Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генри Джеймс - Женский портрет [1880]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Генри Джеймс - признанный классик американской литературы. Его книги широко издают и переводят на иностранные языки, творческое наследие усиленно изучают и исследуют. Ему воздают должное как романисту и теоретику романа, как автору рассказов и путевых очерков, критику и мемуаристу. «Женский портрет» - один из лучших романов Джеймса. Изабель, главная героиня повествования, познает прелести брака с никчемным человеком. Ее судьба - стечение роковых обстоятельств. Будучи бесприданницей и оказавшись в Европе, она отказывает вполне достойным претендентам на руку, а получив состояние, связывает жизнь с проходимцем Осмондом, женившимся на ней только для того, чтобы обеспечить внебрачной дочери Пэнси, рожденной от куртизанки, приличное существование. Иллюзии рушатся, надежды на счастье никакой, но Изабель со стоическим мужеством переносит все выпавшие на ее долю беды. Издание содержит статьи Генри Джеймса, перевод, примечания и заключительная статья М.А.Шерешевской.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Секунду она молчала, потом у нее словно бы из глубины души вырвалось: – Не в том дело, захочу я или нет. Просто я не могу. – Но если бы вы постарались, ну хотя бы самую малость, я бы вашего мужа иначе как ангелом не называл. – Перед этим, конечно, устоять трудно, – ответила Изабелла с серьезным или, как он позже поправил себя, с непроницаемым видом и посмотрела ему прямо в глаза взглядом тоже непроницаемым. Почему-то он заставил Розьера вспомнить, что он знал ее еще ребенком; однако взгляд ее был что-то слишком уж пронзителен. С тем Розьер и ушел. 38 Назавтра Розьер отправился к мадам Мерль, которая, к его удивлению, сравнительно легко отпустила ему вину. Но она взяла с него обещание, что, пока все тем или иным образом не решится, он ничего больше не предпримет. Мистер Озмонд рассчитывал на партию более блестящую, и, хотя расчеты его, коль скоро он не собирается давать за своей дочерью приданое, конечно, ничего не стоит подвергнуть критике и даже, если угодно, осмеянию, она не советует Розьеру вставать на этот путь. Он может надеяться на желанное счастье, только если вооружит свою душу терпением. Мистер Озмонд смотрит на его сватовство неблагосклонно, но не исключена возможность, что постепенно он сменит гнев на милость. Пэнси никогда не ослушается отца, Розьеру это следует твердо помнить, все его попытки ускорить события ни к чему не приведут. Мистеру Озмонду нужно свыкнуться со столь непредвиденным предложением, что, естественно, должно произойти само собой, тут навязчивостью ничего не добьешься. Розьер сказал, что тем временем его собственное положение будет просто невыносимо, и мадам Мерль не преминула выразить ему свое сочувствие. Но, как справедливо заметила она, нельзя требовать от жизни всего сразу, ей ли этого не знать. Писать Гилберту Озмонду бесполезно, он поручил ей передать это. Пусть на несколько недель все заглохнет, а потом он сам напишет мистеру Розьеру, если, разумеется, сможет сообщить ему что-либо обнадеживающее. – Он очень недоволен тем, что вы объяснились с Пэнси. Очень! – сказала мадам Мерль. – Готов предоставить ему случай мне это высказать. – Приготовьтесь к тому, что заодно он выскажет и многое другое, что вряд ли придется вам по вкусу. Постарайтесь бывать там по мере возможности редко и предоставьте остальное мне. – По мере возможности? Кто же определит меру этой возможности? – Да хотя бы я. Можете бывать там по четвергам, тогда же, когда и все, но не вздумайте искать встреч с Пэнси в неурочное время. Не тревожтесь за нее, я ей все объясню. У малютки спокойный нрав, она примет все так, как надо. Эдвард Розьер, хоть он и очень тревожился за Пэнси, внял совету и до следующего четверга не показывался в палаццо Рокканера. В этот день у них был званый обед, и Розьер, несмотря на то, что пришел рано, застал там уже довольно многочисленное общество. Озмонд стоял, по своему обыкновению, в первой гостиной у камина и смотрел на дверь, так что Розьеру, не желавшему быть подчеркнуто невежливым, ничего не оставалось, как подойти и с ним заговорить. – Я рад, что вы способны прислушаться к намеку, – сказал, полузакрыв свои умные проницательные глаза, отец Пэнси. – К намекам я не прислушиваюсь. Я, судя по всему, прислушался к пожеланию. – К пожеланию? От кого вы его слышали? Бедному Розьеру казалось, что его намеренно оскорбляют, и несколько секунд он молчал, спрашивая себя, сколько должен верный возлюбленный вытерпеть во имя любви. – Мадам Мерль передала мне, если я правильно ее понял, ваше пожелание, чтобы я не искал случая поговорить с вами, сказать вам то, к чему я стремлюсь. Розьер льстил себя надеждой, что произнес это достаточно твердо. – Не понимаю, какое отношение к этому имеет мадам Мерль. Почему вы обратились к мадам Мерль? – Я спросил ее мнение, только и всего. Я обратился к ней, так как полагал, что она хорошо вас знает. – Не так хорошо, как ей кажется. – Жаль, она оставила мне крупицу надежды. Несколько секунд Озмонд смотрел в камин. – Я очень высоко ценю мою дочь. – Не выше, чем я. Разве моя просьба выдать ее за меня замуж не доказывает этого? – Я хочу выдать ее замуж хорошо, – продолжал Озмонд с такой холодной наглостью, что, будь бедный Розьер в ином расположении духа, он непременно бы восхитился. – Разумеется, я уповаю на то, что, выйдя замуж за меня, она хорошо выйдет замуж. Она не может выйти замуж за человека, который любил бы ее больше, чем я, и которого она, позволю себе добавить, любила бы больше. – Я не обязан выслушивать ваши домыслы насчет того, кого моя Дочь любит, – взглянув на него, Озмонд холодно усмехнулся. – Это не домыслы. Ваша дочь сказала это. – Не мне, – продолжал Озмонд, наклоняясь вперед и рассматривая носки ботинок. – Она дала мне согласие, сэр! – воскликнул доведенный до крайности Розьер. Разговор велся до сих пор вполголоса, и исторгнутая у Розьера громкая нота невольно привлекла к себе внимание гостей. Подождав, пока легкое волнение улеглось, Озмонд с самым невозмутимым видом сказал: – Думаю, она этого уже не помнит. Они стояли все это время лицом к камину, но после того, как хозяин дома изрек последнюю фразу, он круто повернулся к гостям. Розьер собрался было ответить, но увидел, что какой-то незнакомый ему джентльмен, появившийся в гостиной, как принято в Риме безо всякого оповещения, направляется к Озмонду. Тот смотрел на него с любезной, но ничего не говорящей улыбкой. У гостя было красивое лицо, большая светлая борода, и похож он был на англичанина. – Вы, очевидно, не узнаете меня, – сказал он с улыбкой более выразительной, чем у хозяина дома. – Вот теперь я вас узнал. Никак не ожидал вас увидеть. Розьер оставил их и бросился отыскивать Пэнси. Он думал найти ее, как и всегда, в соседней гостиной, но снова столкнулся на своем пути с миссис Озмонд. Вместо того чтобы поздороваться с хозяйкой дома, – Розьер полон был справедливого негодования, – он сказал ей в сердцах: – Ваш муж бесчувственный человек. Она опять улыбнулась загадочной улыбкой, которую он подметил у нее еще в тот раз. – Нельзя требовать от всех вашей пылкости чувств. – Да, я не бесчувственный, не отрицаю, но я и не безрассуден. Что он сделал со своей дочерью? – Не имею представления. – Вас, что ж, это не интересует? – спросил Розьер, готовый возроптать и на нее. Она помолчала. – Нет! – ответила она резко, тут же опровергнув эту резкость тревожно заблестевшими глазами. – Простите, но я вам не верю. Где мисс Озмонд? – Там, и уголке, поит гостей чаем. Пусть она там и остается. Розьер сейчас же увидел свою маленькую подругу, которую заслонили от него стоявшие между ними гости. Он пристально на нее посмотрел, но она была всецело поглощена своим занятием. – Боже мой, что он с ней сделал? – снова взмолился Розьер. – Он говорит, что она от меня отступилась. – Нет, она не отступилась от вас, – не глядя на него, тихо сказала Изабелла. – Как мне вас благодарить! Теперь я готов оставить ее в покое на тот срок, какой вы сочтете необходимым. Не успел Розьер кончить фразу, как заметил, что Изабелла вдруг изменилась в лице, и увидел, что к ней приближается Озмонд в сопровождении джентльмена, который перед тем вошел в гостиную. Несмотря на свои неоспоримые преимущества – счастливую наружность и безусловную светскость – джентльмен этот, на взгляд Розьера, держался несколько смущенно. – Изабелла, – сказал ей муж, – я привел вам вашего старинного друга. Хотя миссис Озмонд и улыбалась, в ее лице, как и в лице ее старинного друга, была какая-то растерянность. – Я очень рада лорду Уорбертону, – сказала она. Розьер отошел от них; поскольку его разговор с миссис Озмонд прервали, он почувствовал себя свободным от данного им сгоряча зарока. Тем более что он сразу ощутил – миссис Озмонд будет сейчас не до него. И действительно, надо отдать ему справедливость, Изабелла на время о нем забыла. Она была поражена, приятно или неприятно, этого она и сама пока что не понимала. Лорд Уорбертон, однако, теперь, когда оказался с ней лицом к лицу, был, очевидно, вполне уверен в своих чувствах, его серые глаза не утратили еще своего прекрасного свойства искренне обо всем свидетельствовать. Он немного «раздался» по сравнению с прежними временами, казался старше и стоял перед ней очень внушительный, благоразумный. – Думаю, вы не ожидали меня увидеть, – сказал он. – Я без преувеличения только сейчас приехал. Я прибыл в Рим нынче вечером и поспешил засвидетельствовать вам свое почтение. Я знал, что по четвергам вы принимаете. – Видите, слух о ваших четвергах долетел и до Англии, – заметил, обращаясь к жене, Озмонд. – Очень любезно со стороны лорда Уорбертона пожаловать к нам так сразу, мы очень польщены, – сказала Изабелла. – Ну, это все же лучше, чем сидеть в какой-нибудь мерзкой гостинице, – продолжал Озмонд. – Отель, на мой взгляд, превосходный; мне кажется, это тот самый, где четыре года назад я видел вас. Мы ведь встретились с вами впервые здесь, в Риме; да много воды утекло с тех пор. А помните, где я с вами распрощался? – спросил его светлость хозяйку дома. – В Капитолии, в первом зале. – И я это помню, – сказал Озмонд. – Я тоже был там в это время. – Да, я помню и вас там. Мне очень жаль было тогда покидать Рим – настолько, что у меня от него осталось какое-то гнетущее воспоминание, и до нынешнего дня я не стремился вернуться сюда. Но я знал, что вы живете в Риме, – продолжал, обращаясь к Изабелле, ее старинный друг, – и, поверьте, я часто о вас думал. Наверное, жить в этом дворце восхитительно, – сказал он, окидывая ее парадные покои взглядом, в котором она могла бы, пожалуй, уловить слабый отблеск былой грусти. – Приходите, когда вам вздумается, мы всегда будем рады, – сказал учтиво Озмонд. – От души благодарю. С тех пор я так ни разу и не выезжал за пределы Англии. Право же, еще месяц назад я думал, что покончил с путешествиями. – Я время от времени слышала о вас, – сказала Изабелла, которая успела уже благодаря особой своей душевной способности понять, что значит для нее встретиться с ним снова. – Надеюсь, вы не слышали ничего дурного? Моя жизнь с тех пор была на редкость бедна событиями. – Как времена счастливых царствований в истории, – подал голос Озмонд. Он считал, по-видимому, что исполнил до конца долг хозяина дома, исполнил его на совесть. Прием, оказанный им старинному другу жены, был как нельзя более пристойным, как нельзя более в меру любезным. В нем была светскость, безукоризненный тон, словом, в нем было все, кроме искренности, чего лорд Уорбертон, будучи сам по натуре человеком искренним, вряд ли мог не заметить. – Я оставляю вас вдвоем с миссис Озмонд, – добавил он. – У вас есть воспоминания, к которым я не причастен. – Боюсь, вы много от этого теряете! – воззвал уже ему вслед лорд Уорбертон голосом, выражавшим, быть может, несколько чрезмерную признательность за великодушие. После чего гость устремил на Изабеллу взгляд, полный глубокого, глубочайшего внимания, и взгляд этот постепенно становился все более серьезным. – Я в самом деле очень рад вас видеть. – Это очень с вашей стороны любезно. Вы очень добры. – А знаете, вы изменились… чуть-чуть. Она ответила не сразу. – Да… даже очень. – Я, конечно, не хочу сказать, что к худшему, но сказать, что к лучшему, у меня, право, не хватит духу. – Думаю, я не побоюсь сказать этого вам, – смело ответила Изабелла. – Ну, что касается меня… прошло много времени. Было бы жаль, если бы оно прошло для меня бесследно. – Они сели, Изабелла стала расспрашивать его о сестрах, задала еще несколько весьма поверхностных вопросов. Он отвечал на них с оживлением, и спустя несколько минут она поняла – или уверила себя в этом, – что натиск будет не так настойчив, как прежде. Время дохнуло на его сердце и, не оледенив, охладило, как струя свежего воздуха. Изабелла почувствовала, что давнее ее уважение к всемогущему времени возросло во сто крат. Ее друг, вне всякого сомнения, держался как человек вполне довольный жизнью, как человек, желающий слыть таковым в глазах людей, во всяком случае в ее глазах. – Мне надо сказать вам одну вещь, не откладывая, – продолжал он. – Я привез с собой Ральфа Тачита. – Привезли его с собой? Изабелла была поражена. – Он в гостинице. Он так устал, что не в силах был никуда идти, и лег. – Я навещу его, – сказала она в то же мгновение. На это я, признаться, и надеялся. Мне казалось, вы с ним реже виделись после вашего замужества и отношения ваши стали несколько… несколько прохладнее. Вот я и медлил по своей неуклюжей британской манере. – Ральф мне все так же дорог, – ответила Изабелла, – но зачем он приехал в Рим? Утверждение прозвучало очень нежно, вопрос – резковато. – Потому что дела его не блестящи, миссис Озмонд. – Тогда тем более Рим не место для него. Он писал мне, что решил отказаться от своего обыкновения уезжать в теплые страны и перезимует в Англии, не выходя из дома, в искусственном климате, как он выразился. – Он, бедняга, не очень-то в ладу со всем искусственным. Недели три назад я наведался к нему в Гарденкорт и застал его там совсем больным. Ему с каждым годом становилось хуже, и сейчас силы его на исходе. Он даже и от сигарет своих отказался, больше не курит. Да, он развел у себя искусственный климат, ничего не скажешь, жара в доме стояла, как в Калькутте. И тем не менее он почему-то вдруг вбил себе в голову, будто ему пойдет на пользу климат Сицилии. Я ни на минуту в это не верил, как, впрочем, и его врачи, и все его друзья. Матушка его, как вы, вероятно, знаете, в Америке, и остановить Ральфа было некому. А он ухватился за мысль, что зима в Катании спасительна для него. Он пообещал взять с собой слуг, взять мебель и расположиться со всеми удобствами, но на самом деле ничего с собой не взял. Я уговаривал его по крайней мере добираться морем, все же это менее утомительно, но он заявил, что море терпеть не может и по дороге хочет наведаться в Рим. После чего я, хоть и считал всю эту затею вздорной, решил отправиться с ним. Я выступаю в роли, как это в Америке говорят, «утишителя». Бедный Ральф, сейчас он совсем притих. Мы выехали из Англии две недели назад, и в пути ему было очень плохо. Он все никак не мог согреться, и чем дальше мы продвигались на юг, тем ему становилось холоднее. У него превосходный слуга, но боюсь, никто на этом свете ему уже не в силах помочь. Я хотел, чтобы он прихватил с собой какого-нибудь малого с головой, я имею в виду какого-нибудь толкового молодого врача, но он наотрез отказался. Миссис Тачит, позволю себе сказать, выбрала для своего путешествия чрезвычайно неподходящее время. Изабелла слушала его, затаив дыхание, лицо ее отражало боль и смятение. – Моя тетушка заранее определяет даты своих путешествий и твердо им следует. Приходит срок, и она пускается в путь. Боюсь, она пустилась бы в путь, даже если бы Ральф был при смерти. – Мне иногда кажется, он уже при смерти, – сказал лорд Уорбертон. Изабелла вмиг поднялась. – Тогда я немедленно иду к нему. Он остановил ее порыв; его несколько ошеломил столь молниеносный отклик на его слова. – Я не имею в виду, что это случится нынче вечером. Напротив, сегодня в поезде он чувствовал себя почти хорошо: мысль о том, что мы подъезжаем к Риму – он, как вы знаете, очень любит Рим, – придала ему силы. Час назад, когда я пожелал ему доброй ночи, он признался, что очень устал, но очень счастлив. Навестите его завтра утром – я только это имел в виду. Я не сказал ему, что собираюсь к вам, – решил это уже после того, как с ним расстался. Тут я вспомнил, – он мне когда-то говорил, – по четвергам вы принимаете, а сегодня как раз четверг. Вот я и надумал сообщить вам, что он здесь и что лучше вам не дожидаться, пока он явится с визитом. Помнится, он говорил, что не написал вам. – Изабелле не надо было заверять лорда Уорбертона, что последует его совету, вид у нее был такой, словно она полетела бы к Ральфу на крыльях, не будь они связаны. – Не говоря уже о том, что мне и самому хотелось вас видеть, – добавил любезно гость. – Мне непонятно решение Ральфа, по-моему, это чистейшее безумие, – сказала она. – У меня было куда спокойнее на душе, пока я знала, что он за крепкими стенами Гарденкорта. – Он был там один, как перст, за этими крепкими стенами; они составляли все его общество. – К нему приезжали вы, вы приняли в нем такое участие. – Помилуйте, мне просто нечем себя занять, – сказал лорд Уорбертон. – Мы слышали, что вы, напротив, заняты очень важными делами, о вас все говорят, что вы важный государственный муж. Ваше имя не сходит со страниц «Таймса», где, кстати сказать, оно не очень-то в чести. Вы, как видно, все такой же неистовый радикал. – Я совсем не чувствую себя неистовым; теперь все на свете разделяют мои взгляды. У нас с Ральфом, как только мы сели в поезд, началось что-то вроде парламентских дебатов, которые так всю дорогу и не прекращались. Я утверждал, что он – последний оставшийся на земле тори, а он называл меня королем готтов и твердил, что во всем, вплоть до моей наружности, я сущий варвар. Так что, видите, он еще полон жизни. Как ни хотелось Изабелле расспросить его подробнее о Ральфе, она от этого воздержалась. Завтра она увидит его сама. Она понимала, лорду Уорбертону наскучит в конце концов толковать об одном и том же, и он пожелает коснуться других тем. Она все с большей уверенностью говорила себе, что он выздоровел и более того – говорила без всякой горечи. В ту далекую пору он был для нее воплощением упорства и настойчивости; его приходилось непрерывно останавливать, непрерывно призывать к благоразумию, и, когда он вдруг предстал перед ней, она в первую минуту испугалась, что это грозит ей новыми осложнениями. Но сейчас она успокоилась, она увидела – ему просто хочется быть с ней в добрых отношениях, хочется дать ей понять, что он простил ее и никогда не проявит дурного вкуса, не позволит себе никаких многозначительных намеков. Это не было с его стороны местью; она ни в коей мере не подозревала лорда Уорбертона в желании наказать ее подчеркнутым равнодушием, она слишком высоко его ставила. Просто он решил: ей приятно и радостно знать, что он совсем смирился с судьбой. Смирился, как здоровый и мужественный человек, у которого сердечные раны проходят без нагноения. Как она и предвидела, его вылечило занятие британской политикой. Она с завистью подумала о том, насколько удел мужчин счастливее: они всегда могут погрузиться в целительные воды какой-нибудь деятельности. Лорд Уорбертон, как и следовало ожидать, заговорил о прошлом, но заговорил о нем без всяких недомолвок, заминок и даже пошел так далеко, что, упомянув их последнюю встречу в Риме, сказал: «Славное было время». И еще он сказал, что с большим интересом услышал о ее замужестве и рад познакомиться с мистером Озмондом, – ту их встречу вряд ли можно назвать знакомством. Правда, он не писал ей на протяжении всех этих лет, но извинения просить не стал. Словом, в мыслях у него было лишь одно: они старые друзья, близкие друзья. И совсем уже тоном близкого друга, с улыбкой оглядевшись по сторонам, как человек, которому в числе прочих провинциальных развлечений предложили позабавиться невинной игрой в догадки, лорд Уорбертон после недолгого молчания неожиданно спросил: – Что ж, полагаю, вы счастливы и все тому подобное? Изабелла не замедлила рассмеяться в ответ: вопрос показался ей почти что комическим. – Неужели вы думаете, я сказала бы вам, если бы это было не так? – Право, не знаю. Впрочем, не вижу, почему бы и нет. – Зато я вижу. К счастью, однако, я очень счастлива. – Дом у вас превосходный. – Да, здесь хорошо. Но это заслуга не моя… а моего мужа. – Вы хотите сказать, что это он придал всему такой вид? – До нас здесь было полное запустение. – У него просто талант. – У него дар по части убранства и драпировок. – Сейчас на этом все помешались. Но у вас ведь и у самой есть вкус. – Я способна любоваться тем, что сделано, но у меня нет никаких собственных идей. Я ничего не могу предложить. – Значит, вы принимаете то, что предлагают другие? – Как правило, с большой охотой. – Теперь буду знать и непременно вам что-нибудь предложу. – С вашей стороны это будет очень любезно. Но должна вас предупредить, что в мелочах я тоже иногда способна проявить волю. Так, например, мне хотелось бы представить вам кое-кого из гостей. – Нет, прошу вас, не надо. Я предпочитаю посидеть с вами. Разве что вы представите меня той юной леди в голубом. У нее такое прелестное личико. – Той, что говорит с румяным молодым человеком? Это дочь моего мужа. – Он просто счастливец, ваш муж. Какая милая барышня. – Вы должны с ней познакомиться. – С удовольствием… через несколько минут. Мне приятно смотреть на нее отсюда. – Скоро, однако, он перестал на нее смотреть; его взор снова и снова обращался к миссис Озмонд. – А знаете, я был неправ, Когда сказал, что вы переменились, – продолжал он, несколько секунд Помолчав. – В общем, на мой взгляд, вы все та же. – И, однако, я убедилась, что замужество все меняет, – подхватила шутливым тоном Изабелла. – Как правило, это очень сильно сказывается, но на вас нет. А я, как видите, не последовал вашему примеру. – Меня это удивляет. – Вам-то это должно быть понятно, миссис Озмонд. А впрочем, я хотел бы жениться, – добавил он уже с большей непринужденностью. – Что может быть легче, – сказала, поднимаясь с места Изабелла, и вдруг со жгучим, пожалуй, слишком уж неприкрытым раскаянием подумала, кому-кому, но не ей бы это говорить. Оттого, быть может, что лорд Уорбертон угадал раскаяние, он великодушно промолчал и не спросил ее, почему же в таком случае она не облегчила ему задачи. Эдвар Розьер тем временем пристроился на диване возле чайного столика Пэнси. Сначала он заговорил с ней о пустяках, и она поинтересовалась, что за джентльмен беседует с ее мачехой. – Он английский лорд, – сказал Розьер. – Это все, что мне о нем известно. – Наверное, ему надо предложить чаю. Англичане ведь любят чай. – Да не думайте вы об этом. Я должен сказать вам кое-что очень важное. – Не говорите так громко, вас могут услышать, – сказала Пэнси. – Никто ничего не услышит, если вы будете сидеть с таким видом, словно единственная в вашей жизни забота – скоро ли закипит чайник. – Его только что долили, с прислуги нельзя спускать глаз. – И, чувствуя всю тяжесть ответственности, Пэнси вздохнула. – Знаете, что заявил мне сейчас ваш отец? Будто вы уже не помните того, что сказали мне неделю назад! – Конечно, всего, что я говорю, я не помню. Какая же девушка может помнить все? Но то, что я сказала вам, я помню. – Он говорит, что вы меня забыли. – Нет, нет, я не забыла вас, – сказала Пэнси, и ее жемчужные зубки блеснули в заученной улыбке. – Значит, все остается по-прежнему? – Нет, не совсем. Папа был страшно строг со мной. – Что он с вами сделал? – Он спросил меня, что со мной сделали вы, и я все ему рассказала. И тогда он запретил мне выходить за вас замуж. – А вы не обращайте внимания. – Нет, нет, это невозможно. Я не могу ослушаться папу. – Даже ради того, кто любит вас так, как я, и кого вы делали вид, что любите? Приподняв крышку чайника, в котором заваривался чай, и глядя в сей сосуд, Пэнси обронила шесть слов в его ароматные глубины. – Я вас люблю все так же. – Какой мне от этого прок? – Не знаю, – сказала Пэнси, поднимая свои милые затуманившиеся глаза. – Этого я от вас не ожидал, – простонал бедный Розьер. Отослав слугу с чашкой чая, она произнесла после паузы: – Пожалуйста, больше со мной не говорите. – Это все, что вы можете сказать мне в утешение? – Папа не велел мне с вами разговаривать. . – И вы готовы мной пожертвовать? Нет, это уж чересчур! – Если бы вы немного подождали! – сказала она еле слышным голосом, в котором нетрудно было, однако, расслышать предательскую дрожь/ – Конечно, я буду ждать, если вы не отнимете у меня надежды. Но знайте, вы меня убиваете. – Я не отступаюсь от вас, нет, нет, – сказала Пэнси. – Он постарается выдать вас замуж за кого-нибудь другого. – Я ни за кого не выйду. – Тогда, чего мы ждем? Она снова в нерешительности помолчала. – Я поговорю с миссис Озмонд, она нам поможет. Так она чаще всего называла свою мачеху. – Она не поможет нам. Она боится. – Боится чего? – Вашего отца, надо полагать. Пэнси покачала головой. – Она никого не ооится. Нам надо набраться терпения. – Какое убийственное слово, – простонал с потерянным видом Розьер; забыв про все правила благовоспитанности, он подпер обеими руками поникшую с какой-то меланхолической грацией голову и сидел, уставившись на ковер. Вскоре, однако, он ощутил, что вокруг него все пришло в движение, и, подняв глаза, увидел, как Пэнси присела в реверансе – это был все тот же ее милый монастырский реверанс – перед английским лордом, которого подвела к ней миссис Озмонд. 39 Вдумчивый читатель, вероятно, не удивится, узнав, что после замужества своей кузины, Ральф видел ее значительно реже, чем до сего события – события, воспринятого им таким образом, что это вряд ли могло способствовать установлению между ними большей близости. Ральф высказал, как мы знаем, все, что у него было на душе, и потом к этой теме не возвращался, ибо Изабелла не предлагала ему продолжить разговор, который составил в их отношениях эпоху и все изменил – изменил так, как Ральф и опасался, а не так, как втайне надеялся. Ничуть не охладив желания Изабеллы вступить в брак, разговор этот едва не погубил их дружбы. Они никогда больше ни словом не касались мнения Ральфа об Озмонде и, обходя эту тему нерушимым молчанием, умудрялись сохранять видимость взаимной откровенности. Тем не менее все изменилось, как часто говорил себе Ральф, увы, все изменилось. Изабелла не простила ему, она вовек ему не простит, – вот все, чего он добился. Она верила, что простила, думала, что ничто не может ее задеть, и поскольку кузина его была и очень великодушна, и очень горда, уверенность эта отчасти соответствовала истине. Но независимо от того, оправдаются ли его предсказания или нет, он все равно нанес ей обиду, причем из числа тех обид, что женщины помнят дольше всего. Став женой Озмонда, она никогда уже не сможет быть ему другом. Если в новой своей роли она обретет ожидаемое счастье, что же, как не презрение, будет испытывать она к тому, кто пытался заранее отравить столь дорогое ее сердцу блаженство? Если, напротив, предостережения Ральфа оправдаются, данный ею зарок, что он никогда об этом не узнает, будет тяготить ее душу, и Изабелла рано или поздно возненавидит своего кузена. Весь год после замужества Изабеллы таким беспросветным представлялось Ральфу будущее, и если мысли его покажутся читателю болезненно мрачными, то пусть он все же вспомнит, что Ральф не был во цвете здоровья и сил. Он утешал себя по мере возможности тем, что держался (как он полагал) великолепно и даже присутствовал на церемонии, соединившей Изабеллу с Озмондом, состоявшейся в июле месяце во Флоренции. Ральф знал от миссис Тачит, что кузина его собиралась сначала сочетаться браком у себя на родине, но, так как она в первую очередь стремилась к наибольшей простоте, то, несмотря на очевидную готовность Озмонда совершить любое, самое далекое путешествие, в конце концов решила, что лучше всего осуществит свое стремление, если, недолго думая, обвенчается в ближайшей церкви у первого же священника. Посему все это произошло в очень жаркий день в маленькой американской церквушке, и присутствовали на бракосочетании только миссис Тачит, ее сын, Пэнси Озмонд и графиня Джемини. Обряд носил, как я только что упомянул, весьма скромный характер, что отчасти объяснялось отсутствием двух лиц, которых можно было бы надеяться там увидеть и которые, несомненно, придали бы происходящему большую пышность. Мадам Мерль была приглашена, но мадам Мерль, ввиду невозможности отлучиться из Рима, прислала в свое оправдание наилюбезнейшее письмо. Генриетта Стэкпол не была приглашена, так как по обстоятельствам служебного порядка ее отъезд из Америки, вопреки тому, что сообщил Изабелле Каспар Гудвуд, откладывался; Генриетта прислала письмо, менее любезное, чем мадам Мерль, где, между прочим, писала, что, если бы их не разделял океан, она присутствовала бы не столько в качестве свидетельницы, сколько в качестве критика. Она возвратилась в Европу позднее и встретилась с Изабеллой уже осенью, в Париже, где, пожалуй, слишком уж дала волю своему критическому таланту. Бедный Озмонд, в которого главным образом были направлены ее стрелы, протестовал очень резко, и она вынуждена была заявить Изабелле, что предпринятый ею шаг воздвиг между ними преграду. – Дело вовсе не в том, что ты вышла замуж, а в том, что вышла замуж за него, – сочла она своим долгом заметить, даже не подозревая, как близко сошлась на этот раз во мнении с Ральфом Тачитом, не испытывая, однако, в отличие от него ни сомнений, ни угрызений. Второй приезд Генриетты Стэкпол в Европу был, однако, судя по всему, не напрасен, ибо в тот момент, когда Озмонд заявил Изабелле, что, право же, он больше не в силах выносить эту газетчицу, а Изабелла ответила, что, на ее взгляд, он слишком строг к бедной Генриетте, ча сцене появился милейший мистер Бентлинг и предложил мисс Стэкпол прокатиться с ним в Испанию. Письма Генриетты из Испании оказались наиболее занимательными из всего ею до сих пор опубликованного, в особенности же одно – помеченное Альгамброй и озаглавленное «Мавры и лавры», считавшееся впоследствии ее шедевром. Изабелла была втайне разочарована тем, что ее муж не встал на единственно правильный путь, т. е. не отнесся к бедняжке Генриетте как к чему-то смешному. Она даже подумала, а способен ли он вообще смеяться над смешным, способен ли чувствовать смешное, иными словами, уж не лишен ли он, чего доброго, чувства юмора? Сама она, разумеется, с высоты своего нынешнего счастья не видела причин быть в обиде на оскорбленную до глубины души Генриетту. Озмонду их дружба представлялась чем-то чудовищным; он отказывался понять, что у них может быть общего. По его мнению, партнерша мистера Бентлинга по путешествиям была просто самой вульгарной женщиной на свете, да еще и самой отпетой. Против последней статьи приговора Изабелла восстала так горячо, что Озмонд лишний раз подивился странным пристрастиям жены. Изабелла могла объяснить это только тем, что ей нравится сближаться с людьми совсем на нее непохожими. «Тогда почему бы вам не подружиться с вашей прачкой?» – спросил Озмонд, и Изабелла ответила, что прачке своей она вряд ли придется по душе, а Генриетте она по душе и даже очень. Ральф не видел Изабеллу после ее замужества без малого два года; зиму, которая положила начало ее пребыванию в Риме, он провел в Сан-Ремо, где весной к нему присоединилась и миссис Тачит, отправившаяся с ним вслед затем в Англию посмотреть, как идут дела в банке, – подвигнуть на это сына ей так и не удалось. Ральф, который нанимал в Сан-Ремо небольшую виллу, провел там и следующую зиму, но на второй год весной приехал в конце апреля в Рим. Впервые после замужества Изабеллы он встретился с ней лицом к лицу; его желание видеть ее никогда еще не было таким неодолимым. Время от времени она писала ему, но в письмах ни словом не касалась того, что он хотел знать. Он спросил миссис Тачит, хорошо ли Изабелле живется, и та коротко ответила: должно быть, как нельзя лучше. Миссис Тачит не была наделена воображением, способным проникать в невидимое, и она не скрывала, что не близка теперь со своей племянницей и видится с ней редко. Изабелла вела, судя по всему, вполне достойный образ жизни, но миссис Тачит по-прежнему считала, что племянница вышла замуж глупейшим образом, и о ее доме думала без удовольствия, нисколько не сомневаясь, что там все идет вкривь и вкось. Во Флоренции миссис Тачит, как ни старалась она этого избежать, приходилось иной раз сталкиваться с графиней Джемини и та, приводя ей на ум Озмонда, невольно наводила на мысль об Изабелле. О графине Джемини теперь ходило меньше сплетен, но миссис Тачит не усматривала тут ничего хорошего: это лишь показывало, сколько о ней ходило сплетен раньше. Более прямым напоминанием об Изабелле могла бы служить мадам Мерль, но отношения ее с мадам Мерль круто переменились. Тетушка Изабеллы заявила без обиняков этой даме, что она сыграла весьма неблаговидную роль, и мадам Мерль, которая никогда ни с кем не ссорилась, не считая, по-видимому, кого-либо этого достойным, которая умудрилась прожить немало лет, можно сказать, бок о бок с миссис Тачит, не проявляя ни малейших признаков раздражения – мадам Мерль встала вдруг в гордую позу и заявила, что не снизойдет до того, чтобы защищать себя от подобного обвинения. И тут же, однако, добавила (разумеется, не снисходя), что обвинить ее можно только в излишней наивности, ибо она верила тому, что видела, а видела она, что Изабелла вовсе не стремится выйти замуж за Озмонда, равно как Озмонд вовсе не стремится ей понравиться (его частые визиты ни о чем не говорили, просто он изнывал там у себя на холме от скуки и приходил в надежде развлечься). Изабелла же о своих чувствах помалкивала, а их совместное путешествие по Греции и Египту окончательно ввело ее спутницу в заблуждение. Мадам Мерль приняла вышеупомянутое событие, как свершившийся факт, в котором, между прочим, она не находит ничего скандального, говорить же, что она сыграла в нем какую бы то ни было роль, все равно, двусмысленную или недвусмысленную, значит пытаться ее очернить, а этого она не потерпит. Несомненно, вследствие такой позиции миссис Тачит и урона, нанесенного тем самым привычкам мадам Мерль, освященным многими беспечальными зимами, она предпочитала после этого проводить большую часть года в Англии, где ее доброе имя ничем не было опорочено. Миссис Тачит сделала ей несправедливый упрек; есть вещи, которые не прощают. Мадам Мерль, однако, страдала молча и держалась по своему обыкновению с изысканным достоинством. Ральф Тачит хотел, как я уже сказал, увидеть все своими глазами, и он снова при этом почувствовал, какую совершил великую глупость, попытавшись предостеречь Изабеллу. Он сделал неверный ход и проиграл. Теперь ему уже ничего не увидеть, ничего не узнать, при нем она всегда будет в маске. Насколько было бы разумнее с его стороны притвориться, будто он в восторге от ее выбора, чтобы потом, когда, по его выражению, все с треском провалится, она могла бы не без удовольствия бросить ему упрек в том, что он осел. Он с радостью согласился бы прослыть ослом, только бы узнать, как живется Изабелле на самом деле. Так или иначе, сейчас она не склонна была высмеивать его ошибочные предсказания, как не склонна была и делать вид, что ее собственная уверенность оправдалась, и если носила маску, то маска закрывала ее лицо полностью. Было что-то застывшее, заученное в нарисованной на ней безмятежности; нет, это не выражение, говорил себе Ральф, это изображение или даже вывеска. У нее умер ребенок; ее постигло горе, но она о нем почти не упоминала, горе было так глубоко, что Изабелла не могла поделиться им даже с Ральфом. К тому же оно принадлежало прошлому, это случилось полгода назад, и она была уже не в трауре. Судя по всему, она вела светскую жизнь, Ральф слышал, как о ней говорят, что ее положение в обществе «восхитительно». Он невольно уловил, что на нее прежде всего смотрят с завистью, и даже знакомство с нею многими почитается за честь. Ее дом был открыт далеко не для всех; раз в неделю она устраивала приемы, на которые почти никого не приглашали. Изабелла жила в достаточной мере роскошно, но для того, чтобы оценить это, надо было принадлежать к ее кружку, ибо вы не обнаружили бы ничего такого в повседневном обиходе мистера и миссис Озмонд, чему можно подивиться, что можно осудить или от чего можно хотя бы прийти в восторг. Во всем этом Ральф угадывал руку мастера – он отлично знал, что Изабелла не способна заранее обдумать, как произвести наибольшее впечатление. Она поразила его желанием беспрерывно двигаться, веселиться, засиживаться допоздна, совершать далекие прогулки, доводить себя до изнеможения; она жаждала, чтобы ее занимали, чтобы ее развлекали, даже, если угодно, докучали ей, жаждала заводить знакомства, встречаться с людьми, чьи имена у всех на устах, разведывать окрестности Рима, выискивать наиболее замшелые обломки его одряхлевших родов. Во всем этом было гораздо меньше разборчивости, чем в прежнем ее стремлении к всестороннему совершенствованию, по поводу которого он так любил изощрять свое остроумие. В иных ее порывах чувствовалась даже некая неистовость, в иных развлечениях некая безоглядность что было для Ральфа полной неожиданностью. Она как бы двигалась быстрее, говорила быстрее, дышала быстрее, чем до своего замужества; нет, безусловно, она грешила преувеличениями, – она, которая так любила чистую правду во всем! И если раньше Изабелла находила огромное удовольствие в благожелательном споре, в этой веселой умственной игре (о, как она бывала прелестна, когда в пылу сражения получала вдруг сокрушительный удар прямо в лоб и смахивала его, как пушинку), теперь она, очевидно, считала, что на свете не существует таких вещей, которые стоили бы согласия или разногласия. Раньше все возбуждало ее интерес, теперь все стало безразличным, но, несмотря на это безразличие, она была необыкновенно деятельна. Такая же стройная, как прежде, и как никогда пленительная, она не казалась на вид более зрелой; однако блеск и великолепие обрамления придали оттенок надменности ее красоте. Бедная, отзывчивая душой Изабелла, что на нее нашло? Ее легкие шаги увлекали за собой вороха материи, ее умная головка поддерживала величественный убор. Живая, непринужденная девушка изменилась до неузнаваемости; Ральф видел перед собой изысканную даму, которая должна была, по-видимому, что-то изображать, представительствовать. Но от чьего лица представительствовала Изабелла? – спросил себя Ральф, и единственный ответ на этот вопрос гласил – от лица Гилберта Озмонда. «Бог мой, ну и обязанность!» – горестно воскликнул Ральф, потрясенный тем, сколько в этом мире непостижимого. Ральф, как я уже сказал, угадывал руку Озмонда на каждом шагу. Это Озмонд держал все в рамках, это он все упорядочивал, предопределял, был вдохновителем их образа жизни. Озмонд оказался в своей стихии – наконец-то он получил материал, из которого мог творить. Он и всегда был большим охотником до эффектов, и они были у него очень точно рассчитаны. Он достигал их не какими-нибудь грубыми средствами: искусство его было столь же велико, сколь побуждения – низменны. Окружить свой домашний очаг вызывающим ореолом неприкосновенности, терзать общество, закрыв перед ним двери, внушать людям мысль, что дом его отличается от всех других, являть свету лицо, исполненное холодного сознания собственной оригинальности, – вот к чему сводились искусные ухищрения сего господина, которому Изабелла приписала высоту души и благородство! «Он творит из благородного материала, – говорил себе Ральф, – это несметное богатство по сравнению с прежней его скудостью средств». Ральф был умен, но никогда еще он – в своих собственных глазах – не был так умен, как заметив, in petto,[150] что, выдавая себя за человека, для которого существуют лишь духовные ценности, Озмонд живет исключительно для общества. Но не в качестве его властелина – это он только воображал, а всего лишь в качестве его покорного слуги: степень внимания общества являлась для Озмонда единственным мерилом успеха. Он просто день и ночь не сводил с него глаз, а общество по глупости своей не догадывалось, что его морочат. Все, что делал Озмонд, всегда было pose,[151] продуманной до такой тонкости, что, если не держать ухо востро, ничего не стоило принять ее за естественное движение души. Ральф не встречал еще человека, у которого каждый жест отличался бы такой продуманностью. Его вкусы, занятия, достоинства, коллекции – все было заранее расчислено. Отшельническая жизнь на холме во Флоренции так же была не более чем многолетней преднамеренной позой. Уединенное существование, скучающий вид, любовь к дочери, учтивость, неучтивость – все это составляло разные грани образа, который как некий идеал заносчивости и загадочности постоянно присутствовал в его мыслях. Однако целью Озмонда было не столько угодить обществу, сколько, возбудив любопытство и отказавшись его удовлетворить, таким образом угодить себе. Он вырастал в собственных глазах оттого, что ему так неизменно удавалось всех морочить. Но раз в жизни он угодил себе и более непосредственно – тем, что женился на мисс Арчер, хотя, пожалуй, и в этом случае бедняжка Изабелла, которую ему удалось заинтриговать сверх всякой меры, воплощала для него все то же легковерное общество. Ральф, конечно, не мог не быть последовательным: он исповедывал определенные убеждения, пострадал за них и почел бы недостойным себя от них отречься, мое же дело, бегло пересказав их по пунктам, отдать на ваш суд. Несомненно одно – Ральф очень умело подгонял к своей теории все факты, в том числе и тот, что в течение месяца, проведенного им тогда в Риме, муж женщины, которую он любил, отнюдь не смотрел на него как на своего врага. В глазах Гилберта Озмонда Ральф утратил это свое значение, не значился он у него и в друзьях, скорее всего, в глазах Озмонда он теперь ровным счетом ничего не значил. Он был кузен Изабеллы, который к тому же пренеприятно болен, – соответственно Озмонд и обходился с ним. Он задавал ему приличествующие вопросы, справлялся о его здоровье, о миссис Тачит, о том, где в зимнее время наиболее благоприятный климат и удобно ли Ральфу в гостинице. В тех редких случаях, когда они встречались, Озмонд не обращался к нему ни с единым лишним словом, хоть и держался с отменной вежливостью, как, впрочем, и пристало заведомо удачливому человеку держаться с заведомым неудачником Несмотря на все это, Ральф отчетливо понял под конец: Изабелле очень и очень несладко приходится из-за того, что она продолжает принимать мистера Тачита, Озмонд не ревновал, – у него не было этого оправдания, да и кто стал бы ревновать к Ральфу. Но он заставлял Изабеллу расплачиваться за ее былую доброту, которая и теперь далеко еще не иссякла; Ральф не подозревал вначале, что ей приходится так дорого платить, но едва эта мысль у него явилась, он тут же убрался с глаз. И таким образом лишил Изабеллу весьма интересного занятия: она не переставала недоумевать, какая сила удерживает Ральфа в живых. В конце концов она решила, что это – его пристрастие к беседе, ибо в беседах Ральф блистал, как никогда. Он отказался от своего обыкновения ходить и не был уже ходячим насмешником. Весь день он сидел в кресле – чаще всего в первом попавшемся на его пути – и так зависел от окружающих, что если бы каждое его слово не свидетельствовало о глубокой проницательности, ничего не стоило бы принять его за слепого. Читателю, знающему уже больше о нем, чем когда-либо будет знать Изабелла, можно вручить ключ к пониманию и этой тайны. Ральфа удерживало в живых одно: он еще не досыта нагляделся на ту, что так много значила для него в этом мире, он не был удовлетворен. Столько еще было впереди, как же он мог себя этого лишить? Ему хотелось знать, она ли возьмет верх над своим мужем или он над ней. Шел только первый акт драмы, и Ральф решил досидеть на этом представлении до конца. Решение его было так твердо, что помогло ему продержаться почти полтора года, до самого его возвращения с лордом Уорбертоном в Рим. Именно благодаря этому решению вид у Ральфа был такой, будто он намерен жить вечно, поэтому миссис Тачит, которая больше чем когда-либо терялась в догадках по поводу своего ущербного – да и ей в ущерб – сына, не побоялась отправиться за океан. Если Ральфа удерживала в живых неизвестность, то и Изабелла испытывала весьма похожее чувство, – ей не терпелось знать, в каком он состоянии, когда на следующий день после того, как лорд Уорбертон сообщил о приезде ее кузена в Рим, поднималась в апартаменты Ральфа. Она пробыла у него не меньше часа; за первым визитом последовали и другие. Гилберт Озмонд в свою очередь исправно его навещал, а когда за Ральфом присылали карету, он и сам отправлялся в палаццо Роккане-ра. Так прошло две недели; по истечении этого срока Ральф объявил лорду Уорбертону, что в общем-то он раздумал ехать в Сицилию. Они вместе обедали, лорд Уорбертон, проведя весь день в Кампании, незадолго до того возвратился. Друзья только что поднялись из-за стола, и лорд Уорбертон, стоя перед камином, закуривал сигару, которую тут же вынул изо рта. – Раздумали ехать в Сицилию? Куда же вы тогда поедете? – Скорее всего, никуда, – отозвался с дивана, ни мало не смущаясь, Ральф. – Вы хотите вернуться в Англию? – Ни за какие блага. Я хочу остаться в Риме. – Климат Рима вреден для вас. Здесь слишком холодно. – Придется ему сделаться полезным. Я сделаю его полезным. Видите, как хорошо я себя здесь чувствую. Лорд Уорбертон несколько секунд молча курил, глядя на Ральфа так, будто старался это увидеть. – Чувствуете вы себя, безусловно, лучше, чем во время нашего путешествия. До сих пор не понимаю, как вы его выдержали. И все-таки я не уверен в состоянии вашего здоровья. На вашем месте я все же попытал бы счастья в Сицилии. – Рад бы, да не могу, – сказал бедный Ральф. – Со всеми попытками покончено. Я не могу двинуться дальше. Просто подумать не могу о путешествии. Представьте себе меня между Сциллой и Харибдой.[152] Я не желаю умереть на сицилийских равнинах, чтобы и меня, как Прозерпину, – ведь именно там с ней это и приключилось – Плутон утащил в царство теней.[153] – Тогда какая нелегкая принесла вас сюда? – спросил его светлость. – Просто мне показалось это вдруг заманчивым, а теперь я вижу, что из моей затеи ничего не выйдет. Впрочем, там я или тут, дела не меняет. Я испробовал все средства, заглотал все климаты. И раз уж я оказался здесь, здесь я и останусь. Ведь у меня в Сицилии нет кузин, ни одной-одинешенькой, уже не говоря о замужних. – Ваша кузина, конечно, серьезный довод. А что говорит врач? – Я его не спрашивал, это все вздор. Если я здесь умру, миссис Тачит меня похоронит. Но я не умру здесь. – Надеюсь, что нет, – сказал лорд Уорбертон, продолжая задумчиво курить. – Что ж, – добавил он вскоре, – признаться, я рад, что вы не настаиваете на Сицилии. Я с ужасом думал об этом путешествии. – Но о вас во всех случаях и разговору не было бы. Я не собирался тащить вас с собой в своем кортеже. – Разумеется, я не отпустил бы вас одного. – Мой дорогой Уорбертон, я никогда не предполагал, что вы последуете за мной и дальше! – воскликнул Ральф. – Я поехал бы только затем, чтобы посмотреть, как вы там устроитесь, – сказал лорд Уорбертон. – Вы истинный христианин. И поистине добрый человек. – Потом я возвратился бы сюда. – А потом отправились бы в Англию? – Нет, нет, я бы задержался здесь. – Что ж, – сказал Ральф, – коль скоро у нас С вами одно на уме, тогда причем тут Сицилия? Собеседник Ральфа сидел некоторое время молча и смотрел на огонь. Наконец он поднял глаза. – Послушайте, – воскликнул он вдруг негодующе, – вы, что же, с самого начала не собирались в Сицилию? – Ну, vous m'en demandez trop![154] Позвольте, сперва спрошу у вас я: а вы проделали со мной это путешествие вполне… вполне платонически? – Не понимаю, что вы имеете в виду. Мне захотелось прокатиться заграницу. – Подозреваю, мы оба пустились в путь не без задней мысли. – Ко мне это не относится, я не скрывал своего желания на некоторое время здесь задержаться. – Да, помнится, вы говорили, что хотите повидать министра иностранных дел. – Я с ним уже три раза виделся. Чрезвычайно занятный человек. – Мне кажется, вы забыли, зачем вы приехали, – сказал Ральф. – Очень возможно, – ответил вполне серьезно его собеседник. Оба джентльмена принадлежали к той расе, которую, как известно, нельзя упрекнуть в отсутствии сдержанности, и за всю дорогу от Лондона до Рима они старательно умалчивали о том, что больше всего занимало их мысли. Существовала некая тема, которая не была когда-то запретной, но потом утратила свое законное право на их внимание, и даже после того, как они оказались в Риме, где многое их к этой теме возвращало, они продолжали все так же хранить свое застенчиво-беззастенчивое молчание. – Советую вам во всех случаях получить разрешение врача, – сказал наконец после затянувшейся паузы лорд Уорбертон. – Разрешение врача все испортит. При малейшей возможности я обхожусь без него. – А что думает об этом миссис Озмонд? – спросил Ральфа его друг. – Я еще не говорил ей. Вероятно, она скажет, что в Риме слишком холодно и даже предложит поехать со мной в Катанию. Она на это способна. –. На вашем месте я был бы доволен. – Ее муж будет недоволен. – Могу себе представить, но вы ведь не обязаны заботиться о его удовольствиях. Это его дело. – Но я не хочу внести между ними еще больший разлад, – сказал Ральф. – Вы думаете, он и без того велик? – Во всяком случае почва для него подготовлена. Если Изабелла поедет со мной, последует взрыв. Озмонд не слишком-то жалует кузена своей жены. – Он, конечно, встанет на дыбы. Но не произойдет ли взрыв и в том случае, если вы застрянете здесь? – Вот это я и хочу узнать. В прошлый раз, когда я был в Риме, он встал на дыбы, и тогда я счел своим долгом удалиться. Теперь я считаю своим долгом остаться и оборонять ее. – Мой дорогой Тачит, уж ваши-то оборонительные способности!.. – начал было с улыбкой лорд Уорбертон, но, увидев что-то в лице Ральфа, осекся и вместо этого произнес: – Ну, вопрос о том, в чем состоит ваш долг в сих владениях, представляется мне весьма и весьма сомнительным. Ральф помолчал. – Не спорю, мои оборонительные способности ничтожны, – ответил он наконец, – но поскольку мои наступательные еще более ничтожны, быть может, Озмонд все же решил, что на меня не стоит тратить пороху. Как бы то ни было, – добавил он, – мне любопытно знать, что будет дальше. – Стало быть, вы жертвуете здоровьем, чтобы удовлетворить свое любопытство? – Меня не очень-то интересует мое здоровье, а миссис Озмонд интересует чрезвычайно. – Меня тоже. Но иначе, нежели раньше, – быстро добавил лорд Уорбертон, которому впервые к слову пришлось сказать то, о чем они до сих пор умалчивали. – Как по-вашему, она счастлива? – осмелев после этого признания, спросил Ральф. – Право, не знаю. Я об этом как-то не думал. На днях она сказала мне, что счастлива. – Еще бы ей не сказать этого вам! – воскликнул, улыбаясь, Ральф. – Ну, не знаю. По-моему, как раз мне она могла бы и пожаловаться. – Пожаловаться? Она ни за что не станет жаловаться. Она сделала шаг… который сделала… и она это знает. Вы последний человек, кому она станет жаловаться. Она очень осторожна. – И напрасно. Я не собираюсь снова за ней ухаживать. – Счастлив это слышать. Насчет того, в чем состоит ваш долг, во всяком случае, сомнений нет. – Нет, – сказал лорд Уорбертон. – Ни малейших. – Позвольте задать вам еще один вопрос, – продолжал Ральф. – Не с целью ли довести до ее сведения, что не собираетесь за ней ухаживать, вы так любезны с этой малюткой? Лорд Уорбертон чуть заметно вздрогнул. Поднявшись с места, он стоял и не отрываясь смотрел на огонь. – Вам кажется это смешным? – Смешным? Нисколько – если она в самом деле вам нравится. – Она необыкновенно мила. Не помню, чтобы девушка ее возраста была мне когда-нибудь так по душе. – Она очаровательное создание. И по крайней мере то, за что себя выдает. – Конечно, разница в возрасте велика… больше двадцати лет. – Мой дорогой Уорбертон, – сказал Ральф, – вы это серьезно? – Вполне… насколько я могу быть серьезным. – Я очень рад. Господи! – воскликнул Ральф. – Как старина-то Озмонд возликует. Собеседник Ральфа нахмурился. – Послушайте, не отравляйте мне всего. Я собираюсь сделать предложение дочери не для того, чтобы обрадовать сего господина. – А он на зло вам все равно обрадуется. – Я не настолько ему по вкусу, – сказал лорд Уорбертон. – Не настолько? Вся невыгода вашего положения, мой дорогой Уорбертон, заключается в том, что вы можете и вовсе быть не по вкусу, но это не помешает людям жаждать с вами породниться. Вот мне в подобном случае можно было бы пребывать в блаженной уверенности, что любят меня самого. Но лорд Уорбертон, очевидно, не расположен был в настоящую минуту отдавать должное общеизвестным истинам, он занят был какими-то своими мыслями. – Как вы думаете, она обрадуется? – Сама девушка? Еще бы, она будет в восторге. – Нет, нет, я говорю о миссис Озмонд. Ральф пристально посмотрел на него. – Она-то какое к этому имеет отношение, мой друг? – Самое прямое. Она очень привязана к Пэнси. – Ваша правда… ваша правда. – Ральф с трудом поднялся. – Интересно… как далеко заведет ее привязанность к Пэнси. – Несколько секунд он стоял с помрачневшим лицом, засунув руки в карманы. – Надеюсь, вы, как говорится, вполне… вполне уверены… а черт! – оборвал он себя. – Не знаю, как и сказать это. – Ну, кто-кто, а вы всегда знаете, как сказать все на свете. – Да вот, язык не поворачивается. В общем, надеюсь, вы уверены, что из всех достоинств Пэнси то, что она… она… падчерица миссис Озмонд, не самое главное? – Боже правый, Тачит! – гневно вскричал лорд Уорбертон. – Хорошего же вы обо мне мнения! 40 Изабелла после своего замужества почти не виделась с мадам Мерль, так как эта дама подолгу отсутствовала из Рима. Раз она пробыла шесть месяцев в Англии, другой – чуть ли не всю зиму в Париже. Она без конца наносила визиты своим далеким друзьям, заставляя тем самым предположить, что впредь будет не столь верна Риму, как это было прежде. Поскольку ее прежняя верность сводилась главным образом к тому, что она нанимала квартирку в одном из самых солнечных уголков на Пинчо – квартирку, которая, как правило, пустовала, – это едва ли не наводило на мысль о постоянном отсутствии, и Изабелла склонна была одно время очень по сему поводу сокрушаться. При близком знакомстве ее первое впечатление от мадам Мерль отчасти утратило свою силу, но в сущности не изменилось: оно все так же содержало в себе немало восторженного изумления. Мадам Мерль всегда была во всеоружии, невозможно было не восхищаться особой, столь полно экипированной для светских битв. Знамя свое она несла с большой осторожностью, зато оружием ей служила отточенная сталь, и пользовалась она им с таким умением, что Изабелле все чаще виделся в ней испытанный воин. Мадам Мерль никогда не поддавалась унынию, никогда не преисполнялась отвращением, казалось, она не нуждается ни в утешении, ни в отдыхе. У нее были свои представления о жизни, когда-то она охотно посвящала в них Изабеллу, знавшую, между прочим, и то, что за величайшим внешним самообладанием у ее наделенной столькими совершенствами приятельницы скрывается способность сильно чувствовать. Но мадам Мерль все подчинила воле: была своего рода доблесть в том, как стойко она держалась, точно ей удалось разгадать секрет, точно искусство жить – не более чем ловкий трюк, которым она овладела. Сама Изабелла, по мере того как шли годы, познала и разочарование и отвращение; бывали дни, когда ей казалось, что в мире все черным-черно, и она с достаточной беспощадностью спрашивала себя: а собственно говоря, чего ради она продолжает жить? Раньше ею двигало воодушевление, она жила, то и дело загораясь мыслью о внезапно открывающихся возможностях, надеждой на предстоящее. Ей так привычно было в ее юные годы переходить от одного порыва восторга к другому, что между ними почти не оставалось скучных пробелов Но мадам Мерль подавила воодушевление, она уже не загоралась ничем – жила только благоразумием, только рассудком. Бывали минуты, когда Изабелла многое отдала бы за несколько уроков подобного искусства; окажись тогда ее блистательная приятельница поблизости, она непременно бы к ней воззвала. Изабелла лучше, чем когда-либо раньше, понимала, как выгодно быть такой, как важно обрести неуязвимую поверхность, подобную серебряным латам. Но я уже сказал, что лишь нынешней зимой, после того как недавно мы снова возобновили знакомство с нашей героиней, вышеупомянутая дама опять задержалась в Риме на долгий срок. Изабелла виделась с ней сейчас чаще, чем во все предыдущие годы замужества, однако стремления и нужды нашей героини претерпели к этому времени глубокие изменения. Она уже не стала бы теперь обращаться за наставлениями к мадам Мерль; у нее пропала всякая охота перенять ловкий трюк у этой дамы. Если ей суждены невзгоды, она должна справляться с ними сама, и, если жизнь трудна, Изабелла не облегчит ее себе, расписавшись перед кем-то в своем поражении. Мадам Мерль, несомненно, была очень полезна самой себе, была украшением любого общества, но могла ли она – желала ли она быть полезной другим в минуты их душевных затруднений? Не лучший ли способ почерпнуть кое-что у блистательной приятельницы – право же, Изабелла и раньше так думала – попытаться ей подражать, сделаться столь же блестящей и неуязвимой, как она. Мадам Мерль не признавала никаких затруднений, и, глядя на нее, Изабелла едва ли не в сотый раз решила отмахнуться от своих. И еще ей казалось, после того как их, в сущности, прерванное общение возобновилось, что прежняя ее союзница изменилась или, вернее говоря, отстранилась, доведя до крайности свои совершенно необоснованные опасения – допустить неосторожность. Ральф Тачит был, как известно, того мнения, что мадам Мерль склонна преувеличивать, излишне усердствовать или, попросту говоря, хватать через край. Изабелла никогда с этим обвинением не соглашалась, даже не понимала толком, о чем идет речь; на ее взгляд, поведение мадам Мерль всегда было отмечено печатью хорошего вкуса, всегда было «выдержанным». Но на сей раз Изабелле впервые пришло наконец в голову, что в своем нежелании вмешиваться в семейную жизнь Озмондов мадам Мерль, и правда, слегка «хватает через край». Это уже отнюдь не было в наилучшем вкусе, а явно грешило неумеренностью. Она слишком все время помнила, что Изабелла замужем, что теперь у нее другие интересы и что она, мадам Мерль, хотя и знает Гилберта Озмонда и крошку Пэнси очень хорошо, чуть ли не дольше, чем все остальные, тем не менее не принадлежит к их тесному кругу. Она постоянно была настороже: не заговаривала никогда об их делах до тех пор, пока ее об этом не просили или, точнее, пока ее к этому не вынуждали, что и происходило в тех случаях, когда желали слышать ее мнение… Она жила в вечном страхе – а вдруг покажется, будто она сует нос в чужие дела. Мадам Мерль, насколько мы могли в этом убедиться, отличалась прямотой, и однажды она прямо высказала свои страхи Изабелле. – Я должна быть настороже, – сказала она. – Я могу очень легко, сама того не подозревая, задеть вас, и вы будете правы, почувствовав себя задетой, сколь бы ни были мои побуждения чисты. Я не должна забывать, что знаю вашего мужа намного дольше, чем вы, и не должна допускать, чтобы это меня подвело. Будь вы неумной женщиной, вы стали бы ревновать ко мне. Но вы умны, я прекрасно это знаю. Но ведь и я умна, поэтому я твердо решила не навлекать на себя недовольство. Ничего не стоит сделать промах; не успеешь оглянуться, а ошибка уже совершена. Конечно, если бы мне хотелось затеять роман с вашим мужем, в моем распоряжении было для этого целых десять лет и никаких преград на пути, так что едва ли я предприму это сейчас, когда далеко уже не так привлекательна. Однако, если мне случится досадить вам тем, что якобы я посягаю на место, которое принадлежит не мне, вряд ли вы пуститесь в подобные рассуждения, нет, вы просто скажите, что я забылась. Так вот, я твердо решила не забываться. Разумеется, добрые друзья не всегда об этом думают: нехорошо подозревать своих друзей в несправедливости, и я ни в чем не подозреваю вас, моя дорогая, но я подозреваю человеческую натуру. И не считайте, что я зря создаю неудобства, да и потом, не всегда же я слежу за каждым своим словом. По-моему, своим разговором с вами я достаточно это сейчас доказала. В общем, я хочу сказать одно; если бы вам вздумалось ревновать ко мне, – а это приняло бы именно такую форму – я сочла бы, что в этом есть доля моей вины. Но никак не вашего мужа. У Изабеллы было три года, чтобы обдумать слова миссис Тачит, будто брак Гилберта Озмонда – дело рук мадам Мерль. Мы знаем, как Изабелла восприняла это утверждение. Даже если брак Гилбе" рта Озмонда и дело рук мадам Мерль, уж брак Изабеллы Арчер, во всяком случае, не ее рук дело. А дело… но Изабелла и сама не знала, какие силы тут участвовали: природа, провидение, случай – словом, все извечно непостижимое. Тетушка Изабеллы сетовала ведь не столько на действия мадам Мерль, сколько на ее двуличность, на то, что, будучи виновницей сего удивительного события, она отказалась признать свою вину. Вина ее, по мнению Изабеллы, была не слишком велика. Она не видела большого греха в том, что мадам Мерль положила начало самой глубокой ее сердечной приязни. Так думала Изабелла незадолго до своего замужества, вскоре после легкой стычки с тетушкой, в ту пору, когда способна была еще рассуждать пространно и непредубежденно, на манер философствующего историка, о скудных событиях своей юной жизни. Если мадам Мерль возымела вдруг желание видеть ее замужней дамой, Изабелла могла только сказать, что ей пришла в голову счастливая мысль. Тем более что с ней мадам Мерль нисколько не кривила душой, она вовсе не скрывала, как высоко ставит Гилберта Озмонда. После того как Изабелла вступила в брак, она обнаружила, что муж ее менее на этот счет благорасположен. Перебирая в разговоре, как четки, круг их знакомых, он редко прикасался к этой самой гладкой, самой крупной жемчужине. – Разве вам не нравится мадам Мерль? – спросила его как-то Изабелла. – А она очень высокого о вас мнения. – Я отвечу вам раз и навсегда, – сказал Озмонд. – Когда-то она нравилась мне больше, чем сейчас. Но я устал от нее и стыжусь этого. Она слишком, она почти неправдоподобно добра. Я рад, что она не в Италии, это сулит некоторую передышку, своего рода нравственное detente.[155] Не будем много говорить о ней, это как бы возвращает ее. Она и без того возвратится, дайте срок. Мадам Мерль в самом деле возвратилась прежде, чем стало слишком поздно, я имею в виду слишком поздно для того, чтобы снова обрести все преимущества, какие она могла бы в противном случае утратить. Но если она, как я уже сказал, заметно изменилась, то и чувства Изабеллы были далеко не прежние. Ее ощущение происходящего сохранило всю свою остроту, только в нем появилась еще большая неудовлетворенность. Ну а, как известно, человеческой душе не надо искать причин для неудовлетворенности, – в чем, в чем, а в причинах у нее недостатка нет, они растут кругом, как лютики в июне. То обстоятельство, что мадам Мерль приложила руку к женитьбе Гилберта Озмонда, уже не ставилось ей в заслугу, пришло, пожалуй, время и написать, что благодарить ее особо было не за что. И чем дальше, тем поводов для благодарности становилось меньше, и однажды Изабелла сказала себе, что, если бы не мадам Мерль, всего этого, возможно, и не случилось бы. Она, правда, тут же задушила в себе эту мысль, ужаснувшись, как ей это могло прийти в голову: «Нет, что бы меня в дальнейшем ни ожидало, я должна быть справедливой, – повторяла она, – должна сама нести свои тяготы, не сваливать на других». Это ее умонастроение в конце концов подверглось серьезному испытанию, когда мадам Мерль сочла нужным столь хитроумно, как я сейчас вам это изобразил, оправдывать свое нынешнее поведение, ибо в четкости ее разграничений, в ясности ее рассуждений было что-то раздражающее, чуть ли не какой-то оттенок издевки. У самой Изабеллы было очень смутно на душе: одни лишь путаные сожаления да нагромождение страхов. Отвернувшись от своей приятельницы после того, как та произнесла все вышесказанное, Изабелла почувствовала себя совершенно потерянной; знала бы мадам Мерль, о чем она думает! Но вряд ли она и способна была бы это объяснить. Ревновать к ней – ревновать к ней Гилберта? Мысль эта в настоящую минуту представлялась Изабелле невероятной. Она едва ли не готова была пожалеть, что о ревности нет и речи; наверное, ревность подействовала бы в некотором роде живительно. Разве не являлось это чувство в некотором роде признаком счастья? Мадам Мерль, однако, была умна настолько, что смело могла бы утверждать: она знает Изабеллу лучше, чем сама Изабелла. Наша героиня и всегда была преисполнена всевозможных намерений – намерений, как правило, очень возвышенного толка, – но никогда еще не цвели они в тайниках ее души так пышно, как нынче. Спору нет, у них имелось фамильное сходство, и сводились они все, главным образом, к твердому решению, что, если ей суждено быть несчастной, пусть это будет не по ее вине. Ее бедная крылатая душа, вечно жаждавшая оказаться на высоте, пока еще по-настоящему не отчаялась. Оттого Изабелла и стремилась не отступать от справедливости, не вознаграждать себя мелкой местью. Отнести на счет мадам Мерль свое разочарование было бы мелкой местью, неспособной еще к тому же доставить истинное удовлетворение, ибо питала бы в ней лишь горечь, но не ослабила бы ее пут. Ну, могла ли Изабелла делать перед собой вид, будто шла на это не с открытыми глазами? Да ни одна девушка не располагала в такой степени свободой, как она. Правда, влюбленная девушка всегда несвободна, но ведь причина ее ошибки кроется не в ком ином, как в ней самой. Никто не злоумышлял против нее, не расставлял ей ловушки, она смотрела и думала, и выбирала. Если женщина сделала подобную ошибку, у нее есть только одна возможность ее поправить – всецело (о, со всем душевным величием!) примириться с ней. Довольно и одного безумного шага, да еще такого, что совершается на всю жизнь, второй – вряд ли поможет делу. В этом молчаливом зароке было немало благородства, что и давало Изабелле силы держаться, но при всем том мадам Мерль была права, приняв свои меры предосторожности. Как-то раз – к этому времени Ральф уже около месяца жил в Риме – Изабелла возвратилась домой после прогулки с Пэнси. Не только потому, что Изабелла твердо решила во всем следовать справедливости, была она сейчас так благодарна судьбе за Пэнси, но и потому, что всегда испытывала нежность ко всему чистому и слабому. Пэнси пришлась ей по сердцу, да и что еще в ее жизни отличалось такой безусловностью, как привязанность к ней этого юного существа, и такой сладостной ясностью, как ее собственная в этом вопросе уверенность. На нее это действовало, как бальзам, как вложенная в руку детская ручонка; со стороны Пэнси тут, помимо любви, была и своего рода горячая слепая вера. Если же говорить о ней самой, то, помимо радости, которую доставляло ей доверие девочки, оно являлось еще и неоспоримым доводом, когда казалось, что все остальные доводы уже исчерпаны. Изабелла говорила себе: нечего привередничать, надо выполнять свой долг, это единственное, к чему мы должны стремиться. Привязанность Пэнси служила прямым указанием, как бы говорила: вот и благоприятная возможность, пусть и не из ряда вон выходящая, зато бесспорная. Правда, Изабелла затруднилась бы сказать, в чем состоит эта благоприятная возможность, скорее всего, быть для девочки большим, чем она способна быть для себя. Изабелла лишь улыбнулась бы сейчас, если бы вспомнила, что ее маленькая подопечная возбуждала в ней когда-то сомнения, – теперь она прекрасно знала, что сомнения ее проистекали от грубого несовершенства собственного зрения. Она просто поверить не могла, что можно так сильно – до такой невероятной степени – стремиться угодить. Но впоследствии ей дано было постоянно наблюдать проявление этого деликатного душевного свойства, и теперь она знала наверное, что о нем думать. В нем сказалась вся Пэнси, это был своего рода дар, и его развитию ничто не препятствовало, поскольку Пэнси лишена была гордости, и хоть одерживала все больше и больше побед, не ставила их себе в заслугу. Миссис Озмонд редко видели без ее падчерицы, они всюду появлялись вместе. Изабелле приятно было общество Пэнси, как приятен нам подчас букетик, составленный из одних и тех же цветов. А кроме того, не забрасывать Пэнси, ни при каких обстоятельствах не забрасывать Пэнси – это правило Изабелла возвела теперь в свой священный долг. И Пэнси, судя по всему, чувствовала себя с нею счастливее, чем с кем бы то ни было, не считая отца, который не случайно являлся кумиром девочки: Гилберт Озмонд, получавший от своего отцовства утонченное удовольствие, был безмерно снисходителен к дочери. Изабелла знала, до какой степени Пэнси дорожит ее обществом и как старается ей угодить. В конце концов Пэнси пришла к выводу, что наилучший способ угодить Изабелле – не стараться ничем угодить, а просто не причинять огорчений; разумеется, это не распространялось на огорчения, существующие независимо от нее. Поэтому Пэнси была самым изобретательным образом бездеятельна и чуть ли не изощренно послушна; соглашаясь на предложения Изабеллы, она так тщательно умеряла свой восторг, что вообще становилось неясно, довольна ли она. Пэнси никогда не перебивала, не задавала праздных вопросов и, хотя для нее не было большего счастья, чем снискать одобрение, – вплоть до того, что когда ее хвалили, она бледнела, – никогда не напрашивалась на похвалы. Она просто с мечтательным видом ждала, и глаза ее благодаря этому выражению стали с годами совершенно прелестны. Когда во вторую зиму их пребывания в палаццо Рокканера Пэнси начала выезжать в свет, посещать балы, она, чтобы не утомлять миссис Озмонд поздним бдением, всегда первая предлагала ехать домой. Изабелла ценила эту жертву: она знала, как нелегко отказываться от последних танцев ее молоденькой спутнице, которая обожала это занятие и выделывала па под музыку не хуже, чем какая-нибудь прилежная фея. Тем более что, на взгляд Пэнси, светская жизнь не имела недостатков, ей нравились даже наиболее докучные ее стороны: духота бальных залов, скука обедов, толчея при разъезде, томительное ожидание кареты. Днем в этом самом экипаже Пэнси обычно сидела рядом со своей мачехой, неподвижная, в скромно-признательной позе; чуть наклонившись вперед, она слегка улыбалась, как будто ее первый раз в жизни взяли кататься. В тот день, о котором идет речь, они выехали за городские ворота, потом полчаса спустя вышли из кареты и, оставив ее дожидаться на обочине, сами направились в сторону по невысокой траве Кампании, усеянной даже в зимние месяцы мелкими изящными цветочками. Пешие прогулки сделались чуть ли не повседневной привычкой Изабеллы, впрочем, она всегда любила ходить и ходила легким стремительным шагом правда, теперь уже не столь стремительным, как в те далекие времена, когда только приехала в Европу. Нельзя сказать, чтобы и Пэнси была охотницей до ходьбы, но, все равно, ей нравилось это занятие, как нравилось вообще все на свете. Она семенила рядом с женой своего отца, которая затем на обратном пути, отдавая дань вкусам падчерицы, проезжала с ней круг по саду Пинчо или по парку виллы Боргезе. Нарвав в одной из солнечных ложбинок, вдали от стен Рима, немного цветов, Изабелла, как только они добрались до палаццо Рокканера, направилась прямо к себе, чтобы поставить их сразу в воду. Она переступила порог гостиной, той, в которой обычно проводила дни, второй по счету от огромной передней, куда вела лестница и где, несмотря на все ухищрения Гилберта Озмонда, продолжала царить величественная нагота. Переступив, как я уже сказал, порог, Изабелла внезапно остановилась. Произошло это в результате некоего впечатления, хотя, строго говоря, в нем не было ничего необычного, просто Изабелла по-новому все восприняла, а так как ступала она беззвучно, это позволило ей разглядеть представившуюся глазам сцену прежде, чем она ее прервала. Она увидела не снявшую шляпу мадам Мерль и беседующего с ней о чем-то Гилберта Озмонда; с минуту они не знали, что она вошла. Конечно, Изабелла видела это много раз и раньше, но чего она еще ни разу не видела или, чего, во всяком случае, не замечала, было то, что беседа их перешла в непринужденное молчание, которое, как Изабелла мгновенно поняла, она неминуемо своим появлением нарушит. Мадам Мерль стояла на коврике возле камина; Гилберт Озмонд сидел, откинувшись в глубоком кресле, и смотрел на нее. Голову она держала, как и всегда, прямо, но взгляд свой склонила к нему. Изабеллу прежде всего поразило, что он сидит, в то время как она стоит; это было такое нарушение всех правил, что Изабелла буквально застыла на месте. Потом она поняла, что в ходе разговора у них, очевидно, возникло неожиданное затруднение, и они задумались, глядя друг на друга со свободой старых друзей, которые могут обмениваться мнениями и без помощи слов. Казалось бы, это не должно было ее потрясти, они ведь и в самом деле были старые друзья. Однако все вместе сложилось в некую картину, мелькнувшую лишь на мгновение, подобно внезапной вспышке света. Их позы, их поглощенные одним и тем же слившиеся взгляды поразили Изабеллу так, будто она что-то подсмотрела. Но едва она успела это разглядеть, как все разом исчезло. Мадам Мерль заметила ее и, не двигаясь с места, поздоровалась; муж ее, напротив, сразу вскочил и, пробормотав что-то о своем желании прогуляться, извинился перед гостьей и тут же их покинул. – Я зашла повидать вас, думала, вы уже дома, и так как вас еще не было, решила подождать, – сказала мадам Мерль. – Он, что ж, не предложил вам сесть? – спросила, улыбаясь, Изабелла. Мадам Мерль посмотрела вокруг. – Ах, и правда, но я собралась уходить. – Надеюсь, теперь вы останетесь? – Безусловио. Я пришла к вам не просто так, меня кое-что беспокоит. – Я однажды уже сказала вам, – проговорила Изабелла, – в этот дом вас может привести только какое-нибудь чрезвычайное событие. – А помните, что вам ответила я? И в тех случаях, когда я прихожу, и в тех, когда не прихожу, я руководствуюсь лишь одним… моими к вам добрыми чувствами. – Да, вы это говорили. – У вас такой вид, будто вы мне не верите, – сказала мадам Мерль. – Нет, нет, – возразила Изабелла, – в том, что вы руководствуетесь глубокими соображениями, я нисколько не сомневаюсь. – Скорее вы готовы усомниться в искренности моих слов? Изабелла спокойно покачала головой. – Я помню, как вы всегда были добры ко мне. – Всегда, когда вы мне это позволяли, а так как позволяете вы далеко не всегда, то поневоле приходится оставлять вас в покое. Но сегодня я пришла к вам вовсе не затем, чтобы проявить доброту, а напротив, чтобы избавиться от собственных забот, переложить их на вас. Об этом я как раз и говорила с вашим мужем. – Меня это удивляет; он не очень-то любит заботы. – Особенно чужие; я хорошо это знаю. Впрочем, думаю, вряд ли и вы их любите. Но независимо от того, любите вы их или нет, вы должны мне помочь. Это касается бедного мистера Розьера. – А! – протянула Изабелла задумчиво. – Значит, речь идет о его заботах, не о ваших. – Ему удалось навьючить их на меня. Он чуть ли не десять раз в неделю является ко мне поговорить о Пэнси. – Он хочет на ней жениться. Я все знаю. Мадам Мерль на секунду замялась. – Со слов вашего мужа я поняла, что. быть может, вы не знаете. – Откуда ему знать, что я знаю? Он ни разу со мной об этом не говорил. – Скорее всего, он не знает, как приступить к этому разговору. – В такого рода вещах он, как правило, не испытывает затруднений. – Потому что знает обычно, как отнестись к тому или иному обстоятельству, а вот на сей раз – не знает. – Разве вы только что ему этого не сказали? – спросила Изабелла. Мадам Мерль сверкнула своей неизменно оживленной улыбкой. – А вы что-то нынче сурово настроены. – Что поделаешь, мистер Розьер говорил и со мной. – Вполне понятно, вы ведь из числа наиболее близких девочке лиц. – Ах, не очень-то я его порадовала, – сказала Изабелла. – Если вы считаете, что я сурово настроена, интересно, что же тогда должен считать он. – Думаю, он считает, что вы можете сделать больше, чем сделали. – Я ничего не могу. – По крайней мере – больше, чем я. Не знаю, какую таинственную связь мистер Розьер усмотрел между мной и Пэнси, но с самого начала он явился ко мне с таким видом, будто в моих руках решение ее судьбы. И с тех пор все ходит и, ходит, пришпоривает меня, допытывается, есть ли надежда, изливает свои чувства. – Он очень влюблен, – сказала Изабелла. – Очень – для него. – Очень – в равной мере и для Пэнси. Мадам Мерль на секунду опустила глаза. – Вы не находите ее привлекательной? – Милей ее никого нет на свете… но она очень ограниченна. – Тем легче, должно быть, мистеру Розьеру любить ее, он и сам, как известно, не без границ. – О да, – сказала Изабелла, – он вполне умещается в пределах носового платка – я имею в виду такие маленькие обшитые кружевом платочки. – Юмор ее в последнее время все чаще смахивал на злую иронию, но через секунду Изабелла уже устыдилась, что избрала для своей иронии столь безобидную мишень, как обожатель Пэнси. – Он очень добрый, очень порядочный человек, – тут же добавила она. – И совсем не так глуп, как это кажется. – Он уверяет меня, что она от него без ума, – сказала мадам Мерль. – Не знаю, я ее не спрашивала. – Вы не пытались разведать почву? – спросила мадам Мерль. – Это не моя обязанность, а ее отца. – Не слишком ли вы педантичны? – Я поступаю так, как считаю нужным. Мадам Мерль снова сверкнула улыбкой. – Вам нелегко помочь. – Помочь мне? – спросила очень серьезно Изабелла. – Что вы этим хотите сказать? – Вам очень легко досадить. Теперь вы видите, как умно я делаю, что веду себя осмотрительно? Так или иначе, предупреждаю вас, как предупредила сейчас и Озмонда: во всем, что касается любовных дел мисс Пэнси и мистера Розьера, я умываю руки. Je n'y рейх rien, moi.[156] Не могу же я говорить о нем с Пэнси. Тем более, – добавила мадам Мерль, – что не считаю его идеалом мужа. Немного подумав, Изабелла с улыбкой сказала: – Значит, вы не умываете рук! – И уже другим тоном добавила. – Вы не можете, вы слишком заинтересованное лицо. Мадам Мерль медленно поднялась; она бросила на Изабеллу взгляд столь же мгновенный, как и мелькнувшая перед моей героиней несколько минут назад многозначительная картина. Но на этот раз Изабелла ничего не заметила. – А вы спросите у него, когда он в следующий раз придет, и вы в этом убедитесь. – Я не могу его спросить, он больше здесь не показывается. Гилберт дал ему понять, что он неугоден. – Ах да, я совсем забыла, – сказала мадам Мерль. – Хотя сейчас это главное, на что он сетует. Он говорит, что Озмонд его оскорбил. Но все-таки Озмонд не настолько нерасположен к нему, как он думает. Встав с кресла как бы в знак того, что разговор окончен, мадам Мерль тем не менее медлила, оглядываясь по сторонам, – ей явно хотелось сказать что-то еще. Изабелла поняла это и даже догадалась, что у нее на уме, но наша героиня не спешила прийти на помощь гостье, у нее были на это свои причины. – Представляю, как он обрадовался, если только вы ему это сказали, – ответила она, улыбаясь. – Разумеется, я ему это сказала; я вообще стараюсь всячески его ободрить. Призываю его набраться терпения, говорю, что не все еще потеряно, что надо только придержать язык и на время притихнуть. Но, к несчастью, ему вздумалось ревновать. – Ревновать? – Ревновать к лорду Уорбертону, который, по его словам, здесь днюет и ночует. – А! – только и сказала Изабелла; устав за время прогулки, она продолжала сидеть, но сейчас тоже поднялась и медленно направилась к камину. Мадам Мерль не спускала с нее глаз, пока она шла и пока, приостановившись на секунду перед висевшим над камином зеркалом, поправляла выбившуюся прядь волос. – Бедный мистер Розьер твердит одно: вполне возможно, что лорд Уорбертон влюбится в Пэнси, – продолжала мадам Мерль. Изабелла ответила не сразу; она отошла от зеркала. – Правда… это вполне возможно, – сказала она наконец, хотя и сдержанным, но более мягким тоном. – Так мне и пришлось сказать мистеру Розьеру. И ваш муж тоже так думает. – Этого я не знаю. – Спросите его и вы убедитесь. – Я не стану его спрашивать, – сказала Изабелла. – Простите, я и забыла, что вы мне это уже говорили. Конечно, у вас куда больше случаев, чем у меня, – добавила мадам Мерль, – наблюдать за поведением лорда Уорбертона. – Собственно говоря, не вижу, почему я должна скрывать от вас, что ему очень нравится моя падчерица. Мадам Мерль опять метнула на нее взгляд. – Вы имеете в виду – нравится в том смысле, в каком это имеет в виду мистер Розьер? – Не знаю, что имеет в виду мистер Розьер, но лорд Уорбертон дал мне понять, что он очарован Пэнси. – И вы не сказали ни звука Озмонду? – вопрос этот, столь непосредственный и столь поспешный, как бы сам собой сорвался у мадам Мерль с губ. Изабелла пристально на нее посмотрела. – Думаю, он в свое время узнает. У лорда Уорбертона есть язык, он способен выражать свои желания. Мадам Мерль мгновенно почувствовала, что против обыкновения поспешила с вопросом, и от этой мысли ее бросило в жар. Дав время предательскому жару схлынуть, она, словно еще раз все взвесив, сказала: – Это лучше, чем выйти замуж за бедного Розьера. – Конечно, гораздо лучше. – Это было бы прямо чудесно. Лорд Уорбертон блестящая партия. И с его стороны, право же, очень благородно… – Благородно с его стороны? – Удостоить вниманием такую простушку. – Не нахожу. – Это очень с вашей стороны мило. Но в конце концов ведь Пэнси Озмонд… – В конце концов Пэнси Озмонд самая привлекательная девушка из всех, кого он знал! – воскликнула Изабелла. Мадам Мерль смотрела на нее с изумлением. Она имела все основания быть озадаченной. – Но мне казалось, несколько секунд назад вы совсем ее развенчали? – Я сказала, что она ограниченна. Так оно и есть. С тем же успехом это можно сказать и про лорда Уорбертона. – Да и про всех нас, коли на то пошло. Что ж, если Пэнси достаточно хороша для такого удела, тем лучше. Но если она отдаст свое сердце мистеру Розьеру, я не соглашусь признать, что такой удел доста; точно для нее хорош. Это будет просто ни на что не похоже. – Мистер Розьер несносен! – воскликнула вдруг Изабелла. – Совершенно с вами согласна. И я рада, что не должна больше поддерживать в нем пыл. Впредь, когда бы он ни пришел, двери моего дома будут для него закрыты. Запахнув пелерину, мадам Мерль собралась отбыть. Но уже на полпути к двери она была остановлена неожиданно вырвавшейся у Изабеллы просьбой. – А все же будьте с ним подобрее. Подняв брови и плечи, мадам Мерль стояла и смотрела на свою приятельницу. – Вы сами себе противоречите. Как же я могу быть с ним подобрее? Это была бы фальшивая доброта. Я хочу видеть ее замужем за лордом Уорбертоном. – Надо еще, чтобы он ей это предложил. – Если то, что вы говорите, правда, предложит Особенно, – добавила, помолчав, мадам Мерль, – если на него повлияете вы. – Если на него повлияю я? – Это вполне в вашей власти. Ваше слово много для него значит. Изабелла слегка нахмурилась. – С чего вы это взяли? – Я знаю об этом от миссис Тачит. Не от вас, разумеется, – ответила, улыбаясь, мадам Мерль. – Разумеется, ничего подобного я вам не говорила. – А ведь могли бы, благоприятный случай представлялся не раз в те времена, когда нам случалось с вами откровенничать. Но вы почти ничего не говорили мне о себе, я часто потом об этом думала. Хотя Изабелла в свою очередь часто думала о том же, и порой не без удовольствия, сейчас она в этом не призналась, не желая, очевидно, показать, как она по сему поводу ликует. – Я вижу, моя тетушка прекрасно вас обо всем осведомляла. – Она сообщила мне, что вы отказали лорду Уорбертону, поскольку была чрезвычайно этим раздосадована и никак не могла успокоиться. Положим, я считаю, что вы от этого только выиграли. Но, раз уж сами вы не пожелали выйти замуж за лорда Уорбертона, загладьте свою вину и помогите ему жениться на другой. Изабелла молча слушала мадам Мерль, и лицо ее упорно не отражало радужного оживления собеседницы. Но спустя несколько секунд она ответила ей рассудительным и в достаточной мере мягким тоном. – Право же, я была бы очень рада, если бы, я имею в виду Пэнси, это удалось. После чего мадам Мерль, расценив, вероятно, ее слова как добрый знак, обняла Изабеллу нежнее, чем можно было ожидать, и торжествующе удалилась. 41 В тот же вечер Озмонд впервые заговорил с ней на эту тему, войдя в достаточно поздний час в гостиную, где Изабелла сидела одна. Вечер она провела дома, и Пэнси уже отправилась спать, сам Озмонд сидел все время после обеда в небольшой комнате, которую, расставив там книги, называл своим кабинетом. Часов в десять заезжал лорд Уорбертон, как он теперь постоянно делал, если только знал от Изабеллы, что она будет дома; лорд Уорбертон пробыл всего с полчаса, от них ему предстояло ехать еще куда-то. Расспросив его о Ральфе, Изабелла намеренно не поддерживала разговор; она хотела, чтобы он беседовал с ее падчерицей; для вида она взяла в руки книгу и несколько минут спустя даже подошла к роялю; она спрашивала себя: нельзя ли ей совсем уйти из комнаты. Изабелла все более сочувственно думала о том, что Пэнси станет женой владельца прекрасного Локли, хотя отнеслась сначала к этой мысли без всякого воодушевления. Мадам Мерль поднесла в этот день спичку к скоплению легковоспламеняемого материала. Когда Изабелла бывала несчастлива, она принималась, как правило, – отчасти невольно, отчасти сознательно – искать какую-нибудь полезную деятельность. Ее не покидало чувство, будто несчастье это своего рода недуг, будто страдание равносильно ничегонеделанию. Поэтому делать что-нибудь, неважно что, уже само по себе выход, возможно, даже целительный. Ну а затем, ей надо было убедить себя, что она сделала все от нее зависящее, – лишь бы муж остался ею доволен; она не желала потом всю жизнь быть мученицей из-за того, что в нужный момент не откликнулась на его просьбу. Озмонду доставит большое удовольствие видеть Пэнси замужем за английским лордом – удовольствие вполне оправданное, поскольку лорд этот личность очень достойная. Изабелле казалось, что, если она вменит себе в обязанность способствовать этому событию, она выступит в роли хорошей жены. Ей очень хотелось быть хорошей женой, хотелось искренне с полным правом верить, что все обстоит именно так. Побуждало ее к этому и многое другое. Ее это займет, а она давно мечтала найти себе занятие. Ее это даже развлечет, а если бы ей в самом деле удалось развлечь себя, возможно, она была бы спасена. И, наконец, это услуга лорду Уорбертону, который, судя по всему, совершенно очарован Пэнси. Подобный выбор, конечно, не совсем «вяжется» с ним – с таким человеком, как он; но ведь известно, сердцу не прикажешь. А Пэнси мог плениться кто угодно, – правда, кто угодно, но только не лорд Уорбертон. Изабелла считала, что девушка слишком для этого хрупка, слишком незначительна, пожалуй даже слишком искусственна. В ней всегда было что-то слегка кукольное, а он как будто искал совсем иного. Хотя кто их ведает, этих мужчин, чего они ищут? Скорее всего, они ищут то, что находят: понять, что им нравится, они способны лишь, когда на это наткнутся. Отвлеченные рассуждения тут ничего не стоят, и все всегда в одинаковой мере и непредвиденно, и естественно. Если в свое время он был влюблен в нее, странно, казалось бы, ему влюбиться в Пэнси, у которой нет с ней ничего общего. Но, значит, не настолько он был влюблен в нее, как ему это представлялось, а если и был, то теперь полностью излечился, и, раз прошлая его попытка не увенчалась успехом, вполне естественно, что, решив попытать счастья снова, он избрал нечто совсем в другом духе. Изабелла, как я уже сказал, прониклась воодушевлением не сразу, но когда прониклась, почувствовала себя почти счастливой. Просто удивительно, какой счастливой ее все еще делает надежда, что она доставит удовольствие мужу. Жаль только, что на их пути встретился Эдвард Розьер. Стоило ей о нем подумать – и свет, забрезживший было на этом пути, померк. К своему сожалению, Изабелла была совершенно уверена, что, по мнению Пэнси, нет в мире более достойного молодого человека, чем Эдвард Розьер, – уверена так, как если бы слышала это из уст самой Пэнси. До чего же досадно быть настолько уверенной, когда она всячески избегала ясности в этом вопросе, – едва ли не менее досадно, чем то, что мистер Розьер вообще возымел подобные намерения. Ему, безусловно, далеко было до лорда Уорбертона, он уступал ему не только в знатности и богатстве, но и в человеческих качествах; молодой американец был, право же, очень легковесен. Он гораздо больше напоминал праздного дэнди, чем английский лорд. Конечно, у Пэнси нет особых причин стремиться выйти замуж за государственного мужа, – но коль скоро государственный муж от нее в восторге, это его дело, а уж Пэнси в роли жены пэра будет сущий маленький перл. Читателю может показаться, что миссис Озмонд сделалась вдруг странным образом цинична, ибо она в конце концов сказала себе, что никакой особенной сложности тут нет. Помеха в лице бедного мистера Розьера не может таить в себе опасности, всегда найдется способ так или иначе устранить второстепенное препятствие. Изабелла не скрывала от себя, что ей неизвестна степень упорства Пэнси, и оно может весьма все затруднить, но, легко допуская, что Пэнси сразу сдастся на уговоры, Изабелла почти не допускала, что, встретив осуждение, она все же будет стоять на своем, – способность соглашаться была развита в девушке гораздо больше, чем способность протестовать. Ей необходимо к чему-то прильнуть, совершенно необходимо, но к чему она прильнет, право, не столь уж существенно. Лорд Уорбертон годится для этой цели ничуть не хуже, чем мистер Розьер. Тем более что он, по-видимому, достаточно ей нравится, – Пэнси заявила об этом Изабелле без всякого стеснения, добавив, что он очень интересный собеседник и все-все рассказал ей об Индии. Лорд Уорбертон держался с Пэнси очень правильно, очень непринужденно; Изабелла видела это со стороны, к тому же она несколько раз слышала, как он говорит с Пэнси – совсем не покровительственно, словно все время снисходя к ее молодости и простодушию, а так, будто она способна следить за предметами, о которых он толкует, с не менее пристальным вниманием, чем за сюжетами модных опер, – что, кстати, зачастую заменяет интерес к музыке и баритону. Он только старался быть очень добрым с ней, таким же добрым, как когда-то в Гарденкорте с другой взволнованной девчонкой. Это не могло не тронуть девичье сердце, она помнит, как ее самое это тронуло; и тут Изабелла сказала себе, что, будь она так же проста душой, как Пэнси, подобная доброта, наверное, произвела бы на нее еще более глубокое впечатление. Она совсем не была проста душой, когда отказала ему, – все протекало так же непросто, как и потом, когда она согласилась на предложение Озмонда. Пэнси же, несмотря на ее простодушие, все отлично понимала и радовалась тому, что лорд Уорбертон говорит с ней не о ее партнерах по танцам и букетах, а о положении в Италии, условиях жизни крестьян, пресловутом налоге на зерно, пеллагре и своих впечатлениях от римского общества. Продолжая вышивать, Пэнси обычно смотрела на него своими милыми, кроткими глазами, а когда опускала их, то украдкой бросала короткие косвенные взгляды на его руки, ноги, платье, точно пыталась оценить его наружность. Даже наружностью своей, могла бы сказать ей в такие минуты Изабелла, он привлекательнее мистера Розьера, но ограничивалась тем, что гадала, куда этот джентльмен исчез; он совсем не появлялся в палаццо Рокканера. Нет, просто удивительно, говорю я, как завладела ею мысль – сделать все, чтобы муж остался ею доволен. Удивительно это было по самым разным причинам, и вскоре я их коснусь. В тот вечер, о котором идет речь, Изабелла, когда у них сидел лорд Уорбертон, чуть было не решилась на героический шаг, чуть было не ушла из гостиной и не оставила их вдвоем. Я сказал «героический», поскольку именно так расценил бы его Гилберт Озмонд, а Изабелла всеми силами старалась стать на точку зрения мужа. В какой-то мере ей это удалось, и все же на вышеупомянутый шаг она так и не отважилась. Ей просто не подняться было до таких высот, что-то ее останавливало, воздвигало неодолимую преграду. И не потому, что ей это казалось низостью или вероломством; женщины обычно со спокойной совестью прибегают к подобным уловкам, а что касается безотчетных порывов, наша героиня была, скорее, верна, нежели неверна духу своего пола. Удерживало ее смутное сомнение – сознание, что она не до конца уверена. Итак, она осталась в гостиной, и лорд Уорбертон спустя некоторое время откланялся, пообещав назавтра представить Пэнси подробный отчет о предстоящем ему званом вечере. Как только он ушел, Изабелла спросила себя, не помешала ли она тому, что могло бы произойти, отлучись она на четверть часа из комнаты, и ответила – все так же мысленно, – если их высокий гость пожелает, чтобы она удалилась из комнаты, он найдет способ намекнуть ей на это. Пэнси после его ухода ни словом не обмолвилась о нем, и Изабелла умышленно тоже ничего не сказала: она дала зарок хранить молчание до тех пор, пока он не объяснится. Что-то слишком он медлил, – это несколько противоречило тому, как он говорил Изабелле о своих чувствах. Пэнси отправилась спать, а Изабелла вынуждена была признаться себе, что не в состоянии угадать теперь мысли своей падчерицы. Прежде видная насквозь, та стала нынче непроницаема. Она сидела одна, глядя на огонь в камине, пока полчаса спустя в гостиную не вошел ее муж. Сперва он молча прохаживался по комнате, наконец усевшись, стал смотреть, как она, в камин. Но Изабелла перевела сейчас взгляд с колеблющегося пламени на лицо Озмонда и наблюдала за ним все время, что он молчал. Наблюдать тайком вошло у нее теперь в привычку, и не будет преувеличением сказать, ее породило нечто, весьма похожее на инстинкт самозащиты. Изабелле хотелось как можно точнее знать, о чем он думает, что он скажет, знать заранее, чтобы подготовить ответ. Когда-то она была не мастерица подготавливать ответы, обычно дело не шло у нее дальше того, чтобы, вовремя не найдясь, придумывать остроумные возражения задним числом. Но она научилась осторожности, и научило ее этому выражение лица мужа. Это было то же самое лицо, на которое она смотрела не менее, пожалуй, внимательным, хотя и не столь проницательным взглядом на терассе некой флорентийской виллы, разве что после женитьбы Озмонд слегка располнел. И все же он мог бы и сейчас поразить воображение своим изысканным видом. – Лорд Уорбертон заезжал? – спросил он наконец. – Заезжал; он пробыл с полчаса. – С Пэнси они виделись? – Виделись; он сидел возле нее на диване. – Он с ней разговаривал? – Он почти все время разговаривал только с ней. – По-моему, он оказывает ей внимание; вы, как будто, так это называете? – Я никак это не называю, – сказала Изабелла. – Я жду, чтобы этому дали название вы. – Вы далеко не всегда бываете столь предупредительны, – сказал, немного помолчав, Озмонд. – На этот раз я решила попытаться вести себя так, как этого хотели бы вы. Слишком часто мне это не удавалось. Озмонд, медленно повернув голову, посмотрел на нее. – Вы пытаетесь со мной поссориться? – Нет, я пытаюсь жить с вами в мире. – Что может быть проще; сам я, как вы знаете, никогда не ссорюсь. – А когда вы пытаетесь вывести меня из себя, как вы это называете? – спросила Изабелла. – Я не пытаюсь, а если так получается, то неумышленно. Во всяком случае, сейчас я не пытаюсь с вами ссориться. Изабелла улыбнулась. – Мне все равно. Я решила никогда больше не выходить из себя. – Похвальное намерение. Характер у вас неважный. – Да… неважный. – Она отбросила книгу и взяла со стула оставленное там Пэнси вышивание. – Потому отчасти я и не говорил с вами о делах моей дочери, – так Озмонд чаще всего называл Пэнси. – Я боялся, что вы имеете на этот счет свое собственное суждение. А я милейшего Розьера попросту спровадил. – Вы боялись, что я заступлюсь за мистера Розьера? Разве вы не обратили внимания, что я ни разу не упомянула его имени? – Я ни разу не предоставил вам возможности. Мы с вами в последнее время почти не разговариваем. Но мне известно, что он – ваш старый друг. – Вы не ошиблись, он мой старый друг. – Розьер интересовал Изабеллу немногим больше, чем очутившееся у нее в руках вышивание, но он действительно был ее старым другом, а имея дело с мужем, она старалась никогда не преуменьшать значения подобных дружеских связей. Он умел так выказать свое неуважение, что ее верность им мгновенно возрастала, даже если сами по себе они были, как в данном случае, малозначительны. Она часто испытывала нежность к каким-то своим воспоминаниям уже за одно то, что они принадлежали ее незамужней поре. – Но в отношении Пэнси, – добавила она, – я его не поощряла. – Это хорошо, – заметил Озмонд. – Хорошо для меня, вы имеете в виду? Для него ведь это ничего не меняет. – Нам незачем говорить о нем, – ответил Озмонд. – Я сказал вам уже, что выставил его за дверь. – Влюбленный и за дверью остается влюбленным. Иногда его чувства от этого только разгораются. Мистер Розьер не теряет надежды. – Ну и пусть себе тешится на здоровье! Моей дочери надо сидеть смирно, и она, даже пальцем не пошевелив, станет леди Уорбертон. – А вы этого хотели бы? – спросила Изабелла с простодушием, которое было совсем не таким уж напускным, как могло бы показаться. Она не собиралась строить на этот счет предположения, ибо Озмонд умел неожиданно обращать их против нее. То, как страстно он хотел, чтобы дочь его стала леди Уорбертон, служило в последнее время отправной точкой всех ее размышлений. Но их она оставляла при себе и не намерена была делиться ими с Озмондом. До тех пор, пока он не выскажется, ни за что нельзя было ручаться, даже за то, что он считает лорда Уорбертона крупным призом, ради которого стоит приложить усилия, хотя прилагать усилия было не в обычае Озмонда. Гилберт постоянно давал понять, что в его глазах ничто на свете не является крупным призом, что на самых взысканных судьбой избранников он смотрит как на равных и дочери его надо только оглядеться по сторонам и найти себе принца. Сказать без околичностей, что он мечтает о лорде Уорбертоне, что, если сей знатный англичанин ускользнет, ему вряд ли удастся подыскать замену, значило расписаться в собственной непоследовательности, а ведь он всегда утверждал, что непоследовательностью не грешит. Он предпочел бы, конечно, чтобы жена его обошла это обстоятельство молчанием. Но как это ни странно, Изабелла, которая час назад изобретала способ ему угодить, теперь, оказавшись с ним лицом к лицу, была крайне необходительна и не желала ничего обходить молчанием. А она прекрасно знала, как подействует на него ее вопрос: он примет его как унижение. Ну и что с того; он же способен был смертельно унижать ее, и, мало того, способен ждать, пока представится какой-нибудь из ряда вон выходящий случай, проявляя подчас непонятное равнодушие к случаям менее значительным. Она же, быть может, потому и не пропустила этот незначительный случай, что более значительным не воспользовалась бы. Озмонд пока с честью вышел из положения. – Я чрезвычайно бы этого хотел; лорд Уорбертон блестящая партия. К тому же в его пользу говорит еще одно: он ваш старый друг. Ему приятно будет с нами породниться. Как удивительно, что поклонники Пэнси все ваши старые друзья. – Ничего не может быть естественнее; они приезжают повидаться со мной и видят Пэнси. Ну, а увидев Пэнси, они естественно в нее влюбляются. – Думаю, так оно и есть, но вы ведь так думать не обязаны. – Я буду очень рада, если она выйдет замуж за лорда Уорбертона, – сказала со всей искренностью Изабелла. – Он прекрасный человек. Но вы вот говорите, что ей надо сидеть для этого смирно. А что, если она не пожелает? Если, потеряв мистера Розьера, она вдруг взбунтуется. Озмонд как будто и не слышал ее, он смотрел в камин. – Пэнси приятно будет стать знатной дамой, – немного помолчав, заметил он не без нежности в голосе. – Ну, и прежде всего она жаждет угодить, – добавил он. – Быть может, угодить мистеру Розьеру? – Нет, угодить мне. – Думаю, что и мне немного. – Да, она о вас лестного мнения. Но поступит она так, как хочу я. – Что ж, если вы в этом уверены, тогда все хорошо, – сказала она. – Между прочим, – обронил Озмонд, – хотел бы я, чтобы наш высокий гость заговорил. – Он говорил… говорил со мной. По его словам, он был бы счастлив, если бы смел надеяться, что она его полюбит. Озмонд быстро повернул голову; сначала он ни звука не произнес, потом резким тоном спросил: – Почему вы мне этого не сказали? – Не имела возможности. Сами знаете, как мы живем. Я воспользовалась первым же случаем. – Вы говорили ему о Розьере? – Да, в двух словах. – Никакой необходимости в этом не было. – Я подумала, лучше ему знать, чтобы… чтобы… – Изабелла заменила. – Чтобы – что? – Чтобы он мог вести себя соответственно. – Чтобы мог отступить, – вы это имеете в виду? – Нет, чтобы перешел в наступление, пока еще не поздно. – Отчего же это не возымело действия? – Надо запастись терпением, – сказала Изабелла, – англичане очень застенчивы. – Только не этот. Не был же он застенчив, когда ухаживал за вами Она боялась, что Озмонд рано или поздно об этом упомянет. Ей это было неприятно. – Простите, вы не правы, – возразила она, – он был застенчив, даже очень. Некоторое время Озмонд молчал, взяв в руки книгу, он перелистывал страницы; Изабелла тоже молчала, продолжая начатое Пэнси вышивание. – Для него должно много значить ваше мнение, – сказал наконец Озмонд. – Если вы действительно этого захотите, он начнет действовать. Это было еще более оскорбительно, но она понимала, как естественно с его стороны сказать это; ведь в конце концов почти то же самое сказала себе и она. – Почему мое мнение должно много для него значить? – спросила она. – Что я такого сделала, чтобы он обязан был со мной считаться? – Вы отказали ему, – проговорил, не отрывая глаз от книги, Озмонд. – Я не могу возлагать на это слишком большие надежды, – ответила она. Озмонд через несколько секунд отбросил книгу и поднялся; заложив руки за спину, он стоял перед камином. – Так или иначе, на мой взгляд, все в ваших руках. Я все перепоручаю вам. Если будет на то ваша добрая воля, вы с этим справитесь. Подумайте о том, что я сказал, и помните, я рассчитываю на вашу помощь. Он постоял немного, чтобы дать ей время ответить, но она ничего не ответила, и он не спеша вышел из комнаты. 42 Она не ответила, потому что он представил ей в нескольких словах обстоятельства дела, и Изабелла с величайшим вниманием их обдумывала. Было в его словах что-то такое, отчего ее бросило в дрожь, и, не доверяя себе, она не решалась заговорить. Как только Озмонд ушел, она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза; долгое время, до глубокой ночи, до предрассветного часа, сидела она в затихшей гостиной, поглощенная своими мыслями. Вошел слуга, чтобы подбросить дрова в камин. Она попросила его принести свечи, потом он может ложиться спать. Озмонд предложил ей подумать о том, что он сказал; вот она и думала – и заодно обо всем остальном. Высказанное вслух утверждение, будто она способна повлиять на лорда Уорбертона, послужило толчком, как это чаще всего и бывает при любом неожиданном открытии. Правда ли, что между ними все еще существует что-то, чем можно воспользоваться и заставить его объясниться с Пэнси, – повышенная с его стороны чувствительность к ее мнению, желание поступить так, как угодно ей? Изабелла до сих пор не задавала себе этого вопроса, поскольку ее ничто к этому не вынуждало, но теперь, когда вопрос был поставлен в лоб, на него сразу же последовал ответ, и ответ этот напугал ее. Да, что-то между ними еще существовало – что-то со стороны лорда Уорбертона. Когда он только приехал в Рим, она решила, что связующая их нить окончательно порвалась, но мало-помалу убедилась, что временами она почти осязаема. И пусть это был всего-навсего тончайший волосок, минутами ей казалось, будто она ощущает, как он вибрирует. В ней самой ничего не переменилось, она думала о лорде Уорбертоне то же, что думала всегда; да и незачем было ее отношению меняться, сейчас оно было в общем-то особенно уместно. Ну а он? Неужели ему все еще мнится, что она значит для него больше, чем все остальные женщины на свете? Неужели он хочет воспользоваться воспоминанием о выпавших им когда-то недолгих минутах душевной близости? Кое-какие признаки подобного расположения духа Изабелла – у него подметила. Но на что он надеялся, на что притязал и как могло подобное чувство уживаться в нем с безусловно искренним восхищением бедняжкой Пэнси? Действительно ли он влюблен в жену Гилберта Озмонда, и если так, на что он рассчитывает? Если он влюблен в Пэнси, он не влюблен в ее мачеху, а если влюблен в ее мачеху, то не влюблен в Пэнси. Так что же, воспользоваться своим преимуществом и заставить его жениться на Пэнси, зная, что он делает это ради нее, а не ради бедной девочки – не об этой ли услуге просил ее муж? Во всяком случае, так выглядела возложенная на нее обязанность с той минуты, как она призналась себе, что лорд Уорбертон по-прежнему питает неискоренимое пристрастие к ее обществу. Поручение было не из приятных; по правде говоря, оно было просто отвратительно. В отчаянии она спрашивала себя, неужели лорд Уорбертон делает вид, что влюблен в Пэнси, полагая воспользоваться этим, чтобы обрести потом иные радости, уповая, так сказать, на счастливый случай? Но она тут же сняла с него обвинение в столь изощренном вероломстве; она предпочитала верить в полное его чистосердечие. Но, если его отношение к Пэнси всего лишь заблуждение, а не притворство, так ли уж это меняет дело? Изабелла до тех пор плутала среди всех этих возможностей, пока окончательно не сбилась с пути; некоторые из них, когда она внезапно на них наталкивалась, казались ей поистине чудовищными. Наконец она вырвалась из лабиринта и, протерев глаза, сказала себе, что ее воображение делает ей мало чести, а уж воображение ее мужа и вовсе ему чести не делает. Лорд Уорбертон настолько безразличен к ней, насколько ему следует быть, и она значит для него ровно столько, сколько ей следует желать. На том она и остановится, пока ей не докажут обратного – докажут более убедительно, чем Озмонд своими циническими намеками. Решение это, однако, не принесло немедленного успокоения ее душе, осаждаемой всевозможными ужасами, которые, как только их допустили на авансцену мысли, хлынули туда потоком. Что заставило их так взыграть, она и сама не знала, разве только нынешнее впечатление, будто муж ее теснее связан с мадам Мерль, чем она предполагала. Впечатление это возникало снова и снова, и она удивлялась теперь одному: как могло оно не возникнуть у нее раньше. Ну а состоявшийся сейчас короткий разговор с Озмондом был разительным примером способности ее мужа губить все, к чему бы он ни прикасался, отравлять для нее все, на что бы ни упал его взгляд. Да, она, конечно, хотела доказать ему свою преданность, но стоило ей, по совести говоря, узнать, что он от нее чего-то ждет, как начинала относиться к этому с опаской, точно у него дурной глаз, точно само его присутствие наводит порчу, а расположение навлекает беду. Он ли был тому виной, ее ли глубокое к нему недоверие? Недоверие оказалось единственным очевидным итогом их недолгой супружеской жизни; между ними словно разверзлась пропасть, поверх которой они обменивались взглядами, говорившими, что каждый из них был введен в обман. Странное это было отталкивание, ничего подобного ей не могло привидеться и во сне; отталкивание, когда жизненные принципы одного становятся оскорблением для другого. Но произошло это не по ее вине, она не прибегала к обману; она только восхищалась и верила. Первые шаги были сделаны ею с величайшей доверчивостью, а потом вдруг оказалось, что все многообразие жизни с беспредельными ее просторами не что иное, как тесный и темный тупик с глухой стеной в конце. Вместо того, чтобы привести ее на вершину счастья, где мир словно расстилается у ног и можно, взирая на него с восторженным сознанием собственной удостоенности, судить, выбирать, жалеть, он привел ее вниз, в подземелье, в царство запретов и угнетенности, куда глухо долетают сверху отголоски чужих, более легких и вольных жизней, лишь усугубляя сознание собственной непоправимой беды. Глубокое неверие в мужа – вот что помрачило для нее белый свет. Чувство это, которое так просто назвать, но далеко не так просто объяснить, было настолько по своей природе сложным, что потребовалось немало времени и еще больше душевных страданий, чтобы довести его до нынешнего совершенства. Страдание было у Изабеллы состоянием деятельным и проявлялось не в оцепенении, столбняке, отчаянии, а в кипучей работе ума, воображения, в отклике на малейший нажим. Она льстила себя надеждой, что тайна ее пошатнувшейся веры скрыта от всех – от всех, кроме Озмонда. Он-то, разумеется, знал, и порой ей даже казалось, что он этим тешится. Все произошло не сразу – только когда первый год их совместной жизни, полный сначала такой восхитительной близости, подошел к концу, она ощутила тревогу. Потом начали собираться тени, словно Озмонд намеренно, даже можно сказать злонамеренно, стал гасить один за другим огни. Сперва сумрак был редким, полупрозрачным, и ей еще видна была дорога. Но постепенно он все больше сгущался, и пусть то тут, то там иногда появлялись просветы, но существовали в открывавшейся перед ней перспективе и такие закоулки, где всегда царил беспросветный мрак. Изабелла твердо знала – тени эти не были ее измышлением, она сделала все, чтобы остаться справедливой, терпимой, видеть правду незамутненными глазами. Тени были неотъемлемой принадлежностью, были порождением и следствием присутствия ее мужа. Речь шла не о его злодеяниях или пороках; она ни в чем его не обвиняла – ни в чем, кроме одного, что вовсе не являлось преступлением. Насколько ей известно было, он не совершил за свою жизнь ничего дурного; он не истязал ее, не был с ней жесток; просто она полагала, что Озмонд ее ненавидит. Вот все, в чем она могла его обвинить, и как раз самым прискорбным было то, что это не являлось преступлением, ибо, будь оно так, она сумела бы защитить себя. Озмонд убедился, что она не та, что она другая, чем он рассчитывал. Сначала он думал, что ему удастся ее изменить, и она старалась изо всех сил стать такой, какой он хотел ее видеть. Но ведь в конце-то концов она могла быть только собою, тут ничего не поделаешь; и теперь уже не имело смысла надевать маску, рядиться, он знал ее до последней жилки, и ничто не могло его поколебать. Она не боялась Озмонда, не опасалась каких-либо враждебных выпадов; недоброжелательство его по отношению к ней было совсем иного рода. Он постарается не сделать ни одного промаха, постарается всегда выглядеть правым. Всматриваясь трезвым неотступным взглядом в свое будущее, Изабелла видела, что в этом он, несомненно, возьмет над ней верх. Она-то сделает много промахов, много раз будет неправа. Иногда она чуть ли не готова была жалеть его, понимая, что пусть неумышленно, но все же кругом его обманула. Она стушевалась, когда только с ним познакомилась, умалила себя, притворилась, что ее меньше, чем это было на самом деле. И все оттого, что сверх всякой меры поддалась очарованию, которое он, не пожалев усилий, пустил в ход. Он не изменился с тех пор; он не пытался в тот год, что за ней ухаживал, выдать себя за другого – по крайней мере ничуть не больше, чем она сама. Но ей видна' была лишь половина его натуры, как видится нам диск луны, частично скрытый тенью от земли. Теперь же она видела полную луну – видела человека целиком. А ведь она для того, так сказать, и притаилась тогда, чтобы предоставить ему простор; и все же, несмотря на это, ошиблась: приняла часть за целое. Ах, как безмерно поддалась она очарованию! Оно и сейчас еще не развеялось. Она и сейчас еще знает, чем муж ее, когда хочет, может быть так неотразим. А он этого хотел, когда за ней ухаживал, и поскольку она хотела быть очарованной, надо ли удивляться, что ему это удалось? Удалось потому, что он был искренним, ей и сейчас никогда не пришло бы в голову в этом сомневаться. Он восхищался ею и объяснял почему: впервые он встретил женщину, наделенную таким воображением. Что правда, то правда, воображение у нее в самом деле пылкое – сколько оно в те месяцы создало всего, чего и не существовало вовсе. Она возвела Озмонда в ранг идеального героя, ее очарованные чувства, ее воспламененная – и как воспламененная! – фантазия явили его в ложном свете. Некое сочетание качеств тронуло ее сердце, и ей представилась необыкновенная личность. Он был беден, одинок и притом наделен душевным благородством – вот что вызвало в ней интерес, и она усмотрела в этом перст судьбы. Было что-то бесконечно прекрасное в обстоятельствах его жизни, в складе его ума, в самом его облике. И вместе с тем она чувствовала, он беспомощен, бездеятелен, и чувство это пробудило в ней нежность, увенчавшую собой уважение. Он напоминал изверившегося путника, который бродит по берегу в ожидании прилива и лишь поглядывает на море, не решаясь пуститься в плавание. В этом она и увидела свое назначение. Она спустит на воду его челн, станет его земным провидением; хорошо бы ей полюбить его. И она его полюбила и отдала ему себя так трепетно, так пылко – за то, что нашла в нем, но в равной мере и за то, что смогла принести ему в придачу к самой себе. Оглядываясь назад на свое достигшее в те недели полноты страстное чувство, она различала в нем и некий материнский оттенок – счастье женщины, способной одарить, знающей, что она пришла не с пустыми руками. Теперь-то она понимала, не будь у нее денег, ей было бы ни за что не решиться на брак с Озмондом. И тут мысли ее устремились к покоившемуся под английским зеленым дерном бедному мистеру Тачиту, ее благодетелю и виновнику ее неизбывного горя. Ибо при всей невероятности все обстояло именно так. По сути, деньги с самого начала легли бременем на ее душу, жаждавшую освободиться от их груза, оставить его на чьей-нибудь более приуготовленной к этому совести. А мог ли быть лучший способ облегчить собственную совесть, чем доверить их человеку с самым безупречным в мире вкусом? Не считая того, что она могла отдать их больнице, лучше ничего нельзя было и выдумать; но ведь ни в одном благотворительном учреждении она не была заинтересована так, как в Гилберте Озмонде! Он найдет применение ее богатству, и оно перестанет ее тяготить, освободившись от налета вульгарности, неотделимой от удачи в виде неожиданно свалившегося наследства. Унаследование семидесяти тысяч фунтов не содержало в себе ничего изысканного; изысканность была только в мистере Тачите, оставившем ей эти деньги. Но выйти замуж за Гилберта Озмонда и принести их ему в качестве приданого будет тоже до некоторой степени изысканно – теперь уже с ее стороны. С его стороны это будет, конечно, менее изысканно, но тут пусть решает он; и если он любит ее, то не станет возражать против ее богатства. Достало же у него мужества сказать: да, он рад, что она богата. С горящим лицом Изабелла спросила себя, неужели она вышла замуж из ложных побуждений для того лишь, чтобы благородным жестом распорядиться своими деньгами? Но почти сразу ответила, что если это и правда, то лишь наполовину. Произошло это потому, что ум ее был помрачен верой в глубину чувства Озмонда к ней и восхищением его личностью. Он был лучше всех на свете. Это счастливое убеждение наполняло ее жизнь долгие месяцы; да и сейчас еще его оставалось достаточно, чтобы мысленно повторить – иначе она поступить не могла. Самый совершенный – в смысле тонкости организации – мужчина из всех, когда-либо ею виденных, стал ее собственностью, и при мысли, что он – ее, что ей надо только протянуть к нему руки, она в первое время испытывала нечто сродни благоговению. Она не ошиблась насчет его ума, она в полной мере изучила теперь этот великолепный орган. С ним, вернее, чуть ли не в нем она жила – он сделался ее обиталищем. Если ее и поймали, то, во всяком случае, чтобы ее схватить, понадобилась уверенная рука; заключение это, пожалуй, говорило о многом. Изабелле никогда не встречался более гибкий, более изобретательный, более образованный и приспособленный для столь блистательных упражнений ум; и вот с этим-то изощренным орудием ей предстояло теперь сводить счеты. С бесконечным отчаянием думала она о том, как жестоко обманулся Озмонд. Надо только удивляться, что, учитывая это, он не возненавидел ее еще больше. Она прекрасно помнила, как он впервые подал сигнал, – словно то был звонок, возвещающий поднятие занавеса и начало подлинной драмы их жизни. Он сказал ей как-то, что у нее слишком много идей, что ей следует от них избавиться. Он говорил ей это и раньше, до брака, но тогда она не обратила внимания на его слова и вспомнила о них только потом. Но теперь как было не обратить на них внимание, ведь он отнюдь не шутил. Слова его на первый взгляд могли показаться пустяком, но, когда она пересмотрела их в свете уже немалого опыта, они обрели свой грозный смысл. Озмонд отнюдь не шутил, он в самом деле хотел, чтобы, кроме привлекательной внешности, у нее не осталось ничего своего. Она всегда знала, что у нее слишком много идей, гораздо больше, чем он предполагал, больше, чем она высказала к тому времени, когда он попросил ее выйти за него замуж. Да, она в самом деле была притворщицей, но ведь он так ей нравился. У нее слишком много идей даже для нее самой, но разве не затем и выходят замуж, чтобы поделиться ими с кем-то другим? Нельзя же взять и вырвать их с корнем, хотя можно постараться скрыть, не выражать их вслух. Но дело вовсе не в том, что он возражал против каких-то ее мнений, это бы еще ничего. Не было у нее таких мнений – ни единого, которым она не пожертвовала бы во имя радости чувствовать себя за это любимой. Но он-то ведь имел в виду все, вместе взятое, – и ее характер, и то, как она чувствует, и как думает. Вот что у нее было припасено для него, вот чего он не знал до тех пор, пока не столкнулся с этим лицом к лицу после того, как дверь за ним, образно выражаясь, захлопнулась. Оказалось, что у нее есть какие-то свои взгляды на жизнь, которые Озмонд воспринял как личное оскорбление. Хотя, видит бог, она, по крайней мере теперь, стала на редкость уступчива. Странно только, что она с первой минуты не заподозрила, насколько его взгляды отличаются от ее собственных. Она-то думала – они у него широкие, просвещенные, взгляды поистине порядочного человека и джентльмена. Разве он не заверил ее, что ни в коей мере не страдает предубеждениями, скучной ограниченностью, какими-либо предрассудками, утратившими первозданную свежесть. Разве весь его облик не свидетельствовал о том, что человек этот дышит вольным воздухом мира, чужд всем мелким расчетам, дорожит лишь правдой и подлинным пониманием жизни и полагает, что два мыслящих существа должны доискиваться их вместе и что независимо от того, обретут они их или нет, по крайней мере обретут в ходе поисков немного счастья? Он сказал ей, что привержен условностям, любит все традиционное, но в известном смысле это звучало вполне благородно, и в этом смысле, т. е. в смысле любви к гармонии, порядку, пристойности, ко всем высоким установлениям жизни, ей легко было следовать за ним и предостережение его не содержало в себе ничего зловещего. Но по мере того, как шли месяцы, она следовала за ним и дальше, и он привел ее в результате в свою собственную обитель, и вот тогда-то, только тогда она увидела наконец, куда попала. Она и сейчас еще остро ощущала тот недоверчивый ужас, с каким рассматривала свое жилье. Меж этих четырех стен она и существовала с тех пор, до конца дней они будут окружать ее, в этом царстве мрака, царстве немоты, царстве удушья. Великолепный ум Озмонда не снабдил его ни светом, ни воздухом; великолепный ум Озмонда как бы заглядывал туда сверху сквозь маленькое окошечко, издеваясь над ней. Разумеется, речь шла не о каких-либо физических мучениях, от них она сумела бы себя оградить. Она вольна была уходить и возвращаться; никто не лишал ее свободы; муж ее был отменно учтив. Но как серьезно он к себе относился – от этой серьезности мороз пробегал по коже. Под всей его культурой, разнообразными способностями, приятным обхождением, под всем внешним благодушием, непринужденностью, знанием жизни притаился эгоизм, как змея на поросшем цветами склоне. Она относилась к нему серьезно, но все же не настолько. Да и как она могла бы – тем более теперь, когда лучше его узнала? Она должна была думать о нем так же, как думал о себе он сам: что он – первый джентльмен Европы. Она так и думала о нем сначала; собственно говоря, именно поэтому она и вышла за него замуж; но, когда стала яснее понимать, что это в действительности означает, она отшатнулась. Под таким обязательством она не собиралась подписываться. Оно означало высокомерное презрение ко всем, кроме двух-трех избранников судьбы, которым он завидовал, и ко всему на свете, кроме нескольких его собственных убеждений. Это бы еще тоже ничего, она последовала бы за ним даже в такую даль, ибо он показал ей всю низость и убожество жизни, открыл глаза на тупость, порочность и невежество всего рода человеческого и уже было надлежащим образом внушил, как бесконечно пошло все вокруг и как важно самому остаться незапятнанным. Но в конце концов вдруг оказалось, что грубое и низменное общество и есть то, ради чего следует жить, что с него не следует спускать глаз ни днем ни ночью, и не ради того, чтобы просвещать, обращать, спасать, но чтобы добиться от него признания собственного превосходства. С одной стороны, это общество было достойно презрения, а с другой – принималось за образец. Озмонд говорил ей когда-то о своей отрешенности, безразличии, о том, с какой легкостью он отказался от обычных средств для достижения успеха, и она им восхищалась, она именовала это безразличие высоким, эту независимость великолепной. Но ни о какой независимости на самом деле не было и речи: она не встречала еще человека, который бы так часто оглядывался на других. Сама она никогда не скрывала интереса к человеческому обществу, неизменной страсти к изучению ближних. Однако она охотно отрешилась бы и от своей любознательности, и от всех других пристрастий во имя личной жизни, если бы только муж не оказался личностью, способной убедить, что он того заслуживает. Такова, во всяком случае, была ее теперешняя точка зрения; несомненно одно: это далось бы ей куда легче, чем столь сильная приверженность обществу, как у Озмонда. Он просто жить без него не мог, и она поняла, что так это всегда и было; он смотрел на него из своего окошечка даже в ту пору, когда казалось, что совсем от него отвернулся. Озмонд создал себе идеал, как пыталась создать его и она. Но до чего странно, что люди молятся столь разным богам! Идеалом в его понимании был верх благополучия и благопристойности, некий аристократический образ жизни, который он, на свой взгляд, в общем-то всегда и вел. Он не отступал от него ни на шаг – считал бы себя навек опозоренным, если бы отступил. И это бы еще ничего, и на это она могла бы согласиться, да только одно и то же понятие связывалось у них с совсем разными идеями, разными представлениями, разными устремлениями! По ее мнению, аристократический образ жизни сочетал в себе высшую степень понимания с высшей степенью свободы, ибо в понимании и коренится чувство долга, а свобода одаряет радостью. Но для Озмонда аристократизм сводился к соблюдению этикета, к сознательной, рассчитанной позе. Он любил все старинное, освященное веками, унаследованное, она тоже это любила, но предпочитала не вносить раболепства в свою любовь. Он питал безмерное уважение к традициям, как-то он сказал ей, что самое лучшее, когда они у вас есть, но, если вам не посчастливилось и у вас их нет, надо немедленно ими обзавестись. Она поняла, что он хотел этим сказать: у нее их нет, ему в этом отношении повезло куда больше, хотя где он почерпнул свои традиции, она так никогда и не уразумела. Во всяком случае, набралось их у него достаточно, тут не могло быть сомнений – постепенно ей это стало ясно. Главное, сообразовывать с ними каждое свое действие, главное – не только для него, но и для нее. И хотя Изабелла убеждена была, что лишь самые возвышенные традиции заслуживают того, чтобы их придерживались все, она тем не менее согласилась на предложение мужа торжественно шествовать с ним под церемониальные марши, доносящиеся из каких-то неведомых пространств его прошлого, – это она-то, которая всегда ступала так легко, так непринужденно, так сама по себе, так не в ногу с чинной процессией! Следует делать то-то и то-то; высказывать такие-то мнения; с такими-то людьми водить знакомство, а с такими-то нет. Когда она почувствовала, как эти железные установления, пусть и задрапированные узорными тканями, сомкнулись вокруг нее, ей стало, как я уже сказал, нечем дышать, в глазах потемнело, словно ее заперли в помещении, где нет ни проблеска света, где пахнет гнилью и плесенью. Конечно, она пробовала протестовать; сперва шутливо, насмешливо, нежно, потом, по мере того как положение становилось все серьезнее, горячо, страстно, настойчиво. Она отстаивала дело свободы, право поступать по собственному усмотрению, не заботясь о внешней, показной стороне их жизни, – словом, отстаивала иные стремления, иные склонности, совсем иной идеал. И вот тут-то личность ее мужа, небывало уязвленная, выступила вперед и выпрямилась. Что бы Изабелла ни говорила, он на все отвечал ей презрением, и она видела, как ему безмерно стыдно за нее. Что же он думает о ней?… Что она низменна, пошла, груба душой? По крайней мере он понял теперь, что у нее нет традиций! Он просто никогда не мог предположить, что ее суждения так плоски, что ее взгляды под стать какой-нибудь радикальной газетенке или проповеднику-унитарию! Истинным оскорблением, как она потом поняла, явилось то, что у нее вообще обнаружился собственный ум. Ее ум должен быть продолжением, вернее даже, приложением к его уму, быть чем-то вроде цветничка в оленьем заповеднике. Он бы осторожно взрыхлял там клумбы, поливал цветы, выпалывал сорную траву, изредка нарезал букетик цветов. Это был бы недурной клочок земли у владельца, у которого и без того вдоволь владений. Он вовсе не хотел иметь глупую жену. Она тем ему и понравилась, что понимала все с полуслова. Но он рассчитывал, что мысль ее всегда будет работать в его пользу; не на скудоумие он уповал, а, напротив, на величайшую восприимчивость. Озмонд ожидал, что Изабелла будет чувствовать с ним заодно, будет ему сочувствовать, разделять его воззрения, честолюбивые помыслы, пристрастия; и она не могла не признать, что это не такая уж великая дерзость со стороны человека, наделенного столь многочисленными достоинствами, и мужа – по крайней мере вначале – столь нежного. Но были у него убеждения, которые она никак не могла принять. Прежде всего из-за их чудовищной нечистоплотности. Она не какая-нибудь пуританка и тем не менее верила, что на свете существует чистота и даже скромность. Озмонд, как оказалось, отнюдь в это не верил; среди его традиций числились и такие, что Изабелле приходилось подбирать юбки, чтобы не запачкаться. Неужели все женщины имеют любовников? Неужели все они лгут и даже лучших можно купить? Неужели всего лишь две-три ни разу не обманывали своих мужей? Изабелла слушала эти речи с еще большим презрением, чем слушала бы пересуды старых кумушек, – с презрением, сохранявшим всю свою свежесть в весьма оскверненном воздухе, где витал душок ее золовки. Что же, значит, ее муж судит обо всех по графине Джемини? Дама эта часто лгала, и своего мужа она обманывала не только на словах. Достаточно и того, что сии факты числятся среди предполагаемых традиций Озмонда, вполне достаточно, зачем же приписывать их всем и каждому? Вот это ее презрение к подобным предположениям мужа, вот оно-то и заставило Озмонда распрямиться и встать во весь рост. У него у самого был изрядный запас презрения, и жене его тоже, разумеется, надлежало иметь некоторую толику, но что она обратит жгучие лучи своего негодования против его собственного образа мыслей – этой опасности он не предусмотрел. Он полагал, что ему удастся своевременно упорядочить ее душевные движения. Изабелла легко могла представить себе, как он бесновался, когда обнаружил, что слишком на себя понадеялся. Если жена заставляет мужа испытать такого рода ощущения, ему ничего не остается, как возненавидеть ее. К несчастью, она была твердо уверена, что чувство ненависти, в котором он искал сначала утешения и успокоения, сделалось теперь главным его занятием, усладой его жизни. Чувство это отличалось большой глубиной, так как было искренним: Озмонда вдруг осенило, что в конце концов она может от него избавиться. Если ее самое эта мысль потрясла, если ей самой она показалась сначала чуть ли не черной изменой, кощунством, то трудно даже представить себе, как она должна была подействовать на него. Все обстояло очень просто: он ни во что ее не ставит, у нее нет традиций, у нее нравственный кругозор священника-унитария.[157] Бедная Изабелла, которая так никогда и не могла понять, что же такое унитаризм! С этой уверенностью она и жила теперь бог знает сколько времени, она потеряла ему счет. Что у нее впереди? Что их ожидает? – беспрестанно спрашивала она себя. Что сделает он? Что следует делать ей? Когда муж ненавидит жену – к чему это может привести? Она не ненавидела его, в этом она была убеждена, иначе не испытывала бы порой такого страстного желания сделать ему приятное. Но куда чаще она испытывала страх, и еще ее постоянно мучило то, о чем я уже упомянул, – сознание, что она с самого начала обманула Озмонда. Во всяком случае, они были странной супружеской парой, и жизнь, которую они вели, была ужасна. Перед этим он почти неделю с ней не разговаривал, был холоден, как потухший камин. Она знала, что у него есть на то особые причины; он недоволен был затянувшимся пребыванием в Риме Ральфа Тачита. Озмонд считал, что его жена слишком часто видится со своим кузеном. Неделю назад он сказал: неприлично ей ходить к нему в гостиницу. Он бы еще и не то сказал, если бы, при состоянии здоровья Ральфа, обвинение во всех грехах не звучало чересчур уж вопиюще; Ко необходимость сдерживаться еще больше разъяряла Озмонда. Изабелла видела это не менее ясно, чем, глядя на циферблат часов, мы видим, который час. Она знала, внимание, оказываемое ею кузену, приводит ее мужа в бешенство, знала это так же твердо, как если бы Озмонд запер ее в комнате, о чем он, по ее мнению, безусловно мечтал. Она искренне считала, что в общем не проявляет непокорности, но не могла же она делать вид, будто равнодушна к Ральфу. Она считала, что пробил наконец его час, что он умирает, что ей больше никогда не увидеть его, и оттого исполнилась к нему невероятной нежности. Ей все было не в радость теперь, да и могло ли быть что-нибудь в радость женщине, знающей, что она понапрасну загубила свою жизнь? На сердце у нее была вечная тяжесть, на всем лежал какой-то мертвенный отблеск. Но встречи с Ральфом были светом во мраке: в тот короткий час, что она сидела с ним, душа ее болела не за себя, а за него. Ей стало казаться, будто он ее брат. У Изабеллы не было брата, но, будь он у нее и случись в ее жизни беда, а брат в это время умирал бы, он не был бы ей дороже, чем Ральф. О да, Гилберт, пожалуй, имел некоторые основания ревновать – он отнюдь не выигрывал в ее глазах за те полчаса-час, что она проводила с Ральфом. И не потому, что они говорили о нем, и не потому, что она жаловалась. Они даже его имени никогда не произносили. Просто Ральф был благороден, а ее муж – нет. Слова Ральфа, его улыбка, уже одно его присутствие в Риме словно раздвигали пределы порочного круга, в котором она вращалась. Ральф заставлял ее поверить, что в мире существует добро, поверить, что все могло быть иначе. Он ведь не уступал в уме Озмонду – притом, что был намного лучше. И вот из какого-то благоговейного чувства к нему ей казалось, она должна скрывать свои горести. Она скрывала их очень тщательно и, беседуя с Ральфом, непрерывно опускала занавес и расставляла ширмы. В ней все еще живо было воспоминание – оно так и не успело умереть – о том утре в саду, когда он предостерегал ее против Озмонда. Стоило только закрыть глаза – и она видела этот сад, слышала голос Ральфа, вдыхала теплый благоуханный воздух. Откуда он мог знать? Какая поразительная, непостижимая мудрость! Так же умен, как Озмонд? Нет, намного умнее, раз сумел до этого додуматься, Гилберт не способен судить так глубоко, так справедливо. Она пообещала тогда Ральфу, что, даже если он окажется прав, от нее он, во всяком случае, этого не узнает, и теперь изо всех сил старалась сдержать обещание. Это доставляло ей немало забот, она делала это страстно, истово, как бы исполняя благочестивый долг. Из чего только женщины не способны порой создавать себе долг благочестия! Изабелла, притворяясь сейчас перед своим кузеном, воображала, что совершает милосердное деяние. Возможно, так оно и было бы, если бы ей удалось хоть на миг его провести. А в действительности милосердие ее сводилось преимущественно к тому, что она пыталась внушить Ральфу, будто когда-то он жестоко ее ранил и весь дальнейший ход событий его посрамил, но так как она очень великодушна, а он очень болен, то она не помнит обиды, более того – великодушно остерегается выставлять напоказ свое счастье. Ральф, лежа на диване, только улыбался про себя в ответ на это удивительное проявление милосердия, но прощал ее – за то, что она простила его. Она не хотела, чтобы он знал, как она несчастлива, не хотела причинять ему боль; вот это и есть главное, а что такое знание могло бы оправдать его в собственных глазах, не столь уж существенно. И теперь Изабелла сидела одна в затихшей гостиной, хотя огонь в камине давно уже потух. Ей не грозила опасность замерзнуть, она горела как в лихорадке. Раз от разу бой часов становился все долгозвучнее, но в своем бдении она осталась к этому глуха. Ум ее, осаждаемый видениями, был страшно возбужден, и пусть лучше видения эти посетят ее здесь, где она для того и не спит, чтобы встретить их, а не там, где хоть она и опустит голову на подушку, все равно они, будто издеваясь, не дадут ей сомкнуть глаз. Повторяю, она не считала себя непокорной женой, и нужны ли тому иные подтверждения, если она засиделась почти до утра, пытаясь убедить себя, что, собственно говоря, Пэнси вполне можно выдать замуж так, как отправляют по почте письмо. Когда часы пробили четыре, Изабелла поднялась; она решила, наконец, отправиться спать – лампа уже давно погасла, свечи догорели до основания. Но, дойдя до середины гостиной, она снова замерла на месте и стояла, вглядываясь в неожиданно возникшее перед ней еще одно видение: ее муж и мадам Мерль, так безотчетно и так тесно связанные. 43 Три вечера спустя она повезла Пэнси на великосветский бал; они ехали вдвоем, без Озмонда, который балов не посещал. Пэнси отправилась на бал так же охотно, как и всегда: она не склонна была к обобщениям и не распространяла на все радости жизни запрет, наложенный на любовь. Если она думала выиграть время или надеялась усыпить внимание отца, то, очевидно, рассчитывала на успех. Изабелле это казалось маловероятным; вероятнее всего, Пэнси просто решила быть послушной дочерью. О более благоприятном случае отличиться по части послушания нельзя было и мечтать, а Пэнси относилась к благоприятным случаям с должным почтением. Она была не менее предупредительна, чем обычно, и с обычной заботливостью оберегала свои воздушные юбки; в руке она сжимала букетик и по меньшей мере в двадцатый раз пересчитывала цветы. Изабелла рядом с ней невольно чувствовала себя старой, она и забыла, когда в последний раз на балу испытывала радостный трепет. У Пэнси, пользовавшейся несомненным успехом, никогда не было недостатка в кавалерах, и едва лишь они вошли в зал, как она передала свой букетик не собиравшейся нынче танцевать Изабелле. Прошло несколько минут, и охотно оказавшая ей эту услугу Изабелла увидела поблизости от себя Эдварда Розьера, и вот он уже стоял перед ней. От его приятной улыбки не осталось и следа, весь облик дышал воинственной отвагой. Столь неожиданная метаморфоза вызвала бы, наверное, у Изабеллы улыбку, если бы она не понимала, что по существу все обстоит крайне серьезно, поскольку обыкновенно от этого джентльмена пахло гелиотропом, а не порохом. Он посмотрел на нее с каким-то подобием свирепости, словно давая ей понять» что опасен, но тут заметил в руке у Изабеллы букетик, и взгляд его, задержавшись на нем, заметно смягчился. – Одни анютины глазки; должно быть, это ее. Изабелла приветливо улыбнулась ему. – Вы угадали, она оставила его мне на время танца. – Дайте мне хоть секунду подержать его, миссис Озмонд, – взмолился бедный молодой человек. – Нет; я вам не доверяю, вы мне его не вернете. – Вы правы, я за себя не ручаюсь, я могу тут же с ним сбежать. Но дайте мне хотя бы один цветок. Изабелла несколько мгновений колебалась, потом, все так же улыбаясь, протянула ему цветы. – Вот, выберите сами, – сказала ока. – Страшно даже подумать, что я для вас делаю. – И это все, и больше вы ничего не сделаете, миссис Озмонд? – вставив в глаз монокль и тщательно выбирая цветок, воскликнул Розьер. – Не смейте вдевать его в петлицу, – сказала она. – Не смейте, слышите! – Мне хотелось бы, чтобы она увидела. Она отказывается со мной танцевать, но я желал бы показать ей, что все равно в нее верю. – Показать это ей куда ни шло, но нельзя показывать этого другим. Отец запретил ей танцевать с вами. – И это все, что вы для меня сделаете? Я ожидал от вас большего, миссис Озмонд, – проговорил молодой человек с какой-то многозначительной укоризной. – Ведь мы с вами столько лет знакомы, чуть ли не со времен нашего невинного детства. – Не внушайте мне, что я так стара, – терпеливо ответила Изабелла. – Зачем постоянно возвращаться к тому, чего я не отрицаю? Но хоть мы с вами и старые друзья, если бы вы оказали мне честь и просили моей руки, я бы вам, не задумываясь, отказала. – Значит, вы ни во что меня не ставите. Уж признались бы тогда сразу, что считаете меня просто-напросто парижским мотыльком. – Я очень высоко вас ставлю, но нисколько не влюблена в вас. Конечно, я имею в виду, не влюблена в вас как в претендента на руку Пэнси. – Что ж, понятно. Вы меня жалеете, только и всего. – И, не вынимая монокля из глаза, он почему-то огляделся по сторонам. Для Эдварда Розьера было новостью, что он может прийтись не по вкусу, и у него по крайней мере хватило гордости не показать вида, что он готов принять это за общее правило. Изабелла ответила не сразу. В его манере держаться, в его наружности не было ничего от настоящего трагического величия; чего стоил хотя бы один его монокль. Но неожиданно она почувствовала себя растроганной – в конце концов их несчастья были чем-то сродни; впервые она так ясно увидела, что перед ней если и не в очень романтической, то в очень убедительной форме самое что ни есть берущее за душу – борющаяся с превратностями юная любовь. – Вы, правда, будете к ней очень добры? – спросила она наконец, понизив голос. Благоговейно опустив глаза, он поднес к губам зажатый в пальцах цветок, потом посмотрел на Изабеллу. – Меня вам жаль, но неужто вам ничуть не жаль ее? – Не знаю, не уверена. Жизнь всегда будет доставлять ей радость. – Все зависит от того, что вы называете жизнью! – произнес очень выразительно мистер Розьер. – Вряд ли ей доставит радость, если ее будут мучить. – Это ей не грозит. – И на том спасибо. Но она-то знает, чего хочет. Вы скоро в этом убедитесь. – Думаю, что знает; она никогда не ослушается отца. Но вот и она сама, – добавила Изабелла. – Я должна просить вас уйти. Розьер помедлил до тех пор, пока к ним не подошла об руку со своим кавалером Пэнси; он задержался ровно настолько, чтобы посмотреть ей в лицо. Потом с высоко поднятой головой удалился, и то, какого труда ему стоило внять голосу благоразумия, еще раз показало Изабелле, насколько он влюблен. Пэнси, нимало не разгоряченная танцами, остававшаяся после этих упражнений неизменно свежей и прохладной, подождав немного, забрала свой букетик. Наблюдая за ней, Изабелла увидела, как она пересчитывает цветы, и сказала себе, что здесь, безусловно, задеты более глубокие струны, чем ей казалось. Пэнси видела, как удалился Розьер, но она ни словом о нем не обмолвилась, а говорила только о своем кавалере, когда тот, откланявшись, отошел от них, о музыке, о паркете и о том, что ей ужасно не повезло – она уже порвала платье. Изабелла, однако, могла бы поручиться – Пэнси обнаружила, что ее возлюбленный похитил цветок, хотя из этого обстоятельства никак не вытекала заученная любезность, с которой она откликнулась на приглашение следующего кавалера.

The script ran 0.006 seconds.