Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Рэй Брэдбери - Смерть - дело одинокое [1985]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: detective, sf_horror, Детектив, Мистика, Роман, Триллер

Аннотация. В своем первом большом романе «Смерть — дело одинокое», написанном через 20 лет после романа «Что-то страшное грядет», мастер современной фантастики Р. Брэдбери использует силу своего магического дара совершенно по-новому и дарит нам произведение, которое является вкладом в жанр крутого детектива и одновременно с мягкой ностальгией воскрешает в памяти события 1949 года и маленький городок Венеция в Калифорнии.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Сунув голову в будку, я схватил болтающуюся трубку и повесил ее на место. Телефон в отдалении, в продуваемой ветром темноте, перестал звонить. Что, конечно, еще ничего не доказывало. Я снова опустил монету и снова набрал номер. Глубоко вздохнул и… Телефон в стеклянной будке-гробике, удаленный от меня на половину светового года, зазвонил снова. Я так и подскочил, у меня даже грудь сдавило. Глаза расширились, и я глубоко втянул в себя холодный воздух. Я не стал вешать трубку. Выйдя из будки, я ждал — вдруг кто-то выскочит из ночных закоулков, из мокрых палаток, из старого аттракциона «Сбей молочную бутылку». Может же выбежать кто-то, кто, как я, ждет звонка. Кто-то, кто вроде меня готов выскочить в два часа ночи под дождь, чтобы услышать голос из Мехико-Сити, где светит солнце, где жизнь все еще жива, кипит и, кажется, никогда не умрет. Кто-то… Пирс тонул в темноте. Ни одного освещенного окна. Из палаток ни шороха. А телефон звонил. Волны прибоя перекатывались под настилом пирса, будто искали, кто бы ответил. А телефон звонил и звонил. Чтобы заткнуть ему глотку, мне хотелось самому побежать туда, схватить треклятую трубку и ответить. «Господи! — думал я. — Надо забрать монету. Надо…» И вдруг свершилось. Блеснул луч света и тут же погас. Там, напротив телефонной будки, что-то шевельнулось. А телефон звонил. Продолжал звонить. И кто-то, стоя в темноте, внимательно к нему прислушивался. Я увидел, как задвигалось что-то белое, и понял — тот, кто там стоит, осторожно осматривает пирс, вглядывается, ищет. Я замер. Телефон звонил. Наконец тень зашевелилась, обернулась, прислушиваясь. Телефон звонил. Вдруг тень пустилась бежать через дорогу. Я влетел в будку и схватил трубку как раз вовремя. Щелк. Я слышал дыхание на том конце провода. Наконец мужской голос произнес: — Да? «Боже, — подумал я. — Тот самый голос! Я слышал его час назад, когда звонил из Голливуда». «Кто-то, кто любил тебя давным-давно». Видимо, я произнес это вслух. На том конце провода с шумом вздохнули, втянули в легкие воздух, и наступила долгая пауза — там ждали. — Да? Будто мне выстрелили в ухо, а потом в сердце. На сей раз я узнал этот голос. — О Боже! — прохрипел я. — Это вы. Мои слова прострелили голову ему. Он стал задыхаться, я услышал, как он с трудом перевел дыхание. — Будьте вы прокляты! — закричал он. — Будьте вы трижды прокляты! Он не стал вешать трубку. Он просто выпустил ее, раскалившуюся от его дыхания, из рук. Она звякнула и заплясала, будто повешенный на веревке. Я услышал, как поспешно удаляются шаги. Когда я вышел из своей будки, пирс был совершенно пуст. Там, где на миг блеснул свет, теперь царила темнота. Только под ногами у меня, когда я заставил себя не бежать, а идти к той телефонной будке, плясали обрывки старой газеты. Преодолев бесконечные сто ярдов, я увидел, что трубка болтается на шнуре и постукивает по холодному стеклу будки. Я приложил трубку к уху. И услышал, как на другом конце провода тикают мои десятидолларовые микки-маусовы часы, лежащие на полке в той будке за сто миль от меня. Если мне повезет и я останусь жив, я спасу моего Микки. Я повесил трубку, повернулся и окинул взглядом все эти маленькие домики, закрытые игровые павильоны, ларьки, лачуги, подозревая, что сейчас возьму и выкину какое-нибудь безумство. И выкинул. Я прошел около семидесяти футов и остановился перед окном маленькой лачуги. Прислушался. Внутри кто-то был, кто-то двигался, может быть, натягивал на себя в темноте одежду, чтобы выйти на улицу. Что-то там шуршало, кто-то сердито шептал, вроде совещался сам с собой, где искать носки, где туфли и куда запропастился этот несчастный галстук. А может, это волны под пирсом нашептывали свои выдумки, все равно их никто не мог проверить. Бормотание стихло. Видно, он почуял, что я стою под дверью. Послышались шаги. Я неловко отпрянул назад, сообразив, что в руках у меня ничего нет. Даже тростью Генри я не вооружился. Дверь яростным рывком отворили. Я смотрел во все глаза. И, как это ни дико, видел одновременно две вещи. Кучку желтых, красных и коричневых оберток от шоколадок «Кларк», «Нестле» и батончиков, лежавших в комнате в полутьме на маленьком столике. И маленького человечка, утлую тень, взиравшую на меня ничего не понимающими глазами, будто этого карлика разбудили от сорокалетней спячки. То был А. Л. Чужак собственной персоной. Чужак — предсказатель по картам таро, френолог, занюханный психиатришка, круглосуточный консультант-психолог, он же астролог, фрейдист, нумеролог и само воплощение Зря Прожитой Жизни, — стоял на пороге, машинально застегивая рубашку, пытаясь вглядеться в меня расширенными то ли от наркотиков, то ли от удивления перед моей беспримерной наглостью глазами. — Будь ты трижды проклят! — тихо проговорил он снова. И прибавил, неожиданно дрогнув губами в подобии улыбки: — Входите. — Нет, — прошептал я. А затем громко предложил: — Нет уж! Выходите вы! * * * На этот раз ветер дул не в ту сторону, а может, именно в ту? «Господи! — думал я, съеживаясь от страха, но снова обретая почву под ногами. Куда же дул ветер все эти дни? Как же я мог ничего не почувствовать? Да очень просто! — опомнился я. — Ведь у меня был насморк — целых десять дней. Нос был заложен намертво. Можно считать, носа не было». «Ох, Генри, — думал я, — ну и молодец же ты! Твой любознательный клюв всегда начеку, всегда ко всему принюхивается и подает сигналы твоей недремлющей смекалке. Ведь это ты, умница, переходя улицу в девять вечера, учуял однажды запах давно не стиранной рубашки и грязного белья, когда навстречу тебе прошествовала сама Смерть». Глядя на Чужака, я чувствовал, как у меня сжимаются ноздри. Запах пота — первое свидетельство поражения. Запах мочи — запах ненависти. Чем же еще пахло от Чужака? Бутербродами с луком, нечищеными зубами, от него разило жаждой самоуничтожения. Запах двигался на меня, как штормовая туча, как неуправляемый поток. Меня охватил вдруг такой тошнотворный ужас, будто я стоял на пустынном берегу, а передо мной вздыбилась волна в девяносто футов высотой, которая вот-вот обрушится. Во рту пересохло, меня прошиб пот. — Входите, — еще раз неуверенно предложил Чужак. Мне показалось, что он сейчас, как рак, вползет обратно. Но он перехватил мой взгляд на телефонную будку прямо напротив его дома и взгляд на будку в конце пирса, где еще тикал Микки-Маус, и все понял. Не успел он открыть рот, как я позвал: — Генри! В темноте шевельнулось что-то темное. Я услышал, как у Генри скрипнули башмаки, и обрадовался его спокойному, теплому голосу: — Да? Чужак перебегал глазами с меня на темную тень, туда, откуда раздался голос. Наконец я смог выговорить: — Подмышки? Генри глубоко вздохнул и выдохнул: — Подмышки! Я кивнул: — Ты знаешь, что делать дальше. — Слышу, как щелкает счетчик, — отозвался Генри. Краем глаза я видел, что он двинулся прочь, остановился и поднял руку. Чужак вздрогнул. Я тоже. Трость Генри просвистела в воздухе и со стуком упала на пирс. — Тебе может понадобиться! — крикнул Генри. Чужак и я уставились на упавшее перед нами оружие. Услышав, как тронулось с места такси, я дернулся вперед, схватил трость и прижал к груди, будто с ней мне не страшны были ни ножи, ни ружья. Чужак проводил глазами удаляющиеся огоньки. — Что за черт? Что все это значит? — спросил он. И стоявшие за его спиной покрытые пылью Шопенгауэр и Ницше, Шпенглер и Кафка тоже недоуменно перешептывались, подперев руками свои безумные головы: «Что все это значит?» — Подождите, я схожу за ботинками. — Чужак исчез. — Только за ботинками! Больше ничего не брать! — крикнул я вслед. Он сдавленно засмеялся. — А чем еще я могу запастись? — крикнул он, невидимый, возясь в доме. Он высунул в дверь руки — в каждой был ботинок. — Ножей у меня нет! Ружей тоже! — Он напялил ботинки, но не зашнуровал их. В то, что случилось в следующую секунду, поверить было никак невозможно. Тучи, нависшие над Венецией, вдруг решили раздвинуться и открыли полную луну. Мы оба подняли глаза, пытаясь понять, доброе это предзнаменование или дурное, и если доброе, то для кого из нас? Чужак обвел взглядом берег, потом пирс. — «Когда вокруг один песок, и впрямь берет тоска» — произнес он. Потом, услышав собственный голос, фыркнул себе под нос. — «О, устрицы! — воскликнул Морж. — Прекрасный вид кругом! Бегите к нам! Поговорим, пройдемся бережком».[155] Он двинулся к дороге. Я остался стоять. — А дверь свою вы не собираетесь запереть? Чужак едва глянул через плечо на свои книги, которые, сбившись на полках, как стая стервятников, блестели из-под черных перьев запорошенными пылью золотыми глазами, дожидаясь, когда к ним протянется рука и они обретут жизнь. Их невидимый хор напевал мрачные песни, которые мне следовало услышать давным-давно. Я вновь и вновь пробегал глазами по их корешкам. «Боже мой! Как же я раньше не видел!» Этот устрашающий бастион, таящий в себе смертные приговоры, этот перечень поражений, этот литературный Апокалипсис, нагромождение войн, склок, болезней, депрессий, эпидемий, этот водоворот кошмаров, эти катакомбы бреда и головоломных лабиринтов, в которых бьются, ища выход и не находя его, обезумевшие мыши и взбесившиеся крысы. Этот строй дегенератов и эпилептиков, балансирующих на краю библиотечных утесов, а над ними в темноте многочисленные колонны одна другой гаже и отвратительней. Отдельные авторы из этого сборища, отдельные книги хороши. По, например, или Сартр — они как острая приправа. Но почему же я не видел, что это не библиотека, а скотобойня, подземная темница, башня, в застенках которой десятки мучеников в железных масках, осужденных на веки вечные, молча сходят с ума? Почему я сразу не задумался и не распознал суть этой коллекции? Потому что ее охранял Румпельштильцхен[158]. Даже сейчас, глядя на Чужака, я так и ждал, что он вот-вот схватит себя за ногу и разорвется на две половинки. Он ликовал. Что было еще страшней. — Эти книги, — наконец прервал молчание Чужак, глядя на луну и даже не оборачиваясь на свою библиотеку, — эти книги обо мне не думают! С какой стати я буду думать о них? — Но… — И потом, — добавил он, — кому придет в голову похитить «Закат Европы»? — Я думал, вы любите свои книги! — Люблю? — Он удивленно помолчал. — Господи! Неужели вы так и не понимаете? Я ненавижу все! Что бы вы ни назвали! Ненавижу все на свете! И он зашагал в ту сторону, где скрылось такси с Генри. — Ну что? — крикнул он мне. — Вы идете? — Иду! — отозвался я. * * * — Это у вас что, оружие? Мы медленно двигались вперед, присматриваясь друг к другу. Я с удивлением обнаружил, что сжимаю в руках трость Генри. — Нет, скорей щупальце, так мне кажется, — ответил я. — Щупальце очень большого насекомого? — Очень слепого. — А без него он сможет найти дорогу? И куда он отправился в столь позднее время? — Выполнять поручение. И незамедлительно вернется, — соврал я. Но Чужак был живым детектором лжи. При звуках моего голоса его просто вывернуло наизнанку от восторга. Он ускорил шаги, потом остановился и уперся в меня изучающим взглядом. — Я так понимаю, он во всем полагается на свой нос. Я слышал, что вы спросили и что он ответил. — Насчет подмышек? — уточнил я. Чужак поежился в своих заношенных одеждах. Стрельнул глазами под левую руку, потом под правую, окинул взглядом множество пятен и выцветших проплешин — красноречивые свидетельства долгой истории прошедших лет. — Про подмышки? — повторил я. И словно пронзил его грудь пулей. Чужак покачнулся, но устоял на ногах. — Куда и зачем мы идем? — прохрипел он. Я чувствовал, что его сердце под засаленным галстуком колотится, как у испуганного кролика. — Мне казалось, ведете меня вы. Я знаю только одно, — и на этот раз я на полшага опередил его, — слепой Генри все искал чье-то грязное белье, нестираную рубашку, зловонное дыхание. Нашел и объяснил мне где. Я не повторил зловещее слово «подмышки». Но Чужак и без того при каждом моем слове сжимался, будто становился все меньше. — Зачем я понадобился слепцу? — наконец спросил он. Мне не хотелось сразу открывать ему все. Надо было испытать и прощупать его. — Из-за еженедельника «Янус. Зеленая зависть», — пояснил я. — Я видел через окно эту газету у вас в комнате. То была явная ложь, но удар попал в цель. — Да, — подтвердил Чужак. — Но что вас связывает — вас и этого слепого? — А то, что вы, — я набрал полную грудь воздуха и выпалил: — Вы — мистер Душегуб! Чужак прикрыл глаза, быстро обдумал, как отреагировать. И рассмеялся. — Душегуб? Душегуб! Смешно! С чего вы взяли? — С того. — Я шел впереди, он трусил за мной. Я говорил, обращаясь к туману, надвигающемуся с моря. — С того, что Генри уже давно учуял этот запах, когда однажды переходил через улицу. Тот же запах он заметил в коридоре дома, где живет, а сегодня, сейчас — здесь. И пахнете так вы! Кроличьи удары сердца опять сотрясли тело человечка, но он понимал, что пока в безопасности — все это не доказательства! — Да с какой стати, — ахнул он, — я стал бы ошиваться в каком-то Богом забытом доме, где я ни за что не согласился бы жить? Зачем мне это надо? — Затем, что вы выискивали одиноких и заброшенных, — объяснил я. — И я — тупой идиот, непроходимый слепец, куда хуже Генри, я — дурак из дураков, — я служил вам наводчиком и помогал отыскивать их. Фанни была права! И Констанция тоже! Именно я был прислужником Смерти, Тифозной Мэри. Это я приводил болезнь, то есть вас за собой. Во всяком случае, вы следовали за мной по пятам. Искали несчастных одиночек, — дыхание вырывалось из моей груди, как бой барабанов, — несчастных одиночек. И, едва я это сказал, накал страстей, обуревавших нас обоих, достиг апогея. Я выплеснул из себя правду, будто открыл дверцу топки и оттуда пахнуло жаром, он обжигал мне язык, сердце, душу. А Чужак? Я приподнял завесу над его тайной жизнью, о которой никто не догадывался, вытащил на свет его порок, и, хотя еще предстояло изобличать его, добиваться от него признания, было ясно, что я сдернул асбест и выпустил огонь наружу. — Как вы их назвали? — спросил Чужак, он остановился ярдах в десяти от меня, неподвижный как статуя. — Одинокие. Это вы их так назвали. Вы их так описывали — одинокие и заброшенные. Так оно и было. И передо мной беззвучно, бесшумно ступая, окутанные туманной дымкой, прошли в похоронном марше их души: Фанни и Сэм, Джимми и Кэл, а за ними все остальные. Раньше я не знал, как их всех назвать, не понимал, что у них общего, что их объединяет. — Да вы бредите, — ответил Чужак. — Выдумываете, лжете, строите догадки. Ко мне это все не имеет отношения. А сам глядел на обтрепанные манжеты, скрывавшие его худые запястья, на следы пота, стекавшие поздними ночами по пальто. Его одежда, казалось, садится на глазах, а он ерзает в своей собственной бледной коже. Я бросился в атаку. — Господи, да вы, даже стоя здесь, гниете! Вы — оскорбление для общества! Вы ненавидите все на свете, всех и каждого, все и вся! Сами же сейчас в этом признались! Вот вы и отравляете все своей грязью, своим вонючим дыханием! Ваше грязное белье — вот ваше знамя! Вы поднимаете его на древке, чтобы отравить ветер. Эх вы, А. Л. Чужак — олицетворение Апокалипсиса! Он сиял. Он был в восторге! Мои оскорбления звучали для него как комплименты. Он привлек внимание! Его эго подняло голову. Сам того не подозревая, я устроил западню и прицепил приманку. «Что дальше? — думал я. — Господи, Господи, что дальше-то говорить? Как вытянуть из него признание? Как с ним расквитаться?» А он уже снова шагал впереди, весь раздувшийся от моих оскорблений, гордый обвинениями в том, что сеял смерть и горе, — этими медалями, которые я прикрепил на его грязный галстук. * * * Мы шли. И шли. И шли. «Господи, — думал я, — сколько же еще мы будем блуждать? Сколько же еще мы будем рассуждать? Сколько же еще все это будет длиться?» «Как в фильме, — думал я, — в невозможном, невероятном фильме, который все тянется и тянется, где одни объясняют, а другие возражают, а первые снова объясняют». Это не может продолжаться. Но продолжается. Он не уверен в том, что знаю я, и я тоже в этом не уверен, и оба мы стараемся догадаться, не вооружен ли другой. — И оба мы трусы! — сказал Чужак. — И оба боимся испытать один другого. Морж шел дальше. Устрицы следовали за ним[159]. * * * Мы шли. И это уже не была сцена из плохого или хорошего фильма, где герои слишком много разговаривают, нет, это была поздняя ночь, и луна то пряталась, то появлялась вновь, туман сгустился, а я продолжал диалог с идиотом психиатром, который вел дружбу с духом отца Гамлета. «Чужак, — думал я. — Ну и фамилия! Уклонишься от одного, отпрянешь от другого — вот и становишься чужаком. Интересно, как это с ним случилось? Окончил колледж, весь мир у его ног, начал частную практику, и вдруг в один прекрасный год — землетрясение, помнит ли он его? В тот год у него отказали ноги и мозги, и начался долгий спуск с горы, но не на тобогане, а прямо на худой заднице, и не было рядом женщины, чтобы подхватить его по дороге в пропасть, смягчить сотрясение, облегчить кошмар, унять его, плачущего по ночам и одержимого ненавистью на рассвете. И вот как-то утром он встал с постели и обнаружил себя… где? В Венеции, штат Калифорния, и последняя гондола давным-давно уплыла, и фонари гаснут, а в каналах нефть и старые львиные клетки, и за их решетками ревут только волны прилива…» — У меня есть один списочек, — начал я. — Что? — Оперетта «Микадо»[160]. — сказал я. — Одна песенка из нее прямо про вас. «Свою возвышенную цель достигнете со временем. Накажете виновников заслуженным ими бременем». Одинокие. Все, без исключения. Вы внесли их в список, чтобы, как поется в песенке, никого не пропустить. Чем они провинились? Сдались без боя. Или даже не попытались чего-то достичь. Посредственности, или неудачники, или растерявшиеся. А наказать их за это взялись вы. О Боже! Теперь уже он раздулся как павлин. — Допустим, — сказал он, продолжая идти вперед. — Ну и что? Я приготовился, прицелился и выстрелил. — Подозреваю, — сказал я, — что где-то здесь поблизости находится отрезанная голова Скотта Джоплина. Он не смог удержаться, и против воли его правая рука дернулась к грязному карману пиджака. Он сделал вид, будто хочет просто поправить карман, но, обнаружив, что с гордостью смотрит на правую руку, отвел взгляд и продолжал шагать. Первый выстрел. Первое попадание. Я ликовал. «Хотел бы я, — мелькнуло у меня в мозгу, — чтобы вы — детектив лейтенант Крамли — были сейчас здесь». Я выпустил второй заряд. — Продажа канареек, — тоненьким голосом пропищал я, таким же тоненьким, как выцветшие карандашные буквы на карточке, висевшей на окне старой леди. — Хирохито восходит на престол. Аддис-Абеба. Муссолини! Левая рука Чужака с тайным удовлетворением потянулась к левому карману. «Господи, — подумал я, — значит, он таскает эти старые бумажные подстилки из клеток с собой?» Здорово! Он вышагивал впереди. Я следом. Мишень номер три. Целимся в третий раз. Стреляем. — Львиная клетка. Старик из кассы! Подбородок А. Л. Чужака склонился к нагрудному карману. Ага, вот где, черт побери, хранятся конфетти от трамвайных билетов, конфетти, которые так никому и не пригодились! Чужак плыл сквозь туман, ничуть не встревоженный тем, что я уже наловил полный сачок его преступлений. Он резвился, словно счастливое дитя на полях Антихриста. Его маленькие башмаки щелкали по планкам. Он сиял. «Ну а что дальше? — забеспокоился я. — Ах да!» Я представил себе, как Джимми хвастался в доме новой челюстью, рот у него был до ушей. И другого Джимми, лежащего вниз лицом под водой в ванне. — Искусственные челюсти! — воскликнул я. — Верхние! Нижние! Слава тебе Господи, Чужак на этот раз не хлопал себя по карманам. А то я от ужаса разразился бы истерическим хохотом, узнав, что он таскает с собой мертвую улыбку. Он оглянулся через плечо, и я понял, что челюсти остались у него дома (в стакане с водой?). Мишень номер пять. Приготовились. Пли! — Танцующие чихуахуа, попугаи-щеголи! Чужак отбил на досках пирса чечетку, стрельнув глазами на левое плечо. Я заметил на нем следы от птичьих лап и остатки помета! Один из попугаев Пьетро жил у него в доме. Мишень номер шесть. — Марокканская крепость на берегу Аравийского моря. Тонкий, как у ящерицы, язык Чужака скользнул по пересохшим губам. Значит, бутылка шампанского Констанции запрятана на полках между одурманенным де Куинси и угрюмым Харди. Поднялся ветер. Я содрогнулся. Мне вдруг почудилось, что за нами, за мной и Чужаком, летят, шурша по темному пирсу, десятки шоколадных оберток, голодные маленькие призраки моего застарелого порока. И наконец я собрался с духом и произнес то, чего никак не мог выговорить, но все-таки заставил себя. Мучительно горькие слова надломили мой язык и раздавили что-то в груди. — Многоквартирный дом. Полночь. Набитый холодильник. «Тоска»… Казалось, черный диск пронесся над городом, первая часть «Тоски» зазвучала, закрутилась и проскользнула под дверь А. Л. Чужака. Список оказался длинным. Я уже был на грани паники, ужаса истерики от отвращения к самому себе, от собственного горя, от восторга перед собственной проницательностью. Того и гляди, я мог пуститься в пляс, затеять драку, разразиться воплями. Но Чужак опередил меня. С мечтательным взором, вслушиваясь в тихие арии Пуччини, звучащие у него в голове, он заявил: — Теперь толстуха обрела покой. Она в нем нуждалась. Я дал ей покой. * * * Что произошло после этого, я помню смутно. Кто-то закричал. Я. Еще кто-то закричал. Он. Я занес руку, потрясая тростью. «Убью! — подумал я. — Размозжу голову!» Чужак едва успел отскочить, когда трость просвистела по воздуху. Она ударила не его, а пирс и вылетела у меня из рук. Гремя, она покатилась по доскам, и Чужак поддал ее ногой, так что трость упала в песок. Обезоруженный, я смог только ринуться на плюгавого мерзавца с кулаками, и, когда он увернулся, я зашатался, так как у меня внутри лопнула последняя пружина. Я стал задыхаться. Я рыдал. Мои слезы под душем несколько дней назад — это были цветочки. Сейчас я захлебывался от рыданий, слезы лились потоком, даже кости заныли. Я стоял, обливаясь слезами, и пораженный Чужак чуть было не потянулся похлопать меня по плечу, чтобы успокоить: «Ну не надо, не надо». — Да все в порядке, — сказал он наконец. — Она обрела покой. Вы должны мне за это спасибо сказать. Луна скрылась за плотной стеной тумана, и я воспользовался темнотой, чтобы овладеть собой. Теперь я еле двигался, как при замедленной съемке. Язык не слушался, и я почти ничего не видел. — Значит, вы считаете, — с трудом, как под водой, проговорил я, — что я должен вас благодарить за то, что они все умерли? Так? Наверно, Чужак испытывал невероятное облегчение: ведь все эти месяцы или даже годы он жаждал излиться, не важно кому, не важно где, не важно как. Луна снова выплыла на небо. Ее лучи опять осветили Чужака, и я увидел, как дрожат его губы от желания выговориться. — Да, я всем им помог! — Помогли? — ахнул я. — Господи помилуй! Помогли? Мне пришлось сесть. Он помог мне опуститься и, удивленный моей слабостью, склонился надо мной, будто считал себя ответственным за меня и за то, что произойдет этой ночью. Он — тот, кто убивал во спасение, пресекал страдания, уводил от одиночества, усыплял, когда рушились надежды, избавлял от жизни. Одаривал солнечными закатами. — Но ведь и вы помогали, — рассудительно продолжал Чужак. — Вы писатель. Любознательный. Мне только и оставалось ходить за вами следом, подбирая шоколадные обертки. Вы не представляете, как легко преследовать людей! Никто никогда не оглядывается, ни один человек. Вы тоже. Да что там! Вам и в голову ничего не приходило. Вы были моей верной ищейкой, наводящей на смерть. И гораздо дольше, чем вы полагаете, — больше года! Вы поставляли мне людей, о которых собирались писать в своих книгах. А кем они все были? Гравий на дорожке, мякина на ветру, пустые ракушки на взморье, карты без тузов, игральные кости без точек. Ни прошлого, ни настоящего. А я избавлял их от будущего. Я поднял на него глаза. Силы возвращались ко мне. Горе на какое-то время отступило. Медленно нарастал гнев. — Значит, вы все признаете? — Почему бы и нет? Собака лает, ветер носит. После того как мы здесь все выясним, я поведу вас в полицию, непременно поведу, и, если вы захотите там что-нибудь сказать, у вас не будет никаких доказательств. Все мои слова — выпущенный пар. — Не совсем так, — возразил я. — Вы не могли отказать себе в удовольствии взять от каждой жертвы что-нибудь на память. В вашей гнусной берлоге хранятся патефонные пластинки, бутылка шампанского, старые газеты. — Сукин сын! — выругался Чужак и замолчал. Он засмеялся, будто лаем залился, а потом осклабился: — Ловко! Выудили это из меня, да? Задумавшись, он покачивался на пятках. — Что ж! — заявил он. — Теперь у меня нет другого выхода. Я обязан убить вас. Я вскочил, и, хотя был всего на фут выше, чем он, и не слишком уж храбр, он от меня отпрыгнул. — Нет! — сказал я. — Вы не сможете! — Это почему же? — Потому что вы не можете пустить в ход руки! — объяснил я. — Вы же никого из них пальцем не тронули. Вы обходились без рукоприкладства, теперь я все понял. Ваша задача заключалась в том, чтобы заставить людей самих что-то с собой сделать, или вы уничтожали их косвенным путем. Правильно? — Правильно. — В нем снова взыграла гордость. Он забыл о том, что я стою рядом, и погрузился в созерцание своего славного блестящего прошлого. — Старик из трамвайной кассы. Вам всего-то и понадобилось напоить его, ну, может, подтолкнуть, — он упал, ударился головой, а вы потом прыгнули в воду и помогли ему попасть в клетку. — Верно! — А леди с канарейками? Вы просто постояли над ее постелью, строя страшные гримасы? — Правильно. — Сэм. Опоили его такой дрянью, что он угодил в больницу. — Именно! — Джимми. Удостоверились, что он выпил в три раза больше, чем можно, и вам даже не понадобилось переворачивать его в ванне. Он сам перевернулся и захлебнулся. — Правильно. — Пьетро Массинелло. Вы написали городским властям, что надо забрать его самого и всех его кошек, собак и птиц. Если он еще не умер в тюрьме, то скоро умрет. — Верно. — Ну и Кэл-парикмахер. — Я утащил голову Скотта Джоплина, — сказал Чужак. — А Кэл испугался и удрал из города. Джон Уилкс Хопвуд. Чудовищный эгоцентрист. Вы послали ему записку на почтовой бумаге Констанции Реттиген, подначили его каждый вечер появляться голым на берегу. Хотели испугать Констанцию, чтобы она утопилась? — Было такое. — А потом покончили с Хопвудом — дали ему понять, что, когда исчезла Констанция, его видели на берегу. И послали ему вдобавок подлое, страшное письмо, в котором обвиняли его в самых мерзких грехах. — Он и был в них повинен, во всех. — А Фанни Флорианна? Вы подсунули ей под дверь свое объявление, она вам позвонила, и вы договорились о встрече, а дальше все уже было просто: вы ворвались к ней, и повторилось то же, что со старушкой с канарейками, — вы испугали Фанни, она попятилась, упала на спину и не смогла встать, ну а вы спокойно постояли над ней, убедились, что она больше не встанет, и все. Верно я говорю? На этот раз он не решился подтвердить мои слова: он видел, что я в бешенстве и хотя еще нетвердо стою на ногах, но ярость придает мне силы. — За все это время вы допустили только одну ошибку — оставили у Фанни газету с обведенным чернилами объявлением. Потом вы вспомнили об этом и проникли к ней в комнату, но найти газету не смогли. Вы не догадались заглянуть лишь в одно место — в холодильник. Ваша газета с объявлением лежала там под банками. Ее нашел я. И потому я здесь. И не собираюсь стать следующим в вашем списке. Хотя у вас, наверно, другие планы. — Да. — Ничего у вас не выйдет! И знаете почему? По двум причинам. Первое — я не одинокий, я не заблудшая овца, не причисляю себя к неудачникам. Я добьюсь успеха. Буду счастливым. Женюсь, у меня будет прекрасная жена и прекрасные дети. Я напишу кучу замечательных книг, они будут нарасхват. Вашим требованиям это никак не отвечает. Так что вы, несчастный шут гороховый, не сможете меня убить — со мной все в порядке. Понятно? Я собираюсь жить вечно. И вот вам вторая причина — вы не можете меня пальцем тронуть. Вы ведь своими руками никого не убили. Если убьете меня самолично, это испортит вам всю картину. Всех других вы довели до смерти либо шантажом, либо запугивая. Но сейчас, если вы вздумаете помешать мне пойти в полицию, вам придется совершить настоящее убийство собственными руками, безмозглый вы идиот! Я шагал впереди, а он, совершенно сбитый с толку, поспешал за мной, чуть ли не дергая меня за локоть, чтобы обратить на себя внимание. — Верно, верно, год назад я чуть не убил вас. А потом у вас начали покупать рассказы, и вы встретились с той женщиной, вот я и решил, что буду просто ходить за вами по пятам и подбирать нужных мне людей. Да, так и было. А началось все в тот вечер, в бурю, в последнем трамвае, когда я был мертвецки пьян. Вы сидели тогда так близко — протяни я руку, я мог бы до вас дотронуться. И дождь хлестал, и повернись вы… но вы не поворачивались, а то увидели бы и узнали меня, но вы не обернулись… Мы уже сошли с пирса, миновали темную улицу вдоль канала и быстро поднялись на мост. Бульвар был пуст. Ни автомобилей, ни фонарей. Я прибавил шагу. На середине моста через канал, неподалеку от львиных клеток, Чужак остановился и схватился за перила. — Почему вы не хотите войти в мое положение? Помочь мне? — прорыдал он. — Я хотел вас убить! Это правда! Но получилось, что я убил бы Надежду, а люди без нее жить не могут, даже такие, как я. Верно ведь? Я уставился на него: — Нет, после сегодняшнего разговора вам надеяться не на что. — Почему? — задохнулся он. — Почему? — и посмотрел на холодную маслянистую воду. — Потому что вы окончательно и бесповоротно спятили. — Я убью вас! — Нет, — сказал я, испытывая глубокую грусть. — Вам осталось убить только одного человека. Последнего из одиноких. Начисто опустошенного. Самого себя. — Себя? — вскричал Чужак. — Вас! — Меня? — завизжал он еще громче. — Да будьте вы прокляты, прокляты, прокляты… Он круто повернулся. Вцепился в перила моста. И прыгнул. Его тело скрылось в темноте. Он погрузился в волны, грязные, покрытые маслянистыми пятнами, как его костюм, темные и страшные, как его душа, они сомкнулись над ним, и он исчез. — Чужак! — завопил я. Он не показывался. «Вернитесь!» — хотел крикнуть я. И вдруг испугался: а что, если он и правда вернется? * * * — Чужак! — шептал я. — Чужак! — Я перевесился через перила, вглядываясь в зеленую пену и зловонные воды прилива. — Я же знаю, что вы здесь! Не может все так кончиться. Слишком просто. Он, конечно, затаился где-то в темноте под мостом, как большая жаба, глаза подняты, лицо зеленое, затаился и ждет, тихонько набирая в легкие воздух. Я прислушался. Ни всплеска. Ни вздоха. Ни шороха. — Чужак! — прошептал я. «Чужак», — отозвалось эхо под мостом. Вдали на берегу огромные нефтяные чудища поднимали головы, слыша мои призывы, и снова опускали их под аккомпанемент вздохов накатывающих на берег волн. «Не жди! — казалось мне, бормочет под мостом Чужак. — Здесь хорошо. Покойно. Наконец-то покой. Пожалуй, я здесь и останусь». «Лжец, — думал я, — небось выскочишь, стоит мне зазеваться!» Мост заскрипел. Я в ужасе обернулся. Нигде ничего! Только туман растекается по пустому бульвару. «Беги, — говорил я себе. — Звони! Вызывай Крамли! Почему он не едет? Беги! Нет, нельзя! Если я отлучусь, Чужак сбежит». Где-то далеко, в двух милях от меня, прогромыхал красный трамвай, он свистел и визжал, совсем как чудовище в моем страшном сне, чудовище, норовившее отнять у меня время, жизнь, будущее, — трамвай несся к заполненной гудроном яме, ждавшей его в конце пути. Я подобрал кусочек щебня и бросил его в канал. — Чужак! Камешек шлепнул по воде и ушел на дно. Он меня обманул, скрылся. А я должен отплатить ему за Фанни. «Да, еще Пег, — подумал я. — Надо ей позвонить. Нет, нет, потом. Придется и ей подождать». Сердце у меня в груди колотилось так сильно, что казалось, оно вспенит воду и со дна поднимутся мертвецы. Само мое дыхание, боялся я, может расшатать буровые вышки. Я зажмурился, стараясь утишить и дыхание, и сердце. «Чужак, — мысленно уговаривал я, — выходи. Фанни здесь, она ждет тебя. И леди с канарейками тоже ждет. И старик из трамвайной кассы — вот он, рядом со мной. А Пьетро ждет, когда ты вернешь ему его любимцев. Выходи! Я здесь, мы все здесь, ждем тебя. Чужак!» На этот раз он, видно, услышал. И появился, чтобы разделаться со мной. * * * Он вылетел из черной воды, как пушечное ядро из жерла. «Господи, — испугался я, — дурак! Зачем ты его звал?» Теперь он был не меньше десяти футов ростом! Карлик превратился в чудовище, мелкий жулик — в Гренделя[161]. Он налетел на меня, как дракон, выпустив когти, с воплями, с визгом, с хрипом. Обрушился, словно воздушный шар, наполненный кипятком. Все его благие намерения, его миф о самом себе, логика совершаемых им убийств — все было забыто. — Чужак! — кричал я. Вся эта сцена напоминала замедленную съемку, что было особенно страшно, словно я мог останавливать кадр за кадром и гадать, почему он так поразительно вырос и изогнулся, вглядываться в его пылающие глаза, в искаженный ненавистью рот, в руки, которые в неистовстве сжимали железными пальцами мой пиджак, рубашку, мое горло. Мое имя, как запекшаяся кровь, горело на его губах, пока он, перегибаясь назад, поднимал меня. Черная, как смола, вода ждала. «Господи, только не туда», — думал я. Железные двери львиных клеток были широко распахнуты. Они тоже ждали. — Нет! Замедленная съемка кончилась. Завершилась молниеносным падением. Подброшенные его бешенством, мы полетели вниз, хватая ртом воздух. Мы грохнулись в воду, как две бетонные статуи, и пошли ко дну, сжимая друг друга в объятиях, словно охваченные безумной страстью, стараясь подмять под себя один другого и, наступив на спину поверженного, выбраться на поверхность, к свету и воздуху. Погружаясь в воду, я, казалось, слышал, как Чужак молит, заклинает: «Ну тони! Тони! Тони!» — будто мальчишка, захваченный какой-то шальной игрой без правил, злится на противника, не желающего подчиняться. «Тони!» Но теперь под водой нас уже никто не мог увидеть. Мы крутились, вцепившись один другому в горло, словно два крокодила. Наверно, сверху это казалось схваткой пожирающих друг друга пираний. Или огромным пропеллером, исступленно крутящим воду с радужными пятнами нефти. И, пока я тонул, где-то в глубине мозга у меня вспыхивал слабый огонек надежды. «Он впервые убивает по-настоящему, — наверно, думал я, хотя было ли время думать? — Но я живой, я не поддамся ему. Я боюсь темноты больше, чем он боится жизни. Он должен это понять. Я должен победить!» Но доказательств этому не было. Мы еще раз перекатились в воде и налетели на что-то твердое, так что у меня вышибло весь воздух из легких. Львиная клетка. Чужак заталкивал, запихивал меня в открытую дверь. Я молотил руками и ногами. И вдруг, крутясь в белой пене и водовороте брызг, сообразил: «Господи! Да я же в клетке! Внутри. Все кончается тем, с чего начиналось. На рассвете приедет Крамли и увидит в клетке меня! Я буду манить его из-за прутьев решетки. Господи!» Легкие жгло, как огнем. Я пытался изловчиться и вырваться, хотел на последнем вздохе оглушить его криком. Хотел… И вдруг борьба кончилась. Руки Чужака разжались. «Что это? — всполошился я. — Почему?» Он почти совсем отпустил меня. Я попробовал оттолкнуть его, но словно уперся в чучело, во что-то, потерявшее способность двигаться. Будто я ворочал труп, сбежавший из могилы, а теперь пожелавший вернуться назад. «Он сдался, — подумал я. — Он знает, что должен стать последним в списке. Знает, что не может убить меня. Я не гожусь в его жертвы». Видимо, он и впрямь принял решение. Поддерживая Чужака, я видел его лицо — бледное лицо призрака, видел, как он содрогается, отпуская меня на волю. Наконец-то я мог ринуться вверх — на воздух, к ночи, к жизни! Сквозь темную воду я различил ужас, застывший у него в глазах, когда он открыл рот, сжал ноздри и выдохнул струю жутко светящегося воздуха. Потом втянул в легкие темную воду и пошел ко дну — конченый человек, решивший покончить с самим собой. Когда я почти вслепую, отчаянно гребя, подплыл к выходу из клетки, он плавал в ней, как окоченевшая марионетка. А я вырвался из-за решеток и рванулся вверх, отчаянно моля: «Хочу жить вечно, хочу увидеть туман, хочу найти Пег, где бы она ни была в нашем треклятом опасном мире». Я выплыл на поверхность, в туман, который превратился в накрапывающий дождь. Голова у меня раскалывалась от боли, и я издал громкий вопль — вопль радости, что спасся, и вопль скорби. Казалось, зазвучал скорбный голос всех тех, кто погиб в этот последний месяц и так не хотел погибать. Я захлебнулся, меня вырвало, я чуть снова не погрузился с головой, но все же дотащился до берега, выкарабкался из воды и сел ждать возле канала. * * * Где-то на краю света затормозил автомобиль, хлопнула дверца, раздались поспешные шаги. Из дождя вытянулась длинная рука, сильные пальцы сжали мое плечо и стали меня трясти. Как в кадре, снятом крупным планом, передо мной возникло лицо Крамли — словно лягушка под стеклом. Он склонился надо мной, как потрясенный отец над утонувшим сыном. — Ну как вы? Живы? Все ничего? Я, задыхаясь, кивнул. Вслед за Крамли приближался Генри: он шел, принюхиваясь к дождю, боясь учуять страшный запах, но ничего дурного не слышал. — Как он? — спросил Генри. — Жив, — сказал я и действительно ощутил, что это правда. — Слава Богу! Жив! — А где Подмышки? Я должен рассчитаться с ним за Фанни. — Я уже рассчитался, Генри, — проговорил я. И кивнул вниз на львиную клетку, где за решетками, как бледное желе, плавал новый призрак. — Крамли, — сказал я, — его конура битком набита уликами и доказательствами. — Проверим. — А какого черта вы так долго не приезжали? — возмутился я. — Этот вонючий водитель оказался слепым похуже меня. — Нащупывая ногами дорогу, Генри подошел к краю канала и сел рядом со мной. Крамли сел по другую сторону, и мы сидели, болтая ногами, чуть не взбаламучивая ими темную воду. — Он даже полицейский участок найти не мог. Куда он делся? Я бы его тоже вздул. Я фыркнул. Из носа хлынула вода. Крамли вплотную придвинулся ко мне: — Где болит? «Там, где никому не видно», — подумал я. Как-нибудь ночью лет через десять это все всплывет. Надеюсь, Пег не рассердится на меня, если я подниму крик среди ночи, — ей будет случай проявить материнскую заботу. «Через минутку, — думал я, — надо позвонить Пег. Пег, — скажу я, — выходи за меня замуж. Приезжай в Венецию сегодня же. Приезжай домой. Будем вместе голодать, но жизнь будет прекрасна, клянусь Богом! Выходи наконец за меня, Пег, и спаси меня, чтобы я не попал в одинокие и заброшенные. Спаси меня, Пег!» И она скажет мне по телефону «да» и приедет. — Не болит нигде, — ответил я Крамли. — Ну слава Богу, а то кто же станет читать мою дурацкую книгу, если вас не будет? Я расхохотался. — Простите. — От смущения за свою непосредственность Крамли уткнулся подбородком в грудь. — Черт! — Я схватил его руку и положил ее себе на шею, чтобы он меня помассировал. — Я люблю вас, Крамли. Я люблю тебя, Генри. — Во дает! — нежно сказал Крамли. — Бог с тобой, милый, — проговорил слепой. Подъехала еще одна машина. Дождь затихал. Генри потянул носом: — Этот лимузин мне знаком. — Святый Боже! — высунулась из окна машины Констанция Реттиген. — Ну и компания! Лучший в мире знаток марсиан! Величайший слепой на свете! И незаконный сын Шерлока Холмса! Кое-как мы отозвались на ее шутку, но ответить в том же духе сил не хватило. Констанция вышла из машины и остановилась за моей спиной, глядя в канал. — Все кончено? Это он там? Мы дружно кивнули, словно зрители в ночном театре. Мы не могли отвести глаз от темной воды, от львиной клетки и от призрака, который, маня, вздымался и падал за прутьями решетки. — Боже! Ты же весь мокрый, хоть выжимай. Так и заболеть недолго. Надо раздеть парня, вытереть насухо и согреть. Не возражаете, если я заберу его к себе? Крамли кивнул. Я положил руку ему на плечо и крепко его сжал. — Сейчас шампанское, а потом пиво? — предположил я. — Жду вас, — сказал Крамли, — жду в моих джунглях. — Генри! — позвала Констанция. — Поедешь с нами? — А то как же? — отозвался Генри. А машины все подъезжали, и полицейские готовились прыгать в воду, вытаскивать то, что лежало в львиной клетке, а Крамли направился к лачуге Чужака; с меня же, дрожащего от холода, Констанция и Генри содрали мокрый пиджак, помогли забраться в машину, и мы поехали по самой середине ночного берега, среди огромных, тяжело вздыхающих буровых вышек, оставляя позади мой несуразный маленький дом, где я трудился. Позади остался и домишко с покатой крышей, где ждали Шпенглер и Чингисхан, Гитлер и Ницше, а также несколько дюжин старых оберток от шоколада, осталась позади и запертая касса на трамвайной остановке, где завтра снова соберутся старики ждать последних в этом столетии трамваев. Пока мы ехали, мне показалось, что мимо прошмыгнул на велосипеде я сам — двенадцатилетний мальчуган, развозящий спозаранку в темноте газеты. А дальше нам навстречу попался я, уже повзрослевший, девятнадцатилетний, — я шел, натыкаясь на столбы, пьяный от любви, а на щеке у меня краснела губная помада. Как раз когда мы собирались свернуть к аравийской крепости Констанции, мимо нас с шумом пронесся другой лимузин. Он промчался по дороге, как молния. Уж не я ли, такой, каким буду через несколько лет, сидел там? А рядом Пег в вечернем платье, мы возвращались с танцев. Но лимузин скрылся из виду. Будущему придется подождать. Когда мы въезжали в засыпанный песком задний двор мавританской крепости, я испытывал простое и самое большое на свете счастье — я был жив. Лимузин остановился, мы с Констанцией вышли и ждали Генри, а он величественно махнул нам рукой и произнес: — Отойдите, а то ноги отдавлю! Мы посторонились. — Дайте слепому показать вам дорогу! Он пошел вперед. Мы радостно последовали за ним.

The script ran 0.01 seconds.