1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
А мы всего-то штук двадцать перетаскали.
— Как это «хорош»? Или уж все таскать или не браться было…
Но кеп уже удалился. Вместо него старпом выглядывал.
— Ладно, Скородумов, покричали — и хватит. Тебе сказано — «хорош».
— Дак эти-то что — обратно таскать?
Старпом задумался.
— Валяйте, — говорит, — обратно.
Тут такое сделалось! Дрифтер взревел — так, что чайки взмыли над Фугле-фиордом, пошел к полатям[52] неверным шагом, вытащил багор и кинулся с ним наперевес к рубке. Старпом уже, наверно, с жизнью простился, стоял, как памятник на своей могиле. Впятером мы дрифтера завернули, увели в кубрик. Там он минут через двадцать успокоился и вышел с помощником — шкерить подбору. Остаемся или уходим, а он ее должен срезать со старых сетей, негодных, а в порту сдать — она ценная, сизальская.
А мы все катали бочки, пока не сказали нам «хорош», корма поднялась, можно заваривать пробоину.
Боцман соорудил беседку — два штерта и доска, — на ней мы обоих сварщиков смайнали за борт. Один там дрелью сверлил отверстия в обшивке, другой кувалдой выстукивал края пробоины.
— Эй, сварщики! — Шурка им орал. — Вы варите как следует. Потонем — вас же совесть замучит.
Мне с Васькой Буровым боцман вручил по лопате — мокрый уголь из каптерки штывать в пробоину. Его там до черта насыпалось — трубу разорвало, по которой он сыплется из бункера; вся вода от него почернела.
— Эй, сварщики, — Васька шептал им в дыру. — Ни хрена не варите, поняли? Одних бичей слушайте. Сварите себе тяп-ляп. Чтоб она снова потом бы разошлась.
— Да не поймешь вас, ребятки, кого слушать.
Они и не слушали, грохали по обшивке. Дрель визжала, как зарезанная.
— Давай, Васька, штывай, — сказал я ему.
— Да погоди, вожаковый, посачкуем. Никто ж нас тут не видит.
Я один штывал. Что толку сачковать — когда сидишь в вонючей дыре, грохот в ушах, визг. Но Ваську хоть повесьте за ноги — он и так сачковать согласен. Сидел на кадушке с капустой и все перекуривал, перекуривал.
Старпом пришел — взглянуть на нашу работу.
— Сколько выгребли?
— Сто шидисят три лопаты, — Васька говорит.
— Он, значит, работает, а ты считаешь?
— Как же не считать? Мы ж по очереди. Вдвоем же не развернуться, продуктивность снижается.
Он хороший сачок, с образованием. Спросил даже, с готовностью:.
— До сколько штывать, старпом? До тыщи или до трех?
— Пока сухой не пойдет.
— Ясно, это считай — тыща семьсот.
Старпом постоял и ушел.
— Кури смело, — говорит мне Васька. — Слыхал — "пока сухой не пойдет".
— Ну, так нам тут работы суток на трое.
— Ты что? Его, если хочешь знать, вообще штывать не нужно. Думаешь, он мокрый не горит? Его специально водой поливают, спроси у кандея.
Я бросил лопату.
— Так чего ж мы с ним возимся?
— А не возись! Я ж те говорю — кури. Ну, шевели полегоньку, а то на палубу выгонят.
Я снова взял лопату.
— Не напрягайся, — сказал Васька. — Это ж мы всегда можем сказать: "сухой пошел".
— Они ж увидят.
— А мы сами сухого подсыпем. Из бункера принесем и затолкаем в трубу. Ты, Сеня, молодой еще, дак за артельного держись. Я с дураками всю жизнь живу, а с ними-то больше научишься, чем с умными.
Но недолго мы блажествовали. Граков пришел — я его ботинки увидал, с замшевым верхом. Стоял и стоял у нас над душой, пришлось тут и Ваське включиться в работу.
Вдруг он нас спрашивает, Граков:
— Это кто велел?
Я все кидал лопату за лопатой.
— Кто приказал уголь в воду бросать?
— Мало ли, — говорю, — умников найдется.
— А у тебя у самого голова на плечах имеется?
Я встал, опершись на лопату, и заглянул вверх:
— Ну, вы потише, меня родная мама с детства не обижала.
— Грубый матрос, — говорит он мне. — Совершаешь двойную бесхозяйственность и грубишь при этом старшему. Уголь надо сушить, а не бросать в воду. А второе — дно засоряешь в бухте. По конвенции мы здесь окурок не имеем права бросить за борт.
Это он все правильно говорил. Но мне его тоже подколоть захотелось.
— А мое дело маленькое. Скажите старпому, пускай свое приказание отменит.
— Так вот я тебе приказываю.
— Вы? А кто вы такой на судне, прошу прощения? Я вас просто знать не знаю.
Он постоял, постоял. А я все кидал с таким даже увлечением.
— Ну, что ж, — говорит. — Ты прав.
— И кстати, — говорю, — пожалуйста, со мной на «вы».
Он не ответил, ушел. Старпом прибежал, весь пылающий.
— Хорош! — говорит. — Сколько перекидали?
— Да лопаты четыре, — ответил Васька. — Только ж начали.
Но вылезть нам тоже не дали. Полез групповой механик в люк — поглядеть, как там выстучали края.
— Порядок, можно притягивать.
Сварщики завели снаружи лист, приложили его к обшивке, в каптерке стало темно. В дыры, что они там просверлили, мы им просунули тросы полиспаста, зацепили его за пиллерс, и все трое потянули дружно. Лист пошел — с жалобным стоном, со скрежетом. Они его начали приваривать — от электрода по эту сторону пролег кровавый шов, запахло окалиной и каким-то газом. Мы очумели, пока держали этот чертов полиспаст. Потом еще групповой взял второй электрод и начал изнутри заваривать. Мы сразу ослепли. Васька заорал благим матом:
— Пустите, а то бороду спалю!
Отпустил он нас с Богом — откашливаться на волю.
На палубе Шурка с Серегой замешивали жидким стеклом цемент, боцман стругал доски для опалубки. Как ни заварят, а надо еще зацементировать. Но с таким усердием они это делали, как будто еще утром не орали: "В порт, в порт!" Шурка прямо взмок от страсти. Потом побежал к сварщикам, отнял у них электрод, сам заварил верхний шов. И язык при этом высунул, так ему это дело нравилось.
Ну, правда, шовчик он им показал — первый класс. Ровный, гладкий, а потом мы его зачистили, засуричили, покрасили чернью и вовсе его не стало видно.
Шурка поплевал на него, пошел гордый, руки в карманах. Я напомнил ему:
— А говорил — ни к чему не прикоснешься.
— Так, земеля, это ж не рыбацкая работа! Себе удовольствие.
— Завтра и рыбацкая начнется. Груз сдадим и метнем.
— Ну, метать уж хрена! — Потом он подумал и скривился. — Э, земеля! Конечно, метнем, а что нам еще остается. И не лезь ко мне, понял? А то — как звездану тебя по уху, земеля!..
Вот так. Да мне и самому порт уже и мечтой не казался — ни розовой, ни голубой.
К вечеру все заделали, залили раствором. А через час он у нас потек, цементный ящик. Это уже когда убрали все бочки с полубака, поставили пароход на ровный киль. Что же теперь — опять корму поднимать?
— А где там наши каптерочники? — спросил боцман. Это я, значит, и Васька Буров. — Почерпайте, ребятки.
Васька внизу черпал, я на штерте тащил ведро и выплескивал с кормы. А воды все прибывало.
Васька почерпал и засачковал.
— Пойдем, поспим, вожаковый. Скажем — всю вычерпали, а она потом снова набралась.
— Так потом опять и пригонят.
— Главное — сейчас удрать, пока старпом на вахту не вышел.
Но старпом еще перед вахтой прибежал:
— Там вода, — говорит.
— Она и будет, — сказал Васька. — Ее всю не вычерпаешь.
— Половину вычерпайте.
Мы черпали — она все прибывала. Я вспомнил, как в детстве, когда мне есть не хотелось, отец брал мою ложку и чертил по тарелке с супом: "Вот эту половину съешь, а эту оставь".
Старпом почесал в затылке и принял решение:
— А ну ее, задраивайте на фиг. Каптеркой пользоваться не будем.
Для чего ж мы тогда вообще эту пробоину латали? — хотелось мне спросить. Заваривали, цементировали… Да у кого спросишь?
Покидали мы бухту чуть свет, еще ночные огни не погасли в городке. Фарерцы в этот день не выходили на промысел. И, наверно, глядели на нас, как на диво — идиоты мы, что ли, уходим из фиорда, когда в Атлантике черт-те что творится. Но нам уже и Атлантика была по колено. Мы только вылезли поглядеть на Фугле, попрощаться, а потом — завалились в ящики, проснулись, только когда закачало.
— Шесть баллов, ребята, не меньше, — сказал Митрохин. — Наверно, не пустят швартоваться.
— Пустят, — ответил Шурка. — Нас-то — в первую очередь.
Все мы уже знали наперед — до апреля, когда нас никто уже на промысле не удержит, никакой Граков.
В динамике щелкнуло, затрещало. Мы спохватились — сейчас на палубу позовут. Но это «маркони» базу вызывал. А трансляцию не отключил — то ли забыл, то ли нарочно оставил, чтоб мы в кубриках поразвлеклись.
— Граков говорит, — знакомый голос прорезался. Все приподняли головы. Серега потянулся с койки, подкрутил погромче.
— …Пробоина серьезная, но заварили, зацементировали. Приняли решение остаться на промысле, выполнить плановое задание. Сама команда решила, и почти единодушно. Были, конечно, отдельные настроения, но в общем — ребята боевые, коллектив здоровый, одним словом — моряки.
— Добро, — ответила база. — Вас понял. Привет экипажу. Подходите к моему левому борту.
Мы еще полежали минуту. Потом Жора-штурман басом своим молодецким скомандовал выходить на швартовку.
5
Мы вчетвером опять в корме оказались — Ванька Обод, салаги и я. Корма подвалила, стала биться о кранец, и с базы подали нам конец.
— Вахтенный! — крикнул Ванька. — Ты никак тот самый?
Вахтенный долго приглядывался. Трудненько было Ваньку узнать под его ушанкой.
— Ну что, залатали вас?
— Да залатали, — Ванька сплюнул. — Только веры у меня нету. Ты к доктору-то меня записал ай нет?
— А-а… — сказал вахтенный.
— Вот те «а»! Обод у меня фамилия.
— Да записал, примет.
Сверху уже спускали строп. Бочки у нас так и остались по бортам, когда уходили из Фугле-фиорда. И мы их выгрузили часа за четыре, без перекура. А на последний строп даже не хватило одной. Шурка вместо бочки приладил веник.
— Точка, — сказал Ванька Обод. — Морской закон выполнил, рыбу сдал. Расплевался я с вами, ребятки золотые.
Ухман спустил ему сетку. Ванька поехал, даже не оглянулся на нас.
— Трюма отворяйте, ребята, — сказал ухман. — Тару буду майнать.
Мы отдраили оба трюма и разбежались кто куда. Порожних бочек по двадцать пять штук в стропе — это страшное дело. Строп от мачты к мачте носится, пока ухман выждет момент, и тут он летит на трюм и грохается, и бочки раскатываются по всей палубе. Только успевай их рассовывать по трюмам, потому что уже висит и качается новый строп и надо от него спасаться.
Мы приняли стропов восемь и сели перекурить, на базе какой-то перерыв вышел.
— Капитана просят! — крикнул ухман.
Высунулся Жора-штурман.
— Капитан у себя в каюте. Акт составляет. Что надо?
— Матросик у вас списывается.
— Какой-такой матросик?
А с ухманом рядом уже и Ванька Обод показался. Очень смущенный, личико скорбное.
— Ты, что ли, Обод?
— Ну.
— Списываешься, гад? А с какой такой стати?
— Бюллетень мне выписали.
— А что у тебя?
— Боюсь даже сказать.
— Ну что, на винт намотал?..
— Хуже.
— Что ж может быть хуже?
Ванька похлопал себя рукавицей по шапке.
— Здесь у меня чего-то.
— А, ну валяй, отдохни душой. Нам психов не надо, сами такие.
— Аттестат бы мне. И шмотки там, в кубрике.
Я сходил, достал Ободов чемоданчик, покидал в него мятые рубашки, носки. Жора сложил аттестат самолетиком и пустил вниз. Ванька стравил штерт, мы к нему привязали чемоданчик, аттестат сунули под крышку.
— Извиняйте, ребята, — сказал Ванька. — Не могу больше.
— Валяй, — сказал Шурка. — Сгинь, сукин сын.
Мы завидовали Ваньке, а потому и злились, никто доброго слова не сказал на прощанье. А чему завидовали — что у самих не хватило духу вот так же гнуть свое до конца?
— Принимай строп! — сказал ухман.
Мы с Шуркой полезли в трюм, другие нам подавали сверху. Порожние бочки — после рыбы — как перышки, просто летают у нас в руках. И что-то хоть видишь вокруг. Я вдруг увидел — Шурку. Это одну минуту длилось. Западал снежок, посеребрил ему волосы и брови, и невольно я засмотрелся на Шурку до того красив он стал. Лицо — героя, ей-Богу, и все на нем — в полную меру: брови — так брови, вразлет, глазищи — так уж глазищи, рот — так уж рот. И правда, такого в кино снять — он бы там всех красавчиков забил. Только, наверное, талант еще нужен… Может, мне бы его — я б такую книгу написал о людях, — как я их понимаю. А мы тут — с бочками… Нет, лучше не думать. А то еще с круга сопьешься. И минута эта — прошла.
"Маркони" к нам заглянул:
— Сень, со мной на базу? Аппаратуру надо поднести.
Я поглядел на Шурку.
— Вали, земеля. — Шурка разрешил. — Один управлюсь. Бритву мне там купи электрическую.
Мы полетели с «маркони». Когда внизу стоишь — не так себе все представляешь. Сетка идет долго-долго, и дух замирает, когда болтаешься между мачтами, а под тобою — крохотная палуба и кранец бьется между бортами, вот где страх-то — туда угодить. А когда взлетаешь над бортом плавбазы, ветер набрасывается, отдирает тебя от сетки, а вокруг — пустынное море.
Ухман поймал сетку, повел к палубе, и мы спрыгнули.
— Погуляй пока, — сказал «маркони». — Я Галку пойду искать.
— С аппаратурой — потом?
— Да еще, наверно, не починили. А твоей, если увижу, — сказать, что ты тут?
— Не надо.
— Как хочешь, а то могу. Через минут двадцать сюда приходи. Может, и починили. Да хотя я и один донесу. Там чепуха нести.
Я пошел искать лавочку, а заодно и базу поглядеть, я на этой ни разу еще не был.
Рыбный трюм был открыт, и там, на разных палубах, грузчики укладывали бочки с нашей рыбой. Вот она куда идет. Мы все говорим — трудней и опасней нашей работы, на СРТ, нету, но и тут тоже не санаторий. Строп уходит вниз и мотается в трюме, пока его с какой-нибудь палубы не притянут багром. Прорва такая, что в ней бы семиэтажный дом поместился. А если силы не хватит строп притянуть, да его поведет на волне, то ведь сорвешься — костей не соберешь.
Здесь же, над люком, рокотал конвейер, двигались по нему ящики с сельдью, — деликатесного, ящичного посола, — женщины черпали ковшиками из чана тузлук, подливали его в ящики. Да и не сразу поймешь, что это женщины, — они в сапогах, в роканах, в буксах, на головах у них шапки, и лаются не хуже мужиков.
Я спросил у одной, как мне найти лавочку.
— А вниз майнайся, на четвертую палубу, там спросишь.
— Спасибо.
— На здоровье. Закурить — дай.
Я вынул «беломор», она сунула рукавицы под мышку, понюхала руки и сморщилась.
— Ну к бесу, дай из твоих рук затянусь. А то в рыбе моешься, рыбой дышишь, дак рыбу еще и курить? Я раскурил, дал ей затянуться.
— Вот, спасибо, хороший. А то душа горела.
Так я и не понял — двадцать ей или сорок.
Я походил по шканцам,[53] знакомых не встретил, — а была такая надежда, и хотел уже вниз идти. И вдруг — я застыл. Как прилип к палубе. Кого же я тут увидел — Клавку Перевощикову!
Вот уж кого не ждал. Стояла она ко мне боком, — в тамбуре, за комингсом, — такая же, как тогда, в столовке: платьице серое с коротким рукавом, фартучек белый, кружево на голове, — а напротив какой-то комсоставский стоял, с двумя шевронами на рукаве, затраливал ее как будто. Я туда и сюда прошел мимо двери — Клавка все-таки или не Клавка? Сейчас я с ней разговор буду иметь, скажу ей пару ласковых, так чтоб не спутать.
В это время он ей говорит:
— Как же все-таки, Клавочка?
И пошел баки ей заливать. Неплохо заливал. Так примерно:
— Если наш маленький роман имеет шансы на продолжение, то он должен развиваться либо по гиперболе, либо — по параболе. Если по гиперболе, тогда восходящая ветвь устремляется вверх стремительно. Если же мы избираем параболический вариант…
— Вы мне вот чего скажите, — она ему отвечает. — Благоверной не боитесь? Я ведь исключительно за вас беспокоюсь.
Я встал против двери, ждал, когда он ее кончит тралить. Только бы она с ним на пару не ушла. Ну что ж, придется догнать, взять за плечо.
О чем я с ней хотел говорить? О деньгах? Да нет, я уж на них крест положил. И что толку их сейчас требовать, если я тогда в милиции про них замял. Но вам, наверное, тоже бывает интересно — поговорить с человеком, который вам зло причинил — просто так, ни за что. Любопытно же — что он при этом думал? Вот, скажем, Вовчик с Аскольдом — я ведь их и кормил, и поил, и немало денег моих к ним перешло, наверно, еще до драки. За что же они меня еще и избили, да с такой злобой? Откуда эта злоба берется? Или вот эту Клавку взять — ей-то я что сделал плохого. Почему она так со мной обошлась? Не напрасно же они меня к ней потащили. Без нее бы они, пожалуй, не справились, она тут душа всего. Она их и в общагу за мной послала, когда я ушел из «Арктики», и к себе привезти велела, и там еще завлекала, чтоб я совсем голову потерял. Слова не скажешь, хорошо сработано. Но что же она при этом думала? Просто — как деньги выманить? Но ведь не до сорока же копеек грабить человека, когда такие берешь. Тут еще и злоба была! Так вот — откуда злоба?
— Ценю ваше беспокойство, Клавочка, — он ей заливал. — Но ведь она ж далеко, благоверная, в голубой дымке. Я даже не знаю, существует ли она.
— А глаз-то кругом сколько! — она ему. — Не смущает? И тут они оба ко мне повернулись. И что думаете — испугалась она? Смутилась хоть? Заулыбалась во все лицо, как будто милого встретила.
— Простите, — говорит, — ко мне братик мой пришел. Я с братиком давно-о не виделась.
Это я, значит, братик. Тот на меня зыркнул так выразительно: а не смоешься ли ты, братик, туда-то и туда-то? Нет, я ему тем же отвечаю, есть дела поважней ваших тралей-валей. Он ей козырнул и пошел.
Клавка ко мне шагнула через комингс.
— Здравствуй, сестричка! — говорю. — Не ждала, не ведала? Есть о чем поговорить. Только накинула б что-нибудь, холодно на палубе.
— Ну, что ты! Как же мне может быть холодно, если я тебя встретила? Протянула мне руку. — Как это не ждала? Третий день тебя высматриваю.
Я руки ее не взял. Держал свои в карманах куртки. Клавка себя обняла за голые локти, поежилась. "Ну что ж, — я подумал, — не хочется тебе в помещении говорить, где свидетели есть, так терпи". Мы с ней отошли подальше от тамбура.
— Как здесь очутилась? Тоже поплавать решила?
— Да рейса на три только, в замену. Тут у них одна в декрет ушла, Анечка Феоктистова. Знаешь ее?
— Никого я тут не знаю.
Клавка улыбнулась — так искоса, ехидно.
— Совсем никого? А с какой же я тебя видела? Которая к тебе на пароход лазила.
— А… И как — понравилась она тебе?
Клавка поморщилась.
— Зачем она штаны носит? Скажи, чтоб сняла. А то все думают — у нее ноги кривые.
— Прямые у ней ноги.
— А ты их видал?
— Сколько надо, столько видал.
— Ничего-то ты про ее ноги не знаешь.
— Ладно. Тебе-то о чем беспокоиться?
— Да не о чем. У меня ж они не кривые. Просто, мне тебя жалко стало.
— Вон чего! Ты и пожалеть умеешь?
Чуть-чуть она только смутилась. Но намек не приняла.
— Я серьезно говорю. Неужели ты себя так мало ценишь? Большего не стоишь, да?
На палубе ветрено было, и скулы у меня обтянуло солью, и в глазах сине было от моря, и я себя здесь неуверенно чувствовал, хоть и в куртке был, — и меня понемногу злость начала разбирать: ведь ничем я ее не пройму, кошку эту полусонную. Она же меня хитрее. Вот и не накинула на себя ничего, чтоб я весь ее вырез наблюдал на груди, до той самой ложбинки.
Крановщик ей покричал сверху:
— Клавка, что пепельницу выставила? Прикрой, я ж так людей могу покалечить!
Так она нарочно к нему еще повернулась и вырез расправила пошире.
— Быть этого не может, — говорит. — Из-за меня еще никто не покалечился. Только лишь по своей глупости.
Вот так. И я, наверное, по своей. Я ее взял за локоть, повернул к себе.
— Может, поговорим все же?
— Да, миленький! — Вся подалась ко мне, и глаза прямо влюбленные. — Да! А зачем же я за тобой в море пустилась? Расскажи хоть, как плавается тебе? Меня-то вспоминал или совсем забыл?
— Только тебя и вспоминаю, — говорю. — Днем вспоминаю, а по ночам снишься.
— Что ты говоришь!.. — Вся просто рассиялась.
— Клавка, — я сказал. — Давай-ка шутки в сторону.
Опять она мне улыбнулась искоса.
— А я думала, когда ты мне руки не подал, она у тебя — в рыбе. А она сухая. Ах ты, рыженький!..
— Какой я тебе «рыженький»? Какой «миленький»? У тебя своих там экипаж наберется, меня к ним не приплетай.
— Зачем же приплетать, ты у меня отдельно. Ты к этому, что ли, заревновал? С которым я в тамбуре стояла? Зачем? Такой заливщик типичный, а поговорить-то с ним не о чем. И руки — как у лягушки, бр-р-р! Да мне и смотреть ни на кого не хочется, с тех пор как я тебя увидела.
— Вот именно. Не считая Аскольда твоего.
— Аско-ольда?!
— Ну да, с которым ты осталась.
— Да какой же он мой? Ты что! Он, во-первых, и не остался. И не так-то просто со мной остаться. Меня, знаешь, еще повалить нужно!
Стояла она передо мной — крепкая, ноги такие сильные, что можно в шторм стоять и ни за что не держаться, плечи — как у солдата развернуты, вся подобранная, как будто вот сейчас кинется. И никакой же ветер ее не брал, лицо лишь слегка залубенело, грубо так зарумянилось, а руки и грудь — и кожей гусиной не покрылись. Ну, чем такую проймешь? И я чувствовал разговор у нас в песок уходит. С ней же нельзя про эти трали-вали, она здесь трех собак съела, а нужно прямо спрашивать. И я прямо спросил:
— Клавка, зачем ты все же в море-то пошла? Или денег моих мало показалось? Могла бы и пожить на них.
Вот тут наконец она смутилась. Вся красная стала, даже вырез порозовел.
— Миленький, про деньги я все скажу. Обязательно, а как же? Я тебе их все верну. Наверно, с этого надо было начать… Ну, прости. Я так обрадовалась, когда тебя встретила. Но ты — неужели только из-за них про меня вспоминал?
— Сколько ж ты мне вернешь?
Опять она поежилась, обняла себя за локти.
— Все, что было. Триста с чем-то.
Так. Решили они, значит, со мной поделиться. Моим же собственным поделиться. Испугались, вдруг я скандал начну. Ведь я от них прямиком в милицию попал, а что, если я заявил там, и милиция свой розыск начала, ждет лишь, когда я с моря вернусь, вспомню каких-нибудь свидетелей… Торгаша, гардеробщика в «Арктике». Таксишника, который нас вез, — их на весь город человек двадцать и наберется. Так лучше меня опередить, вернуть мне какую-то долю, и с нас взятки гладки, остальное — ты у своей Нинки на Абрам-мысу посеял, пусть там и поищут. Не для того ли ты за мной "в море пустилась"? Бог ты мой, сколько мороки! Знали б вы, что я на них крест поставил.
— Ну, мы все кончили про деньги? — она спросила.
— Да, все.
Она помолчала.
— Может быть, там больше было?
— Не было.
— Вот, слава Богу… А другого разговора у нас не будет? Не приготовил, да?
Так и спросила — "не приготовил"?
— Вот здорово, еще я специально готовиться должен?
— А как же? Разве я не думала, какие тебе скажу слова, когда встречу? Просто не вышло… из-за этих денег. Никак я не могу к тебе пробиться. То так жить без меня не мог… Обиделся, что тогда тебя побили?
— Ну, за это я отдельно как-нибудь посчитаюсь.
— А так тебе и надо, если хочешь знать. Ты вспомни, как ты себя вел. Или совсем ничего не помнишь?
— Ладно, — я сказал. — Кончили обо всем. Никакого разговора у нас и быть не должно. Кто я тебе? И ты мне — кто? Поняла?
Она кивнула молча.
— Эти ты мне вернешь, а все остальное, что вы из меня вытрясли… пользуйтесь, никуда я заявлять не буду.
— Там, значит, больше было?
— А то не знаешь?
— Сколько же?
— Тысяча. Ну, почти тысяча.
— Ой, много! — вздохнула чуть не горестно. — Где же ты столько растерял? Может, когда на Абрам-мыс ездил?..
— Клавка, — я сказал. — Ну, что ты финтишь? Насквозь же я тебя вижу!
— Господи, ну не знаю я, где твои деньги! Пропили они, наверно…
— Пропили?!
Отчего меня так поразило, что именно пропили? Ну, ясное дело, не дворцы же они строили с хрустальными палатами на мои шиши! Но я так представил себе — вот я сегодня с этими бочками… а они там, на берегу, в каком-нибудь шалмане; может, даже в тот самый час… Хорошо ли им пилось? Хорошо ли вспоминалось обо мне? Может, и пропустили по одной за мое драгоценное. Вот так. Пропили. Я их — убью. Ну, я же их убью, другой же кары у меня нету для них. Пусть меня судят. В суде, в зале, свои же будут сидеть, такие же моряки или их жены, они-то знают, как я эти шиши заработал. И вот пришли подлые лодыри, нелюди, сволочь подзаборная, и накололи меня на эту девку, и ограбили. И добро бы еще употребили эти деньги на что путное. Так нет же. Промотали. Пропили…
— Уйди, — сказал я Клавке. — Уйди, пока я тебя не пришил тут же. Никогда мне не попадайся на глаза.
Она себя взяла за плечи, как будто ей тут-то и стало холодно. Прикрыла наконец свой вырез.
— Что ты на меня кричишь? — спросила, чуть не со слезой в голосе. Хотя я не кричал, я тихо ей это сказал, сквозь зубы. — Думаешь, я боюсь тебя, бич несчастный? Что ты можешь мне сделать? Чем ты мне грозишь? я, знаешь ли, криканная. Мужиками битая. Родителями проклятая. Ревизорами пуганная. Мне за себя уже ничего не страшно. А ты вот — жизни не понимаешь, рыженький! С тобой по-хорошему, а ты на людей кидаешься.
— Я еще на тебя не кинулся. Я еще всех слов тебе не сказал.
— Да уж какие ты там слова для меня приберег… Слышала, и сама умею.
Она пошла от меня, застучала каблучками по палубе. С полдороги повернулась, спросила:
— Говорят, вы на промысле остаетесь?
— Тебе-то что?
— Теперь — ничего. Вам счастливо, с пробоиной. Авось не потонете. Значит, до апреля?
— Значит, так.
— Ну вот, в апреле и получишь свои деньги. Скажи хоть спасибо — я эти-то у них отняла. Когда они в коридоре их подбирали.
— Постой…
— Да нет уж, я все сказала, что тебя мучило. А стоять мне больше некогда. Я тоже, знаешь, тут не пассажирка.
Она ушла в тамбур и прикрыла броневую дверь с задрайками.
Лицо у меня горело как ошпаренное. Так, значит? Не понимаю я в жизни? Я закурил, глядел на траулеры, которые внизу шарахались и бились об кранцы. Может быть, и не понимаю… Вообще, все так гнусно вышло, и ведь вовсе я не собирался скандалить. Но почему я верить ей должен — когда уж так погорел хорошо? И еще спасибо ей скажи. А зайди за этими деньгами в апреле, так, может, без шмоток последних останешься, там такая шарага. Надо бы кореша взять с собою, он и свидетелем будет, и поможет в случае чего. Главное этой кошке не верить, никому не верить, когда дело грошей касается, это дело вонючее, тут все сами не свои делаются…
Ладно, закрыли пока тему, пошел я эту лавочку искать. Спустился на четвертую палубу — и сразу в другую жизнь попал: ковры по всему коридору, стеклянные двери, переборки пластиком обшиты — "под малахит", в салонах телевизоры, читальные столы, ребята в бобочках играют в пинг-понг. То-то сюда дикарей неохотно пускают: поди, приглянется им здесь — так и с траулеров посбегают. От нас же только отдача требуется, а живут — другие. Ну, правда, они наших денег не получают, да хорошо б нам их как-то попридержать наши деньги, тоже не выходит.
И Клавка эта запутанная все-таки не шла у меня из головы. Отчего-то мне и жалко ее вдруг стало. Ну прибилась она к этой роскошной жизни, кому-то небось и в лапу сунула, чтоб ее сюда взяли, да может, как раз мои кровные и пригодились, — так ведь какая цена вшивым этим деньгам: сколько еще юлить приходится перед бичом-то «несчастным», страхом душу уродовать, любовь, видите, изображать! В общем, я так решил — не пойду я за ними в апреле, разве что она сама захочет меня разыскать. Не понимаю чего-то — так лучше от этого подальше.
Вломился я в лавочку — в сапожищах, как бегемот, заорал с порога:
— Бритвы электрические есть?
А там — тишина, как в церкви, тихонько вентилятор жужжал, и два парня в бобочках чинненько беседовали с продавцом, отрез на костюм выбирали. Все только покосились на меня и головами покачали: видали дурня с мороза?
А и в самом деле — чего спрашивать? Да тут всего, что душа пожелает, навалом: и костюмы, какие хочешь, из шевиота, из бостона, и бритвы эти пяти сортов, и лезвия "Блюз Матадор", и транзисторные приемники, и магнитофоны со стереофонией. А платить — ничего не надо. Вот просто не надо-и все. Только предъяви матросскую книжку, чтоб тебя там, в ведомости, отметили, и пальцем ткни: "Вот это мне заверните". Тоже великое слово — «потом»! Оттого ты себя и впрямь Рокфеллером чувствуешь, хватаешь чего ни попадя, а потом-то и окажется при расчете, что всего на какой-нибудь месяц и заработано — пожить. А то еще, бывает, и в долгу окажешься: ведь по аттестату, покуда плаваешь, тоже капает — жене, детишкам, родителям. Спалил бы я эту лавочку — сколько б биографий спас! И свою, между прочим: как минимум я из-за этого «потом» лишних две экспедиции отплавал.
Лично я ничего не стал покупать, только бритву взял по Шуркиной книжке — самую, конечно, дорогую, Шурка ж мне не простит, если дешевую. Продавец мне чего-то мурлыкал — как она включается на 127, на 220, как ножи менять, а я думал — еще повезло Шурке, что он до этой лавочки не дорвался, он бы не бритву, он бы сейчас два костюма отхватил, которые потом в шкафу будут висеть ненадеванные, покуда жена не загонит в комиссионке за полцены. Когда ему костюмы носить? Удивительно — каким горбом, какими мозолями мы эти деньги зашибаем и как стараемся побыстрее размотать! Но может быть, если таким горбом, такими мозолями, такой каторгой, так это уже — и не деньги? Может, они уже как-то по-другому должны называться? Неужели же я за деньги жизнь отдаю? Не согласен. А вот для Клавки-то этой — они, пожалуй, деньги. Она их, как я, не размотает, все в дело пойдет. Так чего ж я на нее кидаюсь? Бог с ней, пусть пользуется, все — справедливо. И мне сразу легче стало.
А больше на всей этой базе мне делать было нечего. Если даже и знакомые плавали, где их найдешь в этом муравейнике.
У главного трапа дрифтер меня завернул. С каким-то он дружком беседовал — сам в телогрейке, в шапке на глазах, а дружок — причесанный, брюки в складочку, ковбойка с коротким рукавом. Но веселые одинаково, прямо лоснились.
— Погоди, Сеня, сейчас сети доберем, поможешь мне. Разговор у них с дружком был серьезный:
— Сатаны меня занесли на этот пароход! — дрифтер говорит.
— Да, не повезло тебе, — дружок отвечает.
— Перейду на другой, вот те крест истинный.
— Конечно, себя ценить надо.
— Хоть на «Сирену» перейду.
— А что, «Сирена» — это пароход.
— Или на «Шаляпина».
— Тоже пароход.
— А «Скакун» этот — ну его к бесу, это не пароход.
Этак они еще долго могли травить, пароходов у нас много, но тут чьи-то каблучки застучали и юбка зашелестела, так что внимание у них переключилось.
Прошла мимо нас Клавка, стала всходить по трапу, но приостановилась. Скользнула взглядом по мне, как будто знакомого хотела вспомнить, но не вспомнила.
— Смелей, смелей, Клавочка, — дружок ей сказал. — Мы на тебя снизу смотреть не будем.
— А хоть и смотрите, белье у меня в порядке.
Дрифтер заржал от удовольствия.
— Ох, Клавочка! — дружок говорит. — За что мы тебя все так любим?
Хотел было руками ее достать, но она высоко стояла.
— Если бы все! А то вот этот злодей, в курточке, зверем на меня смотрит. Убить меня хочет.
— Кто, Сеня?! — дрифтер взревел. — Какой же он злодей? Да он у нас душа парохода. Весь экипаж в нем сипы черпает в трудные минуты жизни.
— Вот вы его и заездили. Может, и была у него душа когда-то, да вы из него вынули.
— Сень! — дрифтер ко мне пригляделся. — А у тебя, и точно, взгляд какой-то не родной. Сень, смягчись. Ведь на такую королеву смотришь!
— Правда, — сказала Клавка, — что ты против меня имеешь?
Ты не кошка, я подумал, ты змея. Тебе еще надо, чтоб я при этих двоих сказал, что я против тебя ничего не имею. Нет уж, что я решил про тебя — то сам решил. А ты от меня слова не дождешься.
— Да ничо он не имеет, — сказал дрифтер. — Правда, Сеня?
— Почему же молчит? Рыженький, почему молчишь?
— Знак согласия, — сказал дружок.
— Так пойдем тогда, захмелиться дам. Хочется же перед отходом?
— А мне — можно? — спросил дрифтер.
— Вы и так веселые. А вот он — грустный. А я грустных прямо ненавижу. Вся жизнь от них колесом идет…
Я все молчал. Клавка засмеялась вдруг, махнула рукой и пошла.
— Чо ты? — сказал дрифтер. — Баба ж тебе авансы выдает.
— Ничего не значит, — сказал дружок. — Он правильно держится. Ты правильно держишься, кореш. Она тут не тебе одному авансы выдавала. Вот-вот уже — до дела дошло. А в последнюю минуту — вывертывается!
Дрифтер отчего-то вздохнул. И опять они за свое принялись:
— А "Боцман Андреев" — это, скажи, не пароход?
— Еще какой пароход!
Насилу я его оторвал от дружка. Пошли в сетевой трюм. Я спросил по дороге:
— Больше к этой базе не подойдем?
— Нет, Сень, она нынче в порт уходит, полный груз. Так что упускаешь ты шанс. Если надо — беги, я сетки один донесу.
— Не надо.
В сетевом трюме мы еще полежали на сетях, — у дрифтера и там дружок нашелся, — покурили втихаря. И когда выехали на лифте на верхнюю палубу, уже смеркалось. Ветер посвежел, и базу сильно раскачивало, срочно нужно было отходить.
Сетки мы покидали к себе на палубу. Пароход ходуном ходил, и одна в воду угодила, Серега ее багром вытаскивал — с матушкиной помощью. В это-то время я и увидел Лилю — в брезентовом дождевике с капюшоном. Смотрела через планшир на наш пароход. Может быть, слышала, как я ругался, когда Сереге наставление давал.
Подошла, подала руку. Рука у нее все та же была — теплая, сухая и крепкая. И та же улыбка — милая, немного смущенная. Но что-то переменилось у нас с нею. Не знаю даже что. Как будто и нечему было меняться.
— А я уже ваш СРТ различаю. У него на мачте самолетик с пропеллером.
— Это не только у нашего, многие делают.
— Для чего?
— Так, игрушка. Пропеллер вертится — все веселее.
— Но я все-таки различила!
Дрифтер увидел, что я задержался, и тоже решил куда-то сбегать.
— Сень, ты меня дожди, вместе спустимся.
Она спросила.
— Пробоина у вас — серьезная?
— Авось не потонем.
— Почему — авось?
— Все в море случается.
— Так просто, само по себе? А мне говорили — серьезная.
— Чепуха, дело не в ней.
— А в чем?
Я хотел рассказать ей про «дедовы» опасения, но раздумал. Долго рассказывать, да и не к чему ей.
— Тоже чепуха.
— А у вас, я слышала, списался кто-то. Я думала — ты.
— Нет, не я.
— Я знаю. Просто, подумала — как было бы славно, если бы ты. Поплыли бы вместе. Мы ведь сейчас уходим, ты знаешь? Гракова только дождемся, он у вашего капитана в каюте.
А ведь и правда, все можно было переиграть. Позвать Жору-штурмана, наврать ему что-нибудь, он же у Ваньки бюллетеня не спрашивал. Кто-нибудь мне подаст шмотки, а я Шурке смайнаю бритву. Не забыть бы только сказать, чтоб Фомку выпустили. И мы поплывем на этом чудном лайнере. Вместе, вдвоем. Ах, синее море, белый пароход!
— Не решаешься? Знаешь, тут даже все удивились, когда вы решили остаться, я многих расспрашивала. Вы просто дети. Какое-то дикое легкомыслие. "Авось обойдется". Ты же понимаешь, что это глупо? Разве мужество в том, чтобы лезть очертя голову?
В первый раз ей не все равно было, что со мной будет. В первый раз она меня просила о чем-то, предлагала. Это понимать надо!
— Что же я, сбегу, как крыса, а другие останутся?
— Вот чего ты боишься! Лучше, конечно, утонуть за компанию?
— Ну, не обязательно «утонуть»…
— Ты же сам сказал — в море все случается. Боишься — быть не как все?
Это правда, я этого боялся. Но вот «дед» не боялся быть "не как все", а тоже оставался.
— Насмешек боишься? Неужели это всего страшнее?
Я когда-то мечтал о такой минуте, когда она обо мне озаботится. А теперь она не то что заботилась, она за меня боялась. Но радостно мне не стало. Если б даже я и списался, так с «дедом» могло без меня случиться, и я бы себя всю жизнь за это казнил.
— Ну, решайся.
Нашего «Скакуна» подкинуло на волне, приложило бортом о кранец. Она вздрогнула.
— Если б меня четвертовали, я бы и то не согласилась!
И так она это сказала испуганно, что я вдруг ее притянул к себе и поцеловал — в губы. Они у нее были холодные и чуть потресканные. Я сам этого от себя не ожидал, и она не ждала, отшатнулась. И от этого еще больше смутилась.
— Ну вот, здрасьте… Какая лирика.
Сверху послышалось, из динамиков:
— Восемьсот пятнадцатый, поторапливайтесь с отходом!
Внизу Жора-штурман выглянул из рубки:
— Ясно-ясно, закругляемся!..
Ухман подвел сетку. Я подошел и взялся за нее. По палубе к ней бежали «маркони» и дрифтер.
— Так что же? — спросила Лиля.
— То же самое. Все обойдется.
Она сказала, улыбаясь чуть насмешливо:
— Кажется, я все про тебя поняла.
— И как?
— Такой, как я и думала. Но убедиться всегда ценно.
— Напишешь мне в море?
— А думаешь — это нужно? Ты же для меня чужим мнением не пожертвуешь. А знаешь — был момент, когда мне вдруг так захотелось с тобой… пообщаться, как говорят. Но раз тебе этого не нужно, то письма, прости меня…
Мне показалось, она это не только с грустью говорит, но и с каким-то облегчением.
"Маркони" с дрифтером добежали, вцепились в сетку.
— Ну, ни пуха! — Лиля нам всем помахала рукой. — К чертям! Сто футов вам под килем!
— Вот это да! — дрифтер заревел восторженно. — Вот это женщина!
Сетка взлетела над бортом, над Лилей, и стала опускаться. Вдруг резко остановилась — нас прямо на мачту несло, ухман вовремя углядел. Я поднял голову — Лиля на нас смотрела, приставив ладонь ко лбу. Снизу ей бил в глаза наш прожектор.
— Что-то у вас невесело, — сказал «маркони». — Зря я тебя на базу провел.
— Я ж говорил — не надо.
Он ей хотел помахать, но сетка пошла круто вниз, на трюма, и Серега нас принял. Они сразу разбежались. А я остался. Пустая сетка раскачивалась между мачтами и здорово меня соблазняла.
— Восемьсот пятнадцатый! — крикнули с базы. — Отдавайте концы!
Нас подкидывало и с грохотом наваливало на базу. А в рубке никого не было; наверно, и Жора убежал в кепову каюту. Акт же дело суровое, нужно же и расписаться всем, и обмыть его.
А дальше — вот что произошло.
Я был на палубе один, смотрел на Лилю. Не знаю, видела она меня или нет, глаза у нее сощурились от прожектора, и казалось — она глядит как-то презрительно.
Потом — ее тоже не стало. Ровный планшир, ни одной головы над ним.
Тогда я пошел за роканом, чтоб зря куртку не пачкать, — концы-то, по-видимому, мне отдавать придется, все уже спать залегли, а когда вышел, сверху мне крикнули:
— Вахтенный! — там стоял ухман. — Ваших людей всех смайнали?
— Всех!
— А наших — всех вывирали?
— Всех!
Я сперва сказал, а потом вспомнил про Гракова. Он же там еще посиживал у кепа, подписывал акт или выпивал уже по этому поводу, или черт его знает что делал, а в это время его ждали, и волна била траулер о базу.
— Тогда я сетку уберу!
— Валяй.
Вот так-то лучше, я подумал. Ты тоже останешься. Что бы там ни случилось, но и тебя не минует. Ухман мне помахал варежкой, спросил:
— А бичи ваши где?
— Попадали в ящики.
Он заржал.
— Уже? Ну, счастливо, вахтенный!
Я хотел ответить, что никакой я не вахтенный, а после решил — а пусть думает. Пусть меня потом узнает, зеленого.
С плавбазы крикнули в «матюгальник»:
— На «Скакуне» — отдать концы!
Жоры в рубке не было. Сердце у меня стучало, как бешеное, когда я пошел в корму и скинул все шлаги. Конец выпал из клюза и поволочился по воде, и корму сразу начало отжимать течением. Я правду вам скажу, ничего страшного не могло случиться. Просто на конце уже нельзя было подтянуться, для швартовки пришлось бы по новой заходить, вот и все.
Когда Жора появился в рубке, я уже в капе стоял, в темноте. Он сразу увидел, что корма отвалила.
— Кто конец отдал? Так и так тому туда-то и туда-то! — Потом он включил трансляцию. — Выходи отдать носовой!
Я вышел не сразу и не спеша, как будто услышал команду в кубрике. Жора на меня посветил прожектором.
— Э, кто там? Шалай? Отдай носовой! Вахтенный с плавбазы принял у меня конец и пожелал всего лучшего. Я вернулся и стал под рубкой.
— Шалай! — крикнул Жора.
— Чисто полубак.
— Ясно. Не ходи никуда, сейчас опять придется причаливать.
Машина заработала, и мы отходили.
Потом они выскочили в рубку — Граков и кеп.
— Кто велел отходить?
— Я велел, — сказал Жора.
Он был настоящий штурман, Жора. Не мог он ответить: "Не знаю, конец сам, наверно, отдался". Он сказал:
— Я велел. Ситуация аварийная.
— Как же теперь со мной? — спросил Граков.
Не знаю, что там ответил Жора. Они врубили динамик, и Граков сам закричал в микрофон:
— Плавбаза, восемьсот пятнадцатый говорит! Мне — вахтенного штурмана!
База уходила все дальше, огни ее расплывались.
— Вахтенный штурман слушает…
— Прошу разрешить швартовку. Остался человек с плавбазы…
— Швартовку не разрешаю.
— Это Граков говорит. Требую капитана.
Там, на базе, помолчали и ответили:
— Капитана не требуют, а просят. Даю капитана.
И другой голос по радиотрансляции:
— Капитан слушает.
— Граков говорит. Прошу разрешить швартовку. Мне необходимо пересесть к вам.
— Волна семь баллов. Какая может быть швартовка? Оставайтесь на восемьсот пятнадцатом.
— Попрошу капитана не указывать мое местопребывание. Восемьсот пятнадцатый уходит на промысел.
— Желаю восемьсот пятнадцатому хорошего улова! — сказал капитан плавбазы. Мне послышалось — он там смеется. — Завтра снимается с промысла восемьсот шестой, вернетесь на нем в порт. Дмитрий Родионович, вы находитесь в здоровом коллективе наших славных моряков. Как-нибудь сутки с ними скоротаете.
— Но мне акт нужно передать.
— Зачем он мне? Я вам верю на слово.
— Вас понял, — сказал Граков. — Считаю долгом сообщить об инциденте капитан-директору флота.
— Счастливо на промысле. Прекращаю прием.
Все утихло, кеп с Граковым ушли из рубки. Я встал против окна и сказал Жоре:
— Жора, это я отдал кормовой.
Он даже высунулся по пояс, чтоб на меня поглядеть.
— Ты? Вот сукин сын! Ты соображаешь, чего делаешь?
— Все соображаю.
— А что авария могла быть?
— Не могла, Жора.
Он подумал.
— Скажешь боцману, пусть пошлет тебя гальюн драить.
— Два.
— Чего «два»?
— Оба гальюна.
— Иди спать. Пошли там на руль, кто по списку.
— Есть!
— Сукин ты сын!
База уже едва была видна. В самый сильный бинокль я бы не разглядел человека на борту. Да ее там и не было, разве что в иллюминатор откуда-нибудь смотрела.
Погода стала усиливаться, волна брызгами обдавала все судно. Потом повалил снежный заряд, и пока я шел к капу, мне все лицо искололо иглами, и глаз нельзя было открыть. Так я и шел, как слепой, ощупью.
Все, как в романсе, вышло. Мы разошлись, как в море корабли…
Глава четвертая. «Дед»
1
Никто из нас не думал, что в эту же ночь мы еще будем метать. Если и пишется хороший косяк — его пропускают, дают команде выспаться после базы. Это святое дело, и всякий кеп это соблюдает, пусть там хоть вся рыба Атлантики проходит под килем. И после отхода мы все легли, только Серега ушел на руль. Но тут все законно: на ходу, да в такую погоду, штурману одному трудно. Хотя я знал и таких штурманов, которые после базы матроса не вызывают — сами и штурвал крутят, и гудят, если туман или снежный заряд.
И вот когда мы уже все заснули, скатывается рулевой по трапу, вламывается в кубрик и орет:
— Подымайсь — метать!
Ни одна занавеска не шелохнулась. Тогда он сам полез по всем койкам задирать одеяла и дергать за ноги.
— Ты, Серега, в своем уме?
— Вставай, ребята, по-хорошему, все равно спать не дадут. Сейчас старпом прибежит.
Шурка спросил:
— Может, еще передумают?
— Ага, долго думали, чтоб передумывать. Кеп-то и сам не хотел: пускай, говорит, отдохнут моряки. Это ему плосконосый в трубку нашептал: косяк мировейший, ни разу так не писалось, а мы к тому же двое суток потеряли промысловых. И Родионыч его поддержал: действительно, говорит, с чего это разнеживаться? Полгруза только сдали и бочки порожние приняли…
Васька Буров сказал:
— Все понятно, бичи. Мало что они на промысле остались, теперь им еще выслужиться надо.
— Ну дак чего? — спросил Серега.
— Иди, подымемся.
В капе, слышно было, старпом ему встретился:
— Что так долго чухаются?
— Уйдем-ка лучше, старпом. Невзначай, гляди, сапогом заденут…
Поднимались мы по трапу — как на эшафот, под виселицу. Кругом выло, свистело, мы за снегом друг друга не видели, когда разошлись по местам. Кеп кричал — из белого мрака:
— Скородумов, какие поводцы готовили?
— Никаких не готовили!
— И не надо! Нулевые ставьте!..
"Нулевые" — это значит совсем без верхних поводцов. Сети прямо к кухтылям привязываются и стоят в полметре от поверхности. Вообще-то редкий случай. Но значит, и правда косяк попался хороший и шел неглубоко.
— Поехали!
Куда сети уходили, мы тоже не видели — во мглу, в пену. И я не кричал: "Марка! Срост!", а просто рядом с дрифтером присел на корточки и чуть не в ухо ему говорил. Да он и не к маркам привязывал, а как Бог на душу положит. Раз мне почудилось — он с закрытыми глазами вяжет. Так оно и было, они то и дело у него слипались, и я держал нож наготове — вдруг у него пальцы попадут под узел. Все равно б я, наверно, не успел.
Вернулись, сбросили с себя мокрое на пол, места ж для всех не хватит на батарее, и завалились. Черта нас кто теперь к шести разбудит!
Нас и не будили. Мы сами проснулись. И поняли, почему не будят, шторм.
Серая с рыжиною волна надвигалась горой, нависала, вот-вот накроет с мачтами, вот уже полубак накрыло, окатывает до самой рубки и шипит, пенится, как молодое пиво. Взбираемся потихоньку на гору и с вершины катимся в овраг и уже никогда из него не выберемся. Но выбираемся чудом каким-то.
Все море изрыто этими оврагами, и мы из одного выползали, чтоб тут же в другой, в десятый, и душу ознобом схватывало, как посмотришь на воду такая она тяжелая, как ртуть, так блестит — ледяным блеском. Стараешься смотреть на рубку, ждешь, когда нос задерется и она окажется внизу, и бежишь по палубе, как с горы, а кто не успел или споткнулся, тут же его отбрасывает назад, и палуба перед ним встает горой.
В салоне набились — по шести на лавку, чтоб не валиться друг на дружку. В иллюминаторе — то небо, то море, то белесое, то темно-сизое, как чаячье крыло. Даже фильмы крутить не хотелось, пошли обратно, досыпать.
Васька Буров сказал весело:
— Задул, родной, моряку выходной.
Шурка с Серегой сыграли кон, пощелкались нехотя и тоже легли. Кажется, у них за сотню перевалило. А может, и по новой начали, после «поцелуя».
Я лежал, задернув занавеску, качало с ног на голову и ни о чем не хотелось думать. В шторм просто ни о чем не думается. Сколько этот «выходной» продолжится — неделю, две, — это в счет жизни не идет. И отдыхом тоже это не назовешь.
Пришел Митрохин с руля, ввалился — сапоги чавкают, с телогрейки течет. Стал новеллу рассказывать — как его прихватило. И представьте, у самого капа — ну надо же. Вот это единственное приятно в шторм послушать — как там кого-то прихватило волной. В особенности когда тебе самому тепло и сухо. Главное ведь — посочувствовать приятно; сам знаешь, каково оно — всю палубу пройти, брызги не поймать, от десяти волн уберечься, а одиннадцатая тебя специально у самого капа ждет. Все-таки есть в ней что-то живое и сволочное притом. Не просто так, бессмысленная природа.
А перед тем как заснуть, он сказал:
— Похоже, ребята, что выбирать сегодня придется.
Машина чуть подработала, выровняла порядок. В соседнем кубрике сменщик Митрохина — бондарь, кажись? ну да, бондарь — натягивал сапоги, слышно было — что мокрые. Стукнул дверью, захлюпал по трапу. Выматерил всю Атлантику — с глубин ее до поверхности и от поверхности до глубин небесных, — так ему, верно, теплее было выходить. И опять все утихло, только шторм не утих.
Шурка первый не выдержал, отдернул занавеску:
— Ты чего сказал?
Митрохин, конечно, с открытыми глазами лежал. Поди пойми — спит он или мечтает.
— Это он сказал — выбирать придется? Или же мне померещилось?
— Лежи, — говорю, — никто ничего не слышал.
— Бичи, кто из нас псих?
Васька Буров закряхтел внизу.
— Кто ж, если не ты? Какого беса выбирать — девять баллов.
Шурка еще полежал, послушал.
— Слабеет погода, бичи.
— Умишко у тебя слабеет, — сказал Васька. — Поспи, оно лучшее лечение.
— Да разбудите вы чокнутого! Пусть скажет толком, а то мне не заснуть.
— Вот будешь шуметь, — Васька ему погрозил, — и правда позовут.
С полчаса мы еще полежали, и вдруг захрипело в динамике и сказали, что да, выбирать.
Я насилу дождался, пока этот чертов вожак придет ко мне из моря — так брызги секли лицо. Откатил люковину, нырнул в трюм. А им-то там каково было, на палубе!
Фомка мне обрадовался, придвинулся поближе. А клюв-то какой раззявил! Поди, чувствовал, какая там рыба сидела в сетях. Самый точный был эхолот, я бы ему жалованье платил — наравне со штурманами.
Вот — слышно, как она бацает, тяжелая, частая. И как в икре оскользаются сапоги, как сетевыборка стонет и шпиль завывает от тяжести. Я было выглянул, но тут мне с ведро примерно пролилось на голову. Это уж я знаю, какой признак, когда волна ко мне залетает в трюм — не меньше девяти, выбирать нельзя.
Там что-то начали орать, потом дрифтер ко мне прихлюпал:
— Сень, вылазь на фиг!
— Чего там? Обрезаемся?
|
The script ran 0.016 seconds.