Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. Д. Боборыкин - Китай-город
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, prose_rus_classic

Аннотация. Более полувека активной творческой деятельности Петра Дмитриевича Боборыкина представлены в этом издании тремя романами, избранными повестями и рассказами, которые в своей совокупности воссоздают летопись общественной жизни России второй половины XIX - начала ХХ века. Во второй том Сочинений вошли: роман «Китай-город» и повесть "Поумнел".

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Она встала. Пирожков мягко улыбался. — Если угодно, — начал он. — Нет, я сама… Ах, мужчины, мужчины! — вырвалось у ней. — И Андрюшу не буду просить. — Устроим иначе… — Не надо, Иван Алексеевич! — Я за вас боюсь… — Мне двадцать один год… Слава Богу, совершеннолетняя. Тася начинала не на шутку сердиться. Она пошла в переднюю. Пирожков за ней. Он хотел было объяснить ей многое, но Тася поспешно надела свою шубку, кивнула ему головой и сбежала с лестницы. — Позвоните, — кротко сказал ей вслед Пирожков с площадки. Она дернула за ручку звонка, откуда проволока шла в кухню. Ей отперла другая, тоже хорошенькая, горничная. Тася почти выбежала на улицу. Иван Алексеевич вернулся в залу и, заложив свои белые ручки на полную спину, начал ходить вдоль накрытого стола… Он немного задумался, но губы вскоре распустились опять в улыбку. Сердится барышня… Ничего! Да, он за нее испугался. Сначала он гораздо легче посмотрел на знакомство Таси с Грушевой, так, по-московски… Потом, как-то на днях, вспомнил все и сообразил. Отворилась половинка двери из комнаты, выходившей в столовую. — Bonjour, madame, — поздоровался Пирожков. Хозяйка ответила ему громким: "Bonjour, cher monsieur", и начала сама поливать цветы из небольшой зеленой лейки. Madame Гужо была дородная француженка, уроженка Москвы. В иные минуты на нее жутко становилось смотреть — того и гляди хватит ее удар. Но она здравствовала, двигалась легко и скоро, точно пузырь по воде, на своих коротких ногах, всегда прекрасно обутых. Голова ее, прикрытая маленькой косой и редкими русыми волосами, совсем точно приросла к шее. Красное лицо с серыми веселыми глазками и крошечным носом слегка вздрагивало, когда она шла по комнате. Темное шелковое платье — неизменный ее туалет — сидело на ней в обтяжку, всегда отлично сшитое. Так же неизменно надевался узкий полотняный воротничок и банты из широких лент. По-русски ее звали Дениза Яковлевна. Она не потеряла манеры немного петь, когда говорила по-французски: русский разговор вела также свободно, с тем изяществом произношения, какое дается многим француженкам, родившимся в русских городах. Дениза Яковлевна любила Россию и находила, что в Париже и вообще за границей жизнь маленькая, мещанская, и желала умереть в Москве. Свой «пансион» она держала не то чтобы особенно строго, но кое-кого к себе не пускала, не прибивала вывески и даже не печатала объявлений в газетах. Она принимала жильцов по рекомендации, больше иностранцев, охотнее мужчин, чем женщин. Ей хотелось, чтобы ее «maison»[121] был единственным во всем городе. Порядочность, мягкость, хороший тон поддерживались ею и за табльдотом, где она сидела на хозяйском месте, против арок гостиной. Она любила завести игривый, но пристойный разговор и даже немцев-контористов приучала к «causerie».[122] Кормила она своих жильцов сытным французским обедом, но не избегала русской еды. Завтраки были в два блюда. Она недолюбливала тех, кто опаздывал, особенно к завтраку, и затягивал еду до двух часов. Ровно в двенадцать ставилось на стол первое холодное блюдо. С Пирожковым они скоро поладили. Она находила Ивана Алексеевича едва ли не самым порядочным из своих постояльцев. Таких молодых людей, дворянских фамилий, живущих по зимам, "des jeunes savants",[123] она предпочитала иностранцам, даже англичанам. Те иногда оказывались за обедом или безобразно молчаливыми, или бесцеремонными на свой лад. В прошлом году она должна была сделать выговор двум англичанам-приятелям. Они вздумали бросать хлебные шарики с одного конца стола на другой. А иногда ни с того ни с сего обидятся и что-нибудь скажут грубое, немцы вспылят. Без ее вмешательства выходили бы истории. То ли дело Пирожков!.. Говорит умно, тихо… il a toujours un petit mot pour rire.[124] — Хорошо почивали? — спросила мадам Гужо по-русски. — Прекрасно! II Часы в столовой пробили густым медленным боем двенадцать. — Варя! — негромко крикнула Дениза Яковлевна горничной, садясь на свое место. Стали собираться пансионеры. Первым вошел немец с нежно-голубыми глазами и рыжеватой бородкой, приезжающий на зиму за свежей икрой комиссионер из Кенигсберга, потянул в себя воздух и заткнул себе салфетку за галстук. Он молча поклонился в сторону хозяйки. За ним пришла старая девица-дворянка, лет под семьдесят, но еще подвижная, не очень сгорбленная, в наколке и шали. Она каждое утро, после прогулки, с десяти часов играла этюды и сонаты, справлялась часто о ценах на разные бумаги, по-немецки говорила как немка, обожала пирожное, заводила разговоры на патриотические темы, печенки боялась точно яда, а ветчину ела только вареную. В боковых комнатах около столовой жили пензенские помещицы, мать с дочерью. Они приехали на зиму. Дочь — большая, широколицая, румяная, тяжелая на ходу, в провинциальных туалетах; мать — сухая, с проседью, вечно в кружевной косынке, с ужасным французским и немецким языком, вмешивалась во все разговоры. Дениза Яковлевна с трудом выносила их, особенно мать. Но они были "d'une famille honorable"[125] и аккуратно платили. С собой они привезли сорок пудов клажи — посуду, горшки, перины, соленье и варенье, даже кадушку моченых яблоков. Они было устроили у себя jours fixes,[126] занимали столовую до трех часов ночи, собирали родню, офицеров, танцевали. Но Дениза Яковлевна прекратила эти вечеринки по жалобе всех квартирантов. С тех пор эти дамы дулись на весь табльдот и поговаривали, что поедут доживать зиму в Петербурге. Весь двор был заставлен их коробами и ящиками. Они вышли от себя одна за другой, поклонились на ходу и сели рядом. Дочь сейчас же обратилась к Пирожкову и громко, точно она говорит на улице, спросила его: — Были на бенефисе? — Нет, собираюсь на повторение… — А я думала, вы нам расскажете пьесу… Пирожков промолчал. Пара пензенских помещиц сначала забавляла его; но в нем не было злости; смеяться над ними не хотелось. Собрался весь почти табльдот, за исключением двух-трех контористов, занятых по утрам. Против Пирожкова сел немец с женой и с дочерью, девочкой лет восьми, продающий какие-то мешки в хлебных губерниях, толстый шваб с тупым взглядом и бритыми усами, при бороде. Рядом с швабом часовой фабрикант из Женевы, лысый брюнет, за сорок лет, с тягучим французским выговором, чопорный, в тугих высоких воротничках… Русских молодых людей, кроме Пирожкова, не жило в пансионе. Всего больше нравился ему англичанин, учитель и корреспондент, в усах, в характерной лондонской жакетке и цветном галстуке, говоривший на трех языках, вежливый, образованный, самый порядочный из всех иностранцев. Он был вместе с Пирожковым слабостью Денизы Яковлевны. Зато она не знала, как отделаться от американца, верзилы вершков двенадцати, широкоплечего, пучеглазого, с пробором посредине и с круглой живописной бородой. Он приходил завтракать и обедать, никому не кланяясь, точно в трактир, не мог выговорить ни одного звука по-французски или по-немецки, изредка бросал два-три слова англичанину, откидывался на спинку стула, мыл руки водой из графина и шумно полоскал рот. Пензенские помещицы и с ним порывались беседовать, но их английский язык не пошел дальше пяти-шести вокабул. Девушки обносили первое холодное блюдо — винегрет. Из двух оставшихся мест занял одно блондин, прилизанный, немецкого профиля, в черном сюртуке и очках, с чуть заметной бородкой и усами — балтийский уроженец, дерптский кандидат прав, проживавший в Москве для практики русского языка. Все лето провел он около Химок, у старого деревенского попа, получившего известность между немцами искусством практически обучать иностранцев, ел с ним щи и кашу, болтал с двумя поповнами и вернулся хоть и с прежним акцентом, но с гораздо большим навыком. За табльдотом его обо всем спрашивали, посмеивались над его памятью и обстоятельностью. Он уже знал множество вещей о Москве, всевозможные адресы, часы и дни у докторов, адвокатов, в заседаниях ученых обществ, в банках и конторах, праздники и названия книг и улиц. III Тасю попросила подождать минутку горничная, введя ее в гостиную Настасьи Викторовны Грушевой. На Пирожкова Тася махнула рукой, назвала его «тряпочкой». К Палтусову она тоже не хотела обращаться… Все они на один лад… сначала сочувствуют, обещают, дразнят, а потом и на попятный двор… Постыдно!.. Она мигом все сделала, узнала адрес Грушевой, когда ее вернее застать, и без всяких рекомендаций взяла да и явилась. Грушева жила в небольшом штукатуренном флигеле с подъездом на улицу. Тася легко нашла дом и попала в тот час, когда Грушева кончила завтракать. Гостиная, темноватая широкая комната с низким потолком, заинтересовала Тасю. Стояло много цветов. Темная репсовая мебель наполняла комнату с излишком. На стенах висело множество фотографические портретов. На двух столах лежали богатые альбомы. В шкапчике из зеркальных стекол поставлены были подарки: сервиз, позолоченный венок, серебряный выкованный ковчежец в старинном вкусе. Эти подарки наполнили Тасю особым чувством… Нигде ничего подобного не делается. Только в театре!.. Женщина может с гордостью выставлять ценные вещи, поднесенные ей в бенефис от восторженных почитателей. И воздух в гостиной Грушевой казался Тасе особенным… Пахло, правда, папиросами, но и еще чем-то хорошим, независимым трудом артистки… Будь это всякая другая квартира — она попала бы к барыне, чиновнице, жене кого-нибудь или вдове без всякой своей физиономии… А тут женщина сама по себе значит все… И муж при ней только состоял бы… Он муж известной артистки, ничего больше… Из другой комнаты раздавались голоса, мужские и женский… Тася раза два схватывала голос Грушевой, знакомый ей по сцене. Ведь она уж не молода, а все еще на первом плане, переходит на другое, более пожилое амплуа… и так же талантлива. Про нее все говорят, интересуются ею, встречают и провожают рукоплесканиями, когда она читает на каком-нибудь вечере с благотворительной целью… Это особа. Сколько барынь желали бы играть такую роль… завидно!.. Из-за портьеры выглянуло сначала лицо. Тася узнала Грушеву, встала с кресла и покраснела. К ней подошла большого роста женщина в пестрой блузе. Широкое поблеклое и морщинистое лицо ее улыбалось большим ртом и прищуренными умными и вызывающими глазами. Ей казалось на вид лет под сорок… Скулы у ней выдавались, довольно длинный нос сохранил приятную волнистую линию и загибался немного кверху, зубы пожелтели, шея, видная из-под кружевного воротничка от кофты, потемнела. На голове ее был надет домашний батистовый чепчик с оборкой и лентами. На лоб спускались городки из темно-русых волос. Стан ее раздался, но был сухощав, почти с плоской грудью. Большие кисти рук падали вниз, как у актрисы, хорошо владеющей ими. На длинных пальцах Тася заметила несколько колец. — Садитесь, садитесь, — громко пригласила она Тасю и сама присела к ней на табурет в позе старой знакомой, готовой выслушать что-нибудь занимательное. Тася опустилась на кресло. Она назвала себя. Грушева сделала жест головой. Тася в двух словах объяснила ей повод своего визита. Она не хотела упоминать ни о Палтусове, ни о Пирожкове, как о знакомых Грушевой. — Вот что-о! — оттянула актриса. — А в консерваторию не хотите? Тася объяснила ей, что уже поздно, а терять время до будущей осени она не хочет. — Вам к спеху! — рассмеялась Грушева и взяла со стола папиросу. — Курите? — спросила она. — Нет? И прекрасно делаете… у меня вот от куренья все зубы пожелтели. Она затянулась, еще больше прищурила глаза и нагнула голову к самому лицу гостьи. — Настасья Викторовна, — сказала Тася, — вы видите, я серьезно… Ее опять охватило волнение. Она не могла докончить. — Вижу, голубчик, вижу!.. Вот что я вам скажу… Много у меня времени нет… Знаете наше дело… Репетиции, спектакли… Я каждый день занята… А вот после репетиции… раз, другой… в неделю. Она остановилась. — Вы… при родных? — Да, — тихо ответила Тася. — Они как же на это смотрят? Кто ваш отец? — Генерал, — с усмешкой выговорила Тася и прибавила: — Отставной. — Вот видите… Вы меня, пожалуйста, не впутывайте… Я вам прямо скажу… Если сразу искры Божьей не окажется… нет вам моего благословения… — И она потрепала ее по плечу. Тася опять приободрилась. — Настасья Викторовна, — начала она решительным тоном, — прослушайте меня. — Роль какую? — Да из «Шутников»… Я знаю наизусть… Со мной книга. — Вон вы какая! Это хорошо! Книга с вами есть? — Есть. Грушева оглянулась на дверь в столовую. — У меня там гости… свои люди… для вас самый полезный народ… один… Рогачев… артист… вы знаете… а другой автор… Сметанкин… Они завтракали у меня. Она встала, подошла к двери и крикнула: — Идите сюда, господа! IV Играть при актере, при авторе! Сначала у Таси дух захватило. Грушева, крикнув в дверь, ушла в столовую… Тася имела время приободриться. Пьесу она взяла с собой "на всякий случай". Книга лежала в кармане ее шубки. Тася сбегала в переднюю, и когда она была на пороге гостиной, из столовой вышли гости Грушевой за хозяйкой. За ними следом показалась высокая девочка, лет четырнадцати, в длинных косах и в сереньком, еще полукоротком платье. — Дочь моя, — указала на нее Тасе Грушева. Дочь похожа была на мать глазами и широкими скулами. Она присела и прошла через гостиную. Грушева познакомила Тасю с обоими мужчинами. Актера Тася видела на сцене. Он был сухой высокий блондин, с большим носом и серыми глазами навыкате, в коротком пиджаке и пестром галстуке. Автор — как-то набок перекосившаяся фигурка, также белокурая, взъерошенная, плохо одетая, с ухмыляющимся фальшивым лицом. Тася в другом месте приняла бы его за "человека". — Mademoiselle Долгушина… как по имени? — спросила Грушева. — Таисия Валентиновна. — Нам кофей подадут… А вы, господа, прослушайте… Владимир Антоныч, — обратилась она к автору, — вы вашу ведь успеете прочесть? — Конечно-с, — пожимаясь, сказал драматург. — Я дома целый день… Оставайтесь у меня обедать… а вы, Костенька… давайте реплики этой барышне… Сценку, другую… из «Шутников». Наружность самая настоящая для ingénue. Не так ли, господа? Актер одобрительно промычал, автор кисло усмехнулся. Грушева села к столу. Тася осталась посредине гостиной, актер около нее, на стуле, держал книгу, автор поместился на диване. Принесли кофей. Грушева кивнула Тасе головой: не желает ли? Тася отказалась. Ей было не до кофею. — Костенька! Начинайте! — скомандовала Грушева. Актер дал реплику. Тася заговорила. Сначала у ней немного перехватило в горле. Но она старалась ни на кого не глядеть. Ей хотелось чувствовать себя, как в комнатке старух, вечером, при свете лампочки, пахнущей керосином, или у себя на кровати, когда она в кофте или рубашке вполголоса говорит целые тирады. Сцена пошла все живее и живее. Актер читал горловым, неприятным голосом, с подчеркиваньем, но он держал тон; Тасе нужно было энергичнее выговаривать. Самый звук голоса настоящего актера возбуждал ее. Он умел брать паузы и давал ей время на мимическую игру. Через пять минут она вошла совсем в лицо Верочки. — Верно-с! — откликнулся с дивана автор жидким голосом. — Так, так, — как бы про себя выговорила Грушева. Но эти два слова подхвачены были ухом Таси. Она пошла смелее, смелее. В голосе у ней заиграли и смех, и слезы… Движения стали развязнее. Глаза блестели… щеки разгорелись… Точно она уже на подмостках. — Браво! — крикнула Грушева и поцеловала ее. — Славно! Костенька! А? — С огоньком, — сказал актер и тоже встал. Тася поблагодарила его за труд. — Владимир Антоныч, как находите? — спросила Грушева автора. — Пониманье-с, пониманье-с и огонек… — сказал он, и его желтые глаза заискрились. — Вам стоит поработать, — решила Грушева. — Вот попросите, чтобы Владимир Антоныч вам рольку дал на дебют. — Дебют… Еще далеко! — вырвалось у Таси. — Не так далеко!.. Костенька… не правда ли, как это она хорошо сказала… в том месте? — Весьма, весьма, — все с той же важностью подтвердил актер и закурил сигару. — Послушайте… ах, забыла… имя у вас мудреное. Так вот что, барышня… вы у меня побудьте… Владимир Антоныч нам пьеску новую прочтет… Вы прослушайте… Ведь ей можно? — обратилась Грушева в сторону автора. — Почему же-с… Сделайте одолжение… — Может, и тут ролька найдется… У нас теперь никого нет. — Где? — громко вздохнула Тася. — Садитесь, садитесь, вот сюда, — усадила ее Грушева рядом с собой и взяла за руку. — Это наш Сарду, — шепнула она ей на ухо. — Ловко переделывает, отлично труппу изучил… Вы с ним полюбезнее… в самом деле рольку напишет. Он наш поставщик. Автор пошел за тетрадью в столовую. Актер расположился на кушетке с ногами и продолжал курить. Тася, вся раскрасневшаяся от неожиданного успеха, еле сидела на месте. — Костенька! — окликнула Грушева. — Ведь, право, хорошо… Барышня-то?.. Он только одобрительно кивнул головой. — Вы играли? — спросила Тасю Грушева. — Раз всего, в любительском. — И не играйте теперь больше, — сказал актер. — Любители — губители. — Это он верно, — подтвердила Грушева интонацией из какой-то комедии. — Ну да мы поговорим с вами, голубчик, послезавтра я свободна. "Поставщик" вернулся и присел к столу с тетрадью. "Вот я как, — радостно подумала Тася, — сочинителя буду слушать". V Чтение продолжалось два часа. Автор читал по-актерски, меняя голоса; многое ему удавалось, особенно женские интонации. Пьеса была в двух актах, комедия, с главной ролью для Грушевой. Лица носили русские фамилии, но везде сквозила французская подкладка. Тася это понимала. Но ей нравились развитие сюжета, отдельные сцены, бойкость диалога. Она слушала внимательнее всех. Драматург это заметил и несколько раз улыбнулся ей. Грушева останавливала его часто: то заставит выкинуть слово, то найдет, что такая-то сцена "ни к селу ни к городу". Тот отмечал на полях карандашом. Актер был не совсем доволен своей ролью и больше мычал. — А знаете что, — сказала Грушева после первого акта, — у вас эта Наденька-то… чуть намечена… А вы бы развили… Отличная ingénue выйдет… — Как же теперь можно, Настасья Викторовна? Пьеса процензурована… И бенефис ваш через месяц. — Вот бы ей, — Грушева указала на Тасю. — К будущему сезончику соорудим. И при чтении второго акта Грушева останавливала автора, требовала сокращений. Актер, напротив, находил, что ему "нечего почти говорить". Драматург убеждал его в том, что он может "создать целое лицо". Начали они спорить, разбирать разные сценические положения, примеривать роли к актерам, кому что пойдет и кто в чем может быть хорош. Тася все это слушала, затаив дыхание, чувствовала, что она еще не может так рассуждать, что она маленькая, не в состоянии сразу определить, какая выйдет роль из такого-то лица: «выигрышная» или нет. Она слушала, и щеки ее горели. Да, она рождена быть актрисой… Все ей нравилось, приятно щекотало ее, будило неизведанное чувство борьбы, риска, новизны: и эта Грушева с ее умелым приятельским разговором, и близость «сочинителя», и актер с его мычанием, бритым подбородком, одобрительными восклицаниями и требованиями. В этом именно мире и будет ей хорошо, ни в каком другом. И что сравнится с ощущениями дебюта, когда и первая «читка» доставила ей сейчас такое наслаждение? Только тут и можно жить! Она и теперь чувствует, что значит "сливаться с лицом", совсем забывать самое себя. Кончил читать драматург. Грушева встала, подошла к столу, нагнулась над ним и деловым тоном сказала: — Идет! Актер опустил ноги с кушетки и крякнул. — Константин Григорьевич недоволен, — заметил сочинитель. — К концу лучше роль. — Полноте, Костенька, — успокоивала Грушева, — с гримировкой и если воспользоваться хорошенько последней сценой, и очень живет. А купюры нужно! На одну треть извольте-ка покромсать, голубчик… Стали торговаться: что именно и сколько урезать. Автор сначала убеждал, а потом стал входить в амбицию. Но Грушева повернула по-своему, не дала ему горячиться, сама отчеркнула в разных местах карандашом, и он послушался. Тася начала прощаться с ней. Грушева поцеловала ее, увела в спальню, потрепала еще раз по плечу, сказала с ударением, что "искра есть", назвала несколько пьес и назначила два раза в неделю, между репетицией и обедом. — Какие же ваши условия, Настасья Викторовна? — чуть слышно выговорила Тася. — Что?.. Условия?.. Да вы богатая?.. — Нет, — не затруднилась ответить Тася. — Уж это мы после… Что ж мне с вас брать? Если настоящую плату… вроде моих разовых… Дорого! Вот в Петербурге, я слышала, по семидесяти пяти рублей за роль берут. Я этим не живу, голубчик… Ходите… — Даром, — шептала она, — я не хочу. — Глядя по рассмотрению, — рассмеялась Грушева. Все это было сказано так добродушно и просто, что Тася чуть не прослезилась. Она бросилась целовать Грушеву. — Глядя по рассмотрению, — повторила Грушева и проводила ее в переднюю. В санях Тася чуть не прыгала. И чего этот Пирожков путал?.. Славная женщина! Сейчас оценила, приняла участие, так с ней ловко и хорошо! И прилично… Правда, актер сел с ногами на кушетку… Но они товарищи. Полгода каких-нибудь, и с такою учительницей — дебют, поддержка. Все ее знают, слушаются, «сочинитель» не очень-то с ней рассуждает. Взяла карандаш и вычеркнула все "длинноты". Захотелось Тасе заехать к Пирожкову и сказать ему, что он «тряпочка». Но она не войдет к нему, а только напишет там на стенке и попросит горничную… Так она и сделала — позвонила, вошла, оторвала листок и написала карандашом: "Ах, Иван Алексеич! Тряпочка вы! Была: нашли талант. Плыву на всех парусах и вам того же желаю". Листок она свернула в трубочку и отдала Варе. К обеду Тася поспела домой. VI Только что Пирожков поднялся к себе после завтрака, за ним прибежала Варя. Его прислала звать хозяйка. — Очень нужно вас, — прибавила запыхавшаяся Варя. Он сошел вниз. Дениза Яковлевна ходила по зале скорыми шагами в большом волнении. — Mon ami!..[127] — воскликнула она. — Это ужасно! И тут, пополам по-французски, пополам по-русски, рассказала целую историю своих несчастий, грозящих ей совершенным разорением. Пирожков ничего не знал. Оказалось, что она заарендовала дом у купца, пять лет платила аккуратно, потом концов с концами не свела и задолжала ему. Он в уплату долга взял всю ее мебель и позволил ей продолжать дело уже в звании распорядительницы, за что она оставляла себе пятьдесят рублей, а весь чистый барыш ему. Все шло хорошо; но она перестала ладить с поваром. Он воровал, умничал, кричал на нее, а теперь, когда она его разочла, стакнулся с приказчиком хозяина и грозит выгнать ее вон, буянит пьяный в кухне. Завтра будет приказчик… Он уже приходил раз и сказал, что Гордей Парамоныч приказал вам "отдать отчет, и ежели дохода за три последние месяца нет, то не прогневаться". Дениза Яковлевна, рассказывая все это, то била кулаком по столу и вскрикивала "le gredin",[128] то принималась плакать, то проклинала страну, где "нет никаких законов". Пирожков старался доказать ей, что нельзя было с купчиной ладиться без контракта, не выговорить на бумаге даже того, какие вещи из мебели, посуды, белья составляют ее собственность. Дениза Яковлевна соглашалась, называла себя, "vieille sotte",[129] a через минуту начинала опять возмущаться, вздевать кверху руки и кричать, что "dans ce gueux de pays tout est possible".[130] Иван Алексеевич предложил ей поговорить с другими пансионерами за чаем, не согласятся ли они обратиться с письмецом к этому "Гордею Парамонычу", где сказать, что все они чрезвычайно довольны госпожой Гужо и не желают очутиться в номерах, управляемых грязным поваром. Дениза Яковлевна расцеловала его в обе щеки. Пирожков тут же набросал текст письма. В десятом часу собирались жильцы пить чай. Дениза Яковлевна прилегла на постель. Ее душило. Она не могла справиться с волнением. Да и как же ей самой просить пансионеров. Чай разольет Варя. Сошли в залу: старая девица-дворянка, американец, дерптский кандидат и помещица с дочерью, Пирожков сообщил им, в чем дело. Мать с дочерью разахались, вторила им старая девица, кандидат стал по-русски рассматривать дело с юридической точки зрения. Но когда Пирожков предложил подписать письмо, все отказались, говоря, что они не могут входить в такие дела. Американец ничего не понял и даже отвернулся от Пирожкова. Дениза Яковлевна из своей комнаты все это слышала. Отворилась дверь, она выбежала с примочкой на голове, но в застегнутом доверху корсаже, подбежала к самовару и начала говорить. Посыпались упреки, уверения, что ей ничего не надо, что она не думала выпрашивать у них заступничества, что "cet excellent monsieur Pirochkoff"[131] сам от себя предложил им, что она завтра же очутится "sur le pavé"[132] после шестнадцати лет, в продолжение которых "elle gérait une maison modèle"…[133] Кончилось слезами, дамы тоже заговорили, обиделись, дерптский кандидат старался найти "законную почву", Пирожков не знал, куда ему деваться. Мадам Гужо расплакалась и убежала обратно к себе. Все накинулись на Пирожкова. Он наделал всю эту кутерьму; особенно брюзжала старая дворянка. Насилу они ушли, спрашивая его же: а будут ли их держать до конца месяца и кому жаловаться, если вдруг хозяин дома погонит сначала мадам Гужо, потом и их?.. Варя попросила его к Денизе Яковлевне. На нее страшно было смотреть. До истерики дело, однако ж, не дошло. Пирожков сел у кровати и старался толком расспросить ее: имеет ли она хоть какие-нибудь фактические права на инвентарь? Ничего на бумаге у ней не было. Он ей посоветовал — отложив свой гонор, поехать завтра утром к Гордею Парамонычу, просить ее оставить до весны, а самой искать компаньона. — Perdue, perdue![134] — повторяла Дениза Яковлевна, поводя налившимися кровью глазами. Обещала она рано утром ехать к хозяину, только просила Пирожкова быть дома, когда придет приказчик. Она боялась повара, ждала "quelque brutalité"[135] и жалобно охала, растягивала возгласы. А внизу, в кухне, бушевал пьяный повар, — его не хотели было пускать ночевать. Он вломился силою, занял свой угол, послал кухонного мужика за пивом, зажег несколько свечей и порывался по лестнице в комнаты. — Я тебя, толстая колода! — хрипел он, нахлобучивая на затылок белый берет. — Вот тебя завтра фухтелями, фухтелями!.. Варя прибежала к хозяйке в страшном перепуге. Дениза Яковлевна вскочила и хотела посылать за полицейскими. Пирожков насилу удержал ее. Он же должен был призвать дворника; но дворник держал руку повара; через него и домовый приказчик подружился с поваром. До двенадцатого часу пансион находился в осадном положении, пока повар не заснул, мертвецки напившись. Старая дворянка сошла сверху осведомиться, будет ли завтра утром какой-нибудь завтрак. Пирожков, измученный, поднялся в свою комнату. Он с грустью посмотрел на свои книги, покрытые пылью, на микроскоп и атласы. День за днем уплывали у него в заботах "с боку припека", Бог знает за кого и за что, точно будто сам он не имеет никакой личной жизни. И везде-то всплывал перед ним купец. В истории его квартирной хозяйки француженки опять он, опять Гордей Парамоныч. А вот сам он — дворянское дитя — состоит в каких-то приспешниках и сочувственниках, никому он не может помочь как следует, бессилен сделать и пакость и фактическое добро, никто за ним не охотится, не вожделеет к его мошне, потому что "мошны"-то нет. Даже Тася и та написала: "Тряпочка вы, Иван Алексеич!" Еще месяц, два — и зима прошла, то есть целый год; а все что-то притягивает к этой мужицкой и купеческой Москве. Иван Алексеевич покраснел, вспомнив, как давно он не видался ни с кем из прежних знакомых, университетских, из того «кружка», который казался ему талантливее и лучше всего, что мог дать ему Петербург. VII Рано утром, часу в девятом, в передней, на желтом ясеневом диване уже сидел, сгорбившись, остриженный в скобку мужичок — приказчик Гордея Парамоныча. Его приняли бы за кучера или старшего дворника по короткой ваточной сибирке из темно-синего сукна и смазным сапогам, пустившим дух по гостиной и столовой. Тулуп он оставил в кухне, через которую и поднялся. Горничные, убиравшие обе комнаты, ходили мимо него и шумели накрахмаленными юбками. Он им уже поклонился раза два, причем волосы падали ему на нос, и он их отмахивал назад привычным движением головы. Ему на вид казалось лет под пятьдесят. Варя уже два раза докладывала, что приказчик пришел, но Дениза Яковлевна, плохо спавшая, проснулась еще нервнее вчерашнего; а этот ранний приход приказчика расстроил весь ее план. Он предупредил ее визит хозяину. Как тут быть?.. Помочь, наставить ее может только "cet excellent Pirochkoff". Варя была послана наверх. Ивана Алексеевича будили в несколько приемов. К девяти часам он наконец пробормотал, что сейчас оденется и сойдет вниз. Дениза Яковлевна с вечера уже приготовила свое черное шелковое платье с кружевной мантильей и разложила их по комнате. Она одевалась торопливо, оборвала две пуговки спереди на корсаже, который так и трещал. Больше полугода не надевала она этого платья. — Что он делает? — спрашивала она у Вари в пятый раз о приказчике. — Сидит-с… — И ничего не говорит? — Ничего-с… — А Филат? Филат было имя повара, виновника всей истории, в самом деле грозившей ей возможностью очутиться вдруг "sur le pavé". — Дрыхнет-с… — Варя рассмеялась. — Hein, что такое? — Храпит-с… — с презрением выговорила Варя и подала хозяйке мантилью и батистовый носовой платок, спрыснутый одеколоном. — А тот… другой… повар? — Еще не бывал-с. — Господин Пирожков? — Сейчас сойдут… одеваются… Кофею Дениза Яковлевна напилась основательно. С пустым желудком, как все французы и француженки, она чувствовала себя и с пустой головой. Для всякого разговора по делу, а особенно по такому, ей необходимо было иметь что-нибудь "sur l'estomac".[136] Она скушала три тартинки. В залу не вошла она, прежде чем не услыхала коротких шажков Ивана Алексеевича с перевальцем и с приятным поскрипыванием. — Il est là![137] — с дрожью и глухо вскрикнула она, пожав руку Пирожкову. — Кто? Он спросонья все еще не особенно понимал, в чем дело. — Mais lui, le pricastchik… Je le connais!.. C'est l'ami de l'autre.[138] И она опустила жирный указательный палец вниз, к полу, желая показать, что «тот», то есть повар Филат, там внизу. — Беда еще небольшая, — успокоительно заметил Пирожков, — он ведь и хотел прислать приказчика. Но Дениза Яковлевна заволновалась. Она не знает, что с ним говорить, не побывав у Гордея Парамоныча. — Так ему и скажите… Он подождет… — Mais il est capable de faire une saisie!..[139] — Какая saisie?.. — остановил ее Пирожков. — Ему не нужно прибегать ни к каким мерам. Ведь здесь и без того все принадлежит вашему Гордею Парамонычу. — Dieu! Dieu![140] — заплакала Дениза Яковлевна и схватилась за голову. Предстояло повторение вчерашней сцены. Пирожков чуть заметно поморщился. Искренне жаль ему было француженку, но и очень уж она его допекала своей тревожностью. Он видел, что она ничего не добьется. Дениза Яковлевна, кроме гонора женщины, смотрящей на себя, как на тонко воспитанную особу, приобрела в Москве чисто русское барство… Ей не по чину было кланяться всякому приказчику в сибирке и ладить с пьяным поваром, хотя бы это был вопрос о куске хлеба. — Parlez lui, de grâce…[141] — упрашивала она Пирожкова. — Позовите его сюда… — Non, non…[142] я уйду!.. И она убежала опять к себе. Пирожков дошел до передней, где приказчик кланялся ему уже раз, когда он проходил мимо, и окликнул его: — Вы от Гордея Парамоныча? — Так точно, — мягко ответил приказчик и сейчас же встал. — Пожалуйте сюда… Приказчик стал у порога гостиной. Пирожков объяснил ему, что Дениза Яковлевна сама поедет к его хозяину, а он будет так добр и обождет или съездит с ней вместе. — Да это они напрасно-с, — заговорил приказчик, посматривая на пол и вбок, — Гордей Парамоныч мне препоручили. Со мной и документик, доверенность… если мадам сумлевается… а так как по описи надо принять все и расчет за три месяца… Пирожков потрепал его по плечу и тихо сказал: — Вы, дружище, успеете… а она дама, надо же и ей уважение сделать… — Это точно… Я подожду-с… — Вы уж без Денизы Яковлевны ничего не производите… она боится… — Что ж я могу без них? Напрасно они беспокоятся… Приказчик тряхнул волосами и прибавил: — Женское дело!.. Известно. VIII Варя сбегала за извозчиком. Дениза Яковлевна надела на голову тюлевую косынку, на шею нитку янтарей и взяла все свои книжки: по забору провизии, приходо-расходную и еще две каких-то. Она записывала каждый день; но чистого барыша за все три месяца приходилось не больше ста рублей. Она успела рассказать это Пирожкову, пригласив его к себе в комнату еще раз. — Знаете, — шепнул он ей, — для своего спокойствия, возьмите вы его с собой… приказчика… — Он не поедет… — Поедет… я ему скажу!.. В передней мадам Гужо гордо поклонилась приказчику и предоставила Пирожкову переговорить с ним. — Вот они, — указал Иван Алексеевич на француженку, — просят вас с ними доехать до Гордея Парамоныча. — Да я и здесь подожду-с… ничего… — Успокойте… даму, — с комической миной сказал Пирожков. Приказчик помялся на одном месте, повернул голову к двери в коридор, точно поджидая, не появится ли оттуда его благоприятель повар, и выговорил: — Это не суть важно… Он взял со стула свою барашковую шапку и отошел к двери. — Сейчас… шубенка моя в кухне… Дениза Яковлевна, в шелковой беличьей ротонде, громко дышала и натягивала новую черную перчатку на левую руку. — Вы видите, он смирненький, — сказал Пирожков. — Oh! Ces moujiks! La perfidie même!..[143] Наконец-то она уехала; но Пирожков должен был обещаться не выходить из дома и дожидаться ее, — Гордей Парамоныч в пяти минутах езды, на бульваре. — Чаю вам, барин, или кофею? — спросила Варя, почувствовав к нему большое сожаление. — Все равно, чего-нибудь… сюда. Наверх он уже не хотел подниматься на каких-нибудь полчаса. Варя поставила ему большую чашку кофею на столик около двери в комнату мадамы, под гравюру «Реформации» Каульбаха, к которой Пирожков сделал привычку подходить и в сотый раз разглядывать ее фигуры. Принесла ему Варя и газету. Пирожков остановился перед окном, наполовину заслоненным растением в кадке. Шел мелкий снежок. Сбоку, влево, виден был конец бульвара, вправо — пивная с красно-синей вывеской. Прямо из переулка поднимался длинный обоз, должно быть с Николаевской железной дороги. Все та же картина зимней будничной Москвы. Раздался громкий, нервный, порывистый звонок. "Это madame", — подумал Иван Алексеевич, и его доброе сердце сжалось; звонок что-то не предвещал ничего хорошего, хотя мог быть такой и от радости. Не снимая своей меховой ротонды, вкатилась Дениза Яковлевна в столовую, красная, и на ходу, задыхаясь, кинула ему: — Venez, cher monsieur, venez![144] Сибирка приказчика, успевшего сбросить с себя тулуп на лестнице, показалась в глубине анфилады. "Вот наказанье!" — про себя воскликнул Пирожков, отправляясь вслед за мадамой. — Oh! le brigand!..[145] — уж завизжала Дениза Яковлевна и заметалась по комнате.- Et lui, et sa femme, oh, les cochons![146] Последовательно она не в состоянии была рассказывать. Наткнулась она на жену… та приняла ее за просящую на бедность… и сказала: "Не прогневайся, матушка", — передразнила она купчиху.- Elle m'a tutoyé!.[147] — А сам давно ей «ты» говорил. Он только и сказал: "Ты мне не ко двору!.. Тысячу рублей привезла ли за три месяца?! — Mille roubles..[148] — За дом мне четыре тысячи дают без хлопот!" — И дадут, — подтвердил Пирожков. — Je suis perdue!..[149] — уж трагически прошептала Дениза Яковлевна и упала на диван, так что спинка затрещала.- Il m'a donné mes quinze jours! Comme à une cuisinière!..[150] Слезы текли обильно, за слезами рыдания, за рыданиями какая-то икота, грозившая ударом. Удара боялся Иван Алексеевич пуще всего. — Вот что, — заговорил он ей так решительно, что толстуха перестала икать и подняла на него свои круглые красные глаза, полные слез, — вот что, у меня есть приятель… — Un ami, — машинально перевела она. — Палтусов, он с купцами в знакомстве, в делах. — Dans les affaires, — продолжала переводить Дениза Яковлевна. — Надо через него действовать… я сейчас поеду. — Голубчик! Родной, батюшка мой! — прорвало француженку. Она начала душить Пирожкова, прижимать к своей груди короткими, перетянутыми у кисти ручками. — Oh, les Russes! Quel cœur! Quel cœur![151] — всхлипывала она, провожая его в столовую, где еще стояла недопитая чашка Ивана Алексеевича. IX — Вот это хвалю! — встретил Пирожкова Палтусов в дверях своего кабинета. — Позвольте облобызаться. Иван Алексеевич проехал сначала в те меблированные комнаты, где жил Палтусов еще две недели назад. Там ему сказали, что Палтусов перебрался на свою квартиру около Чистых прудов. Квартира его занимала целый флигелек с подъездом на переулок, выкрашенный в желтоватую краску. Окна поднимались от тротуара на добрых два аршина. По лесенке заново выштукатуренных сеней шел красивый половик. Вторая дверь была обита светло-зеленым сукном с медными бляшками. Передняя так и блистала чистотой. Докладывать о госте ходил мальчик в сером полуфрачке. В этих подробностях обстановки Иван Алексеевич узнавал франтоватость своего приятеля. Первая комната — столовая — тоже показывала заботливость хозяина, хотя в ней и не бросалось в глаза никаких особенных затей. Тратиться сверх меры Палтусов не желал. Кабинет отделал он гораздо богаче остальных двух комнат — маленького салона и такой же маленькой спальни. Кабинет он оклеил темными обоями под турецкую ткань и уставил мягкой мебелью такого же почти рисунка и цвета. Книг у него еще не было, но шкап под черное дерево, завешенный изнутри тафтой, занимал всю стену позади кресла за письменным столом. Комната смотрела изящным "fumoir'ом".[152] Пирожков и Палтусов не видались с самого Татьянина дня, когда они повезли «приказного» в веселое место. — Чему обязан, — шутливо спросил Палтусов, вводя приятеля в кабинет, — в такой ранний час? Уж не в секунданты ли? Он, на взгляд Пирожкова, пополнел, борода разрослась, щеки порозовели. Домашний синий костюм, вроде военной блузы, выставлял его стройную, крепкую фигуру. Пирожков заметил у него на четвертом пальце левой руки прекрасной воды рубин. — В секунданты! — рассмеялся Иван Алексеевич. — Не те времена. Вы в губернии сильный человек, мы к вашим стопам прибегаем. Палтусов подумал, что Пирожков дурачится, потом сел с ним на низкий глубокий диванчик на двоих. Обстоятельно, полусерьезно, полушутливо рассказал ему приятель историю "о некоем поваре Филате, его друге приказчике, Гордее Парамоныче и его жертве — французской гражданке Денизе-Элоизе Гужо". История насмешила Палтусова, особенно картина бушевания повара и поведение жильцов со старой дворянкой включительно, спустившейся вниз узнать, дадут ли ей завтракать на другой день. Но лицо Ивана Алексеевича сделалось вдруг серьезным. — Гогартовская сцена, — сказал он, — но ее ужасно жаль, она ведь очутится sur la paille,[153] как в мелодрамах говорится. Я подумал, что спасителем можете быть только вы. — Почему? — со смехом вскричал Палтусов. — Купцов много знаете… — Вот что… Но на вопрос, кто такой этот Гордей Парамонович, Пирожков затруднился ответить. Он не был уверен — прозывается ли он Федюхиным или Дедюхиным. — Такого не знаю, — уже деловым звуком откликнулся Палтусов. Ему рад он был услужить хоть чем-нибудь. Этого человека он выделял из всего московского обывательства и никогда на него и в помыслах не рассчитывал. Он записал его в разряд милых, бесполезных теоретиков и даже, когда раз об нем думал, сказал себе: "Если Пирожков проест свою деревушку и я к тому времени буду в капиталах, — я его устрою". — Справьтесь, друг, справьтесь… Кто-нибудь из ваших знакомцев. — Да кто он такой?.. ну хоть приблизительно. — Кажется, кирпичом промышляет. — Чудесно! Коли это так, тогда мы до него доберемся. Да позвольте, может быть, и я вспомню… Дедехин… Федюкин… Палтусов начал припоминать. Пирожков окликнул его: — Андрей Дмитриевич! — Что прикажете, дорогой? — Ведь купец в самом деле все прибрал к своим рукам… в этой Москве… — А вы как бы думали? — с этими словами Палтусов вскочил и заходил перед диваном. Он попадал на свою любимую тему. — Вы дайте срок, — прибавил Пирожков, — тут еще другая история… вас тоже просить приказано… но только на обед… И здесь купец, и там купец… — Раскусили? — с разгоревшимися глазами вскричал Палтусов, наклоняясь к гостю. — Я говорю вам… никто и не заметил, как вахлак наложил на все лапу. И всех съест, если ваш брат не возьмется за ум. Не одну французскую madame слопает такой Гордей Парамоныч! А он, наверно, пишет «рупь» — буквами «пь». Он немца нигде не боится. Ярославский калачник выживает немца-булочника, да не то что здесь, а в Питере, с Невского, с Морской, с Васильевского острова… Речь Палтусова прервал звонок. — Приемный час? — спросил Иван Алексеевич. — Нет… я позднее принимаю… Это кто-нибудь свой. Может, Калакуцкий… мой, так сказать, принципал… Вот было бы кстати… Он, наверное, знает. — Он ведь "entrepreneur de bâtisses",[154] как в песенке поется? — Именно. Палтусов ввел в кабинет Калакуцкого и тотчас же познакомил с ним Пирожкова. Иван Алексеевич не без любопытства оглядел фигуру подрядчика "из благородных" и остался ею доволен; она показалась ему достаточно типичной. — Душа моя, — торопливо захрипел Калакуцкий, — я к вам на секунду… завернул, чтобы напомнить насчет… Он отвел Палтусова к окну и басовым хрипом досказал ему остальное. Палтусов только кивал головой. По тому, как он держался с «принципалом», Иван Алексеевич заключил, что подрядчик им дорожит. Так оно и должно было случиться… Ловкий и бывалый молодец, как Палтусов, стоил дюжины подобных entrepreneurs de bâtisses, про которых поется в шутовской песенке… Пирожков стал ее припоминать и припомнил весь первый куплет: Que j'aime à voir autour de cette table Des scieurs de long des ébénistes, Des entrepreneurs de bâtisses, Que c'est comme un bouquet de fleurs![155] — Вот, Сергей Степаныч, обяжите маленькой услугой моего приятеля, — заговорил громко Палтусов и подвел Калакуцкого к дивану. — Чем могу? Палтусов объяснил, в чем дело. — Как зовут этого Гордея Парамоныча? — Не то Федюхин, не то Дедюхин, — стыдливо произнес Иван Алексеевич. — Федюхин!.. А!.. Не Федюхин, батюшка, Нефедин… Это вот так! Каменоломни имеет… — Да, да!.. — обрадовался Пирожков. — Знаю… мужик простота. — А не плут? — Плут… разумеется… но плутует он по-христиански, простота… жирный… все у него приказчики… Жена, говорят, бьет его… По пяти дней запоем пьет каждый месяц. — Как вы все это знаете? — вырвалось у Пирожкова. — Еще бы, на том стоим… Его просить… да о чем же, я все в толк не возьму. — Сергей Степаныч, вы позвольте мне, — вмешался Палтусов. — Вы ведь в делах с ним… — Был, да и теперь еще придется по весне. — Ну, так я от вас съезжу… и с Иваном Алексеевичем мы обсудим… чего практичнее добиваться для этой Гужо. — Вот и прекрасно… Какой у вас приятель-то, — указал Калакуцкий Пирожкову на Палтусова. — На все время есть!.. Сделал бы другой?.. Держите карман!.. Андрей Дмитриевич у нас единственный… Вот всероссийская выставка будет на Ходынском поле… Будем его выставлять!.. Mersi, mersi, mon cher… Еще на пару слов… Мочи нет как тороплюсь… Мое вам почтение, — он кивнул Пирожкову и увлек Палтусова в столовую. Там еще минуты с две слышался его хрип, который то опускался, то поднимался. Оба чему-то рассмеялись и шумно пошли в переднюю. "Хлестко живут, — думал Иван Алексеевич, располагаясь поудобнее на диване, — в гору идут… Тут-то вот и есть настоящая русская жизнь, а не там, где мы ее ищем… Палтусов и я — это взрослый человек и ребенок". Но Иван Алексеевич не способен был кому-либо завидовать. Ему надо одно: быть более хозяином своего времени. Это-то ему и не удавалось. Быть может, с годами придет особый талант, будет и он уметь ездить на почтовых, а не на долгих в своих занятиях, в выполнении своих работ. — Каков… на ваш вкус? — раздался над ним звонкий голос Палтусова. — Принципал? — Да. — Матёр! — Между нами, — заговорил Палтусов потише, — он ненадежен. — В каком смысле? — Зарывается… Плохо кончит… Иван Алексеевич услыхал тут же целую исповедь Палтусова: как он попал в агенты к Калакуцкому, как успел в каких-нибудь три-четыре недели подняться в его глазах, добыл ему поддержку самых нужных и «тузистых» людей, как он присмотрелся к этому процессу «объегоривания» путем построек и подрядов и думает начать дело на свой страх с будущей же весны, а Калакуцкого "lâcher",[156] разумеется, благородным манером, и сделает это не позднее половины поста. Тогда он начнет иначе, на других основаниях, без татарских замашек, на английский, солидный образец. Да и в Москве есть люди в таком вкусе… Пирожков услыхал имя какого-то Осетрова… Вот это человек! Университетский кандидат, до всего дошел умом, знанием, безупречной честностью. Кредит по всему Волжскому бассейну; без документов наберет сколько угодно денег в Нижнем, Казани, Астрахани… в Сибири… "Вадим Павлыч", одно слово — и кубышки раздаются, и из них текут рубли в руки высокодаровитого предпринимателя. — Вы с ним уж в деле? — спросил Пирожков, проникаясь удивлением к своему приятелю, к той быстроте, с которой он проник "в мир ценностей и производств", как выражался сам Палтусов. — Он мне дал два пая в своем последнем крупнейшем предприятии, — конфиденциальным тоном сообщил Палтусов. — Это вздор; но дорого вот что: поддержать с ним связь. — Фортуну заполучите, — ласково спросил Иван Алексеевич, пристально взглянув на приятеля, — и невинность соблюдете? Палтусов рассмеялся. — Вот вам, как духовнику, все рассказал. Но он забыл или не хотел сообщить Пирожкову того, что накануне Марья Орестовна Нетова, собираясь за границу, поручила ему полной формальной доверенностью заведование своим «особым» состоянием. — Завлекательно, — выговорил Иван Алексеевич. Палтусов предложил ему закусить. Иван Алексеевич с большой радостью принял предложение. — Но, любезный друг, — говорил Пирожков, закусывая куском ветчины — они перешли в столовую, — все это так; а конечная цель? Дельцом быть хорошо только до известного предела… для человека, вкусившего, как вы, высшего развития. Палтусов не смутился. — Конечно, — согласился он, — что ж! Вы думаете, я, как парижский лавочник или limonadier,[157] забастую с рентой и буду ходить в домино играть, или по-российски в трех каретах буду ездить, или палаццо выведу на Комском озере и там хор музыкантов, балет, оперу заведу? Нет, дорогой Иван Алексеевич, не так я на это дело гляжу-с!.. Силу надо себе приготовить… общественную… политическую… — Ну уж и политическую… — А вы как бы думали, Иван Алексеевич?.. Из-за чего же вы все бьетесь? — Кто все? — кротко спросил Пирожков. — А вот то, что называется интеллигенцией? — Да мы не из чего не бьемся, а киснем. — Ха, ха! Именно! Я не хотел употреблять это слово… Я только временно примазывался, Иван Алексеевич, к университету… Но я вкусил все-таки от древа познания… И люди, как вы, должны будут сказать мне спасибо, когда я добьюсь своего… Если вы все мечтаете о том, что нынче называется «идея», ну представительство, что ли… пора подумать, кто же попадет в вашу палату? — Палата! — вздохнул Пирожков. — Кто? Вот от города Москвы? А? У кого в руках целые волости, округи, кто скупает земли, кто кормит десятки тысяч рабочих? Да все те же господа коммерсанты, тот же Гордей Парамоныч! В думе они выкурили дворян! Выкурят и в вашей будущей палате. — Если такие, как Андрей Дмитриевич, не возьмутся за ум, — прибавил весело Пирожков. — Без ложной скромности, да-с!.. Палтусов выпил стакан вина. — Вот такие Калакуцкие ничего не сделают… Это мыльные пузыри… Раздулся в несколько минут и — паф!.. Но Осетров — вот сила… Мне лучшего образца не надо!.. — Хоть бы одним глазком посмотреть на вашего богатыря. — Познакомитесь… со временем… Вот, дорогой Иван Алексеевич, мой объект. — Хвалю! — Так вы нашим приятелям и скажите: из тех, кто в Фиваиде жили… Палтусов, мол, только временно в плутократию пустился… Силу накопляет. — Приятели! — подхватил с горечью Пирожков. — Я никого не вижу… Просто срам… Такую ослиную жизнь веду, ничего не делаю, диссертацию заколодило. — Эх, Иван Алексеевич, не одни вы… то же поют… здесь только и можно, что вокруг купца орудовать… или чистой наукой заниматься… Больше ничего нет в Москве… После будет, допускаю… а теперь нет. Учиться, стремиться, знаете, натаскивать себя на хорошие вещи… надо здесь, а не в Питере… Но человеку, как вы, коли он не пойдет по чисто ученой дороге, нечего здесь делать! Закиснет!.. Пирожков только вздыхал. — Исключение допускаю… для сочинителя, романы кто пишет, комедию… О! здесь пища богатая! Так и черпай!.. А засим прощайте, буду вас гнать — пора и за маклачество приниматься. Он позвонил и приказал мальчику закладывать лошадь. — И четвероногих завели? — спросил Пирожков, переходя с хозяином в кабинет. — Завел, дешевле обходится. А какое же у вас еще дело ко мне? — Вот оно!.. Я забыл, а вы помните… Поэтому-то вы и достигнете своего; а я с диссертацией-то превращусь в ископаемого, в улитку… И назовут меня именем какого-нибудь московского трактира… Есть "Terebratula Alfonskii". Ректор такой здесь был. А тут откроют "Terebratula Patrikewii". И это буду я! Приятели поцеловались. Палтусов предложил было сани, но Иван Алексеевич пошел гулять на Чистые пруды. Они условились повидаться на другой же день утром: обработать дело мадам Гужо. X Плохо освещенная зала Малого театра пестрела публикой. Играли водевиль перед большой пьесой. В амфитеатре сидело больше женщин, чем мужчин. Все посетительницы бенефисов значились тут налицо. Верхняя скамья почти сплошь была занята дамами. Они оглядывали друг друга, надевали перчатки, наводили бинокли на бенуары и ложи бельэтажа. Две модных шляпки заставили всех обернуться, сначала на средину второй скамейки сверху, потом на правый конец верхней. У одной бенефисной щеголихи шляпка в виде большого блюда, обшитого атласом, сидела на затылке, покрытая белыми перьями; у другой — черная шляпка выдвигалась вперед, точно кузов. Из-под него выглядывала голова с огромными цыганскими глазами. Две круглых позолоченных булавки придерживали на волосах этот кузов. Пришли еще три пары, всегда появляющиеся в бенефисах: уже не первой молодости барыня и купчихи и при них молодые люди, ражие, с русыми и черными бородами, в цветных галстуках и кольцах. Кресла к концу водевиля совсем наполнились. В первом ряду неизменно виднелись те же головы. Между ними всегда очутится какой-нибудь проезжий гусар или фигура помещика, иногда прямо с железной дороги. Он только что успел умыться и переодеться и купил билет у барышников за пятнадцать рублей. В бельэтаже и бенуарах не видно особенно изящных туалетов. Купеческие семьи сидят, дочери вперед, в розовых и голубых платьях, с румяными щеками и приплюснутыми носами. Второй ярус почти сплошь купеческий. В двух ложах даже женские головы, повязанные платками. Купоны набиты разным людом: приезжие небогатые дворянские семьи, жены учителей, мелких адвокатов, офицеров; есть и студенты. Одну ложу совсем расперли человек девять техников. Верхи — бенефисные: чуек и кацавеек очень мало, преобладает учащаяся молодежь. Убогий оркестр, точно в ярмарочном цирке, заиграл что-то после водевиля. Раек еще не угомонился и продолжал вызывать водевильного комика. В креслах гудели разговоры. В зале сразу стало жарко. Вдоль поперечного прохода в кресла под амфитеатром уже встали в ряд: дежурный жандармский офицер, частный, два квартальных, два-три не дежурных капельдинера в штатском, старичок из кассы, чиновник конторы и их знакомые, еще несколько неизвестного звания людей, всегда проникающих в этот служебный ряд. Всем хочется посмотреть, какой будет «прием» первой актрисе. По левому коридору, мимо бенуара, уже понесли две корзинки и венок с буквами из фиалок и гиацинтов. Приехал уже старый генерал в очках. Перед ним вытянулись внизу, у дивана — дежурный солдатик, и у дверей в кресла — плац-адъютант. Капельдинер с этой стороны развертывал билеты и глядел в них в pince-nez, прикладывая его. каждый раз к носу. В глубине коридора, на скамейке, около хода за кулисы, старичок в длинном сюртуке с светлыми пуговицами сидит и зевает. После водевиля сверху затопали по каменным ступеням, началось перекочевывание в буфет через холодные сени мимо кассы, куда все еще приходили покупать билеты, давно распроданные. Сторожа, в валенках и полушубках, совали входящим афиши. Из «кофейной» — так зовут буфет по-московски — в ободранную дверь валит пар. С подъезда доносятся крики жандармов и окрики квартальных. Под лестницей, при повороте в кресла, молодец в сибирке бойко торгует пирожками и крымскими яблоками. В фойе, где со всех лестниц и из всех дверей так и вторгается сквозной ветер, публика уже толчется, ходит, сидит, усиленно пьет зельтерскую воду и морс. Такая же сибирка, как и внизу, едва успевает откупоривать бутылки, наливает и плещет на пол и поднос. Оркестр смолк. Раздался звонок со сцены. Два солдатика у царской ложи уже наполнили все фойе запахом своих смазных сапог. XI Перед самым поднятием занавеса к большой пьесе в кресла вошел Палтусов. За зиму он пропустил много бенефисов: вечера были заняты другим. На этот бенефис следовало поехать, припомнить немного то время, когда он с приятельской компанией отправлялся в купоны и вызывал оттуда до потери голоса сегодняшнюю бенефициантку. Он любил сидеть в местах амфитеатра. В кассе ему оставили крайнее место на одной из нижних скамеек. Войдя, он остановился в проходе и оглядел в бинокль всю залу. Наперед знал он, кого увидит и в бенуаре, и в бельэтаже, и в креслах. С тех пор как он стал заниматься Москвой в качестве «пионера», он все больше и больше убеждался в том, что «общество» везде одно и то же — куда ни поедешь. Людей много, но люди эти — «обыватели», как выражается и его приятель Пирожков. Вот хоть бы сегодня — не к кому подойти, ни одной интересной женщины. Все купцы и купцы! Палтусов начинал находить, что изучать их полезно, но по вечерам надо хоть бы чего-нибудь поигривее. Направо, в бенуаре, — знакомое ему семейство. Он раскланялся издали. Страшно богатые и недурные люди, гостеприимные и не без образования, но неизлечимо скучные. Налево тоже знакомые. Тут все на дворянскую ногу, жена сейчас о литературе заговорит. И он наперед знает, что именно и каким тоном. Палтусов чувствовал себя вообще очень довольным. За три дня перед тем в его деловой дороге произошел поворот в сторону скорого и большого обогащения. Он уж более не агент Калакуцкого. Они распрощались без неприятностей, по-джентльменски. Через своего принципала он сошелся с тем самым каменщиком, у которого мадам Гужо заведовала меблированными комнатами. Этому мужику, по натуре доброму, но всегда в руках какого-нибудь приказчика, понравился статный и речистый барин. От него Палтусов узнал в точности, что Калакуцкий сильно зарвался. Состоять при нем не было никакого расчета. Палтусов откровенно сказал Калакуцкому, что хочет попробовать начать свое дело. Тот не стал его удерживать. Купец обещал ему залоги. Навертывался выгоднейший подряд. До весны все будет обработано. Когда Палтусов садился на свое место, он бросил взгляд вверх, на ряды амфитеатра. Под царской ложей сидела Анна Серафимовна Станицына в своей шляпке с гранатовым пером и черном платье, прикрытая короткой пелеринкой из чего-то блестящего. Она его тотчас же заметила, поклонилась степенно, но глаза улыбнулись. Рядом с ней раскинулась ее кузина Любаша, без шляпки, с длинными двумя косами, в зеленом платье с вырезом на груди. Палтусов не знал, кто она. Он почтительно поклонился Станицыной, обратил внимание и на Любашу, и на блондина с курчавой, чисто купеческой головой, сидевшего рядом с ней. Это был Рубцов. Станицыну Палтусов не видал больше двух месяцев. Хотел было он на днях поехать к ней и поговорить с ней насчет ее «муженька». Но он этого не сделал из чувства нравственной щекотливости. Это было бы похоже на подлаживанье к богатой купчихе, которая в конце концов может настоять на разводе, выплатить своему Виктору Миронычу тысяч триста — четыреста отступного… Нет, Палтусов не так ведет свои дела с купчихами. Вот хоть бы Марья Орестовна Нетова! Хоть он и не фат, а трудно ему было не понимать, что она к нему начинала чувствовать… А разве он стал ее эксплуатировать?.. Она сама перед отъездом за границу попросила его быть ее "chargé d'affaires", дала ему полную доверенность, поручила свой капитал, прямо показала этим, что доверяет ему безусловно… Иначе и не могло случиться… Он так вел себя с ней… Лицо Анны Серафимовны обратилось опять к нему. Глаза ее в полусвете театра казались больше и еще красивее. Она немного похудела, нос стал тоньше, черный корсаж из шелкового трико — самая последняя мода — обвивал ее грудь и прекрасные руки. Палтусов все это мог осматривать на свободе в свой бинокль. Препородистая женщина! Он не найдет привлекательнее ее в гостиных коммерсантов. Пора бы ему почаще бывать у ней. Она заслуживает полной симпатии… Свою печальную долю она несет с достоинством. Дело, как слышно, она ведет отлично, на фабрике устроила школу… Чего ж больше желать?.. Нет в ней этого противного залезанья в баре, не тянется она за титулованными дамами-патронессами, ездит только в свое общество, и то очень мало… А главное, ведь она свободная и одинокая молодая женщина. Разве она может считать себя обязанной чем-нибудь перед Виктором Миронычем?.. Палтусов вспомнил тут разговор с ней в амбаре, в начале осени, когда они остались вдвоем на диване… Какая она тогда была милая… Только песочное платье портило. Но она и одеваться стала лучше… XII Занавес поднялся. Через десять минут вышла бенефициантка. Театр захлопал и закричал. После первого треска рукоплесканий, точно залпов ружейной пальбы, протянулись и возобновлялись новые аплодисменты. Капельмейстер подал из оркестра корзины одну за другой. С каждым подношением рукоплескания крепчали. Актриса-любимица кланялась в тронутой позе, прижимала руки к груди, качала головой, потом взялась за платок и в волнении прослезилась. Когда-то Палтусов находил ее очень даровитой. Но с годами, особенно в последние два года, она потеряла для него всякое обаяние. Они с Пирожковым зачислили ее в разряд «кривляк» и в очень молодых ролях с трудом выносили. Пьеса шла шекспировская. Бенефициантка играла молоденькую, игривую едко-острую девушку, очень старалась, брала всевозможные тоны и ни одной минуты не забывала, что она должна пленить всех молодостью, тонкостью и блеском дарования. Но Палтусову делалось не по себе от всех этих намерений актрисы сильно за тридцать лет, с круглой спиной и широким пухлым лицом. Он поглядел в сторону Анны Серафимовны. Она тоже обернула годову. Глаза ее говорили, что и она чувствует то же самое. "Ведь вот, — мысленно одобрил ее Палтусов, — понимает… не то что все эти барыни и купчихи с их доморощенными восторгами". В следующий антракт ему захотелось подсесть к ней. Но это было не легко. Справа рядом с ней сидела странная особа в косах; налево, тоже рядом, — курчавый молодец в коричневом пиджаке. "Вероятно, родственники, — соображал Палтусов. — Вот это неприятно: иметь такую родню!" Он встал, наклонил голову, улыбнулся Анне Серафимовне и показал ей, что ему хочется с ней поговорить. Она поняла и что-то сказала Любаше. Та кивнула головой и вскочила с места. Ее широкие плечи, руки, размашистые манеры забавляли Палтусова. "Прогнала бы их преспокойно, — говорил он про себя, — пускай идут есть крымские яблоки в коридор". Но Любаша сама предложила Станицыной идти в фойе. — Сходи с Рубцовым, — сказала Анна Серафимовна, не без задней мысли. — Сеня, желаете? — громко спросила Любаша через Станицыну. — Покурить мне хочется… — Мы сначала в фойе… А оттуда и покурите. — Как же ты одна останешься? — Экая важность! Съедят меня, что ли? — Я бы пошла, — хитрила Анна Серафимовна, — Да я боюсь сквозного ветра. — А я не боюсь… Сеня! айда! Анна Серафимовна поглядела на Любашу и даже дернула ее легонько за рукав. — А мне наплевать! — шепнула Любаша своей кузине, махнула рукой Рубцову и стала проталкиваться, задевая сидевших за колена. Не очень ловко было за нее Анне Серафимовне. Но ездить одной ей было еще неприятнее. Надо непременно завести компаньонку, чтицу, да скоро ли найдешь хорошую, такую, чтобы не мешала. Любаша и Рубцов ушли из кресел. Анна Серафимовна взглянула влево. Палтусов улыбнулся и улыбкой своей благодарил ее. Ее этот человек очень интересует. Только она-то для него, должно думать, не занимательна. Не бывает у ней по целым месяцам… Какое месяц?.. С самого Рождества не был!.. Ему не с такими женщинами, как она, весело… Видно, все мужчины на одну стать… Во всех хоть чуточку да сидит ее Виктор Мироныч, который на днях угостил-таки ее вексельком из Парижа. Нашлись добрые люди, дали ему тридцать тысяч франков, наверно по двойному документу. И там этим не хуже нашего занимаются. О муже она теперь думает только в виде векселей и долгов. Человек совсем не существует для нее. Свободно ей, никто не портит крови, не видит она, как бывало, его долговязой, жидкой фигуры, противной подкрашенной шеи, нахальных глаз, прически, не слышит его фистулы, насмешечек, словечек и французских непристойностей. Только днями засасывает ее одиночество. Если бы не дети — превратилась бы она в злобного конторщика, в хозяйку-колотовку. Утром — счеты, в полдень — амбар, вечером опять счетные книги, корреспонденция, хозяйственный разговор по торговле и производству, да на фабрику надо съездить хоть раза два в неделю. Да еще у ней все нелады с немцем-директором, а контракт ему не вышел, рабочие недовольны, были смуты, к весне, пожалуй, еще хуже будет. Деньжищ за Виктора Мироныча по старым долгам выплачено — шутка — четыреста тысяч! Даже ее банкир и приятель Безрукавкин кряхтеть начинает, и у него не золотые яйца наседка несет… XIII Надо было Палтусову пробраться до самой середины верхнего ряда. Это не так легко, когда сидят все барыни. Анна Серафимовна смотрела на него, и только одни глаза ее улыбались, когда какая-то претолстая дама прибирала, прибирала свои колени и все-таки не могла ухитриться пропустить его, а должна была подняться во весь рост… — Чрез Фермопилы прошел! — сказал ей Палтусов и приятельски пожал руку. Он сел на место Любаши. Станицыной сильно хотелось упрекнуть его за то, что он забыл ее. — Вот и вас увидала, — выговорила она с улыбкой. Это вышло гораздо задушевнее, чем, может быть, она сама желала. — Виноват, виноват, — говорил Палтусов и не выпускал еще ее руки, — забыл вас. Нет, это я лгу, не забыл нисколько. — А очень уж делами занялись? — Да! — Вы, я погляжу, Андрей Дмитрич, смотрите на нас, как бы это сказать… как на редких зверей… — Ха, ха, ха, что вы! Господь с вами! — Право, так. Мы — зверинец для вас… Или вы нас на какое дело употребляете… Я вообще говорю… про купцов. В словах ее слышалась тонкая насмешка. Палтусова это задело за живое; но он не стал оправдываться… Ему в то же время и понравилась такая шпилька. — Вы не в счет, — полушутливо вымолвил он в том же тоне. Их разговор шел вполголоса. Анна Серафимовна прикрывалась большим черным веером, за который заходило немного лицо Палтусова. — Полноте, — начал он искренней нотой, — вот это-то и доказательство, что я на вас совсем иначе смотрю. — Что? Не понимаю!.. Ах да! Что вы два месяца глаз не кажете? Анне Серафимовне сделалось вдруг весело. Столько времени она одна с приказчиками и кой-какими родственниками… Вот только Сеня Рубцов — подходящий для нее человек; но и его она мало видит, он по ее же делам ездит: то на одной фабрике побывает, то на другой… Неужели, в самом деле, ей в «черничку» обратиться? Она повторила свой вопрос. — Именно это, — подтвердил Палтусов и слегка наклонил к ней голову. — Мудрено что-то… Длинные свои ресницы Анна Серафимовна опустила в эту минуту. Лицо ее вполоборота приняло выражение тихой усмешки и грации, которых Палтусову еще не приходилось подмечать. И ему стало особенно жаль эту самобытную, красивую и умную женщину, связанную с таким мужем, как Виктор Мироныч… Надо хоть что-нибудь рассказать ей про его похождения. Теперь можно. — Знаете, — шепотом спросил он, — с кем я кутил две недели назад? — С кем? — С вашим мужем. Она немного затуманилась, но тотчас же весело спросила: — Нешто он здесь был? — А вы не знали? — Говорили мне что-то… будто он в "Славянском базаре" проживал. Я ведь мимо ушей пропустила. Эти слова отзывались уже другим чувством. Прежде, полгода тому назад, она не стала бы так говорить с ним о муже. Презрение ее растет, да и тон у них другой… Внутри что-то приятно пощекотало Палтусова. — Анна Серафимовна, — заговорил он еще искреннее, — вам бы надо иметь сведения повернее. Она сидела с опущенной головой. — Что об этом! — вырвалось у нее. — Нового ничего нет, все то же. — Здесь не место, — начал было Палтусов и остановился. Глаза их встретились. — Вы все одни? — спросил он. — Да, и дома одна… Вот родственник мой наезжает. — Какой это? — А что сидит рядом… Рубцов… его фамилия. — Из каких? — Вы хотите сказать: из русских или из воспитанных на иностранный лад? — Ну да! — Он из умных, — оттянула она. — Только, верно, с виду вам показался таким… Он в Англии долго жил. — В Англии? — переспросил Палтусов. — И в Америке. Всякую работу работал. По восемнадцатому году уехал. Сам себя образовал. — Вот как! Анна Серафимовна, это отзывает романом: русский американец, или из одной комедии Сарду… вы знаете, вероятно? — Он совсем не американец — русаком остался… Вот это я в нем и люблю. Другие сейчас же обезьянить начнут — и шепелявость на себя напустят, и воротничок такой, и пробор… а он все тот же. — Вот что! — сказал с ударением Палтусов и боком поглядел на нее. XIV — Что это вы так на меня посмотрели? — спросила Анна Серафимовна. — Ничего! Так!.. — Ах, Андрей Дмитрич, вам-то не пристало. Но она сказала это опять-таки легче, чем бы полгода назад. — Что же такое? — стал с живостью оправдываться Палтусов. — Не придирайтесь ко мне… Хороший человек, молодой, понимающий, да если б вы к нему и страстно привязались, как же иначе?.. В ваших-то обстоятельствах?! Все это он выговорил тихо, только она могла его слышать в общем гуле антракта. И ей пришелся очень по душе тон Палтусова, простота, приятельское, искреннее отношение к ней. В ответ она подняла на него глаза и ласково остановила их на нем. — Полноте, — выговорила она и прикрыла опять лицо веером. — Об этом в другой раз, — уже совсем шутливо сказал Палтусов. — Так вы все одна. А кто же эта девица с длинными косами? — Двоюродная сестра. — Нигилистка из Татарской? — Ха, ха! Как вы узнали? — А в самом деле, разве нигилистка? — Нет, какая нигилистка!.. А так — нраву моему не препятствуй, нынешняя… Они с Рубцовым препотешно воюют. Только он ее побивает… И тут вот, кажется, есть влечение. — С ее стороны? — Знаете, как прежде наши маменьки говорили: одно сердце страдает, другое не знает. — Только вам с ней… тяжело? — Да-а. — Вам бы взять чтицу. — Я сама об этом думаю… Да где? — Поручите мне. Палтусов начал говорить ей о Тасе Долгушиной. Мать ее умерла от нервного удара, разбившего ее в несколько секунд. Сиделка подавала ей ложку лекарства; она хотела проглотить и свалилась, как сноп, с своих кресел… Генерала, среди его рысканий по городу, захватила продажа с молотка домика на Спиридоновке. Палтусов умолчал о том, что он дал им поддержку, назначил род пенсиона старухам, отыскал генералу место акцизного надзирателя на табачной фабрике и уже позаботился приискать Тасе дешевую квартиру в одном немецком семействе. Но он знал ее гордость… Надо было найти ей заработок, который бы не отнимал у ней целого дня. От Грушевой он вместе с Пирожковым отвлекли ее не без труда… Они убедили ее дождаться осени для поступления в консерваторию, а пока подыскали ей руководителя из знакомых учителей словесности, хорошего чтеца… Все это сделалось в несколько дней. Палтусов действовал с такой задушевностью, что Пирожков сказал ему даже: — Я думал, из вас Чичиков выйдет, а вы — человек-рубашка. — Это вздор! — ответил Палтусов без всякой рисовки. Делать толковое добро доставляло ему положительное удовольствие. Анна Серафимовна кивала все головой, слушая его. — Что же, — откликнулась она тотчас же, — я с радостью возьму вашу родственницу… — Когда привезти? — Да каждый день я дома от четырех часов. алтусов нагнулся к ее уху: — Вот видите, все-то теперь коммерсантам служит. Генеральская дочь — в чтицах… — У купчихи, — подсказала Анна Серафимовна. — Сам генерал — у табачного фабриканта в надзирателях. — Вам досадно? — Нет! Такая колея.

The script ran 0.003 seconds.