Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. Д. Боборыкин - Жертва вечерняя
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Более полувека активной творческой деятельности Петра Дмитриевича Боборыкина представлены в этом издании тремя романами, избранными повестями и рассказами, которые в своей совокупности воссоздают летопись общественной жизни России второй половины XIX - начала ХХ века. В первый том Сочинений вошли: роман "Жертва вечерняя" (1868), повесть "Долго ли?" и рассказ «Труп». Вступительная статья, подготовка текста и примечания С.Чупринина.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— Вы видите, — начал он опять, — что для меня жизнь — дело простое. Я хотел бы отделить свои цели от того, что вы как-то назвали pot-au-feu. — Вам нужна добрая жена? — спросила я, сделавши над собою неимоверное усилие, чтоб голос мой не дрогнул. — Да, это благое дело. — Нужна для работы? — Без этого и работа не будет спориться. — И больше ни для чего? — Как же — ни для чего. Я не проживу без прочной связи с женщиной. — И вам есть чем любить? — спросила я чуть слышно. — Еще бы! Я мужик простой, без хитростей; коли к кому привяжусь, так значит, мне это нужно будет. Я не знаю, что со мной сделалось. Меня жгли точно на медленном огне. И вспышки надежды, и уколы едкой боли переменялись каждую секунду… — Вы теперь уж не воспитываете себя больше? Эти слова долетели до меня и разбудили меня. Я была в каком-то горячечном забытьи. — Я ничего не в состоянии делать теперь… Ответ мой вылетел без всякого участия моей воли. Верно, звук моего голоса поразил его: он вздрогнул. — Да что же вам делать?.. — Да, — перебила я его вдруг, — знаю, что вы мне скажете. Вы уж говорили мне, что я своего рода совершенство. Неужели вы в меня верите, Александр Петрович? — Как это: верите? Я не смекаю. — Т. е. думаете, что такая барыня годна на что-нибудь. — И очень. — И такой женщиной можно удовлетвориться? — Можно с ней прожить весь свой век припеваючи… Почему-то мне послышалась насмешка в его фразе, и особенно в слове припеваючи. Я почти умоляющим шепотом проронила: — Пощадите меня, — и замерла, не смея даже протянуть к нему руки. Тут он, видно, понял немного, каково мне было. Он взял меня за руку и выговорил с глубоким доверием и с особой, суровой лаской: — Какой же еще желать женщины, коли вы не годитесь? Я… вырвала руку и отвечала ему жестким, почти церемонным молчанием. Я превзошла себя в притворстве. Он взглянул на меня удивленно. — Ответьте мне только на одну вещь, — говорю я ему после паузы. — Извольте. — Но без малейшей утайки. — Извольте, без утайки. — В вашем pot-au-feu вы полагаете идеал жизни с женщиной? — Нет. — Что ж это? — Необходимость. — Как же вы соедините эту необходимость с любовью? — Когда нужно привязываться, когда здоровый человек не может жить без женщины, нельзя же возмущаться тем, что pot-au-feu будет такой, каким ему быть следует. — Вы его станете терпеть, и только? Зачем жизнь идет годы и десятки лет? Ведь настают же минуты, когда вы переживете и поймете в один миг, до чего не добрались долгим опытом! Да, я все поняла, поняла больше и лучше его самого. Я вижу теперь, какую любовь найдет женщина около этого человека. Он будет ее любить верно, крепко, горячо; но никогда не помирится она с своей долей, если не сумеет подняться до его души, до его кровного дела. Зачем скрывать: он привязался ко мне. Он готов назвать меня женой. Мне стоило сегодня сказать слово, и он был бы мой. Но я не сказала этого слова. После допроса я поблагодарила его, встала с дивана и, кроме каких-то пошлостей, он от меня больше ничего не услыхал. Догадался ли он, помогла ли ему вся его ученость догадаться, как женщина в одно мгновение видит вдаль всю судьбу и среди пытки подавляет в себе бабью распущенность… Чтоб я была его женой, сознавая, что он будет меня любить, только как не злую, не скупую и не скучную женщину? Чтоб я чувствовала ежесекундно глубокую пропасть моего pot-au-feu и его настоящей, духовной, самоотверженной жизни? Чтобы его нетребовательность и терпимость кололи меня хуже всякого ножа и говорили про безвыходность моего невежества, моей узости, моей беспомощности пред теми вечными задачами, которым он служит и будет служить? Никогда, о, никогда! Они думают, эти мужчины, что нам ничего не нужно, кроме ласки, снисхождения, забот, как о слабом и хрупком существе! Добрая подачка кажется им верхом благодеяния! Чтобы они ни творили: возвышают ли нас или унижают, хотят ли из нас сделать профессоров и лекарей, или держать нас на кухне, — всегда и во всем сквозит мертвящая субординация! "Не ходи туда, куда я тебя не пускаю", — кричит один. "Ступай куда хочешь, коли я тебя пускаю", — кричит другой. И везде я, я, и я! Он ушел, не добившись от меня ни одного путного слова. Но его ведь ничем не смутишь. Ему нужен ответ. Я должна его дать. Мой ответ! Еще одно усилие. Если во мне остались какие-нибудь силы на то, чтоб самой, без всякой мужской помощи, подняться и постичь все, что будет для него дороже меня, — я стану учиться, я совершу чудеса, да, чудеса, только бы меня не покидала вера в самое себя! Другого исхода мне нет. На него я не могу надеяться. Он оставит меня у своего pot-au-feu, как только я отдамся ему, с надеждой на его поддержку. Кто же может больше любить его, чем я? Вера в себя, где ты? Откликнись или дай мне умереть! 13 октября 186* Днем. — Суббота Я прожила две недели. Он приходил несколько раз, но его не принимали. Я хотела быть совершенно одна. Все я перебрала в себе. Не оставила ни одного уголка ни в голове, ни в сердце, ни в привязанностях, ни в воспоминаниях. Запершись, просидела я над своими тетрадями. Вот тут я записала целиком. Можно еще обманывать себя, когда память вам изменяет, когда вы объясните ваше прошедшее так, как вам в эту минуту хочется. Но тут, с документами в руках, никакой самообман невозможен. На что похожа моя жизнь? С тех пор, как я совсем свободна и могла бы устроиться по-человечески, — одно блуждание, одна беспомощная и безысходная слабость духа. Я ни в чем и ни за что поручиться не могу. Я вижу во всех моих поступках, мыслях, словах, увлечениях одни только инстинкты. Я ничего в себе не воспитала, стало быть, и не воспитаю. Я говорю все это так спокойно, таким резонерским тоном, потому что убеждение мое непоколебимо. Это единственный серьезный вывод из всего того, о чем мне случалось рассуждать на моем веку. И я не устрашусь дойти в нем до конца. 17 октября 186* Вечер. — Среда Я его приняла. Я приготовилась к ответу. Но он ни единым звуком не напомнил о том, что между нами было говорено в последний раз. Стало быть, мне все показалось только? Не может быть! Дело гораздо проще. Он подумал: "Она все-таки барыня. Я мог в ней и ошибиться. Подождем. Разглядим ее поближе". Не придется ему разглядывать меня… 19 октября 186* Утро. — Пятница Я хочу сделать прощальные визиты, много визитов. Поехать ко всем, с кем только встречаюсь. Вот уже больше полгода, как я бросила свет; но что ж за беда! Про меня никто ничего не знал. Да объеду я всех барынь, поеду даже на вечер, если только будет у кого-нибудь вечер. А Лизавета Петровна? Неужели я так-таки не увижу ее? Хоть бы раз с ней поплакать, по-бабьи; но уже без всяких сладких надежд на разные réhabilitations.[245] Право, съезжу. 20 октября 186* 10 час. — Суббота Кого больше любит Володя? Степу или его? Его больше. Он так весь и задрожит от радости, когда увидит дядю. Степа поймет меня и сделает все, что я ему скажу… Бедный Степа! Он видит теперь, что вся его философия не может справиться с одной вздорной бабенкой, как я. Как я перед ним виновата! Полгода возится он со мной, расстроил свои планы, оторвался от работы, ухаживал за мной, как нянька, читал и начитывал, объяснял и внушал, истерзался весь. И все это — пшик, как говаривал мой Николай. Он приходит каждый день с каким-нибудь новым предложением: прочитать такую-то повесть в журнале, поехать посмотреть на то-то, послушать публичную лекцию. На все это я отвечаю: «Нет». А говорить со Степой я просто не могу, не потому, чтобы он мне надоел, но ведь с ним задушевный разговор возможен только в одном роде: надо с ним куда-нибудь стремиться. А я теперь никуда не стремлюсь. Говорить про себя настоящую правду не хочу до последней минуты. Зачем его еще больше растрогивать. На нем и то лица нет. Да, мужчины, вы гораздо бессильнее, чем думаете. Успею ли я, по крайней мере, найти Степе какую-нибудь сожительницу? 23 октября 186* На ночь. — Вторник Всех барынь видела. Завтра поеду танцевать. Ха, ха, ха! Как я довольна собой! В любой гостиной мне было так ловко, как будто я ни на минуту не расставалась с этим миром. Какие нескончаемые разговоры! Я, как княгиня Татьяна Глебовна, выкладывала все свои люмьеры; да, пускала их без малейшего зазрения совести, и всякий раз такие упражнения доставляли мне удовольствие. Будь около меня друг, вроде Степы, он сейчас бы начал объяснять мой хвастливый жаргон разными высокими свойствами ума. А тут говорила та же самая дрянная натуришка. И как мне рады все эти барыни. Я их совсем не стесняю. Они чувствуют во мне своего человека. Да и чей же я человек, коли не их? Что же я в жизни своей проделывала с большей любовью и добросовестностью, как не "l'art de se bien tenir en société"?[246] Моя: tournée — последняя капля. Нет, предпоследняя. 25 октября 186* Вечер. — Четверг Я нашла Лизавету Петровну. О! какой завистью закипело мое сердце, когда увидала я опять это восторженное лицо! Она встретила меня прекрасно. Я несколько раз поцеловала ее и молчала. Говорила за меня она. — Вас Господь посылает ко мне. Видите, как сильна любовь к Источнику света. Теперь вы уже не уйдете больше в тот мир, где один мятежный ум! Вы моя, и моя с обновленным духом истины! Сидит на своей кровати, все в той же убогой комнате, страшно худая, еле дышущая, обнимает меня и говорит, все говорит и верит уже, безраздельно верит, что я опять спасена, что надо мной воссиял свет, что я навеки соединю свою душу с миром ее упований. Я оставила всякое попечение: наставлять ее на путь истинный. "Живи, — думала я, — святая женщина, живи в твоем беспробудном самообмане!" Но как ясно мне было, что никогда не могла бы я идти рука об руку с моей бесценной Лизаветой Петровной. Счастье самообмана не дано мне в удел! Как детский лепет, как мистический беспредметный порыв долетели до меня последние слова моей бывшей наставницы. Я вырвалась из ее объятий. Я не хотела же дурачить ее и не хотела объявлять ей, что она мертвеца приняла за вестника новой жизни, за "сосуд милости Божией". Теперь прощай, моя добровольная страдалица. Благодарю тебя, ты мне не оставила уже никакого сомнения, что твоя любовь, твоя интуитивная сила не могут даже отличить живого тела от мертвечины! Когда же? Я его буду видеть до самого конца. Он спокойно ждет; я тоже спокойно, изумительно спокойно застываю. 27 октября 186* 3-й час ночи. — Суббота Степа, благодарю тебя! Ты — гениальнейший из наперсников. Ты нашел для меня подходящее зрелище. Как купеческое семейство на маслянице считает своим долгом побывать непременно в театре, так и я после своих визитов захотела объехать все театры. В Михайловском я никогда еще так не смеялась. В Большом с детским любопытством смотрела какой-то длиннейший и скучнейший балет. Вероятно, такие балеты дают для кретинизирования наших остроумцев. Я сидела, сидела, смотрела, смотрела, и, когда занавес в пятом действии опустился, мне не хотелось идти из ложи. Ездили мы с Степой и в русскую оперу. Я и там слушала очень старательно. — Какой же еще театр остается? — спрашиваю я у Степы. — Александринка, — отвечает он. — Это куда гостинодворцы ездят? Он ответил мне, что, кроме гостинодворцев, бывает всякий народ. Я никогда не заглядывала в русский театр. Была, впрочем, раз, кажется, на "Десяти невестах". — Выбери мне что-нибудь хорошенькое, — говорю я Степе, — пострашнее и пожалостнее. Он смеется и замечает мне: — Ты, Маша, точно малый ребенок стала. Вдруг тебе полюбились зрелища. — Ведь это на прощанье, — говорю я ему, — на прощанье. Посуди ты сам, я не видала ни одной хорошей русской пьесы. Привозит он мне билет и говорит: — Мы очень удачно попадем. Пьеса заигранная, правда, но для тебя она будет нова и удовлетворит твоей программе: и страшна, и чувствительна. — Какая же это пьеса? — спрашиваю. — "Гроза" Островского. — Ну, и прекрасно, говорю. — Значит, и гром, и молния есть в ней. — Конечно. Поехали мы семейно. Мне почему-то захотелось взять Володю. Я пригласила и его дядю. Степа взял мне литерную ложу. Есть ли провидение, я не знаю; но что есть какая-то рука, которая открывает вам затаенную глубину вашей души, я это вижу. Суждено мне, видно, было попасть на такую пьесу, и я попала на нее. С поднятия занавеса я ушла вся на сцену, точно будто что внутри меня шептало: "Смотри, не пропусти ни одного слова". Я и не пропустила ни одного слова. Сначала мне было очень дико слушать какой-то смешной язык каких-то не то мужиков, не то купцов. Потом явилось целое семейство: старая и злая купчиха с сыном, дочерью и невесткой. Она поворчала и ушла, а за ней и сын. Какой-то толстенький актер, уходя, рассмешил публику. Героиню нетрудно было узнать. Играла ее красивая, высокая актриса. Говорила она все как-то на одну ноту; но зато к ней шел сарафан и странный какой-то кокошник с покрывалом. Хорошо, что она внятно читала свою роль. Автор — умный человек. Сейчас же заставил эту Катерину рассказывать про себя. Мы ведь с этого всегда начинаем, когда с нами бывает плохой конец. Я не знаю, зачем это она все рассказывала тут; но я ее полюбила, полюбила не за то, что значилось в ее излияниях; а мне просто стало жалко этой женщины: она шла слепо, как и я же, к роковому концу. Она-то разливается в своем мистическом лиризме; а ее confidente вся преисполнена плоти и крови, только и ждет сообщницы по части «гулянья», как говорили бывало мои больные. В антракте между первым и вторым действием я обратилась к мужчинам и спросила: — Она ведь покончит с жизнью сама, по собственной воле? — Разве это сейчас видно? — заметил мне Степа. — Еще бы! — сказала я и посмотрела на дядю. Он не глядел на меня. Ему было скучно в театре. Он даже и не чувствовал моего присутствия. Я говорю это без горечи. Для него любовь есть дело законное и семейное. Настроения минуты он не признает. Немой разговор чувства ему не нужен. В своей ложе, окруженная тремя существами, дороже которых у меня никого нет, я была одна, совсем одна. Мне нужна была только пьеса. Она только и говорила со мной. Сцены летели передо мной. Я их глотала. И каждая минута жизни Катерины, совсем даже и не похожая на мою, подсказывала мне разные итоги. Ведь это все равно: благочестивая купчиха или модная барыня. Беспомощность одна и та же. Для нее гром и молния были катастрофой, для нее геена огненная — адское пугало; а для барынь — сотни мелких складочек, ядовитых морщинок. Они накопились и вытравили всю жизнь. А главный врач, главный искуситель все тот же — избитая пружина: любовь! Ну, зачем ей было любить, этой томной бабе, воспитанной на постном масле? Зачем ей было любить с затеями, с желанием вырваться из мертвящего болота, стать другой женщиной? Ведь это тоже безумная жажда самовоспитания, возрождения, восстановления, то же развивание! "Бедная, безумная, глупая баба!" — повторяла я вплоть до пятого акта. Но когда вышла она на предсмертный монолог в своем купеческом капоте и головке с ужасающей простотой и мещанством своего jargon, я вся замерла, сердце мое заныло, точно в агонии. Простые, мещанские слова Катерины резали меня, проходили вглубь и как-то невыразимо и больно, и сладко щекотали меня… звали за собой в омут, в реку, вон из жизни! "Батюшки, как мне скучно!" — повторяла она, точно для меня одной во всей этой зале. У нее не хватило другого слова. Но в нем сидела вся тоска, вся смерть! "Те же люди, те же разговоры". "Зачем ты добиваешь меня за один раз?" — чуть не крикнула я ей. "Да, вот она, неумолимая-то правда: "Те же люди, те же разговоры". Ей опротивели разговоры постылых людей; а я бегу от разговоров любимого человека, я вижу, когда они придут, и станут меня убивать по крошечке. "Возьми меня с собой, — прошептала я вслед Катерине, — кинь и меня в реку, дай ты мне хоть на одно мгновение твою смерть. Ты так хорошо покончила! Ты говорила о каких-то цветочках, которые вырастут на твоей могиле. Ты и в смерти-то шла на тяжкий, но сладкий грех! Почему же для меня нет ни грома, ни молнии, ни вечного пламени, ни ночного грешного загула с сердечным другом? Дайте мне глубокое суеверие! Дайте мне мрачное изуверство! Дайте мне детские грезы, что-нибудь дайте мне, в чем бы я хоть на секунды забылась, как эта Катерина!" Я ведь улыбалась, когда упал занавес и надо было ехать. Мужчины, один за другим, сказали: Степа: — Задачка в пяти актах! Александр Петрович: — Вредная вещь, потому что выдуманная. И он прав. Для него ведь все ясно и прочно в жизни. Все, что не подчиняется своей доле и в то же время немощно и слабо, должно терпеть и жить без затей. — Я довольна, — сказала я Степе, — пьеса была и страшна, и чувствительна. Дорогой я все про себя повторяла: "Те же люди, те же разговоры". Володя заснул еще в театре. В карете я его держала на коленях. У Катерины не было детей. Она сама об этом тосковала. Ничего, стало быть, она не оставляла… Любезный друг ушел, муж постыл. Ну, а если б у нее лежал на коленях такой вот клоп, как Володя? Что тогда? Этому клопу нужно жить и хорошо жить. Он на руках матери и долго, долго будет связан с нею. Но его мать сама не умела управляться с собой… Что же даст она ему? Ничего! Ее жизнь уйдет на другого человека. Не уйдет, а ушла бы. Завтра надо приняться за дело. Я не выдам себя до последней минуты. Бояться за нервы нечего. Последний лиризм ушел сегодня. 29 октября 186* Поздно. — Понедельник Совершать преступления над другими, может быть, и трудно… все волнуются и колеблются; даже самые страшные злодеи, даже герои… Я сейчас вернулась из моей экспедиции. Не так-то легко достать… Люди боятся смерти и не дают играть с ней… Терпенья у меня хватит. Я очень терпелива, когда хочу… 31 октября 186* Днем. — Среда Наконец-то! Оно в моих руках. Ничуть не страшно. Белые кусочки. Вот и все. Хоть я химии никогда и не училась, а знала что выбрать. Без грязных страданий, и не в один миг. Я хочу думать и любить до последней минуты. Да, до последней минуты. Не помню уж, кто мне рассказывал, но я знаю наверно, что не вдруг действует. Заперла в шифоньерку. Теперь я спокойна. Чего же ждать?.. А вдруг если начнется припадок бабьей слабости? Как за себя поручиться… Нет, таких рассуждений мне не надо!.. Сколько бы склянка ни стояла у меня в шифоньерке, конец мой будет все один и тот же. Ну-с, мои милые физикусы, совратители и развиватели, попробуйте теперь сбить меня? Довольно вам муштровать… Теперь я заручилась своим «методом», как вы изволите выражаться. Что он верен… вы это знаете!.. 1 ноября 186* 11 час. — Четверг Опять Степа со своей литературой!.. — Как хочешь, Маша, — говорит он мне вчера, — а я приду почитать; я давно не практиковался. — Попрактикуйся, — отвечаю, — только никого из посторонних чтоб не было. — Александр Петрович? — Не хочу… Да, не хочу я его видеть! — Что ты мне будешь читать? — спрашиваю я Степу полусонным голосом, лежа на кушетке. — Французскую вещь. — Из «Роллы», что ли? — Нет. Целую трагедию. Батюшки! Да я сейчас же засну… Вот выдумал… — Успокойся, Маша, это не Расин. Вещь недурная, хоть и жиденька по выполнению… Зато сюжет хорош. — Да что такое? — Charlotte Corday… — Charlotte… это та, что убила, как бишь его;.. — Марата. — Marat… да… помню… В каком ее смешном чепчике рисуют. — Так носили тогда. — Чья же это пьеса? — Понсара. — А-а… — протянула я и, вдруг спохватившись, почти крикнула, — тут все представляется, как она собиралась… идти на… убийство? — Да. Я тебе прочту лучшее место; а остальное расскажу. Я приподнялась. Мной овладело странное любопытство. Никогда я не думала об этой Шарлотте. Немножко поздно было обучаться, но ведь недаром же случилось это чтение? Еще бы!.. Степа начал. Я слушала так же жадно, как «Грозу» в Александрийском. Первый акт Степа пробежал скоро, объяснил мне разные вещи про революцию, прочел сцену Дантона с Girondins, показал, в какую сторону клонится дело… Второй акт… появляется Шарлотта… Ну разумеется, толчок дан мужчиной!.. Разве может быть иначе!.. Этот Girondin, этот Barbaroux — вылитый Степа: та же пылкость ума, тот же язык, тот же вечный порыв… Много идей и много, много слов!.. Похоже ли это на правду, что Шарлотта полюбила его? Ведь я не могла же страстно привязаться к Степе!.. Но вот мысль заброшена, пробралась внутрь и засела. Только ведь мы, женщины, умеем так неистово кидаться на ужасное… И у нее так же свои книжки, как у меня, люди и опыты над собой… Я заставила Степу повторить два раза: Ainsi de tout côté la réponse est la mкme; Tel est l'arrкt rendu par cette cour suprкme.[247] И опять разговоры с этим Barbaroux… она любит и идет на смерть… Да что ж тут удивительного? Неужели по-буржуазному ничего не знать выше законного срывания цветов удовольствия?.. Мало того, что она душит свою любовь, она видит, что кроме позора ничего не вызовет ее конец… У филистеров, как говорит Степа, да и не у тех одних. Она ли украла у меня мысль, автор ли; или я сама прозрела окончательно в ту минуту, когда Степа прочел: Braver la mort n'est rien; mais le mépris bravé Est un effort plus rare et gui m'est réservé?[248] Я не слушала уже потом Степу; а он читал еще с полчаса, если не больше. Я сидела выпрямившись и смотрела в самое себя, видела в себе всякую жилку, всякий фибр, точно по частям разнимала себя. Пускай мое бедное тело будет поругано! Я вижу и слышу, что делают с ним. Слышу отсюда толки в "раззолоченных гостиных", а может быть, в лакейских, трактирах и в конторе квартального надзирателя. Рвут на части мою безумную жизнь. Вся грязь всплыла и затопила мое обезображенное судорогами лицо! В этой грязи возятся мои «ближние» с особенной любовью. Нанесут целый ворох скандальных слухов. Не трудитесь, друзья мои! Я записала свою жизнь. Читайте ее. Не удастся вам накидать на меня больше грязи, чем я сама погрязла. Но разве это уймет их? Нет! Как ты не разоблачишь себя, безумная, люди скажут все-таки, что ты рисовалась, что ты утаила самые дорогие для них скандалы, что ты лезешь на пьедестал мученицы. Правда, голая правда сердит их… Когда они смотрят на казнь, им мало, что человек зарезал или отравил другого… Презирайте, плюйте, издевайтесь, только не жалейте!.. Вы не лучше меня!.. 2 ноября 186* На ночь. — Пятница Еще урок, еще откровение!.. Это уж отзывается древней fatalité.[249] Но какой урок!.. Вот она правдивая-то повесть женской души. Это не выдумка, не сочинение, не сказка. Это — было. Это все правда, от первого слова до последнего… Вчера зашла я к Исакову. Занесла мои последние книжки. Не хотела ничего брать. Стою у прилавка и говорю Сократу, чтобы он не трудился мне выбирать романов. Вижу, лежит старая книжка Revue des deux Mondes. Сейчас представилась мне madame Спиноза… Вспомнила я, как вот здесь же, у Исакова, я подняла возню и до тех пор не успокоилась, пока не достали мне статью о Спинозе… Взяла я книжку и машинально начала читать содержание. Читаю: "les drames littéraires".[250] Ну что в этом заглавии особенного? Ничего ведь нет; а меня забрало, меня что-то подтолкнуло. — Эта книжка свободна? — спрашиваю. — Свободна-с, прикажете отложить? — Отложите. Приехала домой и кинулась читать… Как ужасно и как верно! Был немец и была немка. Немец не сочиненный, а всамделишный, как выражается Володя. Он вообразил себе, что он великий поэт и уверил в том немку — невесту свою. Мужчина ведь всегда начнет с того, что нашу сестру в чем-нибудь уверит. Три года миловались в письмах. Немец уверял немку, что он великий поэт. Немка готовилась быть его законной сожительницей, скорбела, что мир еще не понимает ее возлюбленного, и писала ему дальнейшие письма… Обвенчались. Стихи немца никому не нравились. Он захандрил… Немка продолжала верить в его гений…. "Он великий поэт, — начала она думать про себя, — он создаст гениальные вещи; только нужно возбудить его энергию, вырвать из уныния, потрясти его чем-нибудь покрепче!" "Чем же его потрясти?" — спрашивает себя немка и долгие дни и ночи работает она над этим вопросом. Ну, и доработалась!.. "Он меня любит, — рассудила она, — но он еще не знает до какой степени я его люблю, как я верю в его гениальность, как я желаю, чтобы он начал творить свои chefs-d'œuvre[251] и прославился во всем мире! Когда он это увидит, хандра его пройдет, все силы пробудятся, и все пойдет, как по маслу. Он меня любит; от меня и должен исходить удар. У него только две заветные вещи: поэзия и я. Погибни я, это его потрясет: не будет ему иного исхода, как удариться в поэзию… И чем ужаснее будет мой конец, чем глубже моя самоотверженность, чем мрачнее мой способ возродить его душевную жизнь, тем вернее удар, тем быстрее воскрешение его гения!" "Глупо, смешно, сентиментально! Смесь картофеля с мистицизмом!" Вот что скажут мужчины, и впереди всех он… Нет, — закричала бы я им, — премудро, высоко, бесконечно высоко!.. Или нет: верно, просто, необходимо… Другого хода не было для ее души… Но как выполнила она свою «задачку», по выражению Степана Николаича? Смотрите, мужчины, и, если смеете, глумитесь!.. Многие ли из вас способны на такую смесь картофеля с мистицизмом? Мозговая работа кончилась. Сердце перегорело и изныло, итоги были подведены (как у меня); оставалось придумать последний акт. Тут немка долго не думала… Какая сила!.. В письме к немцу она показала всю бесконечную глубину своей картофельной любви. А потом, дело очень простое. Немец ушел в театр. Немка сказала, что она не так здорова, легла, закуталась в одеяло, раз, два!.. резанула себя ножом и, ни пикнувши, без единого стона, без машинальной даже слабости заснула навеки… "Безумная!.." — закричат мужчины. Ошибаетесь, милые мои друзья, доктринеры и остроумцы, не угодно ли вам прочесть все ее письма, вплоть до предсмертного… Ни одной строчки не найдете вы бессвязной… Все в порядке. У нее была только своя логика, не ваша!.. Безумная! Каждый день читают во французских газетах, в разных faits divers,[252] что такая-то гризетка отравилась жаровней, от ревности, или жена увриера, оттого что муж колотил ее с утра до вечера; ну и говорят: "Ничего нет удивительного, страсти и горе — не свой брат!" А на немку все накинутся!.. Тут нет ревности, нет побоев, нет материального факта! Немец любил ее; белены она, что ли, объелась? Лучше бы она его наставила уму-разуму, добилась бы того, чтоб он бросил стихи и сделался аптекарем или школьным учителем!.. Сбылись ли ее мечты? Нет. Немец захандрил еще пуще; а стихи его совсем перестали читать. Что ж такое!.. Цели в сущности никакой и не было. Цель немка сама присочинила. Для меня это ясно; яснее, чем было для нее: она полюбила поэта, не того, который с ней жил, а другого… муж ее изнывал под тяжестью недосягаемого идеала; жизнь ее подъедена в корне… Куда же идти любви, как не вон из пошлого перевивания "канители…"? Так ведь просто посмотреть на жизнь, как на вещь, которая нам дана под одним только условием… У немки одно. У русской другое. Что ж я медлю?.. Я еще не спокойна. Я еще не все передумала… Спешить — значит бояться… "бабы яги — костяной ноги", говорила, бывало, нянька Настасья. 3 ноября 186* 1-й час. Суббота Он ждал ответа. Он и пришел за ним. Я сначала не хотела его видеть… Но к чему такая слабость? Он не горд. Нет. В нем еще больше доброты, чем ума… Доброта-то его и враг мой. — Вы перестали меня принимать? — спрашивает он кротким голосом. — Да, перестала… — Чем же я провинился?.. — Вы? Ничем… — Что ж это значит? — Сядемте, — ответила я, как ни в чем не бывало, — и потолкуем… Не сердитесь на меня, я хандрила… вот почему вы меня давно не видали… Во мне не было ни малейшей тревоги. Я дурачилась… Мне приятно было смотреть на это крупное, резкое, роковое лицо. Он тоже взглянул на меня. Ему, может быть, и хотелось геройствовать; но глаза выдавали его. Они глядели так просительно, так глубоко, почти восторженно. Я наслаждалась его любовью. Мне ни капельки не было его жалко. — С какой же стати вы хандрите, Марья Михайловна? И он протянул руку. Я ему дала свою. Рука не дрожала. Я владела собой в совершенстве. — Помышляю о своем ничтожестве, Александр Петрович. — Вредная тема… — проронил он. — Почему так? — Потому что отзывается смертью… — Смертью!.. — Я прошептала это слово. — А хоть бы и так, что ж тут дурного? — Неестественно в живом и здоровом существе… — Это отзывается прописью, Александр Петрович! Разве мы можем управлять нашими мыслями? Иной раз мне кажется, что вся моя жизнь прошла без моего участия… — Вы это не вычитали? — спросил он улыбнувшись. — Нет, божусь вам! — Очень глубокие философы проповедовали то же самое… — Кто же, например? — Например… Да вам что же в этом интересного? — Ах, Боже мой!.. Что за менторство такое!.. Довольно вам считать меня идиоткой!.. Он вдруг испугался, и глаза его тревожно и просительно обратились ко мне. — Не сердитесь… я пошутил, — пролепетал он, точно школьник. Как он любил меня в эту минуту! Я пожала его руку и рассмеялась. — Извольте, не буду сердиться, только скажите мне, кто такой этот философ? — Спиноза. — Спиноза!.. Я расхохоталась. Потом вдруг смолкла. Какая-то страшная мысль пронизала мою голову. — Чему вы так смеетесь, Марья Михайловна? В его вопросе звучало сильное беспокойство. Он, видно, боялся истерического припадка. — Так мой Спиноза думал по-моему? — Ваш? Как так? Он совсем растерялся. Очень весело рассказала я ему всю историю моего знакомства с философом иерусалимского происхождения. — Только, — добавила я, — вы меня не допрашивайте о его сочинениях. Я ничего не читала… Что же он именно сказал насчет моей мысли? Как-то бочком глядел он на меня. Его точно все пугало, или обижала моя странная веселость. — Он сказал в одном месте: "Кто думает, что по собственной своей воле говорит, молчит или что-нибудь делает, тот бредит наяву". — Вы не обманываете меня? — Я помню место наизусть. — А на каком он языке писал? — По-латыни. Разговор был в гостиной. Я побежала в спальню, взяла со столика свой журнал, чернильницу и перо. — Александр Петрович, — сказала я ему со смехом, — впишите фразу Спинозы вот сюда… Только, пожалуйста, в подлиннике по-латыни. И я ему показала пальцем на белую страницу. — По-латыни? — переспросил он. — Да, я как-нибудь разберу. — Что это у вас за книжка? — Вы с ней познакомитесь когда-нибудь… — Я? Лицо его вдруг просияло. Он взял у меня из рук тетрадь и смотрел на нее, точно Володя смотрит на игрушку. — Прикажете писать? — спросил он, — вот здесь, вверху страницы? — Да, да… — Я наклонилась. Он написал как раз вот эти строки: "Qui igitur credunt, se ex libero mentis decreto loqui, vel tacere, vel quidquam agere, oculis apertis somniant". Spinosa. Ethices.[253] — Что это такое Ethices? — спросила я. — Этика. — Не понимаю… — Нравственная философия. Вот слова, написанные его рукой. В первый раз я видела его почерк: такой же ровный, крупный, чистый, как и он сам. Я отнесла тетрадь в спальню и, вернувшись, села на диван. Он ходил около камина. Потом опустился на диван же близко-близко ко мне. Я сидела спокойная. Он что-то собирался сказать, но я его предупредила: — Вы признаете то, что сказал Спиноза? Вопрос этот был выговорен серьезно, почти торжественно. — Не играйте с огнем, Марья Михайловна… Не то что светская женщина, да и глубокий ученый знает слишком мало, чтобы подписаться под этими строчками. — Значит, — перебила я его, — если я, например, решусь на что-нибудь отчаянное, вы бросите в меня камень без всякой жалости?.. — Других прощать, за собой следить и не потакать себе… вот мой принцип, Марья Михайловна… он тоже, быть может, отзывается прописью?.. Я притихла. Закрывши глаза, я слышала его тяжелое дыхание. Он очень страдал… — Простите меня, — послышался мне подавленный, почти плачущий голос. — Я с вами хочу говорить о другом… Мне слишком тяжело, Марья Михайловна… Не до самолюбия уж тут! Я бы должен был терпеть, добиваться вашей… дружбы, заслужить ее… Но вы точно бегаете меня. Да и зачем тянуть? Вы меня знаете. Я ничего не утаил перед вами; но сдается мне, что вы чего-то испугались? Чего вы боитесь? Моей учености? Моего деспотизма? Их нет. Они в вашем воображении! Не ставьте вы между мною и вами разных надуманных ужасов! Позвольте мне любить вас… позвольте… И он умоляющим звуком протянул последнее слово. Какой ответ на это? Броситься и прошептать "Я твоя!". Он любит меня. Я это знаю. Он хочет принизиться до меня. Я в этом не сомневалась. Разве все это меняет дело? Я обошлась с ним кротко и успокоительно, как "приютская попечительница". Он и не заметил, что я окоченела. — Александр Петрович, — говорю я ему тоном "казанской сироты", — не создавайте сами ужасов, я ничего не боюсь… только не торопите меня… Как предательски я надувала его!.. Он радостно притих. Бальзам подействовал. — Володя о вас очень соскучился, — продолжаю я материнским тоном, — хотите, я пришлю вам его послезавтра на целый день? — Великий праздник будет для меня, Марья Михайловна! — Я его вам скоро совсем отдам на воспитание… Он что-то такое пробормотал. Я чувствовала, что его душит потребность говорить, изливаться, целовать мои руки, может быть, даже прыгать по гостиной… Я окоротила эти лирические порывы. Ему довольно было надежды. Ведь она же лучше достижения цели? Он не посмел оставаться дольше. — Прощайте, Александр Петрович, — выговорила я, кажется, очень спокойно, но он вздрогнул. — Какое странное "прощайте", — вымолвил он. Я его держала за руку. Мы стояли в дверях. В гостиной было светло только около стола. Лицо его белелось предо мною. В полумраке каждая его черта вырезывалась и выступала наружу. Скажи он еще одно "милостное слово", и я бы, пожалуй, кинулась к нему. Но чему быть не следует, того не бывает. Ведь это на сцене да в романах "на последях" лобызаются всласть… Он не Ромео, я не Юлия. Я досадила Спинозе: хотела выдержать и выдержала… — Володя давно спит, — сказала я на пороге. — Я ему завтра объявлю радость. — А завтра вы дома. — Не целый день. Другими словами: являться не дерзай. — Любите Володю. — Люблю и буду любить. — Не поминайте меня лихом. — Ха, ха. Слезы, слезы, где же вы?.. 4 ноября 186* После обеда. — Воскресенье Я скрутила Степу, он так и присел. — Степа, — говорю ему, — я не жилица на этом свете. — Как, что? Вытаращил глаза; глупо смеется. По голосу моему он разгадал, что я не шучу… Прежде, чем потекли его "мудрые речи", я схватила его за обе руки, долго-долго смотрела в его добрые, испуганные глаза и потом одним духом проговорила: — Завтра ты мне нужен. Приходи утром. Никаких разводов! Ты видишь, что я не нервничаю. Исполни все, о чем я попрошу тебя. Не выдай твоего друга, твою беспутную Машу. Лицо Степы передернулось. Он вдруг покраснел, потом сделался белый-белый. Я думала, он упадет в обморок. Прямой сангвиник! — Маша! — вскрикнул он наконец. — Господи!.. И голос у него перехватило. Жалкий он мне показался, маленький; просто стыдно мне за него стало. — Что же это? — еле-еле выговорил он. — Безумие или агония? — Просто смерть, — ответила я. — Но он тебя любит, Машенька, он твой, бери его, живи, моя родная, живи! И Степа целовал мои руки, колени, обнимал меня, безумный и растерянный, рыдал, как малый ребенок; то начинал болтать, то кидался бегать по комнате, грыз свои ногти, то опять на коленях умолял меня бессвязными словами, больше криком, чем словами. Я смотрела на все это, как на истерический припадок. Эта братская любовь, это бессильное отчаяние не трогали меня. — Полно, — сказала я ему строго, — ты ведь мудрец. Он опустил руки и несколько минут сидел, точно убитый. — Мудрец, — повторял он смешно и отчаянно, — мудрец. Мужской ум взял, однако ж, верх. Он отер платком широкий лоб, помолчал и выговорил обыкновенным своим тоном: — Но это слабость, Маша. — А ты силен? — прервала я его. — Ты и от чужой-то смерти хнычешь. — Это преступная измена… — Чему? — Чувству матери!.. — А разве я мечу в героини, Степа? Да, я преступница в глазах всех добродетельных и здоровых людей. Они — добродетельны и здоровы. Я — беспутная и больная бабенка. Доволен ты теперь? — Не верю я этому! — крикнул Степа. — Нельзя вдруг, так, сразу, без смыслу и толку покончить с жизнью! — Без смыслу и толку? — повторила я, — может быть, но не так, неспроста, Степа… На столике, около кушетки лежала моя тетрадь. — Видишь ты эту записную книжицу. В ней ты все найдешь. Она пройдет через твои руки… Он со злобой взглянул на мой журнал, схватил его и, если бы я не удержала, он бы начал рвать листы. — Писанье, проклятое писанье! — глухо простонал он. — Да, мой дружок, — тихо и с расстановкой проговорила я, — вы, гг. сочинители, научили меня "психическому анализу". Ты увидишь, какие успехи я сделала в русском стиле. У меня уже нет "смеси французского с нижегородским", с тех пор, как вы занялись моим развитием. Добивала я моего бедного Степу с какой-то гадкой злобой… — Мы всему виной! — завопил он, точно ужаленный, — мы со своим ядом вносим всюду позор и смерть! Гнусные болтуны, трехпробные эгоисты, бездушные и непрошеные развиватели!.. "Поругайся, поругайся, — думала я, — вперед наука…" — Но этому не бывать, Маша. Это бред! Я бегу за ним!.. — Ты не смеешь, Степа. Это будет глупое и смешное насилие. Да и какой толк? Он мне сказал, что любит меня; да, он забыл свое многоученое величие и весьма нежно изъяснялся. Я… своего величия не забыла и… не изъяснялась… Неужели ты думаешь, что я, как девчонка, не вытерплю и брошусь ему на шею, коли ты его притащишь, точно квартального надзирателя, "для предупреждения смертного случая?" Какой ты дурачок, Степа!.. На этот раз он понял меня. С детской нежностью припал он ко мне и ласкал меня с притаенным отчаяньем. Рука его гладила мои волосы и дрожала. Я почувствовала, что меня начинает разбирать. — Степа, — шепнула я ему, — довольно "за упокой", повремь немножко… 4 ноября 186* Ночью. — Воскресенье Тихо в детской. Я вошла. Лампада за гипсовым абажуром чуть-чуть дрожала. Тепло мне вдруг сделалось в этой комнате, тепло и сладко. Лица Володи не видно было. Оно сливалось с подушкой. Я наклонилась к кроватке. Ровное, еле слышное детское дыхание пахнуло на меня… Николай мне всегда говорил, что и я дышу, как дитя. Я его тут вспомнила, глядя на его сына… Полчаса просидела я у кроватки. Я не бросилась целовать моего толстого бутуза… Зачем эти театральные пошлости!.. Если б он понимал меня, он бы уже страдал; а теперь он только для себя живет… На здоровье, голубок мой, на здоровье!.. Осудит он меня или оправдает, когда взойдет в возраст? Не знаю. Что об этом думать! Монумента мне не надо от потомства. Пускай ему расскажут правду… Это главное… Разметался он по кроватке. Одеяло сбросил совсем. Я его не прикрывала. В комнате тепло. Видел ли он во сне, что его мама сидела над ним и думала свою последнюю думу?.. Я приложилась к теплой грудке Володи. "Поклонись дяде, мой сердечный мальчуган, живи с ним, он тебя выняньчает лучше мамы". Шепот мой разбудил его на одну секунду. Он обнял меня и, перевернувшись, замер опять… "Баиньки, глазок мой, баиньки…" 5 ноября 186* Днем. — Понедельник Вот мое завещание. Его писал Степа. Бедный мальчик писал и плакал… точно баба. А я улыбалась… Мне ни капельки не страшно. Во мне так много любви, что дико было бы думать о себе, да еще в такую минуту… "Друзьям моим и сыну. Я перестала жить по собственной воле. Без сил и убеждений можно только влачить ту жалкую суету, которая довела меня до смерти. Я не прошу ни оправданий, ни суда. Я прошу, чтобы сыну моему отдан был в руки мой дневник, когда он в состоянии будет понимать его. В нем он найдет объяснение моего конца и, быть может, добрый житейский урок. Александра Петровича я умоляю не оставлять Володю. Он должен быть его наставником. Я была бы для моего сына пагубой. Неосмысленная любовь — не любовь. Я уношу с собою благоговейное чувство к человеку, который показал мне высокий смысл и красоту жизни! Моя дрянная натура и тот гнилой мирок, где все тлен и ничтожество, вместо новой и чудной жизни, свели меня в добровольную могилу. Брат мой Степа настоит на том, чтобы воля моя была исполнена, чтобы Володя отдан был на воспитание Александру Петровичу. Остальное по имению пусть делают, как знают. Все вещи, напоминающие мою пустую и безнравственную жизнь, пускай пойдут прахом! Я не смею и просить о том, чтобы вы, друзья мои, сохранили обо мне добрую память. Самоотверженная дружба Степы вырвала меня из грязи. Он простит мне, что из его задушевных усилий вышел такой неудачный плод. Простит мне и Александр Петрович мое предсмертное притворство. Другая, светлая, чистая и разумная любовь ждет его. Я вижу отсюда женщину — сподвижницу, идущую с ним рука об руку к его высоким целям. Она полюбит моего Володю. В этом семействе он станет человеком и другом человечества. Живите же, три существа — избранники моего безумного сердца, живите долго-долго и не забывайте моего горячего, бесконечного привета". — Все? — спросил Степа. — Все, дружок. Ты на меня не попеняешь? — За что, Маша?.. — А за то, что я отдаю Володю ему, а не тебе. — Что ты, голубушка моя!.. — Но ты не оставляй моего мальчугана. В тебе есть то, чего нет в Александре Петровиче: он мудрец, ты артист, привей и Володе свои прекрасные вкусы и, когда он подрастет, рассказывай ему почаще, как глупо и беспутно жила его мама. — Маша, друг мой… — Что еще?.. — Твоя воля для нас священна… но зачем ты хочешь, чтоб твой сын знал всю твою жизнь. — Степа, постыдись… Не огорчай меня! Через четверть часа меня не будет. Ты враг филистерства — боишься правды? Нет, ты сболтнул, ты растерян, дружок, я тебе прощаю. — Воля твоя, Маша… — Ну теперь вот еще что: возьми эти деньги. Тут моя годовая экономия. Я в ней никому отчетом не обязана. Отдай их Арише, на приданое. Я ее тоже услала. В доме никого нет… — Еще что, Маша?.. — Ох много бы еще кое-чего; да всего не переговоришь, Степушка. Теперь поцелуемся, да и в путь!.. — Маша, не гони меня! Это жестоко!.. Голубушка моя, не гони меня! — А тебе приятнее будет самый спектакль?.. — Не гони меня… — Без миндальностей, Степа. Поцелуемся по-купечески: три раза. Прощай, Александр Петрович. Прощай, Володя! Прощай, Степа!.. Он хотел зарыдать, да удержался… — Степа, скажи мне, голубчик, гамлетовские два стиха; я с ними хочу умереть, помнишь: "Tis a consummation Devoutly to be wished". Конец ПРИМЕЧАНИЯ Обширное литературное наследие П. Д. Боборыкина и не собрано и не изучено в полном своем объеме. При жизни писателя его художественные произведения лишь отчасти были охвачены двенадцатитомными «Сочинениями» (СПб. — М., изд-е т-ва М. О. Вольфа, 1885–1887) и двенадцатитомным же "Собранием романов, повестей и рассказов", выходившим как приложение к журналу «Нива» за 1897 год (СПб., изд-е А. Ф. Маркса). Вопросам театра посвящены работы "Театральное искусство" (1872), "Искусство чтения" (1882), "Народный театр" (1886). Историко-литературная концепция Боборыкина наиболее полно изложена в книге "Европейский роман в XIX столетии. Роман на Западе за две трети века" (1900), а также в продолжающем этот труд неопубликованном томе "Русский роман до эпохи 60-х годов" (1912; неполная корректура хранится в Рукописном отделе ИРЛИ). В советское время издательство "Московский рабочий" четырежды выпускало роман Боборыкина «Китай-город» (1947, 1957, 1960, 1985). Этот роман выходил также в Краснодарском книжном издательстве (1956) и издательстве «Правда» (1988; вместе с повестью "Проездом"). Изданы "Повести и рассказы" Боборыкина (М., "Советская Россия", 1984), повесть «Однокурсники» вошла в состав сборника "Начало века" (М., "Московский рабочий", 1988). В 1965 году издательство "Художественная литература" выпустило двухтомные «Воспоминания» Боборыкина в "Серии литературных мемуаров" (вступительная статья, подготовка текста и примечания Э. Виленской и Л. Ройтберг), куда вошли автобиографические записки "За полвека. Мои воспоминания", главы из книги "Столицы мира. Тридцать лет воспоминаний" и ряд отдельных мемуарных очерков о А. Писемском, И. Тургеневе, М. Салтыкове-Щедрине, И. Гончарове, А. Рубинштейне, А. Герцене, Л. Толстом, а также о французских писателях и общественных деятелях второй половины XIX века. Что касается эпистолярного наследия писателя, то оно, если не принимать в расчет позднейшие разрозненные публикации в научной печати, более или менее развернуто представлено лишь в обзорах А. М. Мудрова "Из переписки П. Д. Боборыкина" ("Известия Азербайджанского гос. ун-та им В. И. Ленина. Общественные науки". Баку, 1926, т. 6–7) и "П. Д. Боборыкин в переписке с А. А. Измайловым" (там же, 1927, т. 8–10, приложение). Основные материалы боборыкинского наследия сосредоточены в рукописных отделах Института русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР, Всесоюзной Государственной библиотеки им. В. И. Ленина в Москве и Публичной библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Единственной монографической работой о писателе продолжает оставаться книга А. М. Линина "К истории буржуазного стиля в русской литературе (Творчество П. Д. Боборыкина)", выпущенная в Ростове-на-Дону в 1935 году, в которой, при всех издержках социологизаторского подхода, содержится ценный биографический и историко-литературный материал, и по наши дни не потерявший научного значения. Определенное внимание к художественному наследию и литературным взглядам Боборыкина проявлено в исследованиях В. Каминского, В. Келдыша, В. Кулешова, Е. Стариковой, А. Тарасовой, Е. Тагера, Л. Усманова, а также западногерманского литературоведа И. Хёхерля. Настоящее издание, рассчитанное на массовую аудиторию, имеет своей целью познакомить современного читателя с наиболее выразительными страницами творческого наследия Боборыкина. В трехтомник вошли романы "Жертва вечерняя", «Китай-город» и "Василий Теркин", повести "Долго ли?", «Поумнел» и «Однокурсники», рассказ "Труп". Текст произведений П. Д. Боборыкина приведен в соответствие с требованиями современного правописания при сохранении некоторых индивидуальных особенностей авторской орфографии и пунктуации. Переводы французских текстов выполнены О. Е. Федосовой. ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ Впервые напечатано: "Всемирный труд", 1868, № 1, 2, 4, 5, 7. Публикуется по изданию: Жертва вечерняя. Роман в четырех книгах П. Д. Боборыкина. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб., изд-е Н. А. Шигина, 1872. Обстоятельства работы над романом, шедшей в Париже в 1867 году, изложены самим П. Д. Боборыкиным в его "Воспоминаниях": "Жертва вечерняя" вся целиком была продиктована, и в очень короткий срок — в шесть недель, причем я работал только с 9-ти до 12-ти часов утра. А в романе до двадцати печатных листов. Работа не шла бы так споро, если б вещь эта не имела формы дневника героини — того, что немцы на их критическом жаргоне называют: "Tee-Romane". Да и весь фон этой вещи — светский и интеллигентный Петербург — был еще так свеж в моей памяти. Нетрудно было и составить план, и найти подробности, лица, настроения, колорит и тон. Форма интимных «записей» удачно подходила к такому именно роману" (Воспоминания, т. 1, с. 455–456). Там же П. Д. Боборыкин рассказывает и о реакции, вызванной романом: "Жертва вечерняя" стала печататься с января 1868 года, и она в первый раз доставила мне "успех скандала", если выразиться порезче. В публике на роман взглянули как на то, что французы называют un roman à clé, то есть стали в нем искать разных петербургских личностей, в том числе и очень высокопоставленных. Цензура пропустила все части романа, но когда он явился отдельной книгой (это были оттиски из журнала же), то цензурное ведомство задним числом возмутилось, и началось дело об уничтожении этой зловредной книжки, доходило до комитета министров, и роман спасен был в заседании Совета под председательством Александра II, который согласился с меньшинством, бывшим за роман" (там же, с. 456). Среди откликов на журнальную публикацию романа выделяется анонимная рецензия "Новаторы особого рода" (Отечественные записки, 1868, № 11), принадлежащая, по достоверным данным, перу M. E. Салтыкова-Щедрина. Отметив, что "г. Боборыкин исполнил свою задачу, по мере возможности, довольно удовлетворительно, и роман его читается очень легко", M. E. Салтыков-Щедрин вместе с тем резко отрицательно охарактеризовал "Жертву вечернюю" как произведение, во-первых, «малосодержательное», а во-вторых, всецело рассчитанное "на то, чтобы помутить в читателе рассудок и возбудить в нем ощущение пола". Взгляд на "Жертву вечернюю" как на порнографический роман, судя по всему, глубоко уязвил Боборыкина. Во всяком случае, в своих «Воспоминаниях» он неоднократно возвращался к этому вопросу, доказывая, что "замысел "Жертвы вечерней" не имел ничего общего с порнографической литературой, а содержал в себе горький урок и беспощадное изображение пустоты светской жизни, которая и доводит мою героиню до полного нравственного банкротства" (Воспоминания, т. 1, с. 457). Характерно, однако, что после 1872 года Боборыкин ни разу не переиздавал этот роман и даже не включал его в собрания своих сочинений. Стр. 29. Михайловский театр открыт в Петербурге в 1833 г. как сценическая площадка для временных, а с конца 1870-х годов для постоянной французской труппы; ныне Ленинградский Малый театр оперы и балета. Исаков Яков Алексеевич (1811–1881) — петербургский книгопродавец и издатель, в 1829 г. открыл книжный магазин, торговавший преимущественно французскими книгами. Деверия Огюстина — французская актриса, игравшая в водевилях и комедиях на сцене Михайловского театра с 1860 по 1868 г. Верне Виктор (1797–1873) — артист французской труппы в Петербурге, куда он приехал в 1829 г. Стр. 30. Лелева (Юрковская, урожд. Лилиенфельд) Мария Павловна (1843–1919) — артистка балетной труппы; в 1870-х годах драматическая актриса Александрийского театра (ныне Ленинградский академический театр драмы имени А. С. Пушкина). "Десять невест" ("Десять невест и ни одного жениха") — оперетта в одном акте Ф. Зуппе (текст К. Треймана, русский перевод Н. И. Куликова), премьера которой на сцене Александрийского театра состоялась 6 мая 1864 г. Липецкие воды — бальнеологический курорт "Липецкие минеральные воды", открытый еще Петром I. Стр. 31. Доверов порошок — сильнодействующее снотворное средство с наркотическим эффектом. Стр. 38. Revue des deux Mondes (Журнал двух миров) — французский журнал, основанный в 1829 г. и выходящий до сих пор. Фишер Куно (1824–1907) — немецкий историк философии, автор фундаментального восьмитомного труда "История новой философии". Стр. 39. …покойник Тимофей Николаевич… — Имеется в виду Грановский Тимофей Николаевич (1813–1855), русский историк, общественный деятель западнической ориентации; с 1839 г. профессор всеобщей истории Московского университета, славившийся своим ораторским искусством. Кудрявцев Петр Николаевич (1816–1858) — русский общественный деятель, западник, автор трудов по истории Рима и средневековой Италии. Алексей Степанович — Имеется в виду поэт, драматург и общественный деятель, славянофил Хомяков Алексей Степанович (1804–1860). Стр. 41. Hôtel Rambouillet — особняк в Париже, построенный по планам маркизы Рамбуйе (1588–1665), которая стала хозяйкой знаменитого салона — центра литературной жизни Франции в 1620–1665 гг. Стр. 44. По четвергам — секретнейший союз. — Неточная цитата из монолога Репетилова в комедии А. С Грибоедова "Горе от ума" (действ. 4, явл. 4).. Стр. 45. …из кутейников — т. е. из священнослужителей низшего ранга, из причетников. Стр. 49. Фиаметта — фантастический балет Л. Ф. Минкуса, поставленный в 1864 г. на сцене Мариинского театра (ныне Ленинградский академический театр оперы и балета имени С. М. Кирова). Стр. 55. Простая камелия — метафорическое название женщин легкого поведения; вошло в обиход после пьесы А. Дюма-сына "Дама с камелиями" (1848). Куафер — парикмахер (фр.). Стр. 57. Турнюра — подушечка, которая подкладывалась под женское платье сзади ниже талии для пышности фигуры. Стр. 61. Лазаря я перед ним не пела… — т. е. не прикидывалась несчастной, не старалась разжалобить (от евангельской притчи о Лазаре, который лежал в струпьях у ворот богача и рад был питаться крохами с его стола). "Яков Пасынков" — повесть И. С Тургенева (1855). Стр. 62. Зундская пошлина. — Согласно существовавшему с XV века договору Дания взимала пошлину в свою пользу со всех кораблей, проходивших по Зундскому проливу между островом Зеландией и побережьем Швеции; после протеста Соединенных Штатов Америки Зундская пошлина была отменена международной конференцией в 1857 г. …писал… об истоках Нила. — Истоки Нила долгое время оставались неизвестны, что возбуждало множество фантастических предположений, пока не были открыты в 1860 г. Джоном Спиком. Петижё (пети же) — салонная игра, фанты. Приятель мой Венцеслав Балдевич… — В этом образе, по признанию самого П. Д. Боборыкина, выведен "Болеслав Маркевич — тогда еще не романист, а камер-юнкер, светский декламатор и актер-любитель, стяжавший себе громкую известность за роль Чацкого в великосветском спектакле в доме Белосельских…" (см. Боборыкин П. Д. Воспоминания в двух томах. М., 1965, т. 1, с. 204). Стр. 63. "Сок умной молодежи" — выражение Репетилова из комедии А. С Грибоедова "Горе от ума" (действ. 4, явл. 4). Стр. 65. Люмьеры — познания (фр.). Жантильничать — любезничать (фр.). Стр. 66. Иеремиада — слезная, горькая жалоба, сетование (по имени библейского пророка Иеремии, оплакивающего падение Иерусалима). Стр. 70. Баветка — слюнявчик.

The script ran 0.012 seconds.