Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Евгений Евтушенко - Братская ГЭС
Известность произведения: Низкая
Метки: poetry

Аннотация. В книгу входят стихи Евгения Евтушенко, не издававшиеся до выхода сборника, и поэма "Братская ГЭС". Поэма была опубликована в 1965 году в журнале "Юность."

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Пусть запомнят и внуки и внучки, все светлей и светлей становясь: этот свет им достался от Нюшки из деревни Великая Грязь. БОЛЬШЕВИК Я инженер-гидростроитель Карцев. Я не из хилых валидольных старцев, хотя мне, мальчик мой, за шестьдесят. Давай поговорим с тобой чин чином, и разливай, как следует мужчинам, в стаканы водку, в рюмки - лимонад. Ты хочешь, - чтобы начал я мгновенно про трудовые подвиги, наверно? А я опять насчет отцов-детей. Ты молод, я моложе был, пожалуй, когда я, бредя мировым пожаром, рубал врагов Коммуны всех мастей. Летел мой чалый, шею выгибая, с церквей кресты подковами сшибая, и попусту, зазывно-веселы, толпясь, трясли монистами девахи, когда в ремнях, гранатах и папахе я шашку вытирал о васильки. И снились мне индусы на тачанках, и перуанцы в шлемах и кожанках, восставшие Берлин, Париж и Рим, весь шар земной, Россией пробужденный, и скачущий по Африке Буденный, и я, конечно, - скачущий за ним. И я, готовый шашкой бесшабашно срубить с оттягом Эйфелеву башню, лимонками разбить витрины вдрызг в зажравшихся колбасами нью-йорках, - пришел на комсомольский съезд в опорках, зато в портянках из поповских риз. Я ерзал: что же медлят с объявленьем пожара мирового? Где же Ленин? «Да вот он...» - мне шепнул сосед-тверяк. И вздрогнул я: сейчас ОНО случится... Но Ленин вышел и сказал: «Учиться, учиться и учиться...» Как же так? Но Ленину я верил... И в шинели я на рабфак пошел, и мы чумели на лекциях, голодная комса. Нам не давали киснуть малахольно Маркс-Энгельс, постановки Мейерхольда, махорка, Маяковский и хамса. Я трудно грыз гранит гидростроенья. Я обличал не наши настроения, клеймя позором галстуки, фокстрот, на диспутах с Есениным боролся за то, что видит он одни березки, а к индустрийной мощи не зовет. Был нэп. Буржуи дергались в тустепе. Я горько вспоминал, как пели степи, как напряженно-бледные клинки над кутерьмой погонов и лампасов в полете доставали до пампасов, которые казались так близки. Я, к подвигам стремясь, не сразу понял, что нэп и есть не отступленье - подвиг. И ленинец, мой мальчик, только тот, кто, - если хлеба нет, коровы дохнут, - идет на все, ломает к черту догмы, чтоб накормить, чтобы спасти народ. Кричали над Россией паровозы. К штыкам дрожавшим примерзали слезы. В трамваях прекратилось воровство. Шатаясь, шел я с Лениным проститься, и, как живое что-то, в рукавице грел партбилет - такой, как у него. И я шептал в метельной круговерти: «Мы вырвем, вырвем Ленина у смерти и вырвем из опасности любой! Неправда будет - из неправды вырвем! Товарищ Ленин, только слезы вытрем - и снова в бой, и снова за тобой!» В Узбекистане строил я плотину. Представь такую чудную картину, когда грузовиками - ишаки. Ну, а зато, зовущи и опасны, как революционные пампасы, тревожно трепетали тростники. Нас мучил зной, шатала малярия, но ничего: мы были молодые. Держались мы, и, не спуская глаз, все в облаках, из далей неохватных, как будто басмачи в халатах ватных, глядели горы сумрачно на нас. Всю технику нам руки заменяли. Стучали мы кирками, кетменями, питаясь ветром, птичьим молоком, и я счастливо на топчан валился. А где-то Маяковский застрелился. (А после был посажен Мейерхольд.) Я за день ухайдакивался так, что дымилась шкура. Но угрюмо, тяжко ломились мысли в голову, страшны. И я оцепенело и виновно не мог понять, что делается - словно две разных жизни были у страны. В одной - я строил ГЭС под вой шакалов. В одной - Магнитка, Метрострой и Чкалов, «Вставай, вставай, кудрявая...», и вихрь аплодисментов там, в кремлевском зале... В другой - рыданья: «Папу ночью взяли...» - и - звезды на пол с маршалов моих. Я кореша вопросами корябал, с Алешкой Федосеевым, прорабом, мы пили самогон из кишмиша, и кулаком прораб грозил кому-то: «А все-таки мы выстроим Коммуну!» - и, плача, мне кричал: «Не плакать! Ша!» Но мне сказал мой шеф с лицом аскета, что партия дороже дружбы с кем-то. Пронзающе взглянул, оправил френч и постучал значительно по сейфу: «Есть матерьялы - враг твой Федосеев... А завтра партактив... Продумай речь...» «Так надо!» - он вослед не удержался. «Так надо!» - говорили - я сражался. «Так надо!» - я учился по складам. «Так надо!» - строил, не прося награды, но если лгать велят, сказав: «Так надо!», и я солгу, - я Ленина предам! И я, рубя с размаху ложь в окрошку, за Ленина стоял и за Алешку на партактиве, как под Сивашом. Плевал я, что мой шеф не растерялся, а рьяно колокольчиком старался и яростно стучал карандашом. Я вызван был в Ташкент. Я думал - это для выясненья подлого навета. Я был свиреп. Я все еще был слеп. Пришли в мой номер с кратким разговором и увезли в фургоне, на котором написано, как помню, было «Хлеб». Когда меня пытали эти суки, и били в морду, и ломали руки, и делали со мной такие штуки - не повернется рассказать язык! - и покупали: «Как насчет рюмашки!» - и мне совали подлые бумажки, то я одно хрипел: «Я большевик!» Они сказали, усмехнувшись: «Ладно!» - на стул пихнули, и в глаза мне - лампу, и свет меня хлестал и добивал. Мой мальчик, не забудь вовек об этом: сменяясь, перед ленинским портретом, меня пытали эти суки светом, который я для счастья добывал! И я шептал портрету в исступленье: «Прости ты нас, прости, товарищ Ленин... Мы победим их именем твоим. Пусть плохо нам, пусть будет еще хуже, не продадим, товарищ Ленин, души, и коммунизма мы не продадим!» Мы лес в тайге валили, неречисты, партийцы, инженеры и чекисты, начдивы... Как могло такое быть? Кого сажали, знали вы, сексоты? И жуть брала, как будто не кого-то, а коммунизм хотели посадить. Но попадались, впрочем, здесь и гады... Я помню, из трелевочной бригады «мой шеф» в лохмотьях бросился ко мне. А я ему ответил не без такта: «Мне партия дороже дружбы. Так-то!» Он с той поры держался в стороне. Я злее стал и в то же время мягче. Страданья просветляют нас, мой мальчик, и помню я, как, сев на бурелом, у костерка обкомовец свердловский Есенина читал нам, про березки, и я стыдился прежних слов о нем. Война... Я помню, шибко Гитлер начал... Но, «враг народа», - для победы нашей я на Кавказе строил ГЭС опять. Ее в скале с хитринкой мы долбили, и «хейнкели» ночами нас бомбили, но не могли, сопливые, достать. Вокруг, следя, конвойные стояли, но ты не понимал, товарищ Сталин, что, от конвоя твоего вдали, тобой пронумерованные зеки, мы шли через моря и через реки и до Берлина с армией дошли. Никто героем здесь не назывался. Над нами красный стяг не развевался, но бились мы за Родину свою. И мы, сомкнувшись, как под красным стягом, отпор давали власовцам, блатягам и прочей контре, будто бы в бою. «Врагом народа» так же оставаясь, я строил ГЭС на Волге, не сдаваясь. Скрывали нас от иностранных глаз. А мы рекорды били. Мы плевали, что не снимали нас, не рисовали и не писали очерков про нас. Но я старел, и утешала Волга и шелестела мне: «Еще недолго...» А что недолго? Жить? Сутул и сед, я нес, вконец измотан, свою муку, когда в уже слабеющую руку Двадцатый съезд вложил мне партбилет. Не буду говорить, что сразу юность - ах, ах! - на крыльях радости вернулась, но я поехал строить в Братске ГЭС. Да, юность, мальчик мой, невозвратима, но посмотри в окно: там есть плотина? И, значит, я на свете тоже есть. Я вижу, ты, мой мальчик, что-то грустен. Ты грусть свою заешь соленым груздем и выпей-ка, да мне еще налей. Разбередил тебя? Но я не каюсь: вас надо бередить... Ну, а покамест продолжу я насчет отцов-детей. Ты, помни, видя стройки и плотины, во что мой свет когда-то обратили. Еще не все - технический прогресс. Ты не забудь великого завета: «Светить всегда!» Не будет в душах света - нам не помогут никакие ГЭС! Ты помни наши звездные папахи, горевшие у нас в глазах пампасы, бессонницу строительных ночей, «Я большевик!» - под той проклятой лампой и веру в жизнь за лагерной баландой... Ни в чем таких отцов предать не смей! Ты помни всех, кто корчевал и строил и кто не лез в герои - был героем, себе не накопивши ни копья. Ты помни комиссарскую породу - они не лгали никогда народу, и ты не лги, мой мальчик, никогда! Но помни и других отцов - стучавших, сажавших или подленько молчавших, - в Коммуне места нет для подлецов! Ты плюй на их угрозы или ласки! Иди, мой мальчик, чист по-комиссарски, с отцовской правдой против лжи отцов! И ежели тебе придется туго, ты не предай ни совести, ни друга: ведь ты предашь и мертвых и живых. Иди, мой мальчик! Знай, готовясь к бою: Алешка, я и Ленин за тобою. И клятвой повтори: «Я большевик!» ДИСПЕТЧЕР СВЕТА Я диспетчер света, Изя Крамер. Ток я шлю крестьянину, врачу, двигаю контейнеры и краны и кинокомедии кручу. Где-то в переулочках неслышных, обнимаясь, бродят, как всегда. Изя Крамер светит вам не слишком? Я могу убавить, если да. У меня по личной части скверно. До сих пор жены все нет и нет. Сорок лет не старость, это верно, только и не юность сорок лет. О своей судьбе я не жалею, отчего же все-таки тогда зубы у меня из нержавейки, да и голова седым-седа! Вот стою за пультом над водою, думаю про это и про то, а меня на белом свете двое, и не знает этого никто. Я и здесь и в то же время где-то. Здесь - дела, а там - тела, тела... Проволока рижского гетто надвое меня разодрала. Оба Изи в этой самой коже. Жарко одному, другой дрожит. Одному кричат: «Здорово, кореш!» - а другому: «Эй, пархатый жид!» И у одного, в тайге рождаясь, просят света дети-города, у другого к рукаву прижалась желтая несчастная звезда. Но другому на звезду, на кепку сыплется черемуховый цвет, а семнадцать лет - они и в гетто, что ни говори, семнадцать лет. Тело жадно дышит сквозь отрепья и чего-то просит у весны... А у Ривы, как молитва ребе, волосы туманны и длинны. Пьяные эсесовцы глумливо шляются по гетто до зари... А глаза у Ривы - словно взрывы, черные они, с огнем внутри. Молится она окаменело, но молиться губы не хотят и к моим, таким же неумелым, шелушась, по воздуху летят! И, забыв о голоде и смерти, полные особенным, своим, мы на симфоническом концерте в складе продовольственном сидим. Пальцы на ходу дыханьем грея, к нам выходит крошечный оркестр. Исполнять Бетховена евреям разрешило все-таки эсэс. Хилые, на ящиках фанерных, поднимают скрипки старички, и по нервам, по гудящим нервам пляшут исступленные смычки. И звучат бомбежки ураганно, хоры мертвых женщин и детей, и вступают гулко и органно трубы где-то ждущих нас печей. Ваша кровь, Майданек и Освенцим, из-под пианинных клавиш бьет, и, бушуя, - немец против немцев, - Людвиг ван Бетховен восстает! Ну, а в дверь, дыша недавней пьянкой, прет на нас эсэсовцев толпа... Бедный гений, сделали приманкой богом осененного тебя. И опять на пытки и на муки тащит нас куда-то солдатня. Людвиг ван Бетховен, чьи-то руки отдирают Риву от меня! Наш концлагерь птицы облетают, стороною облака плывут. Крысы в нем и то не обитают, ну, а люди пробуют - живут. Я не сплю, на вшивых нарах лежа, и одна молитва у меня: «Как меня, не мучай Риву, боже, сделай так, чтоб Рива умерла!» Но однажды, землю молчаливо рядом с женским лагерем долбя, я чуть не кричу... я вижу Риву, словно призрак, около себя. А она стоит, почти незрима от прозрачной детской худобы, колыхаясь, будто струйка дыма из кирпичной лагерной трубы. И живая или неживая - не пойму... Как в сон погружена, мертвенно матрасы набивает человечьим волосом она. Рядом ходит немка, руки в бедра, созерцая этот страшный труд. Сапоги скрипят, сверкают больно. Сапоги новехонькие. Жмут. «Эй, жидовка, слышишь, брось матрасы! Подойди! А ну-ка помоги!» Я рыдаю. С ног ее икрастых стягивает Рива сапоги. «Поживее! Плетки захотела! Посильней тяни! - И в грудь пинком. - А теперь их разноси мне, стерва! Надевай! Надела? Марш бегом!» И бежит, бежит по кругу Рива, спотыкаясь посреди камней, и солдат лоснящиеся рыла с вышек ухмыляются над ней. Боже, я просил ей смерти, помнишь? Почему она еще живет? Я кричу, бросаюсь ей на помощь, мне товарищ затыкает рот. И она бежит, бежит по кругу, падает, встает, лицо в крови. Боже, протяни ей свою руку, навсегда ее останови! Боже, я опять прошу об этом! Милосердный боже, так нельзя! Солнце, словно лагерный прожектор, Риве бьет в безумные глаза. Падает... К сырой земле прижалась девичья седая голова. Наконец-то вспомнил бог про жалость. Бог услышал, Рива: ты мертва... Я диспетчер света, Изя Крамер. Я огнями ГЭС на вас гляжу, грохочу электротракторами и электровозами гужу. Где-то на бетховенском концерте вы сидите, - может быть, с женой, ну, а я - вас это не рассердит? - около сажусь, на приставной. Впрочем, это там не я, а кто-то... Людвиг ван Бетховен, я сейчас на пюпитрах освещаю ноты из тайги, стирая слезы с глаз. И, платя за свет в квартире вашей, счет кладя с небрежностью в буфет, помните, какой ценою страшной Изя Крамер заплатил за свет. Знает Изя: много надо света, чтоб не видеть больше мне и вам ни колючей проволоки гетто и ни звезд, примерзших к рукавам. Чтобы над евреями бесчестно не глумился сытый чей-то смех, чтобы слово «жид» навек исчезло, не позоря слова «человек»! Этот Изя кое-что да значит - Ангара у ног его лежит, ну, а где-то Изя плачет, плачет, ну, а Рива все бежит, бежит... НЕ УМИРАЙ, ИВАН СТЕПАНЫЧ Не умирай, Иван Степаныч, не умирай, не умирай... Нехорошо ты поступаешь, бросая свой родимый край. Лежишь ты в Братской горбольнице,

The script ran 0.002 seconds.