Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Адская бездна (Ущелье дьявола) [1855]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. Действие психологического романа Дюма «Адская Бездна» разворачивается на фоне жизни немецкого студенчества и деятельности тайного антинаполеоновского общества в Германии с 18 мая 1810 до середины мая 1812 года. Продолжением «Адской Бездны» служит роман «Бог располагает!», и вместе они образуют дилогию - своего рода «Преступление и наказание».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

И дитя улыбалось, а мать плакала. Никогда еще Вильгельм не был таким хорошеньким, розовым и свежим. Раз восемь или девять он совершал свою обычную трапезу, прильнув к белоснежному боку своей четвероногой кормилицы. Пришла ночь, Христиана уложила его, и он уснул в своей колыбели, а она задвинула короткие розовые занавески, чтобы свет лампы не касался век малыша, сама же зашла в библиотеку, взяла книгу и принялась читать. Но мысли ее витали далеко, далеко от того, о чем повествовалось на страницах книги: они неслись вдогонку за лошадьми, галопом уносившими ее мужа по дороге в Остенде. Юлиус, должно быть, уже далеко. С каждым оборотом колес экипажа он отдаляется, и так быстро! В этот час Христиане мучительно хотелось увидеть его, пока он еще не взошел на борт судна, только еще раз увидеть, пусть хоть на минуту. Но она уже не сможет этого сделать. Казалось, океан уже разделяет их. Христиану стали мучить угрызения совести. Зачем утром, только проснувшись, она не приказала запрягать, не села в карету, не помчалась вдогонку за беглецом? Заплатив кучеру вдвое, она бы наверстала то время, на которое Юлиус опередил ее, и могла бы в последний раз его обнять. Но увы! Последняя минута, сколько ее ни оттягивай, в конце концов всегда наступает. Юлиус был прав, что так уехал. Что сталось бы с Вильгельмом, если бы она его оставила на эти три дня? Ах! Этот несносный, этот обожаемый крошка! Ребенок всегда становится между мужем и женой! Все эти мысли осаждали Христиану, мелькая в том туманном лихорадочном беспорядке, что обыкновенно воцаряется в уме человека бессонной ночью. Вдруг Вильгельм проснулся и заплакал. Христиана бросилась к колыбели. Ребенок, еще недавно такой сияющий и спокойный, лежал весь в холодном поту, с искаженным личиком. Его голова была тяжела, как свинец, пульс бился сильно и часто. — Ох, — простонала Христиана, — только этого не хватало! Вильгельм заболел! Позвать на помощь, звоня изо всех сил, чуть не повисая на шнуре звонка, схватить ребенка, прижать к груди, пытаясь перелить в него свое дыхание, свое здоровье и жизненную силу, — все это было для матери делом одной минуты. Но малыш оставался холодным и вялым. Он даже перестал кричать. Дышал он теперь тяжко, со свистом. Ему сводило горло. Сбежались слуги. — Живо! — закричала Христиана. — На коней! Врача сюда! Мой ребенок умирает! Привезите первого попавшегося доктора! Десять тысяч флоринов тому, кто найдет врача! Поезжайте в Неккарштейнах, в Гейдельберг, куда угодно. Да поспешите же! О Боже мой, Боже мой! Лакеи бросились на поиски, и Христиана осталась со служанками. Она повернулась к кормилице: — Ну же, посмотрите Вильгельма. Вы должны уметь распознавать детские болезни, иначе вы негодная кормилица. Что с ним такое? О, что за мука — даже не знать, чем он болен! Матерям надо бы изучать медицину. Ах, подумать только, что спасительное средство, быть может, здесь, рядом, совсем простое, и мне довольно было бы лишь протянуть руку, чтобы взять его, если бы я о нем знала! О, жизнь моя, не умирай, я этого не вынесу! А его отец, зачем он уехал? Ради денег, ради дядюшки. Дядя, деньги — что мне до них? Ах, его дядюшка заболел? Что ж, и его сын тоже болен! Дитя мое! Мальчик мой! Ну вот, видели? Что вы скажете? Что с ним? — Сударыня, — сказала кормилица, — вы его слишком трясете. Надо положить его обратно в колыбель. — В колыбель? Да? Ну что ж, вот, я его кладу. Я все сделаю, что вы скажете, только спасите его. Это ведь не опасно, не так ли? О, заклинаю вас, скажите, что с ним ничего страшного… Кормилица покачала головой: — Увы, моя добрая госпожа, по всему похоже, что у него круп. — Круп! — воскликнула Христиана. — Да что это значит? Что такое круп? Раз вы знаете болезнь, вы должны знать и лекарство от нее. — Если бы так, сударыня! Боже праведный, я ж сама имела несчастье из-за крупа потерять моего первенца. — Что вы сказали? Потерять? Ваш ребенок умер от крупа? Так это, верно, не тот круп, что у Вильгельма, если от него умирают. Вы с ума сошли, что говорите мне это так спокойно, будто и вправду Вильгельм может умереть! А чем лечили вашего ребенка?.. Хотя нет, на что мне знать эти средства, если они не помогли. — Сударыня, ему пускали кровь. — Если бы в этом и был толк, все равно здесь нет никого, кто бы умел делать кровопускание. Чему их только учат? Впрочем, это, может быть, даже повредило бы. Нужен врач. О, эти слуги! Они все не возвращаются! Она не сводила с ребенка сухих, воспаленных глаз, а его дыхание становилось все более прерывистым и беспорядочным. — Так ведь не прошло и десяти минут, как они уехали, — заметила горничная. — А чтобы галопом доскакать до Неккарштейнаха и обратно, нужно добрых два часа. — Два часа! — отчаянно вскричала Христиана. — Да ведь это целая вечность. О, расстояния, что за жестокая и бессмысленная сила! А в Ландеке нет врача! Зачем только мы похоронили себя в такой глуши? Ах, может быть, пастор… Нет, он ничего в этом не понимает, только и знает, что молитвы. Ну да все равно, пусть хоть это. Ступайте кто-нибудь к нему и попросите, чтобы молился. Бегите же, скорее. Я тоже в ожидании доктора попробую помолиться. Она упала на колени, перекрестилась и произнесла: — Господи! Но тут же опять вскочила на ноги. Внезапно новая мысль пришла ей на ум. — Да, — сказала она, — конечно, Гретхен! Она знает растения и травы. Пусть сбегают за ней… Хотя нет, она не придет, я сама пойду к ней. А вы все побудьте с ребенком. И с непокрытой головой, в одном платье она стремглав сбежала вниз по лестнице, промчалась через двор и, карабкаясь по скалам, в минуту достигла дверей хижины. — Гретхен! — закричала она. — Гретхен! Ответа не было. — Ах, ты!.. Нашла время корчить из себя дикарку и помешанную! Мой ребенок умирает, слышишь? Это важнее всего на свете. Гретхен, именем твоей матери заклинаю тебя, помоги! Мой мальчик при смерти! — Иду, — раздался голос Гретхен. Мгновение спустя дверь отворилась. На пороге показалась Гретхен, мрачная и угрюмая. — Чего вы от меня хотите? — спросила она. — Гретхен, — сказала Христиана, — мой бедный крошка Вильгельм — ты знаешь? — так вот, он умирает. Ты одна можешь его спасти. Они там болтают, что у него круп. Тебе известно, что это такое? У тебя есть средства против этого? Да, не правда ли? Ведь если ты не знаешь средств против крупа, тогда зачем было вообще изучать травы? Гретхен горько рассмеялась: — Травы? Зачем мне было их изучать? А и правда, зачем? Я в них больше не верю. Они все ядовиты. — О, пойдем же со мной! — взмолилась Христиана. — Для чего? — отвечала Гретхен, не двигаясь с места. — Говорю же вам, цветы меня предали. — Гретхен, моя добрая Гретхен, приди в себя! Вспомни, ведь ты разумна, ты отважна, ты всегда любила меня! Наконец, что тебе стоит попробовать? — Вы этого хотите? — пробормотала Гретхен. — Ладно. Я схожу и наберу трав, которые моя мать считала хорошим средством против ребячьих хворей. Да только мать ошибалась. Травы созданы не затем, чтобы лечить детей. У них другое предназначение: губить женщин. — А я верю в травы, — сказала Христиана. — Скорее ступай, собери те, о которых ты говорила, и беги в замок. Поспеши, милая! А я вернусь к Вильгельму. Я жду тебя! И она пустилась бежать назад, к колыбели. Ребенку, казалось, стало немного легче. Пульс чуть замедлился. — Спасен! — воскликнула Христиана. — С ним ничего серьезного — это был вовсе не круп. Благодарю тебя, Боже! В эту минуту вошла Гретхен. — Ничего уже не нужно, — сказала Христиана. — Вильгельм выздоровел. — Не верю, — отвечала Гретхен. — Как это не веришь? Почему? — Я все думала, пока шла сюда, — заговорила Гретхен торжественно и убежденно. — Болезни, что нас теперь настигают, это не простые хвори. Они посланы человеком, который ненавидит нас обеих. Она с недоверием взглянула на безмятежно уснувшего ребенка и решительно вынесла свой приговор: — Все хвори насланы им и длятся столько, сколько он пожелает. Никому, кроме него, не дано исцелить больного. Христиана содрогнулась: — Ты говоришь о Самуиле? — Да, — сказала Гретхен. — Ну вот же, взгляните! Она указала на Вильгельма, черты которого вновь исказились, а в горле послышались свистящие хрипы. Кожа ребенка, сухая и воспаленная, источала жар, маленькие ручки и ножки сводила судорога. — Травы, Гретхен, твои травы! — закричала Христиана, снова впадая в отчаяние, еще более страшное, чем раньше. Гретхен покачала головой с видом глубокого сомнения. Чтобы угодить матери, она приложила травы к шее и груди малыша и сказала: — Подождем. Но, повторяю вам, это не поможет. Христиана стала ждать, напряженно следя за действием трав на Вильгельма, трепеща и задыхаясь от волнения. Но она видела все те же зловещие признаки приближающегося конца — они не исчезали. — Я вас предупреждала, — сказала Гретхен, качая головой. — Только один человек может его спасти. — Ты права! — воскликнула Христиана. И она со всех ног бросилась в соседнюю комнату. LXI КРУП Гретхен, не понимая, что вдруг сталось с Христианой, недоуменно последовала за ней и увидела, как та жмет пальцем на какой-то выступ деревянной обивки. — Сударыня, что вы делаете? — Зову его. — Кого? — Того, кто может спасти мое дитя! — Вы зовете Самуила Гельба? — пролепетала Гретхен. — Ах, да неужели ты воображаешь, что я позволю Вильгельму умереть? — Но, сударыня, ведь он… Это же не доктор, это палач! Вы призываете демона! — Что ж, я взывала к Господу, но тщетно! Ах, мне ничто не страшно, я боюсь лишь одного — болезни Вильгельма. Если Вильгельм в опасности, ничто больше не имеет значения. О Боже мой! Что, если его еще и нет дома? Я готова жизнь отдать, только бы он явился немедленно! И она изо всех сил нажала на потайной рычажок. — На этот раз он меня услышит, — сказала она, — я знаю, он здесь, он явится. А пока пойдем к Вильгельму. Вместе с Гретхен она вернулась в свою комнату и спросила кормилицу: — Сколько времени? Те два часа, что должны были пройти с тех пор как послали за доктором, конечно, уже миновали? — Увы, сударыня, — возразила кормилица, — еще и получаса не прошло. Ребенку было все так же плохо. Христиана вновь побежала в салон, позвонила в третий раз и вернулась к колыбели. Проходившие мгновения казались ей столетиями. Она не могла усидеть на месте. В висках у нее стучало. Она бросилась на колени перед колыбелью, но тотчас вскочила и стала метаться по комнате, охваченная лихорадкой, с растрепанными волосами и блуждающим взором, принимая каждый шорох за шаги Самуила. — Неужели он оставит моего ребенка умирать? — пробормотала она с глухой яростью. Снова вбежав в салон, она приготовилась еще раз нажать на соединенный со звонком рычажок на барельефе, но тут кусок стены резко отошел в сторону и появился Самуил. В других обстоятельствах один его вид ужаснул бы Христиану. Он предстал перед ней со стиснутым ртом и застывшим взглядом, суровый, бледный, словно бы вооруженный какой-то неумолимой решимостью. Казалось, в нем не осталось ничего человеческого: ни разума, ни сердца, одна лишь воля, железная, непреклонная, роковая, ужасная и смертельная. Но Христиана даже не взглянула на него. Она бросилась к его ногам. — Мой ребенок умирает, сударь! Спасите его! — закричала она. — Вот как? — сказал Самуил. — Стало быть, это не новая западня? — О, кто говорит о западне! — воскликнула Христиана. — Я прошу вас о милости. Вы сильны, вы можете быть добрым. Простите мне прошлые распри. Я была не права. Я смирилась, я благословляю вас. Только поспешите. Спасите бедного крошку. Она схватила его за руку и повлекла к колыбели: — Посмотрите! Ему очень плохо, но вы же такой ученый! Самуил склонился над колыбелью. Ему хватило одного беглого взгляда, чтобы все понять. — У этого ребенка круп, — произнес он холодно. — Круп! Ах! Это все же круп! — простонала Христиана. — Но вы же все знаете: скажите, что делать?! Самуил помолчал, казалось что-то прикидывая, а затем посмотрел на Христиану, которая, едва дыша, ждала его ответа, ловила каждый его жест. — Прежде всего, — начал он медленно, — в этой комнате слишком людно. Надо, чтобы все вышли отсюда. — Уйдите все, — приказала Христиана. Горничные и кормилица повиновались. Оглядевшись, чтобы проверить, не остался ли еще кто-нибудь, Самуил заметил Гретхен. Она забилась в угол и, дрожа, смотрела на Самуила затуманенными от ужаса глазами, не в силах оторвать от него взгляд. — Ей тоже надо уйти? — спросила Христиана. — Ей в особенности, — ответил Самуил. — Ступай, Гретхен! — приказала Христиана. Не проронив ни слова, Гретхен стала отступать к двери, все еще не спуская с Самуила полных ярости глаз, нахмурив брови и вся напрягшись, словно в ожидании нападения. Выскользнув из комнаты, она крикнула: — Сударыня, берегитесь! И громко хлопнув дверью, пустилась бежать. Самуил и Христиана остались у колыбели с глазу на глаз. LXII ИСКУШЕНИЕ МАТЕРИ — Что ж, теперь мы одни, — нетерпеливо заговорила Христиана. — Да что с вами, сударь? Вы грезите? — прибавила она, так как Самуил, казалось, погрузился то ли в рассеянную задумчивость, то ли в какие-то далекие воспоминания. Странное дело! Кто бы догадался, о чем мог задуматься Самуил в этот столь значительный миг? А думал он об одной гравюре Альбрехта Дюрера, пользующейся в Германии большой известностью и носящей название «Неистовый». На этой гравюре изображена странная, таинственная фигура полунагого мужчины, могучего и волосатого. Он силой держит на своих коленях женщину. Несчастная сопротивляется, она в отчаянии, но он сжимает ее в объятиях с такой неумолимой и грозной мощью, с таким слепым, бездушным желанием, что при виде этого преступного насилия, в котором, кажется, теряется граница между убийством и страстью, впечатление ужаса изгоняет всякую мысль о сладострастии, заставляя предполагать в этом мрачном символе все то, что есть в мире самого жестокого и беспощадного: Ужас, Рок, Смерть. Об этом-то кошмарном образе и задумался Самуил над колыбелью умирающего ребенка, так что Христиане пришлось повторить: — О чем вы думаете, сударь? Говорите же, сделайте что-нибудь, во имя Неба! Я передаю свое дитя в ваши руки. Эта ужасная болезнь ведь не смертельна, не правда ли? — Она излечима, сударыня, — наконец ответил Самуил сдавленным голосом. — Излечима, если ее вовремя захватить. — Но ведь на этот раз мы ее захватили вовремя! — воскликнула Христиана. — Она впервые дала о себе знать всего полчаса назад. — Верно, сударыня, время у нас пока есть. Но вы хорошо сделали, что поторопились. Еще полчаса, и было бы слишком поздно. — Так приступайте же! Чего вы ждете? Самуил еще колебался, но потом все же выговорил: — Я жду… жду вашего слова. — Моего слова? Что это значит? Самуилом овладело смятение, и он не мог этого скрыть. Только мать, ослепшая от тревоги за свое дитя, могла не заметить, как жадно, каким лихорадочно-страстным взглядом его глаза, еще недавно выражавшие одну ледяную властность, всматривались в эту спальню, где сами стены, особенно теперь, ночной порой, будили мысль о сладостных таинствах, что ранее совершались здесь в такой же час, и как глядел он на пленительную Христиану — ее разметавшиеся волосы, полуобнаженные плечи, глаза, горящие от волнения, на эту женственную прелесть, озаренную светом материнского чувства. — Послушайте, сударыня, — заговорил Самуил, словно приняв бесповоротное решение. — До сих пор вы мне бросали вызов, высмеивали меня, брали надо мной верх. Теперь мой черед. Минуты, отпущенные вашему ребенку, сочтены. Мне приходится быть грубым, поскольку для деликатных околичностей нет времени. Вы просите у меня жизнь вашего сына, всю целиком. Что ж, вы ее получите. Но взамен вы подарите мне десять минут вашей жизни. Христиана смотрела на него, не понимая. — Что вы хотите этим сказать? — Я хочу сказать, что предлагаю вам сделку, — продолжал Самуил. — От меня зависит, даровать ли вам существо, дороже которого у вас нет на свете; и вы просите меня об этом. От вас зависит, даровать ли мне существо, дороже которого у меня нет на свете; и я вас прошу об этом. И повторяю: я даю вам целую жизнь в обмен на десять минут. Вам все еще не ясно? Ну, одним словом, вы любите своего ребенка, а я — я люблю вас! Христиана поняла. У нее вырвался крик ужаса. — Ах, так вы, наконец, сообразили? — усмехнулся Самуил. — Вот и прекрасно! — Негодяй! — вскричала оскорбленная женщина. — Такие речи! В такую минуту! — Я жду ответа, а не брани, — отозвался Самуил. — Замолчите, несчастный! — сказала Христиана. — Иначе, мне кажется, Господь отнимет у меня мое дитя, чтобы невинное создание не сделалось невольным свидетелем подобных оскорблений, нанесенных его матери! — Сударыня, — возразил Самуил, — я сказал то, что сказал, а вам пора бы знать, что своих слов я назад не беру. Время идет, и вы сейчас тратите даром не слова, а жизнь Вильгельма. Мое решение неколебимо. Я люблю вас сильнее, чем сам мог бы предположить. Пока вы колеблетесь, круп делает свое дело без колебаний. Через двадцать пять минут станет слишком поздно. Берегитесь, как бы ваша щепетильность не сделалась для вас источником вечных угрызений совести. Клянусь вам, что иного выбора у вас нет: или ваш ребенок в могиле, или вы в моих объятиях. — Неужели это какой-то дурной сон? — вслух спросила себя Христиана. — Но нет, я слишком хорошо чувствую: этот кошмар вполне реален. Послушайте, сударь, — продолжала она с мольбой, — вы же умный человек, подумайте, возможно ли, чтобы я вам отдалась вот так, прямо сейчас? И что вам самому за радость овладеть мной таким образом? Нет, для этого вы слишком себя уважаете. Это было бы нравственным насилием, которое вы сами же презираете. В том, что я сейчас говорю, нет ничего оскорбительного для вас. Даже если бы я вас любила, я не могла бы принадлежать вам, так как уже принадлежу другому. И кому! Великий Боже, вы только вспомните, кому! — Не тревожьте во мне Каина, сударыня, — пробормотал Самуил, и в его голосе вновь зазвучала угроза. — Хотите, я вам отдам мое состояние? Все, что имею? Скажите только слово, и оно ваше. Это не пустая фраза. Клянусь Богом, памятью покойных родителей, я добьюсь от Юлиуса, не знаю как, но даю вам слово, добьюсь, чтобы он разделил с вами свое состояние или, если пожелаете, отдал его вам целиком. Примите все, что у нас есть, прошу вас! — Спасибо, сударыня, за такой повод облагородить мое злодейство. Мне не нужно ничего, кроме вас. Ребенок снова забился в судорогах. — Что ж! — решила испытать другой путь несчастная мать. — Если вы хотите, чтобы я стала вашей, спасите мое дитя, и я, быть может, полюблю вас тогда за то, что вы поступили великодушно и благородно. Я не могу отдаться вам не любя, сделайте же так, чтобы я вас полюбила. — Время уходит, — напомнил Самуил. — Но в конце концов, — вскричала Христиана, — вы же врач, долг повелевает вам помогать тем, кто страдает, кто может умереть! Если вы откажетесь, правосудие вас накажет. — Я не врач, сударыня, и наказать меня могут как раз за то, что я взялся кого-то лечить. Несколько мгновений Христиана молчала, обдумывая, чем поколебать это неумолимое упорство, что еще ей сказать или сделать. Потом она бросилась к его ногам: — Сударь, на коленях умоляю вас, неужели ничто не тронет ваше сердце? Если бы вы, сударь, действительно любили меня, как только что сказали, неужели вы бы стали доказывать мне свою любовь, убивая мое дитя? — Ваше дитя, сударыня!.. А разве не вы сами однажды нанесли мне оскорбление посредством своего ребенка? — Сударь, в последний раз молю: пощадите! Сжальтесь, я у ваших ног, я прошу, я заклинаю вас! — Сударыня, попробуйте уговорить эти часы. Они идут, — сказал Самуил. Христиана встала. — Бесчестный человек! — прошептала бедная женщина, в отчаянии кусая себе руки. — Что ж! Я обойдусь без вас. Докторов привезут, они успеют. Вы же лгали, утверждая, что осталось всего полчаса. — И того не осталось, — прервал ее Самуил. — Я говорил об этом десять минут назад. Теперь остается только двадцать минут. — Лжете! — вскричала Христиана. — Вы это говорите, чтобы нагнать на меня страху. Но я вам не верю. Уходите. Вы мерзавец. О, даже будь я настолько безумной, чтобы поддаться вам, кто поручится, что вы после этого спасли бы моего ребенка? Вы бы всего лишь попытались, не так ли? Вы даже не врач, как сами только что признались. Настоящие врачи скоро будут здесь. Они спасут Вильгельма. Вы не нужны мне. Ничего вы не добьетесь, кроме позора за ваше гнусное предложение. А вот я добьюсь, чтобы вы понесли наказание. Я изобличу вас перед законом, вы ответите за зло, причиненное вами Гретхен. А теперь вон! Самуил сделал шаг к выходу. — Я удаляюсь, — сказал он. — Сегодня я пришел сюда вторично, так как вы вторично позвали меня. Вчера я потребовался для того, чтобы выдать меня вашему отцу, сегодня — чтобы самой отдаться мне. Так должно было случиться, но раз вы велите мне уйти, я повинуюсь. Он двинулся к выходу, мимоходом бросив взгляд на часы: — Прошло двенадцать минут, — сказал он. Ребенок издал что-то вроде жалобного стона и стал задыхаться, хрипя. — Сударь, вы слышите? — вскрикнула Христиана с отчаянным рыданием. — Ах, ведь даже дикий зверь, и тот был бы тронут, если бы услышал это! Самуил склонился над колыбелью: — Через четверть часа я уже ничего не смогу сделать. Но в эту минуту я еще мог бы вполне ручаться, что спасу его. Это вы безжалостны, сударыня. Да или нет? Нет? Я ухожу. Ждите ваших докторов. Они найдут здесь труп. Он направился к двери. После мгновения кошмарной нерешительности Христиана окликнула: — Сударь! Вздрогнув, Самуил обернулся. — Сударь! Сударь! Вы понимаете, какой чудовищный поступок вы сейчас совершаете? — Сколько пустых фраз и потерянных секунд! — сказал Самуил. — Нет! — зарыдала Христиана. — Нет, я не могу! — В таком случае прощайте! И он с самым решительным видом сделал еще три шага. — Сударь! — опять позвала его Христиана. — Послушайте, — начала она чуть слышным голосом, — раз вы ставите мать перед таким чудовищным выбором — погубить свое дитя или свою честь, что ж! Спасите Вильгельма, и… я клянусь, что стану вашей. — Нет, — отвечал Самуил, — в сделках подобного рода платят вперед. Я спасу его после. — Если так, нет, — сказала она. — Пусть лучше мой ребенок умрет. Самуил уже открыл потайную дверь; Христиана в ужасе бросилась вслед за ним. — У меня есть предложение, — сказала она. — Ведь вы чего хотите? Отомстить мне. Вы не любите меня, вы меня ненавидите. Что ж, вы можете наказать меня по-другому, и ваше тщеславие может быть вполне удовлетворено. Если сейчас я убью себя здесь, на ваших глазах, мой сын будет жить? Я спрашиваю вас об этом, вместо того чтобы сразу исполнить свое решение, потому что после моей смерти вы ведь способны все равно оставить моего ребенка умирать. — Разумеется, — сказал Самуил. — И предложение ваше мне не подходит. — О Боже мой! Боже мой! Боже мой! — простонала несчастная мать, ломая руки. — А время идет, — заметил Самуил. — Сударыня, посмотрите на вашего ребенка. Христиана обратила к колыбели затуманенный взгляд, и нервная дрожь сотрясла ее тело с ног до головы. Бедный малыш замер, скорчившись, и едва различимое дыхание, что вырывалось из его уст, уже походило на предсмертные хрипы. Она повернулась к Самуилу, раздавленная, побежденная. — Я готова, — пробормотала она слабым, угасающим голосом. — Но знайте: если я не покончила с собой до этого, я убью себя после! — Почему? — спросил Самуил. — Если вы опасаетесь, что я стану злоупотреблять моими правами, я обещаю вам никогда более не показываться вам на глаза. Впрочем, Гретхен ведь не убила себя. А у нее не было ребенка. Христиана, я люблю вас. — Я вас ненавижу! — воскликнула Христиана. — Это мне известно! — сказал Самуил. Ее гневный выкрик подстегнул его решимость. А стон ребенка подстегнул решимость матери. — О несчастный! — прошептала она, когда почувствовала себя в его властных объятьях. — Может быть, настанет день, когда ты захочешь вымолить прощение, но ни Бог, ни я уже не сможем тебе его даровать. LXIII ДОВЕРШЕНИЕ ВСЕХ БЕД Спустя несколько недель после той ужасной ночи Гретхен, только что вернувшаяся в свою хижину, бормоча один из тех невнятных монотонных напевов, какие часто твердят безумцы, увидела, что дверь вдруг отворилась. На пороге стояла Христиана, бледная, угрюмая, страшная. Во всей ее фигуре было столько отчаяния и безысходной муки, что пастушка очнулась от своих грез. — Что еще стряслось? — спросила она. Христиана не отвечала. Она соскользнула на земляной пол, уронила голову на грудь и, закрыв лицо руками, замерла в молчании, скорчившись, похожая на статую Скорби. Пораженная, Гретхен опустилась на колени с ней рядом. — Сударыня! Моя добрая госпожа! Да что с вами? — сказала она. — Вот уж семь дней, как я вас не вижу, и от этого мне неспокойно. Теперь ведь нам с вами нельзя вот так покидать друг друга. Что случилось? В конце концов ваша беда ведь не может стать еще ужаснее? Христиана медленно подняла голову и пробормотала: — Может! — Ох, да как же это? Нет, не верю, Господь не допустит! — Господь? — повторила Христиана с горькой усмешкой. — Господь! Так слушай же, Гретхен, слушай, что допустил Господь. Я теперь не знаю, чьего ребенка ношу под сердцем — дитя ли это моего Юлиуса или Самуила. Гретхен не сумела сдержать крик ужаса. С той роковой ночи она больше не избегала Христианы, а Христиане никого не хотелось видеть, кроме Гретхен. В тот вечер, когда Самуил, наконец, позвонил, чтобы вызвать служанок и потребовать все необходимое для лечения Вильгельма, Гретхен, караулившая у двери спальни, вошла первой. Пока горничные суетились, а Самуил наклонился над колыбелью малыша, Гретхен подошла к Христиане, которая стояла в стороне, неподвижная, с сухими глазами. С минуту она глядела на нее сочувственно и печально. Потом, взяв ее за руку, тихо сказала: — Недаром он нам угрожал. — Что такое? — переспросила Христиана, краснея, но гордо выпрямившись. — А, ты не доверяешь своей сестре, такой же мученице? — проговорила Гретхен. Она сказала это со слезами глубокой скорби, с таким нежным упреком, и в самой ее фамильярности было нечто столь возвышенное, что высокомерие Христианы не устояло и она протянула пастушке руку: — О, молчи, сестра, ни слова! Потом, так, словно этот миг доверительности облегчил ее душу, она залилась слезами. Самуил со своей стороны выполнил условие ужасного договора. Погубив мать, он спас дитя. Когда доктора, наконец, прибыли, они нашли, что Вильгельм уже вне опасности. И тогда на лице Христианы мелькнуло удивительное выражение, какого, быть может, никогда не выражало человеческое лицо: то была смесь небесной радости и отчаяния души, осужденной на вечные муки. Врачи, полагая, что их присутствие здесь более не нужно, удалились. В замке оставили лишь одного — на случай какой-нибудь новой напасти. Самуил с видом почтительным и суровым склонился перед Христианой. — Сударыня, — сказал он, — я вам больше не нужен? — Сударь, — отвечала Христиана дрожащим голосом, не поднимая на него глаз, — вы помните то, в чем мне поклялись? — Что вы меня больше не увидите, если сами того не пожелаете? Да, сударыня. Вы обе знаете, — прибавил он, окидывая взглядом Христиану и Гретхен, — что я держу свое слово, каким бы оно ни было. Он еще раз отвесил поклон и удалился. С этой минуты ни Гретхен, ни Христиана его больше не встречали. Два дня спустя барон возвратился из Остенде и привез Христиане последний прощальный привет от Юлиуса. — Ты подготовилась к отъезду? — спросил он. — Куда мне ехать, отец? — В Берлин. Разве мы не договорились? — Нет, — сказала Христиана. — Я передумала. Она сослалась на болезнь Вильгельма: потрясения позапрошлой ночи на какое-то время надломили его силы и было бы неосторожно сейчас подвергать его тяготам путешествия. — Но как же быть с Самуилом? — напомнил барон. — О, теперь я его больше не боюсь, — отвечала Христиана, покачав головой. — Ты виделась с ним? — Вы верите моему слову, не так ли, отец? — Без сомнения, Христиана. — Так поверьте, что с этой стороны мне уже ничто не угрожает. Тон, каким были сказаны эти слова, показался барону несколько странным, но он объяснил это себе тем, что нервы Христианы расстроены треволнениями, связанными с отъездом Юлиуса и болезнью Вильгельма. Тем не менее он попробовал настаивать на переезде Христианы, опасаясь оставить ее одну в уединенном замке. Но молодая женщина проявила непреклонную твердость. Жить под одной крышей с отцом Юлиуса было бы для нее невыносимо. Ей казалось, что глаза свекра рано или поздно разглядят у нее на лбу и устах следы позорных лобзаний негодяя, продавшего ей жизнь ее ребенка. Ничего ей теперь не нужно было, кроме одиночества. Она, подобно Гретхен, желала бы остаться одна в целом свете и запереться в хижине, куда никто не придет. Барон, видя, что Христиану ему не убедить, волей-неволей был вынужден уехать несколько дней спустя. Прощаясь, он предложил прислать к ней ее маленького племянника Лотарио. — Ах, ну да, вечно эти дети! — выкрикнула она. — Оставьте его у себя. Дети — вот что нас губит. Иметь хотя бы одного — уже и за это мы платим слишком дорогую цену. — Ты так его любила прежде! — Да, я слишком любила детей. В этом моя беда. Барон и эти странные замечания также отнес на счет материнских и женских тревог. Должно быть, полагал он, рассудок Христианы несколько сдал от двух столь непредвиденных испытаний, постигших ее почти одновременно. Но за время отсутствия мужа она оправится, душевное равновесие будет возвращаться к ней по мере того, как станет крепнуть здоровье ее ребенка. Таким образом, барон уезжал до некоторой степени успокоенным. Христиана попросила его только об одном: прислать врача, который мог бы жить в замке постоянно. Барон был коротко знаком с одним старым доктором, известным как большой знаток детских недугов, и тот с радостью согласился поселиться в тихом, спокойном месте. В ожидании его прибытия Христиана, панически боясь повторения чего-либо похожего на недавнюю кошмарную ночь, убедила одного неккарштейнахского доктора задержаться в ее доме. Короче, все устроилось, и барон вернулся к себе в Берлин, Христиане же осталось в удел лишь одно горькое утешение — возможность сгорать от стыда и плакать вдали от посторонних глаз. Первый месяц она провела между молельней и колыбелью Вильгельма. Она не разговаривала ни с кем, кроме Гретхен, и обе находили своего рода мрачную отраду, делясь друг с другом своей скорбью и бесчестьем. Новые узы, отныне нерасторжимые, связали их навек. Верно сказала Гретхен: они стали сестрами. Иногда Гретхен приходила в замок, чаще Христиана навещала хижину: здесь они были совсем одни и могли говорить куда свободнее. — Что делать? — спрашивала Христиана. — Звать на помощь Юлиуса? Но письмо не сможет догнать его посреди моря. А когда он вернется, как быть? Рассказать ему все? Он захочет драться, и этот дьявол убьет его! Все скрыть? Ах, у меня же ни за что не хватит духу на подобное низкое притворство! С какими глазами я встречу его? Как смогу позволить ему прильнуть устами к этому оскверненному челу, где запечатлелось прикосновение чужих губ? Всего проще было бы умереть. Ах, если бы не Вильгельм! Какое несчастье для нас, женщин, что мы хотим иметь детей! Мой ребенок уже обрек меня на позор, а теперь он же приговаривает меня к жизни! — Да, надо жить, — говорила Гретхен. — Умереть значило бы усомниться в Господнем правосудии. Верь, сестра, этот человек будет наказан. Будем терпеливы, дождемся, когда настанет час кары. Кто знает, может статься, нам суждено способствовать этому? Мы нужны здесь, нет у нас права бежать от воли Провидения. Суеверные наваждения пастушки стали передаваться надломленной отчаянием Христиане. Ведь безумие заразительно. Гретхен, все больше терявшая связь с миром реальным, увлекала Христиану за собой в царство призраков и химер. Бедной, нежной душе Христианы жизнь и будущее уже представлялись не иначе как окутанными бредовым лихорадочным туманом, который все сгущался. Ее сознание трепетало и колебалось, словно пламя на сильном ветру, любой пустяк приобретал в ее глазах какие-то преувеличенные, пугающие размеры, расплываясь и меняя очертания, как бывает со всеми предметами при наступлении сумерек. В продолжение месяца Христиана каждый день подобным образом виделась с Гретхен. Потом вдруг перестала появляться у нее, будто оставила ее тоже. Она больше не приходила в хижину. На третий день Гретхен сама явилась в замок, но Христиана не захотела принять ее. Она безвыходно заперлась у себя в комнате — не подходила даже к двери, не произносила ни единого слова, так что у Гретхен были причины заподозрить, не случилась ли какая-то новая беда, еще более увеличившая страшный позор Христианы и сделавшая тягостным даже присутствие ее сестры по несчастью. Стало быть, как мы уже сказали, Гретхен не видела ее целых семь дней до того вечера, когда она вдруг неожиданно явилась со своей жуткой новостью. Сраженная подобной бедой, Гретхен сначала не нашла ни единого слова в ответ — ничего, кроме крика ужаса. А Христиана продолжала, до боли вцепившись обеими руками себе в волосы: — Вот такое положение. Что, по-твоему, мне делать теперь? Не слишком ли это для бедной женщины, которой нет еще и семнадцати? А ты тут толкуешь о Господнем правосудии! Тогда Гретхен выпрямилась, вся словно во власти какого-то дикого воодушевления. — Да, — сказала она, — я говорила о Господнем правосудии, говорила и говорить буду! Во всем этом есть промысел Божий. Отец Небесный не мог обречь вас на эту новую муку лишь ради удовольствия сокрушить еще одним ударом свое бедное хрупкое создание, такое еще юное. Слушайте, тут вот в чем дело: он посылает нам мстителя. Да, я предсказываю вам, что это дитя отомстит за нас. Оно покарает презренного, погубившего нас обеих. A-а! Грех породил возмездие! На колени, сестра, и возблагодарим Всевышнего! Мерзавец будет наказан. И Гретхен бросилась на колени, в порыве неистового торжества бормоча благодарственную молитву. LXIV ВОПРОС Вопреки своим опасениям Христиана еще сомневалась, вернее, у нее еще теплилась надежда. Может быть, она поспешила со своими жалобами, может, все это ошибка и ее страхи призрачны? Она решила ждать. Но даже сама эта надежда не могла не стать для нее источником новых терзаний, ведь она превращала время в орудие медленной пытки: каждый день, каждый час ужасная уверенность, подобно острому кинжалу, все глубже вонзалась в ее сердце. И вот настал момент, когда сомнениям пришел конец. Ужасающая истина предстала перед Христианой во всей своей неприглядности. Как ей поступить с этим ребенком? Возвысить, растить под фамильным именем и на глазах мужа дитя, быть может порожденное другим? Или отвергнуть, отослать подальше, отдать Самуилу ребенка, в чьих жилах, возможно, течет кровь Юлиуса? Какая из этих двух крайностей самая жестокая, самая нестерпимая? Как она будет смотреть на это дитя — гордыми, восхищенными глазами счастливой супруги, жаждущей показать целому свету этот плод любви, или полным стыда и отвращения взглядом презренной изменницы, которая желала бы даже от Господа всевидящего скрыть плод своего преступления? Ах! Никогда она не сможет жить бок о бок с живым свидетельством своего падения, с мрачной загадкой, с ужасным вопросом, навсегда поставленным перед ней неумолимой природой! Здесь надо бы вспомнить о том, что Христиана была чиста помыслами и простодушна, совершенно неспособна заключить мирный союз со злом и спокойно спать, припрятав под подушкой память о совершенном грехе. Опозорив себя, пусть невольно, это бедное сердце, юное и благочестивое, терзалось не меньше, чем если бы ей действительно было в чем раскаиваться: грязь, запятнавшая доселе безупречную белизну ее совести, ужасала ее, и она оставалась безутешной. Рассказать обо всем Юлиусу? Ах, нет! Она умрет прежде чем сумеет произнести хотя бы только первое слово подобного признания. И потом, хватит того, что она приняла на свои плечи все это горе и позор, зачем еще заставлять мужа делить с ней такую ношу? Да и в конце концов для того ли она такой ценой спасла Вильгельма, чтобы теперь толкнуть Юлиуса на верную гибель? Зачем она не убила себя сразу? Барон позаботился бы о Вильгельме до возвращения Юлиуса. Муж, погоревав какое-то время, женился бы снова — на женщине, достойной его. А теперь она уже не сможет покончить с собой, ведь она в этом случае умерла бы не одна. Самоубийство стало бы еще и убийством. Все время, во сне и наяву, ее преследовал один чудовищный вопрос: чей это ребенок? Бывали дни, когда она любила еще не рожденного младенца. Что бы там ни было, кем бы ни являлся его отец, она так или иначе приходилась ему матерью. Она смягчалась, думая о судьбе этого бедного существа, отверженного еще до своего рождения, и сердилась на себя за то, что в иные минуты она подумывала отдать его Самуилу, изгнать из замка, отлучить от материнских объятий. В эти дни ей без труда удавалось убедить себя, что ребенок от Юлиуса. Но были и другие дни, притом чаще, когда она не сомневалась, что зачала от Самуила. Тогда она думала об этом ребенке с омерзением, словно он был вором, вздумавшим украсть у ее крошки Вильгельма половину его законного достояния. А по ночам, мучась бессонницей, томившей ее мозг кошмарными сумеречными наваждениями, она еще больше проклинала его, желала ему никогда не появиться на свет, даже грозила, что задушит его. О, конечно, это был ребенок Самуила, ведь не мог же Господь допустить, чтобы она ненавидела дитя Юлиуса! Христиана не ложилась больше в свою отныне оскверненную кровать. Но и перейти в спальню Юлиуса она тоже не пожелала, считая себя недостойной переступить ее порог. Теперь она засыпала, примостившись на диване в салоне-будуаре. Она только позаботилась, чтобы стенное панно, маскирующее ход, по которому являлся Самуил, заставили тяжелой мебелью. Впрочем, это была дань не столько предосторожности, сколько суеверию, ведь Самуил держал свое слово. К тому же в этом замке, им же построенном, он, очевидно, мог бы найти и другие ходы. В эти ночи, такие бесконечно долгие для нее, лишь изредка смыкавшей глаза при бледном мерцании ночника, постоянно горевшего на тот случай, если Вильгельм почувствует себя дурно, и вечерами в унылом свете подступающих сумерек она порой устремляла свой повелительный магнетический взор на потолок в надежде, что тот сейчас рухнет ей на голову, сразу оборвав томительную агонию ее души. Бывало и так, что она, снедаемая лихорадкой, принималась взывать к буре, чтобы та сокрушила корабль Юлиуса, утопила ее мужа или, по меньшей мере, выбросила его на необитаемый остров, откуда ему уже никогда не будет возврата. — Пусть все провалится! — выкрикивала она. — Он захлебнется в море, я кану в ад, лишь бы все это наконец кончилось! Потом она бросалась на колени перед распятием и молила Бога простить ее за такие ужасные мысли. Страх перед возвращением Юлиуса был самым нестерпимым из всех ее наваждений. Три месяца прошло со дня его отъезда. Он мог появиться в любую минуту. Когда Христиана думала об этом, все ее тело покрывалось холодным потом, она падала на пол ничком и подолгу, иногда часами, лежала, распростершись без движения. Однажды утром кормилица принесла ей письмо. Христиана глянула на конверт и вскрикнула. Письмо было от Юлиуса. Прошло два часа, прежде чем она решилась его распечатать. Но потом ее подбодрило то соображение, что письмо пришло из Нью-Йорка. Стало быть, Юлиус приедет еще не сейчас, ведь иначе ему и писать не стоило, поскольку он мог бы добраться домой раньше своего письма. От сердца у нее немного отлегло. Но и сама эта радость причинила ей новую боль. «Значит, вот до чего я дошла! — подумалось ей. — Я довольна, что Юлиус не возвращается!» Она распечатала послание. Юлиус и в самом деле писал, что задержится в Нью-Йорке на несколько недель. Он прибыл туда в добром здравии. Восторг, который его приезд вызвал у дяди Фрица, весьма благотворно повлиял на состояние больного. Тем не менее, врачи не смеют надеяться на его выздоровление. Лишить дядюшку своего присутствия, отнять у больного эту наконец-то обретенную живую связь с родной страной и любимым семейством — значило бы просто-напросто убить его. Поэтому Юлиусу придется продлить их разлуку, какой бы мучительной для него она ни была. Однако он останется там ровно настолько, чтобы исполнить долг человечности и признательности, и ни минуты больше. Его душа осталась в Ландеке, он умирает от тоски по Христиане и Вильгельму. Чувствовалось, что говоря об этом, он старается не давать воли своим чувствам, боясь, как бы его жалобы не опечалили Христиану. Но любовь и боль разлуки явно переполняли его сердце. Немного ободренная вестью об этой отсрочке, Христиана почувствовала себя лучше и, не переставая терзаться, в какой-то мере все же обрела душевное равновесие. Время не останавливает свой бег даже тогда, когда мы страдаем. Итак, недели шли за неделями. В конце декабря барон приехал навестить свою сноху и попытался вытащить ее из ландекского уединения хотя бы на ближайшие три месяца, самые слякотные и снежные. Но, как и в первый раз, она отказалась наотрез. Свою постоянную грусть она объяснила затянувшейся разлукой с Юлиусом. Барон нашел, что она очень изменилась. Впрочем, Христиана и сама призналась, что тоскует и чувствует себя неважно. — О, в самом деле? — многозначительно улыбнулся барон. — Ах, нет, отец, вы ошибаетесь! — насилу смогла пролепетать она, бледнея и внутренне содрогаясь. Она от всех таила свою беременность. Решила скрывать ее, пока возможно. Зачем? Она сама не могла бы этого объяснить и все же безотчетно жаждала выиграть время. Лишь Гретхен знала все. Она стала ее наперсницей — опасной наперсницей, блуждающей в тумане своих лихорадочных грез и видений. Барон возвратился в Берлин, и Христиана снова впала в оцепенение безнадежности. По временам она получала письма из Нью-Йорка: состояние дяди с его перемежающимися улучшениями и ухудшениями вынуждало Юлиуса от недели к неделе все откладывать свой отъезд. Ей приходилось делать над собой неимоверные усилия, чтобы написать ему в ответ несколько отрывистых печальных строк. О том, что она ждет ребенка, Христиана умалчивала, решившись положиться на Господа, предоставив ему так или иначе привести эту драму к развязке. Так миновала зима. В середине апреля произошло печальное событие, давшее тревогам Христианы новую пищу. Вильгельм слег, опасно заболев. Старый доктор из Берлина все еще находился в замке. Болезнь мальчика в первые две недели не внушала серьезных опасений. Христиана не спала ночей, ухаживая за обожаемым малышом со всей любовью, жаром, страстной преданностью матери, уже пожертвовавшей ради своего ребенка тем, что было ей дороже жизни. Но внезапно течение болезни резко изменилось. На сей раз наука сделала для спасения мальчика все что могла. Кроме старика-врача, столь опытного, на консультацию были приглашены трое или четверо его наиболее именитых коллег из Франкфурта и Гейдельберга. Но все их усилия были напрасны. На двадцать пятый День болезни Вильгельма не стало. Когда врач сообщил страшную новость матери, которая уже несколько дней как поняла, что бесполезно ждать иного исхода, она ему ничего не ответила. Только взглянула на часы. Они показывали четверть первого ночи. — Так и есть, — пробормотала Христиана. — Час сделки, минута в минуту. Именно в этот час он должен был умереть. То была адская сделка, и Господь не мог утвердить ее. И она тяжело, как неживая, повалилась на колени перед колыбелью, чтобы в последний раз прильнуть губами к холодеющему лбу бедного малыша. То ли от сотрясения, то ли еще почему, но в миг, когда ее колени ударились о дубовый паркет, ей показалось, будто внутри что-то оборвалось, и она ощутила в своем чреве глубокие содрогания. — Уже! — подумала она, бледнея. — Да, это возможно, ведь прошло почти семь месяцев! Вся дрожа, она попробовала подняться, но тут на пороге комнаты появился барон. Врач написал ему в Берлин, и вот он примчался. В руке он держал письмо. — Вы прибыли слишком поздно, отец, — сказала Христиана, указывая ему на мертвого ребенка. — Он только что ушел от нас. — Но я принес тебе утешение, моя девочка: Юлиус возвращается! Христиана вскочила на ноги. — Юлиус! — вскричала она, став белее, чем труп Вильгельма. — Возьми, прочти, — барон протянул ей письмо. Юлиус писал, что дядюшка Фриц скончался. После погребения он тотчас отправится в путь. И 15 мая прибудет в Ландек. Было 13 мая. — Ах! Вот уж вовремя! — сказала Христиана. И она без чувств рухнула навзничь. LXV НАПОЛЕОН И ГЕРМАНИЯ Меж тем как женское сердце терзалось всеми этими страхами и горестями, Европу потрясали великие и грозные события. Наполеон после продолжительных колебаний двинул свою Великую армию в поход и объявил войну России. Он выехал из Парижа 9 мая, начав тем самым достопамятную войну 1812 года, и в то самое время, когда Христиана в смятении спрашивала себя, что же теперь сулит ей судьба, пораженный мир взирал на то, что Наполеон творил с его судьбой. Одиннадцатого мая император прибыл в Майнц, где 12-го устроил смотр войскам, обследовал укрепления и встретился с великим герцогом Гессен-Дармштадтским. В ночь с 12-го на 13-е в тайной зале Двойного замка состоялся совет Тугендбунда. На этот раз туда прибыли Семеро — те самые, что присутствовали на первом собрании. Все они явились в масках, хотя, кроме них самих, в зале никого не было. Как только все заняли места вокруг стола, председательствующий взял слово. — Друзья мои и братья, — начал он, — я приступлю к делу без предисловий, поскольку время не ждет. Как вы сами можете убедиться, все, по-видимому, оборачивается против нас. Мы ждали того дня, когда Наполеон развяжет войну, в надежде, что наши князья не упустят столь значительного повода, чтобы отмежеваться от его действий и, вооружившись, примкнуть к лагерю его врагов. И что же? Эти военные действия, на открытие которых мы рассчитывали как на сигнал, по которому вся Германия восстанет, Наполеон начал с таким чудовищным, невероятным размахом, что немецкие князья не рискнули пойти против него, а оказались с ним заодно. Побежденные под Ваграмом, Йеной и Мадридом пополнили собой армию победителей, идущую на Россию. Наполеон пожелал, чтобы наши правители по пути его следования воздавали ему почести, и не нашлось ни одного, кто бы уклонился от исполнения этого приказа. В Дрездене он будет окружен целым двором из венценосцев. Властители Саксонии, Вюртемберга, Австрии, Пруссии, Баварии и Неаполя — вот кто смешается с его смиренной и блистательной свитой. Да, мы дошли до неслыханного унижения! Это то, что касается правителей. Теперь поговорим о народах. С этими словами председательствующий повернулся к тому из Семи, перед кем лежала груда писем. — Прочтите донесения, — сказал он. Тот, к которому относились слова предводителя, развернул первое письмо и стал читать: «Майнц. Наполеон был встречен с восторгом. Жители наперебой предлагали свои дома для размещения на постой его эскорта. На каждом шагу — сцены братания. Народ и войско охвачены общим опьянением. Это подлинный взрыв всенародного обожания. Император здесь воспринимается как сам Господь Бог». — Однако, — прервал председательствующий, — это пока всего лишь французская Германия. Послушаем, что в других ее краях. Читавший развернул вторую депешу и прочел: «Вюрцбург. При известии, что Наполеон будет проходить здесь 13-го вечером, из окрестных городов и селений стал бегом стекаться народ: все жаждут видеть его. У городских ворот для встречи его сооружают триумфальные арки, увитые зеленью. В его честь будет играть военный оркестр, и уже сегодня с утра толпа, собравшаяся послушать репетиции, словно бы тоже репетирует те рукоплескания, которыми намерена приветствовать французские музыкальные пьесы, что будут здесь исполняться. Все празднуют и торжествуют. Плошки немыслимо подорожали: весь город будет иллюминирован». — Но и Вюрцбург, — заметил предводитель, — еще не назовешь сердцем Германии. Быть может, нам еще удастся расслышать его биение в Дрездене. Чтец взял третье донесение: «Дрезден. Король и королева Саксонии готовятся к выезду навстречу императору Наполеону. Город последует примеру своего короля: толпа, разбухшая оттого, что в нее вольется все население округи на двадцать льё кругом, выйдет встречать великого человека. Здесь будет полчище князей и королей, мешанина мантий, сутолока венценосных голов. Что до простонародья, оно в ослеплении восторга, его переполняет энтузиазм. Наполеон оглохнет от приветственных воплей. В театре готовится постановка пьесы, соответствующей обстоятельствам, где его обожествляют. Король прочел ее в рукописи и пожаловал автора орденом. Все места в зрительном зале раскуплены заранее…» — Довольно! — оборвал председательствующий. — Отвратим взоры от постыдного зрелища, оскорбительного для нашей страны. Вот как Германия раболепно приветствует своего господина! Она лижет стопы тому, кто своим каблуком наступил ей на лицо! Этот человек отправляется на войну так, как если бы уже возвращался с победой: он справляет триумф заранее, уверенный, что победит! Помолчав, председательствующий добавил не без гордости: — Но есть еще мы. Еще существует Союз Добродетели. Он повернулся к другому из Семи: — Расскажи нам, каково нынешнее состояние Тугендбунда. — Увы! — отвечал тот. — Наши собратья во всех концах страны совсем пали духом. Всенародный восторг, сопровождающий каждый шаг завоевателя, кажется им доказательством того, что само Провидение избрало этого человека, подняв его из безвестности, дабы возвысить над всем миром. Их души цепенеют от суеверного страха. Многие присылают прошения о выходе из рядов нашего Союза. Почти все верят, что Бог на стороне Наполеона и сопротивление ему нечестиво… — Это довершает общую картину, — произнес предводитель. — Итак, повсюду трусость, бессилие, готовность отступить. Нет никого, кто спас бы честь свободного человеческого духа, не склонив головы среди всеобщей прострации. Все пресмыкаются. При едином звуке шпор тирана, шествующего мимо, все эти гордые храбрецы леденеют от страха и валятся на брюхо, позволяя, чтобы он топтал их, и не смеют при этом даже издать стон. Ах! Неужели Германия действительно такова? Должны ли мы отречься от нашей независимости? Следует ли нам отказаться от борьбы и заявить: если вы хотите быть рабами, что ж, воля ваша! Неужели никто так и не восстанет — один за всех? Или в этом мире совсем не осталось мужчин? Едва председательствующий успел закончить эту удручающую речь, как где-то над его креслом послышался слабый звон колокольчика. — Что там за шум? — спросил один из Семи. — Это наш хозяин, Самуил Гельб, — сказал председательствующий. — Он просит позволения войти. — Пусть войдет, — послышались голоса. — Может быть, он принесет нам какое-нибудь утешительное известие. Предводитель позвонил в колокольчик. — Я говорил, что мы нуждаемся в мужественном человеке, — сказал он. — Кто знает, возможно, Господь внял моему желанию? Самуил Гельб — истинный боец, твердый и волевой. Он мог бы стать тем защитником, который нужен родине и свободе. LXVI САМУИЛ СТРЕМИТСЯ ПОДРАЖАТЬ ИИСУСУ НАВИНУ Минуту спустя Самуил вошел в тайную залу, где заседал совет Тугендбунда. Он отвесил глубокий поклон и застыл в ожидании вопросов предводителя. — Самуил Гельб, у вас есть для нас какие-либо сообщения? — спросил тот. — Есть, — отвечал Самуил. — Говорите. Что вам известно? Что вы можете сделать? — Что мне известно? — повторил Самуил. — Я знаю, что император Наполеон только что вступил в пределы Германии и сейчас, когда мы с вами совещаемся, он находится в нескольких милях отсюда. Я знаю, что с ним вместе движется армия в четыреста двадцать тысяч человек, шесть понтонных парков, одиннадцать тысяч подвод со съестными припасами, тысяча триста семьдесят два орудия, не считая шестидесяти тысяч австрийцев, пруссаков и испанцев. Мне известно, что император Александр со своей стороны смог вооружить триста тысяч человек, разделив их на три армии: Восточную под началом Барклая, Западную под командованием Багратиона и резервную во главе с Тормасовым. Еще два корпуса и обширный укрепленный лагерь намечено создать в тылах этих трех армий. Наконец, я знаю, что никогда еще мир не видел более потрясающего столкновения народов и государств. И вы спрашиваете, что я могу? Могу в одно мгновение покончить с этим чудовищным противоборством, заставив его исчезнуть так же бесследно, как лопается мыльный пузырь, если в него ткнуть пальцем. — Неужели? — произнес предводитель. — И каким же образом? Объяснитесь. Удивленный, недоверчивый ропот пробежал среди этих бесстрастных и высокомерных людей. — Ах, мои слова смутили вас? — заметил Самуил. — Вам трудно вообразить, что скромный посвященный второй ступени способен сотворить такое чудо? А если я все же сделаю это, вы поверите, что я кое-чего стою? Смог бы я тем самым заслужить, чтобы вы меня возвысили до первой ступени в нашем Союзе? — Сделай то, что ты обещаешь, — отвечал предводитель, — и тогда проси всего, чего хочешь. — И вы не забудете своего слова? — Я в том клянусь. Но объясни нам, что ты задумал? Какими средствами ты рассчитываешь воспользоваться? Думаешь последовать примеру Брута? Ты нашел кинжал, оброненный Фридрихом Штапсом у подножия его окровавленного эшафота? — Зачем? Чтобы, подобно ему, потерпеть неудачу, не так ли? Да еще дать тирану новый повод прослыть в народе избранником Провидения? Нет, господа. Нет, я не стану протискиваться сквозь толпу к сердцу Наполеона, чтобы его охрана при любом исходе предприятия изрубила меня на куски или чтобы этот добрый немецкий народ, который я хочу освободить, в благодарность за мое рвение прикончил меня на месте. Наполеон умрет, я же буду жить. Я нанесу ему удар прямо отсюда, не покидая этой горы, в недрах которой мы находимся. Я поражу его издалека и сверху, словно Юпитер. — Что ты хочешь сказать? Говори яснее. — Время еще не пришло. Цель вы знаете, так что вам за дело до средств? — Это шутка, сударь? — сурово спросил предводитель. — Точнее сказать, вызов, — холодно уточнил Самуил. — Разумеется, вы все, слушающие меня сейчас, так могущественны и властительны, что стоите выше любых подозрений, выше всякого злодейства. Но спасти Наполеона — искушение, перед которым трудно устоять. Если бы я верил в Бога, то побоялся бы даже его подвергнуть подобному соблазну. Таким образом, добиваясь у вас позволения сохранить свой план при себе до той минуты, когда ничто уже не сможет помешать его исполнению, я поступаю так из самой что ни на есть заурядной осторожности. — Тогда к чему все эти полунамеки? — заметил председательствующий. — Чтобы заранее знать, будете ли вы мне за это благодарны. Ведь могло бы быть и так, что вы, подобно правителям и народу Германии, пожелали бы стать спутниками этого светила, а своего освободителя выдать и покарать. Кроме того, у меня есть предложение. Не угодно ли вам вновь собраться здесь завтра, чтобы в случае надобности принять некоторые меры? Послушайте: сейчас два часа ночи; в это самое мгновение Наполеон, покинув Майнц, уже направляется в сторону Вюрцбурга. В десять утра он сделает остановку в Ашаффенбурге, чтобы там позавтракать. Ашаффенбург всего в нескольких милях отсюда. Не уезжайте этой ночью, а завтра в десять будьте снова в этой зале. Тогда я скажу вам, что я сделал. Потом мы вместе подождем успеха или неуспеха предприятия. — Как мы о нем узнаем? — не отступал председательствующий. — В два часа, — сказал Самуил, — сюда явится наш человек, неккарский странник. Он принесет вам известие о том, что дело, которого не осмеливалось совершить даже ваше хваленое Провидение, свершилось и сделал это не кто иной, как Самуил Гельб. — Хорошо, — заключил председательствующий. — Мы соберемся здесь в десять и будем ждать. LXVII ГОРЕ ДЕЙСТВУЕТ ВЕРНЕЕ АКУШЕРСКИХ ЩИПЦОВ В ту же ночь в нескольких шагах от того места, где происходило заседание Семи, Гретхен, уснувшая в своей хижине, вдруг проснулась оттого, что кто-то снаружи звал ее и сильно колотил в дверь. — Кто там? Это вы, сударыня? — спросила она. — Да, — послышался голос Христианы. Гретхен бросилась открывать. Христиана вошла — полуодетая, со спутанными волосами, растерянная, почти утратившая разум. — Что еще случилось, сударыня? — спросила Гретхен. — Как это вы в такой час покинули свою комнату, ушли из замка? — Не знаю, — прошептала Христиана с потерянным видом. Но тут же прибавила: — Ах, да, постой, вспомнила. Я убежала. Никто меня не видел. Барон фон Гермелинфельд там. Я упала навзничь. А потом у меня начались эти боли. Первые родовые схватки, Гретхен! Гретхен, я рожаю! — Как? — воскликнула Гретхен испуганно и радостно. — Но ведь время еще не пришло! О, так это значит, что ребенок у вас от господина фон Эбербаха! — Нет, Гретхен, я знаю, чувствую, что нет. О! Если бы я могла обманываться! Тогда бы я и других обманула. Но нет! Лгать всю жизнь? Я предпочитаю умереть! Гретхен, Вильгельма больше нет… Юлиус возвращается… я тут же свалилась… столько бед разом… они-то и ускорили эту, последнюю… О! Как мне больно! Умереть бы! Она бормотала все это бессвязно, сбивчиво, почти бессознательно, цепляясь за руки Гретхен, взбудораженной не меньше, чем она сама. — Что же делать? — прошептала Гретхен. — Ах! Сейчас сбегаю за доктором. Она шагнула к выходу. Христиана кинулась следом и схватила ее за руку: — Несчастная, остановись! Я убежала от всех не чтобы выжить, а чтобы умереть, укрыться в недрах земли, рухнуть в бездонную пропасть. Если я умру, Юлиус будет меня любить, чтить, оплакивать. На что мне жизнь? Тайна — вот что мне нужно! Постарайся понять, что я тебе говорю… Сама не знаю, что творится в моем мозгу. Я с ума схожу. Но тайна, тайна любой ценой! — Тайна любой ценой! — повторила Гретхен, тоже совершенно теряя голову. Дичайшая боль плоти, соединившись с мукой душевной, в конце концов сразила Христиану. Она распростерлась на кровати Гретхен. Несколько минут она металась во власти бредовых видений, терзаемая схватками, но и тогда ее не оставляла эта навязчивая идея, что необходимо скрыть от всех свое горе и позор, и она сдерживала крики, кусая платок. Гретхен, рыдая, в отчаянии суетилась возле нее, бесполезная и до смерти напуганная. Когда наступила краткая передышка, Христиана подозвала ее: — Гретхен, поклянись исполнить все, что я тебе скажу. — Клянусь, моя дорогая госпожа. — Что бы ни случилось, никому, ни барону, ни моему Юлиусу, ни даже тому чудовищу ты не откроешь моего секрета. — Никому. — Если ребенок выживет, ты, Гретхен, отнесешь его этому Самуилу, но так, чтобы никто не знал, не видел, не заподозрил. — Правильно! — с жестокой радостью выкрикнула Гретхен. — Швырнем демону его адское отродье. — Ах, но ведь это все-таки мой ребенок, мое единственное дитя! — простонала Христиана, корчась в новой схватке. — О! Но бедное создание, верно, умрет. О! Я тоже хочу умереть, Господи, пошли мне смерть! Гретхен, если ребенок умрет, похорони его, слышишь, сама, одна, ночью, в лесу. Ты клянешься? — Клянусь. — Тогда и меня тоже, Гретхен. Схорони меня, и чтобы ни одна душа не знала!.. О, мой Юлиус, прощай! Я тебя так любила… Умереть, не увидев его больше… Гретхен, тайна, тайна, тайна любой ценой! Она лишилась чувств. — Тайна, да, понимаю, — сказала Гретхен. И повторила несколько раз, казалось, бессознательно, не вникая в суть собственных слов, словно какое-то заклятие: — Тайна… любой ценой… тайна… LXVIII ТРИХТЕР ПЬЯН С ПЕРЕПУГУ На следующее утро город Ашаффенбург праздновал и весь кипел от общего ликования. Мужчины, женщины, малолетние дети и столетние старцы — все покинули свои дома и хлынули на улицы. Ждали прибытия Наполеона. Историческая фигура, поражающая воображение даже заочно, вот-вот должна была предстать перед их глазами. Каждому хотелось сличить с действительностью образ, уже сложившийся в уме. Могучее волнение колыхало море людских голов подобно тому, как океан, стремясь навстречу приближающемуся светилу, зыблет свои широкие валы. Толпа между тем все прибывала. Бюргеры тут же забросили коммерцию, забыли вчерашние заботы и начатые дела. Молодые люди, пришедшие сюда под руку с хорошенькими девушками, пользуясь сутолокой, стремились изловчиться и сорвать поцелуй, да и красотки были вовсе не прочь, улучив удобную минуту, воздать им сторицей. Однако здесь присутствовал некто, не разделявший всеобщего легкомысленного настроения, а напротив, объятый безутешной меланхолией. То был наш друг Трихтер. Он брел с мрачным, потухшим взором, не поднимая головы, рядом с новым, только что приобретенным знакомцем — то был не кто иной, как неккарский странник. — Да что с вами такое? — осведомился тот. — Мой дорогой Роймер, — отвечал Трихтер, — я в смятении. — Это от вина, — рассудительно заметил путешественник, которому при виде пылающего носа Трихтера не потребовалось много времени, чтобы распознать в нем пьяницу. — Еще чего! — презрительно фыркнул Трихтер. — Вот уж лет пятнадцать как вино оставляет меня невозмутимым. Не то чтобы я этим утром не пил. Напротив: предвидя волнение, от которого у меня, пожалуй, перехватит горло в эти минуты, я хотел немного взбодриться. Я даже попробовал напиться допьяна. Смешная попытка! Мне больно в этом признаваться, ведь я могу напиться настолько, чтобы заболеть или даже умереть, могу хоть утопиться в спиртном, но только — о, прискорбное увечье! — мне более не дано опьянеть. Какая постыдная слабость! — А за каким чертом, — спросил Роймер, — вам так приспичило напиться именно сегодня? — Потому что сегодня я должен вручить прошение Наполеону. — Какое прошение? — Прошение, которое мне продиктовал Самуил. Представляете, в каком я положении? Мне — приблизиться к этому великому человеку, смотреть на него, отвечать, если он о чем-нибудь спросит! Говорить с этим величайшим императором, этим колоссом, перед которым пушки — и те умолкают! Как же тут сохранить хладнокровие? Я вне себя, друг мой. Ах, в иные мгновения у меня дрожь в ногах! — Ба! — усмехнулся странник. — Вы слишком все преувеличиваете. Подать прошение — это же пустяк. Хотите, я это сделаю за вас? — Нет, — вздохнул Трихтер. — Самуил заставил меня поклясться, что я сам подам его. — Что ж, вы его подадите, адъютант возьмет его из ваших рук, а император проследует мимо, даже не взглянув на вас. Неужели вы воображаете, что он станет тут же читать ваше прошение? — Я в этом уверен, — ответил Трихтер. — Самуил на сей счет имеет самые точные и надежные сведения. И в Майнце, и на всем пути следования Наполеон собственноручно распечатывал все прошения и в тот же вечер диктовал ответы на них. Он хочет расположить к себе Германию, оставляя ее у себя в тылу. — А это прошение для вас очень важно? — Еще как! Речь идет о куске хлеба для моей старушки-матери. О таком куске хлеба, который я бы не мог у нее отнять и пропить, так как, видите ли, дело в том, что я презренная ненасытная губка. В прошлом году случилось так, что в один прекрасный день мне в руки попали пять тысяч флоринов. Из них я ей отослал пять сотен, и она смогла заплатить свои долги. У меня были благие намерения отправить ей и все остальное. Но у меня и у одного из моих друзей, именуемого Фрессванстом, с давних пор была высокая мечта посвятить себя серьезному и последовательному изучению сравнительных достоинств чужеземных вин. Мы с таким усердием погрузились в эти занятия, что за три месяца, изрядно оросив свои глотки, до дна осушили свои кошельки. Роймер расхохотался. — Не смейтесь, — с меланхолическим укором вздохнул Трихтер. — Увы! Мне привелось узреть одновременно конец и моих денег, и моего друга. Фрессванст, расправившись с последней бутылкой, умер от кровоизлияния в мозг. Сколь прискорбное падение! Между нами, — прибавил Трихтер, понизив голос, — я не уверен, что Фрессванст в полной мере заслужил свою репутацию. Но каков бы ни был суд потомства относительно этого пьяницы, я был разорен. Я уговаривал Самуила Гельба, моего благородного покровителя, чтобы он устроил нам еще одну эмиграцию в Ландек. Славная деревушка этот Ландек: там можно спать в гнезде, пить потрясающую водку, да еще вывезти оттуда пять тысяч флоринов! Но Самуил не пожелал внять моим просьбам. Зато вчера, в возмещение за свой отказ, он мне посоветовал подать это прошение, соблаговолил собственноручно написать его для меня и поручился, что оно будет удовлетворено. — Однако, — заметил Роймер, — это значит, что у вас, по-видимому, есть какие-то права на расположение Наполеона? — У меня был дядюшка, и он погиб, служа Наполеону, потому что, дорогой, надобно вам знать, что я сам по материнской линии наполовину француз. Вот почему, будучи немцем и студентом, я тем не менее могу обратиться к императору с просьбой, отнюдь не роняя себя. Я говорю по-французски лучше, чем сам Расин. Покойный дядя был для моей матери единственной опорой. Наполеон отнял у нее эту опору, а стало быть, справедливость требует, чтобы он пришел к ней на помощь. Если он поместит ее в приют, о чем я и прошу, это избавит меня от сыновних забот и я смогу в одиночку довести до завершения исследования, которые были прерваны столь прискорбным образом вследствие недостатка средств и безвременной кончины этого немощного Фрессванста. Вы можете быть уверены, что если я пью, то отнюдь не ради низменной цели личного самоуслаждения. Я уже давным-давно не испытываю ни малейшего удовольствия, ни вообще каких бы то ни было ощущений, заливая себе в глотку безвкусные напитки простых смертных. Вишневка и абсент для меня то же самое, что молоко и мед. За исключением того особенного сорта водки, которой мне довелось испить в Ландеке и которая, должен сознаться, наполнила мое нутро неким сладостным жаром, все остальное, на мой вкус, не более чем вода. Нет, если сей перегонный куб, что имеет честь говорить с вами, продолжает усердствовать на избранном поприще, то с целью сугубо бескорыстной, во имя науки и ради чистой любви к человечеству. Теперь вам должно быть понятно, сколь важно для мира, чтобы император принял мое прошение и внял ему. — Он его исполнит, я в этом не сомневаюсь, — сказал Роймер. — Однако, насколько я слышу, толпа кричит «Виват!». — Неужели это едет сам великий Наполеон? — спросил Трихтер, заранее трепеща. — Нет. Кричат только «Да здравствует Франция!». Вероятно, пока это только какие-нибудь генералы свиты или адъютанты, которые следуют впереди него. — В добрый час! — сказал Трихтер, переводя дыхание. — А где вы передадите ему вашу просьбу? — полюбопытствовал Роймер. — О, место у меня уже намечено. При входе во дворец князя-примаса. Император должен прибыть туда, чтобы позавтракать и принять депутации от окрестных жителей. Двое егерей, стоящие там в цепи ограждения, большие почитатели моих талантов по части выпивки, обещали пропустить меня к великому человеку. Моя собственная робость — вот единственное, чего я боюсь. Ах! Если бы я мог напиться! Вам, верно, кажется, что я ужасно болтлив. Но если я без умолку трещу вот уж целых полчаса, то вовсе не затем, чтобы докучать вам рассказом о моих делах, а чтобы прийти в себя на случай, если мне предстоит говорить с императором. Это я устраиваю разминку своему языку, оттачиваю его, чтобы он привык к беглости и не заплетался. Внезапно речь Трихтера оборвалась, а сам он весь затрясся. — Ах! — пролепетал он. — Теперь-то они точно кричат «Да здравствует император!». И в самом деле, гром приветственных кликов возвестил о приближении чудо-человека. Огромная людская масса прихлынула туда, где стояли наши двое собеседников, и поглотила их. LXIX ЯД Смысл восторженных воплей и бурных движений толпы был очевиден, сомневаться тут не приходилось. — На сей раз это и вправду император, — сказал странник Трихтеру. — Поспешим и мы. И они пустились бегом в направлении дворца князя-примаса. — Прошу вас, мой дорогой Роймер, — сказал Трихтер, — не покидайте меня, будьте рядом как можно дольше, а потом оставайтесь поблизости, не уходите. Подождите здесь, пока я вернусь. Мне надо ощущать на себе взгляд друга, пусть он придаст мне сил, когда я приближусь к грозному видению, и я нуждаюсь в дружеской руке, что поддержит меня, если я лишусь чувств. Он без труда отыскал своих знакомцев-егерей, которые велели ему держаться подле них, чтобы пропустить его в ту минуту, когда император будет сходить с лошади. Подоспели они вовремя, так как почти тотчас площадь, и без того похожую на муравейник, затопила настолько густая толпа, что Трихтер и Роймер, зажатые в ней, более не могли ни двинуть рукой, ни рассмотреть что-либо в непролазной людской гуще. Трихтеру казалось, что время несется с быстротой молнии. В висках у него отчаянно стучало. Сердце в его груди трепетало, словно суденышко, тонущее в бурном море. Он страстно жаждал отказаться и от затеи с прошением, и от куска хлеба для своей матери. У него даже мелькнула надежда, что император повернет назад, заключит мир с Россией и вернется во Францию, не заходя во дворец князя-примаса. Вдруг грянули фанфары, загремели барабаны, и Наполеон вступил на площадь, сопровождаемый ураганом восторженных криков. Император ехал верхом рядом с каретой императрицы. Он приветствовал толпу. А Трихтер чувствовал, что он совсем растерялся при одном приближении этого властителя, который, подобно Атласу, держит мир на своих плечах, в своей голове, а то и на ней — вместо короны. Подъехав ко дворцу князя-примаса, Наполеон спешился. Князь-примас, обнажив голову, ждал его на пороге вместе со своей свитой. Он обратился к Наполеону с выражениями пламенного восторга, и тот произнес в ответ какие-то слова благодарности. Потом императрица вышла из кареты, и властительная чета направилась к лестнице, ведущей во дворец. — Иди же! — сказал Трихтеру один из егерей. — Самое время. Скорее! Трихтер бросил на Роймера душераздирающий взгляд. — Молись за меня! — шепнул он. Потом, с лихорадочным жаром стиснув ему руку, он бросился вперед, шатаясь, увы, не от вина! — А, немецкий студент! — промолвил Наполеон. — Люблю это гордое юношество. Чего ты хочешь, друг мой? Трихтер хотел отвечать, но голос его сорвался, и он не смог произнести ни слова. Все, что Трихтер сумел сделать, — это протянуть прославленному императору прошение, которое он держал в правой руке, причем из-за этого ему пришлось пожертвовать своей фуражкой, которую он сжимал в левой руке, и, не будучи в силах удерживать два предмета сразу, уронил ее. Император принял прошение с улыбкой. — Ну, успокойтесь же, — сказал он. — Вы говорите по-французски? Сделав над собой чудовищное усилие, Трихтер пролепетал: — Моя мать… Ваше величество… Мой дядя тоже… умер… Но я… я не француз. Он и сам чувствовал, что говорит нечто противоположное тому, что собирался сказать. — Что ж! — произнес император. — Поскольку вы владеете французским, идемте со мной. Вы мне сами расскажете, в чем состоит ваша просьба.

The script ran 0.011 seconds.