1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Ах, мне бы хотелось увидеть и узнать Фредерику. Я уверена, что она была бы более послушна мне, чем вы. Но, к несчастью, это невозможно. Чего только не подумали бы, а главное, не наболтали бы в свете, прослышав, что певица, за которой граф фон Эбербах ухаживал в прошлом году, водит знакомство с его женой! Но раз уж я могу говорить только с вами, будьте любезны слушать меня за двоих. Прощайте. До скорой встречи, не так ли?
— До скорой встречи, — отозвался Лотарио.
И он, поцеловав Олимпии руку, спустился по лестнице, пересек двор, вскочил в седло и крупной рысью поскакал прочь.
Однако на бульваре Сен-Дени, там, где начиналось предместье, он заметил Самуила Гельба, который пересек ему путь пешком: он как раз вышел из Менильмонтана и, видимо, направлялся в сторону особняка графа фон Эбербаха.
После всего, что он недавно услышал от Олимпии, эта встреча произвела на Лотарио крайне неприятное впечатление.
«Он заподозрит, что я еду к Фредерике, — сказал он себе. — И возможно, заговорит об этом с дядей. А что если не ехать сегодня в Анген? Если, напротив, через часок нанести визит графу и таким образом неожиданно хитро обмануть Самуила? Да, так и надо поступить. Отличная мысль!»
И вместо того чтобы углубиться в предместье, Лотарио вернулся на несколько шагов назад, свернул на бульвар, ведущий к площади Бастилии.
«Но я же вчера обещал Фредерике, что приеду сегодня, — уныло раздумывал он. — Она будет беспокоиться. А потом, помимо всего прочего, мог же я просто ехать по улице Предместья Сен-Дени, вовсе не собираясь в Анген. У меня могут быть знакомые в этом предместье. Я мог ехать в направлении Монмартра. Да и видел ли меня господин Самуил? Он даже головы не повернул в мою сторону. Он меня не заметил. Теперь я в этом даже уверен, он ведь не ответил на мой поклон».
Тут он прервал свои успокоительные рассуждения, подумав в порыве благоразумия: «Нет, все же сегодня осторожность требует лучше не ездить в Анген».
Однако взвешивая таким образом за и против и в этих колебаниях добравшись шагом до Аустерлицкого моста, Лотарио повернул назад и крупной рысью поскакал к предместью Сен-Дени.
«Ба! — говорил он себе. — Лучше всего поспешить, время еще не упущено. Я успею вернуться еще прежде, чем возникнут подозрения».
Он дал шпоры коню и галопом пронесся через предместье, так что слуга, весьма озадаченный странными зигзагами пути и причудливым аллюром своего господина, с большим трудом поспевал за ним.
В Анген к дому Фредерики он добрался в ту самую минуту, когда на Университетской улице Юлиус и Самуил садились в карету, готовясь застать их врасплох.
XXXV
ЖЕНА-НЕВЕСТА
В Ангене, как мы уже говорили, Фредерика занимала очаровательный маленький дворец с окнами, смотрящими на солнечный восход и берег озера.
Красный камень его стен, выгоревший от знойного солнца прошлых лет и омытый дождями зим, побледнел и стал скорее розовым, что отлично гармонировало с нежно-зелеными оконными ставнями.
Фасад дома так и лучился весельем. Виноградные плети игриво карабкались по стенам, к осени обещая строению пышный пояс из листвы и ягодных гроздьев.
Изнутри все было так же прелестно, как и снаружи. Убранством дома по поручению графа фон Эбербаха занимался не кто иной, как сам Лотарио. Мебель редкостной работы, драпировки из голубого шелка с вытканными на нем белыми розами, большие часы из саксонского фарфора, маркетри, ковер, настолько пушистый, что нога тонула в нем по щиколотку, дорогие картины лучших из ныне живущих мастеров, книги современных поэтов — короче, здесь было решительно все, что требуется, чтобы сделать жизнь изящной и удобной.
Открыв окно, Фредерика видела перед собой живописный сельский пейзаж — озеро в обрамлении зеленеющих холмов. Закрыв его, она оказывалась в одном из самых удобных и очаровательных особняков, какие можно найти только на улице Предместья Сент-Оноре. В этом шале, украшенном всеми лучшими созданиями искусства и ремесла, близость к природе сочеталась со столичным блеском. То была Швейцария, перенесенная в Париж.
Перед домом располагался чудесный английский парк; в эту пору он был весь в цвету и отягощенные цветами ветви прибрежных кустов и деревьев купались в водах озера.
Госпожа Трихтер, сидевшая в гостиной со своим вязанием, вот уже целый час как стала замечать, что вид у Фредерики какой-то встревоженный. Девушке явно не сиделось на месте: она то входила в салон, то выходила, садилась и тут же вставала, выбегала зачем-то в сад и тотчас шла в свою комнату.
Правдивая и преданная душа девушки была настолько прозрачной, что не составляло труда догадаться: Фредерика ждет Лотарио и беспокоится, почему его нет.
С того часа, когда он обычно являлся, прошло уже больше двадцати минут. Такое ужасное опоздание! За двадцать минут каких только катастроф, болезней, падений с лошади, взрывов и крушений любого сорта не успеет изобразить фантазия влюбленной девушки!
Что же могло стрястись с Лотарио? А ведь Фредерика еще вчера говорила ему, что он слишком гонит своего коня. Зачем то и дело его пришпоривать, заставляя прыгать? Это же самый верный способ навлечь несчастье. Хорошенькое дело, если лошадь сбросила его на землю! Но нет, для этого он слишком хорошо держится в седле. Тогда почему же он не едет? Стало быть, он болен?
Нет, Лотарио был определенно прав, когда не послушался внутреннего голоса, после встречи с Самуилом убеждавшего его не ездить в Анген. Если уже одно его опоздание заставило Фредерику так всполошиться, страшно подумать, что было бы, если бы он вообще не появился.
Вся во власти своих тревог, Фредерика поднялась на террасу, откуда можно было наблюдать за дорогой.
Вдруг над ней в той стороне, где был Париж, поднялось облачко пыли и девушка смутно различила топот копыт коня, мчавшегося во весь опор.
Ее глаза еще не могли рассмотреть всадника, но в том и нужды не было: сердце Фредерики тотчас узнало его.
— Это он! — воскликнула она.
И Фредерика весьма проворно сбежала по лестнице.
Когда она выбежала на крыльцо, Лотарио уже спрыгнул с коня, бросил поводья слуге и успел подняться на третью или четвертую ступеньку.
— Здравствуйте, Лотарио, — сказала девушка с улыбкой, ясно говорившей о том, что тревоги и тоска ожидания уже совсем забыты.
— Здравствуйте, Фредерика.
Они пожали друг другу руки, и девушка повела гостя в салон, где г-жа Трихтер сидела за своей работой.
— Ну, расскажите, Лотарио, как себя чувствует граф фон Эбербах? Вы его видели?
— Мы виделись вчера вечером.
— Почему же не сегодня утром? Тогда вы доставили бы мне более свежие новости, — продолжала она.
— О! — произнес он. — Мой дядя так хорошо себя чувствовал, что я счел бесполезным справляться о нем снова через такой короткий срок.
— Значит, улучшение продолжается? А что говорит господин Самуил?
— Господин Самуил Гельб находит, что в настоящее время лучшего и желать невозможно. Он опасается только наступления осени.
— Если осенью он сляжет, — сказала Фредерика, — мы будем рядом и станем оба так заботиться о нем, что опять его вылечим, как и в тот раз, ведь правда?
— О, разумеется, — отвечал молодой человек. — Если ему, чтобы жить, только и нужно, что забота, он чувствует себя лучше нас.
— Да, да, именно забота. Ну почему они захотели, чтобы я с ним рассталась? — спросила Фредерика.
— О, для этого были свои причины, — уклончиво проговорил влюбленный юноша.
— Вовсе нет, это было ошибкой, и я напрасно на это согласилась. Мне не следовало разлучаться с ним, ведь я ему нужна, я умею его рассмешить, а веселье — это уже половина здоровья. Если хотите, можете считать меня слишком самонадеянной, но вашему дяде необходимо, чтобы рядом был кто-нибудь, кто молод, подвижен и оживит все вокруг него. И я убеждена, что, когда он мог меня видеть, это ему было полезно. Да я бы и не послушалась, не поехала сюда, если бы мы не условились, что он каждый день будет меня навещать. Но он не держит своего слова. Приезжает раз в неделю, если не реже. А меня заперли здесь под предлогом, будто я больна, при том, что я, наоборот, никогда еще не чувствовала себя так хорошо. Но так больше продолжаться не может. С сегодняшнего дня все будет по-другому, я приняла решение.
— Какое решение? — поинтересовался Лотарио.
— У меня уже готов план, — продолжала Фредерика. — Отныне мы с господином графом, хоть и будем жить в разных домах, коль скоро ему так угодно, ни дня не станем проводить без того, чтобы не увидеться. Ну вот, все очень просто: я буду два дня подряд ездить в парижский особняк и там же обедать, а потом господин граф будет на целый день приезжать сюда и обедать здесь. Таким образом, я буду проделывать этот путь дважды, а он один раз, и получится, что он, не слишком утомляясь, сможет видеть меня ежедневно. Ну скажите, ведь правда, так все прекрасно устроится? Не правда ли, я обо всем подумала?
— Обо всем, кроме меня, — отвечал Лотарио, надувшись.
— Э, нет, о вас я подумала тоже, — возразила девушка. — Тогда и мы сможем видеться чаще. Когда граф будет приезжать в Анген, вы станете его сопровождать. Когда же я буду гостить в Париже, вы сможете обедать у своего дяди. Так мы будем встречаться каждый день, и не по часу, второпях, как сегодня, а так подолгу, как вы пожелаете. И вы не будете так утомляться, без конца носясь по дорогам.
— Ну да, — проворчал Лотарио, все еще дуясь, — я много выигрываю: моя дорога сократится на несколько шагов и я больше не смогу видеть вас наедине.
Девушка рассмеялась.
— Ну, — сказала она, — если вам безразлично, что приходится доводить себя до изнеможения на этих дорогах, но не безразлично, что вас вынудят разговаривать со мной только в присутствии графа, то иногда, если вы всю неделю будете вести себя благоразумно, вам будет позволено приезжать сюда, чтобы меня навестить, или по вечерам сопровождать меня на прогулку: вы верхом, а я в карете. Вы меня слышите, любезный племянник? Не правда ли, будет прелестно?
И наивное дитя радостно захлопало в ладоши.
— Видите, несносный ревнивец, есть способ все уладить, и нечего заранее брюзжать, только услышав, что женщине пришла в голову какая-то мысль. Ну же, вы довольны?
— Как вы обворожительны! — вздохнул покоренный Лотарио.
— Не пройтись ли нам по саду? — предложила она. — Там так красиво, и погода чудесная, теплая. Не для того же мы выбрались за город, чтобы сидеть в душной гостиной. Так вы идете?
Она сама уже стояла в дверях. Лотарио последовал за ней.
— Пойдемте с нами, госпожа Трихтер, — позвала девушка.
И старая компаньонка, прихватив свои клубки шерсти и спицы, присоединилась к молодым людям.
Лотарио снова поморщился, недовольный.
— Зачем вы вечно берете с собой госпожу Трихтер? — шепнул он Фредерике.
Лицо девушки приобрело строгое выражение.
— Друг мой, — отвечала она, — нам предоставлена полная свобода, мы пользуемся абсолютным доверием. Это нас обязывает к особенной деликатности и уважению.
— Вы, как всегда, правы, Фредерика, — сказал Лотарио.
Госпожа Трихтер, в эти мгновения как раз догнавшая их, успела услышать несколько слов и угадала остальное.
— О, — заметила добрая женщина, — я ведь если и хожу с вами повсюду, так только в ваших же интересах. Это на случай, если вам потребуется свидетель, чтобы удостоверить перед графом фон Эбербахом и господином Самуилом Гельбом ваше неизменное благоразумие. Я-то знаю, что мой надзор тут вовсе не нужен. Я здесь затем, чтобы при надобности заявить, что господин Лотарио — самый честный юноша в мире, а госпожа Фредерика — самая безупречная женщина. Я уже поняла, что к чему, и даже не наблюдаю больше за вами. Просто создаю видимость, будто я здесь, а сама думаю совсем о других вещах, ну, вообще не о вас.
Так они беседовали, проходя по аллеям парка, где яркие солнечные зайчики, смеясь, порхали по кустам расцветающей сирени.
— Давайте посидим здесь, — Фредерика указала на скамью, стоящую так близко к берегу озера, что, сидя на ней, можно было чуть ли не промочить ноги.
Лотарио присел с ней рядом.
Госпожа Трихтер устроилась тут же, поглощенная своим бесконечным вязанием.
Юная пара некоторое время посидела в молчании. Лотарио казался несколько рассеянным.
— Да о чем вы все думаете? — спросила Фредерика.
— О странном положении, в которое поставили нас неблагосклонность случая и доброта моего дяди. Найдутся ли в целом свете еще двое любящих, оказавшихся в подобных условиях? Принадлежать друг другу, быть, по сути, мужем и женой, но не иметь права даже на поцелуй в лоб! Вы жена другого, этот другой предоставил нам свободу, не кто иной, как он, свел и обручил нас; он расстался с вами, чтобы не возбуждать мою ревность, и при всем том мы невольники, мы зависимее, чем самые преследуемые, измученные надзором влюбленные. В нашей жизни — одни сплошные противоречия. Я так люблю вас, как никто в мире еще не любил ни одну женщину; только и живу ожиданием того дня, когда вы станете моей всецело, и все же не смею желать, чтобы этот день настал! Если бы от меня зависело сделать так, чтобы этот час, в котором сосредоточены все мои грезы и желания, пробил тотчас, я бы отсрочил его, так как черед нашего брака наступит лишь после смерти моего дяди. Какой сладостный и какой горький у нас удел: чтобы начать жить, мы ждем смерти человека, которого любим, и нашей свадьбе суждено начаться с похорон.
— Извольте замолчать, не каркайте, черный ворон! — закричала девушка и поторопилась засмеяться, чтобы не позволить этим мрачным мыслям проникнуть глубоко в душу. — Вот, стало быть, как на вас действуют весна и мое присутствие! Если мой вид вас так удручает, можете возвращаться к себе в Париж. А, так-то вы благодарите всеблагого Господа за чудо, которое он для нас сотворил! Ведь это само Провидение внушило вашему дяде мысль о таком благородном, великодушном самоотречении; в тот самый миг, когда я оказалась для вас потеряна, вы внезапно обрели меня вновь — и вы еще недовольны! Чего вам недостает?
— Простите, Фредерика, я виноват, мне не пристало жаловаться, это верно. Счастье, выпавшее мне, во сто раз больше, чем я заслуживаю, и мне бы должно было хватить этого на целую вечность: смотреть в ваши ласковые, смеющиеся глаза, слушать ваш чарующий голос… Но когда я вижу вас всего час, могу ли я не желать, чтобы это продолжалось многие часы? Я все не нагляжусь на вас, я ненасытен и не могу с этим ничего поделать. Ваши взгляды, ваша душа, ваше сердце — я их жажду, и мне кажется, что за целую жизнь мне этой жажды не утолить. Вы-то спокойны, безмятежны, вы живете в невозмутимом мире своей души, который превыше земных лихорадочных треволнений. А я — я мужчина, мне не дано быть ангелом, подобно вам, по временам меня охватывают порывы страсти и кровь так стучит в виски, что порой мне трудно расслышать холодный голос рассудка.
— И тем не менее вы непременно должны слушаться его, — возразила она. — Судьбе, что выпала вам, грешно не покориться: в настоящем у вас есть невеста, вы можете видеться с ней хоть каждый день, она была вам дана чудом в то время, когда вы утратили всякую надежду обрести ее; в грядущем у вас будет любящая жена, и сейчас всецело принадлежащая вам как по велению собственного сердца, так и по воле своего супруга и по всеобщему доброму согласию. Вот уж поистине вам есть на что сетовать! Но я согласна, одного вам все же не хватает: немножко терпения.
— Вам куда легче иметь терпение, чем мне, — вздохнул Лотарио.
Вдруг Фредерика поднялась со скамьи.
— Что с вами? — спросил молодой человек.
— Вы ничего не слышали?
— А что такое?
— Стук колес кареты, въехавшей во двор, вон там.
— Нет, — покачал головой Лотарио. — Впрочем, когда вы говорите со мной, я больше ничего не слышу.
— Но я в этом совершенно уверена, да вот же, смотрите, — и она указала ему на графа фон Эбербаха, входившего в сад, опираясь на руку Самуила.
Она бросилась навстречу графу, радостная и не знающая страха, как Ева до грехопадения, должно быть, бежала навстречу Господу, услышав глас его в кущах земного рая.
Лотарио тоже поспешил к нему без боязни, но, вероятно, радость его была не столь безоглядной.
Хотя совесть не упрекала молодого человека ни в чем, а в душе он сохранял неизменное почтение и нежность к дяде, все же будущий наследник достояния Эбербахов испытывал некоторое смущение оттого, что граф застал его наедине с Фредерикой. Присутствие Самуила также его беспокоило, и он невольно припомнил тягостное впечатление, которое вызвала у него их недавняя встреча на бульваре, да и все то, что он услышал от Олимпии на набережной Сен-Поль, вдруг пришло ему на ум.
Что если Самуил, как утверждала певица, и в самом деле опасный человек, которому нельзя доверять? Не он ли уведомил графа фон Эбербаха о визите Лотарио к Фредерике, а теперь явился сюда, чтобы осквернить их рай и закрыть перед ними его врата?
Однако сердечная улыбка Самуила, сопровождаемая самым искренним рукопожатием, мгновенно изгнала все подозрения из души молодого человека.
Фредерика меж тем уже была подле Юлиуса, счастливая, что видит его, нимало не смущенная, даже не подозревающая о том, что присутствие Лотарио бросает на нее тень и ей надлежит защищаться.
— О сударь, вот и вы! Какая радость! — вскричала она, отнимая у Самуила руку графа фон Эбербаха и побуждая его опереться на нее. — Мы говорили о вас. Я немного беспокоилась. Как вы себя чувствуете? Впрочем, должно быть, хорошо, раз вы смогли приехать.
— Добрый день, дядя, — сказал Лотарио.
На предупредительность Фредерики и приветствие племянника граф ответил одним коротким кивком: он был озабочен.
Фредерика подвела его к той самой скамье, откуда она встала, заслышав приближавшийся экипаж.
Повинуясь знаку Самуила, г-жа Трихтер возвратилась в дом.
XXXVI
ПЕРВАЯ ГРОЗА
Угрюмый вид графа фон Эбербаха не укрылся от внимания Фредерики, но она в своей ангельской простоте и подумать не могла, что такая его озабоченность может иметь отношение к ней.
— Да что с вами творится, сударь? — спросила она. — У вас такое мрачное лицо! Вот к чему можно прийти, если отправлять меня в ссылку и не давать быть рядом. Говорила же я вам! Но поскольку вы государственный муж и привыкли давать советы правительству, вы не пожелали прислушаться к суждениям такой маленькой девочки, как я. Ну вот, сами теперь видите, как вы были не правы. Все идет не так славно, как было при мне, вы ведь поняли это? И теперь вы раскаиваетесь. Мне бы надо вас проучить, затаить обиду и вообще больше к вам не ездить. Но я милосердна и, напротив, решила устроить так, чтобы видеться с вами каждый день. Мы с Лотарио только что говорили об этом… Ну вот, вы снова хмуритесь! Это мои слова так задевают и печалят вас? Нет, с вами положительно что-то происходит.
— Да, — резко ответил Юлиус. — Со мной действительно происходит кое-что.
— Но что же именно? — спросила бедная девочка, немного опешив от сухого тона, которым Юлиус вдруг заговорил с ней.
— А то, — отвечал он, — что вы все еще именуете меня «сударем», тогда как этого господина, — тут он указал на племянника, — запросто называете Лотарио.
Фредерика покраснела.
— Почему вы краснеете? — продолжал он едва ли не грубо, тоном, обычно совсем не свойственным ему.
— Да, верно, я, пожалуй, виновата, — проговорила Фредерика в полной растерянности. — Вы правы. Я впредь послежу за собой. Но вы всегда называли этого господина просто по имени, вот и я привыкла называть его так же, как вы. Клянусь вам, это у меня получилось как-то само собой, без всякого умысла.
— По-вашему, это вас оправдывает?! — вскричал граф фон Эбербах. — У вас так получается само собой! То есть ваши губы сами произносят его имя? Это не губы, а сердце его произносит!
— Я совсем не то хотела сказать, — попыталась ответить Фредерика. — Будьте покойны, сударь, если это вас раздражает, я не стану больше так делать. И не беспокойтесь, сударь, я больше вас сударем называть не буду.
— Больше не будете, но пока продолжаете! Но, Фредерика, подобная интимность между молодой женщиной и молодым человеком раздражает вовсе не меня, а общественное мнение, признанные целым светом, самые что ни на есть обычные правила приличия. Что, по-вашему, может подумать свет о женщине вашего возраста, покидающей своего мужа, чтобы проводить время наедине с его племянником?
— Сударь! — воскликнула оскорбленная Фредерика.
Но Юлиус уже не слышал иных голосов, кроме голоса своей горькой и жестокой ревности. Он продолжал:
— Как вы хотите, чтобы общество смотрело на женщину ваших лет, которая использует нежность и доверие своего мужа, чтобы вдали от него, наедине принимать у себя молодого человека, влюбленного в нее, говорящего ей об этом, вновь и вновь повторяя эти признания? О себе я молчу. Я не говорю о том, кем мог бы стать для вас. Но в ваших же собственных интересах как вы не понимаете, что до брака не следует компрометировать себя, и вашему будущему мужу, чтобы заставить весь свет чтить свою жену, сначала следует самому уважать ее? Как же вы торопитесь, как вам не терпится, если эти несколько недель, что мне отпущены, кажутся вам слишком долгими! По-вашему, я чересчур медлителен, если все еще не умер? Не могли бы вы подождать несколько минут? Я не о себе пекусь, а о вас же самих. Забудьте о том, что я смог сделать для вас, но подумайте, что о вас может сказать свет. Будьте неблагодарными, но хотя бы не слепыми. Можете не иметь сердца, если вам так удобнее, но имейте же разум!
Чем больше Юлиус говорил, тем сильнее он распалялся, и на его скулах проступил багровый лихорадочный румянец.
Фредерика была совершенно уничтожена: она хотела ответить, но не находила слов. Не смея взглянуть на Лотарио, она посмотрела на Самуила.
Тот пожал плечами, как будто сожалея о безрассудстве Юлиуса.
Что до Лотарио, то иные фразы графа рождали в нем вспышки уязвленной гордости, но они тотчас гасли при воспоминании о дядюшкиных благодеяниях. Вместе с тем чувствовалось, что в его душе признательность племянника Юлиуса борется с любовью жениха Фредерики. Он не мог перенести, что мужчина, хотя бы и его дядя, так высокомерно и властно говорил с женщиной, которую он любит.
При последних словах графа фон Эбербаха он взорвался.
— Господин граф, — произнес он голосом, в котором за внешней почтительностью таилась твердость, — я вам всем обязан и вынесу от вас все. Но если вам что-то не по душе в моих визитах сюда, заметьте, что я приезжал в этот дом по собственной воле, меня никто не звал. Следовательно, сердиться вы должны только на меня, и я изумлен и удручен, видя, что ваше недовольство обрушивается на человека, ничем его не заслужившего.
— Ах, вот как! — воскликнул Юлиус, все более раздражаясь. — Очень хорошо! Вы видите, сударыня, до чего дошло? Этот господин уже защищает вас от меня! Хотел бы я знать, по какому праву он защищает жену от ее собственного мужа!
— По праву, какое вы же сами мне дали, — отвечал Лотарио.
Фредерика, дрожа всем телом, шагнула вперед и встала между ними.
— Сударь, — обратилась она к Юлиусу, — если кто-то мне будет угрожать, я прибегну к вашей защите; кому же может прийти в голову защищать меня от вас? Все это какое-то недоразумение. Одно слово ведет за собой другое, вот и получается, что люди говорят жестокости, хотя в глубине сердца у них нет ничего, кроме нежности. Ну вот, вы рассердились на меня, на нас обоих. А ведь вы всегда так добры ко всем, и вы так удивительно ко мне относились! Наверное, мы и в самом деле, сами того не сознавая, нанесли вам обиду. Но поверьте, по крайней мере, что у нас не было подобного намерения. А уж если говорить обо мне, я готова скорее умереть, чем сделать что бы то ни было такое, что могло бы доставить вам малейшую неприятность. Я говорю искренно, вы же видите это? Вы мне верите?
— Это все фразы, — сказал Юлиус. — А нужны дела.
— И что же вы хотите, чтобы мы сделали? — спросила бедная девушка. — Мне кажется, я никогда ни в чем не противилась вашим желаниям. Назовите мне хотя бы один поступок в моей жизни, когда я пошла наперекор вашей воле. Что я совершила такого, чего бы вы не хотели или не одобряли? Это от вас я узнала, что господин Лотарио питает ко мне не отвращение, а другое чувство. Это вы мне велели полюбить его. Это вы соединили нас, обручили, это вы при мне сказали ему: «Она твоя жена, а мне — только дочь». Позволив господину Лотарио навещать меня здесь, я не считала, что ослушалась вас, а думала, напротив, что повинуюсь вашей воле. Если вам не нравилось, что он здесь бывает, почему вы не сказали мне, чтобы я его не принимала?
— Так вам надо все говорить? — взорвался Юлиус. — Сами вы ничего не в состоянии понять?
— Да что же вы хотели, чтобы я поняла? — спросила она.
— Я хочу, чтобы вы поняли, что если я из преувеличенной деликатности, щадя чувствительность Лотарио, отказался от вашего присутствия в моем доме, Фредерика, то это…
Тут Самуил, словно движимый неодолимым почтением к истине, прервал его:
— Ну-ну, не старайся представить себя лучше, чем ты есть. Ты доказал свою преданность достаточно, чтобы не было нужды преувеличивать ее. Разве ты удалил Фредерику только ради Лотарио?
— Ради кого же еще?
— Ну, черт возьми, ты отчасти думал и о себе. Признайся: ты удалил ее как для того, чтобы разлучить с Лотарио, так и затем, чтобы самому отдалиться от нее.
— Ну и что? — в отчаянии закричал Юлиус. — Что, если и так? Это мое право, разве нет? Виноват ли я, если я страдаю, если я болен, если я ревнив?.. Что бы там ни было, а Фредерика моя жена. Вы так часто забывали об этом, что в конце концов вынудили меня это вспомнить.
Вконец распалившись, он было вскочил со скамейки, но тут же рухнул на нее, бледный, почти в обмороке. Он был слишком слаб для подобных вспышек.
Фредерика, охваченная теперь уже не только жалостью, но и страхом, склонилась над ним, сжимая в своих ладонях его руки, ставшие совсем ледяными.
— Сударь! — почти что в слезах позвала она.
— Опять «сударь»! — прошептал граф фон Эбербах.
— Друг мой, — поправилась она, — если вы действительно страдаете, тогда, стало быть, я виновата. Я прошу у вас прощения. Не станете же вы сердиться на бедную девушку, ничего не знающую о жизни, за то, что она не угадала тех печалей, о которых и понятия не имела, и потому не смогла вас утешить. Вы только скажите, что мне делать в будущем, и будьте уверены, что я буду счастлива исполнить все, чего вы хотите, какова бы ни была ваша воля. Ну, скажите же, что мне делать?
— Я хочу, — произнес Юлиус, — чтобы вы прекратили встречаться с Лотарио.
У Лотарио вырвался протестующий жест.
Но Фредерика не дала ему времени сказать ни слова. Она поспешила ответить:
— Есть самое простое средство сделать так, чтобы мы с господином Лотарио не встречались и чтобы вы были в этом уверены. Надо, чтобы между нами пролегло большое расстояние. В день нашей свадьбы господин Лотарио обратился к вам с предложением, но вы тогда его отвергли. Он собирался вернуться в Германию.
— Он поступил бы весьма разумно, если бы вернулся туда, — сказал Юлиус.
— Я уверена, — продолжала Фредерика, взглядом умоляя Лотарио о сдержанности, — что господин Лотарио готов и сейчас исполнить то, что тогда предлагал. И если вы его об этом попросите, он подаст в отставку и вернется в Берлин, где останется до тех пор, пока вы сами не призовете его к себе.
Тут Самуил опять счел уместным вмешаться. В его планы не входило, чтобы Лотарио, отправившись в такую даль, выскользнул у него из рук.
— Юлиус не требует столь многого, — сказал он. — Он просит только, чтобы Лотарио больше не ездил сюда, а не чтобы он уехал. Лотарио не в том возрасте, когда отказываются от деятельной жизни, и Юлиус, хоть вдруг и превратился в мужа, остался дядей в достаточной мере, чтобы не разрушать карьеру и будущность своего племянника.
— А, ну да, конечно, — проворчал Юлиус, раздосадованный тем, что его обрекли на такое вынужденное великодушие.
Лотарио вздохнул.
— Что ж, мой друг, — снова заговорила не теряющая мужества Фредерика, — можно ведь разлучиться и не нанося вреда будущности вашего племянника. Если господин Лотарио остается во Франции, что нам с вами мешает отправиться в Германию? Вы уже почти совсем оправились от вашего недуга, ваши силы восстанавливаются. Путешествие не принесет вам ничего, кроме пользы. Почему бы нам не пожить в этом красивом Эбербахском замке, ведь вы обещали показать его мне?
Самуил кусал губы и в таком же нетерпении, как Лотарио, ждал, что ответит Юлиус.
Мрачный замысел, который он таил в своем мозгу, требовал, чтобы Лотарио не разлучался со своим дядей. Иначе все рушилось.
Однако ответ Юлиуса успокоил его.
— Нет, — заявил тот с угрюмой миной. — Я не могу, да и не хочу никуда ехать. У меня здесь дела, долг велит мне оставаться в Париже.
Лотарио и Самуил оба не смогли скрыть облегчения.
— Но, — продолжал граф фон Эбербах, возвышая голос и гневаясь оттого, что чувствовал себя довольно скованно, — я не понимаю, с какой стати мы изощряемся, выдумывая, какими средствами разрешить столь простой вопрос, который уладится сам собой. Чтобы помешать вам видеться, вовсе нет необходимости разводить вас на сотни льё друг от друга: есть моя воля, и этого достаточно. Я все решил и приказываю, чтобы отныне, пока я жив, моя жена больше не принимала Лотарио у себя в доме.
Молодой человек с трудом удержался от гневной вспышки.
Самуил, казалось, был обескуражен таким насилием со стороны Юлиуса.
— Как это? — спросил он. — Ты что же, хочешь их совсем разлучить? Они не смогут больше видеться даже в твоем присутствии?
— В моем присутствии пусть, — промолвил Юлиус. — Но только в моем присутствии.
Лотарио поднял голову.
— Но, сударь, — произнес он, — я же люблю Фредерику.
— И я тоже, тоже ее люблю! — выкрикнул Юлиус, взрываясь вновь, и вскочил на ноги, скрестив со взглядом племянника свой угрожающий, ревнивый, ненавидящий взгляд.
Наступило мгновение, когда эти двое перестали быть юношей и стариком, дядей и племянником, благодетелем и облагодетельствованным. Теперь это были двое мужчин, двое равных, двое соперников.
В это мгновение все прошлое рухнуло в бездну, исчезло.
У Фредерики вырвался крик ужаса.
На губах Самуила мелькнула странная усмешка.
— Лотарио! — закричала Фредерика.
Звук этого дорогого голоса, полного отчаянной мольбы, заставил молодого человека немного прийти в себя. Но, казалось, он боялся, что не сможет долго сохранять самообладание.
— Прощайте, сударь, — сказал он, не взглянув на своего дядю. — Прощайте, Фредерика.
И он удалился стремительными шагами.
Минуту спустя на дороге послышался топот копыт двух лошадей, скачущих во весь опор.
Юлиус в изнеможении опустился на скамью.
«Ну, — сказал себе Самуил, — первый акт сыгран. Теперь все дело в том, чтобы действовать быстро, не допуская антрактов».
XXXVII
ДИСТИЛЛЯЦИЯ ЯДА
Эта внезапная, непредвиденная вспышка ревности Юлиуса привела к тому, что уже на следующий день взаимоотношения главных персонажей этой истории изменились весьма существенно.
Согласно приказанию Юлиуса, Лотарио более не появлялся в Ангене.
Фредерика, как она и говорила Лотарио, стала теперь видеться с Юлиусом ежедневно, то в Париже, то в Ангене.
Только она чаще, чем собиралась, ездила в Париж, чтобы не утомлять его поездками за город, а также и потому, что испытывала потребность в движении и деятельности: физические усилия помогали забывать о пустоте, которая разверзлась в ее душе.
Она делала все что могла, чтобы граф фон Эбербах не заметил ее печали, не увидел, что она тоскует о чем-то — или скорее о ком-то. Внешне она была весела и старалась своими заботами и преданностью развеять угрюмую скуку графа.
Полного разрыва между Юлиусом и Лотарио не произошло: все кое-как уладилось. Лотарио иногда приходил в графский особняк, а если сталкивался там с Фредерикой, он вздрагивал, как от потаенной боли, и спешил прочь, вспомнив о каком-нибудь неотложном деле. В проявлениях своей нежности к Фредерике и почтения к дяде он стал крайне сдержан. Казалось, он сердит на них чуть ли не в равной мере: на него — за данный приказ, на нее — за послушание.
Самуил открыто принял сторону молодых людей, пострадавших от ревности графа фон Эбербаха.
Он не стеснялся весьма резко заявлять Юлиусу в лицо, что так они не договаривались: первым условием его согласия на этот брак было то, что граф никогда не будет смотреть на Фредерику иначе как по-отечески, и не затем Самуил отдал ему свою дорогую приемную дочь, чтобы он сделал ее несчастной.
И поскольку Самуил говорил все это не таясь, не упускал случая упрекнуть Юлиуса и при малейшем поводе заводил речь о праве Лотарио и Фредерики любить друг друга и не скрывать своих чувств, они оба мало-помалу сблизились с ним, привыкнув видеть в нем своего подлинного покровителя.
Подозрения, которые Олимпия пыталась посеять в уме молодого человека, были теперь как нельзя более далеки от него. По всей видимости, Самуил был ему лучшим и надежнейшим другом в целом свете.
Предатель высказывал бы свои доводы в их защиту с глазу на глаз с ним, а говоря с графом, исподтишка признавал бы его правоту; но Самуил защищал Лотарио главным образом именно в присутствии Юлиуса. Он действовал с поднятым забралом, не был двуличным и в особняке у Юлиуса говорил то же, что в домике в Менильмонтане.
Самуил навещал и Фредерику в Ангене. Он просил у нее прощения за то, что посоветовал ей согласиться на этот брак и связать свою юность с графом фон Эбербахом, оказавшимся столь несносным и угрюмым в своей агонии. Но он поверил слову старого друга…
Впрочем, как он утверждал, не стоит слишком уж сердиться на Юлиуса: зачастую в нем говорит скорее его болезнь, чем он сам. Светильник его жизни, прежде чем угаснуть, лихорадочно вспыхивает, бросая на все окружающее странный и ложный свет. Тут вина скорее не Юлиуса, а его, Самуила: он должен был предвидеть, что в подобных обстоятельствах все неизбежно примет именно такой оборот, и не давать своего согласия на этот брак.
Но он ведь сделал это только ради счастья Фредерики.
Таким образом Самуил со дня на день все больше завоевывал ее дружбу. Она постоянно советовалась с ним и поступала теперь не иначе как в соответствии с его мнением. Самуил клялся, что будет стоять за нее, хотя бы для этого пришлось поссориться с Юлиусом; и действительно, возвратясь из Ангена, он отправлялся к графу фон Эбербаху, и стоило послушать, как сурово он его порицал.
По какому праву Юлиус препятствует любви, которую сам же одобрял, если не сам и создал? Впрочем, воображая, что он выбрал хороший способ разлучить Лотарио с Фредерикой, Юлиус до странности наивен. Такие благородные юные натуры можно удержать скорее доверием, чем решетками и замками. А вот подозрительность и суровость Юлиуса, по мнению Самуила, оправдывали любые действия со стороны Фредерики и Лотарио. Их достаточно притесняют, чтобы они могли задуматься о том, как избавиться от притеснений, и, вполне вероятно, в один прекрасный день Юлиус с изумлением убедится, что его суровость привела к следствиям, совершенно противоположным тем, на которые он рассчитывал. Люди чести, узники, находящиеся в неволе под честное слово, даже шагу не помышляют ступить вне указанных им пределов; но если над ними установить надзор, они посчитают себя вправе на все решиться ради освобождения. Плен оправдывает бегство.
Однажды Самуил вошел к Юлиусу со странным выражением лица — это было торжество, но укоризненное и печальное.
— Что я тебе говорил?! — резким тоном воскликнул он.
— А что такое? — побледнел Юлиус.
— Разве я не предупреждал тебя сто раз, — сказал Самуил, — что, запрещая Лотарио и Фредерике видеться при свидетелях, ты толкаешь, едва ли не обрекаешь их на то, чтобы встречаться украдкой?
— Они встречаются тайком? — прошептал Юлиус, бледнея все больше.
— И они совершенно правы, — настаивал Самуил.
— Где же они виделись? В Ангене? Неужели Лотарио осмелился туда вернуться?
— Нет, не в Ангене. И не в Париже.
— Так где же, наконец?
— Они встретились по дороге.
— Тайком? — переспросил Юлиус в полном отчаянии.
— Когда я говорю «тайком», я имею в виду, что они умолчали о дне своей встречи, видимо случайной, однако она состоялась позавчера, в тот самый день, когда г-же Трихтер нездоровилось и Фредерика отправилась в Париж одна. Лотарио же совершал прогулку верхом. Его лошадь скакала наперерез экипажу Фредерики. Естественно, что кучер, узнав Лотарио, остановил карету.
— Я его выгоню!
— Превосходная мысль! Теперь не хватало только поставить в известность всю прислугу от конюшни до привратницкой.
— Самуил, договаривай, не томи: что же там случилось?
— Бог мой, случилось то, что Лотарио спрыгнул с коня и они обменялись несколькими словами, которых не могла услышать госпожа Трихтер. Вот каково в настоящее время наиболее очевидное следствие твоей ревнивой бдительности. Вместо того чтобы упразднить свидания, ты упразднил их свидетеля.
— Я поговорю с Фредерикой! — закричал Юлиус.
— То есть будешь продолжать прежнюю линию поведения, — бесстрастно уточнил Самуил. — Желая исправить дурные последствия тирании, ты усугубишь тиранию. А Фредерика тебе ответит, что не в ее власти помешать Лотарио совершать прогулки по ангенской дороге и что даже с точки зрения приличий она подала бы свету повод для молвы, если бы промчалась перед носом племянника своего мужа, не остановившись, чтобы обменяться с ним парой слов, тем более если всем известно, что этот племянник должен считаться скорее его сыном. И если ты заткнешь ей рот, отказавшись вникать в эти рассуждения, и снова напомнишь о своей власти, ты тем самым продолжишь то, что так блистательно начал, то есть избавишь ее от всякой щепетильности.
— Но тогда, демон, к чему было рассказывать мне все это? — продолжал Юлиус, утирая холодный пот, выступивший у него на лбу. — Зачем без толку мучить меня описанием их встречи?
— Юлиус, — сурово отвечал Самуил, — я заговорил с тобой об этой встрече, чтобы преподать тебе урок и вразумить. Я в полной мере одобряю Фредерику и Лотарио. На их месте я бы действовал точно так же. Я убежден, что ни единая дурная мысль никогда бы не нашла доступа в их сердца и только твои подозрения могли посеять в них семена порока. И я нахожу, что они правы, не желая подчиняться твоему нелепому, необъяснимому капризу.
Юлиус снова рухнул в кресло, безмолвный, неподвижный, сраженный наповал. Самуил, стоя за его спиной, подавил беззвучный смех и резко продолжал:
— В конце концов, коль скоро ты говоришь, что я терзаю тебя, изволь: я больше не заговорю с тобой об этом. Раз так, черт возьми, то уж будь покоен: даже если узнаю, что они встречаются каждый день, пусть лучше дьявол меня утащит в преисподнюю, чем я с этих пор при тебе хоть рот раскрою!
И Самуил удалился, предоставив яду, каплю которого он заронил в сознание собеседника, продолжать свою работу.
XXXVIII
УДАР МОЛНИИ
В глубине души Юлиус понимал, что Самуил прав и лучшим способом удержать Фредерику и Лотарио от безрассудств любви было бы предоставить им свободу. В те минуты, когда хладнокровие начинало понемногу возвращаться к нему, он горько упрекал себя. Его природной доброте и благородству претили путы, которые он наложил на чувства этих двух юных созданий. Он негодовал на самого себя, давал себе слово, что в будущем непременно изменится, клялся не портить того, что было так хорошо начато, не становиться похожим на тех жадных дарителей, что сожалеют о своей щедрости и требуют подарок обратно.
Но его подверженная колебаниям натура не могла твердо придерживаться этих благих решений. Любой перемены ветра было достаточно, чтобы Юлиус снова впал в уныние, беспокойство, раздражение, гнев. Он мог сколько угодно предаваться самым похвальным рассуждениям, доказывать себе, что быть суровым — значит действовать не только наперекор своим обещаниям, но и интересам, — все тщетно: его ревность была сильнее и совести и разума.
Самуил же переменил свою тактику с того дня, когда Юлиус упрекнул его за сообщение о встрече Лотарио с Фредерикой. Теперь он больше не произносил даже имен этих двоих. Когда граф фон Эбербах заговаривал о них, он демонстративно переводил разговор на другое.
Юлиуса, которого все тревожило, изрядно обеспокоило и это молчание. Загадочная мина Самуила заставляла его предполагать, что тот умалчивает о какой-то тайне. Его воображение работало над ней, и Юлиуса обступали видения: ему мерещились свидания на проезжих дорогах, нечаянные и умышленные встречи, заговоры и предательства.
Теперь Юлиус уже сам обращался к Самуилу с расспросами.
Если ему что-то известно, почему прямо не сказать? А если он ничего не знает, почему не скажет, что не знает ничего?
Самуил невозмутимо отвечал, что его первое сообщение встретило не такой прием, который располагал бы к болтливости, и Фредерика с Лотарио могут отныне видеться столько, сколько им вздумается, — он поостережется говорить об этом Юлиусу.
Какой толк в разоблачениях, единственным следствием которых для Юлиуса может быть утрата спокойствия, а для его юных подопечных — новый удар по их любви? Разве он муж или соглядатай, чтобы рыскать по следам чужих свиданий? Если Лотарио и Фредерика встречаются, то и хорошо делают. Они любят друг друга, они обручены самим же Юлиусом. Все то, что они должны по отношению к Юлиусу, — это не компрометировать его имени, то есть видеться тайком. Ну вот они и видятся — если видятся — так осторожно, что даже сам Юлиус об этом не знает.
И то сказать, прибавил Самуил, во всех водевилях мужу полагается узнавать подобные новости последним.
Рассуждения такого рода усиливали страхи и отчаяние Юлиуса. Судя по всему, Самуил знал больше, чем говорил. Фредерика и Лотарио встречаются, как и прежде, но опасность стала куда серьезнее: теперь-то они встречаются без свидетелей.
И ведь нет ничего проще при условии, что муж по слабости здоровья не выходит из своей комнаты, а сообщничество г-жи Трихтер обеспечено: уж она-то, преданная Самуилу и Фредерике, разумеется, никогда их не выдаст, даже если допустить, будто у нее есть что выдавать.
Таким образом, Юлиус был обречен на бессильные, тщетные подозрения, и Самуил поддерживал его в этом состоянии неизбывных опасений и тоски.
Если Фредерике случалось неожиданно приезжать в разгаре одного из подобных разговоров, во время которых Самуил растравлял болезненную ревность Юлиуса и, не говоря ему ничего определенного, заставлял предполагать худшее, он, видя, что девушка выходит из экипажа, говорил Юлиусу:
— Ну, вот и Фредерика поднимается по лестнице. Расскажи-ка ей о своих подозрениях, столь лестных для нее. Покажи себя отвратительным и смешным. Выступи в роли Арнольфа и Бартоло. Ты ведь знаешь, как грубость и раздражительность прельщали Агнес и Розину.
Итак, Юлиус копил в себе свои мучения, не показывая их Фредерике. Но изображать хорошее настроение он был не в силах, и улыбки его больше напоминали гримасы. Его тайная мысль то и дело давала о себе знать. Сколько бы он ни старался совладать с собой, у него помимо воли вырывались горькие замечания, удручавшие Фредерику.
Она спрашивала, что с ним, и он резко отвечал ей, что с ним ничего не случилось.
Тогда она подступала с расспросами к Самуилу; тот пожимал плечами.
Так прошел месяц: Самуил разжигал ревность Юлиуса, с каждым днем становившегося мрачнее.
Фредерика, неизменно встречавшая ледяной прием, стала с ужасом ждать каждого очередного своего визита к графу фон Эбербаху; теперь всякий раз, входя в особняк, она чувствовала, как сжимается у нее сердце. Положение начинало становиться нестерпимым.
Юлиус прекрасно видел, что действует наперекор собственным желаниям, с каждым разом все больше отталкивая от себя Фредерику. Он боролся с собой, говорил себе, что еще есть время испробовать иное средство, попытаться пустить в ход щедрую, безграничную доброту.
В сущности, пристало ли его возрасту и положению вот так, на краю могилы, лихорадочно цепляться за земную страсть в надежде удержать ее хоть на несколько дней? Не пора ли предоставить ревность молодежи? Кроме всего прочего, Лотарио и Фредерика великодушны и преданы ему. Даже если доверие их не удержит, разве так уж мало — прожить последние недели любимым и благословляемым, видеть вокруг радостные улыбки?
Он сказал себе это однажды утром, в одно из тех мгновений усталости и изнеможения, что порождает всякая длительная и бесплодная борьба: в такие минуты человек готов все отдать, лишь бы обрести отдых и покой. Увы, то, что зовется добротой, часто не более чем замаскированная слабость и утомление.
Итак, Юлиус решил: он возвратит свободу двум этим детям — не затем же он вручил их друг другу, чтобы потом встать между ними! Он завершит свое доброе дело. Он скажет им: вы свободны, вы не зависите более ни от чего, кроме вашей совести и вашего сердца; я с полным доверием позволяю вам все, что вы сможете позволить себе сами.
Именно в это утро Фредерика должна была приехать, чтобы позавтракать вместе с Юлиусом. Было без пяти десять. Она должна была появиться ровно в десять. Она ведь так точна!
Часы прозвонили десять. Юлиус подождал пять минут, потом десять, пятнадцать… Фредерики не было.
В половине одиннадцатого она также не явилась. И в одиннадцать тоже. В полдень Юлиус все еще ждал ее.
Устав от ожидания, он печально выпил свою чашку шоколада в полном одиночестве.
Почему Фредерика не приехала? Была какая-то причина, помешавшая ей? Но она бы предупредила Юлиуса. Что же все это значило?
Дурные мысли вновь приходили в голову графу фон Эбербаху. Он пожелал выяснить, где Лотарио: вот уж три дня как он его не видел.
Он отправил лакея в посольство справиться о племяннике и, если он там, просить его немедленно приехать.
Посланный вернулся с сообщением, что Лотарио вчера внезапно уехал в Гавр, где он должен присутствовать при погружении на корабль немцев-эмигрантов.
Юлиус вспомнил, что Лотарио во время их последней встречи действительно упоминал о том, что ему придется исполнить эту обязанность и, вероятно, с часу на час он должен будет уехать.
Он снова лег в кровать, еще более угрюмый и печальный, чем раньше, досадуя на то, что его благой порыв оказался бесполезным.
Он сам не мог бы объяснить, почему, но это совпадение — отъезд Лотарио и опоздание Фредерики — произвело на него тягостное впечатление.
А между тем что может быть проще? Фредерике могла помешать тысяча причин — или недомогание, или лошадь потеряла подкову, или в дороге сломалась ось у кареты! Она могла забыть о своем обещании или, скажем, решить, что Юлиус ждет ее не к завтраку, а к обеду.
Что до Лотарио, то дела призывали его в Гавр, он не волен был отказаться и правильно сделал, что поехал. Дорога в Гавр не проходит через Анген.
Но сколько бы Юлиус ни успокаивал себя подобными соображениями, спокойствия и в помине не было.
К двум часам Фредерика все еще не появилась.
В три Юлиус понял, что больше ему не выдержать.
Он велел запрягать, чтобы отправиться в Анген и посмотреть, что там делается.
Но его удержала одна мысль: поехать туда самому значило рисковать разминуться с Фредерикой, не заметить ее кареты и приехать в Анген именно тогда, когда она прибудет в Париж, тем более что Фредерика не всегда ездила одной и той же дорогой.
Следовательно, чтобы не пропустить ее, было бы вернее послать к ней кого-то, а самому остаться дома.
Итак, Юлиус приказал Даниелю, своему доверенному лакею, съездить туда, гнать коней не жалея и возвратиться не позже, чем через два часа.
Со времени отъезда слуги прошло около часа, когда появился Самуил, спокойный, улыбающийся.
Он тотчас заметил взбудораженный вид Юлиуса.
— Что это с тобой? — спросил он.
Юлиус рассказал ему о необъяснимом опоздании Фредерики.
— Так вот отчего у тебя и душа не на месте и физиономия перекошена? — расхохотался Самуил. — Тогда я не удивляюсь тому, как воздействуют на тебя вещи, по сути более серьезные. Успокойся: Фредерику могло задержать все что угодно — мигрень, к примеру, или необходимость примерить платье. Не станешь же ты теперь требовать солдатской собранности от юной особы, чтобы, проходя мимо зеркала, она забыла в него посмотреть? Недурной повод для переполоха! Ты бы меня очень насмешил, будь у меня время забавляться. Значит, если не считать этого предмета, с тобой все в порядке? В таком случае прощай.
— Ты меня покидаешь? — спросил Юлиус: ему хотелось, чтобы кто-нибудь составил ему компанию и помог убить время нетерпеливого ожидания — еще целый час.
— Да, — отвечал Самуил. — Я зашел мимоходом, чтобы узнать, как ты себя чувствуешь. Но у меня есть сегодня одно дело.
— И ты со мной не пообедаешь?
— Нет, меня ждет обед, так сказать политический, и пропустить его нельзя.
— Останься хоть до приезда Фредерики.
— Да не могу я, — сказал Самуил. — Я обедаю в Мезоне. Сейчас без четверти четыре. У меня едва хватит времени добраться туда. Дело идет о важной встрече. Ты-то больше не занимаешься политикой. Что ж, твоя воля. Но ты вышел из игры в очень интересный момент. Что до меня, то я больше ни о чем не думаю, кроме этого. Я туда погрузился по самые уши. Сегодня я обедаю с людьми, которые воображают, будто руководят происходящим, а на самом деле, уж поверь моему слову, плетутся у него в хвосте.
— Не разговаривай со мной больше об этом, — прервал его Юлиус.
— Тебя это совсем не интересует? — спросил Самуил.
— Нет: к политике я равнодушен. И потом, у меня сохранились связи при прусском дворе. Я по временам туда пишу.
Самуил устремил на Юлиуса проницательный взгляд.
С легким смущением Юлиус продолжал:
— Эхо того, что ты мне скажешь, могло бы помимо моей воли отозваться в этих письмах, а эффект, произведенный ими в Берлине, отразиться затем и на парижских делах. Никогда не говори мне об этом, прошу тебя.
— Хорошо, — откликнулся Самуил. — Однако прощай, уже четыре.
— Ты не будешь проезжать здесь на обратном пути? — спросил Юлиус.
— Не думаю. Мне придется там задержаться до глубокой ночи, и оттуда я уж поспешу прямо в Менильмонтан — спать.
— Тогда до завтра.
— До завтра, — сказал Самуил.
И он ушел, оставив Юлиуса во власти одиночества и растерянности.
Со времени отъезда Самуила прошло минут сорок пять, когда доверенный человек Юлиуса возвратился из Ангена, гоня коней во весь опор.
Услышав шум экипажа, въезжающего во двор, Юлиус бросился к окну.
Даниель вышел из кареты один.
Юлиус побежал к лестнице.
— Ну, что там? — крикнул он.
Физиономия Даниеля выражала полнейшее замешательство.
— Да что такое, Даниель? — спросил Юлиус. — Вы видели Фредерику?
— Госпожи графини в Ангене больше нет, — отвечал Даниель.
— Нет в Ангене? С каких пор?
— С сегодняшнего утра.
— Уехала сегодня утром?! А здесь ее все еще нет?! — закричал Юлиус.
И он потащил Даниеля в свою комнату.
— Живо! Говорите все, что знаете.
— Госпожа графиня, — продолжал Даниель, — покинула Анген сегодня рано утром вместе с госпожой Трихтер.
— Она собиралась ехать сюда?
— Нет, господин граф, потому как за ней приехала почтовая карета. Они всю ночь провели, укладывая свои вещи. Уехали вдвоем, не оставив слугам никаких распоряжений, а те думали, что все это происходит с ведома вашего превосходительства.
Юлиус не находил слов. Ему тут же пришла в голову ужасная мысль: Фредерика бежала с Лотарио.
Так вот почему Лотарио собирался в Гавр! В эту самую минуту они, возможно, уже садятся на корабль, отправляясь за океан, чтобы там подождать кончины этого докучного мужа, так упрямо цепляющегося за жизнь, и урвать кусочек счастья, слишком медлившего к ним прийти.
Ах, так вот как Лотарио и Фредерика отблагодарили его за все, чем он был для них, за те добрые намерения, что он питал еще сегодня рано утром! В ту самую минуту, когда он решил еще раз принести себя в жертву, позволив им не только любить друг друга, но даже говорить об этом, они его оскорбили, предали, обесчестили! Неблагодарность была так проворна, что даже опередила благодеяние.
— Это все? — осведомился граф с пугающим спокойствием, когда Даниель закончил свой рассказ.
— Обойдя все покои, — продолжал Даниель, — я в комнате госпожи графини нашел письмо. Оно лежало на камине, запечатанное, но без адреса.
— Давайте сюда! — сурово произнес Юлиус.
— Вот оно.
— Хорошо. Ступайте.
Даниель вышел.
Юлиус осмотрел письмо.
— Запечатано печатью Фредерики, — пробормотал он. — И адреса нет. Для кого это письмо? А, проклятье, мне не хватало теперь только являть пример особой щепетильности!
Резким движением он сорвал печать и стал читать, дрожа как лист:
«Мой друг,
Вы мне велели оставить для Вас в Ангене записку, чтобы сообщить, в котором часу я выехала. Сейчас семь утра. Если Вы выедете в полдень, значит, я опережаю Вас на пять часов. Я буду ждать в условленном месте.
Как видите, я слепо повинуюсь Вам. И все же у меня странно сжимается сердце при мысли, что я должна покинуть этот дом. Вы имеете все права не только советовать мне, но и приказывать, и то, что Вы считаете нужным, всегда ведет к добру. Но бежать подобным образом — это, по-моему, все-таки ужасно. Как бы то ни было, положимся на милость Божью!
Верно то, что дальше так жить невозможно, и подобный резкий перелом дает хоть какую-то надежду на счастливый исход. Все идет так плохо, что при любой перемене мы только выигрываем.
Поспешите же присоединиться ко мне, потому что в одиночестве я умру от страха.
Ваша Фредерика».
Юлиус скомкал письмо в руках.
— Лотарио! — возопил он. — Лотарио! Негодяй!
И он рухнул навзничь, бледный как мертвец, с пеной на губах.
XXXIX
ВИЛЛА ПОЛИТИКОВ
Два часа спустя после того, как Самуил простился с графом фон Эбербахом, его экипаж, достигнув Мезона, въехал в решетчатые ворота просторного дворца, окруженного огромным парком, со стороны заднего фасада переходящим в лес, а по другую сторону тянущимся вплоть до берега реки.
Именно в этом громадном, роскошном дворце некий банкир, пользующийся известностью в среде буржуа, один-два раза в неделю собирал на свои обеды главных представителей современного свободомыслия.
Четырьмя днями ранее Самуил Гельб был представлен хозяину этого дома тем самым посредником, который просил связать его с предводителями Тугендбунда, а взамен, по просьбе Самуила, обещал свести его со столпами либерализма.
Через два дня после своего представления Самуил был приглашен на послезавтра отобедать.
И вот теперь, выйдя от Юлиуса, Самуил заехал за своим посредником, и они вместе отправились в Мезон.
В тот вечер должен был состояться большой обед.
Часть сотрапезников уже прибыла, другие продолжали собираться. Засвидетельствовав свое почтение банкиру, Самуил и его спутник присоединились к другим приглашенным, которые в ожидании, когда пора будет сесть к столу, попарно и группами разбрелись по аллеям парка.
Бродя между беседующими, посредник подходил то к одним, то к другим, здоровался и представлял им Самуила.
Они обменивались двумя-тремя банальными фразами и расходились, пожав друг другу руки.
Но, несмотря на видимость братской приветливости, с какой столпы вольномыслия встречали Самуилова спутника, в их обхождении с ним чувствовались скованность и смущение.
Он сам указал Самуилу Гельбу на это обстоятельство.
— Их рукопожатия меня не обманывают, — шепнул он ему. — Я знаю, что они не любят меня.
— Но почему? — спросил Самуил.
— Потому что они честолюбцы, а я нет; потому что я служу нашему делу во имя его самого, а они — ради своих целей. В их глазах я что-то вроде живого упрека. Мое самоотречение — укор их алчности. Я дезертир корысти, предатель себялюбия. Увы, увы! Если б вы только знали, сколь немногие в этом скопище народных трибунов и защитников прав заботятся о чем-либо, кроме собственных интересов! Я водил с ними знакомство, и я краснею за них. Они меня опасаются и избегают как собственной совести. Но я не в обиде за то, что они меня не жалуют; за их равнодушие я плачу той же монетой. Вовсе не ради них я тружусь.
— Я, разумеется, тоже, — отвечал Самуил. — И народ трудится не для них. Предоставим им плести мелкие подпольные интриги; пусть кроты роют свои норы под шаткими привилегиями и прогнившими институтами прошлого — обрушившись, они их раздавят! Революция, которую готовят эти люди без веры и без силы, покончит с их жалкими расчетами. Пусть они только откроют шлюз, и поток унесет их.
Зазвонил колокол, и гости направились в громадную обеденную залу, так и переливавшуюся огнями и блеском серебряной чеканки.
Обед был великолепен.
Изобилие редких вин, невероятных рыб и фантастических фруктов, огромных цветов в огромных севрских и японских вазах, толпа слуг, музыка оркестра, из глубины сада долетавшая сюда в виде расплывчатых волн, так, чтобы не заглушать разговора, а ненавязчиво вторить ему, — все здесь содействовало полнейшему упоению чувств. За те деньги, которых стоило подобное празднество, можно было бы в течение года досыта кормить три семейства.
— Кто бы поверил, — шепнул Самуил на ухо собеседнику, — что мы здесь закладываем основы народовластия?
Во время пира вокруг сотрапезников было достаточно настороженных ушей, чтобы заставить их произносить лишь самые общие слова.
Тут уж Самуил смог вознаградить себя за вынужденное молчание, изучая физиономии, а по ним и души этих людей, считавших себя достойными сначала развязать революцию, а потом и управлять ею.
За этим столом и в самом деле подобралась коллекция персонажей, заслуживающая внимания серьезного исследователя.
Прежде всего, сам хозяин дома.
То был делец от революции, ловко и мило исполнявший роль сводни при тех направлениях общественной мысли, которые надлежало слить воедино, посредник как между людьми, так и между идеями. Приученный к банковским спекуляциям и неизменно в них преуспевавший, он был мастером спекуляций и в области политики, привнося в них ту же дерзость и широту, какими отличались его коммерческие операции. Он представлял собой тип буржуа из простонародья. В нем не было той страстной силы, что может увлекать массы на площади, но в салоне противостоять ему было невозможно. Самуил с первого взгляда оценил поверхностную мощь и женскую властность этого человека, о котором весьма метко пошучивали, что он не столько заговорами, сколько разговорами споспешествует делу герцога Орлеанского.
Справа от банкира расположился известный исполнитель песен, своего рода академик, депутат, министр от непризнанности, гений, прославленный всеобщим презрением; вот уж месяц, как он обосновался в этом дворце и теперь разглагольствовал о своей мансарде и своих сабо, смакуя токайское.
Напротив Самуила сидел крошка-адвокат, он же историк, он же журналист, непрерывно болтая и терзая уши соседей своим резким, крикливым голоском. Ему любой повод был хорош, только бы говорить о себе — о своей статье, сегодня утром появившейся в «Национальной газете», об историческом сочинении, где он подравнял под свой рост грандиозные фигуры деятелей 1789 года.
Прочая публика состояла из газетчиков, владельцев мануфактур, депутатов, сплошь приверженцев либеральных идей: одни принадлежали к революционной фракции и в дерзости своей доходили чуть ли не до того, что мечтали свергнуть короля и на его место посадить другого; вторые, из фракции умеренных, хотели бы изменить образ правления, не посягая на правящих лиц, и ничего бы лучшего не желали, как сохранить Карла X на троне при условии, что он изменит своим принципам.
Да, среди этих яростных добровольцев свободы не было ни единого, кто дерзнул бы бросить взгляд за пределы Хартии.
После обеда все вышли в сад.
Теплый воздух майского вечера дышал чарующим ароматом распустившейся сирени.
Кофе был сервирован в увитой плющом беседке, светом факелов и ламп превращенной в островок света среди ночи, затопившей аллеи парка.
Некоторое время гости продолжали поддерживать беседу, не выходившую за пределы общих рассуждений. Затем большинство сотрапезников стало мало-помалу расходиться, направляясь в обратный путь — в Париж.
Когда остались лишь ближайшие друзья хозяина и главные вожаки движения, всего человек семь-восемь, слуг отослали, и завязался разговор о политике, о тактике, которой надлежит придерживаться оппозиции как на страницах газет, так и в Палатах.
Нечего и говорить, что Самуил Гельб был в числе оставшихся.
Не затем он сюда явился, чтобы познакомиться с кухней банкира и содержимым его винных погребов. По-видимому, его присутствие никого не удивило и не привело в замешательство. Напротив, предводители буржуазной революции были не прочь продемонстрировать этому чужаку, связанному с Тугендбундом, свою значительность и историческую роль.
— Что ж, господин Самуил Гельб, — обратился к нему напрямую банкир, как бы затем, чтобы утвердить его право участвовать в доверительном разговоре узкого кружка единомышленников, — как вы находите наши действия здесь, во Франции? Надеюсь, вы не слишком низко оцениваете наше дерзкое Обращение двухсот двадцати одного?
— По-моему, там затесалось одно лишнее слово, — отвечал Самуил.
— Не угодно ли указать, какое именно? — спросил крошка-историк, он же журналист.
— Обращение двухсот двадцати одного, — заметил Самуил, — если мне не изменяет память, заканчивается вот этой фразой, изрядно исполненной гордости и достоинства: «Хартия призвана обеспечивать постоянное равновесие политических интересов Вашего правительства и воли Вашего народа; его сохранение является непременным условием благополучного состояния и развития общества…»
— «Сир, — любезно подхватил банкир, заканчивая цитату, — наша преданность и верность обрекают нас на печальную необходимость заявить Вам, что сего равновесия не существует».
— Да, в основном суть высказана достаточно твердо. Однако меня возмутили слова «Вашего народа». Неужели в девятнадцатом веке все еще возможно говорить о принадлежности народа одному лицу, как будто это нечто вроде его бараньего стада или содержимого его мошны, которое он волен продать или растратить?
— Возможно, вы и правы, — признал журналист. — Однако же… Ба! Да что может значить одно-единственное слово?
— Во времена революций, — возразил Самуил, — слово равнозначно деянию. И не вам отрицать всемогущество слова, если против Карла Десятого, его солдат и его священников, у вас только и есть, что одно лишь слово: «Хартия».
— И все же Карл Десятый отнюдь не разделяет вашего мнения, — вмешался один из присутствующих. — Ему наше обращение не показалось слишком почтительным и кротким. Он ответил на него сначала отсрочкой парламентской сессии, но и этого ему показалось мало: в настоящее время он занят разгоном парламента.
— Так что, его роспуск уже действительно дело решенное? — заинтересовался банкир.
— На днях о нем будет объявлено в «Монитёре», — отвечал маленький историк, — а я уже сегодня вечером объявил об этом в «Национальной газете». Гернон-Ранвиль был категорически против такого решения, он заявил королю, что тот компрометирует себя, объявляя войну Палате в связи с вопросом, по поводу которого там уже сложилось особое мнение. Но король пренебрег его возражениями, и Гернон-Ранвиль был вынужден уступить, не решившись даже подать в отставку из опасения, как бы не подумали, что он покидает короля в беде.
— Однако, — сказал Самуил историку, желая вызвать его на беседу, — если Палата будет распущена, состоятся новые выборы. Вы не думали о том, чтобы так или иначе вписать свое имя в избирательный список?
— Я не вправе быть даже избирателем, — едко отвечал крошка-адвокат.
— Ба! — вскричал Самуил. — С цензом все можно уладить. Вам даже повезло, что вы не парижанин. Париж вроде моря, личности здесь недолго затеряться. А в провинциальном городе ваши достоинства тотчас бросаются в глаза. Невозможно представить, чтобы слава человека, подобного вам, не ослепила маленький городок Экс.
— Вы слишком добры, — отвечал адвокат из Прованса, чье самолюбие испытало приятнейшую щекотку. — Я и в самом деле полагаю, что пользуюсь некоторой известностью в моем родном городе и снискал кое-какое расположение своих земляков, а стало быть, моя кандидатура в Провансе могла бы встретить доброжелательный прием. Но чтобы стать членом Палаты, надобно соответствовать еще и имущественному цензу, а все мое состояние — лишь одна акция «Конституционалиста». Этот бедный «Конституционалист», — прибавил он, обращаясь к банкиру, — совсем впал в ничтожество с тех пор как мы — Минье, Каррель и я — смогли благодаря вашей поддержке и великодушной щедрости основать «Национальную газету».
— Не беспокойтесь, друг мой, — вполголоса отозвался банкир. — Если для того, чтобы представлять свой край, недостаточно таланта, а требуются в первую очередь деньги, уж будьте покойны, деньги у меня найдутся. Я устрою так, чтобы к следующим выборам вы смогли попасть в избирательный список. Нет, нет, не благодарите: помогая взойти на трибуну одному из тех, кто более прочих способен бороться и побеждать, я действую в наших общих интересах, в интересах дела, которому все мы служим… А кстати, как идут дела в «Национальной газете»?
— Великолепно. Мы такой шум подняли, что чертям тошно. Моя вчерашняя статья под заголовком «Король царствует, но не управляет» вызвала у правительственной печати истошные вопли.
— А что за человек этот Арман Каррель? — полюбопытствовал Самуил, которому начинало надоедать самодовольство маленького человечка.
— Арман Каррель — истый бретер, будь у него в руке хоть шпага, хоть перо. Храбрец из храбрецов, он не отступит ни перед смелой идеей, ни перед опасным противником. По временам это его свойство даже доставляет нам известные неудобства. Он компрометирует нас, побуждая проявлять больше дерзости, чем мы бы того желали. Но, тем не менее, коль скоро ему только и надо, что лезть в драку и переходить от слов своих статей к делу, мы не мешаем ему действовать.
— Вы могли бы даже предоставить ему драться еще и за ваши статьи, — усмехнулся Самуил.
— До некоторой степени мы так и поступаем, — в простоте душевной проговорился журналист.
На губах Самуила промелькнула его обычная едкая усмешка: теперь он читал в душе этого вождя великого народа как в открытой книге.
— Я разделяю, — продолжал он, — высказанное вами мнение о «Национальной газете». И все же я бы осмелился сделать этой уважаемой газете один упрек, если вы позволите.
— Говорите, говорите: спор — моя стихия.
— Я читаю «Национальную газету» изо дня в день с тех самых пор как газета стала выходить. Но при всей моей усидчивости и внимании я все еще не могу понять, к чему она, собственно, стремится. Я вижу непрестанные нападки на правительство. Но, допустим, оно свергнуто — чем его предлагается заменить? Учредить республику?
— Республику?! — вознегодовал журналист. — Да вы что? Республику!
— Почему бы и нет? — спокойно спросил Самуил Гельб. — Вероятно, смысл вашего нынешнего столь бурного натиска на трон все же не в том, что вы стремитесь его укрепить?
— Республика! — повторил журналист с ужасом. — Но чтобы сделать ее возможной, требуется, чтобы у нас были республиканцы. А кого здесь, во Франции, можно назвать республиканцем? Ну, допустим, Лафайета, а кого еще? Несколько пустых мечтателей и несколько фанатиков. И потом, еще слишком свежа память революции тысяча семьсот девяноста третьего с ее эшафотами, всеобщим разорением, войной против целой Европы, Дантоном, Робеспьером и Маратом, чьи кровавые призраки лучше не тревожить. Нет, ни один честный человек не пойдет за тем, кто осмелится поднять запятнанное кровью знамя Республики.
— Однако, — заметил Самуил, — мне кажется, что в своей «Истории» вы были не так суровы по отношению к страшным фигурам и чудовищным событиям девяносто третьего; там вы если не хвалили, то оправдывали большую часть крайностей той великой и мрачной эпохи.
— Я прочел над мертвецами заупокойную молитву, — возразил историк, — но не хотел бы, чтобы они воскресли.
— После Лазаря покойники перестали воскресать, — усмехнулся Самуил, — а в привидения я не верю. Это ребяческая забава — страшиться, как бы Робеспьер с Маратом не восстали из своих гробов. Они там замурованы надежно, им не отвалить своих надгробных камней до самого Страшного суда. Не будем же трепетать, боясь встретить их на каждом уличном перекрестке. Речь не о них, а о тех принципах, которые они отстаивали на свой особый манер. Их способы — кровавые, беспощадные — я и не думаю защищать, готов даже согласиться с вами в том, что они принесли больше вреда, чем пользы, той идее, на служение которой они претендовали. Кровь, пролитая ими, все еще пятнает идеал народовластия, и, как видим, даже вы с вашим независимым умом сорок лет спустя все еще не смеете повернуться лицом к Республике, опасаясь увидеть перед собою их. Но, говорю вам и повторяю, они мертвы, мертвы куда как основательно. Их зверства, возможные в пылу первой битвы за свободу, ныне не только внушили бы ужас как отвратительное преступление, но и вызвали бы смех как нелепый анахронизм. Оставим той революции ее дела, но возьмем у нее ее идеи.
— Хватит с нас Республики, — с живостью возразил редактор газеты «Глобус», философ, известный своими каламбурами, мыслитель, снискавший всеобщее расположение склонностью к мальчишеским выходкам. (Во время речи Самуила он успел переглянуться с редактором «Национальной газеты», причем оба пожали плечами.) — Республика — это ведь власть всех над всеми, что-то вроде стада овец, которое само собой управляет.
— Лучше, чтобы им распоряжался мясник, не правда ли? — промолвил Самуил.
— На то есть пастух и собаки.
— То есть король и аристократия? — усмехнулся Самуил.
— Король, да, именно, — отвечал редактор «Глобуса». — Что до аристократии, то мы, к несчастью, живем не в Англии. Революция, перемолов земли и состояния, уничтожила французскую аристократию. Но за неимением золотого слитка у нас есть монеты. Аристократия монет — это сословие буржуа.
Самуил не сдержал презрительной гримасы:
— Вы правильно сказали: где буржуа — там деньги. Стало быть, ополчаясь на монархию, за которой стоят четырнадцать столетий и права которой древни, как сама Франция, и власть которой почти стала религией, вы затеваете все это лишь затем, чтобы заменить ее царством кошелька, дворянством конторки, властью лавочников?
— Власть лавки лучше, чем власть улицы, — сказал крошка-историк. — Мы никогда не возвратимся к правлению черни.
«И они еще толкуют о черни!» — подумал Самуил, а вслух осведомился:
— Тогда какое же место в своих комбинациях вы отводите народу?
— А по-вашему, какое место он должен занимать? — поинтересовался банкир.
— В наши задачи не входит заниматься теми, кого вы именуете народом, — прибавил адвокат-провансалец. — Тут мы не в силах ничего сделать. Помочь можно лишь тому, у кого хватит ума и энергии, чтобы подняться из мрака низов к свету просвещения. Общество не в состоянии позаботиться обо всех; вопреки любым хартиям и конституциям изрядная часть граждан всегда будет прозябать в ничтожестве. Такова неизбежность — ее можно оплакивать, но приходится ей покоряться. Зачем обращать взоры в сторону этих масс, хаотических, невежественных и грубых, в чьей среде мы найдем невзгоды, которых нам не дано облегчить, и преступления, которые мы должны карать? Мы не занимаемся народом — это все, что мы можем для него сделать.
— Я прошу у вас прощения за столь настойчивые расспросы, — сказал Самуил с плохо скрываемой иронией, — но я ведь иностранец, я стараюсь узнать больше, мне нужно понять ваши намерения, дабы сопоставить их с тем, что мы делаем у себя в Тугендбунде. Итак, вашей единственной целью является замена знати, ныне стоящей у кормила государственного правления, буржуазией, претендующей на эту роль?
— По крайней мере, такова наша основная цель, — отвечал банкир.
— Но какими же средствами вы рассчитываете принудить Карла Десятого согласиться на подобную перемену: превращение предводителя аристократии в прислужника среднего класса?
— Ну, если бы все думали, как я, не было бы надобности в согласии Карла Десятого, — заявил малютка-газетчик.
— И как же вы обошлись бы без его соизволения?
— Мы ничего не добьемся, — поучительно изрек журналист, — пока будем иметь на французском троне прямого наследника всех прав и предрассудков старинных родов. Вся беда в том, что у нас нет короля, сочувствующего нашим идеям, наполовину революционера, чтобы он был по вкусу простонародью, наполовину Бурбона, чтобы успокоить чужеземные правительства, такого короля, который был бы обязан нам своим возвышением и стал бы распространителем наших воззрений.
— Такой человек есть, — сказал банкир со вздохом, полным благоговения.
— И кто же это? — заинтересовался Самуил.
— Его королевское высочество герцог Орлеанский, — подмигнув, прошептал ему на ухо амфитрион.
— А, так это правда, что, как говорят, «Национальная газета» создана именно с этой целью? — уточнил Самуил.
— К несчастью, — промолвил адвокат из Экса и взглянул на редактора газеты «Глобус», — не все наши друзья с нами единодушны. Они верят в возможность сохранения на троне старшей ветви Бурбонов, склонив ее к уступкам, которых требует современность; они держатся за эту старую, иссохшую ветвь, не имеющую более ни цветов, ни листьев.
— Если вы имеете в виду меня, — вмешался редактор «Глобуса», — то совершенно напрасно, мой дорогой. Вы же знаете, что я целыми днями спорю с моими коллегами. Я бы охотно уступил вам их всех от Кузена до Гизо, от Брольи до Руайе-Коллара. Все эти люди сами не ведают, чего хотят, двоякодышащие теоретики, не способные идти вперед, так как застыли, расставив ноги — одной ногой в прошлом, другой в будущем, — но рано или поздно они рухнут между двумя столь отдаленными друг от друга опорами. Я же совсем другое дело: пишу, как они, но думаю, как вы.
— О! — воскликнул редактор «Национальной газеты». — Предоставим этим старцам спокойно угасать. Теперь дело за нами, мы — молодая гвардия свободы.
— А в ожидании, когда вы развернетесь, — вмешался Самуил, — какого образа действия вы намерены придерживаться?
— Мы найдем приют под флагом пакта, заключенного между королем и нацией. Все во имя законности и средствами законности.
— И ничего средствами революции? — спросил Самуил.
— Революции пожирают сами себя, — отвечал маленький газетчик. — Вслед за тысяча семьсот девяносто третьим годом пришел тысяча восемьсот пятнадцатый. Я ненавижу революции, потому что ненавижу реакцию. Мы боремся во имя принципов. Этого довольно, чтобы обеспечить нашу победу. Королю придется уступить, или он будет низложен. Мы запрем монархию в Хартии, словно в башне Уголино.
Разговор еще некоторое время продолжался в том же духе.
А Самуил Гельб все изучал с близкого расстояния этих людей, ловких и испорченных, половинчатых как в своей убежденности, так и в своих талантах, равно посредственных умом и сердцем.
Он наблюдал, как денежный мешок и бойкое перо используют друг друга, пряча за взаимной лестью тайное обоюдное презрение. Банкир считал, что обманывает газетчика; газетчик полагал, что использует банкира.
Самуил их видел насквозь под всеми личинами, этих мелкотравчатых честолюбцев, живущих одним днем, не искавших в революции, которую они подготавливали, ничего, кроме собственных интересов или удовлетворения своего тщеславия, готовых низвергнуть трон, простоявший четырнадцать веков, чтобы сделать из него ступеньку и добраться до должности министра в министерстве, что продержится какие-нибудь полгода.
Когда собеседники расстались, час уже был очень поздний.
Самуил один сел в свой экипаж и направился в Менильмонтан.
«Ну, все идет славно! — говорил он себе. — Как ни мелки эти людишки, а дела готовятся большие. В том и состоит величие народовластия, что оно может обойтись даже такими ничтожными орудиями. Горациев горшечник грезит об амфоре, изготавливая котел. А эти, помышляя лишь о маленькой перестановке венценосцев, произведут общественный переворот. То-то я позабавлюсь, глядя на их изумление!
Тут приходит на память Великая французская революция, Бастилия, народ, каким он был десятого августа. Да, я хочу, чтобы такой же грозный поток дал новые силы будущему. Сколько бы они ни клеветали на народ, я в него верю. Если тот же самый народ после взятия Бастилии совершал чудеса героизма во имя Империи, это вовсе не значит, что он выродился и измельчал. Эх, как он сметет со своего пути этих посредственных, слабосильных дворцовых революционеров, чьи амбиции не простираются дальше переезда двора из Пале-Рояля в Тюильри!
Народ, который не сумели повести за собой Мирабо и Дантон, который один лишь Наполеон смог обуздать, зачаровав его своей славой, этот народ-великан не позволит подобным карликам управлять собой.
Настало время, когда все мне благоприятствует. Мелочные уловки всех этих банкиров и адвокатов служат моему грандиозному честолюбию подобно тому, как мелкие страсти Юлиуса и Лотарио в этот самый час готовят торжество моей сверхчеловеческой любви».
Мысленно обратившись к хитросплетениям своего другого замысла, Самуил спросил себя: «Что-то сегодня вечером делается в доме Юлиуса? Что он подумал, что предпринял, узнав об исчезновении Фредерики? Весьма вероятно, что он бросился ко мне или за мной послал. Вернувшись, я, несомненно, узнаю кое-что новенькое».
Погруженный в эти размышления, Самуил не сразу заметил, что карета остановилась.
Он был у дверей собственного дома.
XL
ОСКОРБЛЕНИЕ
— Лотарио! Негодяй! — вскричал Юлиус.
И он рухнул навзничь, едва успев дочитать роковое письмо, в котором Фредерика сообщала о часе своего отъезда другу, чьего имени она не назвала.
Слуга, находившийся в комнате по соседству с той, где это случилось, прибежал на шум и стал звать на помощь.
Несколько капель эфира привели Юлиуса в сознание.
— Господин граф изволит прилечь? — спросил Даниель.
— Нет! — закричал Юлиус, к которому вместе с сознанием возвратились вся его ярость и все отчаяние. — Нет, сейчас не время спать! Клянусь Небом, у меня есть дело поважнее! Карету еще не распрягли?
— Полагаю, что нет, — отвечал Даниель, — но лошади обессилены.
— Так пусть запрягут других, живо!
Даниель вышел.
— Мне никто не нужен, — бросил Юлиус другим слугам.
И все удалились.
Ему было необходимо побыть одному. Все эти чужие взгляды, шарившие по его лицу, смущали и оскорбляли его.
В ожидании, пока перепрягут лошадей, он прохаживался из угла в угол, дрожа и негодуя, стиснув зубы и сжимая кулаки, и по временам из уст его вырывались бессвязные восклицания:
— Лотарио!.. Хорошо же… Теперь они увидят!.. И она-то какова с этими ее ужимками непорочной девы!
Явился Даниель и сообщил, что карета готова. Граф схватил шляпу и стремительно спустился.
— В Анген! Во весь дух! — крикнул он кучеру.
Зачем он спешил в Анген? Он прекрасно понимал, что Фредерики там не найдет. При всем лихорадочном смятении, в которое повергло его это нежданное потрясение, он не надеялся, что Фредерика опомнится на первой же почтовой станции, что подумает о том, какой удар кинжала наносит в незащищенную грудь человека, не сделавшего ей ничего, кроме добра, человека, виновного лишь в том, что любил ее слишком сильно; нет, он не рассчитывал, что она устыдится своей неблагодарности, вернется с полдороги, сама выйдет ему навстречу, полная смирения и раскаяния, готовая обезоружить его чистосердечным признанием в своем дурном умысле.
Ни на что подобное он не надеялся, но его томила потребность в действии, движении, перемене мест. Ему казалось, что стук колес экипажа и топот конских копыт смогут заглушить гудящие в голове мысли, что эта жесткая дорожная тряска хоть немного убаюкает его ярость.
И потом, наперекор замыслу Фредерики, он, может быть, отыщет что-либо, какой-нибудь след, улику, подсказывающую, по какой дороге она поехала. Этот равнодушный увалень Даниель ничего такого заметить не сумел бы.
Время от времени он опускал стекло в передке кареты и кричал кучеру, что тот едет слишком медленно.
Напрасный труд: возница и без того гнал лошадей галопом, нахлестывая их с утроенным рвением.
Так они прибыли на место.
Входя во двор, Юлиус невольно почувствовал, как у него странно сжалось сердце. В это мгновение вопреки всем доводам рассудка, назло очевидности и уверенности он не мог отрешиться от мысли, подобной суеверному наваждению: Фредерика никуда не уезжала или уже вернулась, вот сейчас она появится на высоком крыльце и улыбнется ему.
Увы, на крыльце не было никого, если не считать лакея, который выглянул из дому, заслышав шум подъехавшего экипажа.
Юлиус ни за что на свете не решился бы спросить у него, дома ли Фредерика.
Он собрал всю свою волю в кулак и вошел, приказав, чтобы никто не следовал за ним.
Так он и брел из комнаты в комнату, все еще надеясь, что в каком-нибудь уголке увидит Фредерику, что она не слышала, как он подъехал, или как раз одевается и еще не успела закончить свой туалет.
Но он ошибся в своих надеждах: дом был пуст.
Он вошел в покои Фредерики и заперся там. Перерыл все: секретер, ящики стола, шкатулки, но ничего не нашел — ни письма, ни единого слова. Шкафы были открыты и опустошены: Фредерика уехала как человек, не собирающийся возвращаться.
Граф фон Эбербах испытал приступ мрачной подавленности. В этих оголенных пустынных покоях ему припомнилось, что нечто подобное сегодняшнему отъезду Фредерики ему однажды уже пришлось пережить, притом в весьма сходных обстоятельствах, с Олимпией, и вот он опять, уже второй раз, блуждает среди покинутых кресел и столов.
«Да, — с горечью сказал он себе, — видно, я теперь обречен всюду находить пустые комнаты и пустые сердца!»
Он уронил голову на руки. Несколько горячих капель выкатились из-под век, увлажнив его исхудавшие пальцы, и на душе немножко полегчало.
«Что за безумие с моей стороны, — подумал он, — так влюбиться в это дитя! Я, умирающий, и она, так недавно рожденная! Январь прельстился маем! Дурак! Мне надо кончить жить, чтобы она могла начать. Нам не дано встретиться».
Но внезапно расположение духа у него резко переменилось, и он, вскочив с места, закричал в бешенстве:
— Презренная! Я сделал для нее все, она все сделала мне во зло. Она отравила последние дни, которые мне еще оставались, тогда как я готовил ей долгую жизнь, полную богатства, радости, любви. Она не смогла потерпеть всего несколько недель. Она и ее сообщник объединились, чтобы нанести мне удар, чтобы убить меня. Но пусть они остерегутся! Я покараю их. Она… о, я использую то, что она моя жена: я ее запру, заставлю страдать, она у меня узнает, что значит оскорбленный супруг! Я обойдусь с ней без всякой жалости. А мерзавца, отнявшего ее у меня, я убью!
Он сбежал по лестнице вниз и устремился к своему экипажу.
Лакеи из ангенского поместья болтали с кучером. Этот столь внезапный отъезд Фредерики и г-жи Трихтер, приезды и отъезды сначала Даниеля, потом графа, его бледность, бросившаяся всем в глаза при его появлении, — все заставляло их подозревать крушение этого брака, и на их физиономиях было то равнодушие, смешанное с любопытством, с каким слуги обыкновенно наблюдают катастрофы, постигающие их господ.
— В Париж! — приказал Юлиус.
Когда его экипаж приблизился к Сен-Дени, уже спускалась ночь. Проехав чуть дальше в ту сторону, где через Сену перекинут мост, Юлиус, охваченный внезапной мыслью, крикнул кучеру, чтобы тот остановился, и вышел из кареты, сам удивляясь тому, что пришло ему в голову.
— Подожди меня здесь, — бросил он вознице.
И он удалился; некоторое время он брел вдоль речного берега, совсем пустынного в этих местах и в такой час.
Последние проблески дня, постепенно поглощаемые ночной тьмой, отбрасывали на воду сумрачные блики, отливавшие потемневшей сталью.
Юлиус шагал так минут десять.
Там, где река резко изгибается, он остановился и огляделся вокруг.
У его ног в воды реки врезался маленький мыс, несомненно излюбленный рыболовами.
За его спиной возвышался холм, как бы оберегая эту узкую песчаную косу, в довершение укромности прятавшуюся под сенью крон тополиной рощицы.
Отсюда, насколько хватал глаз, не было видно ни единого строения.
У Юлиуса вырвался горький смешок.
— Хорошее местечко, глубокая вода, — сказал он.
И, бросив вокруг последний удовлетворенный взгляд, он спокойно возвратился к своему экипажу.
— Живо! — приказал он.
— В особняк? — спросил возница.
— Нет, — отвечал он, — в Менильмонтан, к господину Самуилу Гельбу.
Когда он добрался до Менильмонтана, была уже глубокая ночь. Юный слуга Самуила открыл ему.
— Где твой хозяин? — спросил Юлиус.
— Господина Гельба здесь нет, — отвечал мальчик.
|
The script ran 0.02 seconds.