Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Константин Седых - Даурия [1948]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_history, История, Роман

Аннотация. Роман Константина Седых «Даурия» — своеобразный сибирский вариант шолоховского «Тихого Дона» — представляет собой впечатляющую панораму жизни сибирского казачества, столкновение частных судеб с катаклизмами Большой Истории «Революция, Гражданская война» высекает искры подлинного драматизма.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Прокоп с волнением наблюдал за ним. Наконец Сергей Ильич сложил список, вернул его Соломонову и сердито сказал: — Написаны здесь только те, кого и след простыл. А у нас ведь и кроме них найдутся сочувственники большевистские. Соломонов повернулся к Прокопу, оглядел его с ног до головы недобрым взглядом ястребиных глаз и сухо спросил: — Как же это получается, атаман? Ты мне сказал, что все ваши большевики в бегах, а на поверку выходит, что ты врешь? — Которых я знал как большевиков, те действительно удрали, — ответил Прокоп, глядя на Сергея Ильича умоляющими глазами. Но тот оттолкнул от себя блюдце с чаем и гневно закричал на Прокопа: — А Петька Волоков кто? Не большевик? Да он всех хуже. А потом Ванька Гагарин, Северьян Улыбин, Гераська Косых… Всех их пошерстить надо, а ты вон что плетешь… У Прокопа захолонуло в груди. Он понял, что слова Сергея Ильича дорого обойдутся ему. Соломонов покраснел еще больше, сорвался со стула и истерически крикнул: — Эй, Бубенчиков! Тотчас же в зале появился здоровенный рыжебородый вахмистр с двумя Георгиевскими крестами на гимнастерке. Указав ему на Прокопа, Соломонов приказал: — Взять его! Всыпать ему двадцать пять горячих. У него память на большевиков слабая. Может, после порки память вернется к нему. Лицо Прокопа покрыла мертвенная белизна, спазмы невыносимой обиды сдавили горло. Сергей Ильич с растерянностью уставился на Соломонова, чувствуя, что дело приняло совсем нежелательный оборот. Вахмистр сунул два пальца в рот и громко свистнул. Из толпы находившихся на крыльце баргутов двое в вишневого цвета халатах подбежали к нему. Оба они были рослые, с одинаково лоснящимися от жира круглыми лицами. По команде вахмистра баргуты бросились на Прокопа, схватили под руки и потащили из зала. Он напружинил руки, чтобы вырваться от баргутов, но шедший сзади вахмистр приставил к его затылку револьвер и мрачно пошутил: — Ты лучше, дядя, не брыкайся, ежели говядиной сделаться не хочешь. Соломонов надевал на себя револьвер и шашку, когда Сергей Ильич осмелился робко заметить ему: — Нехорошо получается, ваше благородие. Атамана пороть не надо бы. Выбрали его на эту должность посёльщики, которые с первого дня за партизанами гоняются. Неизвестно, что они скажут, когда узнают, что выбранного ими атамана свои же, белые, наказали. — Это еще что за указки! — заорал Соломонов. — Прошу мне таких замечаний не подносить. Я знаю, что делаю… Заразу нужно выводить под корешок, где бы она не водилась. А ваш атаман вперед умнее будет. Сергей Ильич сконфуженно замолчал. Противоречить Соломонову было опасно. «Отблагодарил меня собака, за мою хлеб-соль, впутал куда не следует», — с ненавистью подумал он про него. Соломонов, словно угадав его мысли, похлопал его по плечу и сказал: — Охотно сочувствую вам хозяин… Попали вы в неудобное положение, но помочь я вам ничем не могу. Служба обязывает меня наказать атамана, и я его накажу, а потом примусь за тех, кого вы мне указали. Они у меня лазаря запоют… А сейчас не угодно ли полюбоваться, как мои молодцы будут разделывать атамана? — Нет уж, от этого увольте, — замахал руками Сергей Ильич и, сердито крутя бородой, ушел с веранды в комнаты. Как неприкаянный пересек зал, завернул на минуту в спальню и быстро направился в кухню, из окон которой было видно предамбарье, где должны были пороть Прокопа. В кухне стояли у окон обе невестки и Кирилловна, со страхом и любопытством наблюдая за происходящим. Кирилловна молча оглядела Сергея Ильича злыми глазами и сокрушенно покачала головой. — Подвинься! — грубо толкнул он ее в плечо и уставился в окно. Прокопа только что повалили на доски, два баргута уселись ему на ноги и один на голову. Соломонов стоял возле с папиросой в зубах. Выплюнув окурок папиросы, он что-то сказал вахмистру, и тот, закатав на правой руке рукав гимнастерки, взял у одного из баргутов нагайку. Только он замахнулся нагайкой, как бабы истошно ойкнули и закрыли платками глаза, а Кирилловна отошла от окна в глубь кухни. Но Сергей Ильич все досмотрел до конца. Вахмистр бил неторопливо и как будто небрежно. Но после каждого удара на бесстыдно оголенном беспомощном теле Прокопа появлялись багровые полосы. После пятнадцати ударов, которые невольно отсчитывал Сергей Ильич, полосы слились в одно ярко-красное пятно. Вид крови привел Соломонова в состояние дикого возбуждения. Голосом, полным торжества и злорадства, он хрипло закричал: — А ну, подбавь! Подбавь, говорю… — И последние удары вахмистр наносил с такой яростью, что тело Прокопа подпрыгивало, и сидящие на нем баргуты, весело скаля зубы, напрягались изо всех сил, чтобы удержать его. Едва баргуты оставили Прокопа, как первым движением его была попытка натянуть штаны, закрыть свое поруганное тело. Но это ему не удалось. С почерневшим лицом, со спущенными на сапоги штанами дополз от до края предамбарья, и его стало рвать. В это время Соломонов и баргуты повскакали на коней и понеслись в Подгорную улицу. Сергей Ильич зачерпнул ковш воды и пошел к Прокопу. Прокоп уже поднялся на ноги и, морщась от боли, застегивал штаны. Сергей Ильич протянул ему ковш: — Выпей, паря, легче будет, — но Прокоп, не глядя на него, размахнулся и выбил ковш у него из рук. — Уйди, гад! — сказал он ему и, опершись на перила, закрыв фуражкой лицо, заплакал, давясь и всхлипывая. Сергей Ильич трусливо огляделся по сторонам, поднял ковш и быстро зашагал прочь. На свою беду, Северьян Улыбин вернулся в поселок вскоре после ухода из него дружины. Бежал он от Мостовки не по дороге, а прямо через сопки. Ночь провел на одной из заимок, где обсушился и отдохнул. Оттуда утром и явился домой, не повстречавшись с дружинниками. Придя домой, он позавтракал, выпил бутылку водки и, чувствуя себя совершенно разбитым, залез на печку и уснул. Перед обедом его разбудила Авдотья и принялась рассказывать, что в поселок пришли каратели и что Прокопа заставили составить список на тех, кто сочувствует большевикам. — Ты бы на всякий случай спрятался хоть в зимовье, — сказала встревоженная Авдотья. — А чего мне прятаться-то? Я сам ведь дружинник. Меня небось не забарабают, — ответил Северьян, но на всякий случай заставил ее пришить к своей рубашке урядницкие погоны, которые бережно хранились в семейном сундуке с тех пор, как вернулся он домой с японской войны. Потом нацепил на рубашку два своих Георгиевских креста и три медали и, полагая, что в таком виде к нему не подступятся никакие каратели, спокойно принялся починять свои ичиги. Когда в ограду заявились каратели, он чуточку побледнел и взглянул на висевшую на стене берданку, не зная, что предпринять — взяться ли за нее или сидеть и ждать. Авдотья заплакала, предчувствуя недоброе, но он прикрикнул на нее и не двинулся с места. Два баргута в засаленных вишневых халатах ввалились в избу. — Ты хозяина? — спросил Северьяна один из них. — Ну, я. А что тебе надо-то? — Твоя арестована, — наставил на него баргут коротко обрезанную винтовку. — Кто ты такой, чтобы арестовывать меня, немытая харя? Ты видишь, кто я? — показал Северьян на свои кресты и погоны. — Командир Соломона приказ давал. Его знает, моя не знает. Собирайся мало-мало ходить. Северьян рванулся было к баргуту с кулаками, но передумал, махнул рукой и сказал: — Пойдем, пойдем к вашему Соломону. Я ему все обскажу, — и как был в одной рубашке, так и вышел, сопровождаемый баргутами, на крыльцо. У крыльца дожидался их верхом на коне младший урядник с полными и тугими, как мячики, щеками, с закрученными в колечки черными усиками. Увидев кресты и медали на груди Северьяна и погоны с лычками старшего урядника, он привстал на стременах и взяв руку под козырек: — Здравия желаем, господин георгиевский кавалер! «Вот русский, так русский и есть. Сразу видит, кто я», — подумал Северьян и, силясь улыбнуться, спросил: — За что это арестовать меня вздумали? — А, так, значит, это ты и есть Северьян Улыбин? — Сразу урядник стал недоступно строгим. — Давай пошли к командиру, — приказал он и вынул из кобуры револьвер. «Вот тебе и русский человек», — горькой обидой обожгло Северьяна, и он тяжело спустился с крыльца. Под причитанья Авдотьи и прибежавшего откуда-то Ганьки его погнали к церкви, где собирали арестованных. Когда пригнали туда, крутившийся перед арестованными на коне Соломонов подлетел к нему и заорал: — Ты что, подлец, кресты и погоны на себя нацепил! — И он нагнулся с седла, чтобы сорвать с него кресты. — Ты за кресты, господин есаул, не цапайся: я их кровью добыл, и не тебе их срывать с меня. Ты лучше скажи, за что арестовали меня? Я ведь сам дружинник. — Дружинник! — передразнил Соломонов. — Я таких дружинников на деревья вздергиваю. Где у тебя, сволочь, сын и брат? — Где они, я не знаю. А только я тебе за них не ответчик. За меня все наше общество поручится. — Молчать! — заорал Соломонов и принялся избивать Северьяна нагайкой. — Собака! Гадина! — закрываясь от него руками, кричал в исступлении Северьян до тех пор, пока не сбил его с ног прикладом подбежавший баргут. Потом с него сорвали кресты и погоны и всего окровавленного впихнули в толпу арестованных посёльщиков. — Ну, брат Северьян, как ни выслуживался перед богачами, а вместе с нами очутился. Ни кресты, ни погоны не помогли, — сказал ему Иван Гагарин. — Ни перед кем я не выслуживался, — ответил Северьян и заплакал, а потом рассказал ему о том, какую непростительную глупость совершил он, находясь в разведке, когда не сдался красным только потому, что испугался оказавшегося среди них Никиты Клыкова. — Выходит, Никитка живой и у красных воюет? — изумился Гагарин. — Вот тебе и раз! А все‑таки зря ты его испугался. Там бы испугом отделался только, ведь красным-то отрядом, я слышал, твой Ромка командует. Я сам сегодня думал до него податься, да не успел. — Что я наделал, что я наделал! — сраженный этой новостью, схватил себя Северьян за голову, а потом сказал: — Так мне, дураку, и надо, — и вырвал в сердцах прядь своего седого чуба. X Мунгаловские дружинники возвращались в поселок. Предвкушая близкий отдых, размашисто вышагивали и весело поматывали гривами кони. Ехавшая на особицу молодежь, гикая и насвистывая лихо пела: Эх ты, зимушка-зима, Холодна очень была. Холодна очень была Да заморозила меня. Заморозила меня, Молодого казака. Удалого, бравого Да русого, кудрявого. Казаки повзрослев, с удовольствием слушая песню, угощали друг друга табаком и вели оживленные разговоры. Богачи из Царской улицы жалели Платона, вспоминая, каким молодцом-запевалой бывал он на праздничных гульбищах. Подгорненская беднота никак не могла забыть того, как удирал от сына Северьян Улыбин. Надеясь найти его дома, собирались соседи посмеяться над ним. Еще от козулинской мельницы увидели дружинники, как, поднимаясь в хребет по дороге к Нерчинскому Заводу, уходила из поселка колонна конницы. По длине колонны определили, что было в ней не меньше полутора сотен. — Значит, без нас у нас гости были, — сказал Епифану Каргин. — А не красные это? 504 — Нет, свои. Красным тут взяться неоткуда, — ответил Каргин и, обогнав ехавший шагов на двести впереди разъезд, спокойно поскакал в поселок. Ему не терпелось узнать, что за часть прошла через Мунгаловский. На улице, напротив избы Прокопа Носкова, стояла толпа стариков, явно чем-то удрученных. Среди них оказался и Егор Большак с синей папкой под мышкой. — Беда, паря, у нас стряслась! — крикнул он подъезжающему Каргину. — Какая беда? — Карательный отряд к нам приходил. Арестовали всех низовских фронтовиков, которые дома были. Да этим оно, положим, туда и дорога. Сами на себе шкуру драли. Только ведь, кроме них, еще Северьяна Улыбина забрали, Алену Забережную и мать Лукашки Ивачева. Этих-то уж совершенно ни за что. — А что же вы тут с Прокопом делали? Не давали бы, да и все. — Не давали! — раздраженно сказал Большак. — Прокопа-то самого выпороли. Теперь на задницу полгода на сядет. Лежит сейчас, бедняга, пластом на печи. Это ему Сергей Ильич удружил. Он ведь всю эту беду-то натворил. Девятнадцать человек по его милости арестовано. — Хреновая, выходит, власть у нас, — вмешался в разговор старик Соломин. — Виданное ли дело, чтобы поселкового атамана пороли? А тут разложили его наемные нехристи, исполосовали до полусмерти и управы на них искать негде. — Найдем. Жаловаться атаману отдела будем, — сказал пораженный новостью Каргин и, озлобясь, принялся ругать Сергея Ильича: — Вот тоже, сволочь, на нашу голову навязался. Как с красными воевать, так у него брюхо болит, а посёльщиков выдавать — он первый. Подъехали дружинники. К случившемуся отнеслись они по-разному. Богачи в один голос заявили, что фронтовикам туда и дорога. Но большинство мунгаловцев было возмущено. Сергея Ильича они ругали как только умели. — Вот что, посёльщики, — обратился Каргин к дружинникам, когда они вдоволь погорланили и умолкли, — заварил Сергей Ильич кашу, а как придется ее расхлебывать — возьмет да за границу со своим капиталами укатит. А нам это может боком выйти. Случись, грешным делом, что красные возьмут поселок, — и полетят тогда наши головы. Пощады уж ждать нам не придется… Догнать бы сейчас карателей и заявить начальству ихнему, что не согласны мы на арест посёльщиков. — Еще что не выдумаешь! — закричал Архип Кустов. — Арестовали сволочей — и с рук долой. Нечего нам в это дело соваться. — Догнать-то оно не штука, — сказал рассудительный Матвей Мирсанов, отец Данилки, — да будет ли из этого толк? Свяжись с карателями, так и сам, чего доброго, под арест угодишь. — Ну, этого они сделать не посмеют. Мы ведь одной с ними власти. Если мы все, в одну душу, потребуем, чтобы освободили наших, то нас послушаются. — Верно! — горячо поддержал Каргина Герасим Косых, мечтавший спасти Северьяна. — Ничего не верно! — закричали дружинники с Царской улицы. После долгих споров и криков человек шестьдесят согласились ехать с Каргиным догонять карателей. Когда они поскакали из поселка, Никифор Чепалов, присоединившись к ним, спросил у Герасима Косых: — А если не послушаются да не отпустят, тогда как? — Тогда просто отобьем их. — Ну, отбивать-то я не стану. Отобьешь, пожалуй, на свою голову. — Брось ты ныть. Всех нас арестовать не посмеют, — оборвал его Герасим. Тогда Никифор отстал от него, слез с коня, будто бы подтянуть подпругу, а когда дружинники отъехали, он вскочил в седло и поехал домой. Каратели тем временем успели перевалить за хребет и скрыться из виду. Дружинники стали настигать их в Верничной пади у Черного колка. Увидев несущейся вдогонку за его отрядом дружинников, Соломонов решил, что это красные. Мастер только пороть и расстреливать, красных он боялся пуще огня, а к тому же еще и не надеялся на своих сподручников. Диким голосом подал он тогда команду: — Рубите к черту арестованных! Баргуты выхватили шашки, и началась леденящая душу расправа над безоружными людьми. Их рубили, кололи пиками, топтали конями. Северьяна Улыбина, бросившегося бежать в кусты, настиг сам Соломонов, смял конем и дважды полоснул клинком. Старуху Ивачеву развалил от плеч до пояса вахмистр Бубенчиков. Алену Забережную, успевшую заслониться рукой, рубанул шашкой баргут на вороном коне. С пораненной рукой и чуть рассеченным виском, упала она в придорожную канаву. Добивать ее баргуту было некогда. Часть карателей во главе с Соломоновым уже неслась сломя голову по дороге, и баргут пустился вдогонку за ними. Когда дружинники подоспели к месту побоища, то увидели страшную, навечно врезавшуюся им в память картину. Все девятнадцать человек валялись изрубленные на дороге и в придорожных кустах. Чубатый красавец Петр Волков, не решившийся уехать вместе с Лукашкой и Симоном, лежал ничком, обезглавленный, широко раскинув ноги в рыжих ичигах. Маленький, проворный Юда Дюков сидел, привалившись спиной к кусту шиповника. Из его разрубленной до бровей головы вывалились ему на колени серые куски мозга. Иван Гагарин лежал на дороге, уставив в небо полные смутного ужаса, широко раскрытые глаза, и в груди его торчала пика с порванным ремнем-налокотником. Разъяренные дружинники, проклиная карателей, дали им вдогонку несколько залпов. Потом слезли с коней и стали осматривать порубленных. Дружинников била злая, нервная дрожь, у многих показались слезы. В эту минуту они забыли, как еще вчера грозили убитым всяческими карами, возмущенные их поведением. Теперь они видели в них только людей, над которыми учинили страшную, потрясающую несправедливость. Герасим Косых подбежал к Северьяну, судорожно загребавшему в агонии корявыми натруженными руками наплавленный кровью песок, и не выдержал, разрыдался. Натянув на ладонь рукав своей стеганой куртки, он всхлипывал и тер кулаком глаза. Вдруг до него донесся заставивший его содрогнуться женский голос. Он вскинул голову и в трех шагах от себя увидел Алену Забережную. С растрепанными, до времени поседевшими волосами стояла она на коленях на бровке канавы и, придерживала пораненную руку здоровой, обреченно спрашивала: — Добивать, что ли, будете? Добивайте уж тогда скорее. — Что ты, что ты! — не помня себя закричал Герасим и бросился к ней. — Мы ведь отнять вас у карателей хотели, да опоздали. Не бойся ты нас. Дай-ка я возьму у тебя платок да перевяжу тебе руку… Кроме Алены в живых оказались бывший чепаловский работник Маркел Мигунов и Михей Черемнов. У Маркела было разрублено шашкой плечо, у Михея — прострелена грудь. Дружинники подобрали раненых и вернулись с ними в поселок. Остановив дружинников у ворот чепаловского дома, Каргин заехал к Сергею Ильичу и вызвал его на крыльцо. — Иди, полюбуйся, сволочь, что ты наделал, — сказал он еще дрожащим от злости голосом. — Ведь всех арестованных по твоей милости каратели порешили. Натворил ты нам беды. — А я-то что? — начал оправдываться Сергей Ильич. — Каратели и без меня знали кого им арестовывать надо. Так что не сволочи ты меня лучше и убирайся к чертям. — Ты всегда прав! — закричал Каргин. — Всегда ты лучше всех. — И, хотя он уже заметно остыл, но, решив, что демонстрация на виду у народа не будет лишней, трижды с ожесточением полоснул Сергея Ильича витой нагайкой по лицу и по голове. — Караул!.. Убивают!.. — заорал Сергей Ильич, заслоняясь руками. А Каргин, круто повернув коня, поскакал по улице. Вечером Маркел Мигунов умер. А назавтра мунгаловцы хоронили убитых. Проводить их на кладбище сошелся почти весь поселок. Бабы и девки навзрыд голосили, а казаки сокрушенно и озабоченно толковали о том, что многим теперь из них не сносить голов, если партизаны не будут разбиты. Через день казаки семи возрастов были вызваны в Орловскую, где формировалась трехсотенная станичная дружина. Уполномоченные от всех тринадцати поселков в тот же день собрались на станичный круг, чтобы выбрать командира дружины. Неожиданно для Каргина на эту должность был единогласно выбран он. В тот же день он отправился за получением указаний о действиях дружины к атаману отдела в Нерчинский Завод. Возвращаясь из Нерчинского Завода, Каргин заехал в Мунгаловский и узнал, что за день до этого скрылись из поселка Прокоп Носков, Герасим Косых и еще человек двенадцать из бедноты. — Так и знай, к партизанам подались, — решил Каргин, удрученный новостью, которая отравила ему его краткое пребывание дома. И у него впервые шевельнулась горькая, заставившая похолодеть его мысль, что борется он за безнадежное дело. XI Основные партизанские силы, отступая вниз по Газимуру и Урюмкану, оказались в труднодоступной горной тайге. Побросав обозы, пробирались они по вьючным тропам от поселка к поселку, от зимовья к зимовью. Шли через каменные кручи хребтов, через узкие, сумрачные коридоры падей и распадков, где кипели седые от пены ручьи и речки. В тайге, по солнцепекам, зеленел брусничник, стоял будоражливый запах багульника и нагретых лиственниц, а на высоких гольцах все еще лежали снега. На вечерних и утренних зорях дули оттуда резкие пронизывающие ветры. Партизаны отчаянно мерзли на ночных стоянках у трескучих смолевых костров, и неунывающие остряки смеялись, что с одного бока у них июль, а с другого — декабрь. Четверо суток люди не видели в глаза ни крошки хлеба и питались мясом павших от истощения лошадей. В пути погибли все тяжело раненные бойцы. Штыками и шашками копали для них могилы и, молча свершив торопливый обряд погребения, уходили вперед, готовые умереть, но не сдаться на милость врага. Загнав партизан в глухие таежные дебри, семеновские генералы, посланные на подавление восстания, объявили их уничтоженными. На все лады затрубили тогда белогвардейские газеты, что «красные шайки разбиты и рассеяны». Но это было упоение несуществующими успехами. Пожар восстания перекинулся только в новые районы. Оставленные в покое партизаны заняли станицы Аркиинскую и Богдатскую. Там сформировали они новый кавалерийский полк — третий по счету, а также батальон пехоты из работавших на приисках китайцев. Из Богдатской Бородищев бросил сильные вербовочные отряды на Нижнюю Аргунь. Казаки Усть-Уровской и Аргунской станиц, сплошь медвежатники и белковщики, присоединялись к ним целыми поселками. Кое-где созданные белые дружины панически убегали при их приближении на китайскую сторону или сдавались в плен. В селе Будюмкан к партизанам присоединился с небольшим отрядом, состоявшим из железнодорожных рабочих, крупный военный работник Даурского фронта Павел Журавлев. В поселке Кактолга, на Аргуни, разъезд под командой Семена Забережного встретил пробившихся к партизанам членов областного подпольного ревкома Василия Андреевича Улыбина и бывшего командира одного из полков Коп-Зор-Газа Александра Зоркальцева. На военном совете представителей всех партизанских частей Журавлев был выбран командующим армией, Бородищев — начальник штаба, а Василий Андреевич — начальником агитационно-организационного отдела. Каждый из них оказался на своем месте. Энергичного и предприимчивого, твердой рукой наводившего в частях воинский порядок Журавлева хорошо дополнял хитроумный и расчетливый Бородищев. Василий Андреевич, возглавив всю политическую работу фронта, одновременно помогал командованию разбираться в самых острых вопросах текущей действительности. Он и другие большевики, на каких бы постах они ни стояли в армии, были той силой, которая организовывала и укрепляла партизанское войско, воспитывала в нем революционную сознательность и дисциплину. На первых порах в армии, которая ежедневно пополняла свои ряды новыми людьми, встречались случаи мародерства, самовольной реквизиции лошадей у жителей занимаемых деревень и станиц, жестокого отношения к пленным. Многие партизаны из казаков презрительно и высокомерно обращались с вступившими в отряды китайцами. Василию Андреевичу и работникам его отдела пришлось всерьез заняться этим с первого же дня. Он добился, что все факты недостойного поведения партизан обсуждались на общих собраниях в полках и сотнях. На первый раз виновным выносилось общественное порицание или налагалось на них дисциплинарное взыскание. В повторных случаях они предавались суду ревтрибунала. Одним из первых получил горячую головомойку от Василия Андреевича Федот Муратов. В Богдати Федот занимал со своим взводом один из лучших домов. Однажды, когда он выехал в глубокую разведку, дом этот отвели под постой бойцам пришедшего в станицу китайского батальона. Разведку провел Федот успешно и по возвращении получил благодарность от самого Журавлева. Найдя свою квартиру занятой китайцами, он приказал им немедленно выдвориться из нее. Выполнить его требование китайцы отказались. — Выносите их, ребята, на руках за ворота. Пусть знают, как с нами связываться! — приказал своим бойцам Федот. Произошло потасовка, в результате которой китайцы оказались на улице. Командир их побежал жаловаться в штаб. В штабе застал он одного Василия Андреевича. Возмущенный Василий Андреевич тотчас же отправился с командиром на место происшествия. Федота и его бойцов застал он в просторной кухне за завтраком. — Встать! — увидев его, гаркнул бойцам Федот. Они вскочили на ноги и стали ждать, когда Василий Андреевич поздоровается с ними, чтобы лихо отрубить ответное «здравствуйте». Но он не стал их приветствовать, а прямо обратился к Федоту: — Что ты тут вытворяешь, товарищ взводный командир? — То есть как это — вытворяю? — искренне изумился Федот. — Что же ты с товарищами из китайского батальона по-хамски обошелся? — А-а!.. Вон ты о чем! Да ведь они в нашу квартиру без нас тут влезли. Пришлось, раз они русского языка не понимают, по-другому с ними разговаривать. Василия Андреевича взорвало. — Что же, по-твоему, китайцы — не люди? И как тебе не стыдно! Ты красный повстанец. Ты воюешь за братство и равенство всех, у кого на руках мозоли, а позволяешь себе такие штучки. Китайцы в тебе товарища видят, человека, они вместе с тобой за Советскую власть воевать пришли, а ты им свинство свое показываешь. Федот стоял перед ним красный и растерянный. Бойцы помалкивали потупившись. Отчитав их как следует, Василий Андреевич пообещал вопрос об их недопустимом отношении к китайцам поставить на полковом собрании и ушел. Вечером состоялось собрание бойцов Первого полка. Василий Андреевич выступил на нем с большой речью. Он рассказал, как царское правительство разжигало вражду между народами, населяющими Россию, как натравливало их друг на друга, чтобы легче держать их в повиновении. — На юге России оно устраивало еврейские погромы, — сказал он, — а на Дальнем Востоке и в Забайкалье пугало русское население «желтой опасностью». Все это делалось для того, чтобы народ не видел, где его настоящие враги. Невежество и наши сословные предрассудки помогали в этом царю и буржуазии. Раньше у нас было в Забайкалье так, что казаки считали настоящими людьми только себя. Царя теперь давно нет, но дикие предрассудки того времени еще не выветрились из головы у многих. Вот сидит перед вами здесь и хлопает глазами мой посёльщик, — показал он на Федота. — Это вековечный батрак, голь перекатная. А казачьим гонором он заражен, как никто другой. Он не задумался выкинуть партизан-китайцев из дома. Бойцы его взвода вместо того, чтобы одернуть его, помогали ему в этом. Таким людям, товарищи, мы должны сказать, что они позорят звание красного повстанца, помогают своими поступками нашим врагам. Миловать за это мы их не будем, будем беспощадно наказывать вплоть до предания суду. Выслушав Василия Андреевича, бойцы закричали в тысячу глоток: — Позор!.. — Выгнать его к черту из партизан!.. — С командиров снять!.. Водворив тишину, командир полка Кузьма Удалов сказал: — Давайте сперва послушаем, что на это сам Муратов скажет. Признает он, что худо вел себя? — Признаю, — глухо, как в трубу, пробасил Федот и, помолчав, добавил: — Ошибся… — Чтоб в другой раз не «ошибался», пусть в рядовых теперь походит. — Правильно! — закричали бойцы. — Пусть ума набирается да от старых замашек отвыкает. Собрание постановило снять Федота с командиров и направить рядовым во взвод Семена Забережного. Только бойцы начали расходиться по квартирам, как по улице проскакал ординарец Журавлева Мишка Лоншаков, тот самый Мишка, который в свое время был неразлучен с Василием Андреевичем. Он кричал во все горло: — По коням! С заставы донесли, что с юга к Богдатской подходит какой-то крупный кавалерийский отряд, и Журавлев решил на всякий случай привести полки в боевую готовность. Не успели бойцы сесть на коней, как поступило новое донесение: приближающийся отряд идет под красным знаменем. — Значит, пополнение прибывает, — сказал Журавлев Бородищеву и Василию Андреевичу и распорядился построить полки для встречи отряда на окраине станицы. Только полки построились на широкой луговине у поскотины, как из лесу показался отряд. Завидев стоявшего с группой ординарцев впереди полков Журавлева, командир отряда, молодой еще черноусый казачина, на белом породистом коне поскакал к нему с рапортом. Не доехав до Журавлева каких-нибудь пять шагов, он, круто осадив коня, привстал на стременах и, кинув руку под козырек, молодцевато отрапортовал. — Товарищ командующий! Отдельный партизанский отряд четырехсотенного состава под командой Улыбина прибыл в ваше распоряжение. — Здравствуйте, товарищ Улыбин, — протянул ему руку подобранный и построжавший Журавлев. В эту минуту Бородищев и Василий Андреевич, которых Роман не разглядел из-за того, что сильно волновался и видел только одного Журавлева да голову его коня, оба сразу окликнули его: — Роман! Ромаха… — Дядя! — закричал изумленный Роман и, забыв о торжественности минуты, устремился навстречу Василию Андреевичу, улыбаясь простой и бесконечно счастливой улыбкой. — Ура! — дружно и весело грянули журавлевские ординарцы, узнав от Бородищева, кто такой Роман. Мощным, все заполнявшим криком ответили им партизанские полки. И пошло перекатываться под ясным вешним небом от сопки к сопке, постепенно замирая, ликующее эхо, и радостно вторили ему деревья и камни на много верст кругом. XII На другой день партизанский ревтрибунал в присутствии всех мунгаловцев судил приведенного в Богдать Платона Волокитина. Ни один из них не подал голоса в защиту его. Лукашка, Симон Колесников и Гавриил Мурзин, которые приехали в партизанскую столицу на день раньше Романа, рассказали на суде, как требовал Платон на сходке их ареста, как кулаками и нагайкой гнал он не хотевших идти в дружину казаков. — Зловреднее этого человека, товарищи судьи, у нас в поселке только один купец Чепалов, — закончил свою речь Лукашка. — Есть еще Каргин! — крикнул Никита Клыков. — Потом, потом об этом, — строго перебил их председатель ревтрибунала, сурового вида пожилой партизан, одетый в бурятскую шубу с расшитой цветными сукнами верхней полой. — Ты давай по существу показывай. А о Каргине тогда поговорим, когда изловим его. — Извиняюсь, раз не по существу. — Никита уселся на лавку и стал разглядывать портрет генерала Скобелева над головой председателя. Наведя тишину, председатель обратился к Платону: — Ну, так что ты можешь сказать в свое оправдание? Платон, бесцельно мявший в руках свои желтые рукавицы, с трудом разжал известково-белые губы. — По дурности своей я это делал. Виноватый я, да только за то, что других слушался, чужим умом жил. Винюсь и раскаиваюсь теперь, гражданин-товарищ. — Поздно раскаиваться вздумал, — сухо оборвал его председатель и объявил: — Трибунал удаляется на совещание. Члены трибунала, задевая шашками за стулья и ноги свидетелей, ушли в соседнюю комнату. Совещались они недолго. Через десять минут зачитали Платону смертный приговор. Одичалым взглядом обвел он своих посёльщиков, уронил на зашарканный пол одну из рукавиц и, не подняв ее, пошел из избы, сопровождаемый конвоем. Вечером в тот же день на заседании штаба армии было решено идти в наступление на Нерчинский Завод. Роман, отряд которого влили в Первый полк, был утвержден командиром третьей сотни полка. Кузьма Удалов просил сделать его своим помощником, но большинство членов штаба решило, что для такой должности Роман еще молод. — Пускай походит в сотенных, — заключил Журавлев. — Если покажет себя как надо, то выдвинуть его никогда не поздно. Узнав о своем новом назначении, Роман почувствовал себя обиженным. Он был уверен, что отряд его переформируют в полк и командовать им поручат только ему. С честолюбием, которого не подозревал он в себе до своего кратковременного пребывания в больших начальниках, мечтал он совершить во главе полка такие подвиги, слава о которых разнесется по всему Забайкалью. Считая себя незаслуженно обойденным, переживал он свою досаду тайком от других. «Ничего, я им еще докажу. Они про меня еще услышат», — думал он о штабных, принимая свою сотню, где и люди и кони одинаково пришлись ему не по душе. И только после большого разговора с Василием Андреевичем, который вылил на его разгоряченную голову добрый ушат холодной воды, осудив его зазнайство, он примирился со своим положением и взялся наводить в сотне порядок. На другой же день обзавелся он таким трубачом, какого не было во всей армии. Усатый и крутогрудый трубач оказался мастером своего дела. Когда подавал он веселую, будоражливую команду на обед, труба его так и выговаривала: Бери ложку, бери бак, Нету хлеба — беги так. Каша с маслом, щи с крупой — Торопись давай, не стой. А через день с помощью Федота раздобыл для сотни ручной пулемет. Пулемет был неисправный, но в сотне нашелся слесарь из оловяннинских железнодорожников, который быстро исправил его. В поход выступили через день. Первый и Четвертый полки двигались на Нерчинский Завод по берегу Аргуни. Они должны были занять станицы Олочинскую и Чалбутинскую, чтобы отрезать пути отступления семеновским войскам на китайскую сторону и соединиться южнее Нерчинского Завода с полками, обходившими город с запада. Не встречая сопротивления, полки стремительно продвигались вперед. Приближаясь к Чалбутинской, Роман невольно раздумался о предстоящей встрече с Ленкой Гордовой. Ленка дала слово ждать его хотя бы три года. Но что он мог сказать ей после того, как снова свела и помирила его судьба с Дащуткой? Сказать, чтобы она махнула на него рукой и выходила замуж? По-хорошему так и следовало поступить. Но мысли его все время двоились. И чем ближе была Чалбутинская, тем больше Ленка заслоняла в его душе Дашутку. У него было такое ощущение, какое бывает перед большим и заведомо веселым праздником. На одном из коротких привалов он упросил Симона Колесникова подстричь и побрить его. Ножницы попали Симону такие, которыми стригут овец. Были они тупые и дико скрежетали в руках у Симона. Волосы они не стригли, а рвали словно щипцы. Но Роман терпеливо вынес эту пытку и на всякий вопрос Симона — не больно ли ему, бодро отвечал: — Валяй, чего там! На подступах к Чалбутинской он молодцевато подскакал к Кузьме Удалову и, горяча Пульку, попросил: — Разреши, товарищ Кузьма, моей сотне ворваться в станицу первой! — Давай, если зудится, — разрешил грузный и широкоплечий Удалов, одетый в треснувшую по швам кожаную куртку и в желтые диковинные сапоги с зашнурованными голенищами. Роман спал и видел заполучить себе такие же. Круте повернув вздыбленного Пульку, Роман понесся к своей сотне. Чалбутинскую увидел он с перевала, где на обочинах дороги пробивалась первая зелень, катились по черным пашням гонимые ветром желтые мячики прошлогоднего перекати-поля. За станичными огородами синела вскрывшаяся Аргунь, тонули в лазоревой дымке маньчжурские сопки, дымились на берегу навозные кучи. Роман поднял к глазам трофейный бинокль и увидел, как гуляла по Аргуни поднятая низовкой серебряная зыбь, вился над ближним островом коршун. Среди кипящих волн разглядел он боты и лодки, до отказа набитые людьми. Они торопливо плыли к китайскому берегу. — Ребята! Богачи за границу удирают! — крикнул он партизанам и, дав коню поводья, скомандовал: — За мной! Спрятав на скаку бинокль в футляр, Роман выхватил из ножен шашку. Крутя ею над головой и гикая, летел он в намет по звонкой горной дороге. Дома, заборы и плетни станицы стремительно неслись ему навстречу, и с небывалой силой овладело им чувство жестокой радости, упоения этой гонкой и собственной молодостью. Широкие станичные улицы словно вымерли. Огласив их бешеной скороговоркой копыт и криками «ура», пронеслись по ним партизаны и выскочили на берег Аргуни. Но было уже поздно. Последние лодки с беженцами приставали к крутому китайскому берегу напротив бакалеек. Весь берег там был усеян китайскими купцами, солдатами и китаянками, сбежавшимися поглядеть на невиданных большевиков, гнавшихся за беженцами. Боясь, что партизаны начнут стрелять, беженцы, выскакивая из лодок, задыхаясь, бежали и лезли на обрывистый яр, чтобы смешаться с китайцами. Но нашлись и такие, которые крыли партизан в бессильной ярости диким матом, грозили им кулаками. — Сволочь красная!.. Гольтепа проклятая… — стоя у самой воды, яростно горланил какой-то бородач в расстегнутом полушубке и белой папахе. Один из партизан, молодой и чубатый, с красным бантом во всю грудь, не вынес этого. Он вскинул винтовку и выстрелил. Бородач взмахнул руками и хлобыстнулся навзничь; китайцы и беженцы кинулись врассыпную. Берег перед бакалейками мгновенно опустел. — Кто выстрелил?! — заорал Роман, обернувшись на выстрел. — Я его, товарищ командир, резанул. Душа не стерпела! — весело ответил партизан. — Давай сюда винтовку! — подскакав к нему, приказал Роман. — Не дам! Подумаешь, какая беда, — беляка угробил. — Давай и не разговаривай! — схватился Роман за маузер. — Ты знаешь, что ты наделал? Ты бузу международного масштаба устроил. Нам с тобой за это Журавлев обоим головы снимет. — И Роман вырвал у партизана винтовку, снял с него шашку. В это время на китайском берегу появился офицер и два солдата с белым флагом. Они спустились к самой Аргуни, и офицер, сложив рупором ладони, закричал на русском языке, не выговаривая букву «р»: — Какое право ваша имеет открывать огонь по китайской местности? Не разобрав как следует его слов, Роман ответил: — Плохо слышу. Если хочешь разговаривать, садись в лодку и плыви в нашу сторону! — А ваша наша не убьет? — спрашивал, надрываясь, офицер. Роман приказал самому зычноголосому партизану ответить, что партизаны знают и уважают международные законы и он гарантирует офицеру полную безопасность. Получив такое заверение, офицер рискнул переплыть на русскую сторону. Выйдя на берег, он направился к Роману, возле которого стоял спешенный и обезоруженный виновник происшествия под конвоем двух партизан. Взяв два пальца под козырек своего кепи цвета мышиной шерсти, офицер отрекомендовался: — Я помощник командира китайского кордона. Наша страна с русскими красными не воюет. Мы соблюдаем полный нейтралитет. Мы требуем по нашей территории не стрелять. В противном случае наши тоже будут стрелять. — А зачем вы белобандитов к себе принимаете? — спросил его один из партизан. — Раз нейтралитет, так нечего беляков к себе пускать. Роман зверем глянул на партизана, приказал ему замолчать, а офицер с притворно-сладкой улыбкой ответил ему: — Китайский народ шибко гостеприимный. Придет к нам красный, придет белый — всех принимаем. Такой наш закон. Тщательно подбирая слова, которыми, как знал он из прочитанных книжек, надлежало изъясняться в подобных случаях, Роман обратился к офицеру: — Господин китайский офицер! Красное командование в моем лице сожалеет об этом прискорбном случае. Оно приносит в вашем лице большим китайским начальникам свое извинение, — и он поклонился при этом так, как некогда кланялись в его присутствии приезжавшие к Лазо китайские парламентеры в шелковых халатах и черных шапочках. — Виновный в происшедшем арестован и будет отдан под суд красного ревтрибунала. Офицер, удовлетворенный его извинениям, принялся угощать партизан сигаретками и дружески похлопывать менее суровых из них по плечам. Затем церемонно откланялся и отбыл на свою сторону. — Видел, дура, как мне пришлось из-за тебя китайцу кланяться, — сказал тогда арестованному Роман, довольный исходом дела, но не желавший спустить виновному. — Гляди, учись и кайся. Это же тонкое дело — международная политика. Дипломатия. Раззява! Вернувшись в станицу, Роман поехал на ту улицу, где жила Ленка Гордова. При виде гордовского дома он показал на него своему спутнику ординарцу и распорядился: — Поезжай быстро в этот дом. Скажи хозяевам, что к ним на квартиру станет командир сотни. Выждав, когда ординарец спешился и вошел в дом, Роман направился туда. Ехал он, привстав на стременах, лихо заломив на ухо папаху и поглядывая по сторонам орел орлом. Пока он спешивался и вязал коня к столбу в широкой гордовской ограде, ординарец вышел из дома и сказал ему: — Тут, паря, кроме глухой старухи, ни одной души больше нет. — Как нет? — Нет, да и все. А от глухой ничего толком не добьешься. Разочарованный Роман вдруг почувствовал себя страшно усталым. Входя в дом, он увидел в кухне Ленкину бабушку, старушку лет восьмидесяти, глухую, подслеповатую. — Здравствуйте, бабушка! — крикнул он ей прямо в ухо. — Здравствуй, сынок, здравствуй. — Где у тебя семья? — За границу, батюшка, убежали. Испугались каких-то большаков да и уехали. Со всем хозяйством уехали, здесь только меня да голые стены оставили. — А внучка-то твоя, Елена, тоже уехала? — Тоже, милый, тоже, — шамкала старуха. Роман прошелся по опустелым гордовским комнатам, заглянул на минуту за ситцевый полог в горнице, где, как знал он, стояла Ленкина кровать, и медленной походкой вышел из дома. От Гордовых решил он заехать к Меньшовым. В ограде у них увидел запряженных в телегу пестрых быков. На телеге лежали бороны и мешки с зерном, от которых наносило запахом формалина. У коновязи были привязаны две лошади в хомутах. «Должно быть, на пашню ехать собрались, а теперь тоже в Китай махнули», — подумал он, слезая с коня. В эту минуту на крыльцо выбежала Марфа Андреевна, увидевшая его в окно. Разглядев на его фуражке красную ленточку, Марфа Андреевна с явным облегчением рассмеялась: — Вот они какие, большевики-то! А ведь мы считали, что они и на людей не похожи. Ну, здравствуй, здравствуй… Они обнялись и расцеловались. Сдержанно посмеиваясь, Роман спросил, где у нее хозяева: дома или тоже в Китае. — Какое тут дома! — принялась жаловаться она. — На ту сторону убежали. Как услыхали, что большевики идут, бросили все и кинулись за Аргунь. Боюсь — не потонули ли в переполохе. Оставили дома меня с девками. И как только теперь мы хлеб без них сеять будем… — А ты с кем-нибудь закажи им, чтобы назад ехали. Мы ничего им не сделаем. Не звери мы какие-нибудь. — Да уж придется, — вытирая кончиками платка глаза, сказала Марфа Андреевна и повела Романа в дом. Напившись у Меньшовых чаю и поговорив с Клавкой о Ленке, Роман наказал ей повидать ее и убедить вернуться домой. — Ладно, — пообещала ему Клавка, — скажу. Когда она узнает что ты партизан, обязательно вернется и отца заставит вернуться. XIII Нерчинский Завод тесно сдавлен со всех сторон высокими и круглыми горами. С запада заслонил его Воскресенский хребет, главный пик которого, украшенный белой часовенкой, носит название «Крестовка». Вдоль обрывистых склонов хребта, вплотную прижатые к нему речушкой Алтачей, тянутся узкие улицы Верхней и Нижней деревушки, населенные потомками горнозаводских рабочих. С юга нависла над городом Вшивая горка, до самой макушки заросшая лиственной чащей. На востоке закрыл полнеба зубчатыми скалами Воздвиженский хребет, по отлогому склону которого тянется длинная Новая улица. И только на севере мощный Чащинский хребет отступил километра на два от города. Добежав до него, Алтача под прямым углом поворачивает к востоку у белых памятников еврейского кладбища и, вырвавшись из теснины, спокойно течет мимо кожевенных заводов, мимо покосов и пашен к синей Аргуни. В мирное время Нерчинский Завод занимала отдельная казачья сотня. Но после того как партизаны наводнили леса Урова и Урюмкана, в Завод спешно перебросили из Читы две роты юнкеров, Восьмой Забайкальский казачий полк с батареей полевых орудий и офицерскую полуроту особого маньчжурского полка. Кроме того, была создана дружина из местных купцов, чиновников и гимназистов. К моменту нападения партизан гарнизон города насчитывал до двух тысяч штыков и сабель. Передовые партизанские части подошли к Заводу глубокой ночью. Северная группа своевременно заняла назначенное ей место. Не дожидаясь рассвета, спешенные цепи партизан полезли на крутую «Крестовку» и Чащинский хребет. Они заняли их без выстрела, захватив в плен заставу из местной дружины. Но восточная группа замешкалась. Уже в сером утреннем свете двинулись ее сотни на Вшивую горку и Воздвиженский хребет и попали под пулеметный огонь казачьих и юнкерских застав. После короткого боя Вшивая горка была захвачена, но Воздвиженский хребет на всем своем протяжении остался в руках семеновских казаков, что и предопределило неудачу партизан. Роман со своей сотней лежал в цепи на гребне Вшивой горки, когда началась стрельба и город проснулся. Заиграли тревогу трубачи, потом ударили в набат. Роман приказал открыть пачечную стрельбу по зданию атамана отдела и по казачьим казармам, едва различимым в утренней мгле. Стали обстреливать город и другие сотни, занявшие «Крестовку». Панику у белых посеяли большую, но потерь им почти не причинили. И только когда сделалось совсем светло белые стали нести большой урон. Лучшие партизанские стрелки из охотников Усть-Орловской и Аргунской станиц били по перебегающим по улице семеновцам, и редкий их выстрел пропадал даром. Простым глазом Роман видел, как то в одном, то в другом месте падали попавшие под пули солдаты и офицеры. С первыми лучами солнца семеновцы разобрались в создавшейся обстановке. Они усилили свои заставы на Воздвиженском двумя станковыми пулеметами, а в заранее отрытых окопах расположили две сотни казаков. В городе же выкатили из укрытий в приготовленные капониры все двенадцать полевых и горных орудий и начали бить по давно пристрелянным высотам шрапнелью. Жарко стало тогда на «Крестовке» и Вшивой горке. Партизаны вынуждены были укрыться за их обратными скатами. Под прикрытием артиллерийского и пулеметного огня юнкера и офицеры сосредоточились на русском кладбище и оттуда одновременно атаковали «Крестовку» и Чащинский хребет. Хорошо натренированные для действий в горах, юнкера стали дружно карабкаться по крутизне, невидимые для партизанского наблюдения. Семен Забережный лежал под кустиком дикой яблони со своими отделенными командирами, когда раздался испуганный голос наблюдателя: — Семеновцы лезут! Партизаны бросились на гребень сопки. В это время, боясь попасть в своих, семеновцы прекратили обстрел, а юнкера с винтовками наперевес, с криком «ура» бросились в штыки. Злые и решительные, бежали они на гребень, кидая на бегу ручные гранаты. Партизаны дали по ним два-три беспорядочных залпа и ринулись сломя голову прочь, напуганные и гранатами и штыками, которых не имели. Заняв гребень, юнкера стали бить по убегающим и только из взвода Семена убили и ранили двенадцать человек. Скоро после этого партизаны были сбиты и с Чащинского хребта. В их руках осталась только одна Вшивая горка, недосягаемая для орудий из-за крутизны траектории. На следующий день к вечеру пришлось оставить и ее. С большими потерями сотня Романа отступила к деревне Благодатск, находившийся при известном Благодатском руднике, где отбывали каторгу декабристы. Эта неудача тяжело отразилась на состоянии бойцов. Во всех четырех полках произошли митинги, на которых было решено осаду города прекратить и двинуться на юг и запад, чтобы пополнить свои ряды за счет жителей Нерчинско-Завод ской волости и Орловской станицы. XIV В Мунгаловском только на второй день к вечеру узнали, что Нерчинский Завод окружен партизанами. Весть об этом моментально разнеслась по всему поселку. Вместе с ней распространился слух, что в отместку за убитых карателями фронтовиков и Северьяна Улыбина партизаны грозятся расстрелять всех зажиточных казаков. Перепуганное население заметалось, как на пожаре. Из Царской улицы понеслись на юг тарантас за тарантасом, битком набитые плачущими бабами, девками и ребятишками. Глядя на уезжающих богачей, стали собираться в отъезд и многие семьи менее справных казаков. Епифан Козулин запряг в телегу на железном ходу пару лучших коней и отправил Дашутку с Веркой к своему тестю в станицу Чупровскую, а сам поехал на площадь, где собирались дружинники. На площади крутился перед выстроенными дружинниками на темном от пота коне Елисей Каргин, приезжавший помыться в бане. В туго перепоясанной старой шинели, в надвинутой на лоб защитной фуражке, с патронташами на груди и винтовкой за плечами, был он по-необычному суров. Он знал из присланного станичным атаманом донесения о том, чего дружинники и не подозревали. Партизаны не только окружили Нерчинский Завод. Они продвигались на юг до Горного Зерентуя и поселка Михайловского, отрезав тем самым орловской дружине пути отступления в Верховые Караулы под защиту стоявших там кадровых казачьих полков. Все мунгаловские беженцы должны были неминуемо попасть к ним в руки. И Каргин убивался от мысли, что его жена и дети, ни о чем не догадываясь, ехали на встречу своей смерти. Он проклинал себя за то, что не оставил их дома. Дома партизаны могли и не тронуть их, но в дороге, как он думал, узнав, что они убегают от них, обязательно порешат. Однако внешне Каргин выглядел спокойно. Епифана он встретил выговором за слишком долгие сборы. — Копаешься, Епифан! Не сейчас копаться. Дружина может отступить из Орловской, не дождавшись нас, а без нее мы пропали. — Ничего, догоним своих. — Черта с два догонишь! Отходить она будет на Солонцы, и не трактом, а тайгой. — На Солонцы! Это с какой же стати? — изумился Епифан, а дружинники начали кричать все сразу: — На Солонцы мы не пойдем! — Это все равно что волку в пасть! — Надо в степи уходить, а не в тайгу! В тайге за каждым деревом можно на партизан напороться, а в степи наши стоят. — Перестаньте драть глотки! — прикрикнул Каргин. — Орете, а не знаете, что на юг нам дорога отрезана. Партизаны еще утром Михайловский заняли. Нам теперь волей-неволей на Солонцы подаваться надо. А если покопаться еще тут, так нам и этот путь закроют. Кого еще нет у нас? — Чепаловых, Никифора и Арси, да Никулы Лопатина. Никула на печке лежит с грыжей, а Чепаловы спрятались, — ответил Степан Барышников, собиравший дружинников. — Черт с ними, раз у них заячьи душонки, — махнул рукой Каргин и нараспев затянул команду: — Со-отня, смирно! Слушай мою команду! По три справа, за мной, — и, помедлив, отрубил: — Шагом марш!.. Сразу же с площади повел он сотню на рысях. Шесть верст до Орловской прошли в сорок минут. Почти одновременно прискакала туда полусотня байкинских казаков. Полусотня, уходя от Байки, была обстреляна подошедшими туда от Михайловского партизанами. Кольцо вокруг Орловской смыкалось все туже, и нужно было спешить, чтобы выскользнуть из него. Выслав вперед себя три крупных разъезда, дружина в полном составе покинула примолкшую станицу. В Мунгаловском, как только уехали дружинники, оставшиеся жители начали закапывать в землю во дворах и огородах и разносить на хранение к бедным соседям лучшие свои пожитки. К Никуле Лопатину в тот вечер натащили столько всякой одежды и утвари, что изба его стала походить на городской ломбард. Никула и его благоверная Лукерья никому не отказывали. Да и как было отказать, если соседки маслеными голосами величали их по имени-отчеству, упрашивали об одолжении. Никула лежал себе на печи и только распоряжался, куда что поставить. Узнав, что дружинники покинули поселок, Никула перестал хвататься за живот и слез с печки. Закурив трубку, он выразил желание напиться чаю из серебряного кустовского самовара. Пока Лукерья кипятила самовар, он повесил на стену круглое зеркало и стал примерять перед ним крытую черным плисом лисью шубу и лакированные сапоги Епифана Козулина, принесенные его женой Аграфеной. Сапоги пришлись ему впору. Он потоптался в них перед зеркалом, прошел по избе. Сапоги были замечательные, но они не шли к его рваным штанам. Тогда он нашел в одном из узлов голубые шаровары с лампасами и вырядился в них. Вид получился не хуже, чем у станичного атамана. А когда Никула надел еще вышитую чесучовую рубашку, Лукерья только ахнула от искушения и решила примерить шелковое платье старухи Волокитиной, а заодно уж и цветастую шаль с кистями. Оглядев ее в этом наряде, Никула справедливо изрек: — А ведь ты в хорошей-то одежде — баба хоть куда! Не стыдно тебя такую и в люди вывести, — ласково потрепал он ее по костлявой спине. — Я это и без тебя знаю, — сказала, вздохнув, Лукерья и с явным сожалением сняла с себя чужие наряды. Но Никула еще долго крутился перед зеркалом, любуясь самим собой, и вслух рассуждал, что неплохо бы в такой одежде закатиться в гости к богатым сватам в Кутамару. Утром он не удержался и вырядился снова как на свадьбу. Он хотел зайти показаться в таком виде и побалясничать к своему соседу, кузнецу Софрону. На дворе брезжил серенький утренний свет, когда Никула вышел, зевая и потягиваясь, на свое скрипучее крылечко. Он с огорчением увидел, что у Софрона еще наглухо закрыты ставни окон и над избою не вьется дымок. Он спустился с крылечка, побродил по двору и хотел было идти обратно в избу, но в это время где-то у Драгоценки яростно залаяли собаки, послышался топот скачущих лошадей. Топот слышался все ближе и ближе. Не успел Никула дойти до ворот, как мимо него по улице с винтовками наперевес проскакали во весь карьер всадники с красными лентами на фуражках и папахах. На каменистой улице из-под подкованных конских копыт брызгали во все стороны синие искры. — Партизаны! — ахнул Никула и, обливаясь холодком страха, кинулся в избу. Но тут снова раздался на улице бешеный цокот копыт, и Никула услыхал обжигающий сердце крик: — Стой! Молясь всем святым, Никула продолжал бежать. — Стой, стрелять буду! У Никулы сразу подкосились ноги. «Вот влип так влип», — Сверлила его голову горькая мысль. — А ну, шагай сюда! — скомандовал ему партизан на белой лошади, крутившейся у ворот. Никула подошел и увидел молодое, искаженное злобой лицо и услыхал все тот же резкий, властный голос: — Кто такой будешь? — Никула Лопатин. — Атаман, что ли? — Что ты, паря, что ты! Сроду атаманом не был. Никула я — здешний житель. — Что дурачком прикидываешься? По одежде вижу, что из богачей ты, из недорезанных. Никула побелел и, не зная, что сказать, с минуту колебался. Но, видя, что партизан вскинул на него винтовку, закричал: — Да ты, братец, по одеже-то не суди! Одежа эта с чужих плеч. Мне ее на сохранение дали. — Кто дал? Купцы? Офицеры? — Нет. Свои дали, соседи. — Вот оно что! — нараспев протянул партизан и вдруг заорал таким свирепым голосом, что у Никулы екнула селезенка: — А ну, сымай, гад, сапоги и штаны сымай! Да моли Бога, что мне рук об тебя марать неохота. Стоя поочередно то на одной, то на другой ноге, Никула быстро разделся. Партизан взял сапоги и шаровары, запихал их в переметные сумы седла и, пообещав еще вернуться, ускакал вслед за другими. С лица Никулы медленно сошла мертвенная белизна. Он удрученно поскреб в затылке и поплелся в избу. Лукерья растапливала печку. Он тяжело плюхнулся на лавку, собрался с силами, пожаловался: — А ведь меня, баба, раздели. — Кто раздел? — Да ведь партизаны пришли. Увидел меня один черт в ограде и обобрал как липку. Ты, говорит, кто такой будешь? Атаман? Офицер?.. Ведь это, баба, погибель наша. Вернуться он пообещал. Лукерья замахнулась на него в сердцах ухватом, но тут же бросила ухват на залавок и запричитала. — Да ты не вой, баба, чего уж. Выть-то теперь поздно, раз так получилось. Давай лучше все это барахло, будь оно проклято, прятать. Никула схватил первый попавшийся узел и потащил его из избы на гумно. Следом за ним явилась туда с охапкой шуб и платьев Лукерья. Они наскоро раскидали соломенный омет, успели многое спрятать, пока совсем не рассвело. Только они кое-как поуправились, как в поселок вступили главные силы партизан. Подгорная улица наполнилась цоканьем копыт, звоном оружия, глухим говором, криками команды. По четыре человека в ряд, плотно сомкнутыми колоннами шли по улице эскадрон за эскадроном. Увидев их, Никула снял шапку, перекрестился. Потом любопытство в нем взяло верх над страхом, и он подошел к своим воротам. Стараясь не быть замеченным, стал смотреть на суровых людей с красными ленточками на папахах и фуражках, с бантами на гимнастерках, шинелях, тужурках, дождевиках. — Здорово, Никула! — вдруг окликнул его знакомый голос из одной колонны. Никула обернулся на голос и узнал Федота Муратова. — Здорово, Федот, здоровенько! — обрадованно отозвался он и смело вышел за ворота. Федот покинул строй, подъехал к нему, и Никула долго жал снисходительно протянутую ему Федотову руку в черной кожаной перчатке с раструбами. — Ну, как вы тут? Ждали нас? — Ждали, паря, ждали! Я пуще всех дожидался. Хотели меня за это наши дружинники стукнуть, да спрятался я от них… А ты мне, Федот, скажи: сосед мой, Ромаха Улыбин, случайно не с вами? — С нами, с нами. И Семен Забережный с нами, и Лукашка Ивачев. Наших в партизанах семнадцать человек. — Ну, слава Богу! — Что слава Богу? — Да то, что вы живы, здоровы. Мы ведь, грешным делом, думали, что в партизанах все нехристи разные ходят, разбойники. А тут, оказывается, вон какие молодцы имеются. Польщенный Федот усмехнулся: — Ладно уж… Ты лучше, Никула, скажи, много наших в белые ушло? — А почти весь поселок. С Царской улицы все до одного ушли. Да тем оно, положим, туда и дорога. Обидно, что такие мужики, как Матвей Мирсанов и Пашка Швецов, к ним приткнулись. Отговаривал я их, отговаривал, — убежденно говорил Никула, уже сам веря своим словам, — да куда там! Уперлись как быки. Куда, говорят, весь поселок, туда и мы. А вы знаете, что фронтовиков-то наших и Северьяна Улыбина белые каратели изрубили? — Я-то знаю, слышал. А вот Роман-то, кажется, не знает, что у него отца убили. Ну, да ничего, мы за них не одной сволочи горло перервем… Никула пригласил его заехать напиться чаю, но Федот сказал, что сейчас некогда, и, ударив рослого, статного коня нагайкой, поскакал на Царскую улицу. Встреча с Федотом успокоила Никулу. Он решил, что раз в партизанах есть посёльщики, да еще ближайшие соседи, то бояться их нечего. Кого-кого, а Никулу свои в обиду не дадут. Он повеселел, смело уселся на свою завалинку и стал искать случай разговориться с партизанами. У артиллеристов, ехавших со своим единственным орудием, он спросил: — Пушку-то, так и знай, у семеновцев отобрали? — У семеновцев, — ответил ему рыжебородый, с узко поставленными глазами батареец в косматой папахе. Подъехав к Никуле, батареец попросил у него табаку на закурку. Никула отвалил ему зеленого самосада не на одну, а на дюжину закурок и почувствовал себя совсем хорошо. У Федота было давно решено, что в Мунгаловском он станет на квартиру не к кому-нибудь, а к своему бывшему хозяину, Платону Волокитину, на сестре которого, Клавдии, мечтал — жениться. Ради такого случая Федот с вечера тщательно побрился, подстриг свой огненный чуб и вырядился в кожаную куртку и в снятые с убитого семеновского есаула голубые штаны с лампасами. «На этот раз, — думал он, — Волокитиха у меня много не поворчит. Я ее живо шелковой сделаю, по одной половице ходить заставлю. На кухне у нее жить я не стану, а в горнице поселюсь. Спать буду на той кровати, на которой у них при старом прижиме господа земские чиновники спали. Да, глядишь, и не один спать-то буду, а с молодухой под боком». С той особой, как бы небрежной, молодцеватой посадочкой, которой умеют при случае щегольнуть лихие наездники, въехал он в волокитинскую ограду через распахнутые настежь ворота. В ограде уже стояло десятка два оседланных партизанских лошадей. Два молодых паренька с непомерно длинными драгунскими саблями на боку и с гранатами на поясах носили из амбара ведрами овес и щедро сыпали его лошадям прямо на землю. Федоту не понравилось, что на квартире, где он заведомо считал себя хозяином, бесцеремонно распоряжаются, и, чтобы придраться к чему-нибудь, прикрикнул на пареньков: — Что вы тут, обормоты, расхозяйничались! Сорите овес направо и налево. Безобразничать-то шибко нечего. Овес, он денег стоит. — Катись-ка ты со своими указками подальше, — огрызнулся один из пареньков, стараясь говорить басом. — Ах ты, шибздик! — рассвирепел Федот и схватился за маузер. Паренек, ополоумев от страха, кинулся в дом. Оттуда он вышел в сопровождении пожилого, со скуластым лоснящимся лицом партизана в синей далембовой куртке. — Ты чего, браток, шеперишься? Пошто ребятенок обижаешь? — с добродушной усмешкой спросил у Федота скуластый. — Овес они тут почем зря сорят. Зачем же хозяев напрасно обижать? — А хозяев-то здесь, браток, нету. Видать, с белогвардейцами удрали. Мы в доме ни одной живой души не нашли. — Ну, тогда другое дело, — сказал Федот и почувствовал, что стало ему невыносимо скучно. Он слез с коня, привязал его к столбу с железными кольцами и пошел в дом. На кухне уже вовсю хозяйничали партизаны. Один из них заводил в желтом медном тазу тесто для лепешек, другой растапливал плиту, а третий щипал лучину для самовара. Остальные слонялись по просторной горнице и от нечего делать разглядывали на стенах бесчисленные фотографические карточки казаков и казачек в затейливых рамках, которые в прежнее время с замечательным искусством делали каторжане в Горном Зерентуе. Один из партизан при виде Федота ткнул пальцем в одну из карточек и спросил у него: — Сдается мне, что это ты тут, товаришок, восседаешь? Уж не родственник ли ты хозяину? Федот подошел, взглянул на карточку и криво рассмеялся: — Я это, не ошибся ты. Это я еще на действительной снимался в Чите. А карточка моя сюда потому попала, что я у хозяина-то шесть лет в работниках жил. — Вот как! Наверное, сейчас поблагодарить хозяина пришел, — иронически рассмеялся партизан. — Поблагодарил бы, да только его уже наши расхлопали, — ответил Федот и, сорвав со стены свою карточку, сунул ее в карман штанов и пошел прочь из дома. На душе у него было пусто и сиротливо. Покинув волокитинскую усадьбу, решил он заехать к Каргиным. Но и там дома оказались только отец Каргина, глухой, пучеглазый старик, с дочерью Соломонидой, костлявой и веснушчатой старой девой. От Соломониды Федот узнал, что сам Елисей в дружине, а его семья бежала в караулы. Посидев у Каргина и напившись чаю, Федот словно неприкаянный пошел по поселку. И тут ему снова подвернулся Никула. Никула гнал с водопоя кобылу и похожую на теленка большеухую тощую корову. Федот спросил, не знает ли Никула, где можно достать спирту или ханьшина. Никула расцвел в улыбке и ответил, что выпить можно у него, что у него с самой Пасхи хранится про запас бутылка заграничного спирта. Федот пошел к нему. Никула подмигнул Лукерье, и она наварила целую тарелку яиц, нарезала хлеба, достала из подполья запотевшую бутылку со спиртом. При виде бутылки Федот потер нетерпеливо руки. Угостив как следует своего гостя, Никула рискнул рассказать ему историю с сапогами и шароварами, утаив, однако, что взял он на хранение не только эти вещи, но и многое другое. Федот от души возмутился. — А ты не запомнил на морду этого соловья-разбойника? — спросил он у Никулы. — Показал бы ты его мне, так я бы научил его, как такими делами заниматься. — Запомнил. Я этого гуся хоть из тысячи сразу узнаю. — Тогда ты только покажи мне его. Я у него эти сапоги вместе с ногами вырву. Никула взглянул в окно и испуганно ахнул: — Вот холера. Легок на помипе-го. — Кто? — Да тот самый, что сапоги с меня снял. Вон погляди, — показал Никула в окно. — Он уже и сапоги и штаны на себя напялил. — Значит, сейчас сапоги снова у тебя будут. Да ты не робей, — покровительственно хлопнул Федот Никулу по плечу. Привязав коня, приехавший ветром вломился в избу и еще с порога закричал: — Ну, казара, где у тебя буржуйские вещи? — В чем дело, братишка? — поднялся навстречу ему Федот. — Что ты тут повышенным тоном с мирным населением разговариваешь? — Да ведь этот зловредный дядька у себя буржуйское добро прячет. — Нет у него никакого буржуйского добра, и ты лучше не вяжись к нему. — Как нет, ежели он мне сам в этом сознался! — возразил партизан. — А я тебе русским языком говорю, что нет. Понятно? — Ты брось мне арапа заправлять. Я не маленький, — не унимался партизан. Тогда Федот выхватил из кобуры маузер и скомандовал громовой октавой: — А ну, садись, гад, где стоишь! — И когда партизан уселся, добавил с леденящим душу шипением: — Снимай сапоги и штаны, снимай, бандит несчастный. Они не буржуйские, а мои. Я их отдал этому человеку, когда еще на Даурский фронт пошел. Партизан, не поднимая глаз на Федота, разулся и снял шаровары. — Ну, а теперь вот тебе бог, вот порог, — показал Федот артистическим жестом сначала на иконы, потом на дверь. — Давай убирайся к черту. Да не вздумай сюда еще заявиться. Тогда я тебя, барандера этакого, на месте пристрелю. — Ты мне теперь сам не попадайся в темном закоулке, — проговорил партизан. — Что?! — заорал Федот, снова хватаясь за маузер. Партизан задом открыл дверь, прыгнул с верхней ступеньки крыльца на землю, потом в седло своего коня и унесся из ограды. При виде постыдного бегства партизана Никула преисполнился самыми нежными чувствами к Федоту и более искренне, чем раньше, стал благодарить его. Федот в ответ только криво и загадочно улыбался, а потом сказал: — Ты, Никула, меня лучше не благодари. Как ты, брат, хочешь, а эти Епифановы сапоги я у тебя заберу. Я у Епифана целый год в работниках жил, горб свой гнул не жалея, а он мне при расчете десяти рублей недодал, хоть я и всех-то денег тридцать рублей с него должен был получить. Да что тебе говорить. Ты и сам знаешь, какой скупердяй Епифан. Хотя и не стоят эти сапоги тех денег, я их беру. Ты Епифану так и скажи, если мы уйдем, а он вернется и станет с тебя сапоги спрашивать. — Да ведь он меня убьет, Епиха-то. Разве ты, Федот, не знаешь его? Пожалей ты меня, оставь эти чертовы сапоги, — взмолился Никула. Но уговорить Федота было невозможно. Епифановы сапоги остались у него. XV От Нерчинского Завода партизанские полки устремились на юг и на запад. Во всех пригородных селах примыкали к ним десятки новых бойцов. В полдень Первый полк занял Горный Зерентуй, истребив в нем дружину из бывших надзирателей и чиновников Нерчинской каторги. Один из надзирателей, засев на чердаке солдатской казармы, отстреливался до последнего патрона. Когда его убили и сбросили оттуда, Роман узнал в нем того самого Сазанова, который заезжал на пашню к Улыбиным с Прокопом Носковым, разыскивая беглых каторжников. Из Горного Зерентуя полк немедленно двинулся на поселок Михайловский. Там он был атакован Первым Забайкальским казачьим полком, понес потери и вынужден был повернуть на север, к Орловской. Теперь Роман уже не сомневался в том, что побывает дома. О смерти отца он еще не знал и думал, что тот все продолжает служить в дружине. Был теплый майский вечер. Широкая долина Верхней Борзи, покрытая первой травой, нежно и радостно зеленела. На каждом кусте весело распевали желтогрудые клесты, цвенькали крошечные синицы, бормотали дикие голуби. У самой дороги, по которой проходили усталые, запыленные сотни, мирно паслись косяки гулевых лошадей, большие стада коров. Суетливые галки-проказницы с криком носились над лугом и садились отдыхать на спины коров. В синих озерах плавали гуси-гуменники и утки всевозможных пород. Здесь были косатые крохали и серые кряквы, нарядные мандаринки и пепельно-голубоватые чирки-свистунки. И гуси и утки не улетали при виде людей, а только спешили уплыть подальше от берега. Завистливыми глазами смотрели на них завзятые охотники из партизан, и в проходящих колоннах то и дело слышались их возбужденные голоса. Сотня Романа шла на этот раз в арьергарде. Ординарец Романа вел за собой заводского коня, на котором с привязанными к стременам ногами сидел захваченный в Горном Зерентуе семеновский юнкер, сын начальника Нерчинской каторги полковника Ефтина. С неживым лицом, с опухшими от слез глазами, трясся молоденький юнкер в седле, держась за обитую серебром луку. Всего неделю назад приехал он на каникулы из Читы и не гадал, не чаял, что ему уготована такая судьба. Роман, спасший юнкера от разъяренных шаманских приискателей, собиравшихся сразу же прикончить его, испытывал к нему одновременно презрение и жалость. Среди партизан было много бывших каторжан, которые на собственной шкуре испытали, что за человек был полковник Ефтин. И можно было не сомневаться, что за грехи палача-отца добьются они обвинительного приговора юнкеру в куцем мундирчике. Суровые нравы того времени не оставляли для него никаких надежд. Юнкер, видя в Романе своего единственного заступника, несколько раз спрашивал у него в дороге: — Скажите, товарищ, меня расстреляют, да? — и давился слезами. — Ну вот тебе! Так сразу и расстреляют, — утешал его Роман. — За что расстреливать-то? Взяли тебя заложником. Скорее всего разменяют на какого-нибудь партизана, попавшего к семеновцам в плен. — Это правда? Вы не обманываете меня, товарищ? — зажигались надеждой глаза юнкера. — Конечно, правда. Все дело в том, чтобы беляки на такой размен согласились. На короткое время юнкер оживлялся, а потом снова впадал в оцепенение и, таясь от Романа, горько-горько плакал. Отстав от своей сотни, взглянуть на него подъехал шаманский приискатель, татарин Малай, отец которого отбыл десятилетний срок на Нерчинской каторге. — Зачем ты его таскаешь? — сказал он Роману, свирепо вращая круглыми коричневыми глазами. — Устрой ему секим башка — и с плеч долой. Смотреть мне на него тошно. Отец его моему папашке морду бил, мучил. Не могу терпеть такой падла, — плюнул на юнкера Малай. — Катись-ка ты, Малайка, подальше! Нечего к парню вязаться. Малай показал юнкеру язык, обругал его по-татарски и ускакал. В сумерки южнее поселка Байкинского на передовой партизанский отряд нарвались убегавшие из Мунгаловского семьи Архипа Кустова, Платона Волокитина, Серафима Каргина с ребятишками, Дашутка с Веркой и многие другие. Завидев скачущих им навстречу партизан, беженцы решили, что пришел их последний час. Бабы и девки начали молиться Богу, ребятишки заплакали, стали зарываться под подушки и узлы с одеждой. Татарин Малай очутился около беженцев одним из первых. Раньше, работая в старательной артели, он часто бывал в Мунгаловском. У Кустовых, Волокитиных и Барышниковых часто покупал для артели муку и мясо и знал каждого человека в этих семьях. — Э, мунгаловские барыни-сударыни! — скаля зубы, воскликнул он, подскакав к беженцам. — Куда это вы побежали? — В гости поехали, а не побежали, — смело ответила ему Дашутка. — Где же это нынче престольный праздник? Не слыхал, не знаю. Скажи лучше, что удираете, барыни-сударыни. Мы вам за это секим башка устроим. — Зачем же ты баб, Малай, пугаешь? — прикрикнул на него один из партизан. — Зачем пугаю? А ты знаешь, что эта за мадамы? Это мунгаловские буржуйки. От нас бегут, собачья кровь. — А кони-то у них добрые, — сказал тогда партизан на сивой низкорослой кобыленке. — Я свою сивуху вот на этого воронка сменяю, — показал он на каргинского коренника. — А я своего кабардинца без придачи тебе, девка, за твоего гнедка отдам, — обратился к Дашутке чубатый скуластый парень и спрыгнул с седла. — Правильно. Раз это буржуйские кони, бери, ребята, какой кому нравится. Хозяева у них небось в белых ходят. — Все в белых. Верно, — подтвердил Малай. Скоро лучшие кони беженцев были выпряжены. Партизаны заседлали их и, оставив взамен своих выморенных переходами сивух и саврасок, ускакали дальше. — Что же теперь делать будем? — спросила Серафима Дашутку. — Одни коней взяли, другие и нас порешить могут. — Домой надо ехать. Давайте запрягаться и поедем, — сказала Дашутка. В это время показались главные силы полка. Кузьма Удалов подскакал к беженцам, спросил: — Это что за табор, гражданочки? — От вас бежали по дурности, да на вас же и нарвались, — сказала Дашутка. — А что ж от нас бегать? С бабами мы не воюем. — Да ведь про вас всякое наговорили. Вот мы и поверили. — Коней у вас уже подменили, что ли? — Подменили ваши, которые передом ехали. — И правильно сделали. В другой раз бегать не будете. Возвращайтесь-ка поживее домой, лучше будет, — посоветовал им Кузьма и уехал, сопровождаемый ординарцами. Причитая и охая, ругая самих себя, принялись женщины запрягать оставленных им лошадей. Добротная казачья сбруя приходилась не по плечу этим богоданным одрам, хромым и костлявым. Хомуты были велики или тесны, а на подпругах седелок, чтобы застегнуть их, приходилось прокалывать новые дыры. Партизаны проезжали мимо и, догадываясь, в чем дело, беззлобно подшучивали над женщинами: — Добегались… — С чего это в цыганы-то записались? — Всучили вам кляч, нечего сказать! На себе их теперь потащите. Было уже совсем темно, когда поравнялась с беженцами сотня Романа. — Что за люди? — окликнул он женщин, остановив коня, и услыхал в ответ обрадованный голос Дашутки: — Роман! Она кинулась к нему, счастливо всхлипывая и поправляя платок на голове. — Ты откуда тут взялась? — Ой, и не спрашивай лучше, Рома. От вас, бабы глупые, убегали. Да и я за ними увязалась… Ох, и натерпелись мы страху-то! Малайка зарубить нас хотел, да другие, спасибо им, не дали. А вот коней у нас всех подменили. — Ну, это не беда. Других наживете, — черствым голосом сказал Роман, недовольный тем, что Дашутка оказалась среди беженцев. — И с чего это ты бегать вздумала? Денег много накопила? Бегать от нас нечего, мы не звери какие-нибудь. — И не побежали бы, да в поселке такое содеялось, что лучше и не говорить. Вас теперь многие пуще огня боятся. — С чего же это? — А ты разве ничего не слыхал? Ведь твоего отца зарубили и всех низовских фронтовиков. — Отца убили? — качнулся Роман в седле, как от удара, и на засыпанном звездами небе не увидел ни одной звезды. Судорожно глотнув воздух, спросил: — Кто убил-то? — Каратели к нам приходили. Сергей Ильич им и выдал всех, на кого зуб имел. А на твоего отца он из-за тебя крепче всех злобился. — Вот это обрадовала ты меня! — проговорил Роман и с ненавистью взглянул на юнкера, которого все еще возил за собою. — Раз съели отца и фронтовиков, пусть и от нас теперь пощады не ждут!.. В это время к нему подошла Серафима Каргина: — Здравствуй, Роман Северьяныч. — Здравствуй. Значит, съели твой муженек и Сергей Ильич моего отца? Ну, да ничего. За нами не пропадет. Серафима затряслась от страха, не зная, что сказать ему. Но ее выручила Дашутка: — На ее мужа ты зря несешь, Роман. Без него это все случилось. Он с дружиной на Мостовку ходил. А когда вернулся и узнал, то Сергея Ильича нагайкой избил и выручать арестованных погнался. Только не успел, опоздал. Их каратели прямо на дороге в Верничной пади порубили. — Врешь, поди, все? — Вот те крест, правда, — перекрестилась Дашутка и начала рассказывать, как происходило дело. Успокоенная Серафима с благодарностью глядела на нее. — Ну, ладно, — сказал Роман Дашутке. — Собирайтесь и поезжайте домой. Дома вас никто не тронет… Васька, — позвал он ординарца, — держись с этим юнкером подальше от меня, а то я ему очень просто могу голову смахнуть. Сделается он «его благородием» и станет собакой почище своего отца… Всю ночь не выходили из головы его мысли об отце. Обидно, глупо погиб бедняга. И навсегда осталось теперь загадкой, кем был отец для него — врагом или другом. Все партизаны говорили про него, что пошел он, конечно, в дружину не по своей охоте. Но сам Роман сомневался в этом. Зимой отец уговаривал его не возвращаться в лесную коммуну, а идти на поклон к атаману. Судя обо всем по настроениям своих посёльщиков, верил тогда отец, что народ стоит за Семенова, что Роман ошибся, связав свою жизнь с большевиками. Может быть, с такими же настроениями пришел он и в дружину. Может быть, именно потому и не сдался он в плен партизанам под Мостовкой. И если, было это так, то вдвойне ужасной была гибель отца. Не было и не могло быть тогда у него той опоры в душе, с которой смело умирают в семеновских застенках большевики и люди, горячо сочувствующие им. XVI Никифор и Арсений Чепаловы послушались отца и решили отстать от дружины. Выждав, когда Каргин с дружинниками оставили поселок, они запрягли в тарантас и бричку две пары лучших своих лошадей и пустились в бега. Сергей Ильич и Арсений ехали в тарантасе, а Никифор с двенадцатилетним сыном Пашкой в бричке. Отъехав верст десять на юг от Мунгаловского, они услыхали впереди орудийную стрельбу. Ехать дальше было явно рискованно. В полной растерянности остановились они на дороге, не зная, что предпринять. — Худо дело, — сказал Сергей Ильич. — И дернул же нас черт замешкаться. Прямо ума не приложу, куда теперь путь держать. — А давайте махнем в Синичиху, — предложил Никифор. Сергей Ильич подумал и согласился. Синичихой называлась узкая горная падь к юго-востоку от Мунгаловского. Со всех сторон Синичиха была сдавлена крутыми, красными от залежей охры сопками. Непрерывной лентой тянулся в ней черный дремучий колок. Колок был заболочен бьющими во многих местах из сопок ключами… В самой вершине, где сбегались в падь глубокие, как овраги, распадки, у колка, стояла заимка мунгаловских богачей Барышниковых. Перевалив через высокий Услонский хребет, Чепаловы в сумерки приехали на заимку. На заимке ухаживали за скотом барышниковские работники — старик Самуил Кобылкин и подросток Гришка Тяпкин. Сергей Ильич первым делом отозвал в сторону Самуила и велел ему наказать Гришке держать язык за зубами, если на заимку приедут красные. — Мы на тот случай в колке спрячемся. А вы смотрите сдуру не обмолвитесь, а не то плохо тебе будет, — пригрозил он старику, вытащив из-за пазухи семизарядный «смит-вессон». Никифор с Арсением распрягли лошадей и отвели их подальше в колок, где привязали к деревьям и дали им сена. Потом закатили в колок бричку с тарантасом. Тем временем Сергей Ильич с Самуилом изготовили на ужин котел галушек. Поужинав, Никифор с Арсением ушли ночевать в колок, а Сергей Ильич и Пашка остались в зимовье с работниками. Скоро работники и Пашка уснули, но Сергей Ильич решил не спать до утра. То и дело выходил он из зимовья послушать, не подъезжает ли кто к заимке. Уже брезжил серый утренний свет, когда услыхал он приближавшийся от устья конский топот. В диком страхе метнулся он в зимовье, разбудил Самуила и строго-настрого наказал говорить всем, что, кроме них с Гришкой, никого из посторонних нет на заимке. За это пообещал он Самуилу фунт байхового чая и новые ичиги. — А внучонка-то разве тут оставляешь? — спросил перепуганный не менее его Самуил. — Пусть спит. Скажешь, что это тоже работник. — Да ведь он в сапогах… — Сними ты их с него, ради Бога… Сделай все как полагается, а уж я тебя отблагодарю. — И Сергей Ильич выбежал из зимовья. Никифора и Арсения нашел он у коней. Они надевали трясущимися руками на конские морды брезентовые торбы с овсом, чтобы кони не вздумали ржать. — Ну, молитесь Богу, чтобы пронесло, — сказал он сыновьям и велел прятаться. В поисках убежища понадежней забились они в такую чащу, где было темно, как в сумерки, в самый ясный день. Сергей Ильич нашел огромный ледяной бугор, полый внутри. Этой зимой ключевая вода вспучила мерзлую наледь, разорвала ее с пушечным гулом и разлилась по колку. Теперь же подмытый с одного края бугор обломился. Обломившийся лед растаял и открыл вход в длинную низкую щель. С потолка ее свисали ледяные сосульки, и вся она была загромождена кочками, пнями и стволами деревьев. От этого было в ней постоянно темно. Сергей Ильич ползком забрался в щель как можно дальше от входа и затаился, привалившись спиной к одному из пеньков. Шестая сотня Второго партизанского полка шла из деревни Ивановки на Мунгаловский не по тракту, а напрямик, через Хребты. За проводников в ней были Семен Забережный и присоединившийся к партизанам Прокоп Носков, хорошо знавшие местность во всей округе. На рассвете эта сотня и подошла к барышниковской заимке. Увидев во дворах скот, партизаны поняли, что на заимке живут. — Надо тут пошукать, — сказал Семен Прокопу. — Может быть, тут кто-нибудь из Барышниковых обретается. Хорошо бы сцапать хоть одного из них. Попросив у командира сотни разрешения заглянуть на заимку, Семен с Прокопом подъехали к зимовью. Сотня же спешилась на перекур возле прясел гумна. — Эй, кто есть живой в зимовье — выходи! — крикнул Семен, не слезая с коня, держа наизготовку японский карабин. Тотчас же в дверях показался трясущийся от страха Самуил Кобылкин. Разглядев Семена и Прокопа, он, обрадованный, перекрестился: — Ну, спасибо Создателю… — За что ты Бога благодаришь? — усмехнулся Семен. — Да ведь как же не благодарить-то. Про красных говорили, что у них сплошь все татары и китаезы. — Ты что, один здесь живешь? — Нет, Гришка Тяпкин со мной. — А Барышниковых тут нету? — Нету, нету, они ведь в дружине ходят. Семен слез с коня, вошел в зимовье, заглянул под нары и за печку. Гришка и Чепалов Пашка мирно похрапывали на нарах, накрытые одной дохой. — А это кто еще с Гришкой спит? — Это… — запнулся старик. — Это, паря, младший сынок Степана Барышникова. — Что же ты тогда говорил, что, кроме вас с Гришкой, никого нет? — Да забыл я от растерянности. — Ну, ну… — протянул Семен и вышел из зимовья. У него родилось подозрение, что раз тут сынишка Степана, то, возможно, и сам Степан скрывается здесь. — Ну, скоро вы? — окликнул его командир сотни. — Надо двигаться дальше. — Обожди минутку. Тут, паря, белым духом тянет. — И Семен направился во дворы. Потыкав шашкой в омет сена и в кучи навоза, он взглянул под поветь, в телячью стайку и, разочарованный, вернулся назад. Было уже достаточно светло, и его внимание сразу привлекла лежавшая на земле крашенная киноварью и золотом конская дуга с медным витым кольцом. Он поднял ее и увидел на концах ее золотые буквы «С.Ч.». — Знакомая дуга-то. Откуда она здесь взялась? — спросил он зачужавшим голосом Самуила, у которого мелко-мелко стали подрагивать колени и побелело лицо. Семен схватился за шашку, пошел на него: — Ты что мне голову морочишь, холуй барышииковский? Без головы захотел остаться? Давай лучше подобру говори, кто здесь из Чепаловых прячется. — Из Чепаловых? — изумился Прокоп и спрыгнул с седла. Тогда Самуил с решимостью отчаяния принялся громко шептать Семену: — Все тут. Все до одного, паря… В колке прячутся. Только не говори ты, ради Христа, что я об этом сказал… — Ладно, не трясись, черная немочь. Жить теперь Чепаловым осталось столько, сколько мы искать их будем, — сказал Семен, и они побежали с Прокопом к командиру сотни. Через пять минут вся сотня начала прочесывать колок, а по закрайкам его на всем протяжении встали конные часовые. Они прислушивались к малейшему шороху в чаще, чтобы Чепаловы не выскользнули из колка в боковые распадки. — Ну, началась облава на волка и его отродье, — жестоко сказал Семен, с карабином наперевес вступая в чащу. Сначала обнаружили тарантас и бричку, потом лошадей. Немного спустя раздался в колке чей-то яростный возглас и эхом укатился в сопки: — Стой. Ни с места! Семен с Прокопом кинулись на голос и увидели Арсения Чепалова. Он стоял с поднятыми руками, и надетые на них рукавицы из красной кожи ходили ходуном, а выпуклые глаза Арсения готовы были вылезти из орбит. — Посинел, сволочь, от страха, — сказал Семену обыскивавший Арсения молодой белозубый парень. — Где отец и Никифор? — схватил Семен Арсения за горло. — Говори, а то душу вытрясу. — Тут где-то, тут… Не убивай меня, Семен, я тебе худого не сделал. Семен с силой оттолкнул его от себя и бросился дальше. Не Арсения считал он гадиной, которую хотел растоптать. Минут через сорок заоблавили Никифора. Он выбежал из колка и кинулся в боковой распадок, заросший шиповником и кустами боярышника. Партизан-часовой догнал его и смял конем. К нему на помощь подоспели еще два верховых. Они обыскали Никифора и со связанными руками привели на заимку. Но Сергея Ильича найти не могли. Трижды прошли весь колок из конца в конец, выгнали из него всех зайцев и тетеревов, перешарили во всех ямах и дуплах, но купец словно сквозь землю провалился. Забравшись в ледяную нору и слыша над головой шаги партизан, он протискивался все дальше до тех пор, пока не залез в такое место, что нельзя было повернуться. Его донимал холод, он задыхался, но лежал не шевелясь. — Под лед он забрался у ключа. Больше ему быть негде, — сказал партизанам Прокоп. — Надо его там искать. Время подходило к полудню, когда почти вся сотня сошлась к бугру. Сильно пригревало солнце, и с закраины ледяного пласта стекали сплошные струйки воды. Два парня попробовали забраться в щель, но там стояла целая лужа воды, с потолка беспрерывно капало. Совершенно мокрые вылезли они назад, и один из них заявил: — Сам бы черт туда лазил! Дыре этой не видно конца и краю. Там, чего доброго, еще утонешь или купцу под пулю попадешь. — Возиться нам здесь долго некогда, товарищи. Давайте что-то придумывать, — сказал тогда командир сотни. — Если купец там, надо похоронить его заживо. Надо подорвать лед, — — предложил один из патризан. — Давайте кинем туда гранату и посмотрим, что получится. — Нет, надо его живьем достать, этого гада, — не согласился Семен и, подойдя к командиру, сказал ему на ухо: — Разреши мне остаться здесь с пятком людей. Мы его скараулим. Вечно он там сидеть не будет. Командир согласился. Патризаны дали в щель несколько выстрелов, поругались и, стараясь шуметь как можно больше, ушли от бугра и отправились на Мунгаловский, уводя с собой Арсения с Никифором. А Семен, Прокоп и еще четыре человека засели за кустами. Они ждали весь день и всю ночь, поочередно уходя на заимку греться и пить чай. Но купец упорно отсиживался в своем убежище. За ночь лед заметно осел, а в некоторых местах рухнул на землю. Утром Семен и Прокоп решили, что Сергей Ильич либо сдох, либо его совсем не было в ледяной норе. Ждать им надоело, а к тому же на востоке началась сильная орудийная канонада. Во второй половине дня пушки заговорили еще сильней. Нужно было уезжать. Тогда Семен отвязал от пояса бутылочную гранату и, заставив укрыться за кочками Прокопа с партизанами, метнул ее в щель. Взрывом раскололо и обрушило ледяной навес метра на два в ширину. Вход в щель оказался плотно закупоренным ледяными глыбами полуметровой толщины. — Ну, сдыхай, змея подколодная, если ты еще дышишь! — сказал Семен, и партизаны, возбужденно переговариваясь, пошли из колка. Через час они подъезжали уже к Мунгаловскому, тесовые и цинковые крыши которого ярко блестели на вешнем солнце. XVII Майским утром подъезжал Василий Андреевич Улыбин к Мунгаловскому, в котором не был целых пятнадцать лет. При виде знакомых мест увлажнились и подобрели его глаза, теплая улыбка, заплутавшись в усах, преобразила угрюмо-озабоченное лицо. Он глядел на родные сопки, слушал ликующих в небе жаворонков и заново переживал свою молодеть. От нахлынувших воспоминаний было одновременно и радостно и грустно. Дорога шла горной извилистой падью от устья к вершине вдоль промытого дождями глубокого рва. Весенние ветры завалили ров рыжими колючками перекати-поля. Эти колючки напоминали ему ту невозвратимую пору, когда он ездил еще пристяжником у брата Терентия. Целый день он сидел на коне как прикованный, и не было ни конца ни края этому однообразному, нагонявшему смертную скуку занятию. Единственным развлечением для него было следить за колючками. Перегоняемые ветром с места на место, они, казалось, играли в увлекательную и замысловатую игру. Скоро справа и слева от дороги потянулись высокие конусообразные сопки в сизых россыпях камня, в белых обнажениях известняка. У одной из сопок, на макушке которой торчала похожая на пожарную каланчу скала, увидел он подходившую к самой дороге отцовскую залежь. О многом напоминали ему и скала и залежь. На неприступной, отполированной ветрами и ливнями скале в дни его детства гнездились орлы. Однажды, когда восьмилетний Васька мирно играл у огнища на таборе с кудлатым пестрым щенком, налетел орел и, переполошив его, унес щенка к себе в гнездо. В наказание отец подкараулил и застрелил орла, и долго потом прибитые к стене орлиные крылья украшали улыбинскую горницу. В то время залежь была еще доброй пашней. Перед уходом на службу засеял ее Василий Андреевич пшеницей-черноколоской, жать которую ему уже не пришлось. С тех пор, должно быть, и забросил отец свою пашню. На ней росли уже осины толщиной с оглоблю. А чтобы стали они такими, для этого нужны были годы и годы. Запущенная залежь вызвала в нем такую горечь, будто напоили его настоем осиновой коры. Ни отца, ни братьев, с которыми вдоволь он поработал здесь, уже не было в живых. Он потер большим и указательным пальцами левой руки обведенные морщинками глаза и повернулся к ехавшему с ним рядом Журавлеву: — Видишь, Павел Николаевич, эти осинки? — Вижу: осинки как осинки. — А это, брат, для кого как. Знаешь, на какой они залежи растут? На той, где я последний раз крутил быкам хвосты. — Давненько, значит, это было, — рассмеялся Журавлев. — Боюсь, что ты теперь быка от коровы не отличишь. Помнишь хоть, на чем хлеб растет? — Помнить-то помню, а вот пахать разучился. А оно бы не плохо было за чапиги подержаться. Об этом я и в тюрьме и в ссылке тосковал, как помешанный. — Что-то у тебя больно мечты мирные, — захохотал Журавлев. — Ты оглянись назад да погляди, кого ведешь за собой. — И он показал ему на следовавшую за ними колонну партизанской конницы, которая растянулась в длину не меньше чем на версту. Василий Андреевич взглянул назад, и глаза его, обычно полуприкрытые нависшими бровями, радостно заблестели. Он пришпорил коня, посмотрел вперед и в волнении приложил руку к груди. — Вон, брат, и поселок наш увиделся, — и, разглядывая видневшийся в долине Мунгаловский, торопливо говорил: — Гляди ты как разросся. Целых две улицы без меня появилось. Это здорово! А вот пашен нынче мало засеяно. Прежде к этой поре, куда ни взглянешь, везде свежая пахота виднеется, а сейчас глазу не на чем остановиться. Когда перебрались через бурную от полой воды Драгоценку и выехали на улицу, Василий Андреевич увидел у крайней покосившейся с подслеповатыми окошками избушки босых и нищенски одетых ребятишек. Было их четверо, один другого меньше. Выстроившись в шеренгу, с любопытством разглядывали они вступивших в улицу партизан. — Вот и первые мои посёльщики, — сказал Василий Андреевич. — Поеду, поговорю с ними. Он подъехал к ребятишкам, поздоровался: — Здорово, молодцы! Чьи же вы будете? — Ивана Мезенцева, — ответил за всех рыжеголовый в располосованной от плеча до пупа рубахе парнишка, вынув палец изо рта. — Вон, значит, чьи! Ну, а отец у вас дома? — Хворает он у нас. Его харачины нагайками пороли. А ты, дяденька, красный? — набравшись смелости, спросил парнишка и снова сунул палец в рот. — Красный. А вы, ребята, за кого — за красных или за белых? — А мы ни за кого, — дипломатично ответил рыжеголовый. — Вишь ты, какой хитрый! — рассмеялся Василий Андреевич. — На-ка, вот тебе за это на всю компанию, — протянул он ему горсть завалявшихся в кармане китайских леденцов. — Да ты бери, бери, не бойся. Это шибко вкусные штуки. А отцу своему скажи, что один дядька пришлет к нему партизанского фельдшера. — Фершелам-то у нас платить нечем. — Ну, этот фельдшер особенный, он с вас денег не возьмет. Василий Андреевич распрощался с ребятишками и поехал догонять Журавлева. В поселке уже обосновались на постой два партизанских полка, пришедших раньше. Всюду стояли в огородах расседланные кони, пылали костры, а площадь у церкви была запружена обозами. Когда Василий Андреевич догнал Журавлева, тот сказал ему: — Тесновато нам будет в твоем поселке, да и для народа накладисто. Живо все под метелку заметем. Придется, по-моему, часть армии направить на стоянку в Орловскую. Как ты думаешь? — Могу только согласиться. Направляй в Орловскую пехоту и хотя бы один из кавалерийских полков. — А я хотел пехоту здесь оставить. — Нет, в Орловской для нее спокойней будет. Не сегодня завтра семеновцы полезут на нас из Нерчинского Завода. Пусть уж с ними кавалерия дерется, а пехота тем временем отдохнет. Мне кажется, что штабу надо тоже в Орловской обосноваться. — Я и сам так думаю. Поедем в Орловскую. Пусть идут туда же Первый полк и вся пехота, — приказал он подъехавшему Бородищеву, а потом спросил Василия Андреевича: — 'Ты, конечно, здесь погостишь? — Да, денька два побуду у родных. Думаю, что раз в пятнадцать лет это не грех. Они распрощались, и Журавлев двинулся со штабом в Орловскую, а Василий Андреевич поехал в отцовский дом. Роман в это время уже находился дома. Завидев подъезжающего к воротам ограды Василия Андреевича, он выбежал встретить его. Следом за ним появились Авдотья и Ганька в отцовской соломенной шляпе и не по росту большой рубахе. Василий Андреевич, чувствуя резкие удары сердца, заехал в ограду, где за пятнадцать лет многое переменилось. Сойдя с коня, он передал его Роману и пошел навстречу плачущей и выглядевшей совсем старухой Авдотье. Они обнялись и троекратно расцеловались. Не переставая причитать, Авдотья сказала: — Не дождались отец-то с Северьяном. А ведь оба только про тебя и трастили. Долго же мыкался ты на чужой стороне. — Ну, ну, хватит, родная. Не убивайся, не растравляй себя. Не вернешь их слезами. А у тебя еще дети. Вон они какие у тебя молодцы. Ведь это Ганька? Гляди ты, какой вымахал! А на отца-то как похож, прямо вылитый Северьян. Да что же ты стоишь истукан истуканом? Иди, поздороваемся. Ганька провел ладошкой у себя под носом и, красный от смущения, подошел к нему. Василий Андреевич поцеловал его в лоб и ласково потрепал по спине. Потом схватил на руки, поднял выше своей головы. — Да ты, брат, налиток налитком! Сколько же тебе лет? — Тринадцать. — Значит, уже половина казака в тебе есть. Возьмем мы, однако, тебя с собой воевать. Поедешь? — Поеду. Дома я не останусь. — Не мели, не мели чего не надо, — напустилась на него Авдотья. — Захотели вовсе одну меня оставить. — Не отпустишь, так убегу. Дома семеновцы скорей убьют, — угрюмо стоял на своем Ганька. — Это, брат, ты правду говоришь. Пожалуй, и верно придется тебя с собой взять. Обдумаем это. А сейчас давай веди меня в дом, показывай, как живете тут с матерью. Отцовский дом, когда вошел в него Василий Андреевич, показался ему страшно низеньким и тесным, совсем не таким, каким казался в давние годы. Маленькая и неуклюжая стояла в кухне русская печь, когда-то казавшаяся ему очень высокой и внушительной. Маленькими и узкими стали и окна. Переступив через порог, он распрямился и чуть не достал головой до матицы, в которую ввернуто было кольцо для зыбки. — То ли я шибко вырос, то ли дом у вас осел… — рассмеялся Василий Андреевич. Они прошли с Романом в горницу, где стояли на подоконниках пустые горшки из-под комнатных цветов, срезанных Авдотьей на гроб Северьяна, и горница от этого показалась Василию Андреевичу совсем пустой. Он бурно выдохнул изо рта воздух и стал снимать с себя шашку, револьвер и туго набитую планшетку из желтой кожи, одновременно разглядывая обстановку горницы. На задней стене увидел он прибитые над кроватью рога изюбра. Рога были прибиты еще им самим. Они стали совсем ветхими, на них уже не было доброй половины отростков. Скоро Авдотья принесла в горницу миску горячих щей на подносе, хлеб в плетенной из проволоки хлебнице, деревянные красные ложки и такую же солонку. Извинившись за плохое угощение, пригласила его и Романа к столу. За столом Роман рассказал ему, что Семен и Прокоп изловили Никнфора и Арсения Чепаловых. Чепаловы сидят в избе Лукашки Ивачева, и караулят их там Никита Клыков с партизанами. Никита Клыков дважды уже порывался расправиться с ними и раз успел ударить Никифора прикладом винтовки и проломить ему голову. Выслушав Романа, Василий Андреевич приказал ему заменить кем-либо Никиту Клыкова и немедленно собрать всех мунгаловских партизан. Роман заседлал коня и быстро выполнил его приказание. Минут через сорок приехали к Улыбину Семен, Лукашка, Прокоп, Симон Колесников, Федот Муратов, Никита Клыков и другие ходившие в партизанах мунгаловцы. — Никифора Чепалова бил? — спросил Василий Андреевич Никиту, который был заметно подвыпивши. — Бил, — вызывающе заметил 'Никита. — Глядеть я на таких гадин не могу. Давно их зарубить следовало. — И он непримиримо мотнул своей чубатой башкой. — Значит, считаешь, что правильно поступил? — уставился на него Василий Андреевич взглядом, от которого тот сразу стал трезвее и нервно закрутил свисавшую из кармана гимнастерки цепочку от часов. Вдруг Василий Андреевич закричал, грозя ему кулаком: — Тебе дали возможность искупить свою вину, а ты опять за старые проделки принялся. Смотри, Никита! Сдохнешь собачьей смертью. За всякий самосуд над кем бы то ни было поставим к стенке. Вот тебе мое последнее слово: либо ты станешь дисциплинированным и честным бойцом партизанской армии, либо на тебе мы поставим крест. Ты днем и ночью должен помнить, что по твоей милости многие здесь отшатнулись от нас, пошли на поводке у шароглазовых и каргиных. Никита вскочил на ноги, дико вращая глазами и порываясь что-то сказать, но разрыдался и бессильно опустился на свое место. Захлебываясь от слез, он бил себя кулаками по голове и отбивал ногами лихорадочную чечетку. — Ладно, хватит, Никита. Возьми себя в руки, если ты не тряпка. — И когда Никита успокоился, Василий Андреевич спросил его: — А откуда у тебя часы на груди взялись? — Часы эти мои собственные. На эту ногу я не прихрамываю. Невоздержанный я, а только грабить сроду никого не грабил. Часы мне за отличную джигитовку на полковом празднике командир полка подарил. Гавриил и Лукашка могут это подтвердить. Они у меня дома хранились, и я их только сегодня надел. Едва зашел разговор о часах, как Федотовы ноги в лакированных сапогах явно забеспокоились и никак не могли найти себе места. Сначала они робко притулились к широким голенищам Семеновых ичигов, а потом забрались под лавку и все норовили прикрыться стоявшим там сундучком. Но все было напрасно. Василий Андреевич давно уже заприметил их и, кончив разговор с Никитой, обратился к Федоту: — Что это ты, Федот, ноги под лавку спрятал? Дай полюбоваться нам на твои лакированные сокровища. И где ты их купил такие? Вчера только в других щеголял. Багровый от смущения Федот решил, что лучше всего откровенно рассказать, чьи это сапоги и как они очутились на нем. — А когда это ты у Епифана в работниках жил? — раздался из угла вкрадчивый голос Прокопа. — А у кого я, спрашивается, не жил? — ответил на вопрос вопросом Федот. — Что верно, то верно, а только на моей памяти Епифан работников не держал. — Не держал? — презрительно протянул Федот. — Да я у него однажды и сенокос и страду мантулил, хрип гнул. А при расчете он мне десятку и недодал. — Значит, так-таки и недодал? — спросил Василий Андреевич, зло посмеиваясь. — Недодал. — Ну, так вот что. Отнесешь эти сапоги Аграфене Козулиной и расписку мне от нее покажешь. — Если так, тогда я эти проклятые сапоги лучше Никуле и верну. — Нет, сделаешь так, как я сказал. И мордой ты лучше не крути! — прикрикнул Василий Андреевич и велел ему садиться. Помолчав, Василий Андреевич повел разговор о другом. Он сказал, что, пока партизаны стоят в Мунгаловском, им нужно питаться самим и кормить лошадей. Для этого командование вынуждено произвести у населения реквизицию хлеба, мяса, овса и сена. Ясно, конечно, что реквизировать необходимое надо у богачей, и в первую очередь у тех, которые добровольно ушли в дружину. При этом он добавил, что толстосумов-собственников не испугаешь угрозой их голове, но угрозой карману испугать легко. Если дружинники будут знать, за что их щиплют и будут щипать, многие из них станут отсиживаться дома. — Ожесточим мы их только этим, — подал свой голос Симон Колесников. — Кого ожесточим, а кого заставим и чесаться. Политику тут нужно вести обдуманную, и, чтобы избежать многих ошибок и перегибов, местные партизаны должны помочь командованию. Я предлагаю выбрать для содействия нашим интендантам комиссию из трех человек. Если уж мы вынуждены заниматься реквизициями, то пусть это ударит по самым оголтелым нашим врагам. В комиссию содействия выбрали Семена Забережного, Симона Колесникова и Алексея Соколова. Они должны были к вечеру реквизировать вместе с интендантами десять голов крупного рогатого скота, тысячу пудов муки и сорок лошадей для Второго полка, где после больших переходов многие кони совершенно обессилели. После этого речь у партизан пошла о том, что в поселке в этом году будет большой недосев хлебов, а это прежде всего заденет малоимущих. Семен сказал, что неплохо было бы снабдить бедноту семенами, и назвал несколько хозяев, которые и рады были бы кое-что посеять, но не имеют семян. — Давайте и тут потеребим богачей и снабдим тех, кто нуждается, — предложил Мурзин. — Богачи вернутся и вырвут у них этот хлеб из глотки, — сказал Алексей Соколов. — Это уж как водится, — поддержали другие. Василий Андреевич выслушал всех и неторопливо, обстоятельно заговорил: — Да, снабдить бедноту зерном следует. Потрясти богатых придется. Только трясти будем без шума, не привлекая к этому лишнего внимания. Иначе прав окажется Соколов. Нам, возможно, придется уйти из поселка, впереди еще много боев. Уйдем мы отсюда, а богачи вернутся и начнут мстить. Предлагаю реквизировать зерно как будто бы для армии, а потом втихомолку снабдить им тех, кто согласится его взять. Возражений нет? Значит, на этом и кончим, раз все согласны. — И он поднялся из-за стола. На другой день, когда началась реквизиция, к Василию Андреевичу потянулись многие из тех, кого она коснулась. Шли жены, матери и отцы ходивших в белых казаков, шли замолвить за них слово чем-нибудь предварительно подкупленные соседи и соседки. Приходили и другие, неподкупные, рассказать о спрятанных богачами хлебе, оружии, о конях и седлах. Первым явился к нему старик Мунгалов, коренастый и крепкий, с бородой, похожей на веник, известный в поселке тем, что с ранней весны и до поздней осени ходил босиком. Даже в страду, на колючем жнивье, он мог работать без обуви, и про него говорили острословы, что у него кожа потолще, чем у старого быка. Василию Андреевичу доводился он крестным отцом. Истово помолившись на иконы в улыбинской горнице, старик поздоровался с ним за руку, поздравил: — С приездом, крестничек! И долго же тебя нелегкая где-то носила… Неужели все на каторге? — Нет, я уже два года воюю. А ты все на ичиги денег жалеешь? — А ты их считал, мои деньги-то? Я ведь не Сергей Ильич, магазинов да паровиков отродясь не держал.. Я всю жизнь горбом хлеб добываю. А тебя я пришел поблагодарить, крестничек! — За что же это? — За пшеничную мучку. Постарались Сенька да голоштанный Алеха. Шесть мешков под вязку пестом набили. А ить это верных тридцать пудиков. Мне бы за нее на базаре по пятишнице за пуд отвалили и торговаться не стали, а тут выгребли и спасибо не сказали. Василий Андреевич согнал с лица улыбку, нахмурился. — А как по-твоему, людей нам кормить надо? — Кормите, кормите на здоровье, только не за мой счет. — Не за твой, говоришь… А ты мне не скажешь, где у тебя сыны? — Известно где, — заюлил старик. — Да ведь в дружину-то силком их угнали. — Не ври. Я знаю, что они у тебя первыми в нее записались. И ты тут не жалуйся. Хочешь не хочешь, а раскошелиться тебе придется. Будь доволен, что тебя самого за сынов никто не трогает. Когда так нелюбезно принятый старик ушел, прибежал взволнованный сосед Улыбиных Григорий Первухин. Вернувшись с германской войны, не пристал Григорий ни к тем, ни к другим. С головой ушел он в свое хозяйство и даже умудрился не пойти в дружину, когда гнали в нее всех поголовно. Это был хозяин среднего достатка, большой любитель хороших коней и хорошей конской упряжи. У него хомуты и телеги были на загляденье всему поселку, и коней он держал всего пару, но таких, что любо-дорого взглянуть. Особенно хорош у него был конь-строевик, которого благополучно привел он домой с войны, отслужив на нем шесть лет. И вот этого коня реквизировали у него Семен с Алексеем. — Что скажешь хорошего? — пригласив его садиться, спросил Василий Андреевич. — Коня, паря, у меня взяли. За что же это? Ведь я не богач какой-нибудь. Да я лучше соглашусь, чтобы мне руку или ногу отрубили, чем такого коня увели. Я на нем шесть лет войны и службы отбухал. Пуще глазу его берег. И он мне за это верой и правдой послужил, сколько раз меня от неминучей смерти спасал. Окружили меня раз на турецком фронте курды, так ведь этот конь грудью двух басурманских коней сшиб и умчал меня от гибели. — Ничего, брат Григорий, не поделаешь. Нам кони нужны. Отвоюемся и вернем тебе коня. Воевать на нем будет наш же посёльщик Гавриил Мурзин. Под ним его коня убило. Я только могу ему наказать, чтобы берег он твоего коня. — Значит, не оставите мне коня? — горько вздохнул Григорий. — Нет. Сам понимаешь, что у нас — война. — Ну, тогда все равно не придется на нем Ганьке ездить. Ни за что я ему своего каурку не доверю. Раз так, я сам на нем с вами поеду. — Вот как! А не раскаешься? — Э, была не была! Дома, как я погляжу, все равно не усидеть. Надо куда-то прислоняться. Так уж в таком разе прислонюсь я к вам, а не к богатым. Мне с ними кумовство не водить. — Ну что же, давай иди к нам. Только смотри, раз берешься за гуж, не говори, что не дюж. Коня Григорию вернули, и вечером он заехал к Улыбиным с красной ленточкой на папахе, с собственной винтовкой и шашкой. — Уже и оружием раздобылся? — спросил, посмеиваясь, Василий Андреевич. — А чего было раздобываться-то? И винтовку и шашку я еще с войны привез. Десять обысков у меня было, до разве найдут у меня, — довольно улыбнулся Григорий и стал просить Романа, чтобы он взял его к себе в сотню. На другой день Василий Андреевич собирался провести в Мунгаловском собрание посёльщиков, чтобы поговорить с ними по душам, рассказать, за что воюют красные забайкальские партизаны. Но утром Журавлев вызвал его к себе в Орловскую, где за сутки накопилось столько дел для Василия Андреевича, что командующий армией забыл свое обещание не беспокоить его хотя бы три дня. XVIII Семидневная стоянка в Орловской и Мунгаловском неожиданно поставила партизанскую армию на грань катастрофы. Семенов собрал за это время и обрушил на нее кулак из отборных казачьих полков и дружин. Скрытно подтянутые к исходным рубежам части его перешли в наступление одновременно со всех сторон. При поддержке артиллерии сбили они партизанские заслоны на Борзе и Зерентуе, в верховьях Урова и Драгоценки. Сопка за сопкой переходили в их руки, и кольцо окружения быстро сжималось. Партизанский штаб был застигнут врасплох этим хорошо подготовленным наступлением. В штабе снова совещались о том, что делать дальше. Единодушного мнения по-прежнему не было. Командиры спорили и ругались, а четыре тысячи всадников и тысяча пехотинцев стояли в полном бездействии. Обеспокоенный долгой и явно бесцельной стоянкой Василий Андреевич требовал прекратить разговоры, идти вперед и воевать исключительно партизанскими методами. Это казалось ему единственно правильным решением. Чтобы увеличить подвижность отрядов, он предлагал всю пехоту посадить на коней. В скотоводческих районах, где многие богачи владели огромными табунами лошадей, имелась для этого полная возможность. Но все командиры полков и батальонов восстали против его предложения. Никак не могли они отрешиться от традиций позиционной войны. А поход на юг и на юго-запад, где жила наиболее зажиточная часть казачества и где давно уже были сколочены во всех станицах внушительные по численности дружины, казался им рискованным. Мысль о том, что можно успешно партизанить в даурских степях, представлялась им просто дикой. Не хотели они и слышать о превращении пехоты в кавалерию. Пехота состояла из одних китайцев, а они полагали, что китайцев легче было научить ходить вверх ногами, чем ездить на конях. Собственные их предложения сводились к тому, что лучше всего держаться поближе к дремучим лесам Урова и Урюмкана, на неприступных позициях, созданных самой природой. Решающее слово принадлежало Журавлеву и Бородищеву. Но они колебались в выборе и не торопились сказать свое мнение. Журавлев невозмутимо председательствовал на заседаниях, Бородищев с завидным терпением записывал в протокол все, что говорилось и предлагалось. Никаких протестов Василия Андреевича не принимали во внимание ни Журавлев, ни Бородищев. К начальнику своего организационно-инструкторского отдела они относились немного свысока, как к человеку сугубо штатскому и ничего не смыслящему в военных делах. И когда на третий день он не вытерпел и возмущенно спросил, долго ли будет продолжаться у них «говорильня», Бородищев не постеснялся и накричал на него: — Ты нам диктовать брось! Тут не говорильня, а военный совет. Мы хоть и не такие грамотные, как ты, да не без голов. Вопрос у нас серьезный, и наобум его решать мы не будем. На то народ нас и выбрал в свои вожаки. Вот выслушаем всех, все взвесим, а потом подытожим. — К порядку, вожаки, к порядку! — оборвал вспыхнувшую между ними перепалку Журавлев, озабоченный и искренне страдавший, несмотря на свою внешнюю невозмутимость, оттого, что не мог решиться на что-то определенное. Предложение Василия Андреевича пугало его своей неизведанной новизной. Оно опрокидывало в его сознании все привычные представления о войне. Не знал он и не мог знать в то время, когда только разгоралась партизанская война, как лучше всего действовать его конным полкам. Нужен был опыт, нужен был не один жестокий урок, чтобы и Журавлев и другие командиры поняли, как нужно им воевать. Подумав, Журавлев по вкоренившейся привычке обратился к записанным на очередь ораторам: — Давай, Яшка, высказывайся, а ты, Макарка, приготовься. Совещание еще продолжалось, когда утром чуть свет заговорили семеновские пушки, сначала на юге, потом на западе. Командиры немедленно повскакивали на коней и унеслись к своим полкам и батальонам. — Вот Семенов и подытожил все за нас, — с горечью сказал Василий Андреевич Журавлеву и Бородищеву. — Не подкусывай, — взъелся Бородищев, — еще неизвестно, кто кому бока наломает. Полагая, что наступление ведется только на Орловскую, Журавлев предложил Василию Андреевичу ехать в Мунгаловский к стоящим там полкам. Один полк оттуда он велел направить к нему, остальные держать наготове и выводить из поселка на север обозы с ранеными и со всевозможным накопившимся у армии военным имуществом. — Держи обозы на всякий случай поближе к лесу. Не удержимся, так дорога у нас одна — в тайгу-матушку. Доноси мне оттуда почаще, а как прояснится обстановка здесь, я к тебе наведаюсь. Василий Андреевич и сопровождавшие его Лукашка и Симон поскакали в Мунгаловский. Близкая пушечная и ружейно-пулеметная стрельба на юге заставляла их торопиться. По дороге им встретились Федот, Никита Клыков и Алексей Соколов. Они ночевали дома и теперь спешили в свою сотню. Василий Андреевич приказал им присоединиться к нему. — Связными вас к себе беру. С вас я могу построже спросить как с посёльщиков. На Мунгаловский семеновцы наступали с востока и юга. От них отбивались Второй и Четвертый полки. Третий полк и обозы находились еще в поселке. Василий Андреевич приказал командиру полка Корниле Козлову, красивому и на зависть стройному казачине в новенькой черной кожанке и в папахе с красным верхом, лихо заломленной на затылок, оставить одну сотню для охраны обозов, а остальным спешить в Орловскую. Но не успел полк выступить, как от Журавлева пришло новое распоряжение. В связи с появлением крупных сил противника на северо-западе, в районе Лебяжьего озера, он приказывал бросить полк на гряду высоких сопок между озером и Мунгаловским. Василий Андреевич отдал Козлову распоряжение повернуть на угрожаемый участок и от себя посоветовал занять в первую очередь господствующую над всеми соседними вершинами лесистую Волчью сопку. С этой сопки Мунгаловский был виден как на ладони. Прощаясь с Козловым, который нетерпеливо горячил своего вороного белоногого коня, он сказал ему: — Товарищ Козлов, я знаю твою чрезмерную храбрость. Смотри под пули напрасно не выскакивай. Твое дело командовать, а не геройство свое показывать. Иначе и голову потеряешь и полк погубишь. — Слушаюсь, товарищ Улыбин! — весело откозырял Козлов, горевший нетерпением схватиться с белыми. Проводив полк, Василий Андреевич приказал немедленно погрузить на подводы всех раненых, которых насчитывалось больше ста человек. Начальник партизанского лазарета, богатырского роста фельдшер с красным рябым лицом, сказал ему, что подвод для этого не хватит. — Немедленно мобилизуйте подводы. В поселке лошади еще есть. За раненых отвечаете вы и поэтому пошевеливайтесь. Оставшуюся в поселке сотню Третьего полка он отправил в разведку на северо-восток, где было подозрительно тихо. И когда минут через сорок в той стороне, куда на рысях умчалась сотня, застрочили длинными очередями пулеметы, он понял, что семеновцы устроили армии хитрую ловушку. Тотчас же он послал об этом донесение Журавлеву, а сам поскакал на позицию Второго полка, чтобы выяснить лично, какова там обстановка и нельзя ли оттуда снять две-три сотни, чтобы на случай крайней необходимости иметь какой-то резерв. На лавочке у ворот своего дома сидел старик Мунгалов и с удовольствием слушал доносившуюся отовсюду пальбу. Завидев скачущего по улице Василия Андреевича, он заставил его остановиться и, ухмыляясь, спросил: — Ну как, крестничек, дают вам жару? И куда только удирать будете? — Смотри, рано веселишься! — припугнул он скупого старика. — Вот вернусь и поставлю к тебе на постой целый взвод. Лучше не болтайся тут, а сиди на печке. — Это к крестному-то поставишь? — обиженно прокричал ему вдогонку старик и быстрехонько удалился к себе в ограду, явно расстроенный обещанием крестника. В ограде и нашел старика партизанский фельдшер, бегавший в поисках лошадей под подводы. — Конь у тебя есть? — спросил он у него. — Есть-то есть, да шибко худой. Ножная у него. — Ну, так вот что. Давай быстрехонько запрягайся, повезешь раненых. — Не повезу. — Как так не повезешь? — угрюмо спросил фельдшер. — А так, освобождение имею. От всех подвод ослобонил меня ваш наивысший начальник Васюха Улыбин. Он ведь мой крестник, души мы друг в друге не чаем. И ты ко мне лучше с подводами не вяжись, а не то тебе Васюха голову снесет. — Пускай сносит, а только ты все равно поедешь. За отказ я тебя вот из этой штуки на месте убью, — и фельдшер показал ему на обшитый кожей термос, с которым никогда не разлучался. Перепуганный старик пошел запрягать коня и все размышлял о том, что это за револьвер, которым припугнул его фельдшер. Сотни Второго полка занимали позиции на высоком хребте за Драгоценкой по обе стороны от дороги на Нерчинский Завод. Отбитые утром семеновцы больше не наступали и только изредка кидали на хребет один-два снаряда. Подъехав к стоявшим у поскотины коноводам, Василий Андреевич увидел среди них Прокопа Носкова и постыдил его: — Ну, брат, тебе в коноводах околачиваться стыдно. Вооружен ты не дробовиком и стрелок хороший. — С глазами у меня что-то неладно. Мутью второй день застилает, — покраснел Прокоп. — А в брюхе не мутит? — усмехнулся Василий Андреевич и спросил, как найти командира полка. Командир полка Александр Зоркальцев, невысокий, коренастый забайкалец с широким и смуглым лицом, находился на самой высокой точке хребта. Раскинув ноги в коричневых сапогах и сняв с головы мохнатую папаху, лежал он за укрытием из камней. Левой рукой он держал у глаз бинокль, а правой, украшенной двумя кольцами, подкручивал его регулятор и разглядывал семеновские позиции на сопках, у деревни Георгиевичи. Заслышав шаги, он обернулся и, узнав Василия Андреевича, радостно удивился: — Откуда это ты? — Командовать приехал. А у тебя что-то тихо… — С утра лезли, да обожглись. Какая-то дружина против нас действует. Мы у нее живо охоту отбили. А как на других участках? Держимся? — Пока держимся. Но меня беспокоит север. Похоже, что и оттуда жать будут, а у нас там всего одна сотня. Хочу от тебя сотни две туда перекинуть. Давай распорядись и командира им дай толкового. — Да ты что, Василий, чудишь? Как же это я могу полк дробить? А вдруг здесь сотни мне понадобятся? — сделавшись сразу несговорчивым, закипятился Зоркальцев. — Ну, что же, не давай, если хочешь. Только семеновцы тогда тебе в спину штык воткнут и всех наших раненых перерубят, всю армию в тиски зажмут. — Экий ты, паря, въедливый. Ладно уж, бери мои сотни, как-нибудь здесь без них обойдется Сашка Зоркальцев. К этому ему не привыкать. Зоркальцев позвал своего начальника штаба и, посоветовавшись с ним, решил послать на север шестую и четвертую сотни под командой Кушаверова, бывшего орловского предсовдепа. Потом, увидев, что Василий Андреевич стоит с ним радом во весь рост, сказал ему: — Ты судьбу не пытай, ложись лучше. Семеновцы угощают нас редко, да метко. И только Василий Андреевич прилег, как на одной из дальних сопок показался молочный мячик дыма. — Заметили, сволочи! — выругался Зоркальцев, припадая к камненной стенке. Б-б-бух! — оглушительно грохнул через короткое время разрыв почти рядом, обрушив Василию Андреевичу на спину и на голову кучу песка. Прошло несколько мгновений, прежде чем он понял, что не ранен. Вдыхая тошнотворный запах железной гари и газов, он приподнялся, виновато и растерянно улыбаясь. В трех-четырех шагах впереди себя увидел развороченную красноватую землю и еще дымящиеся осколки. — Ну, наше счастье, что семеновский батареец дистанционную трубку неверно поставил, — сказал Зоркальцев, — снаряд-то шрапнельный. Ему нужно было в воздухе разорваться, а он клевок сделал, воткнулся в землю, да там и рванул. Теперь мы с тобой крещеные. Договорившись с Зоркальцевым обо всем, Василий Андреевич попрощался с ним и поехал в поселок. Было уже двенадцать часов. Сильно припекало солнце. Взбудораженные галки огромными стаями кружились над Драгоценкой, тревожно кричали. На лугу беззаботно резвились молоденькие жеребята, всхрапывали и поводили ушами кобылицы, прислушиваясь к грохотавшим на сопках залпам. А молодая трава на буграх нежно и радостно зеленела, и расплавленным золотом сияла вода в Драгоценке. Дувший с востока ветер шатал прибрежные кусты, рябил воду на перекатах. Василий Андреевич погнал коня и въехал в улицу, по которой метались какие-то всадники. Один вид этих всадников сразу убедил его, что случилось что-то плохое. Оказалось, что, пока он был у Зоркальцева, обстановка стала еще более грозной. Наступавшая с юга белая конница стремительным ударом от Шаманки вырвалась на высоты между Орловской и Мунгаловским, отрезав друг от друга партизанские группировки. Но еще опаснее было то, что Третий полк, потеряв своего командира, убитого пулей прямо в лоб, в панике бросил свои позиции у Лебяжьего озера и примчался в поселок. Это его бойцы и метались по улицам. Случайно примкнувшие к партизанам люди из аргунских казаков совершенно открыто кричали в полку о том, что из окружения все равно не вырваться и сопротивляться бесполезно. На площади, где сгрудилась большая часть полка, стоял непрерывный крик. В одном месте требовали идти на прорыв, в другом горланили о предательстве командиров, а в третьем прямо поговаривали о том, что единственный выход — сдача в плен. Вертевшийся среди партизан Федот, увидев подъезжавшего Василия Андреевича, метнулся к нему. — Беда, паря Василий Андреевич. Нашлись тут такие гады, которые агитируют в плен сдаваться. — Кто?! — задохнулся от ярости Василий Андреевич. — Ну-ка, показывай давай! — И он вынул из кобуры револьвер. — Вон та борода больше всех распинается, — показал Федот на человека с чалой окладистой бородкой в старой казачьей фуражке и в заляпанном грязью желтом дождевике. Человек, размахивая руками, сипло надсажался: — На черта загнулась нам эта партизания! Искрошат нас тутока в капусту… Эвон ить какая сила их прет. Не хочем сдыхать, дык сдаваться надо. Мы не комиссары, бояться нам… — Что вы здесь слушаете предателя! — закричал на партизан Василий Андреевич. — Пулю ему в лоб! — И он выстрелил в искаженное ужасом лицо бородатого. В наступившей тишине обжег партизан его гневный вопрос: — Кто еще агитирует в плен сдаваться? Все растерянно молчали. То, что сделал Василий Андреевич, было так неожиданно и так не вязалось с его отношением к людям, что многие были просто ошеломлены. И каждый, кто хоть сколько-нибудь чувствовал себя виноватым, боялся в эту минуту, чтобы кто-то не вспомнил о нем, не указал на него. — Рано паниковать вздумали! Рано помирать собрались! — закричал Василий Андреевич. — Кто вам каркает, что пропали мы? Нет, не пропали и не пропадем. Куда захотим, туда и пробьемся. Второй и Четвертый полки повсюду отбили врага. Трусов и паникеров там нет. Только у вас они завелись. — Командира у нас убило, вот и получилась неустойка, — попробовал кто-то оправдаться. — Знаю… И ваш долг отомстить за него, а не бегать, как овцы. — Дай нам доброго командира да патронов побольше, тогда и у нас дела пойдут. — Патронов не обещаю, а командир у вас будет. Вот он ваш командир, — показал on на Семена Забережного, который только что подъехал к нему на взмыленном коне. — Разговаривать он много не любит, а воевать умеет. Он из тех, кто первым поднял знамя восстания. Ручаюсь за него своей головой. Принимай, товарищ Забережный, полк. Семен от неожиданности чуть было не проглотил окурок, который держал в зубах, но понял, что отказываться нельзя. Он выплюнул окурок, поправил фуражку на голове и подал команду: — Стройся! — Василий Андреевич не узнал его голоса. Это был строгий властный голос человека, который знал, зачем он поставлен в такую минуту командовать полком. «Этот на своем характере выедет», — подумал он про Семена, особенно довольный тем, что так быстро и правильно разобрался Семен в причинах своего внезапного назначения. Прорвавшие фронт казаки генерала Мациевского быстро развернулись вправо и влево. Одним крылом подошли они вплотную к Орловской, другим — к Мунгаловскому. Спешенные цепи их появились на заросших густым мелколесьем сопках за мунгаловским кладбищем и открыли стрельбу по поселку в тот момент, когда Семен выводил из него свои сотни. Увидев, что сопки уже заняты противником, Семен не растерялся. По его команде сотни рассыпались в разные стороны и быстро спешились. Коноводы галопом скрылись за домами и заборами крайней улицы, а сотни развернулись в цепь и, ободряемые Семеном, перебежками устремились вперед. Скоро они были уже в мелком кустарнике, близко подступавшем к гумнам и огородам мунгаловцев. Казаки потеряли их из виду и стреляли теперь наугад, не причиняя им никакого урона. Пока партизаны видели друг друга в цепи, они шли смело и дружно. Но когда углубились в кустарники, которые делались все выше и гуще, цепь расстроилась. Видя только двух-трех соседей справа и слева от себя, бойцы утратили чувство локтя, а с ним и прежнюю решительность. Шагали с оглядкой, окликали один другого. А казаки, хватившие для храбрости спирта и оттого настроенные весьма решительно, двинулись им навстречу. Они стреляли на ходу и кричали «ура». Семен видел, что в любую минуту его бойцы могут повернуть назад. Оглянувшись, он увидел на северо-востоке, в нагорных лесах заречья, тяжелые клубы черно-белого дыма. Пущенные кем-то палы бушевали там на оберегаемых из года в год местах, где обильно росли брусника и голубица, смородина и малина. Гонимые ветром палы сбегали по горным распадкам вниз, к Драгоценке, быстро катились по горным склонам вверх, к похожим на столбы утесам. Семен огляделся тогда кругом. Кустарники всюду были обвиты сухой прошлогодней травой. Они не выжигались много лет. Мунгаловцы надеялись превратить их со временем в настоящий лес. Стоило поджечь их в этот ветреный день, и полетел бы по ним, гудя и завывая, страшный пал. Жалко их было губить Семену, но это оставалось единственным средством задержать врага, спасти сотни вверенных ему людей, оправдать доверие Василия Андреевича. И в этот момент пришло к нему неожиданное решение. — Поджигайте траву! — передал он команду по цепи и достал из кармана спички. «Сейчас мы вас угостим!» — с яростью подумал он о казаках и поднес зажженную спичку к оплетенному цепкой вязилью кусту шиповника. Кустарники вспыхнули сразу в десятках мест. Перебегая с пучками подожженной травы от куста к кусту, партизаны создали непрерывную линию огня длиной с полверсты. Не прошло и двух минут, как заметались под кустарниками языки пламени. Они то скручивались в багровые спирали, то развевались от ветра в жаркие желтые ленты. От одного их прикосновения вспыхивали макушки осин и березок задолго до того, как накатывалась на них идущая понизу сплошная волна огня. Огонь трещал, гудел, клубился и со скоростью курьерского поезда летел навстречу казакам. — Вот это придумал так придумал! — выразил Семену свое одобрение командир первой сотни, прибежавший к нему с правого фланга. — Придется нам жареных белопогонников собирать. Семен ничего ему не ответил. Он хмуро глядел на черное дымящееся пожарище, где жарко тлели гнилые пни, обнаженные корни и даже земля. Сломя голову убегали в гору казаки от настигающего их огня. С них сразу сняло весь хмель. Чтобы легче было бежать, бросали они винтовки и битком набитые клеенчатые патронташи. Но далеко не всем удалось спастись. Когда партизаны, идя вслед за огнем, стали подходить к макушкам сопок, им начали попадаться трупы сгоревших и задохнувшихся в жару казаков. Здесь было самое густолесье, и горело оно с таким чудовищным жаром, что от него рвались даже патроны в стволах брошенных казаками винтовок. Одна такая винтовка, с разорванным стволом, попалась Семену. Он подобрал ее, чтобы показать Василию Андреевичу. Партизаны выбежали на траурно-черные сопки, где тлел еще коровий помет и сизой поземкой летела гонимая ветром зола. Они увидели, что пущенный ими пал, сбежав в сухую неширокую падь, угасая, дымился у недавно распаханных пашен. Семеновцы оказались за падью на невысоких вершинах. Они открыли оттуда по партизанам пулеметный огонь. Партизаны залегли и стали отвечать им. Семен подозвал к себе командира первой сотни и приказал ему писать Василию Андреевичу донесение, что сопки им заняты и он сумеет держаться на них, пока есть патроны. Но в Орловской к той поре уже наступила развязка. С двух сторон ворвались в нее по долине семеновские юнкера на грузовиках с пулеметами и дивизион уссурийских казаков. Бешеным натиском уссурийцев шесть сотен Первого полка, дравшихся на сопках к юго-западу от станицы, были отрезаны от пехоты, которая занимала высоты на северо-востоке и востоке. Журавлев и раненный пулей в бедро Бородищев успели присоединиться к своей кавалерии. Приведя в порядок расстроенные и поредевшие сотни Первого полка, Журавлев и Удалов повели их на прорыв в конном строю с развернутым знаменем впереди. Ценою больших потерь разорвали они вражеское кольцо на западе и ушли через хребты на деревню Дучар. Но из пехотных батальонов мало кому удалось спастись. Китайцы, окруженные со всех сторон, дрались отчаянно и, истратив последние патроны, все до одного погибли в рукопашной под шашками озверелых дружинников, под японскими штыками юнкеров. Обо всем этом Василий Андреевич узнал поздно вечером от прибежавшего в Мунгаловский командира одной из пехотных рот. Теперь знал, что надеяться не на кого. Нужно было по собственному разумению и силами только трех полков выходить из окружения. XIX На обширном плато между Орловской и Мунгаловским тянутся с севера на юг четыре гряды невысоких сопок. Круто сбегающие к долине Орловки сухие и узкие пади отделяют их друг от друга. Средняя падь значительно шире и глубже других и носит название Глубокой. В устье Глубокой, в пяти верстах от станицы, находился некогда знаменитый прииск Шаманка. Когда началось семеновское наступление, сотня Романа Улыбина стояла в сторожевом охранении у Шаманки. Бойцы занимали поросшие кустами высокие отвалы промытых песков, а коноводы надежно укрылись в глубоких, обширных разрезах. Единственный в сотне пулемет был поставлен под кустом боярышника на самом большом отвале. На рассвете сотня обстреляла подошедший с юга кавалерийский разъезд противника. Разъезд рассыпался по кустам и умчался назад. У бойцов еще не улеглось возбуждение, как по прииску и по отвалам стали бить с Байкинского хребта семеновские пушки. В сером свете утра скоро стало видно, как с хребта спускаются к прииску цепи наступающего противника. Роман в бинокль определил, что это были спешенные казаки. Бойцы начали стрелять по казакам и этим обнаружили свои позиции, так как многие были вооружены берданками, патроны которых были набиты дымным порохом. Семеновские батареи, подтянутые совсем близко, ударили по отвалам шрапнелью. В сотне убило и ранило пятнадцать человек, и в том числе весь пулеметный расчет. Подобрав раненых, сотня галопом унеслась по разрезам в Глубокую падь, а оттуда перебралась на Змеиную сопку. Падь осталась у нее справа. Роман отправил раненых в Мунгаловский, а сотню расположил по каменистому гребню сопки. У бойцов к этому времени осталось всего по десятку патронов, и он приказал им без команды не стрелять. Семеновцы заняли Шаманку, разобрались в обстановке и открыли сильный огонь по сопкам, занятым сотнями Первого полка, подоспевшими из Орловской. Партизаны либо скрылись на северных склонах, либо вовсе бросили свои позиции. На плохо обстрелянных людей семеновская шрапнель нагоняла дикий страх. Особенно пугала она молодых партизан. Но в сотне Романа были почти сплошь приисковые рабочие, в прошлом фронтовики. Они оказались менее чувствительным народом и продолжали оставаться на сопке, когда два казачьих полка в конном строю устремились из Шаманки в Глубокую падь. Бойцы расстреляли по ним все патроны, но задержать конницу не смогли. Семеновцы ворвались в Глубокую и устремились к ее вершине. Скоро они достигли дороги из Орловской в Мунгаловский, изрубили там откуда-то подвернувшихся коноводов одной из партизанских сотен, быстро спешились и бегом устремились вправо и влево. Сопки здесь были пологими и небольшими, и семеновцы легко одолели их. Очутившись в глубине партизанского расположения, ударили они с тыла по тем партизанам, которые еще держались на соседних вершинах, и заставили их отойти на восток и на запад. Под вечер Роман привел свою сотню в Мунгаловский. Улицы поселка были забиты обозами, готовыми по первой команде тронуться с места. Мобилизованные в обоз старики и подростки сидели на облучках, с опаской поглядывая на здоровенного фельдшера, сновавшего между подвод. Фельдшер поил из своего термоса раненых и успокаивал их как умел. Ему помогали две девушки-партизанки и Алена Забережная с брезентовыми сумками через плечо, на которых были нашиты кумачовые кресты. — В партизаны записалась? — спросил Алену Роман. — Записалась. Дома мне теперь не жить. Не добили, так добьют. Никула Лопатин, завидев Романа, спрыгнул с облучка, рысцой потрусил к нему. — Что же это, паря, такое деется? — плачущим голосом обратился он к Роману. — А что такое? — недружелюбно спросил Роман. — Да вот назначили ехать в обоз. Хоть бы ослободил ты меня от этой тяготы. Ить не чужой я вам, а сосед. — Сосед, говоришь? А помнишь, как я по твоей милости чуть к белым в лапы не угодил? — Что ты, что ты! Бог с тобой! — испугался Никула и отстал от него. — Ладно, не ной. Ничего тебе не сделается, — огрызнулся Роман и, больше не оглядываясь на Никулу, провел сотню возле самых заборов, минуя обоз. Василия Андреевича Роман нашел в школе, где он совещался с командирами полков, одним из которых, к немалому его удивлению, оказался Семен. Крутившийся тут же Федот сказал ему: — Поздравь Семена Евдокимовича. Василий Андреевич его в полковники произвел. Третьим полком теперь Семен Евдокимович заворачивает. — А Козлов где? — Еще утром убили, под Лебяжьим, — вздохнув, и переменив тон, сказал Федот. — По горячности своей пропал человек. На моих глазах все произошло. Семеновцы бросили нам навстречу каких-то дружинников. Мы поперлись их рубить, а они от нас наутек. Козлов распалился, всех вперед выскочил. Дружинники скакали, скакали, да и рассыпались в стороны. А по нам в упор из пулеметов тогда и резанули. Козлова наповал срезало. Василий Андреевич хоть и обрадовался появлению Романа, но все же строго осведомился, как он попал в поселок. Роман принялся рассказывать, и у него получилось так, что только одна его сотня дралась хорошо, а все другие части убегали от первого же снаряда. — Как ты воевал, я не видел. Но зря думаешь, что только ты хорошо бился, — сердито оборвал его Василий Андреевич. — Вот Семен здесь такую баню белым устроил. Моментально с сопок вытурил, да и другие полки молодцами держатся. Так что давай не хвастайся. Роман смущенно умолк и принялся теребить темляк своей шашки. Разговор у Василия Андреевича с командирами шел о том, как и куда уходить из окружения. Зоркальцев предлагал бросить обозы и ночью прорваться на Уров от мунгаловских заимок. Командир Четвертого полка Белокулаков соглашался с нем. Семен молча посасывал трубку и слушал их с явным осуждением. Когда Василий Андреевич спросил, что он думает, Семен коротко отрезал: — Бросать раненых я не согласен. Надо так сделать, чтобы раненых спасти. — Раненых мы, конечно, не бросим. — Тогда все пропадем! — запальчиво воскликнул Зоркальцев. — Не пропадай раньше времени и других не пугай! — оборвал его Василий Андреевич. — Скажу я вот что. Прорываться будем завтра утром. Ночью этого не сумеем сделать, потому что растеряем все обозы. Куда будем прорываться, об этом пока сам не знаю. Сейчас во все стороны у нас отправлены большие разведывательные группы. Когда они вернутся, нам станет ясно, где у противника самое слабое место. Тогда все окончательно и решим, а пока командиры полков должны оставить на своих участках только небольшие заслоны. Все остальные силы нужно стянуть в поселок и держать их в кулаке. Этим кулаком будем пробивать себе дорогу. Давайте исполняйте приказанное и старайтесь ободрить бойцов. Панические разговоры прекращайте без всякой пощады. Ночью, когда вернулись разведчики, у Василия Андреевича созрел окончательный выбор. Он решил прорываться на восток, к Нерчинскому Заводу. Семеновцы, надеясь на большой гарнизон в Заводе и зная, что единственная дорога на Аргунь проходит всего в восьми верстах от него, оттянули все свои кавалерийские части с этого участка на север. На направлении прорыва стояли у них какие-то дружины в деревне Георгиевке и пехотный батальон в деревне Артемьевке. Пехотный батальон, конечно, серьезная сила, но дружины стойко драться не могут. Кроме того, нужная партизанам дорога проходит как раз через расположение дружин. Правда, всего в десяти верстах от дороги, дальше на север, стоит целый казачий полк, только все должно произойти так быстро, что семеновцы не успеют перебросить полк к месту прорыва. «А вдруг успеют?» — подумал Василий Андреевич и представил, что произойдет тогда на узкой, петляющей среди гор и лесов дороге, на которой одних обозов будет около тысячи телег. Какой кусок семеновцы успеют откусить, такой наверняка и проглотят. Необходимо сделать так, чтобы этот полк белые не могли снять оттуда, где он сейчас стоит. А для этого надо держать их там в постоянном напряжении и в уверенности, что именно на том участке разыграются все события. И Василий Андреевич решил отправить две сотни на север и ложной атакой отвлечь внимание противника от главных партизанских сил. С этой целью уже в третьем часу утра вызвал он к себе Романа и командира сотни газимурских приискателей Ивана Махоркина. Оглядев их с ног до головы, спросил: — Как у вас в сотнях народ настроен? — Вполне на уровне, — ответил Махоркин за себя и за Романа, покручивая русый ус. — Так, так, — усмехнулся Василий Андреевич. — Значит, на уровне? — И, помедлив, переспросил: — На уровне предстоящих задач, что ли, Иван Анисимович? — Совершенно точно, — подтвердил Махоркин. — Тогда слушайте, зачем я вас вызвал. Прорываться мы будем на север. Ваши сотни первыми пойдут в атаку на Ильдиканский хребет. На нем окопался целый семеновский полк. Либо вы собьете его, либо погибните. Но я верю, что вы сумеете пробить дорогу. Ваши сотни я знаю. Подобрались в них почти сплошь рабочие, а это народ боевой и сознательный. Пушками их вдруг не испугаешь. Пусть поучатся у них другие, как надо выходить из окружения. Это пригодится нам на будущее время. Все наши жертвы будут оправданы, если хребет будет взят. «А правильно ли делаю, что не говорю им всей правды?» — спросил себя Василий Андреевич. Он почувствовал острую жалость к Роману, который стоял перед ним подтянутый и серьезный и глядел на него так лихо и преданно, что можно было не сомневаться, что Роман скорее умрет, чем позволит хоть в чем-нибудь упрекнуть себя. «Нет, — после краткого колебания сказал себе Василий Андреевич. — Все решил я правильно. Если сказать им, что настоящая атака будет в другом месте, невольно станут они действовать с оглядкой назад. Вздумают беречь себя и своих людей, а из-за этого может сорваться все. Пусть лучше погибнут две сотни, но спасут тысячи… Ромка! Ромка! — вздохнул он, глядя в синие прищуренные глаза Романа. — Хороший ты парень, племяш мой! Горько мне будет потерять тебя, но иначе я поступить не могу. В моих руках оказалась судьба восстания, судьба Забайкалья. И если я посылаю тебя на смерть, то не собираюсь щадить и себя. В этом мое оправдание перед тобой, перед Махоркиным и перед собственной совестью». — Ради такого дела не мешало бы нам патронов подкинуть, — перебил его размышления Махоркин. — У нас ведь раз, два — и считать нечего. — Патроны будут. Отдадим последний наш запас. Штук по пятьдесят на брата придется. Ну, и гранат десятка три подкинем. Это все, что я наскреб. — Тогда все в порядке. Встретимся на хребте или совсем не встретимся, — сказал Махоркин и взглянул на Романа, желая удостовериться, как отнесется он к его словам. — Встретимся, не может другого быть, — спокойно отозвался Роман и резким движением руки сбил на затылок свою папаху. Прощаясь с ним, Василий Андреевич спросил: — Как думаешь действовать? — Трудно сказать сейчас. На месте виднее будет… Во сколько начинать? — Начинайте ровно в шесть. Давай сверим часы. Они сверили часы. Потом Василий Андреевич положил ему руку на плечо и сказал: — Ну, держись, племяш. Иначе я поступить не мог. — Знаю, дядя, знаю, — ответил Роман и, торопливо пожав ему руку, пошел из школьного класса, с которым было так много связано у него воспоминаний из поры беззаботного детства. От школы Романа как ветром занесло к дому Дашутки. Долго стучался он в сенную дверь Козулиных, прежде чем заспанный голос Дашуткиной матери спросил, кто стучится. Роман назвался и попросил позвать Дашутку. Она вышла к нему на крыльцо босая, с шалью, накинутой на плечи. От шали пахнуло на него запахом мяты. Он взял Дашутку за руки: — Ну, как ты живешь? Не обижают тут вас? — Нет, не жалуемся. — А я проститься зашел. Уходим сейчас. Утром будет у нас большой бой. На прорыв идем. Дашутка заплакала, прижалась к нему. Он поцеловал ее в губы и в щеки, а потом глухо, как бы через силу, сказал: — Если не вернусь, не поминай лихом. А теперь прощай, ждут меня, я ведь на минутку забежал, — он круто повернулся и шагнул с крыльца. — Постой! — крикнула Дашутка и, догнав его, сняла с себя нагрудный крестик: — Вот, возьми от меня. С этим крестиком дедушка наш две войны отвоевал и ни разу раненым не был. — Ну, вот еще. Не верю я в эти крестики, Даша, — растроганный ее порывом, он ласково положил ей руки на вздрагивающие плечи, с чувством сказал: — Милая ты моя, милая… Спасибо тебе за все, за все, — и, поцеловав ее в лоб, не оглядываясь, пошел из ограды. …Через полчаса они повели с Махоркиным свои сотни по торной широкой дороге к верховьям Драгоценки. Это была дорога, знакомая ему с детских лет. Сколько раз он ходил и ездил по ней, если бы сосчитать все версты, отмеренные им здесь, получилось бы их не сотни, а тысячи. Он ехал по дороге и не знал, придется ли ему еще хоть раз проехать по ней на покос или на пашню, полюбоваться с нее на поля и сопки. Но если и не придется, все равно недаром топтал он в своей жизни и эту и много других дорог. Недаром пил воду из горных ключей любимого края, недаром ел его добрый хлеб. Ранний майский рассвет он встретил в лесу за мунгаловскими заимками. В этом лесу стрелял в него когда-то Юда Дюков. В пади, где спешивались сотни, стояла еще густая синяя мгла, но уже четко обозначились на свете силуэты зубчатых вершин Ильдиканского хребта. Утренней свежестью тянуло оттуда. Склон хребта, по которому должны были наступать сотни, отлого спускался к югу. Тянулся он версты на две. Росли на нем удивительно ровные березы, каждая примерно в обхват толщиной. Местами виднелся густой подлесок из багульника и шиповника. Багульник был весь в цветах, и всюду стоял в березнике его пряный запах. Сотни тихо сосредоточились и залегли в подлеске справа и слева от дороги. С хребта не доносилось никаких звуков, и Роман даже усомнился, есть ли там противник. Они посоветовались с Махоркиным и решили отправить вперед лучших своих стрелков с тем, чтобы они подобрались как можно ближе к самому перевалу и засели там за пнями и камнями. Меткими одиночными выстрелами стрелки должны были отвечать семеновцам, когда они станут стрелять по наступающим сотням. Выбрали на это дело тридцать человек. Не замеченные секретами противника, они сумела обосноваться вплотную от него. Ровно в шесть часов пошли по их следам развернутые в две цепи сотни. Пригибаясь, перебегали бойцы от березы к березе, от пенька к пеньку. Взошедшее солнце бросало справа пучки косых лучей. Голубые узкие полосы света насквозь прошивали березник, и был он весь светлым, празднично веселым. Березы стояли, как белые свечи; пылал багульник; бронзой и золотом отсвечивали палые листья. А вверху на все голоса заливались жаворонки, славя жизнь и весну. Это так странно не вязалось с тем, ради чего пришли сюда люди, что на мгновение все показалось Роману каким-то неправдоподобным сном. Но гулко хлопнувший впереди выстрел сразу вернул его к действительности. Семеновцы заметили партизан. После одиночного выстрела грянул залп, другой и пошла оглушительная трескотня, злая и торопливая. Горное эхо отвечало на нее с такой силой, что казалось, стреляют с каждой вершины, из каждого ущелья на много верст кругом. Видя, как сразу растерялись некоторые из бойцов, полный решимости и ожесточения, Роман принялся кричать: — Вперед!.. Вперед! — И сам не слышал своего голоса. Перебегая все время от взвода к взводу, он больше всех подвергал себя опасности, но не думал об этом. Он твердо решил, что, если не займет хребет, пустит себе пулю в лоб. Вернуться к дяде, не выполнив приказа, он не мог. Глядя на него, бойцы упорно продвигались к перевалу где ползком, где перебежками. Сидевшие впереди стрелки хорошо помогали: они охотились за каждым казаком и офицером, стоило тем только неосторожно высунуть голову. В свою очередь и семеновцы зорко выслеживали стрелков и в конце концов уничтожили большинство из них. Но за это время партизанские цепи успели приблизиться к позициям семеновцев и готовились к последнему решающему броску. Было восемь часов утра, когда Роман оглянулся назад и увидел, что из Мунгаловского шли по дороге к хребту партизанские части и обозы. Он решил, что это подходят главные силы. Но это была только хитрость Василия Андреевича. Чтобы ввести в заблуждение противника, который несомненно, наблюдал за дорогой, он приказал часть партизанского обоза направить на север. И около двухсот подвод, груженных овсом и ржаной мукой, которыми он решил пожертвовать, двинулись к хребту, подымая густую пыль. Введенный в заблуждение, Роман понял, что медлить больше нельзя, и поднял сотни в атаку. С криком «ура» устремились бойцы на перевал. Два семеновских пулемета, прежде чем были брошены своими расчетами, выпустили по целой ленте. Срезанный пулеметной очередью, упал Махоркин, не успев метнуть гранаты; упали Васька Добрынин, Григорий Первухин и много других бойцов. Но живые были уже на перевале и вдогонку били убегающих семеновцев. — Вот и прорубили дорогу, товарищи! — крикнул бойцам Роман. — Жалко, что столько людей потеряли. Да каких людей-то! Ну, да оно недаром. — А что-то частей наших, паря, не видно на дороге стало, — сказал ему в это время один из партизан. — Подойдут. Никуда не денутся. Давайте подбирать раненых и убитых. Всех до одного отыщите. Подойдут наши — и раненых погрузим на подводы, а убитых похороним с воинской почестью. Но время шло, а частей все не было. Обоз, который двигался к хребту, семеновцы обстреляли откуда-то с северо-востока, через сопки, из шестидюймовых орудий, и обозники в дикой панике рассыпались во все стороны, а сопровождавший их конный взвод умчался догонять полки, пошедшие на прорыв. Роман поглядывал на часы и горячился, в запальчивости ругал про себя Василия Андреевича: — Ворон ему ловить, а не воевать. Эх, дядя, дядя… Только речи и умеешь говорить. И он решил отправить трех человек в Мунгаловский поторопить там Василия Андреевича. Те уехали, а через час прискакали обратно и доложили, что партизан в поселке уже нет. Они куда-то ушли из него, и в нем орудуют семеновцы. — Жгут они там чьи-то дома. Наверняка и твой дом сожгли, — сказал Роману один из бойцов. — Мы от них едва ушли. Казачня за нами версты три гналась и стреляла. Выходит, брат, твой дядя обманул нас. Велел нам дорогу пробивать, а сам нацелился да по другому месту и ударил. Вон мы сколько народу положили, и все напрасно. — Да, этого я не ожидал. Он ведь со мной разговаривал так, как будто бы только на наши сотни и надеялся. Нехорошо поступил, если все это так. Мог бы ведь сказать, что для отвода глаз семеновцам отправляет нас к хребту… Эх, друзья-товарищи, — глядя на убитых бойцов, с горечью сказал он, — зря, выходит, сложили вы головы. — Эх ты, командир! — сказал ему на это раненный двумя пулями в живот Махоркин, которого вынесли к дороге и положили на чью-то шинель. — Мелко ты плаваешь, если думаешь, что твой дядька зря это сделал. Я больше твоего пострадал, я с жизнью расстаюсь, а винить Василия Андреевича и не подумаю. Он не нас с тобой обманул, он семеновских генералов вокруг пальца обвел. Вот как я это понимаю. — Но почему же он не сказал, что атака наша ложная? — Это ты у него спроси, когда встретитесь. Он тебе глаза на все раскроет, а я, брат, помираю. Веди сотни на Уров да отпиши потом моим детям, где и как погиб за Советскую власть родитель их Иван Анисимович Махоркин. Скоро Махоркин тихо умер, натянув на глаза себе полу шинели. Роман опустился перед ним на колено, поцеловал его в лоб, потрясенный тем, как просто и гордо умер этот пожилой рабочий. В это время началась контратака подошедших от поселка Грязновского свежих семеновских частей. И Роман побежал выполнять свои обязанности. XX Рано закраснело над сопками — хмурое небо. Заря упорно раздвигала тяжелую мглу. Сперва была она мутной и сплошь багровой. Василий Андреевич глядел на зарю и тревожно прислушивался к глухому безмолвию ночи. С минуты на минуту он ждал начала боя. Все, что можно было сделать, он сделал, нужные распоряжения отдал, план прорыва хорошо продумал. Но план одно, другое — осуществить его. Не так-то просто обмануть семеновских генералов ему, едва дослужившемуся когда‑то до урядницкого казачьего чина. Какая-нибудь непредусмотренная мелочь, оплошка, допущенная по неведению, — и все полетит кувырком. И эта кровавая заря будет последней зарей в жизни тысячи людей, если не хватит у него выдержки и терпения, хитрости и ума. Сжигаемый беспокойством, старался предугадать он, откуда последует первый удар. Это должно было показать, ошибся или нет он в своих расчетах. Подходило время подымать полки. Середина широко разлившейся зари стала дымно-багряной, а края золотисто-розовыми и нежно-зелеными. Он разбудил ординарцев и трубачей и вышел на школьный двор, где прохаживался с карабином на изготовку дневальный и стояли оседланные кони. Кони звучно и размеренно жевали сено, постукивая копытами о деревянный настил. Василий Андреевич нашел среди них своего гривастого статного Рыжку. Скормил ему краюшку хлеба, ласково потрепал по шее. Конь доверчиво прислонился к нему своей головой. Пока он взнуздывал его и подтягивал подпруги седла, из школы, звеня оружием и переговариваясь, вывалили ординарцы и трубачи. Поеживаясь от утреннего холодка, они с шумом разобрали коней и все сразу уселись на них. Эта слаженность и четкость успокаивающе подействовала на Василия Андреевича. С такими людьми воевать было можно. — Выезжайте на площадь и трубите подъем, — приказал он трубачам, а сам, сопровождаемый ординарцами, поскакал вверх по улице. Он был уже возле отцовского дома, когда позади протяжно и будоражливо запели трубы. В ответ им залаяли во всех концах собаки, всюду послышались шум и движение. Он забежал на минутку домой, попрощался с Авдотьей и Ганькой и поехал обратно. К этому времени мглистый низ зари затопило киноварью, обрызгало жидким золотом. Насквозь пронизанная жарким, все прибывавшим светом, охватила она треть неба, постепенно бледнея и расплываясь. Скоро от всех ее колдовских превращений осталась только серебристая голубизна — предвестница близкого солнца. На улицах строились одиннадцать сосредоточенных для прорыва сотен. Звонкая в утреннем воздухе шла перекличка, бряцали о стремена шашки, всхрапывали и поводили ушами хорошо накормленные кони. На площади запрягали лошадей и гасили костры мобилизованные обозники. Многие из них были не прочь улизнуть, и за ними зорко доглядывали пожилые партизаны, вооруженные берданками и дробовиками. В телегах беспокойно ворочались и стонали раненые. Возле них суетились сестры, подкладывая в телеги солому и сено. Фельдшер с засученными рукавами сделал одному из раненых какой-то укол и утешал его солидным докторским баском: — Ты еще плясать будешь. Помереть я тебе не дам. Завидев Василия Андреевича, к нему рысцой подбежал одетый в облезлую козлиную доху все тот же старик Мунгалов. — Ослобони ты меня, крестник, ради Бога. Годы мои не те, чтобы в обозе таскаться. — Ладно. Оставь свою лошадь под чей-нибудь присмотр, а сам можешь отправляться домой. — А кобылу, значит, вам оставить? Экой ты ловкий. У меня ить не конный завод, — кобылами-то разбрасываться. — Ну, тогда как хочешь, а дня три мы тебя с собой потаскаем. Ничего не поделаешь — война. — Сдохли бы вы с этой войной. И какой ты мне после этого крестник, — принялся ругаться старик, но Василий Андреевич не стал его слушать и проехал дальше. На сопках, за кладбищем, внезапно раскололся воздух от дружного залпа. Эхо со звоном пронеслось в вышине над поселком, откликнулось за Драгоценкой. И началось. Сливаясь, обгоняя друг друга, отовсюду слышались частые беспорядочные выстрелы. Гулко бухали охотничьи берданки, резко били трехлинейки, сухо пощелкивали японские карабины. Где-то за огородами разорвался первый снаряд. От стрельбы задребезжали стекла в окнах, дико заметались над крышами стрижи и голуби, пуще залаяли собаки, забилась во дворах скотина. На площади трещали оглобли и оси, ломаемые перепуганными обозными одрами. Подгоняемые стрельбой батарей, забегали партизаны. Обозники ругались, молились Богу, били лошадей. — Началось там, где я и рассчитывал, — говорил Василий Андреевич Семену Забережному, назначенному командовать группой прорыва. — Восток молчит. Очевидно, там никаких перемен нет. Ну, а если что и переменилось — надеюсь на тебя. Начинай ровно в девять. На Ильдиканском погромыхивает с шести часов. Думаю, что полк из Грязновского семеновцы уже бросили туда. — Ас юга нам перо не вставят? — спросил Семен. — Пойдет оттуда кавалерия напролом, как вчера в Глубокой, — и аминь пирогам. — Нет, казачня оттуда в конном строю не прорвется. Там у меня за ночь через всю долину кольев набили и штук двести борон вверх зубьями раскидали. Эту штуку мне Никита Клыков посоветовал. — Гляди-ка ты, что придумал! Ну и Никитка! Значит, за свою спину я спокоен. Буду двигаться. — Счастливо, Семен, счастливо. Покажи там генералам кузькину мать. — Я им сенькину покажу. — И Семен повел свои сотни на исходный для атаки рубеж. Василий Андреевич остался на время в поселке. Он послал командирам партизанских заслонов повторное предупреждение о том, что всеобщий отход начнется по дымовому сигналу с Нерчинско-Заводского хребта. До тех пор бросать свои позиции они не должны. Подождав, пока уходившая на восток конница не выбралась за Драгоценку на пологий и длинный подъем, он распорядился выводить обозы. Отделив от обозов сотню подвод с наименее ценным имуществом и с самыми что ни на есть клячами в упряжке, он отправил их на север под охраной взвода партизан. Остальные обозы медленно потянулись вслед за конницей. Сопровождать их был назначен Кушаверов, под командой которого оказалось человек двести охраны, состоявшей из пожилых, слабосильных и ни на что другое не способных вояк. — Намучаюсь я с этим воинством, — пожаловался Кушаверов Василию Андреевичу, когда получил от него указания. — И за какую это провинность ты меня наказал? — Ничего, когда прорвемся и снимем заслоны, я тебе сотни две бойцов подкину. А пока управляйся с этими. Не давай обозам сильно растягиваться и доглядывай за обозниками. Они ведь только и смотрят, как бы удрать. Руби таких на месте, чтобы знали, чем это пахнет. Покончив со всеми делами в поселке, Василий Андреевич помчался, обгоняя обозы, на хребет. Утро было ясное. Лежавшие на востоке облака скрылись с горизонта. Высокое чистое небо сияло во всей своей величественной красоте. Отчетливо выступали в струившемся воздухе зубчатые гряды сопок, со всех сторон замыкавшие долину Драгоценки. И на многих из них поливали сейчас своей кровью скупую черную землю стоявшие насмерть простые русские люди. Против пушек и пулеметов были у них только винтовки и берданы и на вес золота ценимые патроны. «Неужели я приехал в родные места лишь затем, чтобы погибнуть самому и увидеть гибель людей, которых подымал на восстание?» — думал Василий Андреевич и ругал себя за то, что не сумел своевременно убедить Журавлева и Бородищева в бессмысленности стоянки в Орловской. Во всем он винил сейчас одного себя. За Драгоценкой он увидел двух женщин верхами на худых лошаденках. К седлам у женщин были приторочены мешки с харчем, старые заплатанные полушубки и два закопченных котелка. Лошаденки их трусили рысцой по обочине дороги. Обе женщины держали поводья широко растопыренными в локтях руками и смешно подпрыгивали на своих деревянных седлах. Обозники, кто зло, кто добродушно, подшучивали над ними. — Чем это кобыл-то кормили? — интересовался один. — Ить они у вас, как пулеметы, трещат. — Муж у тебя полковой командир, чего ж ты это в рваных обутках? Содрала бы с кого-нибудь! — зло кричал Алене другой. Завидев Василия Андреевича, обозники умолкали, и шел, перекатывался змеиный шепоток: — Каторжник едет. Не мог на каторге-то сдохнуть. От таких гадов и житья-то не стало. Чтоб ему первая пуля мозги выбила. Василий Андреевич нагнал женщин и тогда только узнал их. Это была Алена Забережная и жена Никиты Клыкова. — Ну, ты, жаба! — ругала Алена непослушную кобыленку и заливалась слезами. — Что это, соседка, воду льешь? — Заплачешь небось. Вон какую клячу командир-то мой подсунул. У нее заживо черви завелись. И где только выкопал он эту пропастину? — Да, возраст у кобылы преклонный. Судя по виду, родилась она в прошлом веке. На ней какой-нибудь дед еще в японскую войну гарцевал. Проберу я Семена. Пусть соорудит тебе коня как коня. — А ладно ли мы сделали, что с вами поехали? — спросила Алена. — Ведь это ужас что кругом деется. И что оно только будет? — До самой смерти ничего не будет. К вечеру на Аргунь пробьемся, там нас ищи-свищи. Так что держитесь. — И Василий Андреевич распростился с женщинами. Семеновские позиции у Георгиевки находились на сопке с двумя конусообразными вершинами. Сопка тянулась параллельно хребту и обрывалась почти отвесно в падь, уходившую на юго-восток. Сбегавшая с хребта дорога огибала сопку и разделялась на две. Одна дорога вела по пади к Артемьевке, другая поворачивала влево на Георгиевку. От хребта до сопки было по прямой не больше версты. Но в одном месте от хребта отходил отрог и сокращал это расстояние втрое. Оканчивался отрог скалистой и острой вершиной, которая была одинаковой высоты с вершинами сопки. У Зоркальцева сидели на ней наблюдатели. Утром и вечером они отчетливо слышали голоса семеновцев и даже переругивались с ними, а днем хорошо видели все, что делалось у них. Но стоило им неосторожно высунуться, как два станковых пулемета начинали бить длинными очередями. Пятеро партизан уже погибли на вершине. Василий Андреевич, Семей Забережный и Зоркальцев ползком взобрались на вершину. Они проводили личную рекогносцировку перед тем, как принять окончательный план прорыва. Они точно знали, что против них находится какая-то дружина и кадровая казачья сотня. Крутая сопка и пулеметы делали позицию семеновцев очень сильной. Они надолго могли задержать партизан, в тылу у которых все яростней, все настойчивей грохотали пушки. Посылаемые откуда-то с северо-запада снаряды уже рвались в хвосте обоза, сгрудившегося на дороге у перевала, и там творилась невообразимая паника. Оценив обстановку, Василий Андреевич сказал: — Сопку можно взять штурмом. Сил у нас хватит. Но это отнимет много времени, а мешкать нам некогда. Поджимают нас так, что скоро не дадут и вздохнуть. Есть у вас в полках отличные стрелки? Не просто меткие, а такие, что бьют без промаха. — У меня таких нет, — ответил Зоркальцев и вздохнул. — Хорошие найдутся, а отличных нет. — Зато у меня, кажется, есть, — сказал Семен. — Устьуровские белковщики, отец с сыном. Вчера они человек десять семеновцев ухлопали. Чисто работают. — Давай их скорее сюда. И пока дожидались стрелков, Василий Андреевич объяснил Семену и Зоркальцеву свой замысел. Стрелки должны заставить замолчать пулеметы, когда они откроют огонь по брошенным в атаку спешенным сотням. В атаку пойдут три сотни, две сотни будут поддерживать их своим огнем, а в это время остальные ринутся в конном строю по дороге на Георгиевку. Они должны прорваться туда любой ценой. Если им удастся это, семеновцы либо бросят сопку, либо будут окружены на ней. Все должно делаться как можно быстрей, чтобы семеновцы были буквально ошеломлены. — В атаку на сопку идешь ты, Александр, а прорываться, Семен, тебе, — заключил Василий Андреевич. — Я пока остаюсь здесь. Когда подойдут сюда со своих позиций наши заслоны, буду прикрывать с ними обозы. Через несколько минут явились вызванные Семеном отец и сын. Это были коренастые, ширококостные и неторопливые в движениях таежники. У обоих были скуластые, коричневые от загара лица и серые, орлиной зоркости глаза. При разговоре отец шевелил мохнатыми седыми бровями, степенно поглаживал жесткую с проседью бородку и сочно покашливал. У сына вместо усов и бороды пробивался белесый пушок, а над левой бровью синел глубокий шрам. Разговаривал сын то басом, то вдруг тенорком и все поигрывал при этом висевшим на поясе ножом. К ружьям у обоих были привинчены деревянные сошки. Отцовское ружье оказалось немудрящей по виду берданкой с самодельным некрашеным ложем, а ружье сына — новенькой русской трехлинейкой. На обоих были лисьи шапки с длинными кожаными козырьками. — Что же это ты с берданкой? — спросил старика Василий Андреевич. — Привык, паря, к ней. Расстаться-то вот и не могу. Привычка, она хуже присухи. Василий Андреевич рассказал охотникам, зачем они вызваны, и спросил: — Сумеете снять пулеметчиков? — Даст Бог — снимем. Как, Федюха, думаешь? — обратился отец к сыну. — Чего ж не снять. Это можно. Только бы увидеть, — пробасил Федюха, сорвался на тенор и добавил: — Ежели нас вперед не кокнут, успокоим кого хошь. Дистанция, кажись, подходявая. Отец прищурился, определил расстояние: — Шагов триста тут. С постоянного попробуем, Федюха? Они потуже нахлобучили шапки, сняли с себя черно-бурые волосяные куртки и, оставшись в одних синих длинных рубахах из китайской далембы, поползли на самую вершину. Василий Андреевич дал Зоркальцеву сигнал о начале атаки и поспешил вслед за охотниками. — Видишь, Федюха, где они? — спрашивал отец, осторожно разглядывая из-за камня сопку. — Вижу, один в седловине, другой на правой макушке. Ты которого себе берешь? — В седловине попробую. С хребта ударил по сопке ружейный залп, потом второй. Спешенные партизанские сотни редкой и длинной цепью устремились вниз. Яростно застрочили пулеметы. Отец выстрелил — и сразу один пулемет умолк. Выстрелил сын — и захлебнулся другой, но тут же заговорил снова, первый присоединился к нему. Бил он теперь по вершине, и заменивший убитого пулеметчик не сидел, а лежал за щитком. Охотники притаились за камнями, пули бешеным роем проносились у них над головами, щелкали по камням. — Ох и садит, сволочь! — выругался сын, обернувшись к Василию Андреевичу. — Силен, дьявол! — подтвердил отец и стал отвинчивать сошки, с которых в лежачем положении стрелять было нельзя. — Попробуем взять его по-другому, — он просунул берданку меж камней и стал дожидаться удобного момента. Наконец берданка выбросила клуб белого дыма, и пулемет затих. — Следи теперь, Федюха, чтобы новый пулеметчик не подполз! — крикнул отец, но сын не отозвался. — Да ты оглох, что ли? Слышишь, что говорю? Но сын молчал и был неподвижен. Василий Андреевич подполз к нему и убедился, что он убит. Пуля попала ему прямо в переносицу. — Что с ним, ладно ли? — обеспокоенно спросил отец. — Убили. — Эх, Федюха, Федюха!.. — вырвалось у отца. — Что я теперь матери скажу? — Он выругался в сердцах и припал к берданке. Она снова бабахнула — и с сопки били теперь только винтовки. Василий Андреевич взмахнул флажком. Это был сигнал Семену Забережному. И тотчас же с хребта из леса вырвалась конница и понеслась вниз по дороге, подняв густую пыль. Крутя над головой шашку, впереди скакал Семен. У Василия Андреевича подступили к горлу слезы, слезы восхищения теми, кто шел в эту безумно смелую атаку. А у него за спиною раз за разом грохотала берданка. Сотня за сотней свергались с хребта в непроглядную пыль, и лихое, все затопившее «ура» грозно и самозабвенно доносилось оттуда. Передняя сотня была уже у сопки. Там семеновцы потеряли ее из виду. Огибая сопку, неслась она по дороге, невидимая для них и оттого вдвойне страшная. А за нею уже подходили туда бесконечным потоком другие сотни. И семеновцы не выдержали. Сломя голову они кинулись к своим коноводам, боясь окружения. Всего на две, на три минуты они опередили партизан и первыми достигли Георгиевки. Оттуда, отчаянно полосуя нагайками коней, помчались они по дороге на Нерчинский Завод. О том, что семеновцы бросили свои пулеметы, Василий Андреевич узнал от старого охотника. Старик поднялся на ноги и пошел к сыну. — Ты что это, папаша? Убьют ведь! — крикнул он охотнику. — Нет. Смотри они удочки и пулеметы бросили. Тут ведь кого хошь ужас возьмет. Вон какая сила на них обрушилась. Э-эх, не мог, Федюха, поберечься! — вдруг расплакался он и опустился перед сыном на колени. Василий Андреевич приказал Лукашке и Симону доставить убитого на дорогу и погрузить на какую-нибудь подводу в обозе, а сам сел на коня и поскакал на хребет. Скоро над хребтом взвился черный дым — сигнал о всеобщем отходе. И, увидев его на самых дальних сопках, узнали партизанские заслоны, что прорыв удался. Полки и обозы, точно вода в половодье, устремились в пробитую брешь. К вечеру они были уже на Аргуни, и дальнейшая дорога в глухую Уровскую и Урюмканскую тайгу была открыта для них. Пробившись из окружения, Журавлев бесследно сгинул в тайге. Трое суток он вел свой отряд звериными тропами через хребты и пади. Партизаны оборвались и отощали, но с честью вынесли все лишения и тяготы беспримерно трудного перехода. Журавлев умел совершать невозможное. Везде, где не ладилось дело, вовремя появлялся этот беспощадный к себе и требовательный к другим человек, с крепко посаженной на широкие плечи лобастой головой. На горячем вороном коне носился он от сотни к сотне, в сбитой на затылок фуражке, с нагайкой в руке. И, завидев его коренастую, словно вылитую вместе с конем, фигуру, подтягивались и шли веселее поредевшие сотни. — Ну как, подтянуло животы, ребята? — спрашивал он, осадив коня. — Подтянуло, — отвечали партизаны. — На Газимуре для нас пироги пекут. Поторапливайтесь. Все наверстаем, — шутил он, показывая этим, что все идет как надо. На четвертую ночь внезапно ворвались его партизаны в Газимуровский Завод и наголову разбили стрелковую роту и учебную команду противника. Устроив короткий отдых, повел Журавлев их уже знакомым путем на Богдать, увозя с собою большие трофеи. Там и соединился он на одиннадцатый день со своими главными силами. Журавлев и Василий Андреевич встретились в занятом под штаб купеческом доме. Оба они с нетерпением ждали этой встречи, оба чувствовали себя виноватыми за допущенную в Орловской ошибку. — Сердит ты, однако, на меня, Василий Андреевич? — спросил Журавлев, как только они поздоровались. — Оправдываться, брат, не стану — виноват. Вел себя как самый последний прапорщик. — Виноват не ты один, — довольный таким вступлением, сказал Василий Андреевич. — А чья вина больше или меньше — разбираться, по-моему, не к чему. — Нет, разобраться надо. Это вперед наука будет и мне и Бородищеву. Не послушались мы тебя, посчитали, что сами с усами. Забыли хорошую старую пословицу: век живи — век учись. Он придвинулся поближе к Василию Андреевичу и, глядя прямо ему в глубоко запавшие, подведенные синевой глаза, сказал, что о многом передумал за эти дни. По тому, как было это сказано, понял тот, что прежние недоразумения между ними никогда не повторятся. — Мне тоже пришлось мозгами пошевелить. Не раз скребли у меня на сердце кошки, когда остался я без тебя и Бородищева, — сознался в свою очередь Василий Андреевич и стал рассказывать, как выходили полки из окружения, какие понесли при этом потери. Журавлев слушал его с загоревшимися глазами. Он то вставал, то садился, не находя себе места. Руки его все время беспокойно двигались. Они перебрали и перещупали все, что находилось на столе. Сам не замечая того, раздавил Журавлев коробку со спичками, сломал мундштук у подвернувшейся трубки. — Что же это ты делаешь! — оборвав свой рассказ, закричал Василий Андреевич. — Вон какую мне трубку испортил… — Фу ты, черт! — принялся Журавлев виновато потирать свою лбину. — Растравил ты меня своим рассказом. Здорово это у тебя вышло с ложной атакой. Был от гибели на волоске и вывернулся. Вот тебе и штатский человек. — Нужда всему научит, — устало улыбнулся Василий Андреевич. — Колечко семеновское разорвали мы в общем неплохо. Но было бы лучше в него не попадать. Наши неудачи тяжело отозвались на состоянии партизан. Пока я выбрался сюда, из полков дезертировало около трехсот человек. Отличаются всё аргунские казаки. Уходят, мерзавцы, от нас так же дружно, как примыкали к нам. Хорошо держатся только приисковые рабочие и крестьяне. — Эти и будут держаться. Партизанить они пошли с ясной целью. Умрут, а не разбегутся. — Все это так, но ведь их у нас слишком мало. Половина у нас все-таки казаки. Народ это неустойчивый, колеблющийся. Но если мы будем воевать и громить семеновцев, казаки-партизаны уходить от нас не станут. — Но для этого мы должны не отсиживаться, а снова идти партизанить. — Теперь я согласен с тобой, Василий Андреевич, полностью согласен. Но вся беда в том, что бойцы устали, лошади вымотаны до предела. Требуется хотя бы недельная передышка. — Это я и сам вижу. Пусть простоим мы здесь с неделю, но после этого нужно обязательно начинать партизанскую, а не позиционную войну. Договорившись обо всем, они отправились навестить раненого Бородищева, который искренне обрадовался появлению Василия Андреевича и честно признался ему в своих заблуждениях. XXI В ночь на четырнадцатое июля в поселке Грязновском перебил своих офицеров и перешел к партизанам Первый Забайкальский казачий полк. Семенов считал его лучшим из всех четырнадцати казачьих полков. Люди в нем были подобраны один к одному — все рослые и красивые здоровяки. Они были отлично вооружены и одеты и коней имели только двух мастей — гнедой и рыжей. Для партизан переход полка оказался полной неожиданностью. Этот полк досаждал им больше всего. С самой весны гонялся он за ними по лесам и сопкам и нанес им большие потери под Орловской и в Убиенной пади на Аргуни. О том, что в полку существовала и действовала подпольная большевистская организация, знали определенно только Журавлев, Бородище в и Василий Андреевич, но даже и они не думали, что казаки решатся на переворот в тяжелой для партизан обстановке. Партизаны к тому времени оказались снова загнанными в глухие дебри Богдатской тайги, где их блокировали крупные семеновские силы. У них почти не было патронов, часто жили они по нескольку дней без хлеба, а соли давно не видели в глаза. В семеновских газетах злорадно сообщалось, что красные в Богдати давно съели всех собак и кошек, что армия их тает с каждым днем. И действительно, под влиянием голода и военных неудач из Третьего и Четвертого полков дезертировало у партизан до тысячи человек. Дезертиры, преимущественно казаки низовых аргунских станиц, уходили за границу, знакомую многим из них с малых лет. Дважды ездили к ним туда Бородищев и Василий Андреевич, чтобы вернуть их в полки. Дезертиры встречали их любезно и даже делились с ними купленными у китайцев патронами, но на все уговоры отвечали, что им еще не надоела жизнь, чтобы возвращаться сейчас в Богдать. С переходом полка сразу все изменилось. Дезертиры так же дружно возвращались в свои сотни, как и убегали из них. И уже семнадцатого июля партизаны начали стремительный поход на юг. Семеновцы всюду панически отступали. Их командиры боялись, что и эти оставшиеся части при первой возможности уйдут к партизанам. Преследуя противника, партизаны заняли Нерчинский Завод и многие станицы четвертого военного отдела. В те дни Роман Улыбин побывал со своей сотней в шестидесяти населенных пунктах, и, когда обосновался на длительный отдых в станице Калгинской, сотня его насчитывала триста семьдесят человек. Точно так же разрослись и многие другие партизанские сотни. Из вновь вступивших бойцов были сформированы еще четыре кавалерийских полка, а из двух захваченных у противника горных орудий создана первая партизанская батарея. Командиром батареи был назначен Федот Муратов, как бывший артиллерист и человек, собственноручно захвативший одно из орудий в лихой кавалерийской атаке. Это назначение совершенно преобразило его. Он перестал выпивать и вести легкомысленный образ жизни. Когда его называли Федоткой — не отзывался. В батарею он отобрал исключительно бывших фронтовиков и нарядил их всех в сапоги со шпорами, а на фуражке им приказал нашить красные суконные кружки с тремя буквами «ГПБ», что означало «Горная партизанская батарея». Один из его наводчиков оказался настоящим самородком. Любую цель накрывал он если не с первого, то со второго снаряда, и почти в каждом бою получал Федот благодарность Журавлева за отличную стрельбу. Встречаясь с Романом и другими своими посёльщиками, Федот заметно важничал и все время говорил только о своей батарее да о заседаниях реввоенсовета, в которых он принимал теперь участие. А когда вступали в какую-нибудь станицу или село, занимал он со своими батарейцами самый лучший дом в центре, обосновывался в купеческой или атаманской горнице и никого не впускал к себе без доклада, так как помнил, что именно таким образом вел себя командир второй забайкальской батареи полковник Кислицкий. С разрешения Журавлева обзавелся Федот запасными артиллерийскими расчетами. Он был твердо убежден, что скоро появятся у партизан другие трофейные пушки, и заранее готовился к этому. Но скоро ему не повезло. Под станицей Донинской ввязался он в артиллерийскую дуэль с тремя полевыми батареями Азиатской дивизии барона Унгерна. Одну батарею заставил замолчать, но потерял обе свои пушчонки, разбитые прямыми попаданиями. Остался Федот не у дел с одними зарядными ящиками. Партизаны посмеивались над ним и называли командующим зарядными ящиками. Первое время он пробовал отшучиваться, но потом не выдержал и напился пьяным. В наказание за это его спешили и заставили пройти пешком шестьдесят верст, а потом его взял в свою сотню взводным Роман Улыбин. В эти дни в партизанских партийных организациях снова побывал представитель подпольного центра дядя Гриша, и от него Роман узнал, что сбылось многое из того, что предсказывал он еще в беседах с красногвардейцами Курунзулайской лесной коммуны: весной началось наступление Красной Армии на Восточном фронте, а Сибирь и Забайкалье запылали в огне партизанской войны. По плану, разработанному партией, армии Восточного фронта были реорганизованы, пополнены боеспособными частями. И весной девятнадцатого года перед Колчаком за Уралом выросла грозная, несокрушимая сила. Ленин решительно потребовал от Реввоенсовета Восточного фронта, чтобы Урал был отвоеван у колчаковцев до начала зимы. А уже летом красноармейцы, знавшие об этом приказе Ленина, писали ему: «Дорогой товарищ и испытанный наш вождь! Ты приказал взять Урал к зиме. Мы выполнили твой боевой приказ: Урал наш!..» Начался разгром Колчака. В июле и августе колчаковские армии вынуждены были после упорных боев оставить Уфу, Пермь, Екатеринбург, Челябинск, Тюмень и откатиться за реку Тобол. Красная Армия устремилась в Западную Сибирь, создав непосредственную угрозу самой столице «верховного правителя» — Омску. Колчак бросил на Тобол последние свои резервы, но уже разваливался тыл его армии, разваливалась сама белая армия. В Омске шла ожесточенная грызня между политическими партиями, продолжалась нескончаемая министерская чехарда, а солдаты сибирских полков и чехи отказывались воевать против рабоче-крестьянской армии, которая несла смерть поработителям и освобождение трудовому народу. Красная Армия находилась еще за тысячи верст от Забайкалья, но сокрушительные удары ее грозным эхом прокатились от Урала до самых берегов Тихого океана. И семеновцы, так же как и колчаковцы, почувствовали, что у них почва колеблется под ногами. Атаман Семенов, напуганный уходом к партизанам лучшего своего полка, разразился грозным приказом по поводу этого, как выразился он, «печального события». В приказе он лишал казачьего звания и земельных наделов «изменников родины» и приказывал взять в их семьях заложников. Все свои сколько-нибудь надежные части перебросил он в Восточное Забайкалье, отказавшись от активных действий на амурском и верхнеудинском направлениях. Одновременно обратился он со слезной просьбой о помощи к японскому императору. Просьба его была уважена, и две японские дивизии под командованием генерала Ооя появилась на Восточно-Забайкальском фронте. Двадцатого августа Роману пришлось неожиданно столкнуться с японцами на Средней Борзе. Накануне его вызвал к себе Журавлев. Роман в то время, босой и раздетый до пояса, играл в «молчанку» со своими бойцами. Он быстро оделся, прошелся щеткой по сапогам и, одергивая на ходу защитную рубашку, вскочил на подведенного ординарцем коня. Ехал он на своем неразлучном Пульке и все строил догадки, зачем он мог понадобиться командующему. Журавлева и Василия Андреевича он застал беседующими с командирами полков. В горнице было сине от табачного дыма. Загорелые, в пропыленной и выбеленной потом одежде, командиры сидели и стояли у круглого стола, на котором лежала наполовину развернутая карта. Журавлев тыкал в карту красным карандашом и что-то говорил Кузьме Удалову. Невысокий и грузный Удалов сидел, опираясь на серебряную офицерскую шашку, поставленную между ног, и глядел на Журавлева прижмуренными, скучающими глазами. Возле Удалова стоял Семен Забережный в кожаной куртке, с маузером на боку и биноклем на шее. Увидев Романа, он весело подмигнул ему и сказал Журавлеву: — Улыбин явился, Павел Николаевич. Журавлев поднялся из-за стола, пожал Роману руку и велел садиться. Помолчав, он заговорил, растягивая и тщательно подбирая слова: — Вызвали мы тебя, Улыбин, для важного дела. Решили послать тебя в глубокую разведку на юг. Василий Андреевич и Семен порекомендовали тебя. Постарайся, дорогой товарищ, добраться до станицы Чупровской и выяснить, что там в степях делается. По непроверенным сведениям, собирают там семеновцы большой кулак. Твоя задача — узнать наперечет семеновские части. Только давай заранее условимся — никаких рискованных потасовок с беляками не затевать. Иначе толку от твоей разведки не будет. Согласен на такое условие? Роман кивнул. Журавлев потер ладонью широкий крутой лоб, потом спросил: — Трех дней хватит? — Постараюсь, чтобы хватило. — Ну, значит, договорились. А как действовать — учить тебя нечего. Людей бери с собой только таких, у которых кони добрые. — Все понятно, товарищ командующий! — поднялся Роман. — Разрешите идти? — Иди. Желаю успеха! Взволнованный серьезным поручением, Роман по-особенному четко стукнул каблуками, повернулся налево кругом и вышел, отбивая шаг. Журавлев проводил его восхищенным взглядом и не удержался, произнес: — Сразу видны казачьи ухватки! Этому дисциплина не в тягость, она у него в. крови. Многим бы не мешало брать пример с таких ребят. Намек его поняли. Командир Четвертого полка Белокулаков сердито задымил трубкой, а Удалов принялся сосредоточенно разглядывать носки своих сверкающих глянцем сапог. Василий Андреевич подмигнул Семену и спросил Белокулакова: — Что носом, Михей, закрутил? Разве угар почуял? Белокулаков вспылил. Сиплым, срывающимся голосом сказал: — Дисциплина, дисциплина… Все уши прожужжали. А я скажу, что щелкать каблуками и тянуться друг перед другом нам не пристало. Мы вразвалку ходим, а белогвардейцев с самой лучшей выправкой били и бить будем. Журавлев улыбнулся, но тут же согнал улыбку с лица. — Плохо ты, Михей, дисциплину понимаешь. Друг перед другом на цыпочках можно и не становиться, а вот приструнить разгильдяев и мародеров раз навсегда следует. За последний месяц в наши отряды влилось две тысячи новых бойцов. Среди них имеются всякие люди. Это надо нам твердо знать. Затесавшихся в наши ряды шкурников нужно выводить за ушко да на солнышко, а не покрывать их. Это, Михей, в первую очередь относится к тебе и к командиру Девятого полка. У вас были такие позорные случаи, как отказ поехать в разъезд из-за устроенной гулянки. Люди решили, что гулянка важнее, чем поездка в разведку. А третьего дня каких-то твоих молодчиков поймали, когда они у интенданта Второго полка овес украли. — Я их за такие штучки взгрел, два станка пешком прогнал. — Взгреть-то взгрел, но мне донести об этом происшествии не потрудился. А ведь таких мерзавцев мало прогнать пешком два станка, их судить надо. И нравится тебе или нет, но ты должен сообщить фамилии этих людей председателю ревтрибунала. — Правильно, Павел Николаевич, — сказал Василий Андреевич. — Но у нас есть дела и почище. Вчера я случайно узнал, что товарищ Удалов, отходя от линии железной дороги, в попутных станицах и селах приказывал жителям не иметь у себя никакой местной власти. В противном случае он пообещал расстреливать выбранных населением поселковых атаманов и сельских старост. Это, товарищи, серьезное политическое недомыслие. Выходит, что Удалов решил насаждать анархию, а ведь он не рядовой партизан. Он командир нашего лучшего полка. — Так ведь это я делал там, где население за белых горой стоит, — подал свой голос красный от смущения Удалов. — Ну, насчет народа ты полегче. Нет сейчас в Забайкалье таких мест, где бы все население стояло за Семенова. Везде беднота и батрачество сочувствуют нам. Это одно обстоятельство. А другое заключается в том, что сейчас, как правило, в атаманах и председателях не богачи, а середняки, которые не чувствуют себя виноватыми ни перед нами, ни перед белыми. И этим людям, товарищ Удалов, туго приходится и без твоих дурацких приказов. Они все время между двух огней. С них требуем и мы и белые. Они были бы рады, они бы трижды перекрестились, если бы лишили их этой чести. А народ им говорит: «Потерпите, порадейте для общества». Вот они и радеют, хоть и проклинают свою собачью должность. И не нам их пугать расстрелом. Пусть они делают свое дело, ставят печати на бумажках да поставляют нам же с тобой и подводы, и муку, и сено. С этим мы должны мириться, раз не имеем прочно завоеванной территории. Но как только мы покончим с семеновщиной, мы всюду создадим сельские Советы, и заправлять в них тогда будут наши лучшие товарищи. — Да, наломал ты, Кузьма, дров, — с укором сказал Журавлев Удалову. — Придется тебе за твой приказ влепить выговор. Разве ты не знаешь, какая теперь у нас тут сельская власть-то бывает? В одной, брат, деревне мы ухлопали одного атамана как семеновца, а другого семеновцы ухлопали как большевика. Народ видит, что так у них всех мужиков под корень выведут. Ну, и надумали упросить одну дряхлую и неграмотную старушку поатаманить в это трудное время над ними. Вот и атаманит эта старушка, печать под юбкой в мешочке носит, а народ радешенек, что до этого додумался. И таких случаев сколько угодно здесь, где мы уже полгода с семеновцами друг за другом гоняемся. — Узнает эта старушка про твой приказ и тоже в отставку попросится, — сказал Удалову Семен и всех заставил рассмеяться. — Ну, так понял свою ошибку, Удалов? — спросил Василий Андреевич. — Понял, — угрюмо буркнул Удалов. — А теперь поговорим о другом, — призвал командиров к порядку Журавлев и обратился к Зоркальцеву: — Ты, Александр Македонский, у нас тоже самовольничаешь. Заботишься только о своем полке, а до всей армии тебе дела нет. — Откуда ты это взял? — За примером далеко ходить нечего. Сколько ты под Донинской у белых патронов и винтовок захватил? — Тридцать семь винтовок, а патронов две тысячи. — Врешь ведь. По глазам вижу, что врешь. У тебя в полку на каждого бойца по сотне патронов имеется. Где ты их взял? Отбил в бою. Честь и хвала тебе за это. Но распорядился ты патронами не так, как следует. Сам до зубов вооружился, а другим ничего не дал. А ведь в Шестом полку у нас десять патронов на винтовку, да и в других не лучше. — Зато они на боку лежать любят. Я для них патроны добывать не обязан. За патроны мои бойцы кровью расплачиваются. — Опять рупь двадцать! Да пойми ты, скупец несчастный, что одним полком недолго навоюешь. Хорошо мы будем бить семеновцев, когда все полки не хуже твоего вооружить сумеем. И ты нам в этом деле должен помочь. — А я что, не помогаю? — Помогаешь, да уж шибко жидко. Скоро большие бои завяжутся. И если ты хочешь помочь нам, отдай половину боеприпасов. Тогда мы еще три полка боеспособными сделаем. — Черт с вами, отдам. Только бузы в полку не оберешься. — А ты объясни. Люди не безголовые у тебя, поймут, — сказал ему Василий Андреевич. — Объяснишь им, как же! Такой гвалт подымут, что всем чертям тошно станет. А когда доставить патроны? — Вот этот язык мне нравится, — рассмеялся Журавлев. — Завтра к вечеру сможешь? — Постараюсь. — Что же, так и запишем. А пока, товарищи, можете быть свободны. Только запомните, о чем речь у нас шла. Разведку ведите каждый на своем направлении изо дня в день. Иначе семеновцы в один прекрасный момент так на нас насядут, что будет хуже, чем под Орловской. XXII Роман с половиной своей сотни на отборных конях выступил из станицы. Душный день клонился к вечеру. С юга навстречу разведчикам шла огромная темно-синяя туча. То и дело зловещую синеву ее сердцевины, как трещины сухую землю, раскалывали извилистые молнии. Басовито погромыхивал за синеющими хребтами гром. Горячий ветер тянул от тучи, шатая кусты и глухо шумя в вершинах гигантских лиственниц. — А тучка, ребятишки, нехорошая. Так и знай — с градом, — сказал Симон Колесников. — Надо ее нам где-нибудь переждать, а то она нам шишек наставит. — До града мы хребет перевалить успеем, — ответил Роман, — шибко рано ты забеспокоился. Но туча быстро приближалась. Не успели разведчики доехать до хребта, как его затянуло косым полотнищем дождя и града. Недалеко от дороги виднелась мельница, и Роман приказал свернуть к ней. По высокой некошеной траве вперегонки понеслись партизаны туда, смеясь и гикая. Едва добрались до мельницы и начали привязывать коней к мельничному замшелому и скользкому пряслу, как ослепительно резанула молния и ударил такой гром, что на него глухим и тяжелым рокотом ответили земные недра. Вверху зашумело, и вот первые градины, каждая с голубиное яйцо величиной, стали подпрыгивать в траве, гулко забарабанили по крыше, заплескались в речке. Одна из градин угодила Федоту в голову. Он дико взвыл и спрятался под брюхо своего коня. Потом выскочил оттуда и торкнулся в мельничную дверь. Дверь оказалась на запоре. Тогда он навалился на нее плечом, поднатужился и сорвал с петель. Забежав в мельницу, Федот остановился, отпыхиваясь. Вслед за ним набились туда и все остальные, возбужденно переговариваясь, зябко подрагивая. Далеким и мирным пахнуло на Романа от всей этой веселой сумятицы и возни, напомнило шумные июльские грозы на сенокосе, невозвратную юность. Скоро град сменился бурным и холодным ливнем. Роман выглянул из мельницы, закричал страшным голосом: — Чьи кони отвязались? Ловите, пока не убежали! Выходить под ливень никому не хотелось. Разведчики столкнулись возле двери, пытаясь узнать уходивших к дальним кустам коней. Наконец Федот признал своего коня. Он выругался, схватил валявшийся на помостках мешок, накинул его на голову и побежал ловить коня. Поймав его, вернулся назад мокрый до последней нитки и спросил Лукашку Ивачева и Симона Колесникова: — А вы чего рассиживаетесь? Ведь это ваши кони отвязались. Лукашка и Симон кинулись вон из мельницы. Федот принялся хохотать во всю глотку. — Ты это чего? — спросил Никита Клыков. — Да ведь они зря поперли. Идти-то тебе с Данилкой надо, а я пожалел вас.

The script ran 0.071 seconds.