1 2 3 4 5 6 7 8
Его положили рядом с Жаном Маленьким. Их камни — почти близнецы по размеру и цвету, хотя камень Жана Маленького старше, оброс лишайником. Подойдя ближе, я увидела, что гравий на обеих могилах аккуратно разровнен граблями и кто-то уже приготовил землю под посадку цветов.
Я принесла черенки лаванды, чтобы посадить вокруг камня, и совок, чтобы копать. Отец Альбан, похоже, пришел с той же целью: руки у него были в земле, а под обоими камнями краснели только что посаженные герани.
Старый священник вздрогнул при виде меня, словно я застала его врасплох. Он несколько раз потер друг о друга запачканные ладони.
— Я рад, что ты хорошо выглядишь, — сказал он. — Я тебя оставлю — не буду мешать тебе попрощаться с отцом.
— Не уходите. — Я шагнула вперед. — Отец Альбан, хорошо, что вы здесь. Я хотела…
— Извини. — Он покачал головой. — Я знаю, чего ты от меня хочешь. Ты думаешь, я что-то знаю про смерть твоего отца. Но я не могу ничего тебе рассказать. Оставь.
— Почему? — настойчиво спросила я. — Я должна понять! Мой отец умер не просто так, и мне кажется, вы знаете, почему он умер!
Он сурово посмотрел на меня.
— Мадо, твой отец погиб в море. Он вышел на «Элеоноре-два», и его смыло за борт. Точно как его брата.
— Но вы что-то знаете, — тихо сказала я. — Верно?
— Я… подозреваю. Точно так же, как и ты.
— Что вы подозреваете?
Отец Альбан вздохнул.
— Мадлен, оставь. Я не могу тебе ничего рассказать. В том, что я знаю, я связан тайной исповеди и не могу тебе этого открыть.
Но мне что-то почудилось у него в голосе — странная интонация, словно он говорил одно, а выразить пытался совсем другое.
— Но кто-то другой может? — спросила я, беря его за руку. — Это вы хотите сказать?
— Мадлен, я не могу тебе помочь.
Может, это было только мое воображение, но мне показалось, что он произнес эту фразу не просто так — сделал небольшое ударение на слове «я».
— Мне надо идти, — сказал старый священник, осторожно высвобождая свою руку из моей. — Я должен разобрать кое-какие старые бумаги. Метрические записи, ну, знаешь, о рождении и смерти. Я все время откладывал эту работу на потом. Но я за нее отвечаю. Эта ответственность на меня давит.
Вот опять эта странная интонация.
— Бумаги? — повторила я.
— Метрические записи. Раньше у меня был писарь. Потом монахини. Теперь мне никто не помогает.
— Я могу помочь. — Нет, мне не показалось: он и правда пытался мне что-то сказать. — Отец Альбан, позвольте, я помогу.
Он улыбнулся особенно доброй улыбкой.
— Как это мило с твоей стороны, Мадлен. Это будет для меня большим облегчением.
Островитяне не доверяют бумагам. Поэтому мы поставили священника охранять наши тайны, наши странные рождения и насильственные смерти, ухаживать за нашими генеалогическими деревьями. Конечно, это публично доступная информация — по крайней мере, теоретически. Но на ней, погребенной под слоями пыли, к тому же лежит тень исповедальни. Здесь никогда не было компьютера и никогда не будет. Зато есть амбарные книги, исписанные мелким почерком, красновато-коричневыми чернилами, и бурые папки с документами, хрупкими от старости.
В подписях, растянувшихся или мелко семенящих по странице, уже заключены целые истории: вот неграмотная мать прилепила розовый лепесток на свидетельство о рождении младенца; вот мужской почерк — рука дрогнула, подписывая свидетельство о смерти жены. Браки, мертворожденные дети, смерти. Вот два брата, расстрелянные немцами за контрабанду товаров с черного рынка, купленных на материке; вот целая семья вымерла от инфлюэнцы; на этой странице девушка — очередная Просаж — родила ребенка, «отец неизвестен». Напротив — другая девушка, четырнадцати лет, умерла, родив ребенка-урода, который тоже не выжил.
Бесконечные вариации не были скучны; как ни странно, они меня сильно подбодрили. Нужно своеобразное геройство, чтобы продолжать жить, как это делаем мы, вопреки всему, зная, чем все кончится. Островные фамилии — Просаж, Бастонне, Геноле, Прато, Бриман — маршировали по страницам, как солдаты. Я почти забыла, зачем пришла.
Отец Альбан оставил меня одну. Может, не доверял себе. Я на какое-то время с головой углубилась в старые истории Колдуна, но день стал меркнуть, и я вспомнила, зачем пришла. Мне понадобился еще час, чтобы найти нужную запись.
Я все еще не очень понимала, что ищу, и потеряла много времени на свое собственное генеалогическое древо — у меня навернулись слезы на глаза, когда я увидела подпись матери, случайно на нее наткнувшись; она была на верху страницы, а под ней — тщательно накорябанная неграмотная подпись Жана Большого. Потом запись о рождении Жана Большого и его брата, на одной и той же странице, хотя их разделяли годы. Смерть Жана Большого и его брата — «погиб в море». Страницы, исписанные до того мелко, что были почти нечитаемы — на каждую уходили долгие минуты. Я начала думать, что, может быть, я не поняла священника и тут на самом деле ничего нет.
И вдруг — вот оно. Запись о браке Клода Сен-Жозефа Бримана и Элеоноры Маргарет Флинн, две подписи фиолетовыми чернилами — краткое «Бриман» следует за цветистым «Элеонора» с невероятно длинными, почти бесконечными хвостиками букв, переплетающимися, как плющ, с именами выше и ниже строки.
Элеонора. Я произнесла это вслух, и у меня перехватило дыхание.
Я нашла ее.
— Верно, ma soeur.
— Я знала, что она ее найдет, если не бросит искать.
Это были монахини. Они стояли в дверях, улыбаясь, как яблочные куклы.[28] В тусклом свете они словно помолодели, глаза блестели.
— Ты на нее похожа немножко, верно, ma soeur? Она немножко похожа на…
— …Элеонору.
После этого все было просто. Все началось с Элеоноры и кончилось «Элеонорой». Мы с монахинями разматывали историю, как клубок, в церковной ризнице, где хранились метрические книги, при свете свечей, которые мы зажгли, когда стемнело, чтобы осветить старые бумаги.
Я уже частично разгадала эту историю. Сестры знали остальное. Может, отец Альбан о чем-то проговорился, когда они помогали ему с метрическими записями.
Это островная история, из самых мрачных, но, если вдуматься, мы так привыкли цепляться за свои камни, что обрели своего рода сопротивляемость — по крайней мере, кое-кто из нас. Сначала были два брата, неразлучные, как крабы, — Жан-Марэн и Жан-Франсуа Прато. И конечно, девушка — сплошной огонь, темперамент. Была в ней и страсть: видно по тому, как распласталась по странице ее подпись, с росчерками и завитушками, словно полный томления любовный роман.
— Она была не здешняя, — объяснила сестра Тереза. — Мсье Бриман привез ее из-за границы в одну из своих поездок. Она была сирота, без друзей, без денег. Десятью годами моложе его; едва ли ей двадцать исполнилось…
— Но настоящая красавица, — сказала сестра Экстаза. — Красивая и неуемная — взрывоопасное сочетание…
— А мсье Бриман был так занят, делая деньги, что после свадьбы, кажется, совсем ее не замечал.
Он хотел детей, как все островитяне. Но ей хотелось большего. Она не подружилась ни с кем из жен уссинцев — для них она была слишком молодой и слишком иностранкой — и завела привычку каждый день сидеть в одиночку на «Иммортелях», глядя на море и читая книги.
— О, она обожала истории, — сказала сестра Экстаза. — И читать, и рассказывать…
— …про рыцарей и дам…
— …про принцев и драконов.
Тут братья и увидели ее впервые. Они пришли забрать материалы для шлюпочной мастерской, где работали вместе с отцом, а она ждала на пляже. К тому времени она не провела на Колдуне и трех месяцев.
Импульсивный Жан Маленький влюбился мгновенно. Он стал каждый день ходить к ней в Ла Уссиньер, сидеть рядом с ней на пляже и беседовать. Жан Большой смотрел равнодушно — сначала его это забавляло, потом заинтриговало, потом он стал слегка ревновать, а потом наконец смертельно влюбился.
— Она знала, что делает, — сказала сестра Тереза. — Сначала это было для нее игрой — она любила игры. Жан Маленький был мальчишкой; он бы в конце концов оправился. Но Жан Большой…
Мой отец, молчаливый, способный на сильное чувство, был совсем другой. Она это чувствовала; он ее привлекал. Они встречались втайне, в дюнах или на Ла Гулю. Жан Большой учил ее ходить под парусом; она рассказывала ему истории. В лодках, которые он строил у себя в шлюпочной мастерской, отразилось ее влияние, все эти причудливые имена — из романов и поэм, которых он сам никогда не читал.
Но Бриман уже начал что-то подозревать. Виноват был по большей части Жан Маленький: его влюбленность не прошла незамеченной для уссинцев, и, хотя он был так молод, он был гораздо ближе по возрасту к Элеоноре, чем ее муж. Клод никогда всерьез не подозревал его, но запретил Элеоноре одинокие прогулки в Ле Салан и сделал так, чтобы на «Иммортелях» всегда была монахиня — наблюдала за Элеонорой. Кроме того, Элеонора забеременела, и Клод был вне себя от радости.
Ребенок родился чуть раньше срока. Мать назвала его в честь Клода, как велит островная традиция, но со свойственным ей духом противоречия поставила и другое, более тайное имя на свидетельстве о рождении, которое мог увидеть любой желающий.
Никто не сделал выводов. Даже мой отец — он не смог бы прочитать такой сложный, полный завитушек почерк, а у Элеоноры на несколько месяцев поубавилось неуемности — ее внимание поглотил уход за ребенком.
Но теперь, с появлением сына, собственнические чувства Бримана усилились. Сыновья на Колдуне важны — важнее, чем на материке, где здоровыми детьми никого не удивишь. Я представила себе, как он держался, как гордился сыном. Я представила, как смотрели на него братья — полные презрения, вины, зависти, желания. Я всегда полагала, что мой отец ненавидит Бримана, потому что Бриман сделал ему что-то плохое. Только теперь я поняла: больше всего мы ненавидим тех, кого сами обидели.
А что же Элеонора? Какое-то время она честно пыталась посвятить всю себя ребенку. Но она не была счастлива. Островная жизнь казалась ей, как и моей матери, невыносимой. Женщины смотрели на нее подозрительно и завистливо; мужчины не осмеливались с ней говорить.
— Она все читала и читала эти свои книги, — рассказывала сестра Тереза, — но ничего не помогало. Она похудела, поблекла. Она была как те дикие цветы, которые нельзя срывать, потому что в вазе они сразу вянут. Она иногда говорила с нами…
— Но мы даже тогда были для нее слишком старые. Ей нужна была жизнь.
Сестры закивали, остренькие глазки заблестели.
— Однажды она дала нам письмо — передать в Ле Салан. Она очень-очень нервничала…
— Но смеялась так, что чуть бока не трескались…
— А на следующий день — ффу! — и нет ни ее, ни ребенка.
— Куда, почему — никто не знал…
— Но мы догадывались, верно, ma soeur, хоть люди нам и не исповедуются, но…
— …все равно рассказывают разные вещи.
Когда Жан Маленький догадался? Выяснил ли он случайно, или она сама ему сказала, или он увидел, как я тридцать лет спустя, имя на свидетельстве о рождении, написанное ее собственным цветистым почерком?
Сестры выжидательно глядели на меня, улыбаясь. Я посмотрела на свидетельство о рождении, лежащее передо мной на столе: фиолетовые чернила, имя написано уже знакомым, замысловатым, с завитушками, почерком…
Жан-Клод Дезире Сен-Жан Франсуа Бриман.
Мальчик был сыном Жана Большого.
13
Мне знакомо чувство вины. Очень хорошо знакомо. Это мой отец говорит во мне, унаследованная мною горькая сердцевина. Оно парализует; душит. Должно быть, он так чувствовал себя, когда лодку с телом брата выбросило на Ла Гулю. Парализован. Наглухо запечатан. Он всегда был молчалив; теперь казалось, что любого молчания, сколько б его ни было, недостаточно. Живой Жан Маленький, должно быть, принес ему достаточно забот; мертвый Жан Маленький был непреодолимым препятствием.
Когда моему отцу пришло в голову сообщить Элеоноре, она уже исчезла, оставив письмо, — это письмо, адресованное ему, он нашел вскрытым в кармане куртки брата, висящей на крючке за дверью спальни.
Понимаете, я нашла это письмо, в последний раз обыскав старый отцовский дом. Из письма я узнала недостающие детали: смерть отца; самоубийство Жана Маленького; Флинн.
Не стану утверждать, что поняла все. Отец не оставил других объяснений. Не знаю, почему я ожидала иного; при жизни он никогда ничего не объяснял. Но мы с сестрами долго говорили об этом, и я думаю, что наши догадки достаточно близки к истине.
Флинн, конечно, был катализатором. Неведомо для себя он привел в ход целую машину. Сын моего отца; сын, которого отец никогда не смог бы признать, ведь тем самым он признал бы свою ответственность за самоубийство брата. Теперь мне стала понятна реакция отца, когда выяснилось, кто такой Флинн. Все возвращается: от Черного года — к Черному году, от Элеоноры — к «Элеоноре», круг замкнулся; и горькая поэзия такого конца, должно быть, тешила романтическую жилку в отцовском характере.
Может, Ален был прав, говорила я себе, и отец на самом деле не собирался погибнуть. Может, это был отчаянный жест, попытка искупления, отцовский способ исправить содеянное. В конце концов, человек, который нес ответственность за происшедшее, приходился ему сыном.
Мы с сестрами вернули записи и реестры на места. Я испытывала молчаливую благодарность к сестрам за их присутствие, за непрестанную болтовню, которая не давала мне чересчур пристально вглядеться в мою часть этой истории.
Спустилась ночь, и я медленно шла в Ле Салан, слушая кузнечиков в зарослях тамариска и глядя на звезды. Время от времени под ногами слабо светились личинки светляков. Я чувствовала себя как донор после сдачи крови. Гнев исчез. Горе тоже. Даже ужас того, что я узнала, казался чудовищно нереальным, таким же далеким, как истории, читанные в детстве. Что-то во мне оборвалось, и впервые в жизни я почувствовала, что могу покинуть Колдун и не испытаю ужасного чувства дрейфа, невесомости, когда ощущаешь себя обломком кораблекрушения в чужой волне. Я наконец знала, куда иду.
В отцовском доме было тихо. Но у меня было странное чувство, что я не одна. Об этом говорило что-то в воздухе, запах застарелого свечного дыма, незнакомое эхо. Я не боялась. Странным образом я чувствовала себя дома, словно отец просто ушел на ночную рыбалку, словно мать все еще здесь — может, в спальне, читает какой-нибудь потрепанный любовный роман в мягкой обложке.
Я мгновение поколебалась перед дверью отцовской спальни, не решаясь ее открыть. Комната была в том же виде, как отец ее оставил, — может, чуть аккуратнее обычного, одежда сложена и кровать заправлена. У меня сжалось сердце при виде старой vareuse Жана Большого, висящей на крючке за дверью, но в остальном я была спокойна. На этот раз я знала, что ищу.
Он держал свой тайный архив в коробке из-под обуви, как свойственно таким людям, перевязав бумаги бечевкой. Бумаг было немного: тряхнув коробку, я поняла, что она не заполнена и наполовину. Несколько фотографий — со свадьбы родителей, она в белом, он в островном костюме. Его лицо под плоскими полями черной шляпы было настолько молодым, что у меня защемило сердце. Несколько фотографий Адриенны и моих; несколько фотографий Жана Маленького, разных возрастов. Остальные бумаги были в основном рисунками.
Он рисовал на оберточной бумаге, больше всего углем и толстым черным карандашом, от времени и трения рисунков друг о друга контуры чуть расплылись, но все равно я поняла, что у Жана Большого когда-то был незаурядный талант. Лица были изображены почти с той же скупостью, с какой он обычно разговаривал, но каждая линия, каждая растушевка были выразительны. Вот тут он размазал большим пальцем жирную тень, обрисовав контур челюсти; вот пара глаз странно-пристально глядит из-за угольной маски.
Тут были одни портреты, и все — одной и той же женщины. Я знала ее имя; я видела элегантные завитушки ее почерка в метрической книге в церкви. А теперь я увидела и ее красоту: самоуверенные скулы, гордую посадку головы, изгиб рта.
Я поняла, что эти рисунки были любовными письмами. Мой молчаливый, неграмотный отец некогда обрел дивный голос. Из листов оберточной бумаги выпал засушенный цветок: дюнная гвоздичка, выцветшая и пожелтевшая от времени. Потом кусок ленты, которая когда-то могла быть голубой или зеленой. Потом письмо.
Это был единственный письменный документ. Одна страница, распадающаяся на куски оттого, что ее складывали и расправляли бесчисленное количество раз. Я сразу узнала почерк, росчерки с завитушками и фиолетовые чернила.
Милый Жан-Франсуа!
Может, ты и правильно сделал, что так долго не напоминал о себе. Сначала я обижалась и сердилась, но потом поняла — ты хотел дать мне время подумать.
Я знаю, что мне здесь не место. Я сделана из другого вещества; сначала я думала, что мы можем изменить друг друга, но нам обоим оказалось слишком трудно.
Я решила уехать завтрашним паромом. Клод меня не остановит: он уехал на несколько дней во Фроментин по делам. Я буду ждать тебя на пристани до полудня.
Я не буду в обиде, если ты со мной не поедешь. Твое место здесь, и я поступила бы неправильно, если бы заставила тебя уехать. Но все равно постарайся меня не забывать; может быть, в один прекрасный день наш сын вернется на остров, даже если я никогда не вернусь.
Все возвращается.
Элеонора
Я снова бережно сложила письмо и положила назад в коробку. Вот оно, сказала я себе. Последнее подтверждение, если, конечно, я еще нуждалась в подтверждении. Не знаю, как письмо попало к Жану Маленькому, но предательство брата, конечно, нанесло впечатлительному, меланхоличному юноше ужасный удар. Было ли это самоубийство или неудачная попытка привлечь внимание? Никто не знал, кроме, может быть, отца Альбана.
Жан Большой должен был пойти к нему, я в этом не сомневалась. Уссинец, священник — он один был в достаточной степени не замешан в это дело, чтобы можно было доверить ему расшифровку письма Элеоноры. Для старого священника это было достаточно близко к исповеди; и он сохранил тайну.
Кроме него, Жан Большой никому не рассказал. После отъезда Элеоноры он стал нелюдим, часами просиживал на «Иммортелях», глядя в море, все больше и больше замыкаясь в себе. Когда он женился на моей матери, поначалу казалось, что этот брак поможет ему вылезти из скорлупы, но все перемены оказались кратковременными. Из другого вещества, писала Элеонора. Из разных миров.
Я закрыла коробку крышкой и вынесла в сад. Когда за мной закрылась дверь, я ощутила абсолютную уверенность: нога моя больше никогда не ступит в дом Жана Большого.
— Мадо. — Он ждал у калитки шлюпочной мастерской, почти невидимый в черных джинсах и свитере. — Я знал, что ты придешь рано или поздно.
Я стиснула коробку.
— Чего тебе надо?
— Мне очень жаль твоего отца.
Его лицо было в тени; тени метались в глазах. У меня внутри что-то сжалось.
— Моего отца? — резко переспросила я.
Мой тон заставил его поморщиться.
— Мадо, ну пожалуйста.
— Не подходи ко мне.
Флинн протянул руку и погладил меня по предплечью. Хоть я была в куртке, его прикосновение словно обожгло через плотную ткань, и тошнотворный ужас охватил меня оттого, что желание вдруг змеей развернулось внизу живота.
— Не трогай меня! — крикнула я и ударила его. — Чего тебе надо? Зачем ты вернулся?
Я попала ему в зубы. Он прижал руку к лицу, спокойно глядя на меня.
— Ты на меня сердишься, я знаю, — сказал он.
— Сержусь?
Я обычно неразговорчива. Но на этот раз мой гнев обрел голос. Целый оркестр голосов. Я выложила Флинну все: Ле Салан, «Иммортели», Бримана, Элеонору, моего отца, его самого. Наконец у меня кончился воздух, я замолчала и сунула ему в руки обувную коробку. Он не сделал попытки ее удержать; коробка упала, и печальная повесть жизни моего отца рассыпалась ворохом бумаг. Я опустилась на колени и стала дрожащими руками собирать их.
Он безжизненно произнес:
— Сын Жана Большого? Его сын?
— Что, Элеонора тебе не сказала? Я думала, ты из-за этого так стараешься, чтобы все осталось в семье.
— Я понятия не имел. — Он прищурился; я поняла, что он очень быстро что-то соображает. — Впрочем, не важно, — сказал он наконец. — Это ничего не меняет.
Он как будто говорил сам с собой, а не со мной. Он опять стремительно повернулся ко мне.
— Мадо, — настойчиво сказал он. — Ничего не изменилось.
— О чем ты? — Я чуть не ударила его еще раз. — Конечно изменилось. Это все меняет. Ты мой брат.
У меня защипало глаза; горло было словно ободрано, из него поднималась горечь.
— Мой брат, — повторила я, держа в руках бумаги Жана Большого, и внезапно грубо расхохоталась — хохот перешел в приступ долгого, болезненного кашля.
Воцарилось молчание. Потом Флинн тихо засмеялся в темноте.
— Что такое?
Он продолжал смеяться. В этих звуках вроде бы не было ничего неприятного, тем не менее они были ужасно неприятны.
— Ах, Мадо, — сказал он наконец. — Все обещало быть так просто. Так элегантно. Никто никогда не проворачивал такой крупной аферы. Все было на местах: старик, его деньги, его пляж, его отчаянное желание обрести наследника…
Он покачал головой.
— Все было на месте. Нужно было только чуть подождать. Подождать чуть дольше, чем я рассчитывал сначала, но от меня ничего не требовалось, только дать событиям идти своим чередом. Провести год в такой дыре, как Ле Салан, — не слишком большая цена.
Он подарил мне одну из своих опасных улыбок, подобных блику солнца на воде.
— И вдруг, — сказал он, — явилась ты.
— Я?
— Ты, со своими гигантскими идеями. Со своими островными фамилиями. Со своими невозможными планами. Упрямая, наивная, абсолютная бессребреница.
Он мимолетно коснулся моего загривка; из его пальцев ударило статическое электричество.
Я его оттолкнула.
— Скажи еще, что ты для меня это сделал.
Он ухмыльнулся.
— А для кого же еще, как ты думаешь?
Я все чувствовала его дыхание у себя на лбу. Я закрыла глаза, но его лицо словно продолжало пылать у меня на сетчатке.
— Ох, Мадо. Если бы ты знала, как отчаянно я тебе сопротивлялся. Но ты совсем как этот остров: он влезает в тебя медленно и неуклонно. Не успеешь оглянуться, а ты уже попался.
Я открыла глаза.
— Ты этого не сделаешь.
— Уже поздно.
Он вздохнул.
— А как хорошо было бы стать Жан-Клодом Бриманом, — горестно сказал он. — У меня были бы деньги, земля, я бы делал что хотел…
— Тебе и сейчас ничто не мешает, — сказала я. — Бриману не обязательно знать…
— Но я не Жан-Клод.
— Что ты хочешь сказать? Вот же свидетельство о рождении, там все написано.
Флинн помотал головой. Глаза его были непроницаемы, почти черны. В них танцевали светлячки.
— Мадо, — сказал он, — это не мое свидетельство о рождении.
Я слушала его рассказ и все больше терялась. Вот она — его тайна; запертая дверь, куда он меня не пускал, наконец распахнулась. История двух братьев.
Они родились с разницей в тысячу миль и без малого два года. Хоть и не родные, а сводные, но оба походили на мать и в результате были поразительно похожи друг на друга с виду, разительно отличаясь во всех остальных отношениях. Матери «везло» на неподходящих мужчин, к тому же она отличалась непостоянством. Поэтому у Джона и Ричарда было много отцов.
Но отец Джона был богат. Он, несмотря на то что жил за границей, продолжал материально поддерживать сына и его мать, не терял с ними связь, хоть и не приезжал никогда. Поэтому братья привыкли представлять его туманной, неопределенно-благосклонной фигурой; некто, к кому можно обратиться в час нужды.
— Это была ошибка, — сказал Флинн. — И я узнал это максимально жестоким для себя способом в первый день школы.
Джон двумя годами раньше отправился в частную школу, где его учили латыни, где он играл в школьной крикетной команде, но Ричарда отвели в простую школу по месту жительства, где непохожие — в первую очередь те, кто выделялся умом, — безжалостно выявлялись и подвергались множеству изощренных и жестоких мучений.
— Мать не рассказала ему про меня. Она боялась, что, если расскажет ему про других своих мужчин, он перестанет посылать деньги.
Поэтому имя Ричарда никогда не упоминалось, и Элеонора тщательно создавала у Бримана впечатление, что они с Джоном живут одни.
Флинн продолжал:
— Если в семье были деньги, они всегда шли на брата. Школьные экскурсии, школьная форма, спортивные принадлежности. Никто не объяснял почему. У Джона был сберегательный счет на почте. У Джона был велосипед. А у меня были только те вещи, которые Джону надоели, которые он сломал или по глупости не мог научиться ими пользоваться. Никому никогда не приходило в голову, что и мне хотелось бы иметь что-нибудь свое.
Я мимолетно подумала про себя и Адриенну. И, почти не сознавая того, кивнула.
После школы Джона отправили в университет. Бриман согласился оплачивать его учебу, при условии, что тот выберет полезную для бизнеса профессию; но у Джона не оказалось талантов ни к инженерному делу, ни к управленческим специальностям, и он терпеть не мог, когда им командовал кто-то другой. По правде сказать, Джон терпеть не мог работать вообще, потому что его всю жизнь баловали, и на втором курсе бросил университет — жил на свои сбережения и праздно проводил время с дружками, людьми сомнительной репутации и вечно без гроша в кармане.
Элеонора прикрывала его, пока могла. Но Джон уже вырвался из-под ее влияния: ему нравились легкие деньги — выручка от продажи контрабандных сигарет и краденых радиоприемников из машин, — и еще он любил, подвыпив, хвастаться богатеньким папой.
— Вечно одно и то же. Когда-нибудь у него будет работа; старик его пристроит; будьте спокойны; торопиться некуда. Я, честно говоря, думаю: он надеялся протянуть с решением, пока Бриман не помрет. Джон никогда не отличался особенной целеустремленностью, так что переехать во Францию, выучить язык, расстаться с дружками и с легкой жизнью… — Флинн гадко хохотнул. — Что же до меня — я достаточно долго работал на верфях и стройках, а должность Жан-Клода была вакантна. Сам же мальчик-мажор, кажется, не очень торопился ее занять.
Казалось, грех не воспользоваться такой возможностью. У Флинна было достаточно документов и информации, чтобы сойти за брата, а также вполне удовлетворительное внешнее сходство. Флинн оставил работу на стройке и на свои скудные сбережения купил билет до Колдуна.
Поначалу он собирался просто выудить у Бримана сколько получится наличных и сбежать.
— Например, было бы неплохо получить золотую кредитную карточку или доверительный фонд на мое имя. Вполне обычное дело между отцом и сыном. Но на островах все по-другому.
Он был прав: на островах не доверяют фондам. Бриман хотел, чтобы сын делом доказал свою верность. Ему нужна была помощь. Сначала с «Иммортелями». Потом с Ла Гулю. Потом с Ле Саланом.
— Ле Салан меня и прикончил, — с ноткой сожаления сказал Флинн. — Это был решающий момент. Сначала пляж, потом деревня, потом весь остров. Я мог бы получить все. Бриман был готов удалиться на покой. Он бы поставил меня во главе основной части дел. У меня был бы полный доступ ко всему.
Он вздохнул.
— А как было бы хорошо, — горестно сказал он. — Я был бы нужен — для разнообразия. У меня было бы свое место.
Я уставилась на него.
— Но теперь не выйдет?
Он ухмыльнулся и потрогал мою щеку кончиками пальцев.
— Нет, Мадо. Теперь не выйдет.
Издалека, с Ла Гулю, доносилось мягкое шипение волн. Еще дальше квакали чайки — кто-то потревожил гнездо. Но далекие звуки терялись за оглушительным гулом крови у меня в ушах. Я изо всех сил пыталась понять историю Флинна, но у меня словно что-то застряло в горле, и мне было трудно дышать. Словно все остальное заслонил один-единственный необъятный факт. Флинн не был мне братом.
— Что это?
Я отодвинулась, почти не осознав услышанный звук. Предостерегающий звон, глубокий и гулкий, едва слышный за шумом волн.
Флинн пронзил меня взглядом.
— Что еще?
— Ш-ш-ш! — Я прижала палец к губам. — Слушай!
Вот опять — едва слышная вибрация в неподвижном вечернем воздухе, бой утонувшего колокола пульсирует в барабанных перепонках.
— Я ничего не слышу.
Он нетерпеливо потянулся рукой, словно собираясь обхватить меня за плечи. Я встала и оттолкнула его, на этот раз решительнее.
— Ты что, не слышишь? Не узнаешь?
— Какая разница, что там.
— Флинн, это Маринетта.
14
Так все и кончилось — тем же, чем и началось. Колокол — не пресловутая Маринетта, а просто колокол уссинской церкви — уже второй раз за месяц возвещал тревогу, громогласно разнося весть над отмелями. Ночью колокол звучал по-иному, чем днем; сейчас в его звоне была мрачная настойчивость, заставлявшая меня невольно спешить. Флинн пытался меня задержать, но я уже не позволила бы себя остановить; я почувствовала, что случилось несчастье — может, даже большее, чем гибель «Элеоноры», — и помчалась вниз по дюне, к Ле Салану, прежде чем Флинн успел понять, куда я бегу.
Конечно, деревня была единственным местом, куда он не мог за мной пойти; он остановился на гребне дюны, остался позади. У Анжело было открыто, и на улице собралась кучка людей, которые выпивали в баре, услышали звон колокола и вышли поглядеть, что случилось. Среди них были Оме, Капуцина и Бастонне.
— Ддвонят, — сказал Оме заплетающимся языком. Он был уже довольно пьян и соображал значительно медленнее обычного. — В Уссине ддвонят.
Аристид покачал головой.
— Тогда это не наше дело, э? Пускай теперь уссинцы побегают, если беда на этот раз у них, для разнообразия. Ведь это ж не то, что остров собрался потонуть, э?
— Все равно лучше бы кому-нибудь пойти узнать, — предложил обеспокоенный Анжело.
— Тада ппускай ктодибудь давелосипеде, — предложил Оме.
Несколько человек поддержали это предложение, но добровольцев не нашлось. Люди начали со смаком строить предположения о том, что именно случилось, начиная с повторного нашествия медуз и кончая невиданным смерчем, унесшим «Иммортели» целиком. Последняя гипотеза пришлась по душе большинству собравшихся, и Анжело предложил налить всем еще по рюмочке.
И в этот момент на Атлантическую выбежал Илэр, крича и размахивая руками. Это уже само по себе было достаточно неожиданно, поскольку доктор всегда отличался выдержкой; довершала картину его одежда — он, похоже, в спешке накинул vareuse прямо на пижаму, а на ногах у него ничего не было, кроме потрепанных эспадрилий. Для Илэра, всегда корректно одетого даже в самую жару, это выходило за всякие рамки. Он кричал что-то насчет радио.
Когда он вбежал, Анжело уже налил ему рюмку, и доктор первым делом осушил ее — быстро, с мрачным удовлетворением.
— Если то, что я слышал, правда, нам всем не помешает принять еще по одной, — кратко сказал он.
Он слушал радио. Обычно он перед сном слушает десятичасовую программу международных новостей, хотя островитяне вообще редко следят за новостями. Газеты обычно прибывают на Колдун с опозданием, и только мэр Пино всерьез утверждает, что интересуется политикой и текущими событиями; этого, можно сказать, требует его должность.
— Ну так вот, — сказал Илэр, — на этот раз я услышал кое-что такое, что нас нисколько не обрадует!
Аристид кивнул.
— Кто бы удивлялся, — сказал он. — Я же вам говорил, это Черный год. Этого следовало ожидать.
— Черный год! Э! — Илэр хрюкнул и потянулся за второй рюмкой колдуновки. — Судя по тому, что я слышал, он скоро еще больше почернеет.
Вы наверняка читали об этом. Нефтеналивной танкер потерпел крушение у берегов Бретани. Утечка сотен галлонов нефти в минуту. Подобные вещи занимают умы публики несколько дней, может, неделю. По телевизору показывали мертвых морских птиц; негодующих студентов, протестующих против загрязнения окружающей среды; несколько городских добровольцев для очистки совести очистили один-два пляжа. Туристическая отрасль на время пострадает, хотя власти на побережье обычно принимают меры по очистке самых выгодных курортов. Рыбная ловля, конечно, страдает дольше.
Устрицы чувствительны: даже легкое загрязнение может их погубить. Крабы и омары — то же самое; а что до кефали, она, можно сказать, еще хуже. Аристид помнит кефаль сорок пятого года, со вздутыми от нефти животами; все мы помним утечку в семидесятом — гораздо дальше, чем теперешняя, — после которой нам пришлось отскребать от скал у мыса Грино огромные куски мазута. К тому времени, как Илэр закончил объяснения, в бар Анжело явилось еще несколько человек с информацией, подтверждающей или опровергающей сказанное им, и мы уже были в состоянии, близком к панике: корабль был меньше чем в семидесяти километрах от нас — нет, даже в пятидесяти, нагруженный неочищенным дизтопливом, а хуже этого вообще не придумать; пятно утечки уже было несколько километров длиной и совершенно вышло из-под контроля. Несколько человек отправились в Ла Уссиньер — повидать Пино, который мог быть лучше осведомлен. Многие другие остались в кафе — решили попробовать выловить чуть больше информации из телевизора или, вытащив из карманов старые карты, начали гадать, куда в конце концов пойдет пятно загрязнения.
— Если оно вот тут, — мрачно сказал Илэр, очертив пятно на Аристидовой карте, — то, по-моему, ему никак не пройти мимо нас, э? Вот Гольфстрим…
— Мы еще не знаем наверняка, что оно дошло до Гольфстрима, — сказал Анжело. — Может, они его раньше остановят. А может, оно пойдет вот сюда — обогнет Нуармутье и вообще пройдет мимо нас.
Аристида это не убедило.
— Если оно попадет в Нидпуль, — выразительно произнес он, — оно там затонет и отравит нас на полвека.
— Ну, ты нас отравляешь почти вдвое дольше, а мы вроде пока живы, — заметил Матиа Геноле.
Все прочие нервно засмеялись. Анжело налил всем еще по одной. Потом из бара кто-то закричал, чтобы все замолчали, и все присоединились к кучке выпивающих, сгрудившихся вокруг старого телевизора.
— Тихо, вы все! Вот оно!
Есть новости, которые можно встретить лишь молчанием. Мы слушали, как дети, с круглыми глазами, пока телевизор возвещал свои новости. Даже Аристид молчал. Мы сидели как оглушенные, прилипнув к телевизору и красному крестику, отмечавшему место аварии.
— Далеко это? — беспокойно спросила Шарлотта.
— Близко, — очень тихо сказал побелевший Оме.
— Чертовы материковые новости! — взорвался Аристид. — Не могли взять нормальную карту, э? По этой их дурацкой схеме получается, что пятно от нас в двадцати километрах! А где подробности?
— Что будет, если пятно придет сюда? — прошептала Шарлотта.
Матиа попытался ответить спокойно.
— Мы что-нибудь придумаем. Сплотимся. Как раньше.
— Раньше такого не было! — отозвался Аристид. Оме что-то пробормотал вполголоса.
— Что такое? — переспросил Матиа.
— Я сказал — жалко, что Рыжего больше нету.
Все переглянулись. Никто не возразил.
15
Той ночью, подогретые колдуновкой, мы начали делать что могли. Нашлись добровольцы — посменно сидеть у телевизоров и радио для сбора любой новой информации об утечке. Илэра, у которого был телефон, назначили официальным представителем по связи с материком. Он должен был поддерживать связь с береговой охраной и морскими службами, чтобы нас в случае чего предупредили. На Ла Гулю поставили часовых, сменявшихся каждые три часа: когда мы что-нибудь увидим, мрачно сказал Аристид, мы увидим это на Ла Гулю. Кроме этого, мы начали углублять дно ручья и отгораживать его от моря камнями с мыса Грино и цементом, оставшимся от постройки Бушу.
— Если получится сохранить ètier, у нас хоть что-то останется, — сказал Матиа.
Аристид в кои-то веки согласился и не стал ворчать.
Около полуночи явился Ксавье Бастонне — оказалось, что они с Гиленом два раза выходили на «Сесилии», — и сообщил, что судно береговой охраны еще стоит за Ла Жете. По-видимому, потерпевший крушение танкер уже давно был в опасности, но власти обнародовали информацию лишь несколько дней назад. Ксавье сообщил, что прогнозы довольно мрачные. Он сказал, что ожидается южный ветер — если этот ветер продержится несколько дней, он пригонит нефть прямо к нам. В таком случае нам поможет лишь чудо.
Утро праздника святой Марины мы встретили в мрачном настроении. Работы на ètier несколько продвинулись, но все же недостаточно. Матиа сказал, что даже при наличии всех нужных материалов понадобится не меньше недели, чтобы как следует отгородить ручей. К десяти утра до деревни дошла весть, что в нескольких километрах от Ла Жете на воде показался черный слой, так что все деревенские были не в духе и терзались мрачными предчувствиями. Песчаные банки уже покрылись этой чернотой, и хотя она еще не достигла берега, но непременно должна была достигнуть в ближайшие сутки.
Тем не менее, как сказала Туанетта, негоже было бы забросить святую в день ее праздника, так что в деревне закипели обычные приготовления: люди перекрашивали маленькое святилище, несли цветы на мыс, зажигали жаровни у развалин храма.
Даже в бинокль не удалось разглядеть, что такое это черное, но Аристид сказал, что его там прорва, а поскольку в эту ночь ожидался прилив и южный ветер, то похоже было, что его можно ожидать на Ла Гулю в любой момент. Прилив должен был дойти до высшей точки около десяти вечера, и после обеда на мысу собралось уже довольно много наблюдателей, с приношениями, цветами и копиями статуи святой. Туанетта, Дезире и многие другие деревенские жители, особенно те, что постарше, утверждали, что единственное спасение — в молитве.
— Она и раньше творила чудеса, — заявила Туанетта— Всегда есть место надежде.
Чуть позже Черный прилив уже стало видно невооруженным глазом. Тени скользили под волнами, что-то перекатывалось на песчаных банках, необычно плясало на волнах в тени скал. Правда, на воде пока не было никаких следов нефти — даже пленки, — но, как сказал Оме, это может быть особенная нефть, совершенно новый вид, хуже всего, с чем мы имели дело раньше. Она не плавает на поверхности воды, а сбивается в сгустки, тонет, опускается на дно и отравляет все живое. Техника нынче дошла до совершенно жутких вещей, э? Все качали головами, но никто ничего толком не знал. Мы не разбирались в таких вещах, и к вечеру страшные истории о Черном приливе расплодились во множестве. Будет двухголовая рыба, вещал Аристид, и ядовитые крабы. Достаточно будет лишь дотронуться до них, чтобы подхватить жуткую инфекцию. Птицы взбесятся, а густеющая нефтяная каша будет налипать на лодки и тащить их ко дну. Почем мы знаем, может, и нашествие медуз случилось из-за Черного прилива. Но, несмотря на все это, а может, как раз из-за этого, Ле Салан держался мужественно.
Хоть что-то дал нам Черный прилив. У нас опять появилась цель, общая задача. Дух Ле Салана, твердый стержень в сердце, то, что вставало со страниц метрических книг отца Альбана, опять вернулось. Я это чувствовала Старые обиды снова забылись. Ксавье и Мерседес забросили планы отъезда — по крайней мере на время — и обратили все силы на помощь деревне. Филипп Бастонне, который в Ла Уссиньере ждал следующего парома, вернулся в Ле Салан вместе с Габи, Летицией и младенцем и намеревался, несмотря на затихающие протесты Аристида, остаться и помочь. Дезире нашла для них место в доме, и на этот раз Аристид не стал возражать.
Темнело, прилив поднимался, и все больше народу собиралось на мысу Грино. Отец Альбан был слишком занят в Ла Уссиньере, где служил в церкви особый молебен, но пришли старые монахини, бодрые, с блестящими глазами, как обычно. Зажглись жаровни — красные, оранжевые и желтые фонари вспыхнули у подножия развалин храма, — и снова саланцы, странно трогательные в своих островных шляпах и воскресных платьях, выстроились у ног святой Марины Морской, чтобы молиться и умолять ее вслух, перекрикивая море.
Тут были Бастонне с Франсуа и Летицией; Геноле, Просажи. Капуцина вместе с Лоло; Мерседес — чуть стесняясь, держа Ксавье за руку и положив другую руку на живот. Туанетта дребезжащим голосом пела «Санта Марина», а Дезире стояла между Филиппом и Габи у ног святой, такая розовая и улыбчивая, словно дело происходило на свадьбе.
— Даже если святая решит не вмешиваться, — безмятежно сказала Дезире, — то, что мои дети здесь, всё искупает.
Я стояла поодаль от остальных, на гребне дюны, слушая и вспоминая прошлогоднее празднество. Ночь была тихая, и кузнечики громко кричали в теплых, поросших травой ложбинах. Жесткий песок холодил мне ноги. С Ла Гулю доносилось «хишш» наступающего прилива. Святая Марина глядела вниз каменным, нелюдимым взглядом, и прыгающий свет огней оживлял ее лицо. Я смотрела, как саланцы один за другим подходят к берегу.
Первой подошла Мерседес и уронила в воду горсть лепестков.
— Святая Марина. Храни моего ребенка. Храни моих родителей и спаси их от всякой беды.
— Марина Морская. Храни мою дочь. Пускай живет счастливо со своим молодым, и поближе к нам, чтоб навещала нас хоть время от времени.
— Марина Морская, храни Ле Салан. Храни наши берега.
— Спаси и сохрани моего мужа и сыновей…
— Храни моего отца…
— Храни мою жену.
Я не сразу поняла, что происходит что-то необычное. Саланцы сплели руки в свете огней — Оме обнял Шарлотту, Гилен взялся за руки с Ксавье, Капуцина — с Лоло, Аристид — с Филиппом, Дамьен с Аленом. Люди улыбались, несмотря на тревогу; вместо мрачно склоненных голов, как в прошлом году, я видела блестящие глаза и гордые лица. Платки были сброшены, волосы распущены; лица светились не просто отблесками костров; танцующие люди бросали в волны охапки лепестков, ленты и мешочки ароматных трав. Туанетта снова запела, и на этот раз песню подхватили другие; голоса понемногу сливались в один — голос Ле Салана.
Я поняла, что, если вслушаюсь как следует, услышу среди них и голос Жана Большого, и голос моей матери, и Жана Маленького. Внезапно мне тоже захотелось присоединиться, войти в освещенный круг и помолиться святой. Но вместо этого я зашептала молитву, стоя на дюне, очень тихо, почти про себя.
— Мадо?
Когда надо, он умеет двигаться абсолютно бесшумно. Это его островная душа — если в нем на самом деле есть островная душа, под всеми слоями притворства. Сердце у меня подскочило, и я резко повернулась.
— Господи, Флинн, что ты тут делаешь?
Он стоял у меня за спиной на тропе, идущей по боку дюны, так, чтобы его не видели участники скромного празднества. В темной vareuse он был бы почти невидим, если бы не клубок лунного света в волосах.
— Где ты был? — прошипела я, боязливо оглядываясь на саланцев, но он не успел ответить, как наблюдатели на мысу Грино испустили страшный крик, которому через несколько секунд начали вторить на Ла Гулю.
— Ай-й-й! Прилив! Ай-й-й!
Пение возле храма умолкло. Наступило секундное замешательство: кое-кто из саланцев побежал к краю мыса, но в неверном свете фонариков никто не мог ничего толком разглядеть. Что-то плавало на волнах, какая-то темная, не тонущая масса, но никто не мог в точности сказать, что это. Ален схватил фонарь и побежал, Гилен последовал его примеру. Скоро цепочка фонарей и электрических фонариков, качающихся вверх-вниз, уже двигалась через дюну к Ла Гулю и Черному приливу.
Мы с Флинном затерялись в неразберихе. Толпа прошла совсем рядом, распевая, выкрикивая вопросы и размахивая фонарями, но нас никто не замечал. Каждый хотел первым оказаться на Ла Гулю; кое-кто на ходу хватал в деревне грабли и сачки, словно собираясь сразу приняться за очистку пляжа.
— Что происходит? — спросила я у Флинна, пока нас обоих увлекала толпа.
Он покачал головой.
— Пойдем посмотрим.
Мы дошли до блокгауза — удобной наблюдательной площадки. Под нами Ла Гулю кишел огнями. Несколько человек стояли с фонарями на мелководье, словно во время ночного лова. Вокруг них плавали какие-то черные силуэты, десятки силуэтов — плавучие, наполовину погруженные в воду, скрывающиеся под волнами. Издалека доносились крики и… неужели смех? Черные штуки было невозможно разглядеть в свете фонарей, но на мгновение мне почудилось, что они имеют правильную форму, слишком геометрическую для природных объектов.
— Смотри, — сказал Флинн.
Голоса под нами стали громче, еще больше народу собралось у края воды, кое-кто зашел в море до подмышек. Свет фонарей скользил по воде; отмели, если смотреть отсюда, сверху, имели зловещий зеленый цвет.
— Смотри, смотри, — сказал Флинн.
Люди совершенно точно смеялись, я видела, как они плещутся на мелководье.
— Что происходит? — вопросила я. — Это что, Черный прилив?
— В каком-то смысле — да.
Тут Оме и Ален принялись выкатывать странные черные предметы из полосы прибоя. То же стали делать и другие люди; предметы были около метра в диаметре, правильной формы. Издали они были похожи на автомобильные шины.
— Это они и есть, — тихо сказал Флинн. — Это Бушу.
— Что?! — Во мне словно что-то оторвалось и поплыло по воле волн. — Бушу?
Он кивнул. Лицо его было освещено странным светом, падавшим с пляжа.
— Мадо, это был единственный выход.
— Но зачем? Мы столько труда в него вложили…
— Сейчас главное — остановить течение, идущее к Ла Гулю. Убрать риф — и течение исчезнет вместе с ним. Тогда, если нефть дойдет до Колдуна, может, она обойдет Ле Салан. По крайней мере, хоть какой-то шанс.
Он вышел на отмель во время отлива. Ножницами по металлу перекусил авиационный трос, скрепляющий шины вместе. Работы на полчаса; начавшийся прилив доделал остальное.
— А ты уверен, что это поможет? — спросила я наконец. — Теперь нам ничего не грозит?
Он пожал плечами:
— Не знаю.
— Не знаешь?
— Ну, Мадо, а ты чего ждала? — Он, кажется, слегка вышел из себя. — Я не могу дать тебе всё!
Он покачал головой.
— Теперь вы хотя бы сможете бороться. Ле Салан не обязательно должен умереть.
— А что Бриман? — тупо спросила я.
— Ему и на своей стороне острова забот хватает, некогда смотреть, что творится у нас. Последнее, что я о нем слышал, — он ломал голову, как бы это передвинуть стотонный волнолом за двадцать четыре часа. — Он улыбнулся. — Может, идея Жана Большого была ценнее, чем мы думали…
Его слова дошли до меня не сразу. Я так поглощена была своими мыслями о Черном приливе, что совершенно забыла про Бримана с его планами. Я ощутила внезапный прилив яростного ликования.
— Если Бриман тоже уничтожит свои волноломы, то все будет хорошо, — сказала я. — Приливы станут как раньше.
Флинн засмеялся.
— Пикнички на пляже. Трое отдыхающих в пристройке. Экскурсии в святилище, по три франка с головы. Считать гроши. Не будет ни денег, ни роста, ни будущего, ни состояния, ничего не будет.
Я покачала головой.
— Неправда, — сказала я. — Будет Ле Салан.
Он опять засмеялся, довольно дико.
— Верно. Ле Салан.
16
Я знаю, что он не останется в Ле Салане. Глупо даже надеяться. Слишком много лжи, обманов, которые люди могут швырнуть ему в лицо. Слишком много народу его ненавидит. К тому же сердцем он материковый житель. Ему снятся огни больших городов. Я не думаю, что он сможет остаться, даже если очень захочет. Точно так же и я не смогу уехать — во мне остров и Жан Большой. Мой отец любил Элеонору, но все-таки с ней не поехал. Остров находит способ тебя удержать. На этот раз — Черным приливом; пятно уже в десяти километрах от нас, со стороны Нуармутье. Никто не знает, накроет нас или пронесет, — даже береговая охрана не знает. Вандейский берег уже пострадал; по телевизору ежедневно показывают образы будущего, которое нас ожидает, — неприятно зернистые картинки в ядовитых тонах. Никто не может в точности предсказать, что с нами будет: по всем законам пятно должно пойти по Гольфстриму, но вопрос решат несколько километров в ту или другую сторону.
Нуармутье почти наверняка накроет. С островом Йё пока не ясно. Яростные течения, разделяющие нас, борются между собой. Кто-то из нас — может, только кто-то один — окажется в нефтяном пятне. Но Ле Салан не теряет надежды. Мы работаем упорно, как никогда. Ручей укреплен и защищен, живорыбный садок хорошо укомплектован. Аристид, которому деревянная нога мешает выполнять более тяжелую работу, смотрит телевизор, выуживая информацию, а Филипп помогает Ксавье. Шарлотта и Мерседес работают у Анжело, готовят еду для добровольцев. Оме, Геноле и Бастонне почти все время проводят на «Иммортелях». Бриман позвал на помощь всех желающих — уссинцев и саланцев, — чтобы разобрать волноломы на «Иммортелях», а еще он переписал завещание в пользу Марэна. Дамьен, Лоло, Илэр, Анжело и Капуцина до сих пор занимаются очисткой Ла Гулю, и мы планируем использовать шины для постройки защитных барьеров от нефти, если она все-таки доберется до наших пляжей. На случай такой катастрофы мы уже запаслись очистными средствами. Флинн возглавляет это направление работ.
Да, он пока что на острове. Кое-кто из мужчин все еще держится с ним холодно, но Геноле и Просажи приняли его от всего сердца, забыв все происшедшее, Аристид вчера играл с ним в шахматы, так что, может быть, для него есть еще надежда. Конечно, сейчас нет времени на бесполезные обвинения. Он работает не менее усердно, чем любой из нас, — даже усерднее, — а на Колдуне это сейчас самое главное. Не знаю, почему он не уехал. Все-таки меня странно успокаивает то, что я вижу его каждый день, на обычном месте, на Ла Гулю, — он то тыкает палкой в разные вещи, принесенные морем, то выкатывает нескончаемые шины в дюны, где их складывают про запас. Он так и не утратил резкости характера — может, никогда не утратит, — но мне кажется, что он слегка помягчел, сгладился, чуть ассимилировался, стал почти одним из нас. Он мне даже начинает нравиться… самую малость.
Иногда я просыпаюсь и гляжу в окно на небо. В это время года никогда не бывает совсем темно. Порой мы с Флинном прокрадываемся наружу, поглядеть на Ла Гулю, где море светится странным перламутровым светом, характерным для Нефритового берега, и присаживаемся на дюне. Там растут тамариски, поздние гвоздички и «заячьи хвостики», что кивают, бледно мерцая, в свете звезд. По ту сторону пролива иногда виднеются огни материка: к западу — предостерегающий бакен, к югу — подмигивающий balise. Флинн любит спать на пляже. Ему нравится слушать жужжание насекомых на утесе, нависшем над головой, и шепот песчаного овса. Иногда мы остаемся там на всю ночь.
ЭПИЛОГ
Пришла зима, а Черный прилив до нас так и не добрался. Остров Йё слегка задело; Фроментин накрыло; весь Нуармутье сильно пострадал. А пятно продолжает двигаться, медленно нащупывая путь на мелях и в протоках. Все еще не ясно, что будет с нами. Но Аристид настроен оптимистично; Туанетта спрашивала совета у святой и утверждает, что ей были видения; Мерседес и Ксавье переехали в домик на дюнах, к молчаливой радости старика Бастонне; Оме в последнее время сказочно везет в белот, и я совершенно уверена, что пару дней назад видела улыбку на лице Шарлотты. Нет, я не буду утверждать, что наш прилив повернулся. Но что-то другое вернулось на Колдун. Какая-то цель. Никто не в силах повернуть прилив — разве что на время. Все возвращается. Но Колдун держится стойко. Будь то засуха, потоп, Черный год или Черный прилив — Колдун держится. Держится потому, что держимся мы, островитяне: Бастонне, Геноле, Прато, Просажи, Бриманы — и, может быть, даже, хоть и с недавних пор, Флинны. Нас ничто не сломит. Даже не пробуйте, без толку — все равно что плевать против ветра.
2002 г.
|
The script ran 0.009 seconds.