Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Аксёнов - Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках [2009]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман

Аннотация. "Таинственная страсть" - последний роман Василия Аксенова. Его герои - кумиры шестидесятых: Роберт Рождественский, Владимир Высоцкий. Андрей Вознесенский, Андрей Тарковский, Евгений Евтушенко & Аксенов предоставил нам уникальную возможность узнать, как жили эти люди - сопротивлялись власти или поддавались ей, любили, предавали, отбивали чужих жен, во что верили, чем дышали. И продолжали творить, несмотря ни на что. Именно эту жажду творчества, которую невозможно убить никаким режимом, и называет Аксенов таинственной страстью.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

И покатитесь в степь С нашей вспышкой, Всегда возникающей. И все расселись как сидели, чтобы позировать то ли в первой, то ли в последней «коллективке» этого поэтического поколения. И в западной части небосвода полыхнула большая зарница — снимок сделан! После этой акции Неба все стало успокаиваться. Все стали засыпать прямо на ступенях большого трапа. Капитан Каракуль приказал вахтенным матросам накрыть всю компанию теплыми пледами, недавно полученными через прогрессивную итальянскую фирму «Ностра Виа». Всем приснилось сначала страшное, а потом умиротворяющее. В страшном показалось, что «Ян Собесский» попал в горловину страшного шторма, был там раскручен центрифугой перемешавшихся течений и влеком к угрожающим скалам. В умиротворяющей части сна оказалось, что теплоход восстановил свой курс на Сухум, не потеряв ничего и никого из такелажа и пассажирского состава. Сухум оказался древним обиталищем философов Ликейской школы. В красно-коричневых скалах своих он проявлял галереи и арки пещерного града. Фигуры мужей и жен в белых скульптурных одеяниях простирали к нашим путникам руки. Тут все один за другим проснулись с улыбкой. Никто не помнил ничего. Шел первый год нового десятилетия. 1974 Исход За три года, что прошли с момента той то ли где-то существующей, то ли просто совершенной «коллективки» (куда отлетают все наши снимки в контексте Вселенной и Мироздания?), протекло немало вроде бы текущих, но довольно странных событий. Прежде всего: началась интенсивная израильская эмиграция. Трудно было поверить, что советский монолит приоткрыл пока еще узкие, но во всяком случае вполне реальные щели. В эти щели ежедневно улетали самолеты, заполненные еврейскими — и не вполне еврейскими — семьями. Прямых рейсов в Землю обетованную не было; почему их не было, никто поначалу не мог понять. Потом стало ясно: Советский Союз после Шестидневной войны стал вроде бы игнорировать существование еврейского государства. Дипломатические отношения были прерваны в наказание за победу над Сирией, Иорданией и Египтом. Если и появлялись иногда новости из тех мест, то они относились только к одному аспекту: «Израильская военщина». В связи с этим во фрондерских кругах распевали издевательскую песенку Галича. В ней фигурировал некий мужчина, партийный выдвиженец, которому поручаются бесконечные выступления по актуальным вопросам. Он любит Мир и борется против Агрессии. Поет: Израильская, — говорю, — военщина Известна всему свету! Как мать, — говорю, — и как женщина Требую их к ответу! Так вот, прямых рейсов в агрессивный край не было, и самолеты из Москвы улетали почему-то вбок: в Бухарест, в Вену и в Рим. Там различными западными и израильскими службами были устроены перевалочные пункты, где всех эмигрантов спрашивали, куда они хотят двигаться дальше. С этого момента «советские люди» с ошеломляющей ясностью понимали, что они стали «свободными людьми»: куда хочешь, туда и едешь. В этих пунктах и центрах бывшие советские «деятели культуры» принимали решения о конечных пунктах назначения. Гладиолус Подгурский, например, выбрал Париж, потому что знал не менее трех сотен французских слов. Генри Известнов направился в Швейцарию, так как там, в Лозанне, один из гостей его мастерской на Трубной площади собирался устроить выставку его рисунков. Большинство же художественного народа устремлялось прямо в Штаты. Там они будут немедленно востребованы, там их ждут в Голливуде, в издательствах, в театрах, в худшем случае — на университетских кафедрах. Почти всем — с редкими исключениями — снились «нобелевки» и «оскарчики». Однако право первого отсева Советский Союз оставлял за собой. Большой процент устремившихся в ОВИР получали от ворот поворот. Выдача виз тем, кто работал в «оборонке» ии, как сейчас говорят, в «наукоемких учреждениях, объявлялась «нецелесообразной». В другое время народ сразу бы заткнулся, остался бы посапывать в тряпочку, в Семидесятые он ответил движением «отказников». Чудо из чудес: в Москве на многолюдных улицах стали возникать пикеты протестантов под лозунг «Отпусти народ мой!». Высоколобые физики-отказники стали устраивать на своих квартирах международные научные семинары. На одном из таких мероприятий был замечен сенатор Тэд Кеннеди. Однако главную крамолу выказывали современные художники земли российской. Выставки и вернисажи проходили почти еженедельно на чердаках и в подвалах. Однажды больше сотни растрепанных усато-бородатых устроили выставку а-ля пленэр на пустыре посреди новой застройки. Власть подтянула туда бульдозеры и спровоцировала варварский погром. Художники во главе с «Лианозовской группой» сдаваться не собирались, и вскоре в Измайловском парке вдоль дренажной канавы расположились со своими холстами не менее двух сотен художников. Начались занудные переговоры в партийных органах, и вдруг — о чудо! — для следующей массированной выставки был выделен павильон «Пчеловодство» на Выставке достижений народного хозяйства. Туда повалили многие тысячи москвичей и «гостей столицы». Милиция, выстроенная цепью от триумфальной арки до «пчел», всех любезно спрашивала: «Товарищи, вы к формалистам? Пожалуйте сюда!» В конце концов многие из ведущих художников отправились за лавровыми венками в суп буйабес туда, на Запад, о котором еще недавно Алик Городницкий пел: «Туманный Запад, неверный лживый Запад…» Борьба «отказников» достигла своего апогея, когда группа молодых питерских евреев решила захватить самолет и перелететь на Запад. Увы, произошел какой-то сбой и все ребята оказались в тюрьме. В конце концов в верхах возникла зернистая мысль. Основатель нашего государства Ленин Владимир Ильич в свое время сформулировал эту мысль таким образом: «…а врагов нашего государства будем наказывать высшей карой — лишением советского гражданства!» Именно тогда возник план высылки в Европу всех членов Вольфилы, академии «философов-идеалистов». Незадолго до тогo почтенные мыслители еще обсуждали на своей сессии, является ли Ленин Антихристом. Большинство склонилось к тому, что на Антихриста вождь большевиков еще не тянет, однако легко может снискать себе славу его предтечи. И вот пришло подтверждение аксиомы: ночная облава, аресты, погрузка на пароходик-калошу, отплывающий курсом на Любек. Так возник «Корабль философов», одна из невероятных легенд социалистической революции. Вся школа русских экзистенциалистов была в одночасье выброшена вон. Предполагается, что Ленин вообще-то был против высшей кары, он предлагал некоторое смягчение, то есть расстрел. Троцкий, однако, Лев Давыдович возразил: «Расстрел даст нашим врагам сильное идеологическое оружие. Высылка даст оружие нашим друзьям по подготовке перманентной революции. Все эти так называемые «философы» никому в Европе не нужны. Они будут там просто-напросто валяться в канаве и просить подаяние. Вот таким образом, Владимир Ильич, мы решим эту довольно серьезную проблему». Не исключено, что и в Семидесятые годы кто-то близкий по демагогическим способностям к Троцкому как раз и вошел в ЦК с близкой идеей. Все эти наши так называемыe диссиденты нужны империалистическим подрывным центрам только здесь, в СССР, неважно — на воле или в тюрьме. Оказавшись на Западе, они потеряют почти весь свой идеологический потенциал. Они там мало кому нужны, а с их мегаломанией тем более. Они погрязнут в трясине общества потребления, многие сопьются и взвоют от тоски по стремительно идущей вперед родине социализма. Что касается писателей, общеизвестно, что русский писатель не может творить вне родины; зачахнут! В ЦК, конечно, могли бы спросить хитреца: а как Гоголь, Достоевский, Тургенев, Бунин, Мережковский, Алданов, Набоков? Никто там этого не спросил то ли по невежеству, то ли по собственной хитрости, близкой к хитрости хитреца. В общем, идея была принята во всех инстанциях и началась осторожная высылка, подчас сопряженная с техникой «выдавливания» — не на Восток, на Запад! Однажды в первой половине Семидесятых, но ближе к середине, секретарь Союза писателей СССР, депутат Верховного Совета СССР и лауреат Государственной Премии Роба Эр был приглашен зайти по неотложному делу к ответственному секретарю Союза писателей и носителю секретного, но безусловно генеральского чина Юре Юрченко. В назначенный час Роберт явился и был секретаршами под белы руки проведен в столь знакомый ему начальственный кабинет с ампирными окнами, который вкупе с медлительным снегопадом вызывал прямо-таки ностальгические чувства. При входе, помнится, мелькнула у приглашенного огорченная мыслишка в адрес приглашателя: «Жиреет Юрка и тяжелеет органами головы. Надо все-таки вытаскивать его на волейбол, как бывало». Юрченко слегка поднялся из кресла, и они обнялись, слегка похлопав друг друга по спинам, по очень крепкой и по очень пухлой. — Роб, познакомься с Максимом Денисовичем! Из кресла в глубине кабинета поднимался навстречу ему весьма значительный человек, которого звали как раз наоборот — Денисом Максимовичем — и чью фамилию и чин в кругах не полагалось произносить, хотя многие из приближенных знали его как генерал-полковника Вовкова. Роберт однажды уже видел этого генерала на концерте в Кремлевском Дворце съездов. Сейчас он выглядел как тогда, как будто на концерт собрался: темно-синий, явно сшитый по фигуре костюм, в галстуке булавка с камнем, накрахмаленные манжеты. — Очень рад с вами лично познакомиться, Роберт Петрович. Вашими песнями очарован вместе со всей страной. Они уселись в углу за столиком наполеоновской эпохи. Секретарши принесли любимый товарищем Юрченко кутузовский самоварчик, кузнецовский сервиз и бутылочку сталинского коньячку-с. Все уже в те времена курили вирджинский табачок, и потому смесь ароматов получилась изрядная. Заговорили, разумеется, о литературе, об энергичном подъеме так называемых «деревенщиков», а на самом деле, как считал Максим Денисович, просто настоящих патриотов, людей не только близких народу, но и возникших прямо из народа. Их, конечно, надо очень активно поощрять, чтобы не скатились к «солженицынщине». Отсюда по вполне понятным причинам перекатились к писателям, страдающим недостатком патриотического гормона. Юрченко стал перечислять тех, кто «уехали»: Мандел-Коржев, Галлов, Сибирский, Мима Генбрун, Осип Гродский, Подгурский… Максим Денисович махнул холеной кистью с отманикюренными ноготками: — Ну, на этих-то можно крест поставить. Пусть гниют там в своих палестинах. — Как прикажете это понимать, Максим Денисович? — с некоторой жестковатостью спросил Роберт и решился посмотреть начальственному субъекту прямо в глаза. Зафиксироваться на несколько секунд. Решимость была вознаграждена: в глубине водянистых проявила некоторая дзержинзновизна. Подержалась несколько секунд и смоталась в изчезающий клубочек. МД хохотнул: — Вы, конечно, понимаете, что я говорю это фигурально. Ведь русский писатель не может творить вдали от родины. Вы согласны? Роб усмехнулся и отвел глаза в сторону пыхтящего самоварчика. — Ну, в общем. — Знаете, друзья, сейчас мне придется заговорить о другом аспекте наших проблем. Поскольку мы обсуждаем все эти дела в тесном, смею сказать — дружеском кругу, я беру на себя смелость приоткрыть некоторые государственные секреты. Дело в том, что мы разработали план по окончательному излечению нашего общества от коросты пресловутой диссидентуры. В принципе, в этом направлении уже сделано немало успешных шагов. Можно сказать, что диссидентура дышит на ладан. Существует, однако, одна серьезная загвоздка. Все наши акции находятся под наблюдением колоссального разведывательного аппарата наших коллег из Лэнгли, штат Вирджиния, и там уже началась некоторая активность встречного характера. Вы, конечно, догадываетесь, что у нас тоже существует немалый разведывательный аппарат, нацеленный на них. Так вот, нам стало известно, что они взамен уходящей диссидентуры склоняются — цитирую — «к намыванию нового слоя оппозиции из писателей, работающих на грани лояльности». Хочу вам признаться, Роберт и Юрий, что я с удовольствием оставил бы писателей в покое, если бы коллеги из Лэнгли не вынуждали нас к ответным действиям. Вот я и пришел к вам, столпам нашей литературы, чтобы посоветоваться, что мы можем совместно предпринять. Уверен, что вы понимаете всю серьезность и щекотливость ситуации. Он замолчал, откинулся в кресле и с облегчением вздохнул, как человек, освободившийся от тяжкой обязанности. Юрченко, явно довольный тем, что его назвали «столпом», наполнил рюмки коллекционным «Грэми»: — У меня есть определенные тактические соображения, но я бы хотел, чтобы Роберт сначала высказался: ведь у него немало друзей может оказаться в этом «намытом слое». Роберт хмыкнул. Каков, оказывается, друг: выдвигает вперед того, кому уже десять лет клянется в верности, а сам уходит в арьергард. — Мне хотелось бы, товарищи, чтобы для начала были названы какие-то конкретные имена. Тогда мне стало бы ясно, что имеется в виду под «гранью лояльности». Иначе я не знаю, о чем говорить. Два мощных босса обменялись взглядами, как бы уточняя, кто начнет. Согласились, что начать должен старший по званию. Максим Денисович заглянул в свою записную книжку. — Ну вот, скажем, Аксён Ваксонов; что вы о нем думаете? Роберт сразу не ответил. Начал тянуть, почему — самому неизвестно. Налил себе чаю. Положил ломтик лимона. Бросил пустую пачку «Мальборо», вытащил из кармана целую. Распечатал. Извлек одну из двадцати вредных штучек. Щелкнул зажигалкой. Несколько секунд смотрел на пламя. Подумал о свойствах огня. Прикурил и помахал зажигалкой, как в недалекой старине помахивали спичкой, чтобы загасить. И все это делал с задумчивым видом, как будто размышляет, что сказать. — Кстати, что это за странное имя? Какое-то не очень русское, — поинтересовался МД и добавил с небольшим затруднением, но не без удовольствия: — Этимология довольно туманная. — Разве? — удивился Роберт. — Аксён вообще-то старорусское имя, пришедшее к нам из Греции, как большинство русских имен. Насколько я знаю, означает «ценность», близко к «акции». Что касается фамилии, то она действительно звучит как-то по-иностранному. Ну вот как в Сибири оказались какие-то вроде бы иностранные Эры, а ведь э оборотное существует только в русском букваре, не так ли? Мы почему-то этого Ваксонова Аксёном не зовем, а кличем только по фамилии, или даже Ваксоном, ну, на американский манер, а то и Ваксой, шутливо… — А Гринбергом вы его не зовете? — как бы мимоходом спросил высший чин и улыбнулся без всякой кровожадности. — Или, скажем, на американский-то манер — Бергом или даже Грином, как доллар? Роберт простодушно улыбнулся: — Вы немного, Максим Денисович, ошиблись с фамилией его матери. Она не Гринберг, а Гринбург. А доллары у нас в Советском Союзе не вращаются, не так ли? Юрченко был поражен. Увальноватый Роба уверенно выигрывал у сетки и посылал сильные драйвы к дальней линии. На лице его партнера — не называть же противником такую государственную фигуру — пробегали еле заметные, но заметные тучки. — Итак? — проговорил МД, точнее ДМ; ну, в общем, читатель знает. — Хороший парень, — улыбнулся Роберт. Улыбка, конечно, относилась не к участнику, а к предмету разговора. — Мы все к нему очень хорошо относимся. — Кто это «мы»? — вдруг с некоторой зловещинкой спросил МДДМ. — Ну, наша компания. — Ваша старая компания? — Почему это старая? Пока еще не износилась. — Роб! — воззвал Юрченко. — Ты что, не понимаешь, о чем идет речь? — Признаться, не понимаю, — ответил Эр без всякой дерзости, но явно с некоторой насмешкой. — И что же, Роберт Петрович, у вас нет никаких личных оснований не любить Ваксона, злиться на него? — Нет. Высокий чин улыбнулся с вальяжностью, что подошла бы и славянофильскому кружку Хомякова. — У нас в русском языке существует какая-то двусмысленность со словом «нет». То ли это «нет-нет», то ли «нет-да». — Нет-нет. Высокий чин развел руками: — Да ведь и в этом «нет-нет» сидит некоторая лукавость, батенька! Все трое расхохотались, словно джентльмены в каком-нибудь Аглицком клубе. Извлечены были даже идеальные носовые платки. Чихнув в платок, старший генерал глянул на Эра зорким зраком: — А вы роман «Вкус огня» еще не читали, Роберт Петрович? — Это что же за роман такой? — удивился Роб Эр. (До сих пор мы не можем сказать с определенностью — хитрил Роберт или действительно еще не слышал о «нетленке» Ваксона.) — Отечественный или иностранный? С какого языка переведен? Название мне нравится. «Taste of the Fire»; звучит! Генерал, как пишут в социалистическом реализме, «поигрывал лукавым взглядом». — А я-то думал, что вся эта ваша компания уже прочла черновой вариант или побывала на чтениях. До меня роман еще не дошел, но я уже кое-что слышал. Говорят, что яркая антисоветская вещь вашего хорошего парня Ваксона. Источник также утверждает, что там через весь текст проходит некий женский образ, напоминающий красавицу из высших кругов нашего общества; вот ведь незадача! Роберт встал. Ну хватит уже хмычков и взглядиков. Он отошел к окну, за которым продолжалось кружение невинных снежинок. Выдохнул струйку дыма. Вернулся к столу, но не сел. — Давайте, товарищи, поговорим начистоту. Я знаю, что вы продвигали меня в секретариат и в партком, и я за это вам премного благодарен. Однако это, как мне кажется, не налагает на меня обязательства топить своих друзей. Ваксонов — непростой человек. Его родители прошли через ад ГУЛАГа. Он выработал свою собственную концепцию современного романа, в которой нет места ни эзоповскому языку, ни умолчаниям. Политические инвективы, может быть, там и присутствуют, однако они играют второстепенную, если не третьестепенную роль Роман, с его точки зрения, не может являться политической акцией. Все, что относится к акции, это всего лишь строительный материал романа. По отношению к роману есть только две политики — или он есть, или его нет… Тут его прервал Юрченко. Губы его тряслись, а грудь колыхалась: — Послушай, Роб, что за ересь ты несешь? Ведь мы тебя… Его тормознула ладонь высшего чина. Сам чин, производя торможение сателлита, не отрываясь смотрел на человека, теряющего притяжение светил. — Как я понимаю, вы говорите о «нетленке», Роберт Болеславович? Попал в цель. Роберт дернулся. Значит, он знает, что я никакой не Петрович, что я не Эр? Ну что ж, ничего не остается, как только бить лоб в лоб. — Удивлен вашими познаниями, Денис Максимович… — Не «Максим Денисович». Тот тоже чуть-чуть моргнул надменной мордой. — С такими познаниями вы запросто могли бы стать членом нашей компании. Высший чин весело рассмеялся: — Боюсь, что я действительно стану членом вашей компании, но разговаривать придется с каждым поодиночке. Роберт губища свои распустил и выпятил угловатость, напоминая в этот момент мужскую фигуру с картины Пикассо «Девочка на шаре». Протянул высшему чину руку на выбор — пожимать или не пожимать. — Прошу прощения, я должен быть сейчас в районной библиотеке; там чтения. Ведь я прежде всего поэт, а потом уже Секретарь. Ручища волейбольного забойщика была принята двумя пухловатами лапками секретной службы. Что касается Юры Юрченко, то он остался без дружеского рукопожатия. Ну, бывает. Рассеянность. Ночью в постели он рассказал об этой беседе Анке. Постарался ничего не упустить. Какая все-таки сволочь этот Юрка, вздохнула она. Надо отказать ему от дома. Ты же знаешь, он ненавидит Ваксу. Да и вообще всю нашу компанию. Нэлку, например, за неприступность. Кукуша за славу. Антошу за гений. Глада за то, что уехал. Всех, кроме Яна, должно быть. — Яна-то как раз особенной ненавистью. — А теперь и тебя за прежнюю дружбу. Теперь меня лишат всех полномочий. Ну и черт с ними, с полными мочиями. Никогда не буду предавать своих, да и вообще классных ребят; таков наш кодекс с Юстасом. Раскрыли мои хорвато-литовско-троцкистские корни и теперь хотят этим шантажировать! Идиоты! — Почему, по своей мерке они не идиоты. Это ты по их мерке идиот. Выёбывается, мол, в гордого поэта играет, отказывается от квартиры на улице Горького! В общем, я люблю тебя, идиотина! Квартиру они все-таки получили, и в назначенный срок. Шестикомнатную квартиру на Горького в таком очень солидном доме с закругляющимся фасадом; ну, все знают этот дом по соседству с Телеграфом. В Союзе писателей ему объяснили, что такая квадратурно-кубатурная квартира ему нужна для престижа. Вам придется, Роберт, принимать иностранных представителей. Да к тому же ведь и маловозрастная дочка теперь появилась, Марина-Былина Робертовна Эр; вот уж имечко, днем с огнем не придумаешь! Состоялось новоселье, на котором среди гостей присутствовал и Юрий Онуфриевич-говнюк, фамилию даже произносить не хочется. 1973 Обвал Ваксона там не было по уважительной причине. С ним произошло нечто чуть ли не обвальное. После встречи на борту «Яна Собесского» они с Ралиссой были счастливы и неразлучны еще едва ли не полтора года. Потом она вдруг снова исчезла. Куда понесло теперь этого тщеславного Джона Аксельбанта? Неужели опять в Великую Британию? К своему послу-ослу? Что за таинственная страсть к предательству ее терзает? Ведь даже и объяснительной записки не оставила! Он стал швырять все, что под руку попадется. Где же оно, «шитье с оставленной иголкой»? Не было никакого шитья, а иголки, впившись в маленький пуфик, превратили его в модель дикобраза. И ничего похожего на «всю ее», если не считать на тряпье запаха ее подмышек. Он запил и вскоре превратил их съемную и любовно убранную Раликом квартиру на Плющихе в сущий алкогольный бедлам. «Чувиху», как не раз он называл «послиху», вычеркнул в очередной раз из памяти. Не хватило соображения открыть ее парфюмерный ящик в комоде. Кабы он открыл оный ящичек, сразу бы бросилась в глаза открытка с изображением чудовищных ракет, с розовощеким ракетчиком и с надписью «На страже мира!», выпущенная почтовым ведомством ко Дню Советской армии, и тогда бы он смог прочесть послание, начертанное ее нервной рукой: «My Love, I'm splitting for a while. We have some serious problems with Veronikochka. Please, do not suspect me in any wrong doing. Be well and prudent. I'll be back soon. Your Ralik». He сообразил, не открыл, не заметил, не прочел. Грязнуха-ревность, подпрыгивая с утра до ночи, как жаба, превращала его в безумца. Однажды ночью, впрочем, открыл, когда выпиты были все отменные скочи и коньяки, а также ящик химического «Солнцедара», взялся за парфюмерию. Сейчас выдую все ее «шанели №5» и «баленсиаги». Вышвырнул какую-то дурацкую открытку. Она спланировала по спальне и улеглась в пустой корзине для грязного белья. Стал открывать флакончики и дуть. С организмом происходило что-то чудовищное: то ли ползти куда-то хотел, то ли воспрять до вершин. Постоянно появлялась Ралисса Кочевая-Аксельбант — то из шкафа выйдет в бикини, то из ванной в норковой шубке, то из телевизора шагнет предельно обнаженной ногою, а то и из манускрипта материализуется вместе с куском предательски прекрасной летней ночи. Он выпивает последний флакон и мечется по квартире, умоляя не исчезать, матерясь, протягивает руки, но она исчезает одна за другой, и все пространство вокруг и внутри заполняется сонмищем плавающих белых пятен. Он понимал, что дьявольски болен, что у него пожар сердца или, вернее, «делириум тременс» и что если сейчас не придет кто-нибудь из живых, ему конец. Бухнулся на тахту, начал набирать телефоны, которые почему-то отчетливо помнил. Молил о помощи, вопил, что дверь открыта; и потерял сознание. Очнувшись, он увидел, что в креслах напротив тахты сидят трое: Роберт Эр, Анка Эр и неизвестный молодой человек. Он сначала не поверил в реальность этой компании и прикрыл глаза. Картинка померкла, но уши уловили разговор. — Как она могла оставить его одного? — проговорила Анка. — М-м-м, — ответил Роберт. — Это вы о ком сейчас говорите? — поинтересовался молодой человек — Дмитрий, психиатр. — О его бабе, — сказала Анка. — О жене, — поправил Эр. Он снова открыл глаза и кашлянул, чтобы не возникло неловкой ситуации. Ну вот, проснулся, улыбнулся Роб. Как дела, старик? Говновато, ответил пострадавший. Говновато, но нормально? Нет, ненормально. Не было никаких сил, чтобы переменить унизительно раскинувшуюся позу. — Мухи белые у вас в глазах плавают? — спросил молодой человек. — Пока не плавают, — ответил пострадавший и тут же поправился: — А вот опять поплыли. Но не так, как раньше. Скромнее. — Это Дмитрий, — пояснила Анка. — Психиатр. Он Робку в свое время вытянул. Помнишь? Понимаешь? — Помню. И понимаю. И всех. Всех благодарю. Надеюсь. На. На Диму. — В больницу не хотите? — спросил врач. — Нет. Обнадеживающий симптом, подумал врач Дмитрий и стал вынимать из портфеля пузырьки с психотропными лекарствами. — Здесь три рода средств. Немедленно начинайте прием. Строго следуйте схеме. Она вот на этом листке. Через неделю, если все пойдет по плану, перейдете на седуксен. Одна неделя — три раза в день. Вторая неделя — три раза в день. Потом по одной таблетке ежедневно. Затем по надобности, если появляется шаткость организма. Можно просто надкусывать таблетку. Разумеется, ни капли алкоголя. Нет, не навсегда, но на годы. Дайте вашему «изму» отдохнуть от ваших же эскапад. Потом можно будет время от времени употреблять скорее с гастрономическим, чем с надрывным смыслом. Уточните у Роберта. Если что-нибудь возникнет тревожное, немедленно звоните мне. Вот мои телефоны. — Или нам, Вакса, звони. Дребезжи, не стесняясь, — сказали супруги Эры. И улыбнулись ему. А он в этот момент из-за обнаженности нервной системы, не скрываясь, задергался в плаче. — А лучше всего нам звони! — послышался женский голос, и в квартиру вошла целая семья: Мирра, бывшая Ваксон, ныне Мелонова, Вадим, то есть Вадик Мелонов, а также сын Ваксона Дельф, за эти годы почти уже достигший зрелого подросткового возраста. Мирка сразу зорким оком окинула окружающую действительность и все немедленно поняла. Обменялась взглядами с Анкой и, конечно, тут же согласилась с этой вождихой писательских жен: «Как могла “та”?..» — Откуда вы узнали? — спросил Ваксон. — Да ты ведь сам ночью нам звонил, — ответила бывшая жена, и тут же совместно с вождихой они взялись за очищение «ваксоновских стойл». Начав свою схему, Ваксон почти сразу успокоился. Дмитрий казался ему воплощением защиты. Деловой и вроде бы даже прагматически мыслящий специалист, он временами всех поражал неожиданными качествами Вдруг, например, начинал читать наизусть стихи Нэллы Аххо или обсуждать отдаленный по времени рассказ Атаманова. Оказывается — страстный, если не фанатичный, любитель художественной словесности. Не хочется, в самом деле, обрывать рассказ об этом действительно позитивном герое нашего времени, но приходится. Через несколько месяцев после визита к Ваксону он отправился со своей семьей — женой, гимнасткой Первого Меда, и с шестилетней крохотулькой Светланкой-в-окне — отдыхать на озеро Селигер. Там, в заветной бухточке, Светланка, пыхтя как пароходик, плавала туда и сюда и не заметила, как, влекомая течением, оказалась в отдалении и над глубинами. До родителей долетел ее отчаянный крик. Бросив свои постоянные ласки, они прыгнули в воду и поплыли стремительно туда, где чуть-чуть трепыхалась рожденная ими жизнь. Оказалось, что дочка вдобавок к другим угрозам запуталась еще в сетях, которые там растянули какие гады-браконьеры. Когда родители подплыли, она, обессилевшая, уже наглоталась воды и стала тонуть. Дмитрий в ужасе рвал сети, вцеплялся в них зубами. Наконец ему удалось вытащить маленькое тельце и передать его матери. Мать со Светланкой под мышкой устремилась к берегу, даже не заметив, что сети не отпускают Дмитрия. Точка. Дочка спаслась. Пока что лечение Ваксона шло своим ходом, давая вполне удовлетворительные результаты. По прошествии недели он стал выходить и посещать редакции, являя собой благоприятный портрет сдержанного московского денди. 1973 Лондон Говоря о денди, трудно, конечно, не вспомнить Лондон. Там вы найдете немало людей, занятых в течение всей жизни только одним вопросом — как стать и как пребывать всегда настоящим лондонским денди. Советский посол в Великой Британии Семен Михайлович Кочевой как истинный марксист XX века долго и серьезно изучал этот вопрос. В нем было немало противоречий. С одной стороны, стиль денди с его свободной походкой вроде бы бросал вызов проглотившим аршин «тори», однако, с другой стороны, он явно чурался марксизма, не говоря уже о ленинизме, хотя бы потому, что тратил на свой образ жизни большие излишки денег, то есть паразитировал на организме пролетариата. Оставшись без своей ненаглядной супружницы, кукуя в одиночестве своего особняка, что по соседству с Кенсингтонским парком, то есть одним из самых дендиозных районов столицы, Его Превосходительство принялся разрабатывать образ марксистского денди, иными словами антиденди. Первый случай продемонстрировать этот новый стиль предоставился во время дипломатического приема в Букингемском дворце. Все послы явились на ту традиционную церемонию в своих протокольных цилиндрах, и лишь Семен Михайлович щегольнул купленной на распродаже кепкой-восьмикллинкой. Все остальное было в пандан с головным убором: косовороточка навыпуск, ремешок, смятые в гармошечку сапоги. Королевское семейство, разумеется, старалось не обратить внимания на сей эпатаж, однако все лондонские таблоиды украсились фотографиями новоявленного марксиста. Начался превеликий скандал. Из Москвы полетели шифровки. ЦК и МИД запрашивали посла, почему он выпал из протокола. Как он себя чувствует? Не нуждается ли в отдыхе? С диппочтой пришло письмо от самого Андропова. Тот спрашивал: «Что с Вами, Михалыч? Почему вы пошли на такой дерзновенный вызов? Где ваша очаровательная жена? Почему она не появляется на приемах?..» С пачкой таблоидов в руках в его кабинет ворвалась шестнадцатилетняя Вероникочка: «Ты что, папка, вконец чокнулся на своем ленинизме? Съехал по фазе? Смотри, вот мамке стукну, она тебя тогда бортанет forever, jerk ты мудацкий, get it?» Дитя просто неистовствовало, что напомнило послу ранние годы Ралиссы. Оно (дитя) издевательски совало ему в лицо «Дейли миррор», где на огромной фотографии все были люди как люди, в цилиндрах, и лишь один, съехавший папец, в таксистской кепке. Товарищ Кочевой вызвал тогда из своего личного секретариата двух самых надежных, то есть опять все тех же Гарика и Марика. Приказал поместить бунтующее дитя под домашний арест. В школу не допускать. Школа, хоть и советская, была подвержена влиянию разнузданных лондонских улиц, где шляются типы из Челси и Карнаби-стрит и вставляют маргаритки в стволы гвардейской стражи. Сурово прозвучал его завершающий приказ: «Из личных апартаментов дитя не выпускать, пока не прочтет внимательно и до конца вдохновенную работу своего отца, то есть как раз своего отца, посла СССР — не хмыкать! — роман «Юный революционер из Симбирска», повествующий о подростковых годах нашего великого вождя». Значит, так, ребята. На время домашнего ареста с матерью никаких контактов. Вот когда она к нам вернется, мы все вместе соберемся и обсудим положение в семье, включая и вас, пацаны. Она скоро вернется, увидите! Мне дали понять в Москве, что скоро ее антисоветского Ваксона посадят. И вот тогда она в слезах вернется к тому, кто всю жизнь ее оберегал, то есть к послу СССР. Советские послы за рубежом почитаются как вельможи, а вельможам позволяются и некоторые чудачества. Кочевой, хоть отчасти и понимал, что дочка отчасти права, что он отчасти действительно малость «съехал по фазе», все-таки отчасти надеялся, что ему с его связями в теоретических и сугубо практических кругах отчизны отчасти позволят некоторые проявления революционной романтики. На всякий случай все-таки собирался в отъезд. Упаковывал собрания сочинений, связывал их по-революционному, жгутом. Сто семьдесят томов Маркса, двести семьдесят томов Ленина (Ульянова) и еще столько же Ленина (не-Ульянова). Собранные здесь, на чужбине, фотоальбомы этого собирательного характера вместе с друзьями троцкистского, бухаринского и сталинского (истинного) направлений позднее справедливо стали известны всесторонней чисткой с замазыванием чернилами или с прокалыванием глазниц. Также увязывал в шпагат книги своего собственного сочинения, двадцать восемь романов вдохновенной Ленинианы, дважды награжденной Ленинской премией. Обратно отправлялся специально к назначению приготовленный московским издательством «Прогресс» перевод этих томов на английский: никому из этих «денди» здесь не понадобились. Вот сволочи! Он снял со стен избыточный состав Ленинианы, и в частности прекрасное масло художника Налбандяна, просто трогающую за душу картину «Ильич и зайцы» (за миг до уничтожения). Оставил над собственной неспокойной головой только бессмертную работу Бродского «Ленин перед завтраком читает «Правду» (за минуту до того, как кремлевский курсант войдет с подносом, на котором сосуд с морковным кофе и краюха ржавого хлеба; масло — отправить детям!). Занимаясь этим нелегким трудом, он постоянно думал о собственных думах. Куда-то они поехали вбок. Мало обеспокоены кознями агрессивного блока НАТО. С нынешними думами трудно узнать самого себя, или, как незабвенный в отставке Никита Сергеевич говорил или до сих пор еще говорит: «Не узнаю теперь я сам себя, не узнаю Григория Грязнова». Это все она виновата, предательница ненаглядная! Вот за это ее и люблю, вечную самоволку! Или самку волка?! Ни в коем случае нельзя забыть, нельзя оставить здесь кому-то чужому на потребу секретные фотоальбомы «Лиса Ралисса», где она по-всячески отражена: в вечерних платьях, у моря в бикини, серия «Душ», вся в счастливом забвении, обтекаемая водой, не слышит щелканья фотозатвора, а вот еще те, юношеские, они с Гарькой репетируют разные позы, а он через щель в ширме, под музыку «Идут-идут вперед народы!», щелк-щелк. Этот олух царя небесного даже не догадывался, что Missis Ambassador уже неделю как в Лондоне. Прилетела немедленно после того, как личный советник Посла товарищ Игорь Полухватов (он же Гарик) дружеским взволнованным голосом сообщил, что дочь Вероникочка подверглась домашнему аресту. Он встретил ее в Хитроу и отвез в своем «ровере» в отель «Кенсингтон Парк», в полумиле от посольского компаунда. По дороге хриплым голосом, с хохотцом, с мимолетными прикосновениями к ее коленам он рассказал, как произошел «сдвиг по фазе» и в какую сторону он сейчас развивается. Ралисса поняла, что она прилетела вовремя и надо немедленно извлекать девочку из мрачного замка. В номере отеля Гарик тем же дружеским и еще более взволнованным голосом пообещал ей, что через несколько часов Вероникочка будет с ней. При одном условии, конечно. — При каком еще условии? — раздраженно спросила она. — Ну, ты знаешь, — голос его осел. — Когда ты избавишься от своей навязчивой идеи? — Никогда, — ответил он еще глуше. — Послушай, Гарька, ну что ты цепляешься за то, что у нас было черт знает когда. Ты же знаешь, что я нашла своего парня и мне кроме него никто не нужен. Она стояла спиной к нему и смотрела в окно на зеленые поля Кенсингтона. Он сидел в кресле. Она передернула плечами. Он залепил себе рот своей нехорошей лапой. Молчи, молчи, ничего не говори. На следующее утро он привез Вероникочку, и они сразу отправились в аэропорт. По дороге девочка-гордячка вдруг разрыдалась и уткнулась маме в плечо. — О чем ты плачешь, моя кисочка? — спросила Ралисса. — Мне папку дурацкого жалко, — пробормотала дочь. — А меня тебе не жалко? — спросил товарищ Полухватов. — И тебя немного жалко. Ну и дела, подумала Ралисса, достала пачку «Данхилла» и курила, курила без конца. 1973 Подъем Ваксон и сам не заметил, как подошел к финалу «Вкуса огня». Героиня по имени Алиса везет в своей машине то ли живого, то ли уже отошедшего возлюбленного, которого в последней части огромного романа называют Пострадавшим. Они достигают площади Красных ворот, когда хаотическое движение Москвы внезапно останавливается. «…Все смотрели в разные стороны, в разные углы земли и неба, откуда, как им казалось, должно было возникнуть Ожидаемое: в тучах ли, за гранью ли крыш, в странной ли раковине метро… Мгновенная и оглушительная тишина опустилась на Москву, и в тишине этой трепетали миллионы душ, но не от страха, а от Близости встречи, от неназванного чувства. Сколько это продолжалось, не нам знать. Потом все снова поехало». Поставив точку, Ваксон навалил на последнюю страницу тяжелую кучу прочих. Потом сел на пол в позу лотоса и начал прочищать чакры, через «иду» к «кундалини» и обратно через «пингалу». Волнение улеглось, дыхание упорядочилось. И вдруг возникла убийственная мысль: вот сейчас они войдут и заберут все, как когда-то у Василия Гроссмана забрали. Опять все внутри затрепыхалось. Вскочил, положил рукопись в Ралискину хозяйственную сумку и помчался на проспект Мира, к Тане Павловой. Таня была машинисткой «сомнительных» авторов; маленькая, худенькая, огромные серые глаза, вечная сигарета во рту или в пальцах. «Таня, я прошу вас, просто умоляю, отложите все и возьмитесь сразу за это! Не пугайтесь, тут по крайней мере две трети отпечатаны на портативке, вам будет легче работать. Да и почерк меня понятный, кругловатый, не то что у Тушинского. Эту кучу необходимо в кратчайший срок превратить в четыре ваших безупречных экземпляра. Я буду у вас появляться как призрак занудности и забирать сделанное, потому что… потому что…» Она подняла пряди и открыла миловидное ухо, в которое он прошен «Опасно!» У Тани среди ее клиентуры были свои фавориты, и Вакс относился к их числу. Вот уж кем-кем, но призраком занудности вас, мистер Ваксон, не назовешь, произнесла она по завершении своей невероятной по скорости работы. Она относилась к тем редким мастерицам, с которыми автор под бутылочку коньяку мог поспорить о собственных художествах. Нет-нет, Ваксик, о занудности говорить не приходится. Там все вот так, как вы мне сказали вот сюда — она показала свое правое ухо — «Онсапо!». Собрав все экземпляры и завернув каждый в непрозрачный пластик, он стал думать о том, как переправить один экз в безопасное место за бугор. То, что произошло в начале Шестидесятых с классиком (не соц) реализма Гроссманом, глубоко отпечаталось в писательской среде. Органы пришли с ордером на арест не человека-автора, а романа человечьего. Забраны были не только экземпляры, но и обе пишущие машинки, и не только машинки, но и вся использованная копировальная бумага. Плод многолетнего труда пропал, как обещал товарищ Суслов, на двухсотлетний срок. Итак. Смешно говорить о почте. Не смешно размышлять о диппочте. Однако нести вес «нетленки» в посольство — это очень и очень онсапо! Он думал, думал и наконец хлопнул себя по лбу: он отнесет этот вес к Мишке Славутской! Названная особа вообще-то была Вильгельминой, однако за время ее советских мытарств она превратилась в маленькую быстроногую Мишку. Вот уж кому можно было довериться без сомнений, так это ей. Она была сокамерницей, а потом и солагерницей ваксоновской матери Жени Гринбург: мрачный набор первых месяцев 1937-го. Происходила она из интеллигентской берлинской среды и в молодые годы вполне естественно примкнула к Коминтерну. Когда власть в Германии взяли наци, многие комми бросились спасаться на лучезарный Восток. Заботливые органы НКВД постарались отправить их на самый восточный Восток, то есть на Колыму. Удалось уцелеть. После Сталина Мишка и ее колымский муж Наум получили полный пакет реабилитации, включая партийные пенсии и квартиру в Москве на Профсоюзной улице. Эта маленькая жилплощадь вскоре благодаря Мишкиному легкому характеру и великолепному двуязычию превратилась в своего рода международный клуб. Сюда в сопровождении Льва Копелиовича и Валли Орловой приходил нобелевский лауреат Генрих Бёлль. Однажды заехал с гитарой молодой бард из ГДР Вольф Бирман. Он попросил Мишку собрать побольше народу из нашей компании «новой волны». Собралось немало, все сгрудились вокруг стола со шпротами и баклажанами, а также и с разномастными бутылками, случайный набор которых — ну, скажем, соседство мартини с расхожей сивухой по два шестьдесят семь — удивил даже гэдээровского немца. Молодой Вольф, который в Берлине выполнял одновременно две советские роли — Влада Вертикалова и академика Сахарова, всем вначале очень понравился. Все как-то сразу попали под обаяние его романтического трагизма, когда он под мощные аккорды своей гитары запел «Волчьи цветы». Кукуш со своей Любой и Нэлла со своим молодым Гамзатом переглянулись, а Андреотис и Эр показали даже большие пальцы. Увы, потом он заладил свою бесконечную сатирическую балладу под названием «Вольвоград», в которой рассказывалось о том, что коммунистические шишки ездят на великолепных «вольво», в то время как рядовые гэдэ-немцы вынуждены тарахтеть на своих пластмассовых «трабантах». Под монотонный деревенский ритм Вольф все поддевал аппаратчиков, да еще и заговорщически подмигивал советским единомышленникам. «Ах, Вольф, — произнесла Аххо, когда баллада в конце концов была закончена. — Вы талантливый человек, а почему-то вгрызаетесь в такую банальную ситуацию. Ну, скажите, что вам дались эти партийные дешевки, все эти аппаратчики? Ну какого черта вы произносите эти непроизносимые по пошлости имена всех этих тельманов, ульбрихтов, тышей, пиков, или как их там? Да еще и поете эти имена, то есть выпеваете их звучание, мой друг? Почему бы вам не петь и дальше о своих цветах, о птицах, о лошадях, вообще о кружении жизни?» Аххо, как все читатели, должно быть, уже догадались, была непростой персоной. То она казалась Золушкой-замарашкой, то представала перед публикой в горделивости своего поэтического сана. Вот такой небожительницей она и взирала в тот вечер на Вольфа, а тот, слушая быстрый перевод Мишки, бросал на Нэллу пугливые взгляды. Он-то рассчитывал, что будут все свои, противники партбюрократии, а тут оказались еще и снобы. Кончилось все, между прочим, ко всеобщему удовольствию: Аххо и Бирман станцевали совместный твист на одном квадратном метре пола. Мишка Славутская была счастлива. Вот именно к этой бывшей зэчке, а ныне хозяйке московского салона, приехал со своим бумажным багажом злокозненный Вакса. Там уже собирались гости. Разноязыкий говор доносился из гостиной. Вдвоем с хозяйкой они уединились на кухне, и он изложил ей свои проблемы: готов новый суперроман, стопроцентно непечатная в СССР «нетленка», опасно, или, читая наоборот, онсапо, нужно переправить его за бугор; ты можешь это сделать. Мишка? «Ваксик, на ловца и зверь бежит! Сиди здесь, я вас сейчас познакомлю». Она быстро процокала каблучками в гостиную и почти сразу вернулась со «зверем». Им оказалась Шанталь Диттерних, молоденькая и такая же шустрая, как Мишка, пресс-атташе одной нейтральной страны. На все его вопросы она отвечала односложно, но как-то духоподьемно и убедительно: «Ноу проблем!» — Значит, это возможно? — Ноу проблем. — И в скором времени? — Ноу проблем. — Не истлеет, не заржавеет, не подернется мхом? — Ноу проблем. Тут в прихожей возник сильный праздничный шум. Вакс и Шанталь вышли из кухни и стали свидетелями большого светского события, каковые не так уж часто происходят в «образцовом социалистическом городе». Славутских посетил собственной персоной не кто иной как сам Ян Тушинский, судя по загару, только что прибывший из нижних широт. Вместе с ним вошла высокая девушка-англичанка, которая самозабвенно хохотали и повисала на Яне, как будто только что хватанула излишек шампанского. И Ян тоже сиял. Оба они в этот вечер были стопроцентно счастливы. Он громогласно представлял свою пассию: — Господа, знакомьтесь с Пенелоп! Она — славистка! Вакс, представься девушке. Мы встретились с ней на Тринидаде и Тобаго! Рука славистки взмыла над ее головой, словно взлетающий лебедь. Ваксон подождал, пока она снизится к его губам. Поцеловал великолепную кисть. — Так все-таки где вы встретились: на Тринидаде или на Тобаго? — Ну что ты все язвишь? — урезонил его Ян и тут же крикнул всем: — Господа, мы принесли целый бокс «Татинже»! Ваксон и Диттерних вышли в темноватый двор многоквартирного дома. Чуть-чуть светились остатки ноздреватых сугробов. Пахло волнующей весенней грязью. Среди затрапезного советского автотранспорта выделялся свежестью ярко-желтый «фольксваген». Она пригласила его в эту машину. Там он передал ей тяжелую папку с написанным на ней адресом калифорнийского адвоката. — Я вам очень признателен, Шанталь, — сказал он и чуть потянулся, чтобы поцеловать ее в щеку. — Не чичас, — строго сказала атташе. Ё, неужели он доплывет, долетит, доползет по адресу? Неужели пробьется со всей ордой своих героев, с аритмией своих времен, с остранением своих пейзажей и замедлением стремительных сцен? Диттерних вела себя с такой уверенностью, как будто она ежедневно перетаскивала через границу постмодернистские романы отвержения. Во всяком случае, вполне очевидно, что она это делала не в первый раз. Как жительница «свободного мира», да еще и дипломат нейтральной страны, она, должно быть, считает это своим вкладом в борьбу советских крепостных за свое освобождение. Для нас — это огромное, опасное, невероятное дело, для нее — просто легкая авантюра в реалистическом шпионском фильме: самое большее, чем она рискует, — это аккредитация в Советском Союзе. Так или иначе, «Вкус огня» начал свое существование. Бон вояж! Сейчас надо было бы шампанского выпить за этот вояж, и я бы выпил, кабы не перестал пить и не сел бы на схему доктора Димы. А впрочем, что может пузырящаяся бурда добавить к тому состоянию трепета и восторга, которое возникает у автора после отправки заведомо запрещенного романа? Даже Ралиску забыл, где бы и с кем бы она ни болталась. Роман вытесняет привычное любовное счастье-страдание, изгоняет даже африканов-чертей-дизиаков ревности. Он вернулся к Славутским и сел к столу рядом с Яном-СовОдиссеем и Пенелоп-Пенелопой. Кореш был уже основательно подшофе. Он жаловался, а это был первый признак того, что поплыл. Не могу больше с Танькой, не выдерживаю. Совсем поехала со своей диссидентщиной. Орет на меня — шпион, шпион! Усыновила сиротку-херувимчика, мальчика Родю; я был в восторге, расписался как отец. Так она, представляешь, Вакс, стала уже этого крошку восстанавливать против меня. У тебя плохой отец, Родион, он повелся с дурными людьми. Я просто счастлив, что встретил Пенни! Вот это дитя Западного мира, девчонка без комплексов! Ты долго здесь будешь? — спросил его Ваксон. Ян в ответ хищновато улыбнулся. Где это здесь? Ну, у нас. Где это у вас? Ну, на четвертой от Солнца планете? Все трое расхохотались, Пенелопа, разумеется, с некоторым опозданием. Черт знает этого Янка, подумал Ваксон, иногда кажется — он свой, кореш. В другой раз думаешь — нет, не свой, типичная агентура. И как будто в подтверждение второго варианта Ян принялся рассказывать о своих планах. Здесь, в Москве, он разведется с Татьяной, а венчаться с Пенни они будут в Лондоне. Грэм Грин пригласил их после свадьбы погостить на его вилле в Антибе. Да что это мы все обо мне и обо мне. Давай поговорим о тебе. Ты знаешь, я хотел у тебя увести твою красавицу, и если бы не Пенни… Ну ладно-ладно, не зверей. Скажи, это правда, что ты закончил какой-то сногсшибательный роман, «Вкус свинца» или что-то в этом роде? Знаешь, кто мне об этом сказал? Один генерал с невидимыми погонами; понимаешь? Ваксон на это ответствовал: «Извините, Пенни, я не пью. Вернее, оно не пьет. Оно — тело. Закрыто на просушку. Да что ты, Янки, над этим романом мне еще горбеть и горбеть — по крайней мере, два года». Он гнал домой по почти пустым московским улицам. Какая красота — гнать по ночной Москве. Там где-то в романе, кажется, есть такой уголок вот с точно такой же фразой. Остановился на смотровой площадке Ленгор (давайте вместе надеяться, что они вернут себе изначальное имя — Воробьевы) и пошел к пустующему и заколоченному храму Живоначальной Троицы. Остановился, чтобы постоять несколько минут в тишине и помолиться. Вдруг осенило, что он не знает, как молиться за романы, вернее, за их безопасные пересечения хлябей земных и небесных. Прочел «Отче наш» — не помешает. Потом пропел то, что однажды слышал на рю Дарю, — «Боже правый, Боже крепкий, Боже бессмертный, помилуй нас», и на этом иссяк советский человек. А дальше пошла уже настоящая отсебятина. Боже, помоги моему отчасти невинному, отчасти греховному сочинению, именуемому далее «роман». Боже, не гневайся на автора романа: ведь мы живем на грешной земле. Дай мне поверить, Всесильный, что сочинительство все же не грех. Чем мы утешимся в этой тюрьме, если не будет романов? Когда он подъехал к своему дому, на седьмом этаже восточной стены увидел светящиеся окна. Ну вот, они явились и шмонают сейчас по всем полкам, офицеры с невидимыми погонами, как сказал Янк. Собирают все, что можно унести: «Грани», «Континент», «Стрелец», «Воздушные пути»… Перевязывают все шпагатом, по-марксистски. Выворачивая шею, он огляделся по сторонам. Гэбэшных машин вроде не видно. Очевидно, ждут за углом. Надо куда-то сразу мотать, спасать оставшиеся три экземпляра. Поеду к Эрам на дачу, самое безопасное место. Может быть, там и закопать на участке до лучших времен, как это делает Аврелов? Вдруг на седьмом этаже открылось окно, и он увидел на подоконнике тонкую фигуру любимой, о которой забыл из-за тревог с романом. Сгибом руки она подняла надо лбом волну медово-пшеничных. Затем поднялась к дальним углам длинная щетка с намотанной тряпкой. Что же это получается — бытовое обметание паутины и попка мирно обтянута таким же овероллом, в каком она была в ту ночь, когда ей захотелось усесться на колени к тому, с кем была уже самовольно на «ты». Забыв о романе, он помчался. Лифт, конечно, не работал. Взлетел на двоих, если не считать хвоста. Вбежал на одном дыхании, как будто не болел и одеколонов никогда не пил. «Ах!» — вскричала она, как будто только и ждала, чтобы разыграть мизансцену. Щетка летит в сторону, а уборщица падает в объятия квартиросъемщика. Гаснет свет. «Тише, тише, сумасшедший, в кабинете спит Вероникочка!» Он поднял ее на руки и отнес в безобразно скомканную за эти дни спальню. Пока раздевал и раскладывал ее под собой, не говорил ни слова. Сначала отдеру ее как следует, отдеру как негодяйку, как подлючку, а потом уж поговорим по-человечески. Она дергалась и шептала привычное и любимое «не щади, не щади». Пятками вжималась ему в бока. Потом вдруг разрыдалась примерно так, как он разрыдался на борту «Яна Собесского». Стала гладить его по волосам, ухватилась за оба его уха. «Милый, милый, мой любимый кот Ваксилий!» После экстаза, когда успокоились, она взяла с ночного столика открытку с доблестным ракетчиком, борцом за мир. — Представляю, как тебя взбесила эта открытка; швырнул ее в корзину для белья! Он покрутил открытку в полнейшем недоумении: — Я первый раз это вижу. Ты не знаешь, Ралик, без тебя я впал в прострацию. — Я кое-что знаю. Звонила сегодня Анке Эр. Славная баба, она мне кое-что рассказала про твою прострацию. Но самое главное — это то, что ты завязал… — Самое главное — это то, что я дописал! Дописал «Вкус огня»! Представляешь? — Bay! — воскликнула она на языке НАТО и запрыгала на постели среди скомканных одеял. — Давай мне рукопись, я сразу начну читать! И тут он хватился. Три копии нетленного эпоса остались на заднем сиденье «жигулей». Любой человек может уехать на этой машине. Нет ключей? Любому человеку это не помеха. Он соединит проводки, и мотор заведется. Любой человек прочтет роман и пойдет стучать в гэбэ. Собственно говоря, любой человек может оказаться гэбэшником, который в жажде повышения притащит «Вкус» своим козлам. Любой человек, между прочим, может оказаться иностранцем, предположим, филологом-русистом. Он опубликует книгу под своим именем и огребет весь гонорар. С другой стороны, любой человек из всех возможных, согласно теории бесконечных чисел, может оказаться настоящим автором романа, Аксёном Ваксоновым. Он после встречи с любимой может хватиться, что роман под угрозой, натянуть джинсы на голую задницу и помчаться вниз, чтобы ахнуть от радости: никакой другой любой человек не подоспел; и роман цел! 1975 Ссыльный Итак, начинаем с одной ночи лета 1971-го. Вернулся из ссылки Процкий. В либеральной Москве его встречали как триумфатора, хотя некоторые огосударствленные писатели с оттопыренной нижней губой выражали недоумение: кто такой этот Процкий? И что он такого особенного написал? Ах так?! Нэлла Аххо вскакивала и приближала лицо к какой-нибудь надменной физиогномии, которая от нее чуть-чуть сторонилась, боясь плевка. Вы, значит, никогда о таком ничего не слышали, никогда не читали его стихов ни в «Правде», ни в «Комсомолке»? Ну тогда слушайте! Она читала: Я обнял эти плечи и взглянул На то, что оказалось за спиною, И увидал, что выдвинутый стул Сливался с освещенною стеною. Был в лампочке повышенный накал, Невыгодный для мебели истертой, И потому диван в углу сверкал Коричневою кожей словно желтой. Стол пустовал, поблескивал паркет, Темнела печка, в раме запыленной Застыл пейзаж; и лишь один буфет Казался мне тогда одушевленным. Но мотылек по комнате кружил, И он мой взгляд с недвижимости сдвинул. И если призрак здесь когда-то жил, То он покинул этот дом. Покинул. Но это же просто гениально, восклицал либеральный народ. Это инкарнация Мандельштама! И все начинали читать его строки, поскольку едва ли не каждый считал, что он (или она) хоть малую каплю добавили в его освобождение. Плывет в тоске необъяснимой Среди кирпичного надсада Ночной кораблик негасимый Из Александровского сада… Или: Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи. Все образы, все рифмы. Сильных, слабых Найти нельзя. Порок, тоска, грехи, Равно тихи, лежат в своих силлабах… Или: В деревне Бог живет не по углам, Как думают насмешники, а всюду. Он изгороди ставит, выдает Девицу за лесничего и, в шутку, Устраивает вечный недолет Объездчику, стреляющему в утку. Или: Наверно, тем искусство и берет, Что только уточняет, а не врет. Поскольку основной его закон. Бесспорно, независимость деталей. Или: Навсегда расстаемся. Смолкает цитра. Навсегдa — не слово, а вправду цифра. Чьи нули, когда мы зарастем травою, Перекроют эпоху и век с лихвою. Или: Ночная тишь. Вороньи гнезда как каверны в бронхах. Отрепья дыма роются в обломках Больничных крыш.. Любая речь Безадресна, увы, об эту пору — Чем я сумел, друг-небожитель, спору Нет, пренебречь. Или: В Рождество все немного волхвы. В продовольственных слякоть и давка. Из-за банки кофейной халвы Производит осаду прилавка Грудой свертков навьюченный люд: Каждый сам себе царь и верблюд. «Огосударствленный» с досадой морщится. Ну и что такого? Ну, хорошие стихи, вот и все. И вы хотите сказать, что его за эти стихи упекли в ссылку? За это приписали к тунеядцам? Нэлла Аххо опять переходит в наступление. А вы хотите сказать, что за что-то другое? Может быть, он банку халвы украл? Занимался валютными операциями? Сутенерствовал на бульваре? Учтите, мы поэта так просто не отдадим! Весь мир объявит вам культурный бойкот! «Огосударствленный» страдальчески мычит. Ну что вы, Нэлла, ну вы же меня знаете: я никому зла не сделал. Я обожаю поэзию. Послушайте, я могу записать его в свои литературные секретари. Он будет тогда защищен от дурацких законов. Поэтесса отмахивается. Да ну вас! Ведь вы же не Джойс, чтобы нанимать Процкого на роль Беккета. «Огосударствленный» обижается. А чем я хуже Джойса? И вот Яша Процкий входит в Дубовый зал писательского ресторана. Ему чуть за тридцать, а выглядит он на двадцать восемь. Он в английском пиджаке. Он вообще любит все английское. У него и поэзия с английским бризом. Мощный некогда чуб слегка засквозил. Пуза в ссылке не нажил. Пока он идет от дверей к большому столу, за которым и его честь собралась группа шестидесятников, кое-кто из собравшихся мгновенно вспоминает его первый приезд в Москву. Это было в начале Шестидесятых, то есть когда ему было чуть-чуть за двадцать. Гудела компания «новой волны», и вдруг собутыльники вспомнили, что их — Яна Тушинского, Роберта Эра, Нэлку Аххо, Кукуша и Ваксона — ждут в старом здании МГУ на литературный вечер. Пойдешь с нами, Яков? А почему бы нет? Почему не пойти? И он с ними пошел, сильно уменьшив средний возраст группы. Признаться, он немного струхнул, увидев забитый под потолок амфитеатр Коммунистической аудитории. В родном Питере его на такие ристалища не допускали. И тут Тушинский его представил. Ребята, у нас сегодня особый вечер: с нами пришел молодой гений Яша Процкий. Веснушки так побагровели, что казалось — воспламенится чуб. Он начал читать. Гудел, гудел, потом, позабыв обо всем, принялся орать, извергая стихи. В общем, он ребятам понравился. Ваксону тут вспомнился и другой, сравнительно недавний эпизод с участием Процкого. После освобождения из ссылки он приехал в Москву для оформления каких-то документов. С ним вместе приехал Колька Сайман, один из главных «ахматовских сирот», поэт герметического наклонения. В те дни в Москве по клубам стал мелькать американский фильм «Some Like It Hot». Один знакомый пройдоха позвонил Ваксону и сказал, что эту ленту с Мэрилин Монро будут сегодня крутить в клубе на Малой Лубянке, дом 2. Поехали втроем. Питерские провинциалы трепетали от предвкушения. На узкой улице среди могучих мраморных блоков сталинского ампира стояла толпа безнадежно желающих. Пройдоха оказался до чрезвычайности хитер и провел всех своих. В гардеробной клуба сдали пальтуганы и получили номерки. Эва, сказав Ваксон, посмотрите-ка на номерки. И показал на свой. На нем крупными буквами была выбита красивая аббревиатура: КГБ. «Как вам это нравится, Яков?» — спроси Сайман. Процкий сначала побелел, а потом встряхнулся. Ради такой бабы я готов хоть в ад! В общем, вот такие и подобные им эпизоды промелькнули перед шестидесятниками, пока Процкий матросской походочкой подходил к столу. А потом пошла гульба с провозглашением тостов, с чтением стихов и с распеванием кукушевских тропов и прежде всего того, что подсказано было впрямую Пролетающим: Господи, мой, Боже, зеленоглазый мой! Пока Земля еще вертится и это ей странно самой. Пока ей еще хватает времени и огня, Дай же ты всем понемногу и не забудь про меня! И нам опять показалось, что всплыл Коктебель 1968 года, когда мы были едины. Из Дубового зала, который иногда у нас называли «рестораном для дубов», отправились все в Тушино, в мастерскую Синеуса Целикова, смотреть его новое полотно «Едоки арбузов». Синеус в этот час спал один, без жены и без знакомых, во сне полемизировал с деятелями МОСХа, которые все как один наступали на него с физиономиями «едоков арбузов». Он им якобы орал: «Хотите уничтожить — уничтожайте все, а также и самоуничтожайтесь!» Тут загрохотали в оцинкованную дверь. Ну вот и они! Каждый художник должен знать тех, кто приходит в летнюю ночь, мосхатых. Глотнул оставшееся из четвертинки, встал в спартаковской футболке и с вафельным на голове. Взял в руку шпатель: больше нечего было взять. Ну, гады, берите меня, терзайте, рептилии! За дверью стояла толпа людского народа. Из ЖЭКа, что ли, с понятыми? И наконец очнулся, или, как на собраниях говорят, прозрел. За дверью стояла симпатянская такая орда писателей и стихотворцев с привлекательными девушками в виде жен. Ну что: гнать всех прочь или пропускать по одному? Добро пожаловать, товарищи! Выпить что-нибудь принесли? Оказывается, в избытке! И даже закуси немало — гирлянды охотничьих сосисок. Все, бурно клокоча, влились в мастерскую и растеклись по отдельным холстам; такова наша публика! А Янка Тушинский, конечно, провозгласил: О, запах туши и гуаши! О, воздух ваших мастерских! Как всегда, Синеусу очень понравились эти «уши» и «аши». Он даже трепачка оттяпал. А Янка на правах самого ближайшего потребовал, чтобы он еще спел что-нибудь про художников, ну хоть ту, на слова Глеба Горболевского: А на дива-, а на дива-, а на диване Мы лежим, художники. А у меня и у моёва друга Вани Протянулись ноженки. Кроме того, среди вторгшихся друзей один был иностранец, Артур Миллер, ростом не уступающий нашему «Тушинскому вору». С ним Янка приезжал третьего дня, чтобы продемонстрировать подпольную гениальность России. Артур тогда точно нацелился на «Едоков» и спросил, не продается ли. А сколько дадите? — прищурил Синеус, прикидывая, хватит ли на дубленку. Иностранец стал что-то говорить другу Янку, а тот переводил: вот ведь как наблатылкался друг, чешет спокойно то на одновском, то на друговском. Вообще-то, говорил Артур Миллер, ваша картина, Синеус, в недалеком будущем может подскочить до высшего разряда цен на современное масло. Сейчас, конечно, она стоит немного, поскольку ваше имя не знакомо ни аукционерам, ни тем более коллекционерам. Надеюсь, вы понимаете, что я не собираюсь на вас нажиться. Понимаете или нет? Да чего там, отмахнулся Целиков и подумал, что на дубленку, наверное, не хватит. Хватило бы на пару штиблет. Артур Миллер продолжал. Мне нравится ваша комбинация сюрреализма и социальной сатиры, но больше всего я впечатлен вашим живописным мастерством. На первый взгляд я бы вам предложил пятнадцать тысяч, хотя и чувствую себя неловко — вдруг невольно окажусь обманщиком? Давайте сделаем так. За оставшиеся московские дни я посоветуюсь с местными американскими коллекционерами. Гарантирую, что ниже пятнадцати мы не пойдем. Целиков Синеус всегда отличался математическими способностями, и потому он сразу сообразил, что предложенной суммы хватило бы на тридцать самых изысканных дубленок. Тушинский тогда ему шепнул: «Соглашайся на все, что он скажет. Честнее человека в западном театре нет». При чем тут театр, ума не приложу. Может, он там по реквизиту? Тогда он походочкой подмосковной шкоды приблизился к иностранцу и пролез своей неотдохнувшей еще рукою ему под локоток. — Ну что, дядя Артур, на какой сумме сойдемся? — Костаки с друзьями мне сказали, что вам надо пятьдесят грандов предлагать, мистер Целико. Сэр, — сказал Артур и как-то странно, неадекватно, взвихрил немалой своей лапой робкий, но нахальный хохолок мастера. — Сэ-тооу дубленок, маэстро; каково? Мгновенного ответа не последовало, потому что Целиков наконец вычленил из толпы Яшу Процкого и, забыв про «Едоков» и сто дубленок, бросился к тому; они недавно вместе пили. Да, было дело, на Гоголевском бульваре пошли в клевую компанию и пили нагретый кагор из госпитальной грелки. В общем, пили ворованное зелье, и Яков не подкачал. Чтобы долго тут не рассусоливать на тему «Едоков арбузов», нам надо сразу уточнить некоторые свершившиеся в недалеком будущем факты. Синеус не купил ни одной дубленки. Артур Миллер открыл на его имя счет в «Чейз Манхэттен». Мастер вскоре эмигрировал вместе с новой женой из числа дам, участвовавших в ту ночь в знаменитом «Купании каналий». Название купаний возникло по прямой от канала Москва — Волга, сооруженного горсткой энтузиастов и армией заключенных в Тридцатые годы. Купались там голышами до рассвета, когда стали потихоньку облачаться. Подошедших мильтонов во главе с капитаном Скворцовым угостили чем бог послал. Поэт Тушинский спел с ними песню «Хотят ли русские войны, спросите вы у тишины, спросите у больших полей, спросите у жены моей». «Так я им и ответила! — воскликнула тут Татьяна Фалькон-Тушинская. — Пошли бы вы все на йух!» Купили пескарей у ночных браконьеров, поджаривали на угольках. Разговаривали по-разному: кто задушевно, кто скандально. Барлахский, например, все время повышал голос: — Вот Процкого тут у нас Лермонтовым называют. Если он — Лермонтов, то кто тогда я? Яков между тем доверительно беседовал с Робертом и Яном. В отличие от мощного гула и грома, которые он исторгал во время публичных стихотворных чтений, в обычной речи он был изрядно неуклюж: слегка заикался, подмемекивал, а в качестве междометия не вполне адекватно использовал «нет». — Похоже на то, — нет? — что мне в Питере больше не жить, — нет? — вот такая — нет? — ситуёвина. А Роберт — напоминаем — в непростых диалогах частенько начинал заикаться. — Пппочему ты тттак думаешь, ссстарррик? И лишь речь Тушинского обладала горациевской ясностью. — Давай-ка, Яша, определимся: как ты представляешь свое будущее? Получалось так. Ленинградские органы, похоже, сформулировали свою политику по отношению к амнистированному Процкому: давить и гнуть, травить, всячески унижать, не давать никаких возможностей для мало-мальски реальных заработков, вести дело обратно к ссылке, а то и к чему-нибудь похуже. Что остается ему делать при таком ретивом соседе? В Москву перебираться? Никто его тут не пропишет, он останется — нет? — практически вне закона. Да ведь и здешние — сиречь центральные органы — далеко от невских-то не ушли в смысле поэтических тунеядцев. Получается так, что единственный путь для реинкарнированного Мандельштама — это перевалить за бугор. В Израиль? Нет, он все-таки не хотел бы сворачивать в Израиль. Ведь он все-таки русский поэт. Зззнаете, ссстарики, это все равно кккак если бы Пастернаку предложили бы ехххать в Израиль. Яша, ты мог бы хоть с некоторой точностью определиться, куда ты хочешь? Он хочет, оказывается, в Англию. И между прочим, предпринимал уже некоторые — нет? — не очень—то удачные попытки. Из Англии одна за другой приезжали англичанки. Подавались заявления на брак, фиктивный, конечно, в… как правильно, загс или закс? На все эти заявления был отрицательный ответ. Что это значит? Как можно отклонить заявление на брак от двух холостых персон разного пола? В конце концов по повестке его пригласили в гэбэ. Там с ним разговаривал хам, майор Азиатов. Учти, Процкий, сказал он ему, ни одна твоя английская блядь не получит разрешения на брак с тунеядцем в нашей колымаге — он оговорился — в колыбели революции. А между прочим, все эти так называемые «бляди» имеют пи-эйч-ди, степень, по славянской филологии. Ну, в общем, — нет? — он решил тогда пройти по израильской стороне лезвия — нет? Как ему все-таки еще недавно советовал Янки. Нашли там родственницу, тетю Малку Мордехаевну Песлехович из города Здерот. Он подал заявление в ОВИР. И вдруг невероятное — отказ! Такого у них уже целый год не было. Значит, что-то личное против него затевается, от чего у нормальных людей слабеет вегетативка. Идет сам к майору Азиатову. Ксандрий-твою-мать, ты что же, плать, загубить решил нового Лермонтовича? Гэбэшники, между прочим, любят такую феню диалога. Ты сам, Яшка-гадский, виноват, плать, в своей гуёвской судьбине. Ни одного блядского дня без иностранцев прожить не можешь. От меня теперь помощи не жди, гуй бродячий. Давай, шиздецович, записывайся к генералу! Уже два месяца прошло, а генерал его не принимал. А между тем стукачи-топтуны уже захезали все парадное. Подбрасывают в ящики письма, — нет? — вроде бы от диссидентов: «Яша, возглавь Союз борьбы против большевизма!» Прямо в дом ему приносят журнал «Грани». Ну, в общем, братаны-поэты, к нему подбирается новый шиздец, как бы выразился майор Азиатов. Все трое замолчали. Занималась заря. Девы литературы плыли в розовеющих водах навстречу первенцу счастья электроходу «Леонид» с его позывными «Широка страна моя родная». Роберт закурил сотую небось за сутки сигарету. — Из всего этого нашего простого советского бреда я только одну выловил здравую идею: переезд в Москву. Яков здесь попадет в нашу среду, и мы будем его заслонять своими широкими. Прописка дело сложное, но не безнадежное. Я беру это на себя. Почти уверен, что протащу негласный позитив через Секретариат. Очень важно обеспечить большую весомую публикацию Якова в «Юности». Воображаете, старики, какой будет эффект: несколько страниц стихов Процкого трехмиллионным тиражом! Вот таким образом мы можем сохранить большого поэта для нашей культуры! Ты где остановился, Яша? — У Ваксона. Роберт покосился в ту сторону, откуда доносился плеск и переливчатый смех подвыпивших дам. — На «Аэропорте» или на Плющихе? — На Плющихе, — Процкий улыбнулся. — В обществе Мадам Аксельбант и Мадемуазель Вероникочки. Роберт протянул ему свою визитную карточку. — Если захочешь, можешь и к нам перебраться, на улицу Горького, возле Телеграфа. Пока что тащи стихи. Вместе отберем цикл для «Юности», если не возражаешь. Ну, всего. Пора и в койку, — и двинулся к дороге, где ждала его новенькая «Волга» с шофером. Как хочется домой, думал он, пока шел. Никогда прежде не постигал ценности семейного лона. Ворчливая моя Анка, как я тебя люблю! Ритка-с-сигаретой, как славно с тобой покурить на кухне и обсудить литературный расклад. Дочуры мои плюшевые и губастенькие, как ваш собственный отец; одна седлает твое плечо, другая увенчивает колено — нет ничего дороже вас! Кот Дорофей, избравший семейство Эров из глубины космических миров, кто превзойдет тебя в степенности походки? Брр-фрр-мао, прощай, моя молодость! Пришла пора усталости от богемного карнавала. Теперь я вижу естество свое в коллекционировании книг, литографий, нотных листов, оригинальных гравюр и тяжеленьких предметов письменного стола… Тушинский смотрел ему вслед, пока он не скрылся в предрассветном тумане. — Отяжелел наш Роб. Еще недавно похож был на баскетболиста, а теперь смахивает на тяжелоатлета. Грустно. Процкий внимательно заглянул ему в глаза. — Я вижу, Янки, тебе не очень-то — нет? — нравится его план с «Юностью»; я прав — нет? Тушинский пожал плечами: — Почему же? План хорош. Теперь все зависит от тебя. Если примешь этот план, станешь советским поэтом. Если уедешь, тебя назовут «отщепенцем, совершившим ошибку на грани измены Родине». Вообще-то я знаю, с кем надо поговорить о твоем отъезде. Есть такой московский бонвиван с колоссальными связями, Василий Романович Житников. Если дашь добро, я рискну. У Процкого была странноватая привычка. Если возникала сложная ситуация, он брался рукой за подбородок, прикрывал указательным пальцем рот и начинал маячить вокруг, слегка постанывая. Так он поступил и на этот раз. От канала поднимались развеселые дамы, и с ними непонятно по какой причине сияющие счастьем Ралисса и Ваксон. Процкий перестал мычать при взгляде на свою хозяйку. Откуда взялось это чудо, эта Сударыня Вечный Соблазн? Она выжимала свои волшебные волосы и заматывала их в короткую, но толстенную косу. — Здорово побесились! — восклицала она. — Здорово, но хватит! У всякой бесовщины есть свои пределы! Она не вечна! — слегка повисла на плече поэта. — Поехали домой, генюша, рубать редиску! С другого плеча его ухватила Нэлка Аххо. — Яшка, хочешь, я отдам тебе мою корону? — и сняв со своей головы маленький тазик, водрузила его на питерскую плешь. Влекомый двумя прелестницами, он обернулся на Тушинского. Тот стоял на берегу вместе со своей женой Татьяной. Завернушись в пляжные полотенца, они вели какой-то диалог и обменивались жестами, словно сенаторы Рима. — Добро! — крикнул Процкий. — Янки, добро! Ян помахал ему в ответ: дескать, понял; добро так добро. На этом завершилось историческое для литературы «Купание в канале». 1970-e Забугорье Через два месяца Процкий вылетел в Вену, где его встречали проф. Чарльз Профессор и английский поэт Одэн. Можно сказать, что именно с того дня начался исход советской богемы и фронды. В течение всех оставшихся Семидесятых не проходило недели, чтобы в Москве не проносился истерический слух об отъезде того или другого представителя послесталинского ренессанса. Вместе с ними отбывали люди, имеющие к ним прямое или косвенное отношение. Например, с Генри Известновым уехала всей Москве небезызвестная и великолепная Нинка Стожарова. А до этого, оказывается, никто не знал, что их соединяет давний и глубокий шансон-романс. Никто не подозревал, что скульптор, которого по жесткости материала можно было сравнить только с Бенвенуто Челлини, питал к своей девушке столь сентиментальную привязанность. В общем, Нинка бросила свою высокоинициативную должность в Шестом (самом либеральном) объединении «Мосфильма» и отправилась вслед за Генри в Нью-Йорк — делить его лавры. Вообще-то Генри охотно бы отдал ей весь избыток «славы и богатства» — ему самому ничего не надо было, кроме ежедневной бутылки виски, — если бы было что отдавать. Произошла довольно типичная для Америки история. Выставка миниатюр Известнова на Манхэттене оказалась сенсацией сезона. Пока она шла в галерее Ланкапа, то есть в течение месяца, к ней не зарастала народная тропа, Скульптор даже устал от хвалебных статей. Фигура его привлекала всеобщее внимание здешних. «Генри, почему вас так зовут, на наш манер?» — поинтересовался в интервью ведущий обозреватель твердых искусств Клопсток и был просто потрясен, узнав, что родители так назвали будущего сюрреалиста в честь председателя ГПУ Генриха Ягоды. Потом выставка кончилась, и все затихло. Никаких заказов, ноль предложений, сто нолей интереса; как будто кто-то основной, вроде ЦК, решил: получил свое и вали! Он нее рассчитывал на свои крупные формы, но они где-то то ли застряли, то ли были конфискованы большевиками, во всяком случае от них ничего не осталось, кроме не очень-то высококачественных фотографий, которые никого на Манхэттене, ну буквально никого не интересовали. А Нинка между тем ради спасения генюши, а честно говоря — убегая от постоянного мрака, поступила официанткой в ресторан «Жар-птица». Там она и увидела сидящего как ни в чем не бывало, как будто в ВТО или и Домжуре, Рюра Турковского. Тот уже давно к ней «клинки подбивал», а тут прямо весь запылал, как моногамии и Казанова. Короче говоря, они почти мгновенно уехали на Западное побережье, в предместье Голливуд. И там их постигла одна к одному с Известновым участь американского успеха. Он стал там крутить свою недавнюю ленту под названием «Астероид Евразия», и все Де Ниро, Скорсезе, Черутти и Ломбарджини пришли в неописуемый восторг: браво, Рюр! Ты открываешь новую страницу — «Кино Турковского»! И прямо вслед за этим последовала зона непробиваемого молчания. Рюрик стал тогда водить такси, а Стожарова, еще веря в свою звезду, устроилась в ресторан «Станиславский». Забегая на десяток лет вперед, можем сказать, что там, в этом кабаке, она и подцепила реального американского мужа Вильсона Кука, владельца отелей «Вестерн» и облагодетельствовала своих творческих знакомых, проживающих в Америке. Почти одновременно с Турковским в Голливуд прибыл самый респектабельный сценарист Москвы господин Мелонов. Ему больше повезло, чем другим, хотя бы потому, что он довольно легко изъяснялся по-английски. Будучи лучше других сведущ по части современных «носителей», он привез несколько кассет со своими работами и без всякой помпы распространил их не в «звездной» среде, а среди киноагентов. В результате два его новых сценария были куплены могущественной продюсерской группой «Тетрагон». Получив солидную сумму, он купил дом и автомобиль; или наоборот. Затем выписал из Израиля свою семью: жену Мирру Ваксон, ее дочь от первого брака Лялю, ваксоновского сына, зрелого подростка Дельфа, и общего ребенка, четырехлетнюю Нюрочку. Вообразите себе сентиментальный накал встречи Мирки с Нинкой Стожаровой: ведь последняя в прямом смысле участвовала в воспитании мальчика. Забегая еще немного вперед, мы можем сказать, что юноша Дельф с удивительной привязанностью следил за судьбой своего непутевого папаши. Пристрастился, например, обсуждать с ним по телефону вихри «русского рока», так что отчиму оставалось только покряхтывать при виде счетов AT&T. Далеко не все «отщепенцы» жаждали из Вены проследовать прямым курсом в США. Иных, и далеко не всегда стопроцентных евреев, магнитило государство Израиль. Вот, например, Герман Грамматиков с большим трудом насчитал в себе одну тридцать вторую часть еврейской крови, и тем не менее он принял активное участие в «Войне Судного Дня»: форсировал в составе «русского батальона» Суэцкий канал, окружал египетскую 5-ю армию, допрашивал пленных офицеров, из которых большая часть кумекала по-нашенски. Среди отъехавших в Израиль немало также оказалось и тех, кого еще недавно называли «физиками-лириками». В нашем повествовании один такой мелькнул на канатном спуске к Львиной бухте; молодой доктор наук по кличке ФУТ, Федор Улялаевич Трубской. Едва он подал заявление на отъезд, как на него стали наседать особисты. Что же вы, русский аристократ — а в жидовское царство собрались? А он, оказывается, не аристократ был, а казак, так что подобные вопросы были неуместны. Тогда ему просто отказали как лицу, допущенному к курчатовским тайнам. Он ушел в отказ и однажды на подпольном семинаре пожаловался сенатору Кеннеди. Тогда его внесли в список травмированных советскими беззакониями. В общем совместно вытащили этого ф-л из глубокой задницы, как он когда-то вытаскивал Грамматикова. Президент Республики Карадаг ФИЦ тоже свалил. В Израиле учил детей плавать, а подростков сопротивляться ногами. Ежедневно звонил красавице Колокольцевой в Страсбург, где та работала в аппарате Европейского союза. В конце концов телефонный долг вырос до такой суммы, что его пригласили в суд. Вместо явки он отбыл в бесконечное путешествие на своем мотоцикле. Малолегальным образом пересекал границы стран, пробавляясь малоприятным трудом. Наконец прибыл в Страсбург, где познакомился с супругом своей феи, бароном де ла Клош. По прошествии недели, в отсутствие жены, в присутствии шофера, барон указал ФИЦу, то есть Феликсу Ивановичу Цейтлину, на дверь. Покинув стильный мэзон, ФИЦ сочинил «Балладу изгнания» и завербовался во французский Иностранный легион. Он был послан в Куру (Французская Гвиана) охранять периметр ракетного полигона. С тех пор там и обретается. Пришла пора вспомнить и о нашем теснейшем друге Гладиолусе Подгурском. Он всегда старался вырваться вперед и пребывать в авангарде. В возрасте двадцати лет он напечатал в «Юности» повесть о молодости, о любви и об осенних лужах под названием «Хроника времен Анатолия Гладилина». Был колоссальный успех, за который его впоследствии стали называть «нашей Франсуазой Саган». И вот теперь, после множества книг, изданных в СССР, он первым из советских писателей отчаливает навсегда. Он прибыл в Париж совсем без денег. С ним была семья — жена Даша и двенадцатилетняя дочка Китти. С удивительным легкомыслием он предполагал, что все само собой как-нибудь уладится. Сначала показалось, что все вот таким образом и пойдет — с легкими поворотами, с московскими жестами, когда можно вдруг, ни с того ни с сего, пробарабанить по столу, или, скажем, с обращением «Дорогие товарищи!», которое повергало нсех присутствующих на пресс-конференции в состояние полной растерянности. Кое-какие средства все-таки появились в виде вознаграждений за интервью и комментарии на актуальные события, что дало возможность купить квартиренц на окраине, однако никаких договоров и авансов за этим не последовало. Глад начинал уже вроде как впадать в прострацию, как вдруг все переменилось и в полном соответствии с его ожиданиями все как-то само собой уладилось. Ему предложили стабильную должность в парижском филиале «Свободы» с приличной зарплатой и с вполне приличными бенефитами в соответствии с трудовым кодексом Пятой республики. К этому времени стала уже понемногу формироваться среда новой «парижской ноты». Он оглянулся: ёлы-палы, дорогие товарищи, посмотрите, что делается — вчерашняя пустыня наполняется жизнью. Вот идет в молодежной курточке аксакал Сталинградской битвы Виктуар Платонов, а из-за другого угла навстречу ему выдвигается с тростью в железной руке главный редактор журнала «Архипелаг» Вольдемар Емельянов, а рядом с ним поспешает и заместительница, еще совсем недавно арестованная за протест на Красной площади поэтесса Натали Горбани, а на третьем углу заседает в кафе вольноотпущенник из Потьмы, наш бородатый Сартр, Андрей Донатович, что успел уже основать альтернативный орган «Пунктуация», а в глубине бульвара на авеню Рапп, вальяжно поддерживая друг друга под локоток и плавно жестикулируя свободными дланями, появляются наши классики, Александр Гинзбург-Голицын и Жорж Шалимов, прямо из грозившей ему Москвы через Франкфурт, где занял уже кресло главреда злокозненных «Граней», а мимо быстрыми изящными походками, увлеченные актуальными мемуарами, проходят вчерашние зэки, лидеры бунтующей молодежи Вова Жуковский и Алик Гинденбург, в честь которого когда-нибудь переименуют Парк культуры имени Горького — в общем, сцена постепенно наполняется. Интересно, как себя чувствуют на парижском бульваре те ребята, что после крытки сюда приехали или прямо из зоны, думал Глад. Сам он чувствовал себя в общем-то нормально, ну, в целом совсем неплохо, ведь компания подобралась на славу. Изредка, правда, становилось не по себе, когда улавливал, что московские органы информации клянут его теперь как клеветника и «зоологического антисоветчика». Это как же прикажете понимать, дорогие товарищи? 1975 Суши-бар В Америке словесно-культурная диаспора начинала кучковаться, естественно, вокруг Якова Процкого. Тот, как всегда бледно-молочный, с пятнышками и жилками, как и ожидалось, после довольно скудных европейских осанн прибыл из Старой в Новую Англию, где гостеприимно открылись перед ним ворота бесчисленных кампусов. Прежде всего он осчастливил твердыню Мичиганского университета, город Анн-Арбор, где сразу попал в жаркие объятия академической четы Чарльза и Добродеи Профессор. Несколько слов об этих удивительных молодых людях. От рождения к русским делам они не имели никакого отношения, однако поступив в МУ, очень сильно заторчали на русской литературе. В аспирантские годы в собственном гараже (на две машины) они основали издательство «Орбис» и выпустили комплект маек с нагрудным слоганом: «Russian Literature Is Better Than Sex». Их захватила судьба этой уникальной словесности. Во-первых, «кириллица», плетущаяся в арьергарде латыни как последыш греков. Во-вторых, беспрерывные цензурные удушья, нередко завершающиеся прямым удушением авторов. В-третьих, удивительная сопротивляемость, дерзостная борьба, плевки в кувшинные рыла властей предержащих. Открылась масса возможностей извлечь из заброшенных и забытых кладезей удивительные тексты начала века и Двадцатых годов, иными словами — соединить разрушенную большевиками цепь модернистской традиции, собрать развалившиеся кубы и другие сферы авангарда. Вокруг Профессоров собралась до чрезвычайности активная группа молодых американских славистов. Они обеспечивали не только русские репринты, но и качественные переводы на английский. О Чарльзе и Добродее заговорили в вузах по всему периметру, от беpera до берега, от озер до островов. На них посыпалась куча малых и больших грантов, в результате чего им удалось купить большущее строение кантри-клаба на окраине Анн-Арбора. Вот там-то «Орбис» расцвел вовсю! Надо сказать, что они занимались не только историческими раритетами, но с не меньшим рвением и советскими писателями, «работающими на грани лояльности». Время от времени они совершали большие наезды в Советский Союз. Всегда брали с собой трех своих маленьких сыновей, какую-нибудь бабушку, сестер и братьев, среди которых выделялся баскетболист Билл, активистов и активисток, свято веривших в то, что русская литература — это нечто лучшее, чем секс; хотя и тот неплох. Всегда навещали и заваливали подарками Надежду Яковлевну Мандельштам. Посещали также многочисленные московские кухни, где шел постоянный обмен политическими и абсурдистскими анекдотами. В кухнях также прополаскивались неясные литературные новости: кто что написал, у кого что «зарубили», какие в связи с ситуацией созревают планы. В частности, однажды у Копелиовичей встретились с Ваксоном и впервые услышали о романе «Вкус огня». Он пришел, между прочим, со своей новой женой, которая шутливо представилась как Джон Аксельбант. Много позже стало известно, что красавица не шутила. Между тем на кухне «Орбиса» в Анн-Арборе стали собираться авторы из «отщепенцев», в частности поэты Лев Бизонов и Алекс Флёров, а также любимец Набокова молодой прозаик Саша Ястребков. Этот последний довольно надменно посматривал на Яшу Процкого, а тот время от времени снисходительно клал руку на Сашино мускулистое плечо. Ходили слухи, что один бросает другому вызов по части нобелевских лавров. Процкий довольно долго жил в «Орбисе»; занимал там мансарду с ванной комнатой. По вечерам, когда в просторной ливинг-рум возжигался телевизор, он спускался и оседал на третьей ступеньке лестницы. Чарльз нередко ловил в его глазах странное отсутствующее выражение. Между тем там (в глазах) бегали огоньки, роднящие их (глаза) с табло Нью-йоркской фондовой биржи. Быть может, у русских поэтов всегда было так, думал уроженец штата Иллинойс. Можно представить себе Лермонтова сидящим на какой-нибудь кавказской скале и соображающим, куда пойти: закутаться ли в бурку, в обход ли повести отряд по тылам Шамиля, или наоборот — облачиться в ярко-красную рубаху и белую фуражку и помчаться в лобовую атаку на чеченские завалы? В конце концов Процкий вычислил все до конца и свалил в Нью-Йорк-Сити, где снял «инглиш бэйзмент» в районе Сохо. Купил автомобиль, чтобы ездить из дома в его излюбленные коннектикутские и массачусетские колледжи, где вел семинары за весьма приличное вознаграждение. Он очень гордился той быстротой, с какой он овладел искусством автомобилевождения. Однажды, через неделю после получения водительского ай-ди, когда в Лос-Анджелесе вдруг появился Ваксон (подробности этого визита, надеемся, выплывут позже), Яшка собрался тут же катить собственноручно через все соединенные общей судьбой и географией штаты. К счастью, кто-то его отговорил. Вам кажется по карте, что это недалеко, но это очень далеко, доктор Процкий. В Америке его нередко называли доктором, на что он вздрагивал и отбивался шуткой: «Show me your tongue!» Вообще-то он временами грустил по оставленной родине и особенно, конечно, по плоскостным гармониям Санкта, на одном из островов которого он собирался когда-нибудь умереть… Ни страны, ни погоста Не хочу выбирать. На Васильевский остров Я приду умирать… Но больше всего грустил по московско-питерской кодлe, которая его обожала до истерического всхлипа «Наш Моня гениал!». А если уж говорить о кодле, то из нее больше всего ему вспоминались те, с кем он купался в канале Москва — Волга, особенно Ралик Аксельбант-Кочевая Ваксон. Все ему тогда сострадали, кроме этой девушки, которая не сострадала, сострадая своему Ваксе. Прошло не более двух лет, и Яша Процкий стал на Манхэттене непререкаемым экспертом по русской литературе. Временами он объявлял творца номер два, но не по стихам, а вообще, по прозе. Вот, например, прибыл в Новый Йорк забубённый Фьюз Алехин. Он был на родине известен как автор лагерных баллад, но по этому жанру в Нью он не прохилял. Была также у него повестуха о торговле спермой в столице мира и социализма, и вот по этому жанру на суаре у Татьяны Яковлевой-Розенталь доктор Процкий объявил его «Доницетти русской прозы». До Моцарта все же недотянул, поскольку место было уже занято. Довольно часто в НИ заезжал Ян Тушинский: то за мир, то за гуманизм. Всякий раз они встречались и шли поужинать в соседний с Процким японский ресторанчик. Там сидели вдвоем во всей комнате, тихо беседовали о разном, выделяли что-то слишком искривленное или слишком распрямленное. Ян уже почитал Якова за эксперта и иногда жаловался ему на какой-нибудь скандал; ну, скажем, на появление какого-нибудь очередного антисоветского свинства. Процкий кривовато улыбался: разве может быть антисвинское свинство? И оба смеялись. Ян передавал ему приветы и письма от родителей. Иван Евсеевич Процкий по-прежнему работал замдиректора железнодорожного Дома культуры Северо-Западного куста. Мама Лия Борисовна в Пятидесятые годы бы известна как дамский мастер по прическам. Несколько лет назад она вышла на пенсию и прически делала только избранному кругу своих клиенток в выгородке из китайских ширм и кафельной печки их просторной, но единственной комнаты. Яша глотал слезы и даже сжимал обеими руками свое большое горло. Только здесь, в грубом коммерческом городе, столь непохожем ни на Лиговку, ни на набережные Невы, он понял, что любовь к родителям выражает большую часть его души. Ян протягивал руку через столик и пожимал мягкое плечо своего, можно сказать, протеже. — Яша, я обещаю тебе, что ваша встреча состоится. Ну, нужно только слегка ублаготворить Василия Романовича, то есть сделать то, о чем мы прошлый раз говорили, ну, как раз, когда говорили о тщеславии Ваксона; вот и все. А сейчас, дружище, почитай мне что-нибудь из своих последних циклов. Яша сглатывал густые слезы почти хронической простуды и начинал читать сначала тихо, а потом все выше, вызывая мелкое дребезжание японского хлама: В те времена в стране зубных врачей, Чьи дочери выписывают вещи Из Лондона, чьи стиснутые клещи Вздымают вверх на знамени ничей Зуб Мудрости, я, прячущий во рту Развалины почище Парфенона, Шпион, лазутчик, пятая колонна Гнилой цивилизации — в быту Профессор красноречия — я жил В колледже возле главного из Пресных Озер, куда из недорослей местных Был призван для вытягиванья жил. Все то, что я писал в те времена, Сводилось неизбежно к многоточью. Я падал, не расстегиваясь, на Постель свою. И ежели я ночью Отыскивал звезду на потолке. Она, согласно правилам сгоранья, Сбегала на подушку по щеке Быстрей, чем я загадывал желанье. — А теперь ты почитай что-нибудь, Янки. Что-нибудь из старого, а? 3наешь, мне сейчас будет в масть что-нибудь из твоей классики. Почитай из «Братской ГЭС» — нет? Тушинский начинал читать из этого монстра, которым десять лет назад пытался отмазаться от «Преждевременной автобиографии». Черт его знает, этого Яшку, думал он, может быть, ему как раз нужна такая советская ностальгия. Вроде все бы спокойно, все в норме, А в руках моих детская дрожь, Я задумываюсь: по форме Мастерок на сердечко похож. Я конечно в детали не влажу, Что нам в будущем суждено, Но сердечком своим его мажу, Чтобы было без трещин оно. Чтобы бабы сирот не рожали. Чтобы хлеба хватало на всех, Чтоб невинных людей не сажали, Чтоб никто не стрелялся вовек. Чтобы все и в любви было чисто (а любви и сама я хочу), Чтоб у нас коммунизм получился Не по шкурникам — по Ильичу. ……………… Пусть запомнят и внуки и внучки, Все светлей и светлей становясь, Этот свет им достался от Нюшки Из деревни Великая Грязь… Процкий слушал, держась за свой подбородок и стеная слегка. Когда Тушинский выдохся, он сказал ему: — Послушай, Янки, ну как ты мог наворотить такую паскудную советчину? Ведь ты поэт — нет? Где твои знаменитые рифмы? Влажу — мажу? Рожали — сажали? Боже мой, ну почитай мне про снег! Ведь ты же снегом был славен! Ну — нет? И Ян тут же менял пластинку: А снег повалится, повалится, И я прочту в его канве… И далее старался без всяких «Ильичей». А в ответ сквозь хлюпанье наплывали приметы влажных берегов. Выползая из недр океана, краб на пустынном пляже Зарывается в мокрый песок с кольцами мыльной пряжи, Дабы остынуть, и засыпает… И так без конца, чуть ли не до утра, забыв про все обоюдные козни, долдонили и долдонили в пустом японском суши-баре, а буфетчик Долдони только и успевал не забывать менять кассетки в машинке своей под прилавком. 1975–1980 Крути-крути Роберт Эр давно уже стал замечать за собой некоторую раздвоенность жизни, от которой страдал. Все-таки еще совсем недавно он полагал себя непременным членом «оттепельного» авангарда. Более того, одним из заводил. Решив вступить в партию, он собрался там как бы представлять послесталинских идеалистов, а получалось так, что он то и дело вроде бы ловил себя на том, что вместе с ним партаппаратная задница (ну, скажем, в образе того же Юрки Юрченко) как бы оседает в глубь авангарда. Это еще полбеды. Свои и чужие. Чужие и свои. Две маски. Быстрая перемена двух личин. Однако появляется что-то еще, третье. И это третье опять же делится на постоянно делимые образины: «свои, но чужеватые», «чужие, но свойские», «чужеватые чужие», «свойские свои»; дальнейшее — мельканье. И явный дискомфорт, или, как говорили тогда, «вегетативка». Перед «чужими, но свойскими», например, было ему как-то неловко демонстрировать своячество богемы а перед «своими, но чужеватыми» было неловко садиться в номенклатурный автомобиль. Особенно малоприятно как-то получалось, когда в каком-нибудь сборище, ну, скажем, на концертах, сходились малоофициальные поэты и вполне официальные певцы и композиторы. Или вот, например, зимний сезон в Доме творчества «Малеевка». Приближается Новый год. Как организовать праздничный стол — вот головная боль и для Роберта, и для Анки. Ну, скажем, гармонируют ли друг с другом Ваксоны и Бокзоны. Во-первых анекдотическое сходство фамильных окончаний. Это, впрочем, может помочь — будем все время хохмить на эту тему. Но все-таки, кто такой Эммануил Бокзон с его мужественным баритоном? Записной певец Армии и Флота, носитель бесценной патриотической идеи, исполнитель половины песен на слова Роберта Эра. Об этом, товарищ, Не вспомнить нельзя. В одной эскадрилье Служили друзья. И было на службе И в сердце у них Огромное небо — Одно на двоих. А кто такой Ваксон, сердешный дружище Вакса? Человек под строгим наблюдением, автор подозрительного романа. Малеевка вообще-то, товарищи, — это райский сугроб! Там миролюбиво ярится морозное солнце. Писатель там нагнетает картину просто при помощи ледяных слов; путем перечисления. Эту крамольную идею нашептывал Ваксон в любимое ухо во время прогулки. А девчонка их Вероникочка дергала его за капюшон парки и требовала: «Перестаньте шептаться!» Он повторяет громко то, что только что произносил тихо. Надо считаться с этой милейшей персоной: все-таки дочь бывшего посла. По идеально расчищенным снежным дорожкам навстречу Ваксонам идет семья Эров. Солнце бьет последним в лицо, а первым греет зады. Может быть, Эры ослеплены, ничего не видят? Может быть, Ваксоны думают, что Эры их чураются? Эры тормозят. Ваксоны тоже. — Привет! — Привет! — Вы где, ребята, встречаете Н. Г.? — спросил Роберт. — Здесь притулимся, — ответил Ваксон. Ралисса держала его под руку и задирала нос. Все-таки бывшая жена бывшего посла. — Может, сядете за наш стол? — Роб подтолкнул друга. — Давай, Вакса, причаливайте! Вероникочка локотком, на манер голливудских кокеток, подтолкнула старшую дочь Эров, свою ровесницу: — А ты, Полинка, с предками будешь? Та посмотрела на нее с отрепетированной надменностью и ничего не ответила. Тогда вмешалась младшая крошка: — Она будет, будет! Со всеми нами, с предками, будет сидеть как миленькая. И даже ее Тим будет с нами!

The script ran 0.032 seconds.