1 2 3 4 5 6 7 8
– Отец! Они заслуживают возмездия, но не лучше ли было бы им заслужить любовь людей? Почему они чинят столько обид всем народам и всем людям?
Юранд развел безнадежно руками и глухо ответил:
– Не знаю…
Некоторое время Збышко еще думал над этим; но через минуту мысли его вернулись к Юранду.
– Говорят, вы жестоко им отомстили, – сказал он.
Юранд подавил в сердце боль, совладал с собою и снова заговорил:
– Я поклялся отомстить… И обещал богу, коли поможет он мне в этом, отдать ему мое единственное дитя. Вот почему не дал я тебе своего согласия. А теперь уж не знаю: воля ли на то была божья, гнев ли божий навлекли вы на себя своим поступком.
– Нет! – возразил Збышко. – Я говорил уже вам, что эти собаки все равно схватили бы ее, хоть бы мы и не были с нею обвенчаны. Бог принял ваш обет, а Дануську мне отдал, ведь без его воли мы бы ничего не смогли сделать.
– Всякий грех противен воле божьей.
– Грех, а не таинство. Таинство – это дело божье.
– То-то оно и есть, ничего теперь не поделаешь.
– Вот и слава богу! Вы уж больше не сокрушайтесь, ведь никто не поможет вам так расправиться с этими разбойниками, как я. Вот увидите! За Дануську мы своим чередом отплатим, а, коли жив еще хоть один из тех, кто схватил тогда вашу покойницу, так вы его мне отдайте. Сами тогда увидите!
Но Юранд покачал головой.
– Нет, – угрюмо возразил он, – никого из них в живых не осталось…
Некоторое время слышно было только фырканье лошадей и приглушенный топот копыт по накатанной дороге.
– Однажды ночью, – продолжал Юранд, – я услышал какой-то голос, словно в стене: «Довольно мстить!» Но я не послушался, потому что это не был голос моей покойницы.
– Чей же это мог быть голос? – спросил с тревогой Збышко.
– Не знаю. В Спыхове часто слышны голоса, а порою и стоны, это оттого, что много крестоносцев умерло у меня на цепях в подземелье.
– А что вам ксендз говорит?
– Ксендз освятил городок и тоже сказал мне, что довольно уж мстить; но я не мог с ним согласиться. Слишком много обид я нанес крестоносцам, и потом они сами захотели мне отомстить. Засады устраивали, вызывали на поединки. Так было и на этот раз. Майнегер и де Бергов первые меня вызвали.
– Вы когда-нибудь брали выкуп?
– Никогда. Из тех, кого я захватил, де Бергов первый выйдет живым.
Разговор оборвался, с широкой дороги они свернули на узкий извилистый проселок, местами спускавшийся в лесную лощину, полную сугробов, по которым трудно было проехать. Весной или летом во время дождей эта проселочная дорога становилась, наверно, совсем непроезжей.
– Мы уже к Спыхову подъезжаем? – спросил Збышко.
– Да, – ответил Юранд. – Придется еще лесом ехать, а там начнутся топи, посреди которых стоит городок… За топями тянутся луга и сухие поля; но до городка можно доехать только по плотине. Немцы не раз хотели подобраться ко мне, но не смогли, и много костей их тлеет по лесным оврагам.
– И попасть-то к вам нелегко, – сказал Збышко. – А если крестоносцы пошлют к вам людей с письмами, как же те к вам проберутся?
– Они не раз уже присылали своих посланцев, есть у них люди, которые знают дорогу.
– Дай-то бог застать их в Спыхове, – сказал Збышко.
Это желание исполнилось раньше, чем думал молодой рыцарь: не успели они выехать из лесу на открытую равнину, где среди топей лежал Спыхов, как увидели впереди двух всадников и низкие сани, в которых сидели три темные фигуры.
Ночь была очень ясная, и на белой пелене снега вся группа была видна совершенно явственно. Сердце забилось у Юранда и Збышка: кто же мог ехать ночью в Спыхов, как не посланцы крестоносцев?
Збышко велел вознице гнать лошадей, и вскоре они подъехали так близко, что их услышали оба всадника, охранявшие, видно, седоков на санях; они повернулись и, скинув с плеч самострелы, крикнули:
– Wer da?[81]
– Немцы, – шепнул Юранд Збышку.
Затем он громко сказал:
– Это мое право спрашивать, а ты должен отвечать. Кто вы такие?
– Путники.
– Какие путники?
– Пилигримы.
– Откуда?
– Из Щитно.
– Они! – снова шепнул Юранд.
Тем временем их сани поравнялись с санями немцев, и в ту же минуту впереди показалось шесть всадников. Это была спыховская сторожевая охрана, которая день и ночь стерегла плотину, ведущую к городку. Рядом с конями бежали большие и страшные собаки, похожие на волков.
Узнав Юранда, слуги приветствовали его с нескрываемым удивлением – они никак не думали, что господин их вернется так рано. Юранд не заметил их, все его внимание было поглощено посланцами.
– Куда вы едете? – снова спросил он, обращаясь к ним.
– В Спыхов.
– Чего вам там нужно?
– Это мы можем сказать только господину.
Юранд хотел уже было сказать: «Я – господин Спыхова», – но сдержался, вспомнив, что разговор не может состояться на людях. Спросив еще раз у посланцев, есть ли у них какие-нибудь письма, и получив ответ, что им велено передать все на словах, он приказал скакать вперед. Збышко сгорал от нетерпения, ему так хотелось поскорее узнать о Данусе, что он просто ничего не видел. Он изнемогал, пока их пропускала сторожевая охрана, еще два раза преградившая им путь; он изнемогал, пока опускали мост надо рвом, за которым на валу виднелся высокий острог. Хотя раньше ему не раз хотелось взглянуть на городок, пользовавшийся такой зловещей славой, городок, при одном воспоминании о котором немцы крестились, однако сейчас он ничего не замечал, его внимание приковали посланцы крестоносцев, от которых он надеялся узнать, где же Дануся и когда она может выйти на волю. Он и в мыслях не имел, что через минуту его ждет глубокое разочарование.
Кроме всадников, приданных для охраны, и возницы, в посольстве из Щитно было два человека: та самая женщина, которая в свое время привозила в лесной дом целительный бальзам, и молодой пилигрим. Женщины Збышко не мог узнать, так как в лесном доме он ее не видал, а в пилигриме он сразу заподозрил переодетого оруженосца. Юранд тотчас ввел обоих в угловую комнату и остановился перед ними, могучий и страшный в отблесках пламени, которое падало на него от пылавшего камина.
– Где моя дочь? – спросил он.
Очутившись перед лицом грозного мужа, немцы испугались.
Как ни дерзок был с виду пилигрим, но и он дрожал от страха как осиновый лист, а у женщины просто подкашивались ноги. Она перевела взгляд с Юранда на Збышка, затем на лоснящуюся лысую голову ксендза Калеба и снова обратила глаза на Юранда, как бы вопрошая, что же делают тут эти двое.
– Господин, – ответила она наконец, – мы ничего не можем сказать вам об этом; но нас прислали к вам по важному делу. Тот, кто послал нас к вам, строго-настрого приказал нам говорить с вами без свидетелей.
– У меня нет от них тайн, – произнес Юранд.
– Но они есть у нас, благородный господин, – возразила женщина, – и если вы скажете им остаться, то нам придется только попросить вас позволить нам завтра утром уехать отсюда.
Гнев изобразился на лице Юранда, не терпевшего противоречий. Его белесые усы зловеще встопорщились; вспомнив, однако, что речь идет о Данусе, он совладал с собою. Збышко желал только, чтобы разговор состоялся как можно скорее, и, будучи уверен, что Юранд ему обо всем расскажет, промолвил:
– Что ж, коли так, оставайтесь сами.
И вышел вон с ксендзом Калебом; не успел он, однако, войти в светлицу, увешанную щитами и оружием, добытыми Юрандом в бою, как к нему приблизился Гловач.
– Милостивый пан, – сказал он, – это та самая женщина.
– Какая женщина?
– Та, которая привозила от крестоносцев герцинский бальзам. Мы с Сандерусом ее тотчас признали. Она, видно, приезжала выслеживать и наверно знает, где панночка.
– И мы об этом дознаемся, – ответил Збышко. – Может, вы знаете и этого пилигрима?
– Нет, – сказал Сандерус, – но не покупайте, пан, у него отпущений, это не настоящий пилигрим. В пытку бы его, так небось много можно было бы выведать.
– Погодите! – сказал Збышко.
Между тем монахиня, как только дверь угловой комнаты захлопнулась за Збышком и ксендзом Калебом, торопливо шагнула к Юранду и прошептала:
– Вашу дочь похитили разбойники.
– С крестом на плащах?
– Нет. Но, благословение богу, благочестивые братья отбили ее у разбойников, и теперь она у них.
– Где она, я вас спрашиваю?
– Под опекой благочестивого брата Шомберга, – скрестив на груди руки и смиренно склонив голову, ответила монахиня.
Услышав страшное имя палача детей Витовта, Юранд побледнел как полотно; он опустился на скамью, закрыл глаза и отер рукою холодный пот, выступивший на лбу.
Когда пилигрим, который все еще не мог подавить свой страх, увидел, что творится с Юрандом, он подбоченился, развалился на скамье и, вытянув ноги, бросил на рыцаря взгляд, исполненный надменности и пренебрежения.
Воцарилось долгое молчание.
– Брат Маркварт тоже помогает брату Шомбергу приглядывать за ней, – продолжала женщина. – Надзор строгий, никто панночку не обидит.
– Что я должен сделать, чтобы мне ее отдали? – спросил Юранд.
– Смириться перед орденом! – высокомерно ответил пилигрим.
Услышав эти слова, Юранд встал, подошел к немцу и, наклонившись к нему, произнес сдавленным, страшным голосом:
– Молчать!..
Пилигрим снова испугался. Он знал, что может грозить Юранду, что может сказать такие слова, которые заставят его укротить свой гнев и смириться; но испугался, что не успеет слово вымолвить, как случится нечто страшное; уставив округлившиеся глаза в грозное лицо спыховского владыки, он умолк и так и замер от ужаса, только нижняя челюсть затряслась у него еще сильней.
– Письмо у вас есть? – обратился Юранд к монахине.
– Нет, господин. У нас нет письма. Нам велено передать вам все на словах.
– Говорите!
Она еще раз повторила все, что успела уже рассказать, как бы желая, чтобы Юранд раз навсегда запомнил ее слова:
– Брат Шомберг и брат Маркварт стерегут панночку, так что вы укротите свой гнев… Хоть и много лет вы наносили ордену тяжкие обиды, но с нею ничего худого не случится, ибо братья хотят ответить вам добром на зло, если вы удовлетворите их справедливые требования.
– Чего они требуют?
– Они требуют, чтобы вы отпустили на волю господина де Бергова.
Юранд вздохнул с облегчением.
– Я отдам им де Бергова, – ответил он.
– И других невольников, которых вы держите в Спыхове.
– У меня два оруженосца Майнегера и де Бергова, а также их слуги.
– Вы должны отпустить их на волю и вознаградить за то, что держали в темнице.
– Упаси бог, чтобы я стал торговаться за родную дочь.
– Благочестивые братья тоже так думали, – сказала женщина, – но это еще не все, что они велели вам передать. Вашу дочь похитили какие-то люди, наверно, разбойники и, наверно, затем, чтобы взять с вас богатый выкуп… Бог помог братьям отбить ее у них, и сейчас они одного только хотят – чтобы вы отпустили на волю товарища их и гостя. Но братья знают, да и вы, господин, знаете, как ненавидят в этой стране рыцарей креста и как несправедливо осуждают их даже за самые благочестивые поступки. Братья уверены, что, если народ дознается, что ваша дочь у них, их сразу заподозрят в том, будто это они похитили ее, и таким образом за доброе дело на них будут только возводить клевету и посылать жалобы… Да! Здешний народ, злобный и злокозненный, не раз уже платил им так за добро, отчего благочестивый орден, славу которого братья должны блюсти, терпел всяческое поношение. Поэтому они ставят еще одно условие: вы сами должны объявить своему князю и всему жестокому рыцарству вашего края, что не рыцари креста, а разбойники похитили вашу дочь, – а так оно и есть на самом деле, – и что выкуп за нее вы должны платить разбойникам.
– Это правда, – сказал Юранд, – что разбойники похитили мою дочь и что выкуп я должен платить разбойникам…
– Вы всем должны так говорить. Если только хоть один человек, хоть одна живая душа узнает, что вы договаривались с братьями, или хоть одна жалоба будет послана магистру или капитулу, могут встретиться тяжелые препятствия…
Беспокойство изобразилось на лице Юранда. В первую минуту ему показалось естественным, что комтуры, боясь ответственности и худых толков, требуют сохранения тайны, но теперь у него возникло подозрение, не кроется ли тут и другая причина, какая именно – он не мог понять, и поэтому его объял такой страх, какой обнимает самых храбрых людей, когда опасность грозит не им самим, а тем, кто близок им, кого они горячо любят.
Он решил попытаться выведать еще что-нибудь у монахини.
– Комтуры хотят сохранить все в тайне, – сказал он, – но как же это сделать, если за дочь я должен отпустить де Бергова и других невольников?
– Вы скажете, что взяли выкуп за господина де Бергова, чтобы было чем заплатить разбойникам.
– Никто этому не поверит, я никогда не брал выкупа, – мрачно возразил Юранд.
– Но ведь дело никогда не касалось вашей дочери, – прошипела монахиня.
Снова воцарилось молчание; затем пилигрим, решив, что Юранд теперь должен смириться, набрался храбрости и сказал:
– Такова воля братьев Шомберга и Маркварта.
– Вы скажете, – продолжала монахиня, – что пилигрим, который приехал со мной, привез вам выкуп, а мы тотчас уедем отсюда с благородным господином де Берговом и невольниками.
– Это как же? – нахмурился Юранд. – Неужели вы думаете, что я отдам вам невольников, прежде чем вы вернете мне дочь?
– Вы можете поступить иначе. Вы можете сами поехать в Щитно, куда ее привезут вам братья.
– Я? В Щитно?
– Но ведь по дороге сюда ее снова могут похитить разбойники, и тогда подозрение опять падет на благочестивых рыцарей; они хотят поэтому передать ее вам из рук в руки.
– А кто мне поручится, что я вернусь назад, коли сам полезу в волчью пасть?
– Тому порукой добродетели братьев, их праведность и благочестие.
Юранд заходил по горнице; он уже понимал, что тут кроется предательство, и боялся его, но в то же время чувствовал, что крестоносцы могут предъявить ему любые условия и что он перед ними бессилен.
Но тут ему, видно, пришла в голову какая-то мысль; он неожиданно остановился перед пилигримом, пристально на него поглядел, а затем обратился к монахине и сказал:
– Хорошо. Я поеду в Щитно. Вы и этот человек в одежде пилигрима останетесь здесь до моего возвращения, а потом уедете с де Берговом и невольниками.
– Вы не хотите верить монахам, – вмешался пилигрим, – как же они могут поверить вам, что, вернувшись, вы отпустите нас и де Бергова?
Юранд побледнел от негодования; наступила страшная минута, казалось, он вот-вот схватит пилигрима за грудь и придавит его коленом. Однако он смирил свой гнев, глубоко вздохнул и проговорил медленно и раздельно:
– Кто бы ты ни был, не злоупотребляй моим терпением, оно может истощиться.
А пилигрим обратился к монахине:
– Говорите, что вам приказано
– Господин, – сказала она, – если бы вы поклялись на мече рыцарской честью, мы не посмели бы не поверить вам; но не приличествует вам давать клятву людям простого звания, да и нас прислали сюда не за вашей клятвой.
– Зачем же вас прислали?
– Братья сказали, что вы должны, не говоря никому ни слова, явиться в Щитно с господином де Берговом и невольниками.
При этих словах Юранд медленно отвел назад руки, скрючил пальцы, как хищная птица когти, и, наклонившись к женщине, точно хотел сказать ей что-то на ухо, произнес:
– А вам не говорили, что я прикажу вас и Бергова колесовать в Спыхове?
– Ваша дочь во власти братьев и под опекой Шомберга и Маркварта, – с ударением ответила монахиня.
– Разбойников, отравителей, палачей! – взорвался Юранд.
– Которые сумеют отомстить за нас и которые сказали нам перед отъездом: «Что ж, не захочет он выполнить всех наших приказаний, так лучше тогда девушке умереть так, как умерли дети Витовта». Выбирайте!
– И поймите, что вы во власти комтуров, – прибавил пилигрим. – Они не хотят нанести вам обиду, и комтур из Щитно дает слово, что вы беспрепятственно выедете из его замка; но они хотят, чтобы за все содеянное вами вы пришли поклониться плащу крестоносцев и молить победителей о пощаде. Они хотят простить вас, но сперва хотят согнуть вашу гордую выю. Вы называли их предателями и клятвопреступниками, они хотят, чтобы вы вверили себя им. Они вернут свободу вам и вашей дочери, но вы должны молить их об этом. Вы унижали их, а должны поклясться, что рука ваша никогда не поднимется на белый плащ.
– Этого требуют комтуры, – прибавила женщина, – а с ними Маркварт и Шомберг.
На минуту воцарилась мертвая тишина. Казалось, только приглушенное эхо с ужасом повторяет где-то над головой: «Маркварт… Шомберг». Из-за окон долетали оклики лучников Юранда, которые стояли на страже на валах около острога.
Пилигрим и монахиня то переглядывались, то смотрели на Юранда, который долго сидел, прислонясь к стене, неподвижный, с лицом, затененным связкой шкур, висевшей у окна. Одна только мысль владела им: если он не сделает того, чего требуют крестоносцы, они задушат его дочь, а если сделает, то, может, все равно не спасет ни Дануси, ни себя. Он не знал, что делать, не видел никакого выхода. Он чувствовал только беспощадную силу, которая придавила его. Ему уже виделись железные руки крестоносца на шее Дануси. Он хорошо знал рыцарей креста и ни минуты не сомневался, что они убьют ее, зароют на замковом валу, а потом от всего откажутся, от всего отрекутся, и кто же тогда сможет доказать, что это они похитили ее. Правда, в его руках посланцы, он может отвезти их к князю и под пыткой заставить сознаться во всем; но в руках крестоносцев Дануся, и они тоже могут замучить ее. Ему чудилось, что дочь протягивает к нему издали руки, взывая о помощи. Если бы знать наверняка, что она в Щитно, можно было бы этой же ночью двинуться к границе, напасть на немцев, не ожидающих набега, захватить замок, вырезать стражу и освободить Данусю. Но ее могло не быть в Щитно, даже наверняка не было там. В этот миг в голове его, как молния, сверкнула еще одна мысль: а что, если схватить женщину и пилигрима и отвезти их прямо к великому магистру? Может, магистр заставит их сознаться и прикажет комтурам отдать дочь? Однако эта мысль сверкнула, как молния, и тотчас погасла… Ведь эти люди могли сказать магистру, что они приехали выкупить Бергова и ни о какой девушке ничего не знают. Нет! Этот путь никуда не мог привести, но какой же тогда избрать? Он подумал, что, если поедет в Щитно, его закуют в цепи и ввергнут в подземелье, а Дануси все равно не отпустят, чтобы не открылось, что это они похитили ее. А меж тем смерть грозит его единственному дитяти, смертельная опасность нависла над последней дорогой головой!.. В конце концов мысли его стали путаться и мука стала такой невыносимой, что он впал в оцепенение. Он сидел неподвижно, онемелый, словно высеченный из камня. Если бы он захотел подняться в эту минуту, то не смог бы этого сделать.
Посланцам наскучило ждать, монахиня поднялась и сказала:
– Скоро уж рассвет. Позвольте нам, господин, удалиться, мы хотим отдохнуть.
– И подкрепиться после дальней дороги, – прибавил пилигрим.
Они поклонились Юранду и вышли вон.
А тот все сидел неподвижно, словно объятый сном или мертвый.
Через минуту дверь отворилась, и на пороге появился Збышко, а за ним ксендз Калеб.
– Что же посланцы? Чего они хотят? – спросил молодой рыцарь, приближаясь к Юранду.
Юранд вздрогнул, но ничего не ответил, только заморгал глазами, как человек, пробудившийся от крепкого сна.
– Уж не больны ли вы! – воскликнул ксендз Калеб, который хорошо знал Юранда и заметил, что с ним творится что-то неладное.
– Нет, – ответил Юранд.
– А что же с Дануськой? – допытывался Збышко. – Где она, что они вам сказали? С чем они приехали?
– С вы-ку-пом, – медленно ответил Юранд.
– С выкупом за Бергова?
– За Бергова…
– Как за Бергова? Что с вами?
– Ничего…
Но в голосе его звучали такие непривычные ноты и такое бессилие, что Збышко и ксендз встревожились, тем более что Юранд говорил не об обмене Бергова на Данусю, а о выкупе.
– Милосердный боже! – воскликнул Збышко. – Где Дануська?
– Нет ее у кре-сто-нос-цев, нет! – сонным голосом ответил Юранд.
И внезапно, как мертвый, повалился со скамьи наземь.
XXXI
На другой день в полдень посланцы повидались с Юрандом, а спустя некоторое время уехали, захватив с собой де Бергова, двоих оруженосцев и человек двадцать других невольников. После этого Юранд позвал отца Калеба и продиктовал ему письмо князю, в котором сообщал, что Данусю похитили вовсе не крестоносцы, что ему удалось открыть, где она, и что в ближайшие дни он надеется ее освободить. То же самое он сказал и Збышку, который с прошлой ночи не мог прийти в себя от изумления и просто обезумел от тревоги. Старый рыцарь не хотел отвечать на его вопросы, велел ему терпеливо ждать и ничего не предпринимать для спасения Дануси, так как в этом нет пока надобности. Под вечер он снова заперся с ксендзом Калебом, велел ему прежде всего написать свою духовную, поисповедался и причастился, а затем призвал Збышка и старого молчаливого Толиму, который был его товарищем во всех набегах и битвах, а в мирное время хозяйничал в Спыхове.
– Вот это, – сказал Юранд старому вояке Толиме таким громким голосом, как будто тот был туг на ухо, – муж моей дочки, с которой он обвенчался при княжеском дворе, испросив на то мое согласие. После моей смерти он будет здесь господином, владетелем городка, земель, лесов, лугов, людей и всех спыховских богатств…
Толима очень удивился, повернул свою квадратную голову в сторону Збышка, затем поглядел на Юранда, однако ничего не сказал, потому что вообще говорил очень мало, только поклонился Збышку и обнял руками его колени.
– Эту мою последнюю волю, – продолжал Юранд, – записал ксендз Калеб, и внизу под ней стоит моя восковая печать; ты же должен свидетельствовать, что слышал все от меня и что я велел слугам повиноваться молодому рыцарю, как они мне повиновались. Ты ему покажешь всю добычу и деньги, что хранятся в моей сокровищнице, и до самой смерти будешь верно служить ему и во время мира, и на войне. Слышишь?
Толима приставил ладони к ушам и кивнул головой, затем, по данному Юрандом знаку, поклонился и вышел, а рыцарь обратился к Збышку и сказал с ударением:
– Сокровищами, что у меня хранятся, можно удовлетворить самого алчного и выкупить за них не одного, а сотню невольников. Помни об этом.
Но Збышко спросил:
– А почему вы уже поручаете мне Спыхов?
– Я поручаю тебе больше, чем Спыхов, – родную дочь.
– Да и час смерти сокрыт от нас, – заметил ксендз Калеб.
– Да, сокрыт, – печально повторил Юранд. – Совсем недавно замело меня снегом, и хоть бог меня спас, но нет у меня прежней силы…
– Милосердный боже! – воскликнул Збышко. – Что с вами сталось, почему вы так изменились со вчерашнего дня и говорите охотней не про Данусю, а про смерть? Милосердный боже!
– Вернется Дануська, вернется, – ответил Юранд. – Господь хранит ее. Но если только она вернется… Послушай… Увези ее в Богданец, а в Спыхове оставь хозяйничать Толиму. Он человек верный, а тут плохие соседи… Там ее на веревку не привяжут… Там безопаснее…
– Да что это вы! – воскликнул Збышко. – Словно с того света говорите? Что над вами стряслось?
– Да я уже чуть не попал на тот свет, а теперь вот чую, что-то расхварываюсь, и одно меня только заботит: доченька моя, одна ведь она у меня. Да вот ты, я ведь знаю, что ты ее любишь…
Он оборвал свою речь и, вынув из ножен короткий меч, называемый мизерикордией, повернул его рукоятью к Збышку:
– Поклянись мне еще раз на этом кресте, что никогда ее не обидишь и верно будешь любить…
У Збышка слезы навернулись на глаза. Он бросился тотчас на колени и, положив палец на рукоять, воскликнул:
– Клянусь богом, что не стану обижать ее и верно буду любить!
– Аминь! – произнес ксендз Калеб.
Юранд вложил в ножны мизерикордию и раскрыл Збышку объятия.
– Ведь и ты сын мой!..
И они разошлись, ибо надвинулась уже темная ночь, а они вот уже несколько дней почти совсем не отдыхали. Однако на другой день Збышко поднялся чем свет; он так испугался вчера, не захворал ли в самом деле Юранд, что решил узнать, как старый рыцарь провел ночь.
В дверях горницы Юранда он столкнулся с Толимой, который как раз выходил оттуда.
– А как пан, здоров? – спросил Збышко.
Толима поклонился, приставил ладонь к уху и переспросил:
– Что вы говорите, ваша милость?
– Я спрашиваю, как здоровье пана? – повторил погромче Збышко.
– Пан уехал.
– Куда?
– Не знаю. В доспехах…
XXXII
Чуть забрезжил свет и забелелись деревья, кусты и глыбы известняка, разбросанные там и тут по полям, когда нанятый провожатый, шедший рядом с конем Юранда, остановился и сказал:
– Позвольте мне дух перевести, пан рыцарь, а то я совсем запыхался. Оттепель и туман, но уже недалеко…
– Доведи меня до дороги, а потом вернешься, – ответил Юранд.
– Дорога будет направо, за леском, а с холма вы тотчас увидите замок.
Мужик издрог от утренней сырости и стал «греться», то есть хлопать себя по бокам руками; еще больше утомившись, он присел на камень.
– А ты не знаешь, комтур в замке? – спросил Юранд.
– Где же ему быть, коли он хворает?
– Что с ним?
– Народ толкует, будто польские рыцари его поколотили, – ответил старый мужик.
В голосе его определенно слышалось удовлетворение. Он был подданным крестоносцев, но превосходство польских рыцарей радовало его мазурское сердце.
Через минуту он прибавил:
– Что говорить! Сильны наши паны, но с поляками им круто приходится.
Однако он тотчас покосился на рыцаря и, как бы желая увериться в том, что ему не будет худа за неосторожное слово, сорвавшееся с языка, сказал:
– Вы, пан, по-нашему говорите, вы не немец?
– Нет, – ответил Юранд. – Однако веди меня дальше.
Мужик поднялся и снова зашагал рядом с конем. По дороге он то и дело совал руку в суму, доставал горсть немолотой ржи и всыпал себе в рот. Утолив таким образом голод, он стал объяснять Юранду, почему ест сырое зерно, хотя тот был слишком поглощен своим несчастьем и своими мыслями и ничего не заметил.
– И на том спасибо, – говорил мужик. – Плохое наше житье под немецкими панами. Обложили нас податями, а помольную плату такую дерут, что бедному человеку приходится, как скотине, жевать зерно с мякиной. А коли найдут в хате жернова, так и мужика изобьют, и весь скарб у него заберут, да что там, бабам и детям и то не дадут спуску… Не боятся они ни бога, ни ксендза. Вон вельборгский ксендз стал попрекать их за это, так они его на цепь посадили. Ох, плохо нам под немцами! Уж коли удастся намолоть мучицы между двух камней, так и эту горсточку бережем к святому воскресенью, а в пятницу как птицы небесные кормимся, но и на том спасибо, а то перед новью и того не станет. Рыбу ловить нельзя… Зверя бить тоже… Не так, как в Мазовии.
Так жаловался этот подданный крестоносцев, говоря то ли с самим собой, то ли с Юрандом. А тем временем они миновали пустошь, покрытую заснеженными глыбами известняка, и вступили в лес, который в предутреннем свете казался седым. Из лесу потянуло на них холодом и пронизывающей сыростью. Уже совсем рассвело. Если бы не встал день, Юранду трудно было бы пробираться по узкой лесной дорожке, тянувшейся по косогору, на которой его рослый боевой конь местами едва протискивался между деревьями. Но лес вскоре кончился, и спустя немного времени старый рыцарь поднялся со своим провожатым на вершину белого холма, по которому бежала проезжая дорога.
– А вот и дорога! – сказал мужик. – Теперь вы, пан, сами доберетесь.
– Доберусь, – ответил Юранд. – Возвращайся домой Он сунул руку в кожаный кошель, притороченный спереди к седлу, достал из него серебряную монету и подал провожатому. Крестьянин, привыкший получать от местных крестоносцев не подарки, а палки, глазам своим не верил; схватив монету, он прижался головой к стремени и обнял его руками.
– Господи Иисусе! – воскликнул он. – Да вознаградит вас бог, вельможный пан!
– Оставайся с богом.
– Храни вас бог. Щитно перед вами.
С этими словами он еще раз склонился к стремени и исчез. Юранд остался один на холме и смотрел в указанном крестьянином направлении на серую и влажную пелену тумана, которая заслонила от него мир. За этой пеленой таился зловещий замок, куда вели его неволя и злая судьба. Близко, уже близко! А там, что ж, чему быть, того не минуешь… При этой мысли в сердце Юранда, наряду со страхом и тревогой за Данусю, наряду с готовностью вырвать ее из вражеских рук, пусть даже ценой собственной крови, родилось новое, невыразимо горькое и незнакомое ему доселе чувство уничижения. Вот он, Юранд, при одном имени которого трепетали пограничные комтуры, по их повелению едет сейчас к ним с повинной головой. Он, который столько их победил и унизил, почувствовал себя сейчас побежденным и униженным. Нет, они не победили его в открытом бою, не одолели храбростью и рыцарской силой, и все же он чувствовал себя побежденным. Это было нечто неслыханное, ему казалось, что все кругом рушится. Он ехал для того, чтобы смириться перед крестоносцами, он, который, не будь Дануси, предпочел бы один сразиться со всей крестоносной ратью. Разве не случалось, что рыцарь, который должен был сделать выбор между позором и смертью, бросался на целое войско? А он чувствовал, что и его ждет, быть может, позор, и при мысли об этом готов был выть от боли, как воет волк, почувствовав в своем теле стрелу.
Но это был человек, у которого не только тело, но и воля была железная, он мог сломить упорство других, но мог переломить и себя.
«Я не тронусь с места, – сказал он себе, – пока не укрощу свой гнев, ибо не спасти, а только погубить могу я в гневе свое дитя».
И он как бы схватился врукопашную со своим гордым сердцем, со своей яростью и жаждой боя. Если бы кто-нибудь увидел его на этом холме, в доспехах, недвижного, верхом на рослом коне, он решил бы, что это отлитый из железа великан, и никак не подумал бы, что этот недвижный рыцарь ведет в эту минуту самый тяжкий бой из всех, какие ему приходилось вести в своей жизни. Он боролся с собой до тех пор, пока не одолел себя и не почувствовал, что сила воли ему не изменит.
Тем временем мгла поредела, и в дымке замаячила вдали темная громада. Юранд понял, что это стены щитненского замка. Завидев их, он не тронулся с места, только стал молиться усердно и жарко, как молится человек, который может уповать только на милосердие божие.
Когда Юранд тронул наконец коня, он почувствовал, что в сердце его вливается бодрость. Он готов был теперь вынести все, что ждет его впереди. Он вспомнил Георгия Победоносца, потомка самого знатного рода в Каппадокии[82], который претерпел всякие позорные муки и все же не лишился чести, напротив, восседает одесную бога и именуется покровителем всего рыцарства. От пилигримов, прибывших из дальних стран, Юранд не раз слышал рассказы об его подвигах и, вспомнив теперь о них, воспрянул духом.
В его сердце даже стала медленно пробуждаться надежда. Правда, крестоносцы славились своей мстительностью, и он не сомневался, что они отплатят ему за все поражения, которые он им нанес, за стыд, который терпели они после каждого боя с ним, и за страх, в котором он столько лет держал их.
Но именно это придавало ему мужества. Он думал, что они похитили Данусю только для того, чтобы захватить его, а если они его захватят, зачем им нужна тогда она? Да! Его непременно закуют в цепи и не станут держать поблизости от Мазовии, а увезут в какой-нибудь дальний замок, где он, быть может, до гроба будет стонать в подземелье; но Данусю они отпустят. Даже если выйдет наружу, что они вероломно его захватили и томят в неволе, ни великий магистр, ни капитул не вменят им это в вину, потому что он, Юранд, действительно был грозой крестоносцев и пролил больше их крови, нежели любой другой рыцарь в мире. Зато тот же великий магистр может покарать их за то, что они заключили в темницу невинную девушку, к тому же воспитанницу князя, перед которым магистр заискивал, предвидя, что ему грозит война с польским королем.
Эти мысли исполнили его сердце надеждой. Порой ему начинало казаться, что Дануся непременно вернется в Спыхов под надежные крылья Збышка… «Богатырь он, – думал Юранд, – никому не даст ее в обиду». И, растрогавшись, старый рыцарь стал вспоминать все, что знал про Збышка: «Немцев под Вильно бил, на поединках с ними дрался, фризов изрубил, которых с дядей вызвал на бой, на Лихтенштейна напал, дочку оборонил от тура да четырем крестоносцам вызов послал и, наверно, им не простит». Юранд поднял тут глаза к небу и сказал:
– Я обещал ее тебе, господи, а ты ее отдал Збышку!
И так легко ему стало, когда рассудил он, что уж если господь отдал Дануську юноше, то не позволит же он немцам насмеяться над собой, вырвет ее из их рук, даже если вся крестоносная рать не станет отдавать ее. Потом он опять стал думать про Збышка: «Мало того, что богатырь, но и душа у него добрая, не человек, золото. Будет он лелеять ее, будет он любить ее, и дай бог счастья моему дитяти, но видится мне, что не пожалеет она с ним ни о княжеском дворце, ни об отцовской любви…» При этой мысли глаза Юранда вдруг увлажнились слезами, и сердце его сжалось, полное тоской. Так бы хотелось ему наглядеться еще на свое дитятко и умереть не в мрачных подземельях крестоносцев, а нескоро, нескоро, в Спыхове, на руках у них обоих. Но на все воля божья!.. Щитно уже виднелось. Стены замка все явственней вырисовывались во мгле, уже близок был час жертвы, и старый рыцарь, чтобы ободриться, говорил себе:
«Да, на все воля божья! Жизнь моя уже на закате, годом больше, годом меньше, какая разница. Эх, хотелось бы наглядеться еще на обоих, но и то сказать, пожил человек на свете, все изведал, что должен был изведать, всем отомстил, кому должен был отомстить. А теперь что? Ныне на ногах, а завтра в могиле, и коли уж надо пострадать, ничего не поделаешь. Как ни хорошо будут жить Дануська со Збышком, а меня они не забудут. Верно, не раз будут вспоминать и раздумывать; где-то он теперь? Жив ли? Или уже на том свете?.. Станут разведывать и, может, узнают обо мне. Мстительный народ крестоносцы, но и до выкупа жадны. Збышко ничего не пожалеет, чтобы хоть кости мои выкупить у них, а уж на помин души дети, верно, не раз дадут. Хорошие они оба, сердечные, благослови их за это, господи, и ты, пресвятая богородица!»
Дорога становилась все шире и многолюдней. В город тянулись сани с дровами и соломой; гуртовщики гнали скот; с озер везли на санях мороженую рыбу; в одном месте четыре лучника вели на цепи мужика, видно, на суд за какую-то провинность: руки у него были связаны за спиной, а ноги закованы в кандалы, которые задевали за снег и мешали ему идти. Пар вырывался у мужика из уст и раздувавшихся ноздрей, а лучники, распевая, знай подгоняли его. Завидев Юранда, они уставились на него с любопытством, верно дивясь великанскому росту всадника и коня, но, заметив золотые шпоры и рыцарский пояс, опустили самострелы, приветствуя рыцаря и отдавая ему честь. В местечке было еще более шумно и людно, однако все торопливо уступали дорогу вооруженному рыцарю; он миновал главную улицу и свернул к замку, который, казалось, еще спал, окутанный мглою, поднимавшейся надо рвом.
Но не все вокруг было погружено в сон. Не спало воронье; хлопая крыльями и каркая, оно целыми стаями кружилось над косогором, поднимавшимся к замку. Подъехав поближе, Юранд понял, почему сюда слетелось столько воронья. У дороги, ведшей к воротам замка, стояла огромная виселица, а на ней висели тела четырех мазурских крестьян, подданных ордена. В воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, и трупы, которые, казалось, уставились глазами на собственные ступни, раскачивались только тогда, когда черные вороны, толкая друг дружку и задевая за воровки, садились им на макушки и плечи и клевали их опущенные головы. Некоторые трупы висели уже, видно, давно, черепа их совсем обнажились, а ноги непомерно вытянулись. При приближении Юранда стая со страшным шумом взвилась в воздух, но, сделав круг, повернула назад и стала садиться на перекладину виселицы. Юранд, крестясь, проехал мимо, приблизился ко рву и, остановившись в том месте, где над воротами повис подъемный мост, затрубил в рог.
Он протрубил раз, другой, третий и ждал. На стенах не было ни живой души, из-за ворот не доносилось ни звука. Однако через минуту с лязгом поднялось тяжелое решетчатое окошко, прорезанное в стене неподалеку от замка, и в проеме показалась бородатая голова немецкого кнехта.
– Wer da? – спросил резкий голос.
– Юранд из Спыхова! – ответил рыцарь.
Окошко снова опустилось, и воцарилась немая тишина.
Время текло. За воротами не слышно было никакого движения, только от виселицы долетал крик воронья.
Долго стоял еще Юранд. Потом он поднял рог и затрубил еще раз.
Но ему снова ответила тишина.
Тогда он понял, что крестоносцы держат его у ворот, обуянные гордыней, которой нет предела, когда они видят перед собой побежденного, что они хотят унизить его, как нищего. Он отгадал и то, что ему, быть может, придется ждать так до вечера, а то и дольше. В первое мгновение вся кровь ударила ему в голову, им внезапно овладело желание соскочить с коня, поднять один из камней, лежавших на краю рва, и швырнуть его в решетку. При других обстоятельствах так поступил бы и он сам, и любой другой мазовецкий или польский рыцарь, и пусть они выходят тогда за ворота на бой! Но он вспомнил, зачем приехал сюда, одумался и смирил свой порыв.
– Разве не отдаю я себя в жертву за родное дитя? – сказал он себе.
И снова стал ждать.
Но вот между зубцами стен что-то затемнелось. Стали показываться меховые шапки, черные колпаки и даже железные шлемы, из-под которых на рыцаря глядели любопытные глаза. С каждой минутой любопытных становилось все больше, ибо невиданным зрелищем был для стражи замка грозный Юранд, одиноко ждавший, пока для него откроются ворота крестоносцев. Если бы кто-нибудь из них увидел его раньше перед собой, это значило бы, что он взглянул смерти в глаза, а теперь они могли смотреть на него безнаказанно. Головы поднимались все выше, и наконец все зубцы поближе к воротам усеялись кнехтами. Юранд подумал, что, наверно, и рыцари смотрят на него сквозь решетчатые окна башни у ворот, и поднял глаза вверх, но окна были прорезаны в толстых стенах так, что смотреть в них можно было разве только вдаль. Зато на зубчатой стене в толпе, которая сперва глядела в молчании на Юранда, стали уже раздаваться голоса. То там, то тут слышалось его имя, то там, то тут звучал смех, хриплые голоса все громче и наглей улюлюкали, точно травили волка, а так как в замке никто им не мешал, то они стали в конце концов бросать комья снега в стоявшего у ворот рыцаря.
Тот невольно тронул коня; тогда на мгновение перестали лететь комья снега, голоса стихли и некоторые головы даже скрылись за стеной. Видно, грозным и впрямь было имя Юранда. Но скоро даже самые трусливые поняли, что от страшного мазура их отделяют ров и стена, и грубое солдатье снова стало бросать в него уже не только комья снега, но и льдинки и камни, которые со звоном отскакивали от доспехов и попоны, покрывавшей коня.
– Я отдал себя в жертву за родное дитя, – повторил про себя Юранд.
И снова стал ждать.
Наступил полдень, стены опустели, кнехтов позвали на обед; немногие солдаты, оставшиеся на страже, поели на стенах, а потом стали потешаться, швыряя в голодного рыцаря обглоданные кости. Одни стали спорить и подстрекать друг дружку сойти к рыцарю и дать ему кулаком по шее или двинуть древком копья. Другие, вернувшись с обеда, кричали, что, если ему надоело ждать, он может повеситься, – на виселице есть свободный крюк с готовой петлей. Под шум и гам, издевательства, взрывы смеха и проклятий проходили послеполуденные часы. Короткий зимний день клонился к закату, а мост все еще висел в воздухе и ворота оставались закрытыми.
Под вечер поднялся ветер, туман рассеялся, небо очистилось, и зажглась заря. Снега поголубели, а потом полиловели. Мороза не было, но ночь обещала быть ясной. Люди снова спустились со стен, осталась только стража, воронье от виселицы улетело прочь в леса. Потом небо потемнело, и наступила мертвая тишина.
«Они до ночи ворот не откроют», – подумал Юранд.
На мгновение у него мелькнула мысль, не вернуться ли в город, но он тотчас ее отбросил. «Они хотят, чтобы я стоял тут, – сказал он себе. – Если я поверну назад, они уже не пустят меня домой, окружат, поймают, а потом скажут, что ничего они мне не обещали, что взяли меня силой, а если даже мне удастся прорваться, все равно не миновать ехать назад…»
Необычайный закал польских рыцарей, легко переносивших голод, холод и боевые труды, закал, которому дивились иноземные летописцы, часто позволял им совершать подвиги, на которые не были способны изнеженные люди Запада. Юранд же в еще большей степени обладал этим закалом, и, хотя его уже терзали муки голода и, несмотря на тулуп, надетый под панцирем, пронизывал насквозь вечерний холод, он решил ждать, даже если ему придется умереть у этих ворот.
И вдруг, еще до наступления ночи, он услышал скрип шагов на снегу.
Он оглянулся: со стороны города к нему направлялись шесть человек, вооруженных копьями и алебардами, а между ними шел седьмой, опираясь на меч.
«Может, им откроют ворота, и я тогда въеду с ними, – подумал Юранд. – Не станут же они брать меня силой или убивать – их слишком мало для этого; если, однако, они нападут на меня, значит, они не хотят сдержать обещание, и тогда – горе им!»
Он схватился за стальную секиру, висевшую у седла, такую тяжелую, что обыкновенный воин не смог бы поднять ее даже двумя руками, и поехал навстречу им.
Однако они и не думали нападать на него, напротив, кнехты тотчас воткнули в снег древка копий и алебард; ночь еще не окутала землю, и Юранд заметил, что оружие дрожит у них в руках.
Тогда седьмой, который похож был на начальника, торопливо вытянул вперед левую руку и, подняв ее вверх, спросил:
– Это вы, рыцарь, Юранд из Спыхова?
– Я…
– Вы хотите выслушать, с чем меня прислали к вам? Могущественный и благочестивый комтур фон Данфельд повелел сказать вам, что, пока вы не сойдете с коня, перед вами не откроют ворота.
Юранд помедлил минуту, затем сошел с коня, к которому тотчас подскочил один из копейщиков.
– Оружие вы тоже должны нам отдать, – снова сказал человек с мечом.
Рыцарь из Спыхова заколебался. А что, если они потом нападут на него, безоружного, и заколют его как зверя, а что, если схватят и ввергнут в подземелье? Однако через минуту он подумал, что тогда крестоносцы прислали бы больше народу. Ведь если они накинутся на него, то панцирь сразу не пробьют, а он вырвет оружие у первого же солдата и перебьет их всех, прежде чем подоспеет подмога. Уж его-то они знают.
«А если, – сказал он себе, – они хотят пролить мою кровь, так ведь я затем сюда и приехал».
Подумав об этом, он бросил сперва секиру, затем меч и мизерикордию – и ждал. Копейщики быстро подобрали оружие, затем человек, который говорил с Юрандом, отступил на несколько шагов и, остановившись, произнес наглым и громким голосом:
– За все обиды, нанесенные тобой ордену, ты, по повелению комтура, должен облачиться в это вретище, которое мы тебе оставляем, привязать на веревке на шею ножны меча и смиренно ждать у ворот, пока комтур не смилостивится над тобой и не прикажет отворить их.
И через минуту Юранд остался один во мраке и тишине. На снегу перед ним темнело покаянное вретище и веревка, но он долго стоял, чувствуя, как что-то в нем рвется и рушится, что-то гибнет и умирает, чувствуя, что через минуту он не будет уж больше рыцарем, не будет уж больше Юрандом из Спыхова, а нищим, невольником, без имени, без чести, без славы.
Протекли еще долгие минуты, прежде чем он приблизился к покаянному вретищу и заговорил:
– Могу ли я поступить иначе? Ты знаешь, Иисусе, они задушат мое невинное дитя, если я не исполню всего, что они требуют, и ты знаешь, что для спасения своей жизни я бы никогда этого не сделал! Горек мой позор, горек! Но ведь и тебя перед смертью отдали на посмеяние. Во имя отца и сына…
Он наклонился, надел вретище, в котором были прорезаны отверстия для головы и рук, повесил на шею на веревке ножны меча и побрел к воротам.
Ворота были закрыты, но сейчас ему было безразлично, когда они откроются перед ним. Замок погрузился в безмолвие ночи, только стража перекликалась по временам на раскатах. В башне у ворот высоко светилось одно-единственное окошечко, остальные были темны.
Текли часы ночи, в небе поднялся лунный серп и озарил угрюмые стены замка. Тишина стояла такая, что Юранд мог бы услышать биение своего сердца. Но он онемел и оцепенел, словно из него вынули душу, и ничего уже не сознавал. У него осталась только одна мысль – что он перестал быть рыцарем, Юрандом из Спыхова, но кем он стал, это было ему неведомо… По временам ему чудилось, что среди ночи к нему от повешенных, которых он видел утром, бесшумно идет по снегу смерть…
Вдруг он вздрогнул и мгновенно очнулся:
– Боже милостивый, что это?
Из высокого окошечка в башне у ворот долетели едва слышные сперва звуки лютни. Когда Юранд ехал в Щитно, он был уверен, что Дануси нет в замке; но от этого звука лютни посреди ночи сердце его мгновенно встрепенулось в груди, ему почудилось, что он узнает эти звуки, что это играет она, его дочь, милое его дитя!.. Он упал на колени, сложил молитвенно руки и, дрожа как в лихорадке, слушал.
Полудетский, исполненный безмерной тоски голос запел:
Ах, когда б я пташкой Да летать умела, Я бы в Силезию К Ясю улетела.
Юранд хотел выкрикнуть любимое имя, позвать свое дитя; но слова застряли у него в горле, словно сжатом железным обручем. Волна боли, слез, тоски и горя залила внезапно ему грудь, он бросился лицом в снег и, объятый волнением, воззвал в душе к небу, словно вознося благодарственную молитву:
– О Иисусе! Я слышу еще голос моего дитяти! О Иисусе!
И все его огромное тело сотряслось от рыданий.
А в вышине полный тоски голос пел в невозмутимой ночной тиши:
Сиротинкой бедной На плетень бы села:
«Глянь же, мой соколик, Люба прилетела!..»
Утром толстый бородатый немецкий кнехт пнул ногой лежавшего у ворот рыцаря.
– Вставай, собака!.. Ворота открыты, и комтур повелел тебе предстать перед ним.
Юранд очнулся словно ото сна, он не схватил кнехта за горло, не сокрушил его своими железными руками, лицо его было тихим, почти смиренным; он поднялся и, не говоря ни слова, пошел за солдатом в ворота.
Не успел он миновать их, как позади раздался лязг цепей, подъемный мост стал подниматься вверх, а в воротах упала тяжелая железная решетка…
|
The script ran 0.006 seconds.