1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Когда мы ночью на пароходе ехали в Ч…, мне не спалось. Море было тёмное. Какой-то пассажир на палубе напевал заунывным голосом: «Моё беспокойное сердце у тебя, с тобой…» Я тут же забыла эту песню. Прошли месяцы. Но вот однажды апрельским днём, когда у нас в саду стали распускаться первые цветы, я вдруг ни с того ни с сего принялась напевать эту песню. Непонятная загадка — душа человека! Каким образом я могла запомнить эту мелодию, эти слова? Ведь я слышала их всего только раз в жизни.
И теперь, чем бы я ни занималась, - кормлю птиц, любуюсь морем, - я мурлычу себе под нос эту песню. Вчера вечером, повторяя последнюю строчку: «Моё беспокойное сердце у тебя, с тобой…» — я вдруг расплакалась, ни с того ни с сего, без всякой причины. Ни в мелодии, ни в словах нет ничего грустного. Я же говорю: нервы…
Больше никогда не буду петь эту песню.
Ч…, 20 июня.
В школе у меня есть приятельница, звать её Назмие. Это весёлая симпатичная девушка лет двадцати пяти. Говорит она очень приятно. Каждый вечер куда-нибудь приглашена. Наши учительницы её не особенно любят. Мне приходилось слышать о ней кое-какие сплетни. По-моему, женщинам не по вкусу, что она одевается слишком нарядно, даже вызывающе. А может, ей просто завидуют. Не знаю. У Назмие есть жених: армейский капитан, кажется, очень хороший молодой человек. Но его родители не дают согласия на их брак, поэтому молодым людям приходится пока скрывать свои отношения. Об этом приятельница рассказала мне по секрету и просила не выдавать её.
Вчера, когда я изнывала дома от скуки, Назмие заглянула ко мне.
— Феридэ-ханым, я пришла за вами, — сказала она. — Тётя моего Феридуна сегодня пригласила меня к себе на вечеринку, которую устраивает у себя в поместье. Она не знакома с вами, но просила передать вам привет и непременно пожаловать к ней.
— Как можно? — удивилась я. — Пойти в гости к чужим, незнакомым людям?
Назмие с грустью и укоризной посмотрела на меня:
— Тётку моего жениха ты называешь чужой?.. А я так хотела познакомить тебя с моим женихом! Клянусь аллахом, если ты не пойдёшь, то и я не пойду!
Я не соглашалась, придумывая всевозможные причины. Но Назмие отвергала все мои доводы, которые, надо сознаться, были весьма нелепы и несерьёзны. Приятельница моя, как я уже сказала, была девушкой с характером и могла кого угодно обвести вокруг пальца. Она так упрашивала, так уговаривал, что я, наконец, не выдержала и согласилась.
Только одно её замечание заставило меня насторожиться. Когда я начала одевать Мунисэ, Назмие нахмурилась и спросила:
— Ты девочку хочешь взять с собой?
— Конечно. Как я могу оставить её одну? А что, разве ты возражаешь?
— Нет, не возражаю, конечно… Ещё лучше. Но ведь ты иногда оставляешь её одну. Я поэтому…
— Да, но я ещё никогда не уходила на весь вечер.
Нельзя сказать, чтобы я была такой уж непонятливой. За два года мне пришлось увидеть и услышать очень многое. Но какую я допустила оплошность в тот день! Удивляюсь, как эти слова Назмие не показались мне подозрительными. Возможно, скука, желание побыть на свежем воздухе сбили меня с толку.
Маленький фаэтон перевёз нас через реку и покатил по тропинке, скрытой деревьями. Нам встретилось стадо на водопое. Старый чабан доставал журавлём из колодца воду и наполнял ею каменное корыто, у которого толпились маленькие козлята с тоненькими рожками. Мы вспомнили нашего Мазлума, спрыгнули с фаэтона, поймали одного козлёнка и принялись целовать его длинные ушки и крохотную мордочку, с которой капала вода. У меня мелькнула мысль: не купить ли у чабана этого козлёнка. Но я тут же отказалась от неё. Ведь скоро опять уезжать. Мало у нас горя? К чему ещё одна привязанность, ещё одна боль?
Через полчаса мы подъехали к старому дому, окружённому со всех сторон навесом, увитым зеленью. Вокруг, насколько хватало глаз, простирались виноградники. Место было живописное, но безлюдное.
Тётка Феридуна-бея оказалась полной пожилой женщиной. Она мне как-то сразу не понравилась. Женщине в таком возрасте не подобает одеваться так крикливо. Волосы её были выкрашены в рыжий цвет, брови насурьмлены, щёки ярко нарумянены. Словом, на неё было страшно смотреть.
Она провела нас в комнату на втором этаже, сняла с меня чаршаф, затем с излишней фамильярностью поцеловала меня в щёки, словно обнюхала, и сказала:
— Как я рада нашему знакомству, золотко, дочь моя! Ах, Гюльбешекер! Что за Гюльбешекер! Действительно, прямо хочется попробовать… Просто зажигаешь!..
Я ужасно сконфузилась. Однако надо было держаться и не подавать виду. Есть безалаберные люди, которые часто не думают, что говорят. Очевидно, тётка Феридуна-бея была именно такой.
Нас с Мунисэ надолго оставили одних в комнате. Солнце село. Розовый вечерний свет, который пробивался сквозь густую листву навеса, постепенно угасал. Я шутила с Мунисэ, пыталась развлечься, но в сердце заползала тайная тревога. Мною овладело беспокойство. Из сада доносились мужские и женские голоса, возгласы, смех, звуки настраиваемых скрипок.
Я выглянула в окно, но сквозь густую листву нельзя было ничего увидеть.
Наконец на лестнице послышались шаги. Дверь открылась. Вошла хозяйка с огромной лампой в руках.
— Дочь моя, золотко, это я нарочно оставила тебя в темноте. На закате наши сады такие чудесные… Невозможно насладиться их прелестью.
Старуха поправила в лампе фитиль и принялась рассказывать о том, что в лунные ночи эти сады превращаются в рай.
В этот момент в комнату вошла Назмие. Я успела заметить за дверью двух офицеров в форме. Голова у меня была непокрыта, я сделала шаг назад и хотела закрыть волосы руками.
Назмие засмеялась:
— Милая, какой ты стала провинциалкой! Но ты, конечно, не собираешься бежать от моего жениха. Убери руки. Стыдно, клянусь аллахом!
Приятельница была права. Причин смущаться не было.
Офицеры, неловко ступая, вошли в комнату. Назмие представила одного:
— Феридун-бей, мой жених. Феридэ-ханым, моя подруга. Как я счастлива, что имена двух дорогих мне людей так похожи.
На эту шутку молодой офицер улыбнулся, широко растягивая рот. Помню, когда я была маленькой, бабушка покупала оригинальные спички. На коробках был изображён ярмарочный красавец с закрученными усиками, приподнятыми плечами, курчавыми волосами, а один локон опускался к самому глазу. Феридун-бей словно сошёл с этикетки такой спичечной коробки.
Он взял мою руку в свою твёрдую ладонь, сжал её, потряс и сказал:
— Ханым-эфенди, мы вам крайне благодарны и признательны. Вы осчастливили нашу компанию. Благодарим вас. — Затем он представил мне офицера, стоявшего сзади. — С вашего позволения познакомлю вас с лучшим другом вашего покорного слуги. Мой благодетель майор Бурханеддин-бей. Он майор, но не из простых майоров. Это — младший отпрыск знаменитого рода Солак-заде…
Младшему отпрыску знаменитого рода Солак-заде было уже за сорок пять. Голова и усы его отливали серебром. По всему было видно, что он из знатной семьи. Одежда, манера держаться, говорить выгодно отличали его от Феридуна-бея. Это благородное лицо и седые волосы несколько рассеяли скверное впечатление, почти страх, который произвёл на меня его товарищ. Я немного успокоилась.
Речь Бурханеддина-бея была лёгкой и живой. Вежливым кивком головы он поздоровался со мной издали, затем поклонился и сказал:
— Ваш покорный слуга Бурханеддин. Из всех своих владений мой покойный родитель больше всего любил этот виноградник. Он часто говорил: «Это счастливое место. Все радостные минуты моей жизни связаны с ним». Когда я увидел, что вы соизволили пожаловать к нам, я вспомнил слова покойника и посчитал их за чудо.
Очевидно, любезное обращение Бурханеддина-бея следовало считать комплиментом. Но какое отношение он имел к этому винограднику? Я удивлённо взглянула на Назмие, думая получить разъяснение. Приятельница настойчиво избегала моих глаз. Пожилая ханым, которую я до этой минуты считала хозяйкой виноградника, взяла Мунисэ за руку и вывела из комнаты.
Более получаса мы болтали о разных пустяках. Вернее, болтали они. Я не в состоянии была не то что говорить, но даже понимать, о чём идёт речь. Страх железным обручем сжимал моё сердце, мне трудно было дышать, точно мозг замер. Я ни о чём не думала, ничего не чувствовала, съёжившись, забилась в угол, объятая инстинктивным страхом зверёныша, который подвергся нападению в своём гнезде.
Внизу кто-то играл на скрипке. После этого была исполнена газель[96]. Затем несколько песен спел хор, в котором звучали тонкие и грубые голоса.
Назмие и её жених сидели рядышком на диване и всё ближе и ближе придвигались друг к другу. В конце концов мне пришлось отвернуться от них. Ни капельки не смущаясь, они обнимались в присутствии двух посторонних, словно разыгрывали одну из тех безобразных любовных сцен, какие нам приходится видеть в кино. Да, это были очень грубые и вульгарные люди!
Пожилая ханым поставила на стол несколько бутылок и поднос с едой. Бурханеддин-бей расхаживал по комнате, время от времени останавливаясь перед столом. Вдруг он подошёл ко мне, поклонился и сказал:
— Не соблаговолите ли принять, ханым-эфенди?
Я удивлённо подняла глаза: майор держал в руках маленький бокал, в котором поблёскивал красный, как рубин, напиток. Я отказалась тихим голосом:
— Не хочу…
Бурханеддин ещё ниже склонился надо мной; его горячее дыхание коснулось моего лица.
— Здесь нет ничего вредного, ханым-эфенди. Это самый тонкий, самый невинный в мире ликёр. Не так ли, Назмие-ханым?
Назмие кивнула головой:
— Не настаивайте, Бурханеддин-бей. Феридэ чувствует себя как дома. Пусть делает всё, что захочет.
До сего момента седые волосы Бурханеддина-бея, кроткое, благородное лицо внушали мне доверие. А сейчас я начала бояться и его. Господи, что же со мной будет? Куда я попала? Как мне спастись?
Лампа постепенно угасала. Комната погружалась во тьму. Перед глазами у меня поплыли огненные круги. Звуки музыки доносились, как рокот далёкого моря.
— Золотко, дочь моя, пора ужинать. У нас за столом несколько гостей… Все ждут вас.
Это сказала пожилая ханым. Я как будто очнулась.
— Благодарю вас, мне нездоровится. Оставьте меня здесь.
Ко мне подошла Назмие.
— Феридэ, милая, честное слово, там нет чужих. Несколько товарищей Феридуна и Бурханеддина-бея, их невесты, жёны… Ну да, жёны. Если ты не спустишься, будет очень неудобно. Ведь они пришли ради тебя.
Я прижималась к спинке кресла, втягивала голову в плечи и не могла выговорить ни слова. Не стисни я что было силы зубы, они застучали бы от страха.
Бурханеддин-бей сказал:
— Наш долг делать всё, как прикажет гостья, как она захочет. Вы спускайтесь вниз, скажите, что нашей Феридэ-ханым слегка нездоровится… А вы, Бинназ-ханым, принесите нам ужин сюда. Считаю своим долгом не оставлять мою гостью одну.
Я чуть не сошла с ума. Остаться в этой комнате наедине с Бурханеддином-беем? Ужинать с ним один на один?!
Не понимая, что я делаю, не отдавая отчёта в своих поступках, я вскочила с кресла и воскликнула:
— Хорошо! Пусть будет по-вашему. Пойдёмте вниз.
Назмие с женихом шли под руку впереди. Бурханеддин-бей следовал за мной.
Мы миновали тёмный каменный дворик. Открылась дверь, и яркий свет ослепил меня. Пошатываясь, я сделала несколько шагов по комнате. Стены сверкали зеркалами, отчего гостиная казалась бесконечно длинной. Люстры, свисающие с потолка, отражались в них, словно факелы, бегущие по тёмной дороге.
Что со мной? Словно во сне, я видела множество глаз, неясные лица мужчин, женщин. Потом вдруг раздались оглушительные аплодисменты. Людские голоса перекрывали оркестр, становились всё громче и громче, сливались в один гул, напоминая завывание ветра в горах. До меня донеслись выкрики:
— Да здравствует Бурханеддин-бей! Да здравствует Гюльбешекер! Да здравствует Гюльбешекер!..
Открыв глаза, я увидела себя на руках Мунисэ. Девочка плакала, причитая: «Абаджиим!.. Абаджиим!..» — и прижималась своим лицом к моему. Она целовала мои влажные волосы, глаза, которые щипало от одеколона. Комнату окутал полумрак, но я чувствовала, что на меня со всех сторон смотрят чьи-то глаза. Инстинктивно я прикрыла руками обнажённую грудь.
Какой-то незнакомый голос закричал:
— Выйдите все, прошу вас! Выйдите все.
Я сделала усилие, хотела подняться.
— Не бойся, дочь моя… Страшного ничего нет, не бойся.
Это говорил толстый кол-агасы, тот самый, который всегда ходил в распахнутом мундире. Офицер взглянул на меня и сказал, обернувшись к какому-то мужчине:
— Бедняжка, она действительно совсем ребёнок.
Назмие стояла возле меня на коленях и растирала кисти рук.
— Феридэ, милая, как ты нас перепугала!
Я отвернулась и закрыла глаза, чтобы не видеть её.
Как я потом узнала, обморок продолжался более четверти часа. Меня растирали одеколоном, давали нюхать палёную шерсть, но ничего не помогало. Все потеряли надежду привести меня в чувство. Приготовили садовый фургон, чтобы послать в город за доктором.
Придя в себя, я потребовала, чтобы меня в этом фургоне немедленно отправили домой, и пригрозила, что, если они этого не сделают, я пойду пешком. Им пришлось согласиться. Толстый кол-агасы надел шинель и сел рядом с кучером.
Когда мы уже забрались в фургон, подошёл Бурханеддин-бей. Видно, ему было неловко.
— Феридэ-ханым, — сказал он, не смея взглянуть мне в лицо. — Вы нас неправильно поняли. Уверяю вас, по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. Просто мы хотели угостить вас как следует, показать, что значит вечеринка на винограднике. Как мы могли предполагать, что у маленькой барышни, получившей воспитание в Стамбуле, которая несколько дней назад так свободно разговаривала с одним из наших офицеров, окажется такой дикий нрав? Я ещё раз заверяю, что по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. И вместе с этим я прошу у вас прощения за то, что мы вас огорчили.
Повозка окунулась в темноту и покатила по узеньким тропинкам среди виноградников. Я закрыла глаза, забилась в угол и дрожала, словно от холода. Мне вспомнилась другая ночь, ночь моего бегства из особняка в Козъятагы, когда я, не думая о том, что делаю, пустилась одна в путь по ночным дорогам.
Пахучие ветки лоха хлестали в окно фургона, били по лицу, пробуждали меня от дремоты.
Я услышала, как Мунисэ глубоко-глубоко вздохнула.
— Ты проснулась, крошка? — спросила я тихо.
Девочка ничего не ответила. Я увидела, что она плачет, совсем как взрослая, стараясь скрыть свои слёзы. Я схватила её за руку и спросила:
— Что случилось, девочка?
Мунисэ порывисто обняла меня и зашептала тоскливо, как взрослый человек, который больше жил и больше моего понимает:
— Ах, абаджиим, как я там плакала, как я испугалась! Я знаю, зачем тебя туда позвали, абаджиим. Больше никогда не поедем с тобой к таким людям. Да? А ты?.. Упаси аллах, как моя мать… Что тогда будет со мной, абаджиим?..
Ах, какой позор! Какое унижение! Мне, как падшей женщине, было стыдно этой девочки. Я не смела взглянуть ей в глаза. Уткнувшись лицом в её маленькие колени, я до самого дома плакала навзрыд, словно ребёнок на руках у матери.
Солнце только что поднялось над горизонтом, когда я подошла к дому мюдюре-ханым. Пожилая женщина растерялась, увидев меня в такой ранний час на ногах, с опухшими от слёз глазами, побледневшим лицом.
— Что-нибудь случилось, Феридэ-ханым? Что с тобой, дочь моя? Я никогда не видела тебя такой… Уж не заболела ли?
Спокойствие и невозмутимость этой женщины, её холодное, строгое лицо всегда немного пугали меня и мешали быть с ней откровенной. Но сейчас в этом чужом городе у меня не было, кроме неё, человека, с которым я могла бы поделиться горем.
Заикаясь и дрожа, я рассказала мюдюре-ханым о ночном происшествии. Я ничего не утаила. Пожилая женщина слушала молча и хмурилась. В конце рассказа я взглянула на неё умоляющими глазами, словно просила утешения.
— Мюдюре-ханым, вы старше меня. Вы больше знаете. Ради аллаха, скажите правду. Неужели меня уже следует считать дурной женщиной?
Мой вопрос взволновал мюдюре-ханым, лицо её выражало горе и сострадание. Она схватила меня за подбородок и заглянула в глаза, но не так, как всегда, как директриса, как чужой человек. Нет. Это была любящая, всё понимающая мать. Гладя меня по щеке, она сказала дрожащим голосом:
— Феридэ, я никогда не думала, что ты такая чистая, такой ещё невинный ребёнок. Ты заслуживаешь доброго отношения и большой любви. Бедняжка моя… Ах, эта Назмие! Мне известно многое, девочка. Я всё понимаю. Но жизнь устроена так, что приходится скрывать даже то, что знаешь. Назмие — очень гадкий человек, дурная женщина. Я много раз пыталась избавить от неё школу, но все мои усилия ни к чему не привели. Она стоит, как скала. Потому что у неё бесчисленное количество поклонников, начиная от мутесаррифа и начальника гарнизона, кончая батальонными имамами. Кто будет льстить благородным дамам, если Назмие уедет отсюда? Кто будет играть на уде на ночных пирушках, которые устраиваются тайком крупными чиновниками? Кто будет там плясать? Как смогут тогда эти прожигатели жизни, вроде Бурханеддина-бея, заполучать таких, как ты, невинных, чистых, молодых и красивых девушек? Феридэ, я всё понимаю: они устроили тебе западню! Этот Бурханеддин-бей — известный сластолюбец. Обманывая несчастных женщин, губя невинные создания, он промотал всё состояние, которое досталось ему от отца. Для него вопрос чести — заполучить девушку, о красоте которой говорит весь Ч… Взять под руку девочку, которую молодые офицеры, звякая саблями, поджидают на улице и считают за счастье увидеть хотя бы в чадре, ввести её в салон, где кутят распутники, заставить таких же сластолюбцев от зависти кричать: «Да здравствует Бурханеддин-бей!» — для него это высшее наслаждение. Особенно после того, как стало известно, что ты отказала Ихсану-бею… Теперь понимаешь, девочка моя? Они обратились к Назмие, бог знает что ей пообещали и сыграли с тобой злую шутку. Спасибо ещё, что ты так легко отделалась, дочь моя. Вот что… тебе нельзя больше оставаться в этом городе. Несомненно, через несколько дней все узнают о происшедшем. С первым же пароходом ты должна уехать. Тебе есть куда?.. Родственники, знакомые…
— У меня никого нет, мюдюре-ханым.
— Тогда поезжай в Измир. Там у меня есть знакомые: моя близкая подруга — учительница и старший секретарь в отделе образования. Я напишу письмо. Надеюсь, там помогут тебе устроиться на работу.
Такое участие растрогало меня. Как котёнок, спасённый от смерти, попавший в тепло после дождя и снега, я всё ближе и ближе придвигалась к мюдюре-ханым, робко тёрлась щекой о руки, которые гладили мои волосы, затем переворачивала их, целовала ладони.
Пожилая женщина тихо вздохнула и продолжала:
— В таком виде тебе нельзя возвращаться домой, Феридэ. Пойдём, дочь моя, я положу тебя наверху, поспи немного. Я перевезу сюда твои вещи и Мунисэ. До отъезда поживёшь у меня.
До вечера провалялась я наверху в комнате мюдюре-ханым, просыпалась и снова засыпала. Когда я открывала глаза, старая женщина подходила к кровати, клала мне руку на лоб, гладила волосы, которые я теперь, как все девушки Ч…, заплетала в две толстые косы.
— Ты больна, Феридэ? У тебя что-нибудь болит, дочь моя? — беспокоилась она.
Я была здорова, но бессильно откидывала голову на подушке и нежилась, точно маленькая девочка. Мне казалось, чем больше она меня будет целовать и ласкать, тем больше тепла останется в моём сердце, тем дольше я буду помнить любовь этой суровой женщины. В дни одиночества и огорчений, которые ещё будут впереди, эта вновь обретённая материнская любовь согреет меня.
Пароход «Принцесса Мария», 2 июля.
Закутавшись в пальто, я сидела на ветру до тех пор, пока не скрылась луна. Палуба была пуста. Только какой-то долговязый пассажир, облокотившись на перила, насвистывал грустные мелодии, подставив ветру лицо. За весь вечер он ни разу не изменил своей позы.
Я знаю и люблю море. Для меня это нечто одушевлённое, живущее своей внутренней жизнью. Оно всегда смеётся, говорит, стонет, сердится. Но в ту ночь чёрная водяная пустыня показалась мне огромным бесконечным одиночеством, тоскливым и безутешным.
Я спустилась в каюту. Меня знобило, словно ночная сырость проникла до самых костей. Мунисэ спала на койке. Прислушиваясь к толчкам и стуку, которые раздавались где-то внизу, в глубине, точно биение сердца этого великого одиночества, я села за свой дневник.
Сегодня мюдюре-ханым проводила меня на пристань. Я не попрощалась ни с кем из своих знакомых, только зашла к пожилой соседке, так похожей на мою тётку, и, закрыв глаза, слушала, как она в последний раз называет меня по имени «Феридэ»…
В Б… мы оставили Мазлума, а теперь пришлось расстаться с нашими птицами. Я поручила их мюдюре-ханым.
Добрая женщина сказала:
— Феридэ, раз ты их так любишь, выпусти на волю своей рукой. Так будет более угодно аллаху.
Я грустно улыбнулась.
— Нет, мюдюре-ханым. Раньше я согласилась бы с вами. Но теперь думаю иначе. Птицы — это неразумные существа, которые сами не знают, чего хотят. Пока не вырвутся из клетки, они бьются и страдают. Но уверены ли вы, что на воле их ждёт счастье? Нет, это не так… Я думаю, эти несчастные, несмотря ни на что, привыкают к своим клеткам, а если им удается вырваться на свободу, они всю ночь напролёт тоскуют, сидя на ветке, спрятав головы под крылья, или, уставившись крошечными глазками на освещённые окна, вспоминают прежнюю жизнь. Птиц надо насильно сажать в клетку, мюдюре-ханым, насильно, насильно… — Слёзы душили меня.
Старая женщина погладила меня по щеке.
— Феридэ, ты очень странная девочка. Разве можно плакать из-за таких пустяков?
На пароходе есть несколько пассажиров из Ч… Среди них два офицера. Мне удалось подслушать их разговор.
Молодой офицер сказал пожилому:
— Ихсан-бей собирался ехать четыре дня тому назад. Я предложил ему: «Подожди несколько дней, поедем в Бейрут вместе». Таким образом, я невольно явился причиной этого несчастья. Ну да, если б он уехал в тот день, ничего не случилось бы.
— Действительно, неприятная история, — ответил пожилой. — Ихсан не такой уж задира. Не понимаю, как это могло случиться. Ты знаешь подробности?
— Я всё видел своими глазами. Вчера мы сидели в казино. Бурханеддин-бей играл на бильярде. Вошёл Ихсан, отозвал майора в сторону и начал ему что-то говорить. Сначала они разговаривали мирно. Не знаю, что потом произошло, только вижу, Ихсан-бей сделал шаг назад и залепил Бурханеддину оплеуху. Майор схватился за кобуру. Но Ихсан раньше выхватил револьвер. Если бы на них сразу не кинулось несколько человек, непременно пролилась бы кровь. Завтра Ихсан предстанет перед военным трибуналом.
— Сделай это кто-нибудь из нас, плохо бы ему пришлось. Кажется, Ихсан — родственник паши?
— Он и племянник и молочный сын его жены.
— Отделается небольшим наказанием. Но Бурханеддину досталось по заслугам. А то он совсем распустился…
— Интересно, из-за чего повздорили?
— Оба говорят: ссора на политической почве. Ох, не могут избавить армию от политики…
— А я думаю, тут опять замешана женщина, клянусь аллахом. Будто мы не знаем Бурханеддина…
Офицеры, переговариваясь, отошли.
Теперь я понимаю, от кого был букет роз, который перед отплытием принёс мне в каюту старый лодочник.
Ихсан-бей, я, наверное, никогда больше не встречу вас. А если и встречу, мне придётся сделать вид, будто мы незнакомы. Но я до самой смерти не забуду, что в день, когда вы готовились предстать перед военным судом, вы опять вспомнили обо мне. Вы велели скрыть, от кого цветы. Это говорит о тонкости вашей души. Я сохраню в своём дневнике маленький лепесток, а в сердце — память о вас, чистом, благородном человеке.
На палубе долговязый пассажир продолжает насвистывать грустные песенки. Я высунула голову в открытый иллюминатор. Над морем начинается прозрачный рассвет. Кажется, он, словно пар, поднимается из воды.
Чалыкушу, ложись спать. Ночь и усталость наливают свинцом твои веки. Зачем тебе нужен рассвет? Рассвет — это время, когда «жёлтые цветы», насытившись сном и любовью, где-то далеко-далеко открывают свои счастливые глаза.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Измир, 20 сентября.
Вот уже около трёх месяцев я в Измире. Дела идут неважно. Осталась последняя надежда. Если я завтра потеряю и её, не знаю, что со мной будет. Об этом даже страшно подумать. Старший секретарь, к которому у меня было рекомендательное письмо от мюдюре-ханым, заболел за месяц до моего приезда и на полгода уехал отдыхать в Стамбул. Волей-неволей мне пришлось самой идти к заведующему отделом образования. И как вы думаете, кого я увидела? Того самого неповоротливого «короля лентяев» из Б…, который всё время дремал за своим столом, а с клиентами разговаривал, словно бредил. Разумеется, его сонные глаза, созданные природой больше для того, чтобы спать, чем смотреть на посетителей, меня не узнали.
— Загляните через несколько дней… Посмотрим, что-нибудь придумаем…
Мне было известно: на языке этого сони несколько дней означали несколько месяцев. Так и случилось.
Сегодня я опять зашла в отдел. Заведующий проявил некоторую любезность и сказал своим ласковым, нежным голосом:
— Дочь моя, в двух часах езды отсюда есть одна волостная школа. Вода, воздух там замечательные, природа чудесная…
Эта речь была копией той, которую заведующий произнёс, посылая меня в Зейнилер.
Я не удержалась и залилась смехом:
— Не утомляйте себя, бей-эфенди, я могу продолжить дальше… Руководство, приложив много стараний и затратив много средств, создало там новую школу. Только она нуждается в таком молодом, энергичном, самоотверженном педагоге, как я… Не так ли? Мерси, бей-эфенди. Я познала вашу доброту ещё в Б…, когда вы посылали меня в Зейнилер.
Конечно, говоря так, я была уверена, что заведующий меня просто прогонит. Но, к моему великому удивлению, он даже не рассердился, а напротив, расхохотался и затем произнёс философским тоном:
— Обязанность руководителя. Что поделаешь, дочь моя? Ты не поедешь, он не поедет, кто же тогда поедет?
Посетителей в отделе образования всегда было хоть отбавляй. Неожиданно из угла раздался хриплый голос:
— Какая крошка! Ну прямо ореховый червячок!
Ореховый червячок?! Меня и без того извели прозвищами: Шелкопряд, Гюльбешекер… Только Орехового червячка недоставало. Я вспыхнула, резко обернулась. Наконец-то мне удалось поймать одного из этих негодников, которые награждают меня разными прозвищами, то «сладкими», то «червивыми». Мне хотелось дать этому господину хороший урок, рассчитаться сполна, за всех. Но я не успела, мой обидчик уже повелительно говорил заведующему:
— Дай этой маленькой барышне всё, что она хочет. Не огорчай девочку.
— Как изволите приказать, Решит-бей-эфенди… — почтительно ответил заведующий. — Но на сегодня у нас действительно нет свободных мест. Вот только в рушдие есть одна вакансия для учительницы французского языка. Конечно, это не подходит ханым…
— Почему же, эфендим? — возразила я. — Ваша покорная слуга преподавала французский язык в женском педагогическом училище Б…
— Да… — промямлил неопределённо заведующий. — Но мы объявили конкурс. Завтра экзамен…
— Отлично, — сказал Решит-бей, — пусть и барышня примет участие в конкурсе. Что тут особенного? Я тоже приду на экзамен, если аллаху будет угодно. Только смотри, не начни экзаменовать без меня.
Очевидно, этот Решит-бей был важной персоной. Но, господи, как он был безобразен! Глядя на его страшное лицо, я до боли закусывала губы, чтобы не расхохотаться. Люди бывают или смуглыми, или бледнолицыми. Но на физиономии этого бея-эфенди имелись все цвета и оттенки, начиная от нездоровой белизны только что затянувшихся ран, кончая неприятной угольной чернотой. Это был такой грязновато-смуглый цвет, что казалось удивительным, как остаётся чистым воротничок. Можно подумать, кто-то шутки ради вымазал руку в саже, а потом вытер о щёки Решита-бея. У него были глазки павиана, посаженные очень близко друг к другу; веки без ресниц — красные, точно рана; странный нос, который через седые усы спускался до нижней губы. А щёки! Это что-то поразительное! Они свешивались по обе стороны лица, как у обезьян, когда они набивают рот орехами.
Однако мне везёт. Если говорить откровенно, несколько слов Решита-бея оказали мне большую услугу. Очевидно, природа, создавая лицо этого бей-эфенди, увидела, что она слишком переборщила, и решила компенсировать несправедливость, одарив его добрым сердцем.
По-моему, красота души во много раз прекраснее красоты внешней.
На что создана бессердечная красота?.. Разве только калечить жизни бедных девушек, разбивать их сердца!..
Измир, 22 сентября.
Сегодня я участвовала в конкурсе. Письменный экзамен прошёл скверно. Заставили проспрягать в настоящем и будущем временах десять глаголов, образованных от таких существительных, как «истиксар», «истисмар», «иститрат» [97] и т.д. Но как я могла спрягать эти глаголы на французском языке, если я не знала их значений по-турецки? Устный экзамен прошёл великолепно. Решит-бей-эфенди поговорил со мной по-французски и несколькими словами дал понять, что я обязательно выйду победительницей.
Да пожалеет аллах мою Мунисэ!
Измир, 25 сентября.
Сегодня объявили результаты конкурса. Я провалилась. Один из секретарей отдела образования сказал мне:
— Если бы Решит-бей-эфенди захотел, вы бы непременно прошли. Кто осмелится пойти против его желания? Очевидно, у него какие-то свои планы.
Наше положение весьма затруднительно. Через два дня платить за жильё. На помощь пришёл золотой медальон, последняя вещь, которая осталась у меня от матери. Сегодня я отдала своей соседке и попросила продать. Мне жалко было расставаться с этой памятью. В медальоне лежала маленькая фотография: отец с матерью в первый год женитьбы. Бедная карточка теперь осталась без оправы. Но я и тут пыталась себя утешить: «Папа и мама безусловно предпочитают жить в сердце своей одинокой доченьки, чем лежать в куске драгоценного металла…»
Измир, 27 сентября.
Сегодня я получила от Решита-бея записку. Он пишет, что нашёл мне работу, и вызывает для переговоров в свой особняк в Каршияка. Почему же секретарь отдела образования сказал, что Решит-бей отнёсся ко мне враждебно? Выходит, это не так. Посмотрим. Завтра я всё узнаю.
Измир, 28 сентября.
Только что вернулась из Каршияка от Решита-бея. Его особняк — настоящий дворец. Теперь мне понятно, почему этому господину оказывают такие знаки внимания.
Решит-бей принял меня очень тепло и сказал, что на экзаменах остался доволен моими знаниями французского. Но, взвесив всё, решил, что не сможет избавить меня от козней и несправедливости коллег в будущем. Теперь о работе, про которую шла речь в записке. Решит-бей предложил мне преподавать французский язык его дочерям.
— Дитя моё, — сказал он, — мне понравились не только ваши способности, но и ваши манеры, и ваша внешность. Что вам прозябать в общественных школах? Обучайте французскому языку моих дочек. Вместе будете жить, пить, есть. Дадим вам красивую комнату. Согласны?
Что и говорить, должность гувернантки! Возможно, это более спокойная, более выгодная работа, чем быть учительницей в школе. Но, к несчастью, я всегда относилась к этой профессии с предубеждением. По-моему, это то же самое, что быть прислугой.
Мне очень не хотелось обижать Решита-бея. Я поблагодарила за доверие, радушный приём, но, сославшись на Мунисэ, сказала, что не могу принять это предложение. Решит-бей нашёл мою причину неубедительной.
— И для неё у нас найдётся место, дочь моя. Неужто маленькая девочка будет обузой для нашего дома?
Я не дала окончательного ответа и попросила три дня отсрочки. Сделаю последнюю попытку. Удастся устроиться на официальную должность — хорошо, не удастся — ничего не поделаешь.
Каршияка, 3 октября.
Нам отвели комнату в верхнем этаже особняка. Комнатка небольшая, красивая и уютная, с видом на море.
До позднего вечера я любовалась из окна бухтой. Из нашего окна виден весь залив. На противоположном берегу — ночной Измир на холмах, похожий на груду облаков, усыпанных звёздами, ярко освещённая набережная, напоминающая праздничную иллюминацию. Восхитительное зрелище!
Но, откровенно говоря, вид на набережную Каршияка понравился мне гораздо больше. Жизнь здесь бьёт ключом. До самой полуночи шумят трамваи, в зелёном свете газовых фонарей бесконечной вереницей прогуливаются толпы молодёжи. Чуть подальше — казино, разноцветные огни которого отражаются в водах бухты. Оттуда доносятся звуки гитары, то весёлые, то грустные.
Какая у меня странная, причудливая фантазия! Я вижу только чёрные и белые пятна одежды гуляющих. Все они для меня — любящие друг друга обручённые… Да и не только они. Мне мерещится, что и там, во тьме, среди скал, чьи чёрные силуэты едва вырисовываются на берегу, тоже гуляют невидимые пары влюблённых.
С моря доносится шёпот. Кажется, что воркуют влюблённые. А тёплое дыхание ночи, сжимающее мою грудь, вероятно, слетает с горячих губ молоденьких девушек, чьи головки покоятся на груди возлюбленных, а взоры устремлены в зелёные, потемневшие, словно ночное море, дорогие глаза.
В особняке меня приняли тепло и вежливо, как маленькую госпожу. Мой багаж никогда не был особенно тяжёл, тем не менее я весьма признательна старому слуге, который не позволил мне тащить самой чемодан, выхватил его у меня из рук и принёс в комнату.
Мунисэ ещё слишком мала, чтобы понимать все эти тонкости. Роскошь особняка совсем ослепила её. Когда мы поднимались наверх, Мунисэ хотела повторить шутку, которую часто проделывала дома. Посреди лестницы она схватила меня за подол и хотела стянуть вниз по ступенькам. Я поймала её ручонку и шепнула на ухо:
— Мы у чужих, дитя моё. Вот если у нас опять будет свой дом, тогда можно…
Мунисэ поняла меня. Когда мы вошли в комнату, на её красивом личике не было уже прежней радости. Какая чуткая душа у моей крошки! Она кинулась мне на шею, прижалась крепко-крепко и стала целовать моё лицо.
Когда я закрывала окно, народу на набережной уже не было. Фонари погасли. Море, которое совсем недавно переливалось огнями, отступило назад, обнажив полосу песчаного берега, и, словно мирно спящий ребёнок, положило свою голову на белую подушку скал…
Сегодня, когда я ехала сюда… Нет, об этом я не смею писать… Потом…
Каршияка, 7 октября.
В особняке Решита-бея нам живётся неплохо. Мои ученицы — две девушки, одна моего возраста, другая — чуть младше. Старшую звать Ферхундэ. Это копия своего папочки, но характер у неё очень капризный. В противоположность ей младшая, Сабахат, — красивая, как куколка, очень симпатичная девушка.
Одна из служанок как-то сказала мне, многозначительно подмигнув:
— В то время покойная ханым-эфенди была больна, и её навещал молодой военный доктор. Конечно, ханым-эфенди всё время смотрела в лицо этому доктору, потому и родился красивый ребёнок…
Больше всего я боюсь служанок. Зачем скрывать, разве я не одна из них? Я держу себя очень осторожно и не помыкаю ими. Поэтому они меня уважают. Однако думаю, тут сказывается и отношение ко мне Решита-бея-эфенди.
Мне очень не по душе, что особняк всегда гудит, как улей: гости не переводятся. Хуже того, Ферхундэ и Сабахат настаивают, чтобы я непременно выходила к каждому гостю. Но самое неприятное для меня то, что в особняке живёт сын Решита-бея-эфенди — Джемиль-бей, несимпатичный пустой молодой человек лет тридцати. Десять месяцев в году он транжирит деньги своего папаши в Европе, а два месяца живёт здесь, в Измире. К счастью, эти два месяца уже на исходе, иначе я убежала бы из особняка ещё три дня тому назад. Вы спросите почему? Всё не так-то просто…
Три дня назад Сабахат и Ферхундэ задержали меня в гостиной до позднего вечера. Распрощавшись с ними, я пошла к себе наверх. Было совсем темно. Вдруг на лестничной площадке третьего этажа передо мной вырос мужской силуэт. Я испугалась, хотела кинуться назад.
— Не бойтесь, барышня, — раздался голос Джемиля-бея, — это я.
Из окна сбоку на лицо молодого господина падал слабый свет.
— Простите, бей-эфенди, не узнала вас сразу… — сказала я и хотела пройти, но Джемиль-бей шагнул вправо и загородил собой узкую лестницу.
— У меня бессонница, барышня. Вышел полюбоваться луной из окна.
Я догадалась о его намерениях, но сделала вид, будто ничего не понимаю, и хотела незаметно проскользнуть мимо. Однако надо было что-то ответить, и я сказала:
— Да ведь сегодня нет луны, эфендим…
— Как нет, барышня? — зашептал Джемиль-бей. — А эта розовая луна, которая сейчас появилась предо мной на лестничной площадке? Никакой лунный свет не может так заворожить!
Джемиль-бей схватил меня за руки, его горячее дыхание ударило мне в лицо, и я инстинктивно отпрянула. Если бы не перила, за которые я успела ухватиться, мне пришлось бы лететь до первого этажа. Я больно ударилась обо что-то и невольно вскрикнула.
Бесшумно, словно кошка, Джемиль-бей опять подскочил ко мне. Я не видела его лица, но слышала, как тяжело и напряжённо он дышит.
— Простите меня, Феридэ-ханым… Вы ударились?
«Нет, ничего, только оставьте меня!» — готова была я взмолиться, но вместо этого у меня вырвался глухой крик. Чтобы сдержать его, я поднесла ко рту платок и вдруг почувствовала, что он стал мокрым: из губы текла кровь. Видимо, в тусклом свете, падавшем из узкого окошка, увидел кровь и Джемиль-бей. Голос его дрогнул:
— Феридэ-ханым, я поступил низко, как самый презренный человек на свете. Будьте великодушны, скажите, что вы простили меня…
После безобразной выходки эти холодные учтивые слова вернули мне самообладание и ужасно разозлили.
— В вашем поведении нет ничего необычного, эфендим, — ответила я сухо. — Уж так принято обращаться со служанками и сиротами-воспитанницами. Соглашаясь на должность, которая мало чем отличается от положения прислуги или приживалки, я предусмотрела всё. Не бойтесь, я не разболтаю, но завтра же под каким-нибудь предлогом уеду отсюда.
Я повернулась и с безразличным видом поднялась по лестнице в нашу комнату.
Взять в руку чемодан, забрать Мунисэ, хлопнуть дверью и уйти — очень просто. Но куда?.. Прошло уже три дня, но я всё ещё не осуществила своего намерения и всё ещё здесь. Наступило время рассказать то, о чём я постыдилась написать даже у себя в дневнике.
Я приехала в Каршияка под вечер, когда уже начало темнеть. Конечно, лучше было бы дождаться следующего утра. Но я не могла поступить иначе.
В тот грустный вечер, когда я появилась здесь, особняк был полон гостей. Решит-бей-эфенди и его дочери решили показать всем свою домашнюю учительницу, словно только что купленную красивую безделушку. Все поглядывали на меня благосклонно и даже, кажется, с некоторой жалостью. Я держала себя скромно и вежливо, к чему меня вынуждало моё новое положение, и старалась произвести на всех самое хорошее впечатление. Неожиданно со мной случился лёгкий обморок. Смутно помню, как я присела на краешек стула и, стараясь сохранить на губах растерянную улыбку, на полминуты, а может, и того меньше, закрыла глаза.
Решит-бей, его дочери, гости заволновались. Сабахат подбежала ко мне со стаканом воды и заставила сделать несколько глотков. Мы обе улыбались, словно шутили друг с другом.
Какая-то пожилая женщина сказала насмешливо:
— Пустяки. Очевидно, это действие лодоса[98]. Ах, эти современные нервные изнеженные барышни! Стоит погоде чуточку измениться — и они блёкнут, вянут, как цветы.
Гости приняли меня за неженку, которая боится трудностей, за избалованную болезненную девицу.
Я кивала головой, соглашаясь с ними. Я была им бесконечно благодарна за то, что они считали меня такой. Но я лгала им. Причиной этого лёгкого обморока было совсем другое. В тот день впервые за всю жизнь у Чалыкушу не было во рту ни крошки. Она была голодна.
Каршияка, 11 октября.
Сегодня к моим ученицам опять приехали гости из Измира: четыре девушки в возрасте от пятнадцати до двадцати лет. После обеда мы собирались совершить на лодке морскую прогулку до Байраклы. Но, как назло, едва мы вышли на улицу, начался дождь. Все приуныли, пришлось вернуться в гостиную. Юные барышни побренчали на рояле, посплетничали чуть-чуть, потом разошлись парочками по углам и принялись шептаться, заливаясь изредка смехом, словно их щекотали.
Весёлая и бойкая Сабахат придумывала всевозможные шутки, чтобы гости не скучали. На этажерке лежали альбомы с семейными фотографиями. Сабахат взяла один из альбомов, подозвала к столу всю компанию и принялась нас развлекать. Она показывала нам фотографии друзей семьи и вспоминала такие уморительные подробности из их жизни, что мы покатывались со смеху.
Она рассказала, как величественного пашу с огромной бородищей, всего увешанного орденами (вот такие, мне казалось, могли бы управлять вселенной), однажды поколотила веником собственная супруга.
— А теперь взгляните на этот снимок, — говорила Сабахат. — Важная дама, наша родственница. Но каждый видит — это провинциалка. Однажды, спускаясь по трапу с парохода на пристани в Кокарьялы, она оступилась, упала в море да как заорёт с этаким провинциальным акцентом: «Спасайте мою дорогую жизнь! Погибаю!»
У Решита-бея был молочный брат из Коньи; на его фотографию невозможно было глядеть без смеха: настоящий мулла в чалме и шароварах. Тут же лежала его другая фотография, где он изображался депутатом во фраке и с моноклем.
Мулла, сердито вытаращив глаза, смотрел на депутата, а депутат, скривив губы, насмехался над муллой. Это было так потешно! Я держала Сабахат за руку, чтобы она не перевернула страницу, и смеялась, как сумасшедшая.
Ферхундэ всё подшучивала надо мной:
— Феридэ-ханым, хотите, мы поженим вас? Станете женой такой замечательной личности! Сейчас он холост. Развёлся со своей первой супругой и ищет ханым на европейский манер, достойную депутата.
Я, продолжая смеяться, отошла от стола и ответила:
— Сейчас же пишите письмо, Ферхундэ. Я согласна. Если даже его будущая жена не обретёт счастья, то, во всяком случае, всю жизнь будет смеяться.
Сабахат перевернула ещё одну страницу и поманила меня.
— Боюсь, Феридэ-ханым, что, увидев эту фотографию, вы откажетесь от своего депутата.
Гостьи в один голос воскликнули:
— Ах, какой красивый! — и, размахивая руками, принялись звать меня.
— Всё напрасно, — сказала я, подходя к ним, — кто бы это ни был, я не откажусь от своего депутата.
Я склонилась над альбомом вместе со всеми девичьими головками и так же, как все, не могла сдержать лёгкого возгласа изумления. Из альбома на меня смотрело улыбающееся лицо Кямрана.
Над этой фотографией Сабахат не потешалась. Напротив, она очень серьёзно и пылко начала объяснять подружкам:
— Этот господин — супруг моей тётки Мюневвер. Они поженились весной, когда мы были в Стамбуле. Ах, если б вы его видели! В жизни он в тысячу раз красивее! Какие у него глаза, какой нос! Скажу вам ещё нечто более удивительное. Говорят, этот бей очень любил свою кузину. Это была маленькая, капризная и очень взбалмошная девушка. За это её даже, кажется, прозвали Чалыкушу. Так вот эта самая Чалыкушу отвергла Кямрана-бея. Сердцу не прикажешь… За день до свадьбы она убежала из дому, уехала в чужие края. Кямран-бей месяцами ничего не ел, таял на глазах, всё ждал неверную. Бедняга не понимал, что, раз она убежала накануне свадьбы, то уж никогда не вернётся. Я присутствовала на обряде целования рук. Когда моя тётка Мюневвер подошла к своей свекрови, старая женщина не выдержала, очевидно, вспомнила эту странную Чалыкушу и разрыдалась, как ребёнок.
Я слушала этот рассказ, облокотившись на рояль, молча, не двигаясь. А Кямран по-прежнему улыбался мне из альбома.
Я тихо сказала:
— Бессердечный…
Сабахат обернулась ко мне:
— Вы очень правильно определили, Феридэ-ханым. Девушку, которая не смогла быть верной такому красивому, такому благородному молодому человеку, нельзя назвать иначе, чем бессердечной.
Кямран, я тебя ненавижу. Если бы это было не так, услышав известие о твоей женитьбе, я бы лишилась чувств, плакала, убивалась. Но никогда в жизни я не смеялась так, как сегодня, никогда так не заражала окружающих радостью и весельем. Я бы назвала этот день самым счастливым в жизни, если бы со мной через несколько часов не случилось одно неприятное происшествие.
Под вечер дождь прекратился, и мы решили погулять в поле. Когда мы проходили берегом шумной речушки, кто-то воскликнул, увидев на той стороне хризантему:
— Ах, какая прелесть! Если бы можно было достать!
Я засмеялась и спросила:
— Хотите, я подарю вам эту хризантему?
Река была опасная: глубокая и довольно широкая.
Девушка засмеялись, а кто-то пошутил:
— Подарила бы, если б был мостик.
— По-моему, её можно перейти и без мостика, — ответила я и кинулась в воду.
Сзади раздались крики.
Кое-как я перешла речушку, но хризантему мне всё-таки не удалось сорвать. У самого берега я поскользнулась и, чтобы не упасть, ухватилась за ветки колючего кустарника. Бедные мои руки, как я их изодрала!
Да, если бы не этот печальный случай, заставивший меня лить слёзы в вечерних сумерках всю дорогу до особняка, я назвала бы сегодняшний день самым весёлым и счастливым в моей жизни.
Кямран, я убежала в чужие края, так как ненавижу тебя. Но теперь ненависть душит меня, мне уже мало, что нас разделяет пространство: я хочу совсем убежать из этого мира, где ты живёшь и дышишь.
Я твёрдо решила: ни за что не останусь в этом доме, поэтому часто бываю в Измире и наведываюсь в отдел образования. Два месяца назад я встретила здесь свою старую воспитательницу, сестру Берениш, которая ещё в пансионе симпатизировала мне. Я рассказала ей о своих мытарствах. Вчера мы опять встретились с ней на пароходе.
Сестра Берениш обрадовалась:
— Феридэ, я уже несколько дней ищу тебя. Для нашего пансиона в Карантина нужна учительница турецкого языка и рисования. Я порекомендовала директрисе тебя. Комнату снимать не придётся. Будешь жить при пансионе. Ты ведь привыкла к нашей жизни.
Сердце моё взволнованно забилось. Мне показалось, если опять попаду в этот мир фимиама, тяжких звуков органа, мне удастся вернуть частичку своего детства. Я ответила, не задумываясь:
— Хорошо, ma soeur, я приеду. Благодарю вас.
Сегодня, прежде чем отправиться в Карантина, я зашла в отдел образования за документами. Мне сказали, что заведующий отделом уже третий день разыскивает меня. Вот так всегда!
Увидев меня, заведующий закричал:
— Заставляешь ждать, дочь моя! Тебе повезло, есть хорошая вакансия. Поедешь в школу Кушадасы.
С одной стороны, спокойная жизнь пансиона, но — может быть, в Кушадасы меня действительно ждёт хорошее место. Как быть?.. Ведь я уже дала слово работать в Карантина.
Минуты шли, а я всё размышляла, что выбрать: тихую жизнь или, возможно, опять нужду и лишения? В трудностях есть своя прелесть. Я подумала о наших заброшенных малышах школьниках, чьи жизни калечатся в грубых руках. Эти несчастные, словно цветы, побитые морозом, ждут хоть немного солнца, немного ласки, чтобы согреться. Тому, кто даёт им это тепло, они дарят любовь и признательность своих прекрасных сердец. Я чувствовала, что, несмотря ни на что, полюбила этих маленьких нищих. Разве Мунисэ не из их среды?
Да и два года самостоятельной жизни меня кое-чему научили. Свет причиняет страдание больным глазам, счастье приносит боль раненому сердцу. Тьма — лучшее лекарство как для больных глаз, так и для разбитых сердец.
Я стала учительницей, чтобы заработать на жизнь. Мои расчёты оказались неверными. Человек этой профессии может в один прекрасный день умереть с голоду. Впрочем, это не страшно. Ведь моя работа позволяет мне делать добро людям. Разве это не счастье — жертвовать собой ради блага других? Да и невозможно воскресить умершие сновидения прошлого. Меня уже не волнует терпкий запах фамиама, а грустные аккорды органа, когда-то звучавшие в моих ушах, умолкли. Я улыбнулась, подумав о будущих учениках в Кушадасы, лишённых любви и ласки, которых мне предстояло скоро увидеть, и сказала:
— Хорошо, бей-эфенди, я поеду.
Мне не хотелось ничего говорить в особняке до тех пор, пока не придёт приказ. Но один случай вынудил меня к этому. Экономка уже давно говорила со мной как-то очень странно. Вчера ни с того ни с сего она сказала:
— Дочь моя, с каждым днём я люблю тебя всё больше и больше. И не только я одна, все мы… Ферхундэ и Сабахат — девушки молодые, но они не украшают дом. После твоего приезда всё стало по-иному. У тебя чудесный характер: со знатными ты держишься как знатная, с людьми маленькими — как маленькая…
Я не придавала никакого значения этой болтовне, считая, что экономка просто говорит со мной как с коллегой. Но вечером в тот же день старая женщина вдруг разоткровенничалась.
— Дочь моя, — сказала она, — как бы нам сделать, чтобы ты покрепче привязалась к этому дому? У меня есть кое-какие планы… Только смотри не подумай чего-нибудь… Клянусь аллахом, со мной об этом никто ничего не говорил…
Мне было ясно: экономка действовала по чьей-то указке. Но я не подала виду. Видимо, женщина стеснялась говорить напрямик и начала издалека:
— Наш бей-эфенди не такой уж старый человек. Я знаю его с детства. Он не красавец, но представительный, богатый, да и характер у него неплохой… Без хозяйки дому придётся худо. Не сегодня-завтра Ферхундэ и Сабахат выйдут замуж… Не дай аллах, попадётся какой-нибудь ублюдок, — плохо нам будет. Феридэ-ханым, девушка может выйти замуж за молодого человека с закрученными усиками, но такого богатого она не найдёт. Ах, если б мы нашли для нашего бея подходящую девушку! Что скажешь, дочь моя?
Я помолчала и только горько улыбнулась. Мне всегда казалось, что Решит-бей-зфенди относится ко мне с уважением, придаёт большое значение моим занятиям с девочками. Он мог часами шутить с нами, играть в мяч. И выходит, всё это… Мне вспомнились слова секретаря отдела образования: «Если бы Решит-бей захотел, вас непременно назначили бы учительницей французского языка. Очевидно, у него какие-то свои планы».
Несколько лет назад подобный разговор возмутил бы меня. Но теперь я только сказала как можно равнодушнее:
— Мы могли бы стать с вами свахами и найти Решиту-бею хорошую невесту. Но жаль, что я на днях уезжаю в Кушадасы. Через несколько месяцев туда приедет мой жених, и мы отпразднуем свадьбу. Да пошлёт вам аллах покоя, моя дорогая… Хочу пораньше лечь… — и прошла мимо ошеломлённой экономки к себе в комнату.
Кушадасы, 25 ноября.
Ещё в Измире, перед тем как ехать в Кушадасы, я без конца радовалась и говорила сама себе: «Кушадасы!.. Это так похоже на моё имя!..[99] Там я обрету душевный покои и счастье, которое ищу уже столько времени».
Предчувствие не обмануло меня. Я полюбила Кушадасы. И не за то, что это красивое местечко. Нет, Кушадасы не оказался, как я мечтала, экзотическим островом, где мы с Мунисэ, этим рыжим попугаем, будем жить мирно и одиноко, как Робинзон Крузо, не думайте, что мне здесь очень спокойно! Вовсе нет. Напротив, работать приходится больше, чем где бы то ни было. Так почему же? — спросите вы. Ответ немного смешной. Но что поделаешь, если это правда! Я люблю Кушадасы как раз за его неблагоустроенность и непривлекательность. Мне кажется, что природа, желая причинить человеку тайные душевные страдания, создала не только красивые лица, но также и красивые города, красивые моря…
Когда я месяц тому назад приехала в этот город и явилась в школу, старшая учительница, женщина лет пятидесяти, посадила меня перед собой и сказала:
— Дочь моя, в течение трёх месяцев я потеряла двоих сыновей, отдала их чёрной земле. Это были такие крепкие ребята!.. Глаза мои не смотрят на этот мир. Тебя прислали к нам на должность второй учительницы. Ты молода и, по-моему, образованна. Передаю школу тебе. Руководи ею как знаешь. У нас есть ещё две учительницы, две старухи… От них толку мало.
Я обещала работать, не жалея сил, и сдержала слово.
Вчера старшая учительница сказала мне:
— Феридэ-ханым, дочь моя, не знаю, как тебя благодарить. Ты трудишься в десять раз больше, чем обещала. За месяц наша школа преобразилась! Детей просто не узнаешь, расцвели, словно бутоны. Да наградит тебя аллах. Все тебя полюбили, начиная от малышей и кончая сослуживцами. Я и то иногда забываю своё горе и начинаю смеяться вместе с тобой.
Бедная женщина очень довольна и думает, что я работаю только потому, что ей этого хочется. Трудиться, отдавать себя целиком другим — как это чудесно! Чалыкушу стала совсем прежней Чалыкушу. Не осталось ни тягостной усталости, ни бунтарских протестов. Всё прошло, как быстрое облако, затянувшее на минуту яркое солнце.
Мне уже не страшно, когда я думаю, что всю жизнь придётся принести в жертву ради счастья чужих детей. Я отдала своим ученикам всю любовь, которая предназначалась тому, кого убили в моём сердце однажды осенним вечером, два года назад.
Кушадасы, 1 декабря.
Вот уже несколько дней у всех не сходит с уст слово «война». Так как все мои мысли поглощены школой, я сначала не обращала на это внимания. Но сегодня в городке настоящий переполох: объявлена война[100].
Кушадасы, 15 декабря.
Полмесяца, как идёт война. Каждый день в местный госпиталь прибывают раненые. Моя школа в трауре. Почти у каждого ученика кто-нибудь в армии, или отец, или брат. Бедные ребята, конечно, не понимают по-настоящему всего ужаса происходящего, но, как взрослые, сделались тихими, грустными.
Кушадасы, 20 декабря.
Какая неприятность, господи, какая неприятность! Сегодня по приказу командования школу заняли под временный госпиталь. Пусть делают, что хотят. Мне всё равно. Но чем я буду заниматься, пока школу не откроют вновь? Как буду проводить время?
Кушадасы, 24 декабря.
Сегодня пошла в школу за книгами. Там такая неразбериха, что, кажется, потеряй человек не книгу, а самого себя, — и то не найдёт. Пришлось махнуть на всё рукой.
Какая-то сестра милосердия сказала:
— Давайте спросим у главного врача. Он, кажется, убрал несколько книг… — и распахнула одну из дверей.
Комната была сплошь уставлена пузырьками, склянками, аптекарскими ящичками, на столах лежали груды бинтов. Было очень шумно. Главный врач, сбросив с себя китель и засучив рукава, наводил порядок. Он стоял к нам спиной; я увидела только его шею и седые волосы. В такой обстановке было неудобно заводить разговор о книгах.
Я потянула сестру за рукав и сказала:
— Не надо.
Но она не обратила на меня внимания.
— Бей-эфенди, вы нашли несколько французских книжек с картинками. Где они?
Старый доктор неожиданно рассердился. Не взглянув даже на неё, он так грубо, так непристойно выругался, что я закрыла лицо руками и хотела убежать. Но в этот момент доктор обернулся и воскликнул:
— Вай, крошка, опять ты?
Увидев его, я тоже не удержалась и закричала:
— Доктор-бей! Вы же были в Зейнилер!
Я не преувеличиваю, это был настоящий крик.
Опрокидывая на своём пути пузырьки, доктор подошёл ко мне, схватил за руки, притянул к себе мою голову и поцеловал в волосы сквозь чаршаф.
Мы виделись только один день, даже меньше, всего несколько часов. Но какая-то внутренняя обоюдная симпатия связала нас. Через два года мы, как закадычные друзья, вернее, как отец и дочь, бросились друг к другу. Что делать? Человеческое сердце — такая непостижимая загадка…
Совсем как тогда в Зейнилер, Хайруллах-бей спросил:
— А ну-ка, шалунья, говори, что тебе здесь надо?
Его голубые, ясные, как у ребёнка, глаза так чудесно сверкали под белесыми ресницами! И я так же, как в Зейнилер, улыбнулась ему прямо в лицо и ответила:
— Вы ведь знаете, что я учительница, доктор-бей. Разъезжаю по стране. Теперь меня назначили сюда.
С беспредельной грустью в голосе, точно ему была известна вся моя жизнь, все, что у меня на сердце, доктор сказал:
— Ты всё ещё не получила известий, крошка?
Я вздрогнула, словно мне плеснули в лицо холодной водой, часто заморгала, стараясь казаться изумлённой:
— От кого, доктор-бей?
Старик нахмурился и погрозил пальцем:
— Зачем меня обманываешь, крошка? Твои губы научились лгать. Но глаза и лицо ещё совсем неискушённые. О ком я говорю? Да о том, кто заставляет тебя кочевать из края в край…
Я засмеялась, пожала плечами.
— То есть, хотите сказать министерство образования? Но вы же знаете, учительница должна служить детям своей страны.
Доктор, как в Зейнилер, опять усомнился в искренности моих слов. Его доводы очень меня огорчили, и я запомнила их слово в слово.
— В таком возрасте?.. С такой внешностью?.. С таким лицом?.. Хорошо, пусть так, крошка, пусть так. Только не будь дикаркой…
Доктор забыл про свои лекарства, я — про свои книги. Мы продолжали наш разговор.
— Так ты учительствуешь в этой школе? Не так ли?
— Как нехорошо, что вы забрали нашу школу, доктор-бей!
— Я думаю о другом. Как называлась та злополучная деревня, где я обучал тебя профессии медсестры? Помнишь? Ну, а теперь будешь мне помогать? Да и разница небольшая: у тебя маленькие мартышки, у меня — мои дорогие медвежата. Душой они очень похожи друг на друга. И те и другие искренние, простодушные, чистосердечные. Время-то сейчас какое! Война. Помогать моим медвежатам более благородное дело.
Он неожиданно улыбнулся, и мне стало радостно и легко на душе. Да, да, пусть у меня будет дело, которому я смогу отдавать свои силы, свою любовь.
— Я согласна, доктор-бей. Приступлю, когда скажете.
— Да хоть сейчас. Посмотри, что здесь натворили. Будто работали не руками, а…
Последовало грубое, неприличное слово. Я смутилась и сказала:
— С одним условием, доктор-бей: вы не будете при мне выражаться, как солдафон.
— Постараюсь, крошка, постараюсь, — улыбнулся доктор. — Но если иной раз вдруг не сдержусь, ты уж извини меня.
Мы с доктором до самого вечера приводили в порядок госпиталь и готовились к приёму раненых, которые, как нам сообщили, должны были прибыть на следующий день.
Кушадасы, 26 января.
Вот уже месяц, как я работаю сестрой милосердия у доктора. Война продолжается. Раненые нескончаемым потоком поступают в госпиталь. Работы столько, что иногда я не прихожу домой ночевать. Вчера всю ночь пришлось ухаживать за тяжело раненым пожилым капитаном. Под утро я так устала, что заснула прямо в кресле в аптекарской комнате.
Сквозь сон я почувствовала, как до моего плеча кто-то дотронулся. Открываю глаза — Хайруллах-бей. Он боялся, что я продрогну, и осторожно набросил на меня лёгкое одеяло.
Голубые глаза доктора ласково улыбались. Но в лунном свете его лицо казалось таким бледным и утомлённым.
— Спи, крошка, спи спокойно…
Как приятны были мне эти слова! Я хотела что-то ответить, выразить доктору свою признательность, но усталость и сон одолели меня. Я только улыбнулась и снова закрыла глаза.
Я очень полюбила старого доктора, несмотря на его недостатки. Во-первых, он любит непристойно выражаться. Правда, окружающие часто заслуживают этого, но есть ли оправдание сквернословию? С его языка иногда срываются такие неприличные слова, что я убегаю и по несколько дней потом не смотрю ему в лицо.
Доктор сам знает о своём пороке.
— Не обращай внимания, крошка. Такова уж солдатская служба.
Хайруллах-бей напоминает мне маленького ребёнка, которому всё прощается за его простодушное раскаяние и милую застенчивость.
Второй недостаток, по-моему, ещё более ужасен, чем первый. У этого грубого человека поразительно тонкая душа. Он мастерски выуживает у людей признания о самом сокровенном, о чём они боятся говорить даже самим себе. Он знает почти все мои приключения, хотя я стараюсь ни с кем не делиться своими секретами. Сама того не замечая, я всё ему рассказала. Иногда он задавал мне вопросы, обычно я отвечала очень коротко и сухо. А доктор собирал по словечку и всё узнал.
Хайруллах-бей одинок. Лет двадцать пять назад он женился. Через год жена умерла от тифа. С тех пор он живёт холостяком. Родился доктор на Родосе. Однако в Кушадасы у него есть какое-то поместье. Словом, этот человек не нуждается в жалованье полковника. Он гораздо больше тратит на больных из своих личных средств. Например, позавчера я прочла раненому солдату письмо из дому. Старая мать писала, что нищета и голод совсем задушили их, дети пошли по миру. Выслушав письмо, солдат глубоко вздохнул.
Хайруллах-бей осматривал рядом раненого. Неожиданно он обернулся.
— Вот это мне нравится! На что же вы надеетесь, когда плодите толпы нищих?
Злая шутка стрелой вонзилась в моё сердце. Будь это не в палате, я непременно отчитала бы доктора. Однако немного погодя он сам заговорил о письме:
— Крошка, узнай осторожно адрес матери того медвежонка. Пошлём пять — десять лир.
Мне кажется, старый доктор служит в армии не из чувства долга и не ради денег. У него только одна страсть: любовь к бедным, несчастным солдатам, которых он называет «мои дорогие медвежата». Не знаю почему, но он старается скрыть эту любовь, словно в ней есть что-то постыдное.
Кушадасы, 28 января.
Когда я сегодня утром пришла в госпиталь, мне сказали, что привезли четырёх тяжело раненых офицеров. Сёстры передали, что Хайруллах-бей искал меня.
Всегда, когда предстояла сложная операция, доктор брал в ассистентки только меня.
— Конечно, — говорил он, — нехорошо показывать тебе такие страшные вещи, крошка, но ведь надёжнее тебя никого нет. Другие только раздражают меня, заставляют кричать, и я сбиваюсь.
Я сняла чаршаф, быстро надела халат. Но было уже поздно: операция закончилась, раненого на носилках отнесли наверх.
— Крошка, — сказал доктор, — мы тут без тебя серьёзно портняжили. (Операцию он обычно называл портняжничеством). Молоденький штабной майор… Гранатой искалечило правую руку и лицо. Он лежит у меня в кабинете. Будешь за ним ухаживать. Бедняга нуждается в большой заботе и внимании.
Мы вошли в кабинет доктора. На кровати неподвижно лежал раненый с перевязанной головой и рукой. Мы подошли к нему. Незабинтованными были только левая щека и подбородок. Лицо мне показалось знакомым, но под бинтами трудно было что-либо разглядеть.
Хайруллах-бей взял левую руку раненого, пощупал пульс, затем наклонился к его лицу и позвал:
— Ихсан-бей… Ихсан-бей…
И тут словно молния озарила мой мозг: да ведь это тот самый штабной капитан, с которым я познакомилась в доме Абдюррахима-паши в Ч… Я сделала шаг назад, хотела выбежать из комнаты и попросить доктора больше никогда не посылать меня к этому раненому. Но тут больной открыл глаза, посмотрел на меня и узнал. Впрочем, кажется, он не поверил тому, что видит. Кто знает, сколько раз с той минуты, как его ранили, он терял сознание и в бреду или забытьи видел безумные сны. Да, по выражению его затуманенных глаз я поняла: он не верит, что это я. Больной слабо улыбнулся бескровными губами и снова сомкнул веки.
Ихсан-бей! Несколько месяцев назад люди воспользовались тем, что у меня нет ни отца, ни брата — никого, кто бы мог меня защитить, и заманили на ночную пирушку. Покидая Ч…, я вынуждена была закрывать лицо, всем сердцем переживала унижение обычной уличной женщины, которую отправляют в ссылку. Мир казался мне исполненным бессмысленной жестокости, а сама я была несчастной, которой не оставалось ничего другого, как только смириться, склонить голову перед жестокой судьбой. И тогда вы защитили меня, проявили благородство, рискуя карьерой, своим будущим, возможно даже своей жизнью. Печальный случай свёл нас сегодня лицом к лицу. Я не убегу и в эти трудные дни буду ухаживать за вами, как ваша младшая сестра.
Кушадасы, 7 февраля.
Ранение Ихсана-бея не очень опасное. Через месяц он встанет с постели. Но лицо его будет изуродовано страшным шрамом, который протянется по всему лицу, от правой брови до подбородка.
Я не присутствую, когда Хайруллах-бей делает раненому перевязки. Не потому, что у меня слабые нервы (мне ежедневно приходится сталкиваться с более ужасными вещами), — просто я вижу, что мой взгляд приносит ему больше страданий, чем если бы до его раны дотронулись ножом.
Бедняга знает, каким обезображенным покинет он госпиталь. Ему, наверно, очень тяжело, хотя он не говорит об этом открыто. Доктор утешает его:
— Чуточку терпения, молодой человек. Через двадцать дней будешь совсем здоров! — Но Ихсана-бея эти слова приводят в отчаяние.
Я отдаю раненому всю теплоту, на какую только способно моё сердце, лишь бы все эти дни ему было хорошо. У его постели я читаю книги, а иногда даже рассказываю сказки.
Да, бедняга молчит, но я знаю, что он всё время терзается и ни на минуту не перестаёт думать о своём изуродованном лице. Иногда, стараясь утешить его, я пускаюсь на хитрость, завожу разговор о совершенно посторонних вещах и говорю, между прочим, что на свете нет ничего бессмысленнее и даже вреднее красоты лица, что подлинную красоту надо искать в душе человека, в его сердце.
Кудашасы, 25 февраля.
Ихсан-бей выздоровел гораздо быстрее, чем мы ожидали. Сегодня утром я принесла ему в комнату чай с молоком и увидела его одетым. Я невольно вспомнила блестящего штабного капитана, которого встретила в саду Абдюррахима-паши, красивого, с гордым лицом. Сейчас передо мной стоял измождённый, больной человек. Его тонкая шея, казалось, болталась в широком вороте майорского мундира. Он стыдился своего шрама, словно в этом было что-то зазорное. Неужели это и есть тот самый красавец офицер?..
Наверно, мне не удалось скрыть своего огорчения, но я попыталась выдать его за нечто другое и сделала вид, будто сержусь.
— Что за ребячество, Ихсан-бей? Ведь вы ещё не выздоровели! Почему оделись?
Офицер потупился и ответил:
— Постель делает человека совсем больным.
Наступило молчание. Потом Ихсан-бей добавил, стараясь скрыть раздражение:
— Я хочу уйти. Всё в порядке. Поправился…
Моё сердце обливалось кровью от жалости. Я попыталась обратить всё в шутку:
— Ихсан-бей, вижу, вы не хотите меня слушать. В вас проснулось солдатское упрямство. Предупреждаю: я буду протестовать, всё расскажу вашему доктору. Пусть отчитает вас как следует. Вот тогда узнаете…
Я бросила поднос и быстро вышла. Но за доктором не пошла…
25 февраля (под вечер).
Я разругалась с доктором. Не на службе. Просто он распустился: слишком уж вмешивается в дела других.
Мы только что говорили об Ихсане-бее. Я сказала, что молодого майора очень огорчает его изуродованное лицо. Хайруллах-бей скривил губы и ответил:
— Он прав. Я бы на его месте бросился в море. Такая физиономия только и годится, что на корм рыбам.
Кровь бросилась мне в лицо.
— А я-то о вас думала совсем иначе, доктор-бей. Что значит красота лица по сравнению с красотой души!
Хайруллах-бей захохотал и принялся подшучивать надо мной:
— Всё это только слова, крошка. К человеку с такой рожей никто и подходить не будет. Особенно девушки твоего возраста…
И доктор пожал плечами, как бы подчёркивая уверенность в своей правоте.
Я запротестовала:
— Вы почти насильно украли мои тайны и теперь немного знакомы с моей жизнью. У меня был красивый, даже очень красивый жених. Он обманул меня, и я выбросила его из своего сердца. Я ненавижу его.
Хайруллах-бей опять захохотал. Его голубые смеющиеся глазки, с белёсыми ресницами, уставились на меня, словно хотели проникнуть в самую глубину моей души.
— Послушай, крошка. Это вовсе не так. Смотри в глаза! Ну, говори, разве ты не любишь его?
— Я его ненавижу.
Доктор взял меня за подбородок и, продолжая пристально смотреть в глаза, сказал:
— Ах, бедная крошка! Все эти годы ты сгораешь из-за него, горишь, как лучина. И тот скот страдает вместе с тобой. Такой любви ему нигде не найти…
Я задыхалась от гнева.
— Какая страшная клевета? Откуда вы всё это знаете?
— Припомни… Я понял это ещё в тот день, когда мы встретились с тобой в Зейнилер. Не пытайся скрыть. Напрасный труд. Из детских глаз любовь брызжет, как слёзы…
Передо мной поплыли тёмные круги, в ушах зазвенело, а доктор всё говорил:
— Ты так отличаешься от всех. Ты такая чужая для всех, ко всему. У тебя задумчивая, горькая улыбка, так улыбаются только во сне. У меня сердце надрывается, крошка. Ты и создана не так, как все. Рассказывают про прекрасных пери[101], рождённых от волшебного поцелуя и вскормлённых поцелуями. Это не выдумка. Подобные существа есть и в действительности. Милая Феридэ, ты — одна из них. Ты создана любить и быть любимой. Ах, сумасшедшая девчонка! Ты поступила так опрометчиво. Тебе ни за что нельзя было бросать того глупого парня. Ты непременно была бы счастлива.
Я залилась слезами и закричала, топая ногами:
— Зачем вы всё это говорите? Чего вы от меня хотите?
Тут доктор опомнился, стал меня утешать:
— Верно, крошка, ты права. Этого не надо было тебе говорить. Ну и глупость я спорол! Прости меня, крошка.
Но я была вне себя от злости и не могла даже смотреть на доктора.
— Вот увидите! Я вам докажу, что не люблю его! — и, хлопнув дверью, вышла.
Опять 25 февраля, ночь.
Когда я принесла лампу Ихсану-бею, он стоял одетый у окна и любовался багряным закатом на море.
Чтобы нарушить молчание, я сказала:
— Вероятно, вы соскучились по своей форме, эфендим…
Комната уже была окутана вечерними сумерками. Казалось, полумрак придал Ихсану-бею смелость. Он покачал головой, грустно улыбнулся и впервые откровенно заговорил о своём горе:
— Вы сказали: форма, ханым-эфенди?.. Да, теперь надежда только на неё. Она сделала моё лицо таким, и только она может избавить меня от несчастья…
Я не поняла смысла его слов и удивлённо смотрела на Ихсана-бея. Он вздохнул и продолжал:
— Всё очень просто, Феридэ-ханым. Нет ничего непонятного. Я вернусь в действующую армию, и пусть война доведёт до конца дело, начатое гранатой… И я избавлюсь от…
Видно было, молодой майор глубоко страдает. В своей искренности он так был похож на ребёнка.
Я стояла к нему спиной и зажигала лампу, но после этих слов я незаметно задула спичку и склонилась над лампой, будто поправляю фитиль.
— Не говори так, Ихсан-бей. Если вы захотите, вы можете обрести счастье… Женитесь на хорошей девушке. Будет семья, дети, и всё забудется.
Я стояла к нему спиной, но чувствовала, что он по-прежнему не смотрит на меня и продолжает любоваться вечерним морем.
— Если бы я не знал, какое у вас чистое сердце, Феридэ-ханым, то подумал бы, что вы смеётесь надо мной. Кому я нужен с таким лицом? В те дни, когда на меня можно было по крайней мере смотреть без смеха, я и то не понравился одной девушке. А теперь такой урод…
Ихсан-бей не захотел дальше продолжать и, чуть помолчав, добавил, стараясь взять себя в руки:
— Феридэ-ханым, это всё пустые слова. Простите, нельзя ли зажечь лампу?
Я ещё раз чиркнула спичкой, но рука моя никак не могла дотянуться до фитиля. Уставившись в дрожащее пламя спички, я задумчиво ждала, когда оно погаснет. В комнате опять стало темно.
Я тихо сказала:
— Ихсан-бей, прежде вы были гордым, самоуверенным. Ни пережитые неудачи, ни утраченные надежды не сделали ваше сердце таким чутким, как сейчас. Пренебрегая карьерой, возможно, даже рискуя жизнью, вы защитили молоденькую девушку, бедную учительницу начальной школы. Но тогда вы не были убиты горем, как сегодня, зачем скрывать? Я понимаю ваши страдания!.. Почему бы теперь этой бедной учительнице начальной школы не посвятить свою жизнь вашему счастью?
Раненый майор ответил срывающимся голосом:
— Феридэ-ханым! Зачем вы даёте повод к несбыточным мечтам? Не делайте меня совсем несчастным!
Я решительно повернулась к нему, потупилась и сказала:
— Ихсан-бей, прошу вас, женитесь на мне. Примите меня… Вы увидите, я сделаю вас счастливым. Мы будем счастливы с вами.
Мои глаза застилали слёзы, и я не могла рассмотреть в темноте лица майора. Ихсан-бей поднёс к губам мою руку и робко поцеловал кончики пальцев.
Всё кончено. Теперь уже никто не осмелится сказать, что я люблю его…
Кушадасы, 26 февраля.
С того дня ты сделался для меня только чужим, только врагом, Кямран. Я знала: мы никогда больше не встретимся с тобой лицом к лицу, никогда не увидимся на этом свете, не услышим голоса друг друга. И всё-таки я никак не могла вырвать из сердца ощущение того, что я твоя невеста. Что бы я ни говорила, что бы ни делала, я смотрела на себя, как на вещь, принадлежащую тебе. Я не могла пересилить себя.
Да, к чему лгать? Несмотря на мою ненависть, возмущение, протест, несмотря на всё пережитое мной, я всё-таки оставалась немножко твоей. Впервые я это поняла сегодня утром, проснувшись невестой другого. Да, невестой другого! Сколько лет просыпаться твоей невестой, а потом в один прекрасный день проснуться невестой другого!.. Кямран, только этим утром я рассталась с тобой. И как рассталась… Точно несчастный переселенец, у которого нет права увезти с собой дорогие воспоминания, нет права в последний раз обернуться и посмотреть на то, что он оставляет за собой!..
У меня был план: пойти сегодня утром с Ихсан-беем в кабинет доктора и сообщить ему о нашей помолвке.
Мне казалось, для такого события будничный халат медсестры слишком прост и может огорчить моего жениха.
В саду росла тощая повилика. Я сделала из неё букетик и приколола к груди.
В это утро я опять застала Ихсана-бея одетым. Увидев меня, он заулыбался, простодушно, как ребёнок. Я подумала, что делать его счастливым с сегодняшнего дня — мой долг.
Стараясь казаться весёлой, я протянула ему свои руки.
— Бонжур, Ихсан-бей, — затем выдернула из букетика несколько веточек и приколола к его мундиру. — Думаю, этой ночью вы спали спокойно?
— Чудесно. А вы?
— Радостно и безмятежно, как новорождённый.
— Почему же тогда вы такая бледная?
— И счастье может сделать человека бледным.
Мы замолчали.
|
The script ran 0.013 seconds.