Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвинг Стоун - Муки и радости [1961]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, prose_classic, Биография, История, Роман

Аннотация. «Муки и радости» — роман американского писателя Ирвинга Стоуна о величайшем итальянском скульпторе, живописце, архитекторе и поэте эпохи Возрождения Микеланджело Буонарроти. Достоверность повествования требует поездки на родину живописца. Продав свой дом в Калифорнии, Ирвинг Стоун переезжает в Италию и живет там свыше четырех лет, пока не была завершена книга. Чтобы вернее донести до читателя тайны работы с камнем, писатель берет в руки молот и резец и овладевает мастерством каменотеса. С помощью друзей-ученых писатель проникает в архивы и находит там немало записей, касающихся Микеланджело и его семейства. Почти половина романа «Муки и радости» основана на вновь открытых материалах…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

— И то и другое вместе. Несколько раз я чуть было не повернул лошадь назад, чтобы скакать во Флоренцию. — Рим — в жалком состоянии. Посмотреть бы вам еще на паломников, которые идут сюда со всех концов Европы. Их всюду грабят, на улицах бьют и давят кавалькады принцев и богачей, в гостиницах кусают блохи, а в церквах у них отнимают последний динар. Лет шестьдесят назад Браччиолини писал: «Общественные и частные здания Рима запустели, они голы и искалечены, как члены поверженного гиганта. Рим — это разлагающийся труп». Папа Сикст Четвертый прилагал усилия, чтобы расширить улицы и отремонтировать кое-какие здания, но под властью Борджиа город запаршивел еще больше, чем во времена Браччиолини. А вот и мой дом… Дом Бальони стоял на углу квартала, окнами к рынку. Это был хорошо распланированный трехэтажный особняк. Комнаты в нем были невелики и скудно меблированы столами и стульями из орехового дерева, однако ковров всякого рода тут было множество; бросались в глаза резные буфеты, с позолоченными рамами зеркала, красный сафьян. Парусиновую сумку Микеланджело слуги унесли на третий этаж. Там же ему отвели и комнату: комната оказалась боковой и выходила окнами на рыночную площадь и огромный каменный дворец — его, по словам Бальони, только что отстроил кардинал Риарио, купивший Микеланджелова «Мальчика». В столовую, куда совсем не доносился шум с улицы, был подан превосходный обед. После обеда гость и хозяин пошли к кардиналу, в его старый дворец. Они вышли на площадь Навона, где когда-то высилась пена стадиона Домициана: там Микеланджело залюбовался великолепным мраморным торсом. Торс стоял, наполовину зарытый в землю, перед домом одного из Орсини, родственника Альфонсины, жены Пьеро. По мнению Бальони, торс был обломком статуи «Менелай, несущий тело Патрокла». Затем они оказались на площади Фьяметты, названной по имени любовницы Цезаря Борджиа, сына папы, и достигли дворца Риарио: дворец выходил на Виа Систина, рядом с самой опрятной римской гостиницей — Hostaria dell'Orso — гостиницей «Медведя». Бальони стал рассказывать Микеланджело о Рафаэле Риарио ди Сан Джордже. Внучатый племянник папы Сикста Четвертого, он был посвящен в кардиналы восемнадцати лет, еще студентом Пизанского университета. Юный кардинал ездил с визитом к Медичи во Флоренцию и находился в Соборе, близ алтаря, во время того молебствия, когда убийцы закололи Джулиано де Медичи и ранили Лоренцо. Хотя и сам Лоренцо, и все флорентинцы были убеждены, что папа Сикст и его племянник подстрекали Пацци убить обоих Медичи, Лоренцо сделал тогда вид, что он отнюдь не подозревает, будто кардинал участвовал в заговоре. Кардинал Риарио принял Микеланджело, окруженный множеством сундуков и ящиков со скульптурой; слуги перетаскивали эти ящики один за другим в соседнюю комнату. Риарио прочитал рекомендательное письмо Лоренцо Пополано и сказал несколько ласковых слов, поздравляя Микеланджело с приездом в Рим. — Ваш «Мальчик» — чудесное изваяние, Буонарроти, хотя это и не антик. Я полагаю, что вы можете высечь нам что-нибудь совершенно исключительное. — Благодарю вас, ваше преосвященство. — Я бы советовал вам пройтись сегодня после обеда и посмотреть наши лучшие мраморные изваяния. Начните с арки Домициана на Корсо, потом сходите к колонне Траяна, затем осмотрите коллекцию бронзы на Капитолии, начало которой положил мои дед Сикст Четвертый… Кардинал перечислил не менее двадцати скульптур в разных коллекциях и в разных частях города. Лео Бальони повел Микеланджело прежде всего к статуе речного божества Марфорио — это чудовищно громадное изваяние стояло на улице между Римским форумом и форумом Августа и в древности будто бы входило в убранство храма Марса. Отсюда они направились к колонне Траяна: особое восхищение вызвал у Микеланджело «Лев, пожирающий коня». Поднявшись на Квиринальский холм. Микеланджело был поражен размерами и грубой силой мраморных «Укротителей коней», высотой в семь с половиной аршин, а также божествами Нила и Тибра: Нил опирался на сфинкса, а Тибр лежал, прижимаясь к тигру. Лео Бальони утверждал, что эти скульптуры попали сюда из терм Константина. Тут же поблизости стояла изумительной красоты богиня, «возможно, Венера», как заметил Лео. Потом они направились к саду кардинала Ровере близ церкви Сан Пьеро ин Винколи. Лео рассказывал, что этот племянник Сикста Четвертого основал первую в Риме публичную библиотеку и музей бронзовых изваяний, собрал самую лучшую в Италии коллекцию античных мраморов и уговорил Сикста утвердить проект росписи стен в Сикстинской капелле фресками. Когда Микеланджело, сопровождаемый Лео, прошел через маленькие чугунные ворота в сад кардинала Ровере, у него перехватило дыхание: здесь стоял «Аполлон». Искалеченный, сохранивший только часть своего торса, он все же являл собой удивительнейшее изображение человека из всех, какие Микеланджело доводилось видеть. Пораженный не меньше, чем в тот день, когда Бертольдо впервые ввел его во дворец Медичи, Микеланджело бродил среди леса статуй, переводя взгляд от «Венеры» к «Антею», от «Антея» к «Меркурию». Он был так заворожен всем этим, что едва слышал Лео, объяснявшего ему, какая из скульптур была похищена в Греции, а какая куплена императором Андрианом и перевезена в Рим по морю. Если Флоренция — величайший город в мире по богатству создаваемого в нем искусства, то разве этот грязный, запущенный, пришедшим в крайний упадок город не богатейшая из сокровищниц искусства древнего мира? И как он, Микеланджело, был прав тогда, на ступенях флорентинского Собора, разговаривая с товарищами по мастерской Гирландайо: именно здесь, в Риме, мраморные изваяния были столь же живыми и столь же прекрасными, как и в те времена, когда они были созданы, две тысячи лет назад. — А теперь мы сходим к бронзовому «Марку Аврелию», у Латерана, — предложил Лео. — Затем, может быть… — Кончим на этом, прошу вас. Я и так весь дрожу. Мне надо укрыться в комнате и немного подумать, переварить все то, что я видел. Ужинать в этот вечер он не мог. Утром, в воскресенье, Лео повел его к службе в маленькую церковь Сан Лоренцо ин Дамазо, рядом с новым дворцом кардинала Риарио: на церковный двор с территории дворца можно было попасть через пробитый лаз в стене. Микеланджело вновь поразился, увидев вокруг себя множество колонн из мрамора и гранита. Он понял с первого взгляда, с каким мастерством они высечены. Ни одна колонна не повторяла другую, и у всех у них были различные капители. — Собраны без разбора со всего Рима, — сказал Лео. — Но большинство взято из разрушенного портика театра Помпея… Кардинал выразил желание, чтобы Микеланджело посетил его в новом дворце. Громадное каменное здание, вдвое больше дворца Медичи, было уже почти достроено, если не считать внутреннего дворика. Поднявшись по широкой лестнице, Микеланджело прошел через приемную, украшенную пышными занавесями и зеркалами в яшмовой оправе, через устланную восточными коврами, с резными ореховыми креслами, гостиную, через музыкальный зал с прекрасными клавикордами и, наконец, оказался в специальной комнате, где была собрана античная скульптура. В красной шапке и красном облачении здесь сидел кардинал; подле него стояли открытые ящики с мраморами, уложенными в опилки. — Ну, что ты думаешь, Буонарроти, о тех статуях, которые повидал? Можешь ты изваять что-нибудь столь же прекрасное? — Скорее всего, не могу. Но посмотрим, что у меня выйдет. — Мне нравится такой ответ, Буонарроти. Он говорит о твоем смирении. Микеланджело не испытывал чувства смирения, он хотел только сказать, что его скульптура будет отнюдь не похожа на все то, что он видел. — Что ж, не начать ли нам дело сейчас же? — продолжал Риарио. — Моя карета ждет нас. Поедем на камнебитный двор. Пока грум вез их по мосту Систо, через Сеттимианские ворота, направляясь к Трастеверским каменным складам, Микеланджело вглядывался в лицо своего нового покровителя. Про Риарио говорили, что он так был поражен убийством Джулиано Медичи, что навсегда остался с багровой физиономией. Микеланджело видел, что лицо у кардинала действительно было багрово. Но еще более багровым был его длинный крючковатый нос, нависший над тонкими, плотно сжатыми губами. На складах кардинал Риарио торопился и проявлял нетерпение. Микеланджело оглядывал лежащие там блоки и мучительно думал, какого же размера осмелиться попросить себе камень. Наконец он остановился перед белой каррарской колонной аршина три в длину и сорока восьми дюймов в поперечнике. Глаза его возбужденно блестели. Он уверял кардинала, что в этом обрубке колонны заключена чудесная статуя. Кардинал Риарио быстро вынул деньги из кошелька, висевшего у него на поясе, и отсчитал тридцать семь дукатов. На следующее утро Микеланджело, проснувшись с рассветом, пересек по Флорентинскому мосту Тибр и вышел в Трастевере — район, где жилища лепились друг к другу в страшной тесноте. Это были заповедные места гончаров, красильщиков, мукомолов, канатчиков, слесарей, рыбаков, лодочников, огородников — шумного и строптивого люда, ведущего свой род еще от древних римлян и гордого своими высокими стенами и своим Тибром, густо населенными кварталами, существовавшими без особых перемен уже сотни лет. Он шагал по узким кривым улочкам, глядя, как ремесленники работают в своих мастерских, почти лишенных света из-за нависающих верхних этажей, как жмутся друг к другу дома с крутыми крышами, на которых высились четырехугольные мрачные башни. Тут расхваливали свой товар бродячие торговцы, кричали и ссорились дети, на открытых лотках щедрые на брань женщины покупали свежую рыбу, сыры и мясо, всюду стоял несмолкаемый говор, всюду струился крепкий запах — сторонний человек чувствовал себя здесь совсем оглушенным. По Виа делла Лунгара Микеланджело вышел около больницы Санто Спирито за Ватиканскую стену и был теперь уже на складах. Здесь не видно было ни одной живой души. Слушая, как поют на разные голоса петухи, Микеланджело ждал, пока появится хозяин. — Что тебе надо? — угрюмо спросил тот, спросонья моргая красными глазами. — Мы ведь сказали, что привезем камень сегодня. А раз сказали, значит, сделаем. — Я понимаю, что привезете. Меня беспокоит другое — я думал помочь вам его погрузить. — Значит, по-твоему, мы не знаем, как грузить камень? — Хозяин был оскорблен до глубины души. — Мы возим камень по Риму не помню уже с каких времен — возили и деды и прадеды до пятого колена. Неужели же нам учиться своему ремеслу у какого-то флорентинца, мастера по статуям! — Я с детства работал в каменоломнях Майано. И прекрасно знаю, как орудовать ломом и вагой. — Выходит, каменотес, да? — сразу смягчился хозяин. — Ну, тогда другое дело. А мы, значит, добываем травертин. Гуффатти наша фамилия. Микеланджело проследил, достаточно ли насыпано под мрамор опилок и надежно ли он привязан к телеге: колеи на улицах были столь глубоки, что колесо входили в них по самую ступицу. Когда лошади тронули, он шагал сзади, бережно придерживая мрамор и каждую минуту молясь, чтобы дряхлая деревенская телега, служившая, вероятно, еще дедам и прадедам до пятого колена, вдруг не рассыпалась, уронив кладь посреди дороги. Подъехав ко дворцу, Гуффатти спросил: — А где сгружать? Микеланджело мгновенно вспомнил, что ему не сказали, где же он будет работать. Крикнув вознице, чтобы тот обождал минутку, он кинулся через двор на мраморную лестницу и вбежал в приемную. Тут он сразу столкнулся с одним из секретарей кардинала, подозрительно наблюдавшим, как некий мужлан в грязном рабочем платье врывается в торжественные покои самого нового в Риме дворца. — Мне надо сейчас же увидеть кардинала. Срочное дело. — Срочное для кардинала или для вас? Холодный тон секретаря немного отрезвил Микеланджело. — Я насчет мраморного блока… Мы вчера купили его… привезли, а места у меня нет… Он замолк, видя, что секретарь листает свои записи. — Его преосвященство не может заняться этим делом до следующей недели. Микеланджело раскрыл рот. — Но я… я не могу ждать. — Я переговорю с его преосвященством. Если угодно, справьтесь завтра. Микеланджело бегом сбежал вниз по ступеням, метнулся на улицу и, завернув за угол, был уже в доме Лео Бальони. Лео в это время брил цирюльник, и он сидел с белым полотенцем на плечах. Когда он понял, о чем говорит разгоряченный Микеланджело, глаза у него заиграли. Он велел цирюльнику обождать, скинул с плеч полотенце и поднялся с единственного в доме мягкого кресла. — Идем, я подыщу тебе место. Лео повел его в переулок за церковью Сан Лоренцо, к сараю, в котором рабочие, строившие дворец, оставляли на ночь свои инструменты. Микеланджело снял в сарае двери с петель. Лео пошел домой, где его ждал цирюльник, а подъехавший к сараю Гуффатти стал сгружать колонну. Микеланджело сидел на земляном полу сарая, обхватив колени руками, и смотрел на мрамор. «Хороший кусок, ничего не скажешь», — рассуждал он вслух, стараясь угадать, какую же тему предложит ему князь церкви для будущей статуи. Наверное, это будет религиозный сюжет. Но ведь кардинал любит и античную греческую и римскую скульптуру. Что же он все-таки придумает? Тем же вечером кардинал вызвал Микеланджело к себе. Он принял его в покое, лишенном всяких украшений и выглядевшем почти сурово. В углу, рядом с дверью, стоял небольшой аналой. Риарио был в строгой красной сутане и шапочке. — Ты теперь примешься за длительную работу, поэтому тебе лучше поселиться у меня во дворце. Комната для гостей в доме синьора Бальони нужна, вероятно, уже целой веренице его прекрасных дам. — На каких условиях я буду жить во дворце, ваше преосвященство? — Пусть тебе будет известно, что твой адрес — дворец кардинала Риарио. А теперь мы должны прекратить беседу. И ни единого слова о том, какую тему кардинал считал бы нужным взять для скульптуры. Или о том, сколько он заплатит за работу. Может быть, он будет выдавать ему в течение года определенное жалованье? Да, его адрес теперь — дворец кардинала, но не слишком ли мало ему сообщили? Скоро он узнал больше. Ему предстоит жить во дворце кардинала не на положении сына, как он жил во дворце Медичи, и не на правах друга, как он жил в доме Альдовранди в Болонье. Дворецкий указал ему узенькую комнатку в глубине первого этажа, где было с десяток подобных же комнат, — там-то Микеланджело и разместил свои пожитки. Когда подошло время ужинать, он увидел, что его направляют в столовую «третьего разряда», где питались кардинальские писцы, счетоводы, торговые агенты, смотрители кардинальских угодий, лесных участков и корабельных верфей, раскинутых по всей Италии. Кардинал Риарио дал понять совершенно ясно: Микеланджело Буонарроти должен жить в его дворце на положении одного из умелых мастеровых, слуг и наемников. Только так — ни на йоту больше и ни на йоту меньше. 2 На следующий день спозаранок он пошел к Бальдассаре, торговцу скульптурой, который должен был возвратить ему двести дукатов, полученных от кардинала Риарио за изваяние «Мальчика». Бальдассаре оказался смуглым толстым мужчиной с тремя подбородками и огромным животом, который он выпятил вперед, выйдя откуда-то из глубины уставленного статуями двора, расположенного поблизости от форума Юлия Цезаря. Микеланджело не сразу увидел его, засмотревшись на мраморы, стоявшие на подмостках. — Я Микеланджело Буонарроти, скульптор из Флоренции. Бальдассаре произвел неприличный звук губами. — Я хочу, чтобы вы отдали мне моего «Мальчика». А я верну вам те тридцать флоринов, что вы мне прислали. — И не подумаю, — отрезал торговец. — Вы обманули меня. Ведь вы взялись выступить только посредником. А вы продали мрамор за двести дукатов и забрали себе сто семьдесят. — Наоборот, это вы обманули меня. Вы и ваш друг Пополано. Вы прислали мне фальшивый антик. Я мог лишиться покровительства кардинала. Кипя от злости, Микеланджело выскочил со двора и зашагал по Виа Санта. Он пересек улицу и задержался подле колонны Траяна: надо было чуть-чуть остынуть и успокоиться. — Бальдассаре, в конце концов, прав, — сказал себе Микеланджело и расхохотался. — Ведь смошенничал-то я! Я подделал «Мальчика» под античность! И тут он услышал, как кто-то спросил его из-за спины: — Микеланджело Буонарроти! Ты всегда разговариваешь вслух сам с собой? Обернувшись, Микеланджело увидел знакомца по Флоренции, юношу своих же лет: когда-то он был учеником при цехе менял и даже недолго работал на дядю Франческо в давние времена дядюшкиного процветания. Там, во Флоренции, они могли бы знать друг друга всю жизнь и никогда не сделаться друзьями, но здесь, в чужом городе, они радостно обнялись. — Бальдуччи! Что ты делаешь в Риме? — Служу в банке Якопо Галли старшим счетоводом. Самый тупой флорентинец проворнее самого ловкого римлянина. Вот почему я тут так быстро продвигаюсь. Ну, не пообедать ли нам вместе? Я сводил бы тебя в Тосканскую тратторию, в квартале флорентинцев. Не могу терпеть этой римской пищи. Давай поедим кулебяки и телятины, ты сразу почувствуешь себя как дома, словно перед твоими глазами наш Собор. — До обеда остается еще уйма времени. Сходим пока в Сикстинскую капеллу. Я хочу посмотреть, что за фрески написали там флорентинские мастера. Сикстинская капелла, строившаяся с 1473 по 1481 год, представляла собой громадное, с цилиндрическим сводом, здание: высокие окна были расположены в ней близко от потолка, под окнами вдоль стен тянулся огражденный решеткой узкий балкончик. Прямоугольник сводчатого плафона был расписан золотыми звездами, рассыпанными по голубому полю. К противоположной от входа стене примыкал алтарь; он отделялся от зала мраморной резной преградой работы Мино да Фьезоле. Отсутствие гармоничных пропорций в архитектуре капеллы искупалось величественным фризом: его панели шли по обеим стенам, подступая к алтарю, и были покрыты фресками. Микеланджело с волнением увидел фрески Гирландайо; он помнил, как в мастерской рисовали картоны к этим фрескам — «Воскресению» и «Призванью Петра и Андрея». Вновь он не мог не восхититься живописным мастерством своего давнего наставника. Потом Микеланджело прошел к «Тайной Вечере» Росселли — она показалась ему не столь уж аляповатой и кричащей, как утверждал Гирландайо, — и с жадностью вгляделся в «Моисея перед неопалимой купиной» Боттичелли. Затем он осмотрел фрески умбрийских мастеров — Перуджино, Пинтуриккио и Синьорелли. Расхаживая по капелле, Микеланджело чувствовал, что здесь, под этими тяжелыми, мрачноватыми сводами, создано величайшее собрание шедевров — истинная сокровищница, равной которой не было во всей Италии. Он понял, что фреска Перуджино «Христос передает ключи святому Петру» выдержит сравнение с любой из работ флорентинских художников, а большей похвалы Микеланджело не мог бы придумать. Как странно, сказал он, обращаясь к Бальдуччи, что вот эта, напоминающая пещеру, капелла, с ее тяжелым потолком, со скучной, пресной архитектурой, хуже которой он ничего не видел, — как странно, что такая капелла могла воодушевить художников на настоящий творческий подвиг! Но Бальдуччи не обращал внимания на фрески. — Идем же поскорей в тратторию, — твердил он. — Я голоден, как волк. За обедом Микеланджело узнал, что Торриджани находится в Риме. — Но ты, пожалуй, и не увидишь его, — говорил Бальдуччи. — Торриджани примазался к Борджиа, и поэтому флорентинцы его не принимают. Он исполняет лепные работы в башне дворца Борджиа и высекает бюст папы. Ему дают любые заказы, какие он захочет. Говорит, что собирается идти в армию Цезаря Борджиа и завоевывать Италию. В тот же вечер Бальдуччи пригласил Микеланджело в дом Паоло Ручеллаи, двоюродного брата флорентинского Ручеллаи и, следовательно, дальнего родственника самого Микеланджело. Ручеллаи жил в кварталах Понте, которые называли Малой Флоренцией. Здесь, сбившись вокруг дворца флорентинского консула и тосканских банков, замкнутой тесной общиной обитали оказавшиеся в Риме флорентинцы — тут у них были свои собственные рынки, где торговали тосканскими пирогами и кулебяками, тосканскими овощами и фруктами, мясом и сладостями. Завладев землей, флорентинцы построили здесь свою флорентинскую церковь и скупили все без остатка дома на Виа Канале, так что там уже не было ни одной крыши, под которой жил бы римлянин. Флорентинцы и римляне взаимно ненавидели друг друга. Римляне говорили: «Лучше покойник и доме, чем флорентинец на пороге». А флорентинцы, в свою очередь, нарочито расшифровывали римскую надпись S.P.Q.R. — «Римский сенат и народ» так: Sono Porci, Questi Romani. «Свиньи они — эти римляне». Кварталы флорентинцев в Поите охватывала широкая излучина реки, которую в самой середине пересекал Флорентинский мост — от него дорога шла прямо к Трастевере. У флорентинцев были великолепные дворцы и дома, тянувшиеся вдоль двух улиц, тут и там пестрели цветники и огороды. Блики флорентинцев стояли на Виа Канале, примыкая к Апостолическому дворцу — официальному банку Ватикана. На окраине флорентинской колонии, близ моста Святого Ангела, стояли дворцы Пацци и Альтовити. Вдоль берега реки тянулся открытый луг — тут тоже были разбросаны цветники и огороды. Когда разливался Тибр, как это случилось год назад, прибрежные луга превращались в озера. Вопреки всеобщей римской грязи и запустению, преуспевающие флорентинцы каждый день мыли по утрам свои улицы, заботливо чинили мостовые, заменяя булыжник ровными, гладкими плитами; они следили за тем, чтобы дома были в исправности и продавались или сдавались внаем только флорентинцам. В колонии непременно штрафовали всех, кто сваливал нечистоты на улице или сушил свое белье перед домом, а не с задней его стороны. По ночам порядок на улицах охраняла вооруженная стража: это был единственный район в городе, где жители могли выйти утром на крыльцо, не опасаясь споткнуться о мертвое тело. В гостиной Ручеллаи Микеланджело был представлен знатнейшим семьям общины — Торнабуони, Строцци, Пацци, Альтовити, Браччи, Оливиери Ранфредини и Кавальканти. Ко всем им у Микеланджело имелись рекомендательные письма. В Риме жили флорентинцы банкиры, купцы, ведшие торг шелком и шерстью, ювелиры, поставщики пшеницы, мастера серебряных и золотых дел, корабельщики и кораблестроители, владевшие оживленными причалами в Рипа Гранде и Рипетте, откуда суда с моря поднимались по Тибру, перевозя ткани и благовония с Ближнего Востока, вина и оливковое масло из Тосканы, мрамор из Каррары, лес с Адриатики. Многие спрашивали у Микеланджело: «Кто ваш отец?» И когда он отвечал: «Лодовико Буонарроти Симони», они удовлетворенно кивали: «Знаем такого» — и уже беседовали с Микеланджело как с равным. Ручеллаи сделал из своего римского дома чисто флорентинское жилище: выложенный светлым камнем камин в углублении стены, в столовой пол из керамических плиток, введенных в моду Лукой делла Роббиа, любимая флорентинцами инкрустированная мебель. Приветливому и обходительному красавцу Паоло Микеланджело даже не намекнул, что он тоже имеет касательство к роду Ручеллаи. Ведь Ручеллаи давно порвали всякие отношения с Буонарроти. А затронуть в разговоре столь щекотливое обстоятельство первым Микеланджело не позволяла гордость. Он установил свой трехаршинный блок на брусья, оставив проход у стены, чтобы камень был доступен со всех сторон. С горечью раздумывая о том, что кардинал так и не определил темы изваяния, Микеланджело вдруг понял: он сам в первую очередь должен решить, какое именно изваяние надо высечь из кардинальской глыбы. Тогда уже не пришлось бы со смиренным видом спрашивать у Риарио: «Что я, по-вашему, должен изваять из этого мрамора, ваше преосвященство?» — Будь осторожен, — наставлял его Лео. — Пусть твой резец не притронется к глыбе, пока ты не получишь разрешения кардинала. Во всем, что касается его имущества, Риарио неумолим. — Разве я испорчу камень, если чуть-чуть обтешу у него углы и попытаю, на что он годится? Слушать предупреждения о том, чтобы, упаси Боже, не испортить вещь, принадлежащую покровителю, было унизительно: ведь он не поденщик, нанятый на черную работу! И все же Микеланджело обещал, что он не отколет от блока ни единого кристалла. — Ты можешь воспользоваться свободным временем с пользой для себя, — говорил ему Лео в утешение. — В Риме столько чудес — только смотри и учись! — Конечно, — вздыхал Микеланджело. К чему объяснять Лео, что его мучит желание взрезать этот мрамор сейчас же. И он переводил разговор на другое. — А можно нанять в Риме обнаженных натурщиков? У нас во Флоренции это не разрешается. — Мы, римляне, смотрим на все по-иному, — усмехнулся Лео. — Потому что мы чистые, высоконравственные люди. А вот вы, флорентинцы… — И он хохотал, вгоняя Микеланджело в краску. — А почему мы такие нравственные? Я думаю, потому, что никогда не болели греческой болезнью, которой прославлены или скорей обесславлены флорентинцы. У нас в Риме мужчины ведут свои дела, заключают политические союзы, женятся, и все это не мешает им развлекаться и отдыхать, даже раздеваясь донага. — Можешь ты достать мне натурщиков? — Скажи только, каких? — Всяких. Малорослых и долговязых, костлявых и жирных, молодых и старых, смуглых и белокожих, работяг и бездельников… Микеланджело поставил в сарае невысокую ширму, чтобы создать некое укрытие. На следующее утро к нему явился первый посланец Лео — плотный, плечистый бондарь средних лет. Он скинул свою пропахшую потом рубаху, снял сандалии и свободно расхаживал за ширмой, пока Микеланджело придумывал для него наивыгоднейшую позу. Теперь каждый день с восходом солнца Микеланджело направлялся в свою мастерскую, раскладывал на столе бумагу, мел, чернила, уголь, цветные карандаши, совсем не зная, какой сюрприз ему приготовлен: придет ли на этот раз корсиканец из личной охраны папы или немец-печатник, француз, изготовляющий духи и перчатки, булочник, родом с Рейна или Одера, испанец, промышлявший продажей книг, плотник-ломбардец, работающий на Марсовом поле, далматинский корабельщик, грек, копиист живописных произведений, португалец — сундучный мастер с Виа деи Бауллари, или ювелир из лавки близ Сан Джордже. Иногда это были люди с великолепным телосложением, и Микеланджело рисовал их фигуры то спереди, то со спины в спокойном состоянии, потом он заставлял натурщика напрячь мышцы, в повороте, двинуть плечом, поднять руку или ногу, согнуться, имитировать толчок, размашистый удар зубилом, палкой или камнем. Но чаще фигура натурщика оказывалась неинтересной, тогда Микеланджело брал отдельно мускулы плеч, очертания черепа, оплетенную жилами, твердую, как железо, икру ноги, емкую, круглую грудь; привлекшую его внимание деталь он рисовал целый день, делая набросок за наброском, все время под новым углом, в новых поворотах. Годы усердного учения давали себя знать теперь с особой силой. Ночи, проведенные за вскрытием трупов, сделали его руку уверенной, рисунок Микеланджело обрел внутреннюю достоверность, изменился самый подход его к натуре. Даже видавший виды Лео не мог скрыть своего изумления перед напряженной динамичностью Микеланджеловых фигур. — Каждое утро ты начинаешь рисовать новую модель так, будто идешь навстречу какому-то удивительному приключению. Неужто тебе не надоедает рисовать снова и снова одно и то же — голову, руки, грудь, ноги?.. — Помилуй, Лео, да ведь они всегда разные! Каждая рука, нога, шея, бедро — все они неповторимы, особенные, единственные на свете. Запомни, дружище, что в мужской фигуре можно найти все формы, какими только Господь одарил вселенную. Тело и лицо человека способны сказать о нем все. Так разве же мне надоест вглядываться в человека и рисовать его? Нет, никогда! Жар, с которым говорил Микеланджело, забавлял Бальони. Он взглянул на ворох рисунков, разбросанных по столу, и с недоверием покачал головой. — Ну, а как показать тайные свойства человека? Мы, римляне, склонны скорее скрывать свое истинное нутро, а не обнаруживать его. — Это уж зависит от скульптора: насколько глубоко он способен проникнуть сквозь внешнюю оболочку. Всякий раз, когда я берусь за работу, я говорю мысленно: «А ну-ка, покажи без утайки, кто ты есть, предстань перед миром наг, словно новорожденный». Задумавшись на минуту, Лео сказал: — Выходит, скульптура для тебя — прежде всего проникновение. Микеланджело застенчиво улыбнулся. — Разве это не относится ко всем художникам? Каждый человек видит истину через печную трубу в своем жилище. Когда я наблюдаю нового человека, вижу его тело, я чувствую то же самое, что чувствует астроном, открывая новую звезду: в общее здание вселенной входит еще одна ее частица, еще один кирпич. Если бы я мог нарисовать каждого мужчину, какие есть на свете, тогда, возможно, я познал бы всю правду о человеке. — Ну, что ж, — отозвался Лео. — Могу предложить тебе сходить со мной в бани. Там ты нарисуешь целую сотню мужчин за один сеанс. Он повел Микеланджело к руинам грандиозных античных терм Каракаллы, Траяна, Константина, Диоклетиана, объясняя ему, что римляне древних времен смотрели на бани как на клуб, место постоянных встреч, и проводили в них послеобеденное время с юных лет до старости. — Ты, наверное, слышал изречение, приписываемое Цезарю: «Дайте народу хлеба и зрелищ!» Кое-кто из императоров полагал, что столь же важно дать народу и воду. Эти императоры считали, что их популярность в народе зависит от того, насколько хорошо оборудованы публичные бани. Теперь, когда бани в Риме содержались только для барыша, в них не было уже ни той пышности, ни красоты, какие бывали в банях в древности, но все же там имелись бассейны для плавания, парные, комнаты для массажа и дворики, где клиенты могли развлечься, обмениваясь новостями, и куда заглядывали музыканты, фокусники и бродячие торговцы съестным; там же молодые люди могли поиграть в мяч. В бане на площади Скоссакавалли к Лео давно привыкли: эта баня принадлежала кардиналу Риарио. Приняв горячую ванну и потом выкупавшись в прохладном бассейне, Лео и Микеланджело присаживались в зале на задней скамье; зал был полон народа; люди группами сидели, стояли, прогуливались, споря между собой, со смехом рассказывали анекдоты; Микеланджело лихорадочно набрасывал на бумаге сцену за сценой, они превосходно компоновались как бы сами собой — так хорошо был виден с этой скамьи весь зал, так четко рисовались формы самых разных по телосложению людей. — Я никогда не видел ничего подобного. Во Флоренции публичные бани существуют только для бедняков. — Я всем, буду говорить, что ты приехал в Рим по приглашению кардинала. Тогда тебе позволят рисовать в банях сколько захочется. Лео водил Микеланджело и еще во многие бани — в бани при гостиницах, монастырях, старинных дворцах, в баню на Виа деи Пастини, и баню Сант Анжело в Пескериа. Там Лео знакомил Микеланджело со всеми, кто потом принял бы его здесь уже одного, без провожатого. И вот Микеланджело снова и снова с жадным любопытством следил, как играет свет на голых телах, как окрашивают их своим отблеском цветные стены, как лучится на коже вода и солнце. Глядя на все это, он каждый раз находил для себя нечто новое, какую-то доселе неведомую ему истину, и тут же старался выразить ее в простой и смелой линии, начертанной карандашом. Но никогда Микеланджело не мог привыкнуть рисовать, будучи сам раздетым. «Эх ты, флорентинец!» — сетовал он на себя, бормоча сквозь зубы. Как-то вечером Лео спросил у Микеланджело, не желает ли он рисовать женщин. — У нас в городе есть несколько бань, куда ходят мужчины и женщины. Содержат эти бани проститутки, но посетители там вполне порядочные. — Женские формы меня не интересуют. — Значит, ты вычеркиваешь из существующих в мире фигур почти половину. — Да, пожалуй. — И они оба рассмеялись. — Но я считаю, что вся красота, вся телесная мощь заключена в мужчине. Погляди на него, когда он в движении, когда он прыгает, борется, кидает копье, пашет, вздымает ношу: вся мускулатура, все сочленения, принимающие на себя натугу и тяжесть, распределены у него с необыкновенной соразмерностью. А что касается женщины, то, на мой взгляд, она может быть прекрасной и волнующей только в состоянии абсолютного покоя. — Ты просто не видел ее в нужном положении… Микеланджело улыбнулся: — Нет, видел. Я считаю ее прекрасной для любви, но не для скульптуры. 3 Он не любил Рим как город, но, по существу, Рим не был единым городом, а множеством городов — был Рим немецкий, французский, португальский, греческий, корсиканский, сицилийский, арабский, левантинский, еврейский, — каждый из них располагался на своей территории и терпел вторжение чужаков в свою общину не больше, чем римские флорентинцы. Бальдуччи говорил ему: «Эти римляне — гадкое племя. Или, вернее сказать, сотня гадких племен». Микеланджело убедился, что его окружает разношерстное сборище людей, которые по-разному одеваются, говорят на разных языках, едят разную пищу и поклоняются разным кумирам. Любой встречный в городе, казалось, вел свое происхождение откуда-то извне и призывал на Рим чуму, сифилис и прочие напасти, кляня его за развалины, наводнения, эпидемии, бесчинства, грязь и всеобщую продажность. Поскольку в Риме не было настоящей власти, не было законов, судов и советов, защищающих права жителей, каждая община налаживала самоуправление, как могла. Тибр являлся своеобразным кладбищем, где хоронили следы преступлений: утром на рассвете в его волнах то и дело всплывали, колыхаясь, трупы. Ни о справедливом распределении богатств, ни о равном для всех правосудии, ни о содействии искусству здесь не могло быть и речи. Часами разгуливая по Риму, Микеланджело ощутил всю меру его запустения: под защитой просторных стен города во времена империи тут жило миллионное население, а теперь оно не насчитывало и семидесяти тысяч. Всюду в городе виднелись руины и заброшенные, мертвые жилища. Даже в самых населенных районах не было квартала, где между домами не зияли бы темные провалы, напоминавшие щербины во рту дряхлой старухи. Строения тут были возведены из совершенно разного, до безобразия пестрого материала — в ход шел и грубый, похожий по цвету на навоз, кирпич, и черный туф, и красно-коричневый травертин, и блоки серого гранита, и похищенный из древних зданий розовый и зеленый мрамор. Манеры у римлян были отвратительны: люди ели прямо на улицах; даже состоятельные по виду женщины, выходя из булочной, жевали на ходу свежие, посыпанные сахарной пудрой слойки, с охотой ели у крестьянских возов и уличных жаровен горячий рубец и другую неприхотливую пищу; пообедать среди толпы, под открытым небом, никто не считал зазорным. Жители не гордились своим городом, не желали украсить его или позаботиться об элементарных удобствах. Беседуя с Микеланджело, они говорили: «Рим — не город, Рим — это церковь. Мы не властны навести тут порядок или что-либо изменить». Когда Микеланджело спрашивал, зачем они живут в таком городе, ответ был один: «Потому что здесь можно заработать денег». Во всей Европе Рим считался самым неопрятным, отталкивающим городом. Микеланджело видел этот разительный контраст между Римом и безупречно чистой Флоренцией, охваченной кольцом своих прочных стен. При мысли об однородном, быстро растущем и не знающем нищеты населении Флоренции, о ее республиканских порядках, процветающих архитектуре и искусстве, о ревностной гордости своими традициями, о том почтении со стороны всей Европы, которое вызывали успехи флорентинцев в просвещении и правосудии, картины римской разрухи и упадка вызывали у Микеланджело мучительное чувство. Еще мучительней для его сердца было видеть эту ужасающую по грубости каменную кладку зданий, мимо которых он ежедневно проходил. Идя по улицам Флоренции, он не мог удержаться от искушения провести ладонью по прекрасно высеченным и пригнанным блокам флорентинского светлого камня. А здесь, в Риме, он буквально содрогался, когда его искушенный глаз замечал шершавые, неловкие следы резца, израненную постыдными щербинами плоскость, перекошенные грани. Таким камнем флорентинцы не стали бы покрывать даже мостовые! Микеланджело стоял на площади Пантеона, около лесов возводимого здания; строительные подмостки из деревянных стоек и железных труб рабочие связывали здесь кожаными ремнями. Клали стену; грани и плоскости огромных блоков травертина били неровные, с изъянами, так как строители явно не умели раскалывать камень. Микеланджело подхватил кувалду, повернулся к десятнику и сказал: — Разрешаешь? — А что разрешать? Микеланджело постучал по краю глыбы, нащупывая линию, где камень расслаивался в продольном направлении, и властным быстрым ударом расколол его надвое. Взяв молоток и зубило у одного из рабочих, он обтесал и выровнял два полученных блока и мерными, с оттяжкой, ударами стал отделывать плоскости, пока камень не изменил и цвет и форму и не засиял под его руками. Он поднял голову и увидел настороженные, враждебные взгляды. Пожилой каменщик проворчал: — Это адская работа, человеку она не по силам. Ты думаешь, мы тесали бы здесь камень, будь у нас иной кусок хлеба? Извинившись за непрошеное вмешательство, Микеланджело зашагал по Виа Пелличчариа: он чувствовал, что свалял дурака. Но разве флорентинский каменщик не считает, что обработать блок — это значит как-то выразить себя, свою индивидуальность? Даже друзья ценили каменщика в зависимости от того, насколько искусен и изобретателен он, придавая блоку печать своего характера. Работа с камнем всегда считалась самым уважаемым, самым почетным ремеслом — тут сказывалось древнее, первобытное убеждение, что человек и камень родственны друг другу по природе. Возвратясь во дворец, Микеланджело получил записку: Паоло Ручеллаи приглашал его на прием в честь Пьеро де Медичи и кардинала Джованни де Медичи — Пьеро приехал в Рим, чтобы набрать себе войско, а кардинал жил здесь постоянно, занимая небольшой особняк близ Виа Флорида. Микеланджело был тронут тем, что о нем вспомнили; приятно было хоть на время покинуть постылую каморку и столовую в кардинальском дворце и вновь встретиться с Медичи. В субботу, в одиннадцать часов утра, побрившись и причесав спадавшие крутыми завитками на лоб волосы, Микеланджело услышал звуки труб и выбежал на улицу: тут он наконец увидел папу — того самого Борджиа, которого боялись Медичи и на которого с таким ожесточением нападал Савонарола. Впереди процессии, с поднятым крестом, ехали, все в красном, кардинал и сам папа Александр Шестой, он же Испанец Родриго Борджиа, в белых одеяниях и в белой, сверкающей жемчугами епитрахили, сидел на белом коне, покрытом белым чепраком; кавалькада двигалась по Кампо деи Фиори, направляясь в францисканский монастырь в Трастевере; ее замыкали несколько князей церкви в пурпурных мантиях. Александру Шестому исполнилось шестьдесят четыре года; это был смуглый мужчина могучего сложения, тучный, широкой кости, с изогнутым широким носом и мясистыми щеками. Хотя его называли в Риме чаще всего актером, у него было много и других прозвищ — прилипший к нему эпитет «необыкновенный наглец» знали все горожане. В бытность свою кардиналом Родриго Борджиа прославился тем, что завладел таким количеством красивых женщин и такими богатствами, каких еще не было ни у одного кардинала. В 1460 году Родриго Борджиа получил нагоняй от папы Пия Второго за «неподобающую галантность»: такими словами папа намекал на его шестерых, только известных, детей, родившихся от разных женщин. Трое из этих детей были любимцами Борджиа: Хуан, завзятый повеса и мот, соривший деньгами, выжатыми отцом из римского духовенства и баронов; Цезарь, сластолюбивый красавец, садист и воин, про которого говорили, что он усеял Тибр трупами, и прекрасная Лукреция, вызывающая в городе ропот своими любовными связями в промежутках между браками, число которых все возрастало. Высокие стены Ватикана охраняла трехтысячная вооруженная стража, однако в Риме сложилась такая система передачи новостей, что все случившееся за стенами быстро становилось известным на семи городских холмах. Но если в папских покоях происходило что-то хорошее, город об этом молчал, будто ничего не зная. Дождавшись, когда папская процессия скрылась из виду, Микеланджело пошел по Виа Флорида в Понте. Он явился к Паоло Ручеллаи слишком рано, и тот принял его у себя в кабинете, отделанном темными деревянными панелями. Здесь было немало прекрасно переплетенных манускриптов, мраморные барельефы, картины, писанные масляными красками на деревянных досках, резной флорентинский письменный стол и кожаные кресла. Паоло был удивительно похож на флорентинского Бернардо Ручеллаи: те же крупные, правильные черты лица, выразительные большие глаза, белая кожа — Микеланджело с грустью подумал, что сам он от материнского рода ничего такого не унаследовал. — Мы, флорентинцы, живем здесь дружной общиной, совсем особняком, — говорил Паоло. — Как ты убедился, в нашей колонии свое управление, своя казна, свои законы… и свои средства принуждения, чтобы эти законы исполнялись. Иначе мы погибли бы в здешнем болоте. Если тебе будет нужна помощь, обращайся к нам. Никогда не проси ее у римлян. Римляне в любом деле ищут для себя наживы: это у них считается честностью. За обедом Микеланджело снова встретил почти всю флорентинскую колонию. Он поклонился Пьеро; тот, не забыв ссоры в Болонье, держался с ним холодно. Кардинал Джованни — папа его преследовал и отстранил почти от всех церковных дел — явно обрадовался, увидя Микеланджело, но Джулио был крайне сух. Микеланджело узнал, что Контессина родила мальчика, Луиджи, и вновь была беременна. Когда Микеланджело стал расспрашивать, не в Риме ли Джулиано, Джованни ответил: — Джулиано теперь при дворе Елизаветы Гонзага и Гвидобальдо Монтефельтро в Урбино. Он хочет завершить там свое образование. Двор в герцогстве Урбино, расположенном в Апеннинских горах, был один из самых просвещенных дворов в Италии. Микеланджело подумал, что Джулиано будет там хорошо. Тридцать флорентинцев уселись за обеденный стол и начали трапезу с каннелони, толстых макарон, начиненных мелко изрубленной говядиной и грибами; потом была подана телятина, спаренная в молоке, и зеленая нежная фасоль. Гости пили вино броглио и оживленно беседовали. Своего общего врага они в разговорах ни разу не назвали ни папой, ни Александром Шестым; для него здесь существовало единственное имя — Борджиа. Флорентинцы как бы подчеркивали этим свою почтительность к папскому престолу и выражали крайнее презрение к авантюристу-испанцу, который вследствие стечения прискорбных обстоятельств захватил власть в Ватикане и правил там, как говорил Кавальканти, руководствуясь девизом: «Все богатства христианского мира принадлежат папству. И мы должны получить их в свои руки!». Папа, в свою очередь, тоже не привечал флорентинцев. Он прекрасно знал, что флорентинцы ненавидят его, но зависел от их банков, от их торговли, охватывавшей весь мир, от тех огромных налогов, которые они платили, ввозя в Рим товары, — словом, от их неиссякаемых и надежных денежных средств. В отличие от римских баронов флорентинцы не боролись открыто, не воевали с папой, а только молились в страстной надежде на его падение. По этой причине они поддерживали Савонаролу, обличающего папу, и считали теперь, что приезд Пьеро в Рим путает им карты. Попивая портвейн, гости затосковали о Флоренции и стали говорить о ней таким тоном, словно бы сидели в нескольких минутах ходьбы от площади Синьории. Микеланджело только и ждал этой минуты. — А скажите мне, как в Риме обстоит дело с заказами? — спросил он. — Ведь папы всегда приглашали к себе художников и скульпторов. — Борджиа вызвал из Перуджии Пинтуриккио и заставил его украшать свои апартаменты в Ватикане, — сказал Кавальканти, — Пинтуриккио украсил еще несколько помещений в замке Святого Ангела. В прошлом году он закончил работу и уехал из Рима. Перуджино расписал фресками гостиную у Борджиа и башню в папском дворце и тоже теперь уехал. — А как насчет работы по мрамору? — Самый уважаемый скульптор в Риме — мой друг Андреа Бреньо. У него здесь, пожалуй, монополия на надгробные изваяния. Он содержит большую мастерскую, у него много учеников. — Мне хотелось бы с ним познакомиться. — Ты увидишь, что это одаренный человек и большой труженик. Он украсил множество церквей. Я предупрежу Андреа, что ты к нему наведаешься. Бальдуччи разделял отвращение своих земляков к Риму, но была в здешней жизни сторона, которая его восхищала: наличие семи тысяч публичных женщин, собранных со всего света. В первое же воскресенье после памятного обеда в Тосканской траттории Бальдуччи увлек Микеланджело бродить по городу. Римские площади, фонтаны, форумы, триумфальные арки и храмы Бальдуччи знал не по их историческому прошлому, а по национальной принадлежности гулящих женщин, которые там обосновались. Шагая по площадям и переулкам, друзья заглядывали в лица встречных женщин и старались оценить скрытые под длинными платьями фигуры: дотошно разбитая достоинства и недостатки каждой, Бальдуччи так и сыпал словами. Надушенные, украшенные драгоценностями римлянки, появляясь на улицах с попугаем или обезьянкой на плече, в сопровождении сверкавших черной кожей слуг, надменно смотрели на блудных иностранок — на испанских девушек, с черными как смоль косами и большими ясными глазами, на гречанок в белых, перехваченных в талии платьях, на смуглых египтянок в капюшонах, спадающих с плеч, на синеглазых белокурых северянок с цветами, вплетенными в косы, на черноволосых турчанок, робко выглядывавших из-под вуали, на закутанных в цветистые шелка девушек Востока, глаза которых напоминали ягоды терма… — Никогда не беру второй раз одну и ту же девушку, — объяснял Бальдуччи. — Я люблю разнообразие, контрасты, — чтобы был другой цвет кожи, другие формы, все другое. Это меня и увлекает: я будто пускаюсь в путешествие по всему миру. — Ну, а разве ты можешь поручиться, Бальдуччи, что первая девушка, которая пройдет мимо тебя, не есть самая интересная из всех, что встретятся за день? — Мой невинный друг, я тебе отвечу, что весь интерес — в самом преследовании, в охоте. Поэтому-то я и не тороплюсь, порой брожу до позднего вечера. Разнообразна только внешность — рост, очертания тела, манеры. А соитие? Да оно всегда одинаково, почти что одинаково. Эта рутина. Только поиски, только охота и привлекает. Микеланджело все-это лишь забавляло. Его опыт с Клариссой не породил в нем ни малейшего желания симулировать любовь с какой-то наемной, взятой на улице женщиной; его влекло только к Клариссе. — Я обожду, пока не встречу нечто другое… что уведет меня от рутины. — Любовь? — В каком-то роде. — Боже, да ты праведник! Вот уж не думал: художник — и такое почтение к безгрешности. — Я берегу свою греховность для скульптуры. Он мог жить без работы по камню только потому, что все время думал о ней и рисовал для нее. Но дни шли неделя за неделей, а от кардинала Риарио не было никаких повелений. Несколько раз Микеланджело ходил к секретарям, прося свидания с кардиналом, но секретари выпроваживали его без лишних слов. Он понимал, что кардинал занят: ведь это был, как говорили, самый богатый после папы человек в Европе, он правил такой обширной банковской и торговой империей, какая была разве только у Лоренцо де Медичи. Микеланджело не удавалось увидеть кардинала даже на церковных службах, но тут ему вызвался помочь Лео, уверив, что кардинал ранним утром часто бывает в дворцовой капелле. В конце концов Лео добился того, что был назначен день свидания. Микеланджело притащил с собой целую папку рисунков. Кардинал Риарио, по всем признакам, был рад видеть Микеланджело, хотя слегка удивился, что тот все еще в Риме. Он сидел в своем кабинете, окруженный бухгалтерскими книгами, счетоводами и писцами, с которыми Микеланджело несколько раз в неделю обедал, но отнюдь не дружил. Писцы и счетоводы стояли за высокими конторками и ни на минуту не отрывались от своей работы. Когда Микеланджело спросил кардинала, решил ли он, что следует высечь из трехаршинного мраморного блока, Риарио ответил: — Мы подумаем об этом. Всему свое время. А пока не забывай, Буонарроти, что Рим — превосходное место для молодого человека. На свете нет таких удовольствий, какие нельзя было бы найти в Риме. А теперь ты должен извинить нас; прощай. Опустив голову, Микеланджело медленно сошел по лестнице, выйдя на недостроенный дворик. Было ясно, что он оказался в Риме точно в таком же положении, в каком был при Пьеро Медичи: приютив человека под своей крышей, эти господа довольны собой и считают, что мера их благодеяний исчерпана до конца. Придя к себе в комнату, Микеланджело столкнулся с мрачной фигурой в черной сутане, из-под которой выглядывал белый подрясник; впалые, исстрадавшиеся глаза пришельца говорили о долгом голоде. — Лионардо! Что ты делаешь в Риме? Как там у нас дома? — Никого из домашних я не видел, — холодно сказал Лионардо. — Савонарола послал меня с поручением в Ареццо и Перуджию. Теперь я еду в Витербо — усмирять тамошних монахов. — Когда ты ел в последний раз? — Дай мне флорин, мне надо добраться до Витербо. Микеланджело порылся в кошельке и протянул Лионардо золотую монету. Тот взял ее с тем же холодным видом. — Может, ты скажешь спасибо? — спросил Микеланджело, чувствуя себя уязвленным. — За деньги, которые ты дал Господу Богу? Ты помог ему в его трудах. А за это ты обретешь возможность спасения. Еще не изгладился неприятный осадок от встречи с Лионардо, как Микеланджело получил письмо от отца — его привез почтовый курьер, каждую неделю ездивший во Флоренцию. В полной растерянности отец писал, что он сильно задолжал поставщику шелка и бархата и тот грозит передать дело в суд. Микеланджело вертел в руках письмо, стараясь отыскать между строками о здоровье мачехи, братьев, тети и дяди хотя бы намек на то, сколько же отец должен выплатить торговцу и каким образом накопился этот долг за шелка и бархат. Но такого намека в письме не было. В нем звучала только мольба: «Пришли мне денег». До сих пор Микеланджело стремился получить твердый заказ от кардинала потому, что его снедало желание работать. Теперь его подталкивала к этому и забота о деньгах. А ведь он совершенно не знал, сколько же заплатит ему Риарио за будущую скульптуру. — Ну как его преосвященство может назначить тебе какую-то сумму, — с раздражением отвечал на расспросы Микеланджело Лео, — если он не представляет себе, что ты намерен изваять и что у тебя получится? Микеланджело был обеспечен материалами для рисования, бесплатно питался и жил во дворце, но та горсть флоринов, которую он сберег от полученных у Пополано денег за «Святого Иоанна», уже разошлась. Он несколько раз в неделю обедал с Бальдуччи в Тосканской траттории, купил рубашки и пару чулок, чтобы приличнее выглядеть в домах флорентинцев, и в предвидении зимы обзавелся теплым платьем. Пришлось тронуть и тридцать флоринов, отложенных на выкуп в Риме статуи «Мальчика». Кошелек Микеланджело тощал, а деньги от кардинала могли быть получены, очевидно, лишь после завершения скульптуры, на что ушло бы много месяцев. Он пересчитал свою наличность. Всего у него оставалось теперь двадцать шесть флоринов. Тринадцать флоринов он тотчас же отнес в банк Якопо Галли, попросив Бальдуччи послать чек агенту этого банка во Флоренции. Затем, вернувшись в мастерскую, он сел и крепко задумался: надо было наметить такую тему изваяния, которая побудила бы Риарио без задержки утвердить ее. Не в силах угадать, предпочтет ли кардинал религиозный сюжет или античный, Микеланджело надумал разработать сразу и тот и другой. Через месяц у него уже была готова восковая фигура Аполлона — его образ возник под влиянием могучего торса, который стоял в саду кардинала Ровере, и «Оплакивание Христа» — вариант старой работы «Богородица с Младенцем»: только Христос здесь был изображен уже не в начале, а в конце своего земного пути. Он написал кардиналу письмо, извещая его, что приготовил две модели, — пусть его преосвященство сделает выбор. Ответа не последовало. Микеланджело написал снова, прося на этот раз свидания. Опять никакого ответа. Он пошел к Лео, застал своего друга за ужином с какой-то красавицей и был решительно выпровожен из дома. Наутро Лео явился к Микеланджело в мастерскую, как всегда, изысканно вежливый и обещал поговорить с Риарио. Шли дни и недели, Микеланджело сидел в мастерской и смотрел на мрамор, горя от нетерпения приняться за дело. — Почему кардинал меня не принимает? — накидывался он на Лео. — Ведь, чтобы выбрать из двух предложенных моделей одну, ему достаточно минуты! — У кардинала нет привычки объяснять, почему он кого-то принимает или не принимает, — отвечал Лео. — Терпение! — Моя жизнь уходит, с каждым днем она все короче, — жаловался Микеланджело. — Неужто она дана мне лишь для того, чтобы я сам окаменел и превратился в статую. Тогда ты вправе будешь назвать ее — «Терпение»! 4 Он так и не добился свидания с кардиналом, Лео рассказывал, что Риарио одолевают заботы и связи с тем, что его корабли, плывущие с Востока, запаздывали, и поэтому он «потерял всякий аппетит к искусству». По словам Лео, Микеланджело оставалось только молиться, чтобы корабли кардинала поскорее появились на Тибре… Снедаемый страстью к скульптуре, Микеланджело пошел к Андреа Бреньо. Бреньо, еще крепкий семидесятипятилетний старик, был выходцем из Северной Италии, с берегов Комо. Мастерская его помещалась при древнем дворце, в бывшей конюшне: убрав оттуда перегородки и расставив скамьи и верстаки, он оборудовал удобное для работы место — здесь возникала самая оживленная скульптурная мастерская во всем Риме, а самого мастера окружили ученики, набранные из северных областей страны. Прежде чем отправиться в мастерскую, Микеланджело решил осмотреть работы Бреньо — алтари и саркофаги в церкви Санта Мария дель Пополо и Санта Мария сопра Минерва. Бреньо оказался плодовитым скульптором, у него был хороший вкус, тонкое проникновение в классическое искусство, и он создавал прекрасные декоративные рельефы. Однако воображения у него было не больше, чем у кошки; он не мог привнести в работу никакой творческой выдумки, не умел вдохнуть в изваяние жизнь, найдя свежий подход к объемам, глубине, перспективе. Молотком и резцом он владел превосходно, но был неспособен высечь что-либо такое, чего бы не видел раньше в чужих изваяниях. Когда ему надо было разработать новую тему, он обращался к древнеримским надгробьям, искал в них для себя образцы. Бреньо принял Микеланджело радушно и был особенно тронут, когда узнал, что Микеланджело вырос в Сеттиньяно. Двигался и говорил старик очень порывисто, лишь густая сеть морщин на лице и похожая на пергамент кожа выдавала его возраст. — Я высекал гробницу по заказу Риарио вместе с Мино да Фьезоле. Это был чудесный ваятель, прекрасно делал херувимов. Поскольку вы из тех же мест, вы, наверное, скульптор не хуже Мино? — Может быть. — У меня постоянно работают помощники. Я только что кончил раку для церкви Санта Мария делла Кверча в Витербо. На очереди у нас вот этот памятник Савелли для церкви Санта Мария в Арачели. В юности я был учеником у серебряных дел мастера, поэтому мы работаем не спеша и все же не запаздываем: я в точности, минута в минуту, знаю, сколько времени потребуется, чтобы высечь тот или иной листик или гроздь винограда. Я правлю своей боттегой так же, как правил бы ювелирной мастерской. — Но, предположим, мессер Бреньо, что вам надо изваять нечто совершенно новое, еще невиданное в скульптуре? Бреньо вдруг осекся и, будто что-то отстраняя от себя, замахал левой рукой. — Скульптура требует не выдумки, а воспроизведения. Если бы я стал фантазировать, в мастерской воцарился бы хаос. Мы высекаем здесь то, что люди высекали до нас. — И делаете это превосходно, — сказал Микеланджело, оглядывая многие начатые работы. — Делаем великолепно! Вот уже полсотни лет никто у меня не забраковал ни одного заказа. Еще в молодые годы я усвоил правило: «Что делалось раньше, то и продолжай делать». Эта мудрость, Буонарроти, принесла мне богатство. Если ты хочешь достичь успеха в Риме, то давай людям то, на чем они воспитаны с детства. — А что будет со скульптором, который скажет себе: «То, что делалось раньше, надо изменить!»? — Изменить? Ради того только, чтобы изменить? — Нет, не ради этого. А просто потому, что скульптор чувствует, что каждая новая вещь, которую он высекает, должна как бы вырваться из привычных представлений, явить собой нечто свежее, невиданное. У Бреньо заходили челюсти: он словно хотел разжевать эту мысль. Потом он сплюнул себе под ноги и, отечески обняв Микеланджело, сказал: — В тебе говорит твоя юность, мальчик. Побудь несколько месяцев в моей мастерской, под моим присмотром — и ты забудешь эти глупые суждения. Пожалуй, я взял бы себя в ученики на два года: пять дукатов в первый год, десять — во второй… — Мессер Бреньо, я уже был учеником три года, в Садах Медичи у Бертольдо. — У Бертольдо? У того, что работал с Донателло? — У того самого. — Очень плохо. Донателло погубил скульптуру на глазах у всех вас, флорентинцев. И тем не менее… Нам надо изваять столько ангелов для надгробий… Когда подули ноябрьские ветры и полились дожди, Пьеро де Медичи вместе со своим войском покинул Рим, отправившись завоевывать свои былые земли; тогда же приехал к Микеланджело Буонаррото. Надвигались пепельно-серые сумерки; загнанный дождями в свою каморку, Микеланджело сидел, рисуя при свете лампы; брат явился до нитки промокший, но веселый, со счастливой улыбкой на смуглом лице. Он радостно кинулся к Микеланджело. — Я закончил свое ученичество и не могу жить без тебя во Флоренции. Хочу поискать здесь работу в цехе шерстяников. Привязанность брата тронула сердце Микеланджело. — Скорей переоденься, возьми мое сухое платье. Когда дождь кончится, я отведу тебя в гостиницу «Медведь». — А разве нельзя остаться здесь? — огорченно спросил Буонаррото. Микеланджело обвел взглядом узенькую, монашеского вида комнатку с единственным стулом. — Я здесь всего-навсего гость. А в гостинице «Медведь» очень удобно. Расскажи-ка мне, как там дела у отца с торговцем шелками. Суд не состоялся? — Благодаря твоим тринадцати флоринам все на время затихло. Но Консильо заявляет, что отец должен ему гораздо больше. Отец брал у него шелка, это совершенно ясно, но что он хотел делать с ними — никто не знает, даже Лукреция. И, натягивая сухую рубашку, рейтузы и чулки Микеланджело, Буонаррото пересказал брату все, что случилось дома за последние пять месяцев. Дядя Франческо был болен, Лукреция тоже долго не вставала с постели — у нее, скорее всего, был выкидыш. Лодовико содержал семейство лишь на доходы с земли в Сеттиньяно и никак не мог свести концы с концами. Забота о деньгах не давала ему покоя ни днем, ни ночью. Ко всем его просьбам помочь семье брат Джовансимоне остается совершенно глух. Буонаррото устроился жить в гостинице «Медведь»; ужинали братья в траттории. Через неделю стало очевидно, что работы в Риме Буонаррото не найти: цеха шерстяников во флорентинской колонии не было, а брать на службу приезжего флорентинца римляне, конечно, не хотели. — Думаю, что тебе надо возвращаться домой, — с горечью говорил Микеланджело. — Если все четверо старших сыновей разлетятся кто куда и не будут помогать отцу, разве он справится с делами? Буонаррото уехал в самый ливень; Пьеро де Медичи возвратился в Рим, тоже насквозь промокнув от дождя. Последние остатки войска Пьеро были рассеяны, деньги у него иссякли, его покинул даже Орсини. Пьеро возил с собой описок флорентинских семей, которые он хотел разгромить, как только вновь захватит власть. Альфонсина с детьми уехала в одно из своих наследственных имений; здесь, в Риме, Пьеро нашумел крупными проигрышами в карты и публичными скандалами и ссорами с братом Джованни. С утра он сидел во дворце Сан Северино, потом ехал к своей очередной куртизанке. Вечером выходил на улицу, ввязываясь то в одну, то в другую грязную историю, на рассвете же вновь укрывался во дворце Альфонсины. Не менее пагубны в глазах здешних флорентинцев были надменность и тиранические замашки Пьеро. Он открыто говорил, что, захватив Флоренцию, будет править ею единолично, не прибегая к помощи Совета. «Лучше я буду править плохо, но самостоятельно, чем хорошо, но с помощью других», — добавлял он для ясности. Микеланджело очень удивился, получив написанное рукою Пьеро приглашение на рождественский обед у кардинала Джованни. Обед был обставлен весьма пышно. Дом украшали многие произведения искусства, которые Джованни перевез сюда из Флоренции: фамильные картины Медичи, бронза, ковры, серебряные сосуды… и все это было заложено из двадцати процентов банкирам-флорентинцам за долги Пьеро: банкиры говорили теперь, что «на каждом затраченном флорине Медичи теряют восемь лир». Микеланджело поразился тому, как потрепала Пьеро жизнь: веко левого глаза у него почти не поднималось, а на голове, в тех местах, где волосы выпадали целыми прядями, просвечивала бледная кожа. Когда-то красивое его лицо обрюзгло и покрылось красными жилками. — Буонарроти, — сурово заговорил Пьеро, — я подумал было в Болонье, что ты изменил нам. Но сестра Контессина говорит, что ты спас во дворце немало драгоценностей и предметов искусства. — Ваша светлость, мне представился для этого счастливый случай. Пьеро властным движением поднял правую руку и громко, с таким расчетом, чтобы его слышали все, кто находился в гостиной, сказал: — В знак признательности за твою верность, Буонарроти, я заказываю тебе изваять мраморную статую. — Я буду рад изваять ее, ваша светлость, — спокойно ответил Микеланджело. — Я хочу сказать — большую статую, — добавил Пьеро горделивым тоном. — Лучше изваять маленькую, — вмешался Джованни, и на его жирном лице появилась растерянная улыбка. — Моему брату предстоят многие переезды, и возить с собой «Геракла», изваянного в натуральную величину, ему будет трудно. Пьеро с досадой отмахнулся от слов кардинала. — Я скоро пришлю за тобой, Буонарроти. И тогда ты получишь точные распоряжения. — Буду ждать вашего вызова. Возвращаясь с этого тяжкого для него обеда, Микеланджело впервые увидел Торриджани. В модном камлотовом костюме с золотой тесьмой он шел по улице в компании молодых людей: его красивое лицо расплылось в улыбке, раскинутые руки лежали на плечах товарищей; все были пьяны и веселы и громко хохотали над остротами своего вожака. Микеланджело почувствовал, как боль стиснула ему горло. Неужели это от страха? — думал он в недоумении. И тут же понял, что дело не в страхе, а в чем-то гораздо более глубоком: перед ним встала на миг и картина разгрома дворца Медичи, и синеватые проплешины на голове стареющего Пьеро — разве само пространство и время не таили в себе силы бессмысленного разрушения, всегда готовые ринуться вперед и сокрушить на своем пути все и вся. Корабли кардинала Риарио добрались, наконец, до пристани в Рипетте. Пустив в ход всю свою изворотливость, Лео добился того, чтобы Микеланджело пригласили на новогодний прием к кардиналу. — Я закажу два изящных ящичка, обитых черным бархатом, вроде тех футляров, в которых ювелиры хранят тиары и короны, — объяснял Лео свой план Микеланджело. — Мы поместим в эти ящики твои глиняные модели. Кардинал будет доволен, если мы блеснем перед его гостями этакой роскошью. Я дам тебе знак, когда подойти к Риарио. Именно так все было и сделано. Риарио сидел вместе с князьями церкви, папой, сыновьями папы Хуаном и Цезарем, Лукрецией и ее мужем, кардиналами, епископами, вельможами и дамами в шелковых и бархатных платьях, усыпанных драгоценными каменьями. Лео подошел к Риарио и сказал: — Ваше преосвященство, Буонарроти изготовил для вас две скульптурные модели. Соблаговолите сказать, какая вам нравится. Микеланджело поставил ящики на стол, нажал пружины, и стенки ящиков отвалились, открыв модели. Он брал эти модели, то одну, то другую, и ставил на ладонь, давая кардиналу возможность вглядеться. Гости оживились: мужчины вполголоса обменивались одобрительными замечаниями, а женщины, не снимая перчаток, наградили Микеланджело сдержанными рукоплесканиями. — Превосходно, превосходно! — отозвался кардинал, глядя на модели. — Продолжай работать, мой дорогой, и скоро мы получим то, чего нам хочется. — Ваше преосвященство, значит, ни одну из этих моделей высекать из мрамора мне нельзя? — спросил Микеланджело; голос его прозвучал хрипло. Кардинал Риарио повернулся к Лео: — Когда у вашего друга будут готовы новые модели, приведите его ко мне снова. Я уверен, что они получатся у него наилучшим образом. Как только друзья вышли из кардинальской приемной, гнев Микеланджело прорвался в бурном потоке слов: — Господи боже, что за человек! Ведь сам, сам просил меня что-нибудь изваять, сам купил для этого мрамор, дал мне жилье и пропитание… Я могу жить здесь месяцы, годы — но этот злополучный мрамор мне нельзя даже тронуть! Лео был обескуражен. — Я думал, что он захочет польстить своим гостям, позволив им выбрать лучшую модель. — Чудесный способ выбора! Гости решают, что мне высекать из трехаршинной глыбы каррарского мрамора! — Но ведь это лучше, чем не услышать никакого решения. Ты бы знал только, как я огорчен! Микеланджело стало стыдно за свою горячность. — Прости меня, Лео. Я испортил тебе настроение. Оставь меня, пожалуйста, и возвращайся в зал к кардиналу. Микеланджело в одиночестве вышел на улицу, запруженную праздничными толпами людей. С холма Пинчио летели в небо огни фейерверка и сыпало искрами огненное колесо. Да, Соджи был прав! Скульптура — она действительно поставлена в самом конце списка. Видно, ему остается одно: ходить, как уличные торговцы, по мостовым и кричать: «Не нужен ли вам „Аполлон“?», «Кому „Оплакивание“?» «Время! Время! — бормотал он, шагая. — Каждый только и хочет от меня, чтобы я терпел и не думал о времени. Но время, как и пространство, — сущая пустота, если я не заполню его мраморными статуями!» Он впал в черную тоску и уже был не в состоянии с кем-нибудь спокойно разговаривать. Стараясь вывести приятеля из меланхолии, Бальдуччи подыскал ему золотоволосую флорентинскую девушку. Узнав об этом, Микеланджело улыбнулся — в первый раз после приема у кардинала. — Ах, Бальдуччи, если бы в жизни все было так просто, как ты думаешь. В Тосканской траттории они встретили Джулиано да Сангалло, флорентинского архитектора, друга Лоренцо, — от него Микеланджело когда-то получил первые познания в архитектуре. Длинные пышные усы золотистого цвета, как и прежде, украшали лицо Сангалло, но выглядел архитектор довольно уныло. Оставив во Флоренции жену и сына, он жил в Риме, снимая комнатку, и постоянно ожидал лучшего заказа, чем тот, которым был теперь занят: он сооружал деревянный плафон в церкви Санта Мария Маджоре, облицовывая его золотом — первым американским золотом, которое привез Колумб. Сангалло звал Микеланджело и Бальдуччи работать вместе с ним и выпытывал у Микеланджело, как складываются у того дела в Риме. Микеланджело жаловался ему на крушение всех своих надежд. — Кардинал, которому ты служишь, — пустой человек, — заявил Сангалло. — Другое дело — кардинал Ровере. Ведь именно он поехал в тысяча четыреста восемьдесят первом году во Флоренцию и пригласил Гирландайо, Боттичелли и Росселли расписывать стены в капелле своего дяди Сикста Четвертого. Он же убедил Сикста открыть первую публичную библиотеку в Риме и основать музей бронзовой скульптуры на Капитолии. Когда кардинал Ровере вернется в Рим, я тебя представлю ему. — Когда же он вернется? — спросил Микеланджело, обрадовавшись. — Сейчас он в Париже. Он обозлен на Борджиа и живет в чужих краях вот уже несколько лет. Но теперь положение складывается так, что у него есть все шансы стать папой. Я зайду к тебе завтра, и мы погуляем по городу. Я покажу тебе не нынешние вонючие конюшни, а прежний Рим, полный величия, город изумительной архитектуры. Как только кардинал Ровере сделается папой, я восстановлю этот Рим, воздвигая камень за камнем. К завтрашнему вечеру ты и не вспомнишь, что хотел стать скульптором, душа твоя будет принадлежать архитектуре. Это была прогулка, полезная во всех отношениях. Сангалло начал ее с Пантеона, шедевра римлян в области сводчатых конструкций. Тут был даже не один, а два купола, органически вплетенных друг в друга, — забытые секреты римских зодчих Брунеллески сумел разгадать лишь спустя полторы тысячи лет. Вникнув в это чудо римского гения, явленное миру за двадцать семь лет до Рождества Христова, Брунеллески возвратился во Флоренцию и достроил купол Собора, ждавший своего завершения более века. Сангалло подал Микеланджело пачку плотной бумаги и сказал: — Давай-ка мы попробуем воссоздать Пантеон таким, каким его видели римляне во времена Августа. Сначала они рисовали внутри храма, изобразив облицованные мрамором стены и отверстие в середине купола, в котором виднелось небо. Затем, выйдя наружу, нанесли на бумагу шестнадцать красных и серых гранитных колонн, образующих портик, гигантские бронзовые двери, купол, крытый бронзовыми пластинами, и огромный кирпичный цилиндр всего здания, как его описывали древние историки. Держа папки под мышкой, они направились к Виа делле Боттеге Оскуре и потом поднялись на Капитолийский холм. Теперь, когда перед ними открылся Римский форум, они были в сердце древней столицы. Среди развороченного булыжника и бугров взрытой земли паслись козы и свиньи, — когда-то, до Рождества Христова, тут стояли на двух холмах храм Юпитера и храм Юноны Монеты! Сангалло толковал о кровле храма Юпитера — она была, по словам Дионисия Галикарнасского, бронзовая, с частыми прокладками из золота; по фасаду здания шли колонны в три ряда, а по остальным трем стенам — в один ряд; внутри храма друг подле друга стояли три священных алтаря — Юпитера, Юноны и Минервы. Это строение во всех своих подробностях быстро возникало под руками Сангалло и Микеланджело на бумаге. Плутарх некогда описывал четвертый храм Домициана: стройные столбы из пентеликонского мрамора, сложенные из гигантских каменных глыб стены, царившие над портиком статуи, перед которыми императоры и высокие сановные лица приносили жертвы богам, — вся эта картина тут же встала в молниеносно набросанных рисунках. Архитектор вел с собой Микеланджело дальше. Они спустились с холма и вышли на Римский форум, где сидели до наступления темноты, рисуя здания в том виде, какой у них был в дни величия Рима: храмы Сатурна и Веспасиана, сенат Юлия Цезаря, построенный из простого желтого кирпича, огромный храм Кастора с колоннами, увенчанными пышными коринфскими капителями, за ними уже виднелась триумфальная арка Тита и Колизей… Руки Микеланджело так и летали по бумаге; стараясь угнаться за Сангалло, у которого наброски карандашом и словесные пояснения лились одним стремительным потоком, он рисовал с небывалой для него быстротой. Наступила ночь. Микеланджело чувствовал себя вконец измученным, Сангалло торжествовал. — Теперь ты приоткрыл завесу над великолепием Рима. Продолжай эту работу, не оставляя ее ни на один день. Иди на Палагин и восстанови в своем воображении древние термы Севера и дворец Флавия. Не забудь и цирк Максима, базилику Константина, золотой дворец Нерона у подножия Эсквилинского холма. Римляне были величайшими архитекторами, каких только знал мир. Микеланджело глянул на подвижное милое лицо Сангалло с горящими от волнения глазами. «Чтобы сделать свою жизнь осмысленной, — думал он, — у Сангалло есть древнеримская архитектура, у Бальдуччи — девушки. Что касается меня — то меня может спасти лишь заказ на скульптуру». 5 В глубине души Микеланджело все больше сомневался, что он когда-либо получит разрешение кардинала Риарио на обработку трехаршинного мраморного блока. Совсем отчаявшись, он бросился во дворец Орсини, к Пьеро. Он попросит Пьеро, чтобы тот заказал ему какое-нибудь скромное изваяние: так будет больше шансов не получить отказа. Пьеро в ту минуту бушевал, браня слуг за плохо приготовленный обед. Альфонсина сидела за громадным дубовым столом, напротив мужа. В ее усталых глазах при появлении Микеланджело что-то блеснуло: по-видимому, она узнала его. — Ваша светлость, у меня есть теперь время взяться за работу и высечь вам прекрасную статую. От вас зависит распорядиться, чтобы я приступил к делу. Пьеро, словно только что проснувшись, недоуменно взглянул на него. — Разве вы не помните? На приеме в Рождество вы говорили… — Ну и что же? — Я задумал изваять Купидона, если это вам подойдет. — Купидона? Что ж, можно и Купидона. — Я хотел попросить лишь вашего согласия. В эту минуту Пьеро вновь начал браниться и распекать слуг. Микеланджело чувствовал, что на него уже не обращают внимания, хотя Пьеро и успел сказать, чтобы он продолжал работу. Шагая вдоль берега Тибра, Микеланджело направился, к камнебитным складам подле верфи, выбрал там небольшую глыбу, заплатил за нее пять флоринов, чем нанес серьезный ущерб своему уже отощавшему кошельку, и поплелся позади тачки, которую покатил к его дому мальчишка-подручный. Не прошло и двух суток, как Микеланджело убедился, что мрамор он приобрел плохой. Глупо же он сделал, кинувшись сразу на склады и купив там первый попавшийся ему камень! Во Флоренции он действовал бы куда осмотрительнее. А здесь, в Риме, он допускал оплошность за оплошностью, словно новичок. Пять флоринов были выброшены на ветер. На следующее утро, с рассветом, он был уже на складе Гуффатти — того самого каменотеса, у которого кардинал Риарио купил трехаршинный блок. Теперь Микеланджело осматривал камни самым придирчивым образом и наконец остановился на одной белоснежной глыбе мрамора — под лучами утреннего солнца она хорошо просвечивала, а когда ее полили водой, не обнаружила ни трещин, ни каверн. На этот раз Микеланджело затратил пять флоринов с пользой, но в кошельке у него осталось лишь три последних монеты. Все время до обеда он провел в рабочем квартале в Трастевере, рисуя детей, — они или играли посреди улицы, или сидели у порога мастерских, где работали их отцы и откуда слышался лязг и звон металла. Пройдет несколько дней — и, взяв в руки молоток и резец, Микеланджело занесет их над мрамором, чтобы сделать первый удар. Бальдуччи его спрашивал: — Не лучше ли тебе сначала получить от Пьеро письменный контракт? Ведь каждый флорин, какой попадает ему в руки, он тратит на сбор войска против Флоренции. Пьеро не хотел и слышать о контракте: — Дорогой Буонарроти, я уеду из Рима раньше, чем ты закончишь этого Купидона. И, по всей вероятности, сюда не вернусь… — Вы хотите сказать, ваша светлость, что вы отказываетесь от своего слова? — Микеланджело сказал это очень резко, но что ему оставалось делать? — Медичи никогда не отказываются от своих слов, — холодно возразил Пьеро. — Просто я теперь слишком занят. Отложим это дело на год… Выйдя на овеянную стужей площадь Сант-Аполлинаре, Микеланджело сказал: «Так тебе и надо!» Он сказал это громко, срывающимся голосом; лицо его горело от гнева. Только неодолимое желание высечь скульптуру, кто бы ее ни заказал, заставило Микеланджело принять почти случайно оброненные слова Пьеро за твердый его приказ. И тем не менее он высек Купидона — высек в жажде той радости, которую доставляла ему работа над белым мрамором, густая мраморная пыль, взлетающая из-под резца. Прошло два мучительных месяца, пока его снова принял кардинал Риарио. — Чем же ты порадуешь меня сегодня? — заговорил кардинал, пребывая в благодушном настроении. — Не задумал ли ты здоровенного язычника, под стать тем великолепным антикам, которые собраны в саду кардинала Ровере? — Да, ваша милость, именно такого я и задумал, — поспешно солгал Микеланджело. Теперь он сидел на кровати в своей узенькой комнате, весь мокрый от пота, будто в лихорадке, и судорожно думал, какого же веселого греческого бога ему высечь. Недавно в флорентинском квартале Альтовити спросил его: — А ты никогда не думал изваять Вакха? — Нет, я редко пью вино. — Вакх, он же Дионис, — бог природы, символизирующий плодородие. Он принес людям странные и чудесные дары, которые помогают им забыть несчастья, томительно скучную работу, жестокую трагедию жизни. Если только для человека целительно предаваться удовольствиям, смеяться, петь, ощущать себя счастливым, тогда мы многим обязаны Вакху. Микеланджело вспомнил юношу, увиденного им в бане, — у него было стройное, ладное тело атлета: сильные ноги, тонкая поясница, мускулистая, могучая грудь и руки. Чем-то он походил на барса. Микеланджело теперь работал, но он не мог и думать о вознаграждении: на страстную пятницу в Риме начался бунт, мостовые окрасились кровью. Бунт вспыхнул в первую очередь против испанских солдат, наемников папы: римляне люто их ненавидели и бросились на вооруженных чужеземцев с палками и камнями в руках. В те же дни бежал из Рима Сфорца, муж Лукреции Борджиа, — ему стало известно, что папа собирается убить его, чтобы выдать свою дочь за испанца. Вслед за Сфорца город покинул и Пьеро де Медичи, вторично выступив против Флоренции во главе тринадцати сотен набранных им наемников. Когда папа отлучил от церкви Савонаролу, смута захватила и римскую общину флорентинцев. Дело кончилось страшным убийством Хуана Борджиа. Рыбаки выловили в Тибре его труп и положили на берег — Хуан был в бархатном кафтане, в плаще и сапогах со шпорами; на теле его насчитали девять ножевых ран, руки у него были связаны. Узнав об этой смерти, римляне почти не скрывали своей радости. В городе царил страх. Ватикан казался парализованным. Папские стражники врывались в каждое жилище, где когда-либо бывал Хуан, пытали прислугу, доискиваясь нитей заговора, с той же целью они шныряли по домам флорентинцев. Сначала в убийстве Хуана обвиняли отвергнутого мужа Лукреции, потом каждую знатную семью, когда-либо выступавшую против папы… пока в городе всем до одного — в том числе самому папе — не стало известно, что Хуана убил его младший брат Цезарь, желавший этим расчистить путь к своему возвышению. Кардинал Риарио теперь постоянно находился при папе, оплакивавшем убитого. В кардинальском дворце занимались лишь самыми неотложными делами. Скульптура в число таких дел, конечно, не входила. Но Микеланджело не мог примириться с тем, чтобы всякий раз, как в городе что-то случалось, забывали и о скульптуре, и о его работе. — Кардинал не захочет говорить о твоих делах еще очень долго, — предупреждал Микеланджело Лео Бальони. — Советовал бы тебе приискать другого покровителя. — В Риме? Да разве влияние кардинала Риарио не распространяется здесь буквально на всех? — К несчастью, да. Но ведь и во Флоренции под властью Савонаролы ничем не лучше. — Верно. Но там моя родина. Можешь ты договориться о встрече с кардиналом — в последний раз? Я намерен получить вознаграждение. — Вознаграждение? Но ты же не высек скульптуры! — Все равно я работал. Я рисовал, лепил модели. А ваять мне не позволил ты. Кардинал — богатый человек, а у меня вот-вот не останется ни гроша. Он ворочался в постели, не смыкая глаз всю ночь напролет, и совсем было заболел, но тут Бальдуччи позвал его на охоту — стрелять уток на болотах. — Свежий воздух принесет тебе пользу. Сделает из тебя мужчину. Посмотри на меня: я не упускаю ни одного свободного часа, когда можно побродить по болотам и поохотиться. Это возрождает силы мужчины. Микеланджело прекрасно понимал, что значит в устах Бальдуччи слова: силы мужчины. — Ты, конечно, заботишься о своих силах, чтобы затратить их на женщин? — насмешливо заметил он. — А как же иначе! — ответил Бальдуччи. — Каждый мужчина копит свои силы, чтобы на что-то их тратить. Горести и заботы зрели и множились у Микеланджело дружно, будто на грядке помидоры. Вновь явился в Рим Лионардо, плащ у него был рваный, лицо в крови. Из его отрывочных слов Микеланджело понял, что монахи в Витербо набросились на него, избили и выгнали из монастыря, не желая, чтобы он восхвалял отлученного от церкви Савонаролу. — Я хочу домой, в Сан Марко, — говорил Лионардо хриплым голосом, облизывая потрескавшиеся губы. — Дай мне денег на дорогу. Микеланджело встряхнул кожаный кошелек и вынул из него последние монеты. — Знаешь, меня тоже будто побили, и притом очень крепко. Я тоже хочу домой. А ты лучше пожил бы здесь немного, пока не оправишься. — Нет, Микеланджело, я поеду. Спасибо тебе за деньги. Впервые за много лет Микеланджело почувствовал в тоне брата какое-то доверие и задушевность. Едва уехал Лионардо, как на Микеланджело обрушился новый удар: весть о смерти мачехи. Отец сообщал об этом в письме, состоявшем из нескольких малосвязанных фраз. «Il Migliore» — с теплотой в душе вспоминал Микеланджело излюбленное выражение Лукреции: «Самое лучшее». Она приносила с рынка только самую лучшую провизию и старалась дать вообще все самое лучшее девяти Буонарроти, которых взялась кормить. Любил ли ее Лодовико? На этот вопрос трудно было ответить. Любила ли Лукреция дом, в который она вошла? Пятерых своих пасынков? Да, любила. И не ее вина, если весь ее пыл, все способности были устремлены к кухне. Она беззаветно отдавала все, что у нее было, и теперь ее пасынок оплакивал ее кончину. Спустя несколько дней слуга принес Микеланджело записку из гостиницы «Медведь»: Буонаррото вновь приехал в Рим. Микеланджело торопливо вышел на улицу и зашагал к площади Навона, к мастерским и лавкам между разрушенным театром Помпея и стадионом Домициана; обогнув широко раскинувшиеся огороды, он скоро был на площади Сант'Аполлинаре. — Что с отцом? — спрашивал он брата. — Как он перенес смерть Лукреции? — Тяжело. Заперся в своей спальне и не выходит. — Нам надо подыскать ему новую жену. — Он говорит, что лучше ему доживать век одиноким, чем еще раз перенести такую утрату. — Помолчав, Буонаррото добавил: — Поставщик шелков хлопочет, чтобы отца за тот долг арестовали. Этот торговец, Консильо, докажет, что отец действительно брал товары, а поскольку у нас наличных денег почти нет, его наверняка посадят в тюрьму. — В тюрьму! Dio mio! Пусть он продаст и землю и дом в Сеттиньяно. — Это невозможно. Земля отдана в долгосрочную аренду. И отец говорит, что лучше он будет сидеть а тюрьме, чем лишит нас последнего наследства. — Что за вздор! — рассердился Микеланджело. — Наше наследство — это не дом, не земля, а честь рода Буонарроти! Ее-то мы и должны сохранить. — Но что нам делать? Я зарабатываю всего несколько скуди в месяц… — А я и того не зарабатываю. Но скоро я получу деньги! Я добьюсь, чтобы кардинал Риарио понял наконец, что мне надо платить. Кардинал слушал, задумчиво играя длинной золотой цепью, висевшей у него на груди. — Я отнюдь не думал, что ты потратишь это время попусту. — Благодарю вас, ваше преосвященство. Я знал, что вы проявите щедрость. — Что ж, и проявлю. Я отказываюсь от всех своих прав на мраморный блок, который обошелся мне в тридцать семь дукатов. Отныне мрамор твой, я отдаю его тебе за твое терпеливое ожидание. Микеланджело мог теперь добыть денег только у флорентинских банкиров — Ручеллаи и Кавальканти. Придется взять какую-то сумму в долг. Он сел за стол и написал письмо отцу: «Я пришлю столько денег, сколько вам потребуется, если даже мне придется запродать себя в рабство». Потом он направился к Паоло Ручеллаи поговорить о своем деле. — Заем в банке? Нет, нет, это будет для тебя разорительно — ведь банк берет двадцать процентов на каждом дукате. Возьми денег у меня лично, без всяких процентов. Двадцать пять флоринов тебя устраивает? — Я верну их вам, поверьте моему слову! — Забудь о них совсем, пока не наполнишь свой кошелек как следует. Микеланджело опрометью бросился бежать по лабиринту немощенных улиц, запруженных повозками и усеянных грудами речного песка, отдал Буонаррото кредитный чек с подписью Ручеллаи и тут же написал письмо торговцу Консильо, заверяя его, что в течение года он выплатит и остальную сумму долга. — Это, конечно, страшно обрадует отца, — раздумчиво говорил Буонаррото, сжимая в пальцах чек и письмо. — Едва ли ему заработать теперь какие-то деньги, от дяди Франческо тоже ждать нечего. Ты да я — вот кто сейчас Буонарроти. А на помощь Лионардо и Джовансимоне нам рассчитывать вообще не стоит. Что касается нашего меньшего, Сиджизмондо… то из цеха виноделов его выставили. И как только отец увидит этот чек, считай, что обязанность кормить семейство Буонарроти легла на тебя. Удачи и успехи зрели и множились у Микеланджело дружно, словно персики на дереве. Он довел до конца полировку своего «Купидона» — прелестный ребенок, только что проснувшись, тянул пухлые ручонки, желая, чтобы мать взяла его на руки. Беспечная радость, которой была овеяна статуя, ее сияющая бархатистая поверхность восхитили Бальдуччи. Тут же он вспомнил своего хозяина. Нельзя ли перенести «Купидона» в дом Якопо Галли и показать его банкиру? Рим — не Флоренция, и здесь не было Буджардини, чтобы везти мрамор по улицам на тачке. Бальдуччи нанял мула. Микеланджело завернул «Купидона» в одеяло, приторочил его к большому седлу и, ведя мула под уздцы, зашагал мимо церкви Сан Лоренцо ин Дамазо к переулку Лентари. Дом Галли был построен одним из предков банкира. Банкир испытывал чувство благодарности к этому предку, потому что тот, вместе с постройкой дома, положил начало собранию древних скульптур, которое теперь уступало лишь коллекции кардинала Ровере. Пока Бальдуччи привязывал мула, Микеланджело раскутал своего «Купидона». Поднявшись по широкой лестнице, Микеланджело оказался в атриуме, замкнутом с трех сторон стенами дома, — с четвертой стороны шли вниз ступени, и здесь открывался вид на сад. Когда Микеланджело бегло посмотрел туда, перед ним возник целый лес статуй, чудесных фризов и каменных зверей, хищно припавших к земле. Якопо Галли получил образование в Римском университете и с той поры ни на один день не расставался с книгами. Теперь он отложил в сторону «Лягушек» Аристофана и стал медленно подниматься с низкого кресла. Казалось, он никогда не поднимется — так долго распрямлялось его огромное тело: сколько в этом человеке росту — два аршина с половиной или три с лишним? Такого дородного, такого высокого мужчины Микеланджело еще не видал: под грузом лет Якопо Галли ссутулился, и тем не менее почти любой римлянин — они чаще всего низкорослы — пришелся бы ему по плечо. Микеланджело чувствовал себя перед ним ребенком. — О, вы явились ко мне с готовым мрамором. Статуи — это лучшее украшение моего сада. Микеланджело поставил своего «Купидона» на стол, рядом с лежавшей там книгой, и глядел в голубые глаза Якопо Галли. — Боюсь, — сказал он, — что мы привезли изваяние рановато, ему тут не приготовлено место. — Нет, не думаю, — ответил Галли рокочущим голосом, который ему приходилось сильно умерять, чтобы не оглушить собеседника. — Бальдуччи, проведи же своего друга Буонарроти в дом и угости его ломтем холодного арбуза. Когда через несколько минут приятели вышли в сад, они увидели, что Галли снял с пьедестала на низкой стене рядом с лестницей какой-то торс и установил на нем «Купидона». Сам же он вновь сидел, удобно устроившись в кресле. Став за спиной хозяина, Микеланджело мог внимательно рассмотреть три греческих торса, римский саркофаг, храмовый фриз и большую настенную плиту с изображением огромного сидящего грифона — египетского льва с почти человеческой головой. Галли добродушно моргал глазами. — У меня такое чувство, будто ваш «Купидон» занимает это место давным-давно, с тех пор, как я себя помню. Он так прекрасно вписывается в эти ряды античных статуй. Вы продадите мне его? Какую цену вы назначаете? — Какую назначите вы, — покорно ответил Микеланджело. — Тогда скажите мне, как у вас обстоит дело с деньгами. Микеланджело рассказал ему, в каком положении он прожил год у кардинала Риарио. — Значит, дело кончилось тем, что вы не получили ни скудо, хотя у вас остался на руках трехаршинный блок мрамора? Можно вам предложить за «Купидона» пятьдесят дукатов? Но, поскольку вы сильно нуждаетесь в средствах, я позволю своей жадности снизить эту цену до двадцати пяти дукатов. А потом, презирая хитрость в делах с художниками, я вновь добавлю к первоначальной сумме удержанные двадцать пять дукатов и приложу к ним еще двадцать пять. Вас устраивает такой расчет? Янтарные глаза Микеланджело сияли. — Синьор Галли, весь этот год я был очень дурного мнения о римлянах. Но вы оправдали сейчас в моих глазах целый город. Не поднимаясь с кресла, Галли склонил голову. — А теперь поговорим о том трехаршинном мраморном блоке. Что, по-вашему, можно из него высечь? Микеланджело стал рассказывать о своих рисунках для «Аполлона», для «Оплакивания Христа» и для «Вакха». Галли проявил ко всему этому живейший интерес. — Мне не приходилось слышать, чтобы в наших местах где-то отрыли Вакха, хотя есть два-три изваяния, привезенные из Греции, — бородатые старцы, все довольно скучные. — Нет, нет, мой Вакх будет юным, как и полагается быть богу веселья и плодородия. — Принесите мне свои рисунки завтра в девять часов вечера. Галли прошел во внутренние комнаты и вернулся с кошельком. Он вручил Микеланджело семьдесят пять дукатов. Уже смеркалось, когда Микеланджело поставил мула на конюшне, расплатившись с его хозяином, и побывал у Ручеллаи, чтобы вернуть ему двадцать пять флоринов, которые он у него занял. На следующий день к назначенному часу он был в саду Галли. Там царила полная тишина, никто не вышел к нему навстречу. Время тянулось страшно медленно. Размышляя в одиночестве, Микеланджело уже видел, как он бросает в этом городе свой мрамор или за полцены отдает его обратно Гуффатти, как он с первым же караваном уезжает во Флоренцию. Но вот в саду появился Галли, поздоровался с Микеланджело, предложил ему вина и уселся рассматривать рисунки. Затем вышла синьора Галли, высокая стройная женщина, уже сильно увядшая, но хранившая патрицианскую осанку. При свете свечей все трое сели за ужин. Прохладный ветерок освежал накаленный за день воздух. Когда с ужином было покончено, Галли сказал: — А вы не согласились бы перевезти ваш блок сюда и здесь вырубить для меня Вакха? Помещение для работы у нас найдется. Я уплачу вам за готовую вещь триста дукатов. Чтобы не выдать своих чувств, Микеланджело потупил взор и отодвинулся от свечи. Теперь ему уже не надо будет с позором возвращаться во Флоренцию, теперь он спасен. Но наутро, когда он шагал рядом со взятой у Гуффатти телегой, перевозя мрамор из дворца Риарио к Галли, и сжимал под мышкой тощий узел с платьем, он чувствовал себя каким-то попрошайкой, нищим. Неужто он обречен на то, чтобы долгие годы переезжать с места на место, менять одну комнатку на другую? Он знал, что немало художников странствуют от двора ко двору, от покровителя к покровителю, обретая себе приличный кров, пропитание и даже приятное общество, но он знал также, что такая жизнь не принесет ему удовлетворения. И он повторял себе, что он должен быть и скоро действительно будет независимым человеком, который живет под своей собственной крышей. 6 Его провели в спальню, расположенную в том крыле подковообразного особняка, которое смотрело окнами на комнаты Якопо Галли: в спальне было приятно, тепло, солнечно. Вторая дверь из нее вела в сад, где росли смоковницы. В конце сада стоял сарай с твердым земляным полом. Микеланджело разобрал у сарая дощатую крышу; густые деревья, росшие рядом, давали ему прохладу и тень. Сразу за сараем шел глухой переулок — им могли пройти к Микеланджело приятели, и этим же переулком удобно было доставлять необходимые для работы материалы. Дом Галли от сарая был не виден — его заслоняли деревья, — а стук и шум, производимый Микеланджело, в жилые комнаты не долетал. У входа в сарай Микеланджело поставил бочку, налил в нее воды, взятой из колодца, и, прежде чем идти к ужину, мылся и надевал чистое платье — семейство Галли всегда уже ждало, его, сидя в саду. Якопо Галли безотлучно проводил в конторе целые дни: домашний обед готовили лишь в воскресенье и в праздники. Каждый полдень слуга тащил Микеланджело поднос с легким завтраком, и тот съедал его за своим рисовальным столом. Микеланджело был рад, что ему не надо переодеваться к обеду, не надо ни с кем разговаривать. Пришло письмо от отца: он благодарил за полученные двадцать пять флоринов. Торговец шелками принял чек Микеланджело, но выразил желание, чтобы ему сейчас же выплатили еще двадцать пять флоринов из тех пятидесяти, которые отец оставался ему должным. Не может ли Микеланджело прислать двадцать пять флоринов с первой же субботней почтой? Микеланджело со вздохом надел чистую блузу и понес двадцать пять флоринов в контору Якопо Галли — она находилась на площади Сан Чельсо, рядом с банком семейства Киджи. Бальдуччи на месте не оказалось, и Микеланджело подошел к столу самого Галли. Тот поднял голову, но сделал вид, что не узнает Микеланджело. Микеланджело тоже почти не узнал Галли — такое у него было суровое, холодное, неприступное лицо, Банкир безразличным тоном спросил, что Микеланджело угодно. — Кредитный чек… на двадцать пять флоринов. Переслать его во Флоренцию, — вымолвил Микеланджело и положил на стол деньги. Галли что-то сказал писцу, сидевшему рядом. Тот зашелестел бумагами и мигом выписал чек. Галли сурово поджал губы и опустил непроницаемые глаза, уткнувшись в бумаги. Микеланджело был поражен. «Чем я его обидел, чем вызвал такой гнев?» — с тревогой думал он. Он принудил себя вернуться в дом только поздним вечером. Из окон своей комнаты он увидел, что в саду горят свечи. Он осторожно вышел в сад. — А, это вы! — весело крикнул Галли. — Идите же сюда, выпьем по стакану — у нас превосходная мадера! Якопо Галли сидел, развалясь, в своем кресле. Он ласково спрашивал, как Микеланджело устроился в сарае, чего ему там недостает. Такая разительная перемена в поведении Галли объяснялась очень просто. Он никак не мог или не хотел сомкнуть воедино две разных стороны своей жизни. В банке он был сух и резок. Его сотрудники восхищались его деловитостью и умением выколачивать прибыли, но не любили его. Его считали чересчур жестким. Приходя домой, Галли сбрасывал с себя эту оболочку, как ящерица сбрасывает кожу, и становился веселым, беспечным и шутливым. Дома от него нельзя было услышать ни одного слова о делах, о банке. Сидя в саду, он толковал лишь об искусствах, литературе, истории, философии. Те его друзья, что заходили к нему каждый вечер, от души любили его, считая большим хлебосолом и добрым семьянином. Впервые за свое пребывание в Риме Микеланджело стал теперь видеть интересных ему людей: Петера Савинуса, университетского профессора красноречия, который почти не обращал внимания на скульптурные сокровища Галли, но который, по словам того же Галли, наизусть помнил «невероятное количество раннехристианских текстов»; коллекционера Джованни Капоччи — он одним из первых в Риме пытался ввести какой-то порядок при раскопках катакомб; Помпония Лета, бывшего наставника Галли по университету; этот незаконный отпрыск могущественного семейства Сансеверино напускал на себя вид изысканного бездельника, он жил только для науки, одеваясь во что попало и ютясь в жалких каморках. — Чтобы захватить место в зале, где он читал лекции, — рассказывал Галли, — я приходил туда с ночи. Мы ждали его до утра, а утром он спускался к нам с холма, держа в одной руке фонарь, в другой — старинный манускрипт. Его пытала инквизиция, потому что нашу академию, подобно вашей Платоновской академии во Флоренции, подозревали в ереси, язычестве и республиканских устремлениях. — Галли самодовольно рассмеялся. — Такие обвинения вполне оправданны. Помпоний так погряз а язычестве, что при виде античной статуи он может разрыдаться. — Микеланджело догадывался, что Галли тоже «погряз в язычестве», — ведь в доме банкира ни разу не появлялось ни одно духовное лицо, кроме слепых монахов, братьев Аврелия и Рафаэля Липпус: эти августинцы из флорентинского монастыря Санто Спирито пели здесь под звуки лиры латинские песни и гимны; бывал у Галли и француз Жан-Вилье де ла Гроле, кардинал Сен Дени, маленький человечек с аккуратно подстриженной белой бородой, в багряной сутане, — духовную карьеру он начал бенедиктинцем, позднее Карл Восьмой, возлюбя монаха за преданность и ученые познания, своей королевской волей сделал его кардиналом. Жан-Вилье был далек от грязных махинаций Борджиа и жил в Риме той же уединенной жизнью, какую вел в свое время в бенедиктинских монастырях, продолжая изучать сочинения отцов церкви — область, в которой его считали крупным авторитетом. Но не все ученые здесь были стариками. Микеланджело подружился с двадцатилетним Якопо Садолето, уроженцем Феррары, чудесным поэтом и латинистом; познакомился с Серафино, тоже поэтом, обласканным при дворе Лукреции Борджиа: в доме Галли он никогда не заговаривал о Борджиа или о Ватикане, а читал свои исторические поэмы, аккомпанируя себе на лютне; бывал у Галли и Санназаро — несмотря на свои сорок лет, он казался очень моложавым; языческие образы в его стихах причудливо смешивались с чисто христианскими мотивами. Семейство Галли старалось по возможности держать себя в рамках общепринятого, посещало церковную службу почти каждое воскресенье и каждый значительный праздник. Якопо Галли говаривал, что его выпады против клерикализма — единственная форма борьбы с развращенным двором Борджиа и его приспешниками, какую он мог себе позволить. — Читая книги, Микеланджело, я хорошо вижу зарождение, расцвет, упадок и исчезновение многих религий. Такой же процесс переживает сейчас и наша религия. Христианство существовало пятнадцать веков, чтобы в конце концов вылиться… во что же? В вакханалию борджианских убийств, лихоимства, кровосмесительства, в извращение всех догматов нашей веры. Рим сегодня заражен грехами гораздо сильнее, чем Содом и Гоморра в тот день, когда они погибли в пламени. — Вы говорите в точности так, как говорит Савонарола! — Да, точно так, как говорит Савонарола. Сто лет царства Борджиа — и мир превратится в груду загаженных развалин. — Разве Борджиа могут процарствовать сто лет? На крупном, открытом лице Галли обозначились резкие морщины. — Цезарь Борджиа только что короновал Федериго, сделав его королем Неаполя, и с триумфом возвратился в Рим. А папа отдал Цезарю имения его брата Хуана! Архиепископа обвиняют в подделке церковных документов! Епископа уличают в том, что он за тысячу дукатов продает должности в курии! И так вот повсюду. Рисунки, которые заготовил Микеланджело для статуи древнегреческого бога веселья, казались ему теперь надуманными, даже бесчестными. Он пытался проникнуть воображением в века седой древности, но чувствовал, что играет мифами, как ребенок играет куклами. Рим — вот что было теперь для него реальностью, — Ватикан и папа, кардиналы и епископы, весь город, оплетенный коррупцией, насквозь прогнивший, с разжиревшими иерархами. Такой Рим вызывал у него лишь отвращение и ненависть. Но разве мог он, живя одной ненавистью, быть скульптором? Разве мог он воспользоваться своим любимым белым мрамором, чтобы показать зло и передать тот запах смерти, которым был овеян Рим, бывшая столица мира? Ведь эта ненависть неизбежно проникнет и в самый мрамор! А он, Микеланджело, не может заставить себя забыть идеал древних греков: белый мрамор должен порождать лишь красоту. По ночам он часто просыпался. Шел в библиотеку Галли, зажигал лампу и брался за перо, как это было в доме Альдовранди после встречи с Клариссой. В ту пору его лихорадила любовь, и он выливал чувства на бумагу, чтобы «охладить свой пыл». Теперь уже не любовь, а другое, столь же жгучее чувство — ненависть — заставляло его набрасывать строчку за строчкой, исписывая целые листы, пока, уже на рассвете, из этих исчерканных строчек и слов не возникало стихотворение. Здесь делают из чаши меч и шлем, Здесь кровь Христову продают ковшами, Здесь крест обвит терновыми шипами, Здесь бог на грани гнева, хоть и нем. Исус, не приходи сюда совсем, Иль к небу брызнет кровь твоя струями! Здесь даже кожу жадными руками С тебя сдерут, чтоб в торг пустить затем. Я от труда невольно здесь отвык: Как взор Медузы, сковывает руки Одетый в пурпур мантии старик. Но если есть на небе высший суд, То чем нам, чадам горя, воздадут За эту нищету, за эти муки! Микеланджело стал ходить ко всем коллекционерам в Риме, изучая древние изваяния. Однажды он увидел действительно юного Вакха — перед ним был подросток лет пятнадцати, абсолютно трезвый. По тому, как он небрежно держал в руках гроздь винограда, могло показаться, будто бог скучает при мысли, что он принес на землю этот чудесный плод, самый странный изо всех плодов. Он, Микеланджело, должен вдохнуть в свой мрамор радость, постараться выразить суть животворной силы Диониса, природу божества, могущество хмельного напитка, который дарит человеку способность смеяться и петь и хоть на короткий час забыть всю горечь земных бед и печалей. И, может быть, ему в то же время удастся передать едва уловимый дух распада и увядания — этот дух проникал в жизнь вместе с излишней забывчивостью и, как видел Микеланджело, побуждал людей поступаться своими моральными и духовными достоинствами ради удовольствий плоти. Вакх предстанет центральной фигурой, воплощающей эту тему, в нем будет гораздо больше от человека, чем от полубога; рядом с ним возникнет ребенок — ласковое, лет семи, дитя с миловидным личиком: он откусывает ягоды от виноградной грозди. В изваяние войдет и мотив смерти: тигр. Тигр любит вино, и тигра любит Вакх — у тигра совершенно безжизненная, мертвая шкура и голова. В поисках натуры Микеланджело ходил по баням: ему казалось, что он создаст фигуру Вакха тем же методом, каким он работал над статуей Геракла, когда он придирчиво осматривал сотни тосканцев, — от одного человека возьмет шею, от другого плечи, от третьего очертания живота. Но через несколько недель, применив твердый серебряный карандаш, он свел с таким трудом накопленные этюды в единый рисунок и обнаружил, что образ у него получается неубедительным. И тогда он обратился к Лео Бальони. — Мне нужен натурщик. Молодой. От двадцати до тридцати лет. Из знатного рода. — И чтобы был красивым? — Когда-то красивым, но уже увядающим. Его фигура должна быть уже чуть испорченной. — Чем же испорченной? — Вином. Излишней чувственностью. Распущенностью. Лео подумал мгновение, перебирая в уме знакомых молодых людей, их фигуры и лица. — Может быть, я и укажу тебе подходящего человека. Это граф Гинаццо. Но он богат, из знатной семьи. Чем же ты можешь подкупить его? — Лестью. Тем, что я увековечу его в виде великого греческого бога Вакха. Или Диониса, если ему так больше понравится. — Этот довод, пожалуй, подействует. Граф ведет праздный образ жизни и может отдавать тебе все время, какое у него остается после ночных попоек и утреннего сна. От предложенной ему новой роли граф был в восторге. Когда Микеланджело привел его к себе в сарай, граф разделся донага и принял требуемую позу. — А знаете, вы сделали мне очень удачное предложение, — сказал он. — Я всегда считал, что во мне есть что-то от настоящего бога. Посапывая от удовольствия, Микеланджело приник к рисовальному столу. Можно было объехать всю Италию и не найти лучшей модели, чем выбрал для него Лео: чуть-чуть мелкая по отношению к фигуре голова, мягкий мясистый живот, крупные при таком торсе ягодицы, несколько вялые бицепсы, стройные, будто литые, бедра греческого борца. Было в этом облике что-то бесполое; рассеянный, усталый взгляд от обилия выпитого вина и съеденной пищи, полуоткрытый, словно в изумлении, рот; однако рука, что держала поднятую чашу с вином, казалась гибкой и мускулистой, а безупречно белое бархатистое тело сияло под прямыми солнечными лучами так, будто было освещено изнутри. — Вы прекрасны, — восхищенно сказал Микеланджело. — Живой Вакх да и только! — Весьма тронут вашим мнением, — отозвался граф Гинаццо, не поворачивая головы. — Когда Лео предложил позировать для вас, я сказал ему: не докучай мне такими глупостями. Но сейчас мне, пожалуй, даже интересно. — В котором часу вас ждать завтра? И, пожалуйста, приносите с собой вино, не стесняйтесь. — О, значит, все великолепно! Я могу потратить на вас завтра всю вторую половину дня. Но без вина это было бы скучно. — Мессер, вы никогда не покажетесь мне скучным. Каждый раз я вижу вас как бы в новом свете. Микеланджело ставил своего натурщика в сотни различных поз: вот его правая нога резко согнута в колене и приподнята, едва касаясь пальцами грубого деревянного помоста; тяжесть тела перенесена на левое бедро, корпус для равновесия откинут назад; маленькая голова чуть выдвинута и с выражением глубокого самодовольства медленно поворачивается то в одну сторону, то в другую. По вечерам, когда Гинаццо уже сильно напивался, Микеланджело вплетал ему в волосы виноградные гроздья и рисовал его так, словно бы гроздья сами по себе росли на его голове… Это забавляло графа несказанно. Но однажды поздним вечером граф выпил чересчур много. Он качался, еле держась на ногах, потом споткнулся о деревянный блок и упал, ударившись подбородком о твердую землю. Он лежал на земляном полу, словно мертвый. Микеланджело привел графа в чувство, вылив на него ведро воды. Весь дрожа, Гинаццо оделся, вышел из сарая, скрылся меж деревьями сада и исчез из жизни Микеланджело навсегда… Якопо Галли подыскал ему чудесного семилетнего мальчика с кудрявыми золотистыми волосами и большими мягкими глазами, — рисуя его, Микеланджело успел с ним подружиться. Но работать с таким натурщиком было не просто: мальчугану приходилось стоять в трудной позе, с поднятой рукой, в которой он держал прижатую ко рту кисть винограда. Закончив эту работу, Микеланджело целыми днями бродил по окраинам города и рисовал пасущихся на холмах коз, с особым вниманием приглядываясь к их ногам, копытцам, длинным завиткам шерсти. Будущая скульптура приобрела под его карандашом такие очертания: в центре слабый, смущенный, высокомерный, обреченный на скорую гибель юноша, поднимающий чашу: позади него идиллическое дитя, ясноглазный, жующий виноград мальчуган, символ радости: между юношей и мальчиком — шкура тигра. Вакх — внутренне опустошенный, вялый, расшатанный, уже постаревший; Сатир — свежий, юный, веселый, символ детства и шаловливой невинности. В воскресное утро Микеланджело пригласил Галли в сарай и показал ему рисунок: чаша, высоко поднятая рукой Вакха, виноградные гроздья и листья, покрывавшие его голову: длинные, изогнутые ветви винограда, связывающие Вакха и Сатира; древесный пень, на который опирается Вакх и на который присядет Сатир; наконец, шкура тигра, идущая от опущенной руки Вакха к руке Сатира, и голова тигра, повиснувшая между раздвоенными копытцами Сатира, — полая голова тигра как напоминание и символ того, что произойдет с головой Вакха в будущем. Галли задавал бесчисленные вопросы. Микеланджело объяснял, что он вылепит несколько восковых или глиняных моделей, высечет из обломков мрамора отдельные детали, чтобы хорошо представить себе, как, например, будет выглядеть голова Сатира у левого локтя Вакха. — И как бедро мальчика перейдет в мохнатую ногу Сатира. — Совершенно верно. Галли был заворожен. — Право, я не знаю, как и отблагодарить вас. Чуть смущаясь, Микеланджело рассмеялся. — Отблагодарить меня очень просто. Нельзя ли послать какое-то количество флоринов во Флоренцию? Наклонясь к Микеланджело, Галли словно бы прикрыл его своими мощными плечами. — А не лучше ли будет, если я прикажу своему агенту во Флоренции выдавать вашему отцу несколько флоринов каждый месяц, регулярно? Тогда вы перестанете волноваться при каждой почте из Флоренции. И ведь денег на это пойдет не больше, чем раньше; а каждую выдачу мы будем записывать, внося ее в счет заказа. — Право же, отец ни в чем не виноват, — оправдывался Микеланджело, уязвленный в своей гордости. — Дядя заболел, и образовались кое-какие долги… 7 Он положил свою мраморную колонну горизонтально наземь, плотно закрепил ее клиньями и брусьями, затем, взяв в руки шпунт, нанес несколько ударов в том месте, где должна была возникнуть чаша с вином. Сначала он обтесывал лишь переднюю сторону глыбы, а потом, чтобы охватывать взглядом всю работу сразу, перешел к боковым. Наметив самую высокую точку — пальцы руки, держащей чашу, и выступающее вперед правое колено, он стал врубаться вглубь, нащупывая живот и устанавливая отношения между крайними выступами и впадинами. Промежуточные плоскости явятся в свое время сами, они уже предопределены, как бывают предопределены боковые стороны и тыл, когда ясна фронтальная сторона изваяния. Скоро Микеланджело принялся за обработку контуров торса, стараясь показать в них шаткость и неустойчивость фигуры, затем стал поворачивать блок по часовой стрелке и обтесывать его со всех сторон, все больше отделывая руку с чашей — ключевую деталь статуи. Он вызвал одного из сыновей Гуффатти, чтобы тот помог ему снова поставить колонну вертикально. Теперь у мрамора был уже свой лик, своя индивидуальность — у него определился размер, пропорции, вес. Микеланджело сидел напротив камня и сосредоточенно думал, заставляя его говорить, предъявлять свои требования. Он испытывал чувство боязни, будто встретился с неким незнакомцем. Ваять — это значит отсекать мрамор, но это значит также исследовать его, проникать в его глубины, обливаться потом, размышлять, чувствовать мрамор и жить с ним, пока он не закончен. Половина первоначального веса этого блока останется в готовой статуе; остальное будет лежать в саду в виде щебня и пыли. И сожалеть Микеланджело будет лишь об одном: время от времени ему придется есть и спать, с мучительным усилием отрываясь для этого от работы. Недели и месяцы постоянного, настойчивого труда текли как речная стремнина. Зима выдалась мягкая, покрывать сарай крышей не было никакой нужды; когда холод давал себя знать всерьез, Микеланджело натягивал на голову валянную из шерсти шляпу с наушниками и надевал теплую тунику. По мере того как Вакх и Сатир выступали из камня, у Микеланджело появлялись новые чувства, рождались новые мысли, но, чтобы воплотить их в мраморе, требовалось время. Он должен был внутренне расти и зреть сам, пока росла и зрела его работа. Незавершенный мрамор преследовал его, занимая все помыслы в любой час дня и ночи. Освобождать от лишнего камня чашу и согнутое правое колено сразу, оставив их в пустом пространстве, было небезопасно; Микеланджело пришлось сохранить мраморную препону между воздетой вверх чашей и предплечьем, между коленом и локтем, между подножием и коленом: пока он врезался в блок глубже и глубже, изваянным деталям нужна была прочная подпора. Теперь он то обтачивал статую сбоку, то работал над головой и лицом, шеей, виноградным венком в волосах, то над левым плечом, захватывая и лопатку, потом переходил к бедру, к икре ноги. Сзади он уже обозначил Сатира, пенек, на котором он сидел, кисть винограда, которую он ел, и шкуру тигра, соединявшую обе фигуры. Это была самая сложная по композиции вещь, какую когда-либо начинал Микеланджело. Хотя голову Сатира и его руки, ухватившие виноградную кисть, он искусно прикрыл левым локтем Вакха, они все же достаточно сильно выступали наружу. Настоящая битва началась в тот лень, когда он принялся обтачивать мускулы, давая окончательное воплощение всему замыслу. Грубая обработка глыбы была позади, и теперь, сдирая остатки внешней коры камня, Микеланджело с нетерпеливо бьющимся сердцем ждал, как засияют на свету высвободившиеся формы человеческого тела. Мрамор был упорен; столь же упорен был и Микеланджело, стремясь показать еле заметную игру мышц округлого мягкого живота, гладкую, будто глиняную, поверхность древесного пня, спиралеобразный поворот тела Сатира, виноградные гроздья на голове Вакха, сливающиеся с его похожими на лозы волосами. Каждая законченная деталь приносила Микеланджело огромное удовлетворение, вселяла в него чувство мира и покоя: в тот миг отдыхали не только его глаза, мозг и душа, но и плечи, спина, поясница. А когда он был не в силах найти форму какой-то детали, он складывал инструмент, выходил из сарая и смотрел сквозь ветви деревьев на небо. Возвратившись в сарай, он оглядывал мрамор издали, оценивая его контуры и массы, и уже знал, как надо продолжить работу. Деталь становилась теперь частью целого. Микеланджело снова брался за инструмент и работал с яростью: один-два-три-четыре-пять-шесть-семь — наносил он удары молотом; один-два-три-четыре — это отдых, передышка время от времени он отступал на несколько шагов, чтобы взглянуть, что у него получилось. Мысль его всегда опережала его физические возможности. Если бы он только мог работать над блоком с четырех сторон сразу! Высекая круглое колено, лохматую ногу и копыто Сатира или шкуру тигра, он стремился за одну серию ударов выхватить, высвободить из камня как можно больше. Каждый день должен был приносить свои плоды, каждый натиск резца и молота, прежде чем Микеланджело отложит их вечером в сторону, должен был вызвать к жизни новые формы. Просыпаясь по утрам, Микеланджело был заряжен нервной энергией, будто сжатая пружина, и работал, не замечая, как летят часы. Он не мог оторваться от резца, если даже один палец статуи был обточен у него в меньшей степени, чем другой, ибо он продвигал работу всю сразу, как единое целое. Любой день труда лишь усиливал это впечатление цельности. Она проглядывала в каждом узле изваяния, на всех ступенях работы и была как бы знаком его творческого могущества. Перед тем как уйти вечером из сарая, он еще раз оценивал сделанное и размечал те места, которые следовало обработать завтра. У себя в комнате он писал письма домой, горделиво ставя в конце: «Микеланджело, скульптор в Риме». У него не было теперь времени ни на встречи с приятелями, ни на отдых и развлечения, и Бальдуччи с упреком говорил, что, застряв с головой в мраморе, он совсем покинул мир. Микеланджело признавался другу, что в его словах есть большая доля правды: скульптор переносит в мрамор видение мира более яркого, чем тот, который его окружает. Но художник не укрывается, не бежит от мира, он преследует его. Напрягая все свои силы, он старается ухватить видение. И отдыхал ли Господь Бог на седьмой день своей созидательной работы? В прохладе того долгого вечера, когда он дал себе спокойно сосредоточиться, не спрашивал ли он себя: «А кто будет говорить на земле от моего имени? Надо сотворить там еще какое-то существо, совершенно особое. Я назову его „художник“. Пусть его заботой будет вдохнуть смысл и красоту во всю поднебесную». Бальдуччи все же не отступал и каждое воскресенье вечером являлся к Микеланджело, надеясь соблазнить его и вытащить из затвора. Он подыскал ему девушку, которая была так похожа на Клариссу, что Микеланджело заколебался. Но мрамор поглощал все его силы, и выбора, в сущности, не оставалось. — Я пойду с тобой, как только закончу «Вакха», — обещал он Бальдуччи. Тот с отчаянием покачал головой: — Так долго отказываться от лучших благ жизни! Это значит — бросать свою молодость псу под хвост. Радуясь в душе тому, как он твердо противился уговорам приятеля, Микеланджело вскинул голову и захохотал, вслед за ним расхохотался и Бальдуччи. Микеланджело испытывал минуты особого волнения, когда, удаляя каменную препону между выступами фигуры, видел на гранях среза яркое свечение мрамора. Он чувствовал, как воздух врывается в открывшееся пространство и мгновенно окутывает формы, как эти формы начинают словно бы двигаться и дышать, едва от них оторвешь резец. Самым тонким делом оказалось выбрать камень между предплечьем правой руки, держащей чудесную чашу с вином, и чуть склоненной набок головою. Он работал с величайшей осторожностью, пока не вышел на покатую линию плеча. И все не мог решиться выбить толстую преграду, крепившую руку с поднятой чашей и отставленное правое бедро. Бальдуччи поддразнивал его, не зная жалости. — Ты допускаешь явный промах. Тебе надо высечь какой-то столб, чтобы он подпирал у бедного парня его мужские сокровища. А вдруг они отвалятся? Тогда дело будет куда хуже, чем если упадет эта чаша, о которой ты так печешься. Микеланджело схватил горсть мраморной пыли и швырнул ее в Бальдуччи. — Если рассудить, все твои мысли, все до единой, упираются в эти самые сокровища. — А у кого они не упираются? В конце концов Микеланджело не устоял перед зазываниями Бальдуччи и пошел с ним полюбоваться на праздничные развлечения римлян: то был карнавал накануне Великого поста. Приятели поднялись на гору Тестаччио. Здесь они увидели четырех увитых лентами, расчесанных специальными цирюльниками поросят; животные были запряжены в четыре разукрашенных флагами тележки. Когда трубачи протрубили сигнал, тележки покатились вниз в направлении Авентинского холма; вооруженная ножами толпа бешено ринулась вслед за тележками; все кричали: «Хватай свиней!» — «Al porco! Al porco!» Скатившись с горы, тележки разбивались вдребезги; люди с ножами бросались к поросятам и, тесня и толкая друг друга, старались вырезать себе кусок мяса получше. Когда Микеланджело вернулся домой, он увидел, что его ждет француз, кардинал Сен Дени. Нарушив свои обычные правила, Галли спросил, нельзя ли провести кардинала в мастерскую и показать ему «Вакха». Микеланджело был вынужден согласиться. Засветив в сарае лампу, Микеланджело объяснил, что он обрабатывает статую со всех сторон сразу, стараясь достичь того, чтобы все ее формы выявились одновременно. Он рассказал, как, вырубая камень между ног и между левой рукой и торсом Вакха, он обтачивал блок спереди и сзади, все утончая и утончая преграду. И тут же, на глазах кардинала, чтобы показать, как просто проломить каменную перепонку, он слегка постучал по ней шпунтом, а затем, взяв закругленную скарпель, начисто ее срезал и тем высвободил форму полностью. — Как вы добиваетесь такого впечатления, что у вас будто живет и дышит даже полуобработанная фигура? Под этой мраморной поверхностью я прямо-таки ощущаю кровь и мышцы. Приятно сознавать, что растут новые мастера, работающие по мрамору. Через несколько дней слуга принес в сарай записку от Галли: «Не поужинаете ли вы сегодня вместе с Гроле и со мною?» Микеланджело спокойно работал до вечера, потом пошел в баню и помылся, выпарив мраморную пыль из всех своих пор, надел свежую рубашку и рейтузы и причесался, спустив волосы на лоб. Синьора Галли подала легкий ужин, ибо, исполняя обет, принятый им еще с юности, кардинал не ел мяса; к предложенным блюдам он едва прикасался. Когда он заговорил с Микеланджело, его выцветшие глаза, отражая пламя свечи, блеснули. — Я знаю, сын мой, что жить мне недолго. Я должен оставить после себя что-то такое, что было бы достойно красоты Рима, явилось бы приношением этому городу от Франции, от Карла Восьмого и моей скромной персоны. Я получил согласие папы поставить изваяние в храме святого Петра, в капелле Королей Франции. Там есть ниша, которая вместит статую в натуральную величину. Микеланджело даже не пригубил чудесного треббиано, стоявшего на столе, но чувствовал себя так, будто выпил больше, чем граф Гинаццо в жаркий послеобеденный час. Изваяние для самого древнего, самого почитаемого храма в христианском мире — для надгробья Святого Петра! Мыслимо ли, чтобы этот французский кардинал выбрал его, Микеланджело? И за какие заслуги? За маленького «Купидона»? Или за «Вакха», что стоит, еще не оконченный, в сарае? Пока он в смятении думал об этом, разговор за столом перешел на другие темы. Кардинал стал рассказывать Якопо Галли о сочинениях двух еретиков-священников, осужденных на Никейском соборе. Вскоре за кардиналом подъехала карета. Он распрощался, пожелав Микеланджело доброй ночи. В воскресенье, в час обедни, Микеланджело направился в храм Святого Петра — посмотреть часовню Королей Франции и нишу, о которой говорил кардинал Сен Дени. Он поднялся по тридцати пяти мраморным и порфировым ступеням, ведущим к базилике, пересек атриум, миновал центральный фонтан, обнесенный колоннадой из порфира, и остановился у подножия каролингской колокольни: плачевная ветхость храма, резко накренившегося в левую сторону, повергла его в ужас. Войдя внутрь, он убедился, что часовня Королей Франции очень скромна по размерам и достаточно сумрачна — свет падал сюда из небольших окон под кровлей; единственным украшением капеллы было несколько саркофагов, перенесенных с языческих и раннехристианских могил, да деревянное распятие в боковой нише. Он оглядел, разочарованно измеряя взглядом, пустую нишу на противоположной стене: ниша оказалась настолько глубокой, что статуя в ней была бы видна только спереди. Галли вернулся к прежнему разговору лишь через неделю. — Микеланджело, этот заказ кардинала Сен Дени может стать самым крупным заказом начиная с того дня, как Поллайоло взялся изваять надгробие Сикста Четвертого. У Микеланджело заколотилось сердце. — А много ли у меня шансов получить этот заказ? Загибая свои длинные тонкие пальцы, Галли стал считать, словно эти шансы поддавались какому-то подсчету. — Во-первых, я должен убедить кардинала в том, что вы — лучший скульптор в Риме. Во-вторых, вы должны придумать тему, которая воодушевит его. И, в-третьих, нам надо добиться подписания формального договора.

The script ran 0.056 seconds.