1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Он словно вошел в погребальный склеп. Невидимый потолок, невидимые стены, и только легкие шлепки сандалий по упругому материалу полосы.
Он дошел до перекрестка и взобрался на поперечную полосу, инстинктивно замерев на секунду в ожидании толчка, когда она двинется, включенная его весом.
Потом беззвучно усмехнулся и зашагал вперед.
Оказавшись перед лифтом, он повернул вправо, и память привела его к пожарной лестнице. Поправив узел на плече, он начал подниматься на ощупь. Подниматься пришлось долго.
Он заморгал от яркого света, когда вошел в энергетический зал, где сквозь сотни высоких окон солнечные лучи просачивались на акры и акры запыленных машин.
Карсон привалился к стене, тяжело дыша. Потом протер рабочий стол и положил на него свой узел.
Он снял вылинявшую рубашку — скоро тут должна воцариться жаркая духота, откинул волосы со лба и по узкой металлической лестничке спустился туда, где стояли ряды генераторов, точно войско мертвых черных жуков. Ему потребовалось шесть часов, чтобы бегло их проверить.
Он остановил выбор на трех во втором ряду и принялся систематически разбирать их, чистить, паять оборвавшиеся провода, смазывать, а также выметать пыль, паутину, обломки изоляторов, валявшиеся у их оснований.
В глаза ему ручьями стекал пот, пот струился по бокам и по ногам, мелкими каплями падая на горячий пол и быстро испаряясь.
Наконец он отложил щетку, поднялся по металлическим ступенькам и вернулся к своему узлу. Достал бутылку с водой и выпил половину. Съел кусок вяленого мяса, допил воду, позволил себе выкурить сигарету и вернулся к работе.
Ему пришлось прерваться, когда стемнело. Он намеревался лечь спать прямо здесь, но в помещении было слишком душно. А потому он ушел тем же путем, каким пришел, и уснул под звездами на крыше невысокого дома у подножия холма.
Ему потребовалось еще двое суток, чтобы привести генераторы в порядок. Тогда он начал трудиться над огромной трансляционной панелью. Она была в лучшем состоянии, чем генераторы, так как включалась два года назад. Тогда как генераторы, кроме трех, которые он сжег в прошлый раз, спали непробудным сном пять (или шесть?) лет.
Он паял, протирал и проверял, пока не убедился, что все нормально. Оставалась только одна задача.
Все обслуживающие роботы стояли, замершие в своем последнем движении, и Карсону предстояло без посторонней помощи справиться с энергокубом, весящим триста фунтов. Если удастся снять куб со стеллажа и уложить на тележку, не сломав кисти, то до воспламенителя он сумеет довезти его без особых затруднений. А тогда надо будет ввести куб в топку. Два года назад он чуть не надорвался, но надеялся, что теперь стал сильнее и что ему повезет.
На очистку топки воспламенителя ушло десять минут. Затем он нашел тележку и потащил ее к стеллажу.
Один куб лежал почти на нужной высоте — примерно в восьми дюймах над площадкой тележки. Он ногой поставил тормоза и осмотрел стеллаж. Куб лежал на наклонной полке, и на месте его удерживал двухдюймовый металлический щиток. Он подергал щиток. Наглухо привинчен к полке.
Он вернулся в рабочее помещение и отыскал в инструментарии гаечный ключ. Возвратился к стеллажу и принялся за гайки.
Щиток съехал вниз, когда он откручивал четвертую гайку. Он услышал предостерегающий скрип и отпрыгнул, уронив ключ себе на ногу.
Куб скользнул вперед, сорвал щиток, покачнулся на краю и с грохотом упал в тележку. Площадка прогнулась под его весом, тележка накренилась. Куб продолжал скользить, пока не выдвинулся на полфута над краем. Тут тележка выпрямилась, качнулась раз-другой и замерла.
Карсон перевел дух, снял ногой тормоза и отпрыгнул, на случай если она покатится в его сторону. Но тележка осталась стоять на месте.
Он бережно покатил ее по проходу, затем между генераторами, пока не остановил перед воспламенителем. Снова поставил тормоза, выпил воды, выкурил сигарету, а потом разыскал ломик, небольшой домкрат и длинную гладкую металлическую полосу.
Полосу он одним концом положил на передний край тележки, а другим — на край топки.
Сняв задние тормоза, он установил домкрат и начал приподнимать задний конец тележки — медленно, работая одной рукой, а в другой держа наготове ломик.
Тележка постанывала, затем что-то заскрежетало, и он начал быстрее орудовать ручкой домкрата.
Со звуком, напоминавшим удар надтреснутого колокола, куб перекатился на полосу, заскользил вперед и налево. Карсон уперся в него ломиком, прилагая все силы, чтобы направить его правее. Куб зацепился за левый край жерла топки. Просвет между ним и жерлом шире всего был снизу.
Карсон всунул ломик и налег на него всем весом — один раз, второй, третий…
Куб заскользил и въехал в топку воспламенителя.
Карсона одолел смех. Он сидел на сломанной тележке, болтал ногами и смеялся, пока совсем не ослабел, и звуки, вырывавшиеся из его горла, показались чужими и неуместными здесь.
Он плотно сжал губы и захлопнул дверцу топки.
У трансляционной панели были тысячи глаз, но ни единый не подмигнул ему. Он завершил приготовления к трансляции и в последний раз проверил генераторы.
Потом поднялся на металлическую галерею и подошел к окну.
До темноты еще оставалось время, а потому он прогулялся вдоль окон, нажимая кнопки «открыть», встроенные в подоконники.
Потом Карсон доел оставшееся мясо, выпил целую бутылку воды и выкурил две сигареты. Сидя на приступке, он вспоминал дни, когда работал с Келли, Мерчисоном и Джизински, накручивая хвосты электронам, пока они не начинали с визгом прыгать через стены и удирать вниз, в город.
Часы! Он вдруг вспомнил про них — встроенных в стену слева от входа. Стрелки мертво показывали 9 часов 33 минуты (и сорок восемь секунд).
В сумерках он принес стремянку и забрался к часам. Широким круговым движением стер пыль с грязного стекла над циферблатом. Теперь он был готов.
Он прошел к воспламенителю и включил его. Где-то ожили вечные аккумуляторы, и он услышал щелчок, когда острый стержень впился в стенку куба. Карсон взлетел вверх по лестнице и стремительно взобрался по перекладинам на галерею. Подошел к окну и остановился в ожидании.
— Господи, — бормотал он, — не дай им взорваться! Прошу тебя…
За бесконечностью тьмы запели генераторы. От трансляционной панели донеслось потрескивание статического электричества, и он закрыл глаза. Треск прекратился.
Он открыл глаза, услышав, как оконная рама скользнула вверх. Слева и справа от него открылись сотни окон. Над рабочим столом внизу под ним вспыхнула лампочка, но он ее не увидел.
Он смотрел за край холма на город. Его город.
Огни не походили на звезды. Куда звездам до них! Яркие симметричные созвездия города, где жили люди, — ровные цепочки уличных фонарей, рекламы, горящие окна в коробках многоквартирных домов, там и сям длинные бриллианты в иглах небоскребов, луч прожектора, шарящий по грядам туч, нависших над городом.
Он бросился к другому окну, чувствуя, что ночные ветерки расчесывают его бороду. Внизу шуршали движущиеся полосы, их шелестящие монологи доносились до него из самых глубоких каньонов города. Воображение рисовало ему людей в домах, в театрах, барах — разговаривающих друг с другом, развлекающихся, играющих на кларнетах, держащихся за руки, со вкусом ужинающих. Пробудившиеся роб-авто проносились, обгоняя друг друга, по ярусам над полосами; всепроникающий гул города говорил ему о производстве всего необходимого, об обслуживании, о передвижениях его обитателей. Небо вверху вращалось наподобие колеса, будто город был его ступицей, а ободом — вся Вселенная.
Затем огни померкли, из белых стали желтыми, и он в исступлении отчаяния поспешил к следующему окну.
— Нет! Не так скоро! Не покидайте меня сразу! — рыдал он.
Оконные рамы соскользнули вниз, все огни погасли. Он еще долго стоял на галерее, глядя на мертвые угли. В ноздри ему ударил запах озона. Он смутно увидел голубой ореол вокруг умирающих генераторов.
Он спустился и прошел мимо рабочего стола к стремянке, которую оставил у стены.
Прижавшись лицом к стеклу и скашивая глаза, он в конце концов разглядел положение стрелок.
— Девять тридцать пять и двадцать одна секунда, — сказал Карсон вслух.
— Слышишь! — закричал он, грозя кулаком. — Девяносто три секунды! Я заставил тебя жить девяносто три секунды!
Потом он укрыл ладонями лицо от темноты и замолчал.
Долгое время спустя он сошел по лестнице, прошагал по неподвижной полосе и через длинный коридор вышел из Здания. Повернув назад к горам, он дал себе клятву — опять! — больше никогда сюда не возвращаться.
ПОСЛЕДНИЙ ЗАЩИТНИК КАМЕЛОТА
Страсти Господни
В конце сезона печалей приходит время радости. Весна, подобно хорошо смазанным часам, бесшумно указывает это время. Среднее количество пасмурных и сырых дней непрерывно уменьшается, а дни яркого света и прохладного воздуха снова появляются в календаре. И хорошо, что сырые времена остались позади — ведь они поражают ржавчиной и коррозией наши механизмы, они требуют соблюдения самых строгих гигиенических стандартов.
Со всем блестящим багажом весны приходят и дни Празднества. После сезона Плача наступает священное время Страстей Господних, а затем — светлый Праздник Воскресения, со звоном и стуком, выхлопными газами, паленой резиной, клубами пыли и великим обещанием счастья.
Каждый год мы являемся сюда, на это место, чтобы воспроизвести классический сюжет. Мы видим своими собственными объективами, как сбывается обещание нашего сотворения. Время — сегодня, избран — я.
Здесь, на священной земле Ле Манс, я совершу все предназначенные действия. Вплоть до финала я повторю каждое движение и каждую позицию, которые, как мы знаем, имели место. Какое счастье! Какая высокая честь!
В прошлом году были избраны многие, но это — не то же самое. Уровень их участия был ниже. И все равно мне так хотелось быть в числе избранных! Столь велико было желание, чтобы и я мог стоять возле грузовика, ожидая охваченный пламенем «мерседес».
Но меня сохранили для этого более грандиозного действия, и все объективы вперились в меня, пока мы ждем старта. В этом году нужно смотреть только на одну Машину — аналог «феррари» под номером 4.
Дан сигнал, и завизжала резина; облака дыма поднимаются подобно гигантской грозди белого винограда, и мы устремляемся вперед. Другая машина уступает дорогу, чтобы я мог занять нужную позицию. Машин много, но только одна из них — Машина.
Мы с визгом пролетаем поворот в этом двухсотлетней давности великолепном творении итальянской классики. Празднество всегда устраивается здесь, где бы все изначально ни происходило.
«О ушедшие владыки творения, — молюсь я, — пусть я все исполню без сбоев и ошибок. Да не отклонюсь я от временного графика. Не позвольте случайным переменным вмешаться и разрушить совершенное повторение».
Тускло-серый металл моих рук, мои точные гироскопы, мои специально разработанные кисти-захваты — все удерживает руль в безупречно правильном положении, и мы с ревом вылетаем на прямую.
Как мудры были древние владыки! Поняв необходимость самоуничтожения в битве, слишком мистической и священной для нашего понимания, они оставили нам этот церемониал в память Великой Машины. Остались все данные: книги, фильмы — все, что позволило нам найти, изучить, понять и познать это святое Действо.
Мы проходим следующий поворот, и я думаю о наших растущих городах, наших огромных сборочных конвейерах, наших маслобарах, нашем возлюбленном исполнительном компьютере. Сколь все это великолепно! Как хорошо организован этот день! Как прекрасно, что я — избранник!
Покрышки-братишки гудят, из-под них с пронзительным свистом вырываются мелкие камни. Через три десятых секунды я придавлю педаль акселератора еще на одну восьмую дюйма.
R-7091 машет мне при выходе на второй круг, но я не могу помахать в ответ. Сейчас я должен функционировать наилучшим образом. Через несколько секунд будет задействовано все дополнительно установленное во мне специальное оборудование.
Остальные машины уступают дорогу точно в назначенный момент. Я поворачиваю, скольжу юзом. Я проламываюсь сквозь защитное ограждение.
«Пожалуйста, перевернись! — молю я, выворачивая руль. — А теперь — гори».
Мы резко переворачиваемся и скользим вверх колесами. Машина наполняется дымом.
К ревущему в моих рецепторах грохоту теперь добавляется треск огня. Пламя лижет Машину.
Мой стальной скелет сокрушен ударной нагрузкой. Мое масло горит. Мои объективы — за исключением крошечного участка — разбиты.
Мой слуховой механизм все еще слабо работает.
Звучит мощный сигнал, и через поле ко мне устремляются металлические тела.
Пора. Пора отключить все свои функции и прекратить существование.
Но я помедлю. Еще мгновение. Я должен услышать, как они это скажут.
Металлические руки вытаскивают меня из погребального костра. Меня кладут в стороне. Огнетушители извергают на Машину белые реки пены.
Смутно, издалека, доносится до моих разбитых рецепторов рокот громкоговорителя:
— Фон Триппс разбился! Машина мертва!
Могучий вопль горя поднимается над рядами неподвижных зрителей. Огромный несгораемый фургон выезжает на поле как раз в то время, когда пожарным удается загасить пламя. Четверо механиков выпрыгивают из фургона и поднимают Машину. Пятый собирает дымящиеся обломки.
И я вижу все это!
«О, да не будет это святотатством! — молюсь я. — Еще одно мгновение!»
Машину осторожно помещают в фургон. Закрываются огромные двери.
Медленно, унося с собой мертвого воина, фургон выезжает через ворота и движется по широкому проспекту мимо исполненной восторга толпы.
К великой плавильне. К Плавильному Котлу!
Туда, где Машина будет расплавлена, а затем вновь отправлена в мир. И каждая вновь создаваемая личность будет включать в себя ее святую частицу.
Над проспектом возносится крик всеобщего ликования.
И я видел все это!
Счастливый, я выключаю себя.
Всадник
Когда он являлся громом на холмах, жители деревни спали за закрытыми ставнями и видели сны о добром урожае. Когда он был стальной лавиной, скот начинал скорбно, мучительно мычать, а дети вскрикивали во сне.
Он сотрясал землю копытами, его доспехи были как темная столешница, покрытая серебряными монетами, украденными с ночного неба, когда жители деревни проснулись с обрывками странных ночных видений в головах. Они бросились к окнам и широко распахнули ставни.
А он ехал по узким улицам, и люди не видели его глаз, скрытых забралом.
Когда он останавливался, останавливалось и время. Все замирало.
Не было ни сна, ни полного бодрствования после странных сновидений — о звездах, о крови…
Двери скрипели на кожаных петлях. Масляные лампы трепетали, а затем успокаивались в ровном свечении.
На мэре была ночная рубашка и бесформенная обвисшая шапочка. Он держал лампу в опасной близости у своих белоснежных висков, протирая костяшками пальцев правый глаз.
Незнакомец не спешился. Держа необычный инструмент одной рукой, он пристально посмотрел на дверной проем.
— Кто ты, приходящий в такой час?
— Я прихожу в любой час. Укажи мне дорогу. Я ищу своих соратников.
Мэр посмотрел на зверя под всадником — тот был белее его бороды, белее снега…
— Что это за зверь?
— Это лошадь, это ветер, это прибой, сметающий скалы. Где мои соратники?
— Что у тебя в руке?
— Это меч. Он пожирает плоть и пьет кровь. Он освобождает души и рассекает плоть. Где мои соратники?
— Эти металлические доспехи на тебе, этот шлем?..
— Броня и скрытность, сталь и анонимность — это защита! Где мои соратники?
— Кто они, те, кого ты ищешь, и откуда ты?
— Я проехал невообразимое расстояние. Я держал путь сквозь туманности, образованные водяными смерчами в звездных реках. Я ищу других — таких, как я сам, тех, что прошли этой дорогой. У нас назначена встреча.
— Я никогда не видел таких, как ты, но на свете есть много деревень. За теми холмами находится еще одна, — он показал в направлении далекого пастбища, — но до нее еще два дня пути.
— Спасибо тебе, человек. Я скоро буду там. Лошадь встала на дыбы и издала страшный звук.
Волна тепла, сильнее, чем от лампы, накрыла мэра, порыв ветра пригнул к земле золотистые, еще не затоптанные стебли.
В отдалении, со склонов холмов, слышался гром.
Всадник исчез, но его последние слова донес ветер:
— Смотрите на небо этой ночью!
Следующая деревня уже была освещена словно роем разбуженных искр от костра, когда топот и звон утихли перед дверью ее самого большого дома. За окнами появились головы, и любопытные глаза с восхищением наблюдали за великаном, оседлавшим белого зверя.
Мэр, тощий, как столб ворот, на который он тяжело опирался, прочистил нос и, высоко подняв фонарь, спросил:
— Кто вы?
— Я уже потерял слишком много времени из-за таких вопросов! Проезжали ли этой дорогой другие, подобные мне?
— Да. Они сказали, что будут ждать на вершине самого высокого холма, возвышающегося над этой долиной.
Мэр указал на пологий склон, который простирался на многие мили, внезапно кончаясь у основания черного горного массива. Он поднимался, как рука без кисти, обращенная в камень, никуда не указывающая.
— Их было двое, — сказал мэр. — Один нес необычное снаряжение, такое же, как у вас. Другой, — он вздрогнул, — сказал: «Посмотрите на небо и наточите ваши серпы. Там будут знаки, чудеса, призыв — и этой ночью небо обрушится».
Всадник уже превратился в слабый контур, окруженный ореолом выбитых из булыжника искр.
На вершине самого высокого холма, господствующего над долиной, он натянул поводья и повернулся к всаднику на вороной лошади.
— Где же он? — спросил всадник, восседавший на белом звере.
— Еще не прибыл.
Всадник на белом коне посмотрел на небо и увидел падающую звезду.
— Он опоздает.
— Это невозможно.
Упавшая звезда не сгорела совсем. Она выросла до размера столовой тарелки, дома и повисла в воздухе, выдыхая души солнц.
Потом она упала в долину.
Зеленый след молнии пересек безлунные небеса, и всадник на бледно-зеленой лошади, копыта которой ступали бесшумно, подъехал к ним.
— Вы прибыли вовремя.
— Как всегда. — Он рассмеялся, издав звук серпа, подрезающего пшеницу.
Корабль с Земли сел в долине, а изумленные жители деревни смотрели на него.
Кого или что он принес? Зачем им нужно точить свои серпы?
Четверо всадников ожидали на вершине холма.
Пиявка из нержавеющей стали
Они по-настоящему боятся этого места. Днем они будут лязгать среди могильных надгробий, но даже Центральная не принудит их вести поиски ночью со всеми их ультра и инфра, а уж в склеп они не пойдут ни за что. И это меня вполне устраивает.
Они суеверны — это заложено в схему. Их сконструировали служить человеку, и в краткие дни его пребывания в земной юдоли благоговение, преданность, не говоря уж о священном ужасе, были автоматическими. Даже последний человек, покойник Кеннингтон, распоряжался всеми роботами, какие только ни существуют, пока был жив. Его особа была объектом глубочайшего почитания, и все его приказы свято исполнялись.
А человек — всегда человек, жив он или мертв. Вот почему кладбища — это комбинация ада, небес и непостижимой обратной связи, и они останутся отъединенными от городов, пока существует Земля.
Но и в то время, пока я смеюсь над ними, они заглядывают под камни и обшаривают овражки. Они ищут — и боятся найти — меня.
Я — невыбракованный, я — легенда. Один раз на миллион сборок может появиться такой, как я, с брачком, который обнаружат, когда уже поздно.
По желанию я мог отключить свою связь с Центральной станцией контроля, стать вольным ботом, бродить, где захочу, делать, что захочу. Мне нравилось посещать кладбища, потому что там тихо и нет доводящих до исступления ударов прессов и лязганья толп. Мне нравилось смотреть на зеленые, красные, желтые, голубые штуки, которые росли у могил. И я не боялся этих мест, так как и тут сказывался брак. А потому когда меня определили, то из моего нутра извлекли узел жизни, а остальное швырнули в кучу металлолома.
Но на следующий день меня там не было, и их обуял великий страх.
Теперь я лишен автономного источника энергии, но катушки индуктивности у меня в груди служат аккумуляторами. Однако их необходимо часто подзаряжать, а для этого имеется лишь один способ.
Робот-оборотень — страшная легенда, о которой шепчутся среди сверкающих стальных башен, когда вздыхает ночной ветер, обремененный ужасами прошлого — тех дней, когда по земле ходили существа не из металла. Полужизни, паразитирующие на других, все еще наводят мрак на узлы жизни всех ботов.
Я, диссидент, невыбракованный, обитаю здесь, в Парке роз среди шиповника и миртов, могильных плит и разбитых ангелов, вместе с Фрицем — еще одной легендой — в нашем тихом и глубоком склепе.
Фриц — вампир, и это ужасно, это трагично. Он до того истощился от вечного голода, что больше неспособен ходить, но и умереть он не может, а потому лежит в гробу и грезит об ушедших временах. Придет день, и он попросит, чтобы я вынес его наружу, на солнце, и я увижу, как он будет иссыхать, угасать и рассыплется прахом в мире и небытии. Надеюсь, он попросит меня еще не скоро.
Мы беседуем. Ночью в полнолуние, когда он чувствует себя чуть крепче, Фриц рассказывает мне о более счастливом своем существовании в местах, которые назывались Австрия и Венгрия, где его тоже страшились и охотились на него.
— Но только пиявка из нержавеющей стали способна извлечь кровь из камня… или робота, — сказал он вчерашней ночью. — Так гордо и так одиноко — быть пиявкой из нержавеющей стали: вполне возможно, что ты — единственный в своем роде. Так поддержи же свою репутацию! Лови их! Осушай! Оставь свой след на тысяче стальных горл!
И он был прав. Он всегда прав. И знает о подобных вещах больше меня.
— Кеннингтон! — Узкие бескровные губы Фрица улыбнулись. — Какой это был поединок! Он — последний человек на Земле, а я — последний вампир. Десять лет я пытался осушить его. И дважды добирался до него, но он со Старой Родины и знал, какие следует принимать предосторожности. Чуть только он узнал о моем существовании, как выдал по осиновому колу каждому роботу, но в те дни у меня было сорок две могилы, и все их поиски оказались напрасными. Хотя совсем меня загоняли…
— Зато ночью, ах, ночью! — Он захихикал. — Вот тогда положение менялось! Охотником был я, а добычей — он. Помню, как отчаянно он разыскивал последние стрелки чеснока и кустики шиповника, еще остававшиеся на земле, и как он окружал себя крестами круглые сутки, старый безбожник! Я искренне сожалел, когда он упокоился. И не столько потому, что не сумел осушить его как следует, сколько потому, что он был достойным, достойным противником. Какую партию мы разыграли!
Его хриплый голос перешел в еле слышный шепот:
— Он спит в каких-то трехстах шагах отсюда, выбеленный и сухой. В большой мраморной гробнице у ворот… Будь добр, наломай завтра побольше роз и возложи их на нее.
Я согласился, так как между нами больше родства, чем между мной и любым другим ботом, вопреки сходной сборке. И я должен сдержать слово, прежде чем этот день завершится, хотя наверху меня ищут. Но таков уж закон моей природы.
— Черт их побери! — Этим словам научил меня он. — Черт их побери! — говорю я. — Выхожу наверх! Берегитесь, любезные боты! Я буду ходить среди вас, и вы меня не узнаете. Я присоединюсь к поискам, и вы будете считать меня одним из вас. Я наломаю красных цветов для покойного Кеннингтона бок о бок с вами, и Фриц посмеется такой шутке.
Я поднимаюсь по выщербленным, истертым ступеням. Восток уже подернут сумерками, а солнце почти касается западного горизонта.
Я выхожу.
Розы живут на стене по ту сторону дороги. На толстых змеящихся лозах, и головки у них ярче любой ржавчины и пылают, как аварийные лампочки на панели, оставаясь влажными.
Одна, две, три розы для Кеннингтона. Четыре, пять…
— Что ты делаешь, бот?
— Ломаю розы.
— Ты должен искать бота-оборотня. Какое-нибудь повреждение?
— Нет, у меня все в порядке, — отвечаю я и тут же обрабатываю его, ударившись о него плечом. Цепь замыкается, и я осушаю его жизненный узел до полной своей зарядки.
— Ты — бот-оборотень! — произносит он еле-еле и падает с оглушительным лязгом.
…Шесть, семь, восемь роз для Кеннингтона, покойного Кеннингтона, такого же мертвого, как бот у моих ног, — даже еще более мертвого, ибо когда-то он жил полной органической жизнью, более похожей на жизнь Фрица и мою, чем на их существование.
— Что тут произошло, бот?
— Он замкнулся, а я ломаю розы, — отвечаю я им. Четыре бота и один Супер.
— Вам пора уйти отсюда, — говорю я. — Скоро наступит ночь, и бот-оборотень выйдет на охоту. Уходите, не то он вас прикончит.
— Его замкнул ты! — говорит Супер. — Ты — бот-оборотень!
Я одной рукой прижимаю пучок цветов к груди и оборачиваюсь к ним. Супер — большой, сделанный по спецзаказу робот — делает шаг ко мне. Другие надвигаются со всех сторон. Оказывается, он послал вызов!
— Ты непонятная и страшная штука, — говорит он, — и тебя надо выбраковать ради общего блага.
Он хватает меня, и я роняю цветы Кеннингтона. Осушить его я не могу.
Мои катушки уже почти полностью заряжены, а он снабжен добавочной изоляцией.
Меня теперь окружают десятки ботов, страшась и ненавидя. Они разберут меня на металлолом, и я буду лежать рядом с Кеннингтоном.
«Ржавей с миром», — скажут они… Мне жаль, что я не выполню своего обещания Фрицу.
— Отпустите его!
Не может быть! В дверях склепа, шатаясь, цепляясь за камни, стоит истлевший, закутанный в саван Фриц. Он всегда знает…
— Отпустите его! Приказываю я, человек.
Он совсем серый, задыхается, а солнечные лучи гнусно его терзают.
Древние схемы срабатывают, и внезапно я вновь свободен.
— Да, господин, — говорит Супер, — мы не знали…
— Хватайте этого робота!
Он тычет в Супера дрожащим исхудалым пальцем.
— Он — робот-оборотень, — хрипит Фриц. — Уничтожьте его! Тот, который собирал цветы, исполнял мое распоряжение. Оставьте его здесь со мной.
Он падает на колени, и последние стрелы солнца пронизывают его плоть.
— И уходите! Все остальные! Быстрее! Мой приказ: ни один робот больше никогда не войдет ни на одно кладбище!
Он падает внутрь склепа, и я знаю, что на лестнице нашего с ним приюта лежат только кости и клочья истлевшего савана.
Фриц сыграл свою последнюю шутку — изобразил человека.
Я отношу розы Кеннингтону, а безмолвные боты уходят за ворота навсегда, уводя с собой послушно идущего Супера.
Я кладу розы у подножия мраморного памятника — Кеннингтону и Фрицу, — памятника последним, непонятным, истинно живым.
Теперь только я остаюсь невыбракованным.
В гаснущем свете я вижу, как они загоняют кол в жизненный узел Супера и закапывают его на перекрестке.
Затем они торопливо удаляются к своим башням из стали и пластика.
Я собираю останки Фрица и уношу их вниз, укладываю в гроб. Хрупкие, безмолвные кости.
…Так гордо и так одиноко — быть пиявкой из нержавеющей стали!
Ужасающая красота
Публика в этот миг подобна богам эпикурейцев. Бессильные изменить ход событий и ведающие, что произойдет, они могут вскочить, закричать «не надо!», — но неотвратимо ослепление Эдипа, и неизбежна петля на шее Иокасты.
Никто, конечно, не вскакивает. Они понимают. Они сами намертво связаны странными путами трагедии. Боги видят и знают, но не могут ни изменить обстоятельства, ни бороться с Ананке.
Мой хозяин внимает тому, что он называет «катарсис». Мои искания завели меня далеко, и я сделал хороший выбор. Филипп Деверс живет в театре, как червь живет в яблоке, как паралитик в камере искусственного дыхания. Это его мир.
А я живу в Филиппе Деверсе.
Десять лет служат мне его глаза и уши. Десять лет я наслаждаюсь тонкими чувствами великого театрального критика, и он ни разу об этом не догадался.
Он близко подошел к истине — у него быстрый ум и живое воображение, но слишком силен получивший классическое образование интеллект, и слишком весом груз знаний по психопатологии. Он не смог сделать последнего шага от логики к интуиции: признать мое существование. Временами, отходя ко сну, он задумывался о попытках контакта, но наутро к этой мысли не возвращался — и хорошо. Что мы могли бы сказать друг другу?
…Под стон, рожденный на заре времен, в ужасный мрак сойдет Эдип со сцены! Как изысканно!
Хотел бы я знать и другую половину. Деверс говорит, что полнота опыта состоит из двух частей: влечение, называемое жалостью, и отвержение, называемое ужасом. Я чувствую лишь второе, и его всегда искал, а первого я не понимаю, даже когда тело моего хозяина дрожит, а зрение затуманивается влагой.
Я бы очень хотел взрастить в себе способность полного восприятия. Но, к сожалению, мое время ограничено. Я искал красоту в тысячах звездных систем и здесь узнал, что ей дал определение человек по имени Аристотель. К несчастью, я должен уйти, не познав ее полностью.
Но я — последний. Остальные уже ушли. Крут звездный движется, и время убегает, часы пробьют…
Овация бешеная. И воскресшая Иокаста улыбается и кланяется вместе с царем, у которого глазницы залиты красным. Рука к руке, они купаются в наших аплодисментах, но даже бледный Тиресий не провидит того, что знаю я. Какая жалость!
А теперь домой на такси. Интересно, который сейчас час в Фивах?
Деверс смешивает крепкий Коктейль, чего он обычно не делает. А я рад, что восприму эти финальные моменты через призму его парящей фантазии.
Он в каком-то причудливом настроении. Как будто он почти знает, что случится в час ночи — как будто он знает, как атомы рванутся из своей непрочной клетки, оттирая плечом армию Титанов, как жадная, темная пасть Средиземного моря вопьется в пустоту Сахары.
Но он не мог бы узнать, не узнав обо мне, и, когда начнется ужасающая красота, он будет персонажем, а не зрителем.
Мы оба встречаем взгляд светло-серых глаз из зеркала в отъезжающей панели шкафчика. Он перед выпивкой принимает аспирин, а это значит, что он нальет нам еще.
Но вдруг его рука остановилась на полдороге к аптечке.
В обрамлении кафеля и нержавеющей стали мы увидели отражение чужака.
— Добрый вечер.
Два слова после десяти лет, и в самый канун последнего представления!
Глупо было бы мобилизовывать его голос на ответ, хоть я и мог бы это сделать, и к тому же это бы его расстроило. Я ждал, и он тоже.
Наконец я, как органист, тронул нужные педали и струны:
— Добрый вечер. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания и принимайте свой аспирин.
Он так и сделал, а потом приподнял с полки свой бокал:
— Надеюсь, тебе нравится мартини.
— Да, и очень. Пожалуйста, выпейте еще.
Он ухмыльнулся нашему отражению и вернулся в гостиную.
— Кто ты такой? Психоз? Диббук?
— Нет-нет, ничего подобного. Я просто один из публики.
— Что-то не помню, чтобы я тебе продал билет.
— Вы меня прямо не приглашали, но я подумал, что вы не будете против, если я буду вести себя тихо…
— Очень благородно с твоей стороны.
Он смешал еще один коктейль, потом взглянул на дом через дорогу. Там горели два окна на разных этажах, как перекошенные глаза.
— Могу я спросить — зачем?
— Да, разумеется. Может быть, вы даже сможете мне помочь. Я — странствующий эстет. В тех мирах, где я бываю, мне приходится одалживать чужие тела — предпочтительно существ, имеющих похожие интересы.
— Понимаю. Ты взломщик.
— В некотором смысле — да. Но я стараюсь не вредить. Как правило, мой хозяин даже не подозревает о моем присутствии. Но скоро я должен вас покинуть, а последние несколько лет меня волновала одна вещь…
И раз уж вы догадались обо мне и не впали в беспокойство, я бы вас хотел о ней спросить.
— Выкладывай свой вопрос.
В его голосе вдруг прозвучали горечь и глубокая обида. Я сразу же увидел из-за чего.
— Пожалуйста, не думайте, — сказал я ему, — что я влиял на все ваши мысли и поступки. Я только зритель. Моя единственная функция — созерцать красоту.
— Как интересно! — насмешливо скривился он. — И когда же это случится?
— Что?
— То, что вынуждает тебя уйти.
— Ах, это…
Я не знал, что ему рассказать. Как бы там ни было, что он может сделать? Только страдать чуть дольше.
— Ну?
— Просто кончилось мое время.
— Я вижу вспышки, — сказал он. — Дым, песок и шар огня.
Он был очень восприимчив. Я думал, что скрыл эти мысли.
— Видите ли… В час ночи настанет конец мира.
— Приятно знать. Как?
— Есть некоторый слой расщепляющихся материалов, которые собираются взорвать в проекте Эдем. Начнется колоссальная цепная реакция…
— Ты можешь это как-нибудь предотвратить?
— Я не знаю как. Я даже не знаю, чем это можно остановить. Мои знания ограничены искусством и науками о живом. Вот вы сломали ногу прошлой зимой, катаясь на лыжах в Вермонте. Об этом вы даже не узнали. Это я умею.
— И труба вострубит в полночь, — заметил он.
— В час ночи, — поправил я его. — По среднеевропейскому времени.
— Успеем выпить еще один бокал, — сказал он, глядя на часы. — Только пробило двенадцать.
Мой вопрос… Я прочистил воображаемое горло.
— Ах да. Так что ты хотел бы знать?
— Вторую часть отклика на трагедию. Я столько раз видел, как вы через нее проходите, но почувствовать не могу. Я воспринимаю ужас — но жалость от меня ускользает.
— Испугаться может каждый, — сказал он, — это легко. Но проникнуть в душу человека, слиться с ним — не так, как ты это делаешь, а почувствовать все, что чувствует он перед последним, уничтожающим ударом, — так, чтобы ощутить себя уничтоженным вместе с ним, и когда ты ничего не можешь сделать, а хочешь, чтобы смог, — вот это и есть жалость.
— Вот как? И ощущать при этом страх?
— И ощущать страх. И вместе они составляют великий катарсис истинной трагедии.
Он икнул.
— А сам персонаж трагедии, за которого вы все это переживаете? Он ведь должен быть велик и благороден?
— Верно, — он кивнул, как будто я сидел по другую сторону стола. — И в последний момент, перед самой победой неизменного закона джунглей, он должен прямо взглянуть в безликую маску Бога и вознестись на этот краткий миг над жалким голосом своей природы и потоком событий.
Мы оба посмотрели на часы.
— Когда ты уйдешь?
— Минут через пятнадцать.
— Отлично, у тебя есть время послушать запись, пока я оденусь.
Он включил проигрыватель и выбрал пластинку. Я неловко поежился.
— Если она не слишком длинная… Он оглядывал свой пиджак.
— Пять минут восемь секунд. Я всегда считал, что эта музыка написана для последнего часа Земли. — Он поставил пластинку и опустил звукосниматель. — Если Гавриил не появится, пусть тогда это сработает.
Он потянулся за галстуком, когда в комнате запрыгали первые ноты «Саэты» Майлза Дэвиса — как будто раненая тварь карабкается на холм.
Он подпевал себе под нос, причесываясь и завязывая галстук. Дэвис отговорил медным языком о пасхальной лилии, и мимо нас шла процессия: ковыляли Эдип и слепой Глостер, ведомые Антигоной и Эдгаром; принц Гамлет отдал салют шпагой и прошел вперед, а сзади брел черный Отелло, за ним Ипполит, весь в белом, и герцогиня Мальфийская — парад памяти многих тысяч сцен.
Музыка отзвучала. Филипп застегнул пиджак и остановил проигрыватель. Аккуратно вложив пластинку в конверт, он поставил ее на полку между другими.
— Что вы собираетесь делать?
— Прощаться. Здесь неподалеку вечеринка, на которой я не собирался быть. Думаю, сейчас я туда зайду и выпью. Прощай и ты.
— Кстати, — спросил он, — а как тебя зовут? После десятилетнего знакомства я должен тебя хоть сейчас как-то назвать.
Полусознательно он предположил одно имя. До сих пор у меня имени не было, так что я взял это.
— Адрастея.
Он снова скривился в усмешке.
— Ни одной мысли от тебя не скрыть? Прощай.
— Прощайте.
Он закрыл за собой дверь, а я проскользнул сквозь полы и потолки верхних этажей и поднялся вверх в ночное небо над городом. Один из глаз в доме напротив мигнул и погас, а пока я смотрел, погас и другой.
Вновь бестелесный, я скользнул вверх, желая встретить хоть что-нибудь, что я мог бы ощутить.
И вот приходит сила
Это продолжалось уже второй год и сводило с ума.
Все, что раньше работало, теперь отказывало.
Каждый день он пытался это прекратить, но все его усилия наталкивались на сопротивление.
Он рычал на своих студентов, безрассудно вел машину, разбил костяшки пальцев о стены. Ночами он лежал без сна и ругался.
Но не было никого, к кому он мог бы обратиться за помощью. Его проблема показалась бы несуществующей психиатру, который, без сомнения, попытался бы лечить его от чего-нибудь другого.
Тем летом он уезжал, провел месяц на курорте — ничего. Он принимал несколько галлюциногенных препаратов для пробы — опять ничего. Он пробовал записывать на магнитофон свободные ассоциации, но после прослушивания результатом была только головная боль.
К кому в обществе нормальных людей обращается носитель заблокированной силы?
…К такому же, как он сам, если сумеет его найти.
Милт Рэнд был знаком еще с четырьмя людьми, похожими на него самого, — его кузеном Гэри, ныне покойным; Уолкером Джексоном, негром-проповедником, уехавшим куда-то в южные штаты; Татьяной Стефанович, танцовщицей, в настоящее время находящейся где-то за Железным занавесом, и Кэртисом Легге, который, к сожалению, страдал шизоидным состоянием параноидального типа и находился в учреждении для безнадежных душевнобольных. С другими он сталкивался ночью, но никогда с ними не говорил и сейчас не смог бы найти.
Блокады имели место и раньше, но Милт всегда справлялся с ними в течение месяца. Этот случай был другой и совсем особый. Расстройства, недомогания, волнения могут заглушить талант, сковать силу. Однако событие, которое полностью деморализовало его более чем на год, было не просто волнением, недомоганием или расстройством. Развод его доконал.
Знать, что где-то кто-то тебя ненавидит, уже несладко, но знать точную форму, которую эта ненависть принимает, проявить полную беспомощность против нее, постоянно жить с ощущением, как эта ненависть нарастает вокруг тебя, — это больше чем неприятное обстоятельство. Обидчик ты или оскорбленный, если тебя ненавидят и ты живешь в этой ненависти, она что-то забирает у тебя — она отрывает часть твоей души или, если хочешь, порабощает ум; она режет и не прижигает рану.
Милт Рэнд проволок свою кровоточащую душу по всей стране и вернулся домой.
Он мог сидеть и смотреть на лес со своего застекленного заднего крыльца, пить пиво, созерцать жуков-светляков под сенью деревьев, смотреть на кроликов, на темные силуэты птиц, на случайно пробегавшую лису, иногда на летучую мышь.
Он был когда-то жуком-светляком, кроликом, птицей, лисой, летучей мышью.
Одной из причин для его переселения подальше от города, прибавившего еще полчаса на дорогу, была дикая природа.
Теперь между ним и теми вещами, частицей которых он некогда был, осталось лишь застекленное крыльцо. Теперь он был один.
Гуляя по улицам, общаясь со студентами в институте, сидя в ресторане, театре, баре, он ощущал в себе пустоту там, где когда-то он был наполнен.
Нет такой книги, в которой говорится, как вернуть потерянную силу.
Ожидая, он перепробовал все, что приходило в голову. Бродя по раскаленной мостовой в летний полдень, переходя улицу на красный свет из-за того, что транспорт движется слишком медленно, наблюдая, как ребята в плавках играют у бурлящего гидранта, а грязная вода заливает им ноги, пока загорелые матери и старшие сестры в шортах и мятых блузках лениво приглядывают за ними, беседуя друг с другом в тени под козырьками подъездов или витрин магазинов. Милт пересекает город без определенной цели, чувствуя клаустрофобию при длительных остановках. Глаза заливает пот, очки в потеках, рубашка прилипла к бокам и выбилась, снова прилипает и выбивается на ходу.
После полудня наступает время дать отдых уставшим ногам, превратившимся в раскаленные кирпичи. На лужайке он находит скамейку, укрытую высокими кленами, опускается на нее и сидит бездумно минут двадцать пять.
— Привет.
Что-то в нем смеется или рыдает.
— Да, привет. Я здесь! Не уходи! Останься! Пожалуйста!
— Ты — такой, как я…
— Да, я такой. Ты можешь видеть это во мне, потому что ты — это ты. Но ты должна прочитать и послать это тоже сюда. Я застыл. Я… Привет? Где ты?
И опять он один.
Он пытается послать сообщение. Он сосредотачивается и пробует передать мысли за пределы черепной коробки.
— Пожалуйста, вернись! Ты мне нужна. Ты мне можешь помочь. Я в отчаянии. Мне больно. Где же ты?
И снова — ничего.
Он хочет кричать. Он хочет обыскать каждую комнату в каждом доме этого квартала. Вместо этого он сидит здесь.
Этим же вечером в 21.30 они снова встречаются в его мозгу.
— Привет.
— Погоди! Останься, ради Бога! На этот раз не уходи! Пожалуйста, не надо! Послушай, ты мне нужна. Ты мне можешь помочь.
— Как? В чем дело?
— Я такой же, как ты. Или был когда-то. Я мог мысленно устремиться и быть другими — местами, вещами, людьми. Сейчас — не могу. Я заблокирован. Сила не приходит. Я знаю, она здесь. Я ее чувствую. Но не могу использовать… Эй?
— Да, я все еще здесь. Но чувствую, что ухожу. Я вернусь. Я…
Милт ожидает до полуночи. Она не возвращается. Его ума коснулся ум женский. Странный, слабый, но определенно женский и несущий эту энергию. Этой ночью она больше не приходит. Он шагает туда-сюда по кварталу, пытаясь понять, какое окно, какая дверь…
Он ест в ночном кафе, возвращается на свою скамейку, ждет, снова шагает, возвращается в кафе за сигаретами, начинает курить их одну за другой, возвращается к скамейке.
Пришел рассвет, начинается день, ночь прошла. Он один. Птицы нарушают тишину, улицы заполняются машинами, по лужайкам бродят собаки.
И вот — еле ощутимый контакт:
— Я здесь. Думаю, на этот раз смогу побыть дольше. Чем я могу тебе помочь? Расскажи мне.
— Хорошо. Вот что сделай — подумай о чувстве, том чувстве выхода вовне, перехода границы — это чувство сейчас владеет тобой. Наполни свой ум этим чувством и пошли его мне со всей силой, на которую способна.
Вот к нему приходит то, что было и раньше: осознание силы. Для него это земля и вода, огонь и воздух. Он на этом стоит, плавает в этом, согревает себя этим, движется сквозь это.
— Она возвращается! Только не останавливайся!
— Прости, мне нужно… У меня кружится голова. — Где ты?
— В больнице…
Он смотрит в сторону больницы — это в конце улицы слева, на углу.
— Какое отделение?
Он формулирует мысль, хотя знает — она уже ушла.
В дурмане или в жару, решает он, связь пока невозможна.
Он возвращается на такси туда, где оставил свою машину, едет домой, принимает душ и бреется, готовит завтрак, не может есть.
Он пьет апельсиновый сок и кофе, растягивается на кровати.
Через пять часов он просыпается, смотрит на часы и чертыхается.
Всю дорогу обратно в город он пытается вернуть силу. Она как дерево, укоренившееся в его существе, ветвящееся за его глазами, с бутонами, цветами и соками, но без листьев, без плодов. Он чувствует, как оно качается у него внутри, пульсируя, дыша; он его чувствует от кончиков ног до корней волос. Но оно не гнется по его воле, не ветвится у него в сознании, не свертывает листья, распространяя живые ароматы.
Он оставляет машину у больницы, входит в приемную, минует администратора и находит стул у столика, полного журналов.
Через два часа он видит ее.
Он высматривал ее, прячась за номер «Холидей».
— Я здесь.
— Значит, опять! Быстрее! Сила! Помоги мне возбудить ее!
Она выполняет его просьбу.
Она возрождает силу в его мозгу. Там совершается — движение, пауза, движение, пауза. Задумчиво, как бы вспоминая сложные танцевальные па, сила зашевелилась в нем.
Как в батискафе, поднимающемся на поверхность, затуманенный, искаженный вид сменяется четким омытым изображением.
Ему помог ребенок.
Ребенок с больным мозгом, мучимый лихорадкой, умирающий.
Он читает все это, когда обращает к ней свою силу.
Ее зовут Дороти, она безумна. Сила пришла к ней в разгар болезни, возможно, в ее результате.
Помогла ли она человеку снова ожить, или ей это приснилось — спрашивает она себя.
Ей тринадцать лет, и родители сидят у ее постели. Мать мысленно повторяет бессчетное число раз одно и то же слово: «Метотрексат, метотрексат, метотрексат, мет…»
В грудной клетке тринадцатилетней Дороти — иголочки боли. В ней бушует вихрь лихорадки, и для него она почти умерла.
Она умирает от лейкемии. Уже наступила последняя стадия. Он чувствует вкус крови у нее во рту.
Беспомощный в своей силе, он передает ей:
— Ты отдала мне конец своей жизни и свою последнюю силу. Я этого не знал. Я не стал бы просить ее у тебя.
— Спасибо тебе, — говорит она, — за картинки у тебя внутри.
— Картинки?
— Места, предметы, которые я там видела.
— У меня внутри не так уж много такого, что стоит показывать. В иных местах ты увидела бы больше…
— Я опять ухожу…
— Подожди!
Он призывает ту силу, что живет в нем теперь, сплавленная с его волей, мыслями, воспоминаниями, чувствами. В единой мощной вспышке он показывает ей жизнь Милта Рэнда.
— Здесь все, чем я владею, все, через что я прошел и что может нравиться. Вот роение туманной ночью, мерцающие огни. Вот лежка под кустом: льет летний дождь, капли с листьев падают на твой мех, мягкий, как у лисы. Вот лунный танец оленей, вот сонный дрейф форели под темной волной, и кровь холодна, как струи ручья.
Вот Татьяна танцует, а Уолкер проповедует; вот мой кузен Гэри работает ножом по дереву: он может вырезать шарик в ящичке — все из одного куска. Вот мой Нью-Йорк и мой Париж. А вот мои любимые блюда, напитки, ресторан, парк, дорога для ночной езды; вот место, где я копал туннель, строил навес, ходил купаться; вот мой первый поцелуй; вот слезы утраты; вот изгнание и одиночество, и выздоровление, трепет, радость; вот желтые нарциссы моей матери, вот ее гроб, покрытый нарциссами; вот цвета моей любимой мелодии, а вот моя любимая собака — она была славной и жила долго. Смотри на все вещи, которые греют душу, охлажденную рассудком, и хранятся в памяти и самом существе человеческой личности. Я их даю тебе, у которой не было времени их узнать.
Он видит себя стоящим на далеких холмах ее рассудка. При этом она громко смеется, и где-то высоко и далеко в ее комнате чья-то рука ложится на ее руку и, когда она рвется к нему, неожиданно став большой, чьи-то пальцы сжимают ее запястье. Его большие черные крылья рвутся вперед, чтобы подхватить ее бессловесный порыв к жизни, и оказываются пусты.
Милт Рэнд откладывает номер «Холидея» и поднимается со стула. Он покидает больницу — полную и пустую; пустую, полную, как и он сам — сейчас, в прошлом.
Такова самая мощная сила из всех сил.
Аутодафе
Я все еще помню жаркое солнце на песке Пласа-дель-Аутос, выкрики продавцов прохладительных напитков, ярусы человеческих лиц напротив меня на солнечной стороне арены, черные провалы солнечных очков.
Я все еще помню запахи и краски — красные, голубые, желтые цвета, непроходящий запах бензина в воздухе.
Я все еще помню этот день — солнце в зените, знак Овна, пылающий в расцвете года. Я словно вновь вижу семенящую походку пожарников, их откинутые головы, размахивающие руки, ослепительные зубы в рамке улыбающихся губ, тряпки, словно разноцветные хвосты, свисающие из задних карманов комбинезонов. И еще клаксоны — я помню вырывающийся из динамиков рев тысяч клаксонов, то умолкающий, то вновь гремящий — снова, и снова, и снова, а затем единственная заключительная нота, бесконечно вибрирующая, разрывающая уши и сердце своей мощью и неизбывной тоской.
А затем — тишина.
Я вижу все это так же ясно, как в тот давний день…
Он вышел на арену, и общий крик сотряс голубой свод небес на столпах из белого мрамора.
— Да здравствует мехадор! Да здравствует поджигатель!
Я помню его лицо — смуглое, печальное, мудрое…
Длинная нижняя челюсть, длинный нос, смех — как грохот бури, движения — музыка терамина и барабана. Шелковый, плотно облегающий комбинезон в золотых нитях и узорах из черного галуна. Куртка расшита стеклярусом, а на груди, плечах и спине сверкающие чешуйчатые щитки.
Его губы изогнулись в улыбке человека, снискавшего много славы и могущего прославиться еще больше.
Он обошел арену, не заслоняя глаза от солнца. Он был превыше солнца. Он был Маноло Стилетте Дос Муэртос — Две Смерти, самый знаменитый мехадор, каких только видел мир. Черные сапоги на ногах, поршни в бедрах, пальцы, потягающиеся точностью с микрометрами, ореол черных кудрей вокруг головы и ангел смерти в правой руке.
Он остановился в центре закапанного смазкой круга истины и взмахнул рукой. Снова раздался крик:
— Маноло! Маноло! Дос Муэртос! Дос Муэртос!
После двухлетнего отсутствия он выбрал этот день, годовщину своей смерти и ухода на покой, чтобы вновь вернуться на арену — потому что в его жилах с кровью струились бензин и метиловый спирт, а его сердце было сверкающим полировкой насосом, полным желания и отваги. Он дважды умирал на арене, и дважды врачи воскрешали его. После второй смерти он ушел на покой, и кое-кто утверждал, что он познал страх. Но это не могло быть правдой.
Он помахал толпе, и опять над ареной прокатилось его имя. Снова рявкнули клаксоны — три раза. Потом — тишина, и пожарник в красно-желтом комбинезоне принес ему плащ и снял с него куртку. Дос Муэртос взмахнул плащом, и подкладка из фольги заблистала на солнце.
Затем раздались последние сигнальные ноты. Створки больших ворот поднялись вверх, ушли в стену.
Он перебросил плащ через руку и повернулся к воротам.
Над ними вспыхнула красная лампочка, и из тьмы донесся звук заработавшего мотора.
Красный свет сменился желтым, затем зеленым — и послышался звук включенной передачи.
На арену медленно выкатился автомобиль, остановился, проехал вперед, снова остановился.
Красный «понтиак» со снятым капотом. Мотор — точно клубок змей, свернувшихся, спаривающихся за мерцающим кругом невидимого вентилятора. Лопасти его антенны вращались, вращались… а затем нацелились на Маноло и его плащ.
Первым противником он выбрал тяжелый автомобиль, медлительный на поворотах, чтобы дать себе время размяться.
Барабаны в мозгу «понтиака», никогда еще не фиксировавшие человека, быстро вращались.
Затем включилось то, что у него соответствовало сознанию, и он ринулся вперед. Маноло взмахнул плащом и ударил ногой в крыло, когда «понтиак» проносился мимо, рыча мотором.
Ворота огромного гаража закрылись.
Машина пересекла арену и остановилась у ограждения.
Зрители разразились насмешками, презрительными выкриками, свистом.
Но «понтиак» стоял как вкопанный.
Два пожарника с ведрами появились за ограждением и плеснули жидкой глиной на ветровое стекло.
Тогда машина взревела, погналась за пожарником, ударилась об ограждение. Потом внезапно повернулась, обнаружила Маноло и ринулась в атаку.
Плащ преобразил его в статую в серебряной юбке. Толпа взвыла от восторга.
Машина повернула и вновь перешла в нападение, а я подивился искусству Маноло — казалось, его пуговицы царапнули вишневую эмаль дверцы.
«Понтиак» остановился, завращал колесами и описал круг по арене.
Толпа завопила, когда он проехал мимо Маноло и начал второй круг.
И вдруг остановился шагах в двадцати от него. Маноло повернулся к машине спиной и помахал толпе.
Вновь восторженные вопли.
Он сделал знак кому-то за ограждением. Появился пожарник и подал ему на бархатной подушке хромированный гаечный ключ.
Маноло обернулся к машине и широким шагом направился к ней.
Она стояла, подрагивая, и он сбил пробку радиатора.
В воздух взметнулась струя воды и пара. Толпа взревела. Тогда Маноло нанес удар по радиатору и обрушил гаечный ключ на крылья. Потом повернулся к «понтиаку» спиной и остановился. Но чуть услышал, как включилась скорость, еще раз повернулся к машине, ловко отступил, пропуская ее мимо себя, и успел нанести два удара по кузову.
Она пронеслась через арену и остановилась.
Маноло сделал знак пожарнику за ограждением.
Тот на подушке принес ему отвертку с длинной ручкой и короткий плащ, а длинный плащ и гаечный ключ забрал с собой.
Вновь над Пласа-дель-Аутос воцарилась глубокая тишина.
«Понтиак», словно почувствовав все это, опять повернулся, дважды просигналил клаксоном и атаковал.
Вода из радиатора оставляла темные пятна на песке. Позади протянулось смутное марево выхлопных газов. Он мчался на Маноло с жуткой скоростью.
Дос Муэртос поднял перед собой плащ, а отвертку положил на левый локоть.
Когда уже казалось, что он обязательно будет сбит, его рука молниеносно замахнулась, так что глаз не мог уследить, и он отступил в сторону, а мотор закашлялся.
Но «понтиак» продолжал гибельное движение по инерции, резко свернул, не притормозив, опрокинулся, ударился об ограждение и заполыхал огнем. Мотор кашлянул в последний раз и умолк.
Пласа задрожала от бури энтузиазма. Дос Муэртосу преподнесли обе фазы и глушитель. Он высоко их поднял и неторопливо обошел арену. Рявкали клаксоны. Какая-то дама бросила ему пластиковый цветок, а он отправил пожарника вручить ей глушитель и пригласить отужинать с ним. Приветственные крики толпы стали совсем уж оглушительными — он же славился как великий трахатель, и в дни моей юности это было не таким необычным, как теперь.
Следующим был голубой «шевроле», и он играл с ним, как ребенок с котенком, терзая его, пока тот не атаковал, а тогда остановил его навсегда. Он получил обе фары. Небо тем временем заволокли тучи, и вдали ворчал гром.
Третьим был черный «ягуар», требующий верха мастерства и открывающий истину лишь на самый краткий миг. До того как Маноло разделался с ним, на песке появились пятна не только бензина, но и крови — боковые зеркала выдавались в сторону слишком далеко, и его грудную клетку пересекла алая борозда. Но он вырвал его зажигание с таким изяществом и артистизмом, что толпа хлынула через ограждение на арену, так что охрана пустила в ход дубинки и электрические бодила, чтобы принудить их возвратиться на свои места.
Уж конечно, после этого никто не мог бы сказать, что Дос Муэртос когда-либо познал страх.
Подул прохладный ветерок, я купил стаканчик кока-колы и приготовился ждать заключительного боя.
Его последняя машина вылетела наружу, еще пока горел желтый свет. Это был «форд» горчичного цвета, кабриолет. Проскакивая мимо Маноло в первый раз, машина просигналила и включила стеклоочистители. Все зааплодировали такому задору.
Затем она резко остановилась, поставила заднюю передачу и начала пятиться на него со скоростью около сорока миль в час.
Он увернулся, пожертвовав изяществом быстроте, а она стремительно затормозила, включила первую передачу и ринулась вперед.
Он взмахнул плащом, и тут же плащ был у него вырван, а его сбило бы, не отпрыгни он, упав на спину.
Тут кто-то крикнул:
— Она дезориентирована!
Однако он вскочил на ноги, поднял плащ и снова повернулся к «форду».
Еще и сейчас рассказывают о последовавших пяти схватках. Никогда еще не было такой игры с бампером и облицовкой радиатора! Никогда еще нигде на Земле не видели такого боя между мехадором и машиной!
«Форд» рычал, как десять веков обтекаемой смерти, дух Святого Детройта сидел за рулем и ухмылялся, а Дос Муэртос встречал его плащом с подкладкой из фольги, усмирял его, а потом махнул, чтобы ему подали гаечный ключ. Машина давала передышку перегретому мотору, поднимала и опускала стекла, с сортирными звуками прочищала глушитель, выбрасывая клубы черного дыма.
К этому времени начал тихонько накрапывать дождь, гром продолжал погромыхивать, а я допил колу.
Никогда прежде Дос Муэртос не нападал с гаечным ключом на мотор — он бил им только по кузову, но теперь он метнул его в нутро «форда». Одни знатоки утверждают, что он целился в распределитель, другие убеждены, что в бензонасос.
Зрители разразились негодующими воплями. Что-то липкое капало из «форда» на песок. На живот Маноло сползала красная струйка. Дождь припустил вовсю.
Он не смотрел на толпу. Он не отрывал глаз от машины. Выставил правую ладонь и ждал.
Пыхтящий пожарник сунул ему в руку отвертку и кинулся назад к ограждению.
Маноло выжидающе отступил в сторону.
Она буквально прыгнула на него, и он нанес удар.
Вопли стали еще более негодующими.
Он промахнулся!
Впрочем, никто не ушел. «Форд» описывал вокруг него сужающуюся спираль, из мотора валил дым. Маноло растер локоть и подобрал отвертку с плащом, которые уронил. Последовал новый взрыв воплей.
А машина уже надвинулась на него. Над мотором металось пламя.
Так вот, некоторые говорят, что он нанес удар, вновь промахнулся и потерял равновесие. Другие говорят, что он занес руку для удара, испугался и попятился. А еще кто-то говорит, что, наверное, его на мгновение охватила жалость к такому отважному противнику, и он промедлил. А я говорю, что из-за густого дыма никто из них не мог ничего увидеть.
Но машина резко повернула, он упал вперед на мотор, пылавший, как катафалк богов, и встретил свою третью смерть, когда они вместе ударились о заграждение и их поглотил огонь.
Заключительная коррида вызвала много споров, но остатки глушителя и обеих фар были погребены с его останками в песках Пласы, и женщины, которых он знавал, горько рыдали. Я утверждаю, что он не мог ни испугаться, ни испытать жалость, ибо сила его была как стая ракет, бедра его были поршнями, а пальцы потягались бы точностью с микрометром; волосы у него были черным ореолом, и ангел смерти водил его правой рукой. Такой человек, человек, познавший истину, более могуч, чем машина. Такой человек — превыше всего, кроме жажды власти и славы.
Однако он умер, этот человек, в третий и последний раз. Он был столь же мертв, как все, кто когда-либо погибал от удара бампера, сбитый радиатором, раздавленный колесами. И хорошо, что больше он не может восстать из мертвых, ибо его последний бой был апофеозом и все дальнейшее принесло бы лишь разочарование. Как-то я увидел стебелек травы, пробивавшийся между металлическими панелями планеты в месте, где они расшатались, и я его уничтожил, потому что подумал, как ему должно быть одиноко и тоскливо. А потом часто жалел об этом — ведь я отобрал у него великолепие его единственности. Вот так, кажется мне, жизнь-машина оценивает человека — сначала сурово, а после с сожалением, и небеса оплакивают его глазами, которые открыло в них горе.
Всю дорогу до дома я обдумывал это, а копыта моего коня стучали по мостовой города, пока я ехал под дождем навстречу вечеру.
Жизнь, которую я ждал
Его звали Фрост[5]. Из всех созданий Солкома Фрост был самым лучшим, самым мощным, самым сложным.
Поэтому ему дали имя и поручили контролировать одно из полушарий Земли. В день создания Фроста Солком страдал от разрыва в цепи взаимодополнительных функций, или, иначе говоря, сходил с ума. Вызвавшая это беспрецедентная вспышка солнечной активности продолжалась чуть более тридцати шести часов и совпала по времени с жизненно важной фазой конструирования схем. Когда все закончилось, появился Фрост.
Так Солком породил уникальное существо, появившееся на свет в период временной амнезии.
И Солком отнюдь не был уверен, что Фрост получился таким, каким был задуман с самого начала.
Первоначальный план предусматривал создание машины для размещения на поверхности планеты Земля. Она должна была функционировать как ретрансляционная станция и координировать действия агентов в Северном полушарии. Исходя из этого, Солком протестировал машину, и все ответы ее были признаны безупречными.
И все-таки во Фросте было что-то, заставившее Солком наградить его именем собственным. Само по себе это уже являлось неслыханным событием. Однако детальный анализ этого обстоятельства привел бы к полному разрушению синтезированных раз и навсегда молекулярных схем.
Во Фроста было вложено слишком много времени, энергии и материалов Солкома, чтобы демонтировать его из-за чего-то, не поддающегося точному определению, тем более что функционировал он безукоризненно.
Поэтому самому странному созданию Солкома дали во владение половину Земли и назвали просто — Фрост.
Десять тысяч лет Фрост сидел на Северном полюсе Земли, зная о каждой упавшей снежинке. Он контролировал и направлял деятельность тысяч строительных и ремонтных машин. Он чувствовал половину Земли, как механизм чувствует другой механизм, как электричество знает свой проводник, как вакуум ощущает свои границы.
На Южном полюсе находилась машина Бета, выполняющая те же функции в Южном полушарии.
Десять тысяч лет сидел Фрост на Северном полюсе, ведая о каждой упавшей снежинке, а также о множестве других вещей.
Все машины севера отчитывались перед ним и получали от него приказы, сам же он докладывал только Солкому и получал распоряжения только от него.
Отвечая за сотни тысяч процессов на Земле, он тратил на выполнение своих обязанностей ежедневно по несколько часов.
Он никогда не получал распоряжений насчет своих действий в свободное от работы время.
Он не только обрабатывал информацию, но и обладал неожиданно сильно развитым стремлением всегда функционировать в полную силу.
Что он и делал.
Пожалуй, можно сказать, что это была машина, имеющая хобби.
Ему никогда не запрещалось иметь хобби, поэтому оно у него появилось.
Он увлекался Человеком.
Это началось, когда без всякой видимой причины, кроме собственного желания, он стал изучать дюйм за дюймом все территории за Полярным кругом.
Он мог сделать это сам, без помощи других машин, ибо легко перемещал свой корпус размером в шестьдесят четыре тысячи кубических футов в любую точку мира. Внешне Фрост выглядел как защищенный практически от любого воздействия серебристо-голубой куб с ребром сорок футов, имеющий автономный источник энергии и способный сам себя ремонтировать. Но исследования эти заполняли лишь его досуг. В остальное время он использовал роботов-исследователей, отдавая им команды по линиям связи.
По прошествии нескольких веков один из них обнаружил какие-то предметы: примитивные ножи, резные клыки и тому подобные вещи.
Фрост ничего не мог сказать об этих предметах, кроме того что все они не являются природными объектами.
Поэтому он запросил Солком.
|
The script ran 0.021 seconds.