Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Стейнбек - Гроздья гнева [1939]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, Роман

Аннотация. Написанная на основе непосредственных личных впечатлений книга Стейнбека явилась откликом на резкое обострение социально-экономической ситуации в США в конце 30-х годов. Летом 1937 года многие центральные штаты к западу от среднего течения Миссисипи были поражены сильной засухой, сопровождавшейся выветриванием почвы, «пыльными бурями». Тысячи разорившихся фермеров и арендаторов покидали родные места. Так возникла огромная волна переселенцев, мигрирующих сельскохозяйственных рабочих, искавших пристанища и заработка в долинах «золотого штата» Калифорнии. Запечатлев события и социальный смысл этого «переселения народов», роман «Гроздья гнева» в кратчайшее время приобрел общенациональную славу как символ антикапиталистического протеста, которым была проникнута общественная атмосфера Соединенных Штатов в незабываемую пору «красного десятилетия». Силе и четкости выражения прогрессивных идей в лучшем романе Стейнбека во многом способствует его оригинальная композиция. Эпическому повествованию об испытаниях, выпадающих на долю переселенцев, соответствуют меньшие по объему главы-интерлюдии, предоставляющие трибуну для открытого выражения мыслей и чувств автору. «Гроздья гнева» - боевое, разоблачительное произведение, занимающее выдающееся место в прогрессивной мировой литературе, проникнутой духом освободительных идей. Правдиво воспроизводя обстановку конца 30-х годов, американский писатель сумел уловить характерные для различных слоев населения оттенки всеобщего недовольства и разочарованности.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Том вел грузовик на второй скорости, чтобы не испортить рессоры на тряской дороге. Подъехав к Нидлсу, он остановился у заправочной станции, проверил, не пропускают ли изношенные камеры воздуха и крепко ли привязаны запасные баллоны. Заправил бак, взял еще две канистры бензина, по пяти галлонов каждая, и одну двухгаллоновую масла. Потом налил воды в радиатор, попросил дать ему карту и стал изучать ее. Молодой человек в белой форме, видимо, нервничал, обслуживая Тома, и успокоился только тогда, когда счет был оплачен. Он сказал: — Храбрый вы народ. Том поднял голову от карты. — Это почему же? — Через пустыню в таком примусе на колесах!.. — А ты сам туда ездил? — Сколько раз, только не в таком гробу. Том сказал: — Если застрянем, неужели ни от кого помощи не дождемся? — Может, дождетесь. Хотя среди ночи боятся останавливаться. Я бы ни за что не остановился. Я не такой храбрец. Том усмехнулся. — Думаешь, мы храбрецы? Просто нам ничего другого не остается, а храбрость тут ни при чем. Ну, спасибо. Как-нибудь доберемся. — Он сел в кабину и отъехал от станции. Молодой человек в белом вошел в домик из рифленого железа, где его помощник просматривал папку со счетами. — Ну и народ! Оголтелые какие-то. — Кто — Оки? Они все такие. — А машина! Я бы на этом примусе побоялся с места сдвинуться. — Ты! Мы с тобой люди как люди, а у этих Оки никакого понятия нет. Они и на людей не похожи. Настоящий человек не станет так жить, как они живут. Настоящий человек не помирится с такой грязью, убожеством. Этих Оки от гориллы не сразу отличишь. — А все-таки хорошо, что не мне надо ехать через пустыню на таком «гудзоне». Стучит, как молотилка. Его помощник посмотрел на лежавшую перед ним папку. Крупная капля пота скатилась у него с пальца и упала на розовые листки. — Их ничем не испугаешь. Такие тупицы даже не представляют себе, как это опасно. И вообще они дальше своего носа ничего не видят. Есть о ком беспокоиться! — Я не беспокоюсь. Просто подумал, каково бы мне было на их месте. — Да ведь ты понимаешь, что к чему. А они ни черта не понимают. — И он вытер рукавом каплю с розового листа. Грузовик выехал на шоссе и пошел между громоздившимися с обеих сторон камнями. Вода в радиаторе вскоре закипела, и Тому пришлось сбавить скорость. Выше и выше по отлогой дороге, которая извивалась и петляла по мертвой стране, спаленной, обесцвеченной солнцем, уничтожившим здесь все живое. Том сделал короткую остановку, чтобы охладить мотор, и снова двинулся дальше. Они подъехали к перевалу до заката и заглянули вниз на пустыню — черные горы вдали, желтые блики солнца на серой земле. Трава и жалкие, чахлые кустики бросали резкие тени на песок и на обломки скал. Палящее солнце светило прямо в лоб. Том заслонил глаза рукой, глядя на дорогу. Они перевалили через гребень и, чтобы охладить мотор, пошли под уклон, пользуясь только тормозами. Они спускались вниз к пустыне; вентилятор крутился, охлаждая воду в радиаторе. Том, Эл, отец и Уинфилд, сидевший на коленях у отца, смотрели на яркое заходящее солнце, и глаза у них были как стеклянные, загорелые лица блестели от пота. Плеши спаленной земли и черные горы нарушали ровный разбег пустыни и делали ее еще более страшной в красных закатных лучах. Эл сказал: — Ну и места! А что, если бы пришлось идти пешком? — Ходили и пешком. Много народу ходило; а если другие могли, значит, и мы сможем, — ответил Том. — А сколько перемерло, должно быть, — сказал Эл. — У нас тоже не без потерь. Эл замолчал. Залитая красным светом пустыня пролетала мимо. — Как думаешь, увидимся мы с этими Уилсонами? — спросил Эл. Том покосился на указатель уровня масла. — Чудится мне, что миссис Уилсон ни мы, ни кто другой больше не увидит. Чудится, и все тут. Уинфилд сказал: — Па, я хочу слезть. Том взглянул на него. — Не мешало бы всех спустить до темноты. — Он сбавил скорость и остановил машину. Уинфилд соскочил на землю и помочился у края шоссе. Том высунулся из кабины. — Еще кому-нибудь нужно? — Мы потерпим, — крикнул дядя Джон. Отец сказал: — Уинфилд, лезь-ка ты наверх. У меня ноги затекли тебя держать. — Мальчик застегнул комбинезон, послушно вскарабкался на грузовик по заднему борту и перелез на четвереньках через бабкин матрац поближе к Руфи. Грузовик шел навстречу закату, и солнце уже коснулось краешком неровной линии горизонта, залив пустыню красным огнем. Руфь сказала: — Что — прогнали? — Я сам ушел. Тут лучше. Там лечь нельзя. — Только, пожалуйста, не болтай и не приставай ко мне, — сказала Руфь, — потому что я хочу спать. Засну, утром проснусь — и уже приехали. Так Том сказал. А интересно будет посмотреть, ка́к там, в Калифорнии. Говорят, красиво. Солнце зашло, оставив на небе большой сияющий круг. Под брезентом стало темно, как в туннеле с просветами по обоим концам — с просветами в форме треугольника. Конни и Роза Сарона сидели, прислонившись к кабине, и ветер, залетавший под навес, бил жаром им в затылок, а брезент хлопал и гудел у них над головой. Они тихо переговаривались, приноравливаясь к хлопанью брезента, чтобы другие ничего не слышали. Конни поворачивался и шептал ей на ухо, и, отвечая, Роза Сарона делала то же самое. Она сказала: — Едем, едем без конца, кажется, что никогда больше ничего не будет. Мне надоело. Он повернулся и шепнул: — Может быть, утром… Ты бы хотела, чтобы мы сейчас были одни? — В темноте Конни коснулся ладонью ее бедра. Она сказала: — Не надо. У меня голова кругом идет. Перестань. — И подставила Конни ухо, чтобы расслышать его ответ. — Может быть… когда все заснут. — Да, — сказала она. — А сейчас не надо. У меня голова идет кругом, а они, может, и не заснут. — Я больше не могу, — сказал он. — Я знаю. Я тоже. Давай говорить, как там все будет, и отодвинься, пока у меня голова не закружилась. Конни пересел чуть подальше. — Значит, как приедем, я сейчас же начну учиться по вечерам, — начал он. Роза Сарона глубоко вздохнула. — Достану книжку, в которой про это сказано, и вырежу оттуда подписной бланк. — А ждать придется долго? — спросила она. — Чего ждать? — Когда ты начнешь зарабатывать много денег и у нас будет лед. — Это трудно сказать, — солидно ответил Конни. — Как это можно знать заранее? К рождеству, надо думать, кончу, а может, гораздо раньше. — Вот кончишь, тогда мы и лед купим и все остальное. Он хмыкнул: — Это у тебя от жары. Зачем тебе лед на рождество? Она фыркнула: — И в самом деле! А все-таки пусть он всегда у нас будет. Ну, перестань! У меня голова кругом пойдет. Сумерки перешли в темноту, и на бледном небе над пустыней показались звезды — колючие, яркие, с редкими лучиками, — и небо стало как бархатное. И жара стала иная. До заката зной словно хлестал, заливал огнем, а теперь он поднимался снизу, от земли, плотной, душной волной. Зажгли фары, и впереди в их тусклом свете виднелось шоссе, а по правую и по левую руку — узкая лента пустыни. Иногда вдали поблескивали чьи-то глаза, но звери не выбегали на свет. Под брезентом теперь стало совсем темно. Дядя Джон и проповедник лежали посредине, опираясь на локти, и глядели на дорогу, в задний треугольник навеса. Они видели у самого борта две бесформенные в темноте фигуры — это были бабка и мать, — видели, как мать привстает время от времени, меняет позу. — Кэйси, — сказал дядя Джон, — ты должен знать, что с этим делать. — С чем — с этим? — Сам не знаю, — ответил дядя Джон. Кэйси сказал: — Нелегкую задачу ты мне задал. — Ты же был проповедником. — Слушай, Джон! Что вы все говорите: проповедник, проповедник. Разве проповедник не такой же человек, как все? — Да, но он… он особенный человек… иначе какой же он проповедник. Я вот о чем… Может быть так, что приносишь людям несчастье? — Не знаю, — сказал Кэйси. — Не знаю. — Вот я… у меня была жена… красивая, хорошая. Как-то ночью у нее заболел живот. Она попросила меня: «Позови доктора». А я говорю: «Вот еще. Объелась, наверно, только и всего». — Дядя Джон положил проповеднику руку на колено и пригляделся к нему в темноте. — Ты бы видел, как она на меня посмотрела. Всю ночь стонала, а на следующий день умерла. — Кэйси пробормотал что-то. — Понимаешь? — продолжал дядя Джон. — Я ее убил. И с тех пор я старался искупить свою вину… старался делать добро… все больше ребятишкам. И жить хотел по-хорошему… и не могу. Напиваюсь, предаюсь блуду… — Все блудят, — сказал Кэйси. — Я тоже. — Да, но у тебя нет греха на душе. Кэйси мягко проговорил: — Как нет — есть. Грехи есть у всех. Что кажется нам грехом? То, в чем мы не чувствуем уверенности. А тех, кто во всем уверен и не знает за собой никаких грехов, — тех сволочей я, на месте бога, гнал бы пинком в зад из царства небесного. Видеть их не могу. Дядя Джон сказал: — У меня такое чувство, будто я своим же родным приношу несчастье. Думаю, уж не уйти ли от них? Так мне не житье. Кэйси быстро проговорил: — Что человеку надо делать, пусть он то и делает. Ничего тебе не могу посоветовать. Ничего. Я не знаю, бывает ли так, чтобы приносить счастье или несчастье. А доподлинно мне известно только одно: никто не смеет соваться в чужую жизнь. Пусть человек решает сам за себя. Помочь ему можно, а указывать — нет. Дядя Джон разочарованно сказал: — Так ты не знаешь? — Нет, не знаю. — А как по-твоему, грех это, что я жену не спас от смерти? — У другого это было бы просто ошибка, — сказал Кэйси, — а если ты думаешь, что это грех, значит, грех. Человек сам создает свои грехи. — Надо это обдумать как следует, — сказал дядя Джон, перевернулся на спину и лег, подняв колени. Грузовик оставлял позади милю за милей. Время шло. Руфь и Уинфилд заснули. Конни вытащил откуда-то одеяло, накрыл себя и Розу Сарона, и, сдерживая дыхание, они обнялись под ним в темноте. Потом Конни откинул одеяло в сторону, и горячий воздух овеял прохладой их взмокшие тела. Мать лежала на матраце возле бабки, и, хотя глаза ее ничего не видели в темноте, она чувствовала рядом с собой судорожно подергивающееся тело, судорожно бьющееся сердце, слышала прерывистое дыхание. И мать повторяла: — Успокойся, успокойся. Все будет хорошо, все будет хорошо. — И потом добавила срывающимся голосом: — Ты же знаешь, нам надо переехать пустыню. Ты же знаешь это. Дядя Джон окликнул eё: — Ты что? Прошла минута, прежде чем она ответила. — Да нет, это я так. Должно быть, во сне. А потом бабка затихла, и мать, не двигаясь, лежала рядом с ней. Часы шли, темнота плотной стеной вставала перед грузовиком. Иногда их обгоняли машины, бежавшие на запад; иногда навстречу попадался грузовик и с грохотом пролетал мимо, на восток. Звезды медленным каскадом струились к западу. Было уже около полуночи, когда они подъехали к инспекторской станции около Деггета. Шоссе в этом месте было залито электричеством, а у инспекторского домика стоял ярко освещенный щит с надписью: Держи правее. Стоп. Том остановил машину, и инспекторы, слонявшиеся без дела по конторе, сейчас же вышли и стали под длинным деревянным навесом. Один записал их номер и открыл капот. Том спросил: — Это зачем? — Агрономическая инспекция. Сейчас осмотрим всю машину. Растения, семена есть? — Нет, — ответил Том. — Посмотреть все-таки надо. Разгружайтесь. Мать с трудом слезла с грузовика. Лицо у нее было опухшее, глаза смотрели сурово. — Послушай, мистер, у нас больная. Старуха. Мы повезем ее к доктору. Нам нельзя ждать. — Она, видимо, еле сдерживалась, чтобы не разрыдаться. — Отпустите нас. — Нет. Без осмотра никак нельзя. — Богом клянусь, ничего у нас нет! — крикнула мать. — Богом клянусь. Бабке совсем плохо. — Вы сами, наверно, заболели, — сказал инспектор. Мать взялась за планку заднего борта и подтянулась всем телом, вложив в это движение всю свою силу. — Смотрите, — сказала она. Инспектор направил луч карманного фонаря на сморщенное старческое лицо. — И в самом деле, — сказал он. — Так, говорите, ничего нет — ни семян, ни фруктов, ни овощей, ни кукурузы, ни апельсинов? — Ничего нет. Богом клянусь! — Ладно, поезжайте. Доктор есть в Барстоу. Это всего восемь миль отсюда. Поезжайте. Том залез в кабину и тронул грузовик с места. Инспектор повернулся к своему товарищу. — Чего их задерживать? — Может, врут все, — сказал тот. — Какое там! Ты бы видел эту старуху. Нет, не врут. Том прибавил газа, торопясь поскорее добраться до Барстоу, и когда они подъехали к этому маленькому городку, он остановил машину, вылез из нее и подошел к заднему борту. Мать выглянула ему навстречу. — Ничего, — сказала она. — Я просто не хотела задерживаться, боялась, как бы не застрять в пустыне. — А что с бабкой? — Ничего… ничего. Поезжай дальше. Надо поскорее одолеть пустыню. Том покачал головой и отошел. — Эл, — сказал он, — сейчас заправимся, а дальше ты поведешь. Он подъехал к заправочной станции, работающей круглые сутки, наполнил бак и радиатор и подлил масла в картер. Эл передвинулся к рулю. Том сел с краю, отец — посредине. Они снова въехали в темноту, и вскоре невысокие холмы, окружавшие Барстоу, остались позади. Том сказал: — Не знаю, что это с матерью. Какая ее муха укусила? Разве долго посмотреть вещи? Сказала, что бабка совсем плоха, а сейчас говорит — ничего. Не пойму. Что-то с ней неладное. Может, помешалась в дороге? Отец сказал: — Она сейчас как в молодости — такая же отчаянная. Молодая была — ничего не боялась. Уж, кажется, пора бы ей присмиреть, ведь столько детей нарожала, работа какая тяжелая. Да где там! Помните, как она домкратом размахивала? Попробуй, отними — да я бы ни за что не согласился. — Не пойму, что с ней такое, — сказал Том. — Может, просто устала? Эл сказал: — Вот уж не буду жалеть, когда наше путешествие кончится! Покоя мне не дает эта проклятая машина. Том сказал: — Ты молодец — хорошую выбрал. Без сучка, без задоринки едем. Всю ночь «гудзон» вгрызался в душную темноту, и зайцы сбегались на свет его фар и удирали прочь, меряя землю длинными, размашистыми прыжками. И когда впереди блеснули огоньки Мохаве, позади уже начинало светать. В рассветных сумерках на западе показались горы. В Мохаве взяли воды и масла и поехали дальше, к горам, и теперь рассвет окружал их со всех сторон. Том крикнул: — Проехали пустыню! Па, Эл, да посмотрите! Ведь проехали! — Я так устал, что мне все равно, — сказал Эл. — Дай я поведу. — Нет, подожди. Техачапи проехали при свете. Позади вставало солнце. И вдруг внизу глазам их открылась широкая долина. Эл резко затормозил посреди дороги и крикнул: — Ой! Смотрите! — Виноградники, фруктовые сады, широкая ровная долина — зеленая, прекрасная. Деревья, посаженные рядами, фермерские домики. И отец сказал: — Мать честная! Городки вдали, поселки среди фруктовых садов и утреннее солнце, заливающее золотом долину. Позади дали сигнал. Эл свернул к краю шоссе и остановился там. — Надо посмотреть как следует. Золотые поутру поля, ивы, ряды эвкалиптов. Отец вздохнул. — Вот не думал, что такое бывает на свете. Персиковые деревья, ореховые рощи и пятна темной зелени апельсинов. И красные крыши среди деревьев, и сараи — большие сараи. Эл вылез из машины и сделал несколько шагов, разминая ноги. Он крикнул: — Ма, посмотри! Приехали! Руфь и Уинфилд сползли с грузовика на землю и замерли на месте, благоговейно и робко глядя на широкую долину. Даль застилало легкой дымкой, и казалось, что земля в этой дали, уходя к горизонту, становится все мягче и мягче. Ветряная мельница поблескивала крыльями, точно маленький гелиограф. Руфь и Уинфилд смотрели не отрываясь, и Руфь прошептала: — Вот она — Калифорния. Уинфилд повторил это слово по складам, беззвучно шевеля губами. — Тут фрукты, — сказал он вслух. Кэйси и дядя Джон, Конни и Роза Сарона спустились вниз. И они тоже стояли молча. Роза Сарона подняла руку пригладить волосы, увидела долину, и рука ее медленно опустилась. Том сказал: — А где ма? Я хочу, чтобы ма посмотрела. Ма, смотри! Иди сюда. Мать медленно, с трудом перелезла через задний борт. Том взглянул на нее: — Господи! Ты заболела, что ли? Лицо у матери было одутловатое, серое, глаза глубоко запали, веки покраснели от бессонницы. Ее ноги коснулись земли, и она ухватилась за борт грузовика, чтобы не упасть. Она проговорила хрипло: — Значит, пустыню проехали? Том показал на широкую долину: — Смотри! Она взглянула в ту сторону, и рот у нее чуть приоткрылся. Пальцы потянулись к горлу, захватили складочку мягкой кожи и чуть стиснули ее. — Слава богу! — сказала она. — Приехала наша семья. — Колени у нее подогнулись, и она села на подножку. — Заболела, ма? — Нет, устала. — Ты не спала ночь? — Нет. — Бабке было плохо? Мать посмотрела на свои руки, лежащие у нее на коленях, как усталые любовники. — Я хотела подождать, не говорить сразу. Чтобы не портить вам… Отец сказал: — Значит, бабка совсем плоха. Мать подняла глаза и долгим взглядом обвела долину. — Бабка умерла. Они молча смотрели на нее, и наконец отец спросил: — Когда? — Еще до того, как нас остановили. — Потому ты и не позволила осмотреть вещи? — Я боялась, что мы застрянем в пустыне, — ответила мать. — Я сказала бабке, что поделать ничего нельзя. Семье надо проехать пустыню. Я сказала, я все ей сказала, когда она была уже при смерти. Нам нельзя было останавливаться посреди пустыни. У нас маленькие дети… Роза беременная. Я ей все сказала. — Она подняла руки с колен, на секунду закрыла лицо, потом тихо проговорила: — Ее надо похоронить там, где зелено, красиво. Чтобы кругом были деревья. Пусть хоть ляжет в землю в Калифорнии. Все испуганно смотрели на мать, поражаясь ее силе. Том сказал: — Господи боже! И ты всю ночь лежала с ней рядом? — Нам надо было переехать пустыню, — жалобно проговорила она. Том шагнул к матери и хотел положить ей руку на плечо. — Не трогай меня, — сказала она. — Я совладаю с собой, только не трогай. А то не выдержу. Отец сказал: — Надо ехать. Надо туда, вниз ехать. Мать взглянула на него. — Можно… можно я сяду в кабину? Я больше не могу там… я устала. Сил у меня нет. Они снова взобрались на грузовик, отводя глаза от неподвижной длинной фигуры, закрытой, укутанной со всех сторон — укутанной даже с головой — одеялом. Они сели по местам, стараясь не смотреть на нее, не смотреть на приподнявшееся бугорком одеяло — это нос, на острый угол — это подбородок. Они старались не смотреть туда — и не могли. Руфь и Уинфилд, забравшиеся в передний угол, как можно дальше от мертвой, не сводили с нее глаз. И Руфь сказала шепотом: — Это бабка. Она теперь мертвая. Уинфилд медленно кивнул. — Она больше не дышит. Она совсем, совсем мертвая. А Роза Сарона шепнула Конни: — Она умирала… как раз когда мы… — Кто же знал? — успокаивающе сказал Конни. Эл залез наверх, уступив матери место в кабине. И Эл решил немного похорохориться, потому что ему было грустно. Он бухнулся рядом с Кэйси и дядей Джоном. — Ну что ж, она уж старая была. Пора и на тот свет, — сказал Эл. — Помирать всем придется. — Кэйси и дядя Джон посмотрели на Эла пустыми глазами, точно это был куст, обретший вдруг дар слова. — Ведь правда? — не сдавался Эл. Но те двое отвели от него глаза, и он насупился и замолчал. Кейси проговорил изумленно, точно не веря самому себе: — Всю ночь… одна. — И добавил: — Джон! Такое у нее сердце, у этой женщины, что мне страшно становится. И страшно, и каким-то подлецом себе кажешься. Джон спросил: — А это не грех? Как, по-твоему, тут нет греха? Кэйси удивленно взглянул на него. — Грех? Никакого греха тут нет. — А я что ни сделаю, так хоть немножко, а согрешу, — сказал Джон и посмотрел на длинное, закутанное с головой тело. Том, мать и отец сели в кабину. Том отпустил тормоза и включил мотор. Тяжелая машина пошла под уклон, пофыркивая, подскакивая, сотрясаясь всем кузовом на ходу. Позади них было солнце, впереди — золотая и зеленая долина. Мать медленно повела головой. — Красота какая! — сказала она. — Вот бы им посмотреть! — Да, правда, — сказал отец. Том похлопал ладонью по штурвалу. — Уж очень они были старые, — сказал он. — Они бы ничего такого здесь не увидели. Дед стал бы вспоминать свою молодость, индейцев и прерии. А бабка — свой первый домик. Уж очень они были старые. Кто по-настоящему все увидит, так это Руфь и Уинфилд. Отец сказал: — Смотри, как наш Томми разговаривает, как большой, будто проповедь читает. А мать грустно улыбнулась: — Да… Томми стал большой, вырос… так вырос, что до него и не дотянешься. Они спускались вниз, круто поворачивая, петляя вместе с шоссе, и то теряли долину из виду, то находили снова. Снизу до них долетало ее горячее дыхание с горячим запахом зелени, смолистым запахом гринделий. Вдоль шоссе трещали цикады. Том увидел впереди гремучую змею, наехал на нее, раздавил колесами и так и оставил корчиться посреди дороги. Он сказал: — Надо разыскать, где тут есть следователь. Надо, чтобы у бабки были приличные похороны. Па, сколько у нас осталось денег? — Около сорока долларов, — ответил отец. Том засмеялся. — Здорово! Это для начала-то! Ни с чем приехали. — Он хмыкнул, и тут же лицо у него стало суровое. Он натянул козырек кепки на самые глаза. А грузовик спускался вниз под уклон, к широкой долине. Глава девятнадцатая Когда-то давно Калифорния принадлежала Мексике, а ее земли — мексиканцам; а потом в страну хлынула орда оборванных, не знающих покоя американцев. И так сильна была в них жажда земли, что они захватили эту землю — завладели землей Саттера, землей Герреро, захватили большие поместья, искромсали их, дрались каждый за свой кусок, рыча, как освирепевшие, изголодавшиеся звери, и охраняли захваченное с оружием в руках. Они построили там дома и сараи, они вспахали землю и засеяли ее. И стали считать себя хозяевами этой земли. Мексиканцы были народ слабый и сытый. Они не могли отстаивать свои права, потому что не было для них в мире ничего такого, к чему можно тянуться с той жадностью, с какой тянулись к земле американцы. И с годами скваттеры стали уже не скваттерами, а собственниками; и дети их выросли и народили детей на этой земле. И они утолили свой голод, звериный голод, сосущий, терзающий внутренности голод, утолить который могли только земля, вода, благодатное небо над этой землей, зеленые всходы, набухающие соками корни. Они владели всем этим в столь полной мере, что перестали что-либо видеть вокруг себя. Их уже не терзала тоска по акру плодородной земли и по блестящему на солнце плугу, по семенам и по ветряной мельнице, помахивающей крыльями. Они уже не вставали до зари, прислушиваясь к первому чириканью сонных птиц, не чувствовали на лице утреннего ветерка, не дожидались первых лучей, чтобы выйти на милое их сердцу поле. Все это отошло в прошлое; урожай исчислялся теперь долларами, земля оценивалась как основной капитал плюс проценты, урожаи покупались и продавались еще до посева. И теперь неурожайный год, засуха и наводнение стали для них не смертью, на какой-то срок обрывающей течение жизни, а всего лишь убытком. И деньги измельчили их любовь к земле, и их страсть каплю за каплей высушили проценты, и они стали теперь не фермерами, а мелкими лавочниками, торгующими урожаем, мелкими фабрикантами, которые продают прежде, чем производят. А потом неудачливым лавочникам пришлось распроститься со своей землей и уступить ее лавочникам более деловым. Как бы человек ни был разумен, как бы он ни любил землю и зеленые всходы, это не помогало ему уцелеть, если из него не получалось лавочника. И с годами землей завладели крупные дельцы; и участки становились все крупнее, но число их уменьшалось. Теперь земледелие стало промышленностью, и собственники пошли по пути древнего Рима, хотя сами они не подозревали этого. Они ввозили рабов, хотя и не называли этих людей рабами: китайцев, японцев, мексиканцев, филиппинцев. Эти люди могут прожить на одном рисе и бобах, говорили крупные дельцы. Много ли таким надо? Платить им как следует? Да они не будут знать, на что тратить деньги. Вы посмотрите, как они живут. Вы посмотрите, что они едят. А если начнут привередничать — высылайте их отсюда немедленно. Земельные участки росли и росли, число владельцев уменьшалось. А число фермеров, оставшихся на земле, стало просто жалким. Побои, страх и голод довели ввезенных рабов до того, что многие из них вернулись к себе на родину, другие отбились от рук, и их перестреляли или выгнали из страны. И с этой земли стали собирать совсем другие урожаи: фруктовые деревья заняли место зерновых полей, и в низинах теперь росли овощи на потребу всему миру — салат, цветная капуста, артишоки, картофель, — все низкорослое, приземистое. С косой, с плугом, с вилами человек работает стоя, но ему приходится ползать, как букашке, между грядками салата, ему приходится гнуть спину и тащить за собой длинный мешок между грядками хлопчатника, ему приходится, точно кающемуся грешнику, становиться на колени перед цветной капустой. И теперь хозяева уже не работали на своих фермах. Хозяйство велось на бумаге; хозяева забыли землю, — забыли как она пахнет, какая она на ощупь — и помнили только то, что они владеют ею, помнили только доходы и убытки, которые она приносит им. И некоторые фермы разрослись до таких размеров, что один человек уже не мог держать в голове все хозяйство; они разрослись до таких размеров, что здесь уже была нужна целая армия бухгалтеров, которые подсчитывали проценты, прибыли и убытки; химиков, которые исследовали почву и обогащали ее; управляющих, которые наблюдали за тем, чтобы люди, согнувшиеся в три погибели, двигались вдоль грядок так быстро, как только позволяли силы. И такой фермер на самом деле становился лавочником и открывал лавку. Он платил людям деньги и продавал им продукты — и получал свои деньги обратно. А в дальнейшем он уже переставал платить и тем самым экономил на ведении конторских книг. На этих фермах продукты отпускались в кредит. Человек работал и кормился; а когда работа кончалась, он обнаруживал, что задолжал компании. И владельцы не только перестали трудиться на своих фермах — многие из них даже никогда не видели, какие они, эти фермы. А потом на Запад потянулся разоренный люд — из Канзаса, Оклахомы, Техаса, Нью-Мексико, из Невады и Арканзаса. Потянулись семьями, кланами, согнанные с мест пылью, трактором. Ехали в набитых битком машинах, целыми караванами — бездомные, голодные. Двадцать тысяч, и пятьдесят тысяч, и сто тысяч, и двести тысяч. Они двигались потоком через горы, голодные, беспокойные — беспокойные, как муравьи: спешили скорее дорваться до работы поднимать, носить тяжести, полоть, собирать, резать, — все что угодно, любое ярмо, лишь бы заработать на хлеб. Дети голодают. Нам негде жить. Бежали, как муравьи, спешили дорваться до работы, до хлеба, а больше всего — до земли. Мы не какие-нибудь чужаки. У нас уже семь поколений родилось и выросло в Америке, а если копнуть поглубже, так там ирландцы, шотландцы, немцы, англичане. Один наш предок сражался за революцию, а сколько участвовало в гражданской войне — и с той, и с другой стороны. Мы американцы. Они были голодные, злые. Они надеялись найти здесь дом, а нашли только ненависть. Оки… Хозяева ненавидели их, ибо хозяева знали, что Оки народ крепкий, а они сами слабосильные, что Оки изголодались, а они сами сыты по горло, и, может быть, хозяева слышали еще от своих прадедов, как легко захватить землю у слабосильного человека, если ты сам голоден, зол и у тебя оружие в руках. Хозяева ненавидели их. А в городах этих Оки ненавидели лавочники, ибо они знали, что Оки народ безденежный. Это самый верный способ заслужить презрение лавочника, ибо его симпатию вызывают как раз противоположные качества покупателя. Горожане, мелкие банкиры ненавидели Оки, потому что на них не наживешься. У этих Оки ничего нет. Рабочие на фермах тоже ненавидели Оки, потому что голодный человек должен работать, а если он должен работать, не может не работать, значит наниматель автоматически снижает плату, и тогда на более высокую уже никто не сможет рассчитывать. И разоренные фермеры, кочевники, нескончаемым потоком тянулись в Калифорнию — двести пятьдесят тысяч, триста тысяч. Там, позади, новые тракторы распахивали землю и сгоняли с нее арендаторов. И новые волны выплескивались на дороги, новые волны разоренного, бездомного люда, ожесточившегося и опасного в своей ожесточенности. Калифорнийцы много чего требовали от жизни — накопления капитала, успеха в обществе, удовольствий, роскоши, надежного помещения денег; а новые варвары требовали от нее только две вещи — землю и хлеб; и для них эти две вещи сливались в одну. И тогда как требования калифорнийцев были туманны и неопределенны, требования Оки отличались реальностью: все то, к чему они стремились, лежало тут же у дороги, дразня глаз, разжигая зависть. Плодородные поля — здесь можно рыть колодцы, — плодородные зеленые поля; земля — ее можно взять и раскрошить пальцами; трава — запах ее можно вдохнуть; стебли овса — их только пожуешь немного — и почувствуешь в горле терпкую сладость. Человек смотрел на невозделанную землю и знал, и видел мысленно, что гнуть спину и напрягать мускулы здесь можно недаром; здесь вырастет капуста и золотистая сахарная кукуруза, брюква и морковь. Бездомный, голодный человек ехал по дороге — рядом с ним его жена, на заднем сиденье исхудалые дети — и смотрел на невозделанные поля, которые могли бы дать не прибыли, а пищу. И он знал, что невозделанное поле — грех, незасеянная земля — преступление против его исхудалых детей. И когда такой человек проезжал по дороге, поля для него были соблазном, и он отдал бы все, чтобы засеять их, — ведь его дети почерпнут здесь силу, жена обретет покой. Соблазн всегда стоял перед глазами. Поля искушали его, и оросительные канавы с чистой проточной водой — это тоже было искушение. А на юге он видел золотые апельсины на деревьях, маленькие золотые апельсины в темной зелени деревьев; и вооруженную охрану, которая была поставлена в садах, чтобы человек не мог сорвать апельсин для своего исхудалого ребенка. Апельсины пойдут на свалку, если цена на них упадет. Он въезжал на своей старой машине в город. Он рыскал по фермам в поисках работы. Где здесь можно переночевать? А вон у реки, в Гувервиле[1]. Там Оки полным-полно. Он подъезжал на своей старой машине к Гувервилю и потом уж не спрашивал, где заночевать, потому что на окраине каждого города был свой Гувервиль. Ветошный поселок — скопление рухляди — обычно возникал у воды. Вместо домов здесь были палатки, шалаши, лачуги из картонных коробок. Человек ввозил семью в этот поселок и становился гражданином Гувервиля, — они все назывались гувервилями. Человек разбивал палатку как можно ближе к воде; а если палатки у него не было, он шел на городскую свалку, приносил оттуда гофрированный картон и строил из него жилье. А когда лил дождь, это жилье размокало и его уносило водой. Человек обосновывался в Гувервиле и рыскал по окрестностям в поисках работы, и те немногие деньги, которые у него оставались, уходили на бензин для разъездов. По вечерам мужчины сходились и вели беседы. Сидя на корточках, они говорили о земле, которую видели вдоль дорог. Вон там, дальше на запад, тридцать тысяч акров. Лежит себе незасеянная. Эх! Что бы я сделал с такой землей — с какими-нибудь пятью акрами такой земли. Да у меня было бы все что хочешь. А ты заметил? На фермах ни овощей не сажают, ни свиней не держат, ни кур. У них всегда что-нибудь одно — хлопок, или, скажем, персики, или салат. А в другом месте — одни куры. Все остальное покупают, а ведь могли бы тут же, у себя на огороде, вырастить. Эх! Мне бы парочку свиней! Попусту заришься. Это все не твое и твоим никогда не будет. Что же дальше? Разве так можно растить детей? В лагерях шепотом передавали друг другу вести. В Шефтере будет работа. И машины грузились среди ночи, на дороге не протолкнешься — погоня за работой, как золотая лихорадка. В Шефтер съезжались толпы народа, ровно в пять раз больше, чем требовалось. Погоня за работой, как золотая лихорадка. Они уезжали ночью, тайком, обуреваемые жаждой дорваться до работы. А вдоль дороги — соблазны — поля, которые могут дать хлеб. Тут на все свой хозяин. Это не наше. Может, все-таки удастся получить хоть небольшой участок? Ну хоть самый маленький. Вон тот клочок. Там сейчас один бурьян. Эх! Я бы с этого клочка столько картофеля снял — хватило бы на всю семью. Это все не наше. Бурьян? Пусть растет бурьян. Время от времени кто-нибудь, не удержавшись, выбирал украдкой местечко и расчищал его, пытаясь по-воровски отнять у земли немного от ее богатств. Потайные огороды, прячущиеся среди зарослей бурьяна. Пакетик морковных семян и щепотка брюквенных. Сажали картофельные очистки, по вечерам тайком пробирались туда мотыжить краденую землю. Оставь бурьян по краям — тогда никто не увидит, что мы тут делаем. И в середине тоже оставь, вон там, где повыше. По вечерам тайком работали на огороде, носили воду в ржавой жестянке. И в один прекрасный день — шериф: ты что здесь копаешься? Я ничего плохого не делаю. Я за тобой давно послеживаю. Разве это твоя земля? Ты хозяйничаешь на чужой земле. Она не вспахана, я ничего плохого здесь не делаю. Чтоб вас черт побрал, переселенцев. Вы скоро хозяевами себя здесь почувствуете. Смотри, спохватишься, да будет поздно! Подумаешь, хозяин нашелся. Проваливай отсюда. И бледно-зеленые побеги моркови сбиты ногой, ботва брюквы затоптана. И бурьян снова захватывал свои прежние владения. Но шерифу нельзя было отказать в правоте. Урожай — это уже собственность. Земля вскопана, морковь съедена — да, человек, пожалуй, станет драться за землю, которая дала ему пропитание. Гнать его отсюда! А то возомнит себя хозяином. Пожалуй, пойдет на смерть, отстаивая этот клочок земли среди бурьяна. Видал, какая у него была физиономия, когда мы топтали брюкву? Того и гляди убьет. Таких надо приструнить как следует, не то все заберут в свои руки. Пришлые. Чужаки. Говорят они, правда, по-нашему, но это совсем другой народ. Посмотри, как они живут. Разве из наших кто-нибудь стал бы так жить? Да никогда! По вечерам присаживались на корточки, разговаривали. И чей-то взволнованный голос: а что в самом деле? Давайте соберемся человек двадцать, захватим себе участок. Оружие есть. Захватим и скажем: «Попробуйте прогоните!» Что в самом деле? Перестреляют всех, как крыс. А что, по-твоему, лучше, умереть или так жить? Лежать под землей или ютиться в шалаше из дерюги? Что лучше для твоих детей, умереть сейчас или через два года, от недоедания, как это называют доктора? Знаешь, что мы едим всю эту неделю? Крапивный отвар и лепешки. А откуда у нас мука на лепешки, знаешь? Смели с пола в товарном вагоне. Разговоры в лагерях, а шерифские понятые — толстозадые, с револьверами на жирных бедрах — расхаживают между лачугами: этот народ надо держать в страхе. Их надо приструнить как следует, не то они черт-те что здесь натворят. Это народ опасный, все равно как негры на Юге. Им только дай объединиться, и тогда ничем не остановишь. Выдержка из газеты: «Шерифский понятой Лоуренсвиля потребовал, чтобы переселенец покинул пределы города. Тот оказал сопротивление, вынудив представителя власти применить силу. Одиннадцатилетний сын переселенца убил шерифского понятого выстрелом из двадцатидвухкалиберной винтовки». Твари поганые! С ними держи ухо востро — начнут спорить, стреляй в них первый. Если мальчишка способен убить шерифского понятого, чего же тогда ждать от взрослых? У них нрав крутой, а с ними надо еще круче. Нечего церемониться. Надо припугнуть их как следует. А что, если они не из пугливых? Что, если они не захотят уступить и будут отвечать выстрелом на выстрел? Эти люди привыкли к оружию с детских лет. Ружье для них — это такая же часть тела, как руки. А что, если они не из пугливых? Что, если в один прекрасный день эти люди пойдут войной на нашу страну, как ломбардцы на Италию, германцы на Галлию, турки на Византию? Это была орда людей, изголодавшихся по земле и плохо вооруженных, а все-таки остановить их не смогли и легионы. Их не остановили ни зверства, ни пытки. Чем можно испугать человека, который не только сам страдает от голода, но и видит вздутые животы своих детей? Такого не запугаешь — он знает то, страшнее чего нет на свете. Мужчины беседуют в Гувервиле: мой дед отнял землю у индейцев. Нет, так нельзя, мы об этом уже говорили. Это воровство. А я не вор. Да ну? А кто украл позавчера ночью бутылку молока с крыльца? Кто украл медную проволоку, продал ее и на эти деньги купил мяса? Да ведь я для ребят, они голодные. Как ни верти, а это воровство. А знаете, как Ферфилды зацапали себе такую ферму? Сейчас расскажу. Тогда земля была государственная и ее можно было брать. Старик Ферфилд отправился в Сан-Франциско, походил там по кабакам и набрал сотни три всякого сброда. Они нарезали себе участков. Ферфилд их кормил и спаивал; потом, когда бумаги были оформлены, он все перевел на свое имя. После рассказывал, что ему каждый акр обошелся в пинту сивухи. А как это назвать — тоже воровство? Хорошего, конечно, тут мало, но ведь в тюрьму его не посадили. Да, в тюрьму не посадили. И того, который поставил лодку на фургон и потом доказывал, что весь участок был под водой, — ведь я в лодке ехал! — того тоже не посадили в тюрьму. И тех, кто дает взятки и в Вашингтоне, и у себя в штате, тех тоже не сажают. Такие разговоры можно услышать в каждом Гувервиле, по всему штату. Налеты — вооруженные шерифские понятые врываются в переселенческие лагеря. Убирайтесь отсюда. Приказ отдела здравоохранения. Этот лагерь — рассадник заразы. Куда же мы денемся? Это нас не касается. Нам приказано выселить. Через полчаса подожжем лагерь. Здесь тиф. Хотите, чтобы зараза пошла дальше? Нам приказано выселить. Живо собирайтесь! Через полчаса подожжем лагерь. Через полчаса от горящих картонных лачуг и соломенных шалашей к небу поднимался дым, и люди опять выезжали на шоссе, на поиски нового Гувервиля. А в Канзасе и Арканзасе, в Оклахоме, и Техасе, и в Нью-Мексико тракторы запахивали землю и сгоняли с нее арендаторов. В Калифорнии их уже триста тысяч, а они все прибывают. Дороги Калифорнии забиты обезумевшими людьми, которые, как муравьи, бегут все дальше и дальше, стремясь дорваться до любой работы — поднимать, носить тяжести, полоть, собирать. К каждому грузу, который может поднять один человек, протянуто пять пар рук, на каждый кусок хлеба зарятся пять ртов. Крупные собственники, которые потеряют свои земли при социальном перевороте. Для них, для крупных собственников, история — не книга за семью печатями, она доступна им для изучения, они могут почерпнуть из нее одну неоспоримую истину: когда собственность сосредоточивается в руках небольшой кучки людей, ее отнимают. И еще одна истина, сопутствующая первой: когда большинство людей голодает и холодает, они берут силой то, что им нужно. И еще одна истина — она кричит с каждой страницы истории: угнетение сплачивает тех, кого угнетают, оно придает им силу. Крупные собственники игнорировали эти три неоспоримых истины. Земля сосредоточивалась в руках небольшой кучки людей, количество обездоленных росло, а крупные собственники знали только одно — усмирять. Деньги тратились на оружие, на газовые бомбы для защиты крупных владений; разосланные всюду агенты подслушивали ропот недовольных, чтобы пресечь бунт в корне. Изменениями в экономике пренебрегали, планами по переустройству экономики пренебрегали; на повестке дня были только те способы, которыми расправляются с бунтовщиками, а причины, порождающие бунты, существовали по-прежнему. Тракторы, лишающие людей работы, конвейеры, машины, заменяющие человеческий труд, выпускались все в большем и большем количестве, и семьи одна за другой выезжали на дороги, пытаясь урвать хоть крохи от несметных богатств и жадно глядя на земли, расстилающиеся по пути. Крупные собственники объединялись для самозащиты и на собраниях своих ассоциаций обсуждали способы, с помощью которых можно запугивать, убивать, отравлять газами. И больше всего их страшило вот что: триста тысяч… если у этих трехсот тысяч найдется вожак, главарь… тогда конец. Триста тысяч человек, голодных, несчастных. Если бы они поняли самих себя, земля перешла бы к ним, и никакие винтовки, никакие газы не остановили бы их. А крупные собственники — те, кого богатство сделало и больше и меньше рядового человека, — готовили себе гибель, хватаясь за средства, которые в конечном счете должны будут обратиться против них. Каждый их шаг, каждый акт насилия, каждый налет на бесчисленные гувервили, каждый шериф, расхаживающий по переселенческому лагерю, отдаляли немного день гибели и способствовали неизбежности этого дня. Люди присаживались на корточки — люди с заострившимися чертами лица, отощавшие от голода, ожесточившиеся от борьбы с голодом; взгляд хмурый, челюсти сжаты. А вокруг них расстилалась плодородная земля. Слышал, что случилось с ребенком вон в той палатке, четвертой с краю? Нет, я только что пришел. Малыш метался во сне, плакал. Родители думали, это от глистов. Дали глистогонного, а он умер. Говорят, есть такая болезнь — «черный язык», у него это и было. От плохой пищи так болеют. Бедняга… А у родителей нет денег на похороны. Придется хоронить как нищего. Вот беда! И руки опускались в карманы, доставали мелочь. У входа в палатку росла горстка серебра. И родители находили ее там. Наш народ — хороший народ; наш народ — добрый народ. Даст бог, придет то время, когда добрые люди не всё будут бедняками. Даст бог, придет то время, когда ребятам будет что есть. И собственники знали, что придет то время, когда молитвы умолкнут. И тогда конец. Глава двадцатая Дети, Конни, Роза Сарона и проповедник сидели на грузовике перед конторой следователя в Бейкерсфилде. Сидеть было жарко и неудобно, затекли ноги. Они дожидались отца, матери и дяди Джона, которые прошли к следователю. Вскоре из конторы вынесли корзину и положили в нее длинный сверток, снятый с грузовика. Они сидели на солнцепеке, дожидаясь, когда следствие будет закончено, причины смерти установлены и удостоверение подписано. Эл и Том бродили по улице, останавливались у витрин, с любопытством разглядывали прохожих. И наконец мать, отец и дядя Джон вышли из конторы — вышли притихшие, молчаливые. Дядя Джон взобрался наверх. Отец и мать сели в кабину. Том и Эл вернулись, и Том сел за руль. Он сидел молча, дожидаясь указаний, куда ехать. Отец смотрел в одну точку прямо перед собой; его черная шляпа была низко надвинута на лоб. Мать потирала пальцами уголки рта, и взгляд у нее был отсутствующий, потерянный, мертвый от усталости. Отец глубоко вздохнул. — Ничего не поделаешь, — сказал он. — Я знаю, — сказала мать. — А все-таки… ей хотелось, чтобы похороны были хорошие. Она всегда об этом говорила. Том покосился на них. — На общественный счет? — спросил он. — Да. — Отец мотнул головой, словно стараясь вернуться к действительности. — Денег не хватило. Не осилили. — Он повернулся к матери. — Ты не горюй. Как ни ломай голову, что ни придумывай, все равно ничего не поделаешь. Нет денег. Бальзамирование, гроб, пастор, место на кладбище… Мы и десятой части не наскребем. А что могли, то сделали. — Я знаю, — сказала мать. — Я просто не могу забыть, как она всегда говорила, чтобы похороны были хорошие. Ну что ж, ничего не поделаешь… — Она глубоко вздохнула и потерла уголки рта пальцами. — А следователь — хороший человек. Покрикивает, а все-таки хороший. — Да, — сказал отец. — Он начистоту с нами говорил. Мать провела рукой по волосам, на скулах у нее выступили желваки. — Надо ехать, — сказала она. — Надо выбрать хорошее местечко для привала. Найдем работу, устроимся. Зачем ребятишек морить голодом? Это не по-бабкиному. Она на похоронах всегда всласть ела. — Куда же поедем? — спросил Том. Отец приподнял шляпу и почесал голову. — В лагерь, — сказал он. — Пока не найдем работу, последнее тратить нельзя. Выезжай за город. Грузовик проехал несколько улиц, и город остался позади. И у моста они увидели скопление палаток и лачуг. Том сказал: — Давайте здесь остановимся. Послушаем, что говорят, узнаем, есть ли где работа. — Он съехал по крутому спуску и остановил грузовик на краю лагеря. В расположении лагеря не было никакого порядка; лачуги, машины, маленькие серые палатки стояли где попало. Крайняя лачуга была совершенно неописуемого вида. Южная сторона — три листа ржавого рифленого железа, восточная — старый половик, прибитый к двум доскам, северная — кусок толя и кусок рваного брезента, а западная — шесть мешков из дерюги. Вместо крыши — переплет из неотесанных ивовых жердей, сверху кучей навалена трава. С той стороны, где стена была сделана из мешков, у входа в беспорядке громоздился всякий скарб. Керосиновый бидон на пять галлонов служил вместо печки, сбоку у него торчало ржавое колено трубы. Бак для кипячения белья, а вокруг — целая коллекция ящиков: ящики, заменяющие стулья, ящики, заменяющие столы. Рядом с лачугой стоял дряхлый «форд» — модель «Т» — с двухколесным прицепом. И все это говорило о том, что люди здесь опустились, отчаялись. Дальше виднелась маленькая палатка, посеревшая от дождей, но чистенькая, опрятная; и ящики здесь были аккуратно расставлены вдоль стены. Между по́лами ее торчала печная труба, земля у входа была подметена и сбрызнута водой. На одном из ящиков стояло ведро с замоченным бельем. Рядом с палаткой — легковая машина, модель «А», с самодельным прицепом — спальней. Все здесь было налажено и прибрано. Следующая палатка была громадная, рваная; брезент висел клочьями, стянутыми кое-где проволокой. Полы были откинуты, внутри лежали четыре широких матраца. На веревке, протянутой вдоль южной стены, сушились розовые бумажные платья и несколько пар рабочих комбинезонов. Всего в лагере было сорок палаток и лачуг, и около каждого жилья стояла машина. Несколько мальчиков сначала разглядывали подъехавший грузовик издали, а потом двинулись к нему всей компанией — босоногие, в одних комбинезонах, с серыми от пыли волосами. Том остановил грузовик и взглянул на отца. — Невзрачное местечко, — сказал он. — Может, поедем дальше? — Куда там дальше! Надо сначала все разузнать, — сказал отец. — Спросим, как тут с работой. Том открыл дверцу и вышел из машины. Верхние пассажиры спрыгнули на землю и стали с любопытством оглядываться по сторонам. Руфь и Уинфилд, по привычке, уже образовавшейся у них за дорогу, взяли ведро и пошли к ивняку, за которым полагалось быть воде, и кучка ребят раздалась перед ними и снова сомкнулась. Дерюжные по́лы первой лачуги распахнулись, и оттуда выглянула женщина в грязном цветастом платье. Ее седые волосы были заплетены в косички, лицо было все в морщинах, взгляд тупой, под глазами серые мешки, углы вялого рта безвольно опущены. Отец спросил: — Можно нам здесь остановиться? Голова исчезла. С минуту в лачуге ничего не было слышно, потом по́лы ее приоткрылись, и оттуда появился бородатый человек в жилетке. Женщина выглянула из-за его плеча, но наружу не вышла. Бородач сказал: — Здравствуйте, — и его бегающие темные глаза оглядели сначала людей, каждого по очереди, потом грузовик и поклажу. Отец сказал: — Я вот спрашиваю вашу жену, нельзя ли нам здесь расположиться? Бородач напряженно вглядывался в отца, словно тот сказал что-то очень мудреное, требующее размышления. — Где расположиться — здесь? — спросил он. — Да, да. Или, может, тут есть хозяин, надо сначала его повидать? Бородач прищурил один глаз, не переставая рассматривать отца. — Вы хотите сделать привал? Отец потерял терпение. Седая женщина по-прежнему выглядывала из лачуги. — О чем же я говорю, как по-вашему? — А что ж, решили остановиться — останавливайтесь. Я вас не гоню. Том захохотал: — Дошло наконец-то. Отец сдерживал себя изо всех сил: — Я хочу знать, есть тут хозяин или нет? Надо платить или не надо? Бородач выпятил подбородок. — Какой хозяин? — спросил он. Отец отвернулся. — Ну его к черту. Голова женщины опять нырнула в лачугу. Бородач с угрожающим видом шагнул вперед. — Какой хозяин? — повторил он. — Кто посмеет нас выгнать? Нет, ты скажи! Том загородил собой отца. — Поди-ка проспись как следует, — сказал он. Бородач открыл рот и потрогал нижнюю десну грязным пальцем. Минуту он приглядывался к Тому все так же внимательно и пытливо и вдруг круто повернулся и шмыгнул в лачугу вслед за седой женщиной. Том посмотрел на отца. — Что за чертовщина? Отец пожал плечами. Он разглядывал лагерь. Перед одной из палаток стоял старый «бьюик» со снятой крышкой блока. Какой-то молодой человек притирал клапаны и поглядывал на грузовик Джоудов. Они заметили, что он посмеивается втихомолку. Когда бородач скрылся в своей лачуге, молодой человек бросил работу и подошел к Джоудам. — Здравствуйте, — сказал он, и его голубые глаза весело блеснули. — Ну как, познакомились с нашим мэром? — Что это с ним такое? — спросил Том. Молодой человек хмыкнул: — Да ничего, такой же тронутый, как мы с тобой. Может, чуть хуже. Отец сказал: — Я спросил его, можно ли здесь остановиться. Молодой человек вытер замасленные ладони о брюки. — А почему нельзя? Конечно, можно. Вы недавно здесь? — Да, — ответил Том. — Сегодня утром приехали. — Первый раз в Гувервиле? — В каком Гувервиле? — Да вот в этом самом. — А! — сказал Том. — Мы только-только подъехали. Уинфилд и Руфь вернулись, неся вдвоем ведро воды. Мать сказала: — Давайте раскладываться. Я очень устала. Может, отдохнем здесь. Отец и дядя Джон влезли на грузовик и сняли брезент и матрацы. Том подошел к молодому человеку и проводил его до машины, которую он чинил. Инструменты лежали у него на блоке, а на вакуумном бачке стояла желтая баночка с наждачной смесью для притирки клапанов. Том спросил: — А что он такой чудной, этот бородач? Молодой человек взял коловорот и снова принялся за притирку клапана к гнезду. — Кто — мэр? А бог его знает. Наверно, очумелый. — Очумелый? — Его, наверно, полисмены так загоняли, что он до сих пор в себя не придет. Том спросил: — А зачем такого гонять? Молодой человек отложил коловорот в сторону и посмотрел Тому прямо в глаза. — А черт их знает, — сказал он. — Ты только что приехал. Может, тебе виднее, в чем тут дело. Одни так говорят, другие — эдак. Вот поживешь на одном месте день-другой, а потом явится шериф и погонит тебя дальше. — Он приподнял клапан и смазал гнездо. — Да кому это нужно? — Говорю — не знаю. Некоторые объясняют это так, будто здесь не хотят, чтобы мы участвовали в выборах, вот и гоняют нас с места на место. Другие говорят, чтобы не давать нам пособия по безработице. А третьи — чтобы мы не могли сорганизоваться. Не знаю. Я все время в дороге. Вот подожди, сам на себе это испытаешь. — Ведь мы не бродяги, — не сдавался Том. — Мы ищем работу. Что ни предложат, за все возьмемся. Молодой человек опустил коловорот и с удивлением посмотрел на Тома. — Работу ищете? — повторил он. — Ишь ты, работу! А как по-твоему, что другие ищут? Алмазные россыпи? Я вот себе всю задницу на нет стер, а чего я ищу, как ты думаешь? — Он снова взялся за коловорот. Том посмотрел на грязные палатки, на жалкий скарб около них, на старые машины, на бесформенные матрацы, вынесенные на солнце, на закопченные жестянки над черными от дыма ямами. Он негромко спросил: — Работы нет? — Пока не слышно. Позднее должна быть. Сейчас здесь никаких урожаев не снимают. Для винограда рано, для хлопка тоже рано. Мы поедем дальше, вот только клапаны притру. У меня жена, ребятишки. Говорят, дальше на севере работа есть. Туда и поедем, к Салинасу. Том видел, как дядя Джон, отец и проповедник поднимают брезент на шесты, как мать, стоя на коленях, сметает пыль с матрацев. Новых соседей кольцом окружили дети, молчаливые, босоногие, чумазые. Том сказал: — В наших местах раздавали листки — оранжевые. Там было написано, что здесь требуется много народу на сбор урожая. Молодой человек рассмеялся. — Сюда, говорят, триста тысяч понаехало, и, наверно, нет такой семьи, которая не видала бы этих листков. — Да если нет нужды в людях, какой смысл их печатать? — А ты пошевели мозгами. — Я хочу разобраться, в чем тут дело. — Слушай, — сказал молодой человек. — Предположим, ты предлагаешь работу, а охотник на нее найдется только один. Значит, сколько он ни запросит, столько ты и дашь. Теперь предположим, что охотников не один, а сотня. — Он отложил инструмент в сторону. Взгляд у него стал суровый, голос звучал резко. — Предположим, что до этой работы дорывается сотня человек. Предположим, у них есть дети, и дети сидят голодные. На каких-нибудь десять центов их можно накормить маисовой кашей. Предположим даже, что и на пять центов купишь чего-нибудь. А народу набежала целая сотня. Предложи им такой заработок, да они из-за него горло друг другу перервут. Знаешь, сколько мне платили на последнем месте? Пятнадцать центов в час. За десять часов полтора доллара. А жить там поблизости не позволяли. Пока доедешь, сколько одного бензину сожжешь. — Злоба душила его, глаза горели ненавистью. Вот для этого листки и печатают. Пятнадцать центов в час за полевые работы… А на те деньги, которые хозяева сэкономят, такие листки можно выпускать тучами. Том сказал: — Вот дерьмо-то. Молодой человек резко рассмеялся: — Дерьмо! Ты здесь поживи немного, — если учуешь, где пахнет розами, позови меня, я тоже понюхаю. — Но здесь должна быть работа, — гнул свое Том. — Сколько здесь всего — фруктовые сады, виноградники, огороды! Здесь люди нужны. Я же видел, сколько здесь всего растет. В палатке рядом с машиной заплакал ребенок. Молодой человек прошел туда, и за брезентовой стенкой послышался его тихий голос. Том взял коловорот и стал притирать клапан, водя рукой по пол-оборота в обе стороны. Ребенок утих. Молодой человек вышел из палатки и остановился, глядя на Тома. — Ничего, справляешься, — сказал он. — Хорошо, когда руки умелые. Это тебе пригодится. — Ну, а как же все-таки? — снова начал Том. — Я ведь видел, сколько здесь всякого добра растет. Молодой человек присел на корточки. — Слушай, — сказал он. — Я работал в одном саду. Громадный — конца-краю не видно. Собирали персики. Круглый год его обслуживают девять человек. — Он выразительно помолчал. — А когда персики поспевают, туда требуется на две недели три тысячи человек. Не найдут столько — все погниет. Так что они делают? Рассылают эти листки во все концы. Требуется три, а приходит шесть тысяч. Воля хозяйская — сколько им вздумается, столько и платят. А не хочешь работать за такую плату, пожалуйста — на твое место зарится тысяча человек. Ну, ты рвешь, рвешь эти персики, и наконец — все, больше не осталось. А ничего другого в тех местах нет. Одни персики, и поспевают все в одно время. Если уж снято, так все до последнего. Больше в этих местах делать нечего. И хозяева теперь не хотят, чтобы ты там торчал. А таких, как ты, три тысячи. Работа кончена. Кто тебя знает — может, ты вор, или пьяница, или скандалист. А кроме того, и вид у тебя не бог весть какой — живешь в старой палатке; местность красивая, а ты смердишь тут. Нечего тебе здесь делать. Ну и гонят в три шеи — поезжай дальше. Вот так-то. Том посмотрел на свою палатку и увидел, что мать, двигаясь тяжело и медленно от усталости, разжигает небольшой костер из всякого хлама и ставит на огонь котелок. Дети подступили еще ближе, и спокойные, широко открытые детские глаза следили за руками матери. Дряхлый, сгорбленный старик выполз из палатки, точно барсук, и заковылял к ним, втягивая на ходу воздух ноздрями. Он заложил руки за спину и стал рядом с детьми, наблюдая за матерью. Руфь и Уинфилд стояли к ней вплотную и воинственно поглядывали на чужаков. Том сказал злобно: — Эти персики надо снимать сразу? Как только поспеют? — Конечно. — А что, если всем сговориться и заявить: «Пусть гниют». Небось живо плату повысят! Молодой человек поднял голову и взглянул на Тома — взглянул насмешливо. — Нечего сказать, придумал. Своим умом до этого дошел? — Я устал, — ответил Том. — Всю ночь сидел за рулем. Я сейчас из-за любого пустяка могу сцепиться. Устал как собака. Ты уж меня не задирай. Ответь, когда спрашивают. Молодой человек усмехнулся. — Да нет, это я просто так. Ты здесь недавно. А те, кто тут поработал, они уже понимают, что к чему. И те, у кого сады, те тоже понимают. Вот слушай: если сговариваться и действовать заодно, нужен вожак — без вожака не обойдешься: ведь говорить кому-то надо. А стоит только ему открыть рот, его сейчас же схватят и посадят в тюрьму. Появится другой, и его туда же. Том сказал: — Что ж, в тюрьме, по крайней мере, кормят. — Тебя кормят, а твоих детей — нет. Хорошо получится? Ты сидишь в тюрьме, а твои дети умирают с голоду. — Н-да, — протянул Том. — Н-да. — Это еще не все. Про черные списки слыхал? — Это еще что такое? — А вот попробуй только заикнись насчет того, чтоб действовать заодно, тогда живо узнаешь. С тебя сделают снимок и разошлют его во все концы. Тогда уж работы нигде не достанешь. А если у тебя ребята… Том снял кепку и скрутил ее жгутом. — Значит, что подвернулось, то и бери или подыхай с голоду; а если посмеешь пикнуть — тоже подыхай с голоду! Так? Молодой человек широко повел рукой, показывая на рваные палатки и дряхлые машины. Том снова посмотрел на мать, чистившую теперь картошку. Дети подступили к ней еще ближе. Он сказал: — Нет, я так не согласен. Мы, черт возьми, не овцы. Я вот возьму да сверну кому-нибудь шею. — Полисмену? — Да кому придется. — Рехнулся, голубчик, — сказал молодой человек. — С тобой живо разделаются. Ты человек безвестный, собственности у тебя никакой нет. Найдут где-нибудь в канаве, когда у тебя уж кровь на лице запечется. А в газете будет всего одна строчка — знаешь, какая? «Обнаружен труп бродяги». Вот и все. В газетах таких заметок сколько угодно, сам увидишь. «Обнаружен труп бродяги». Том сказал: — Около этого бродяги еще один труп обнаружат. — Рехнулся, голубчик, — повторил молодой человек. — Что ты этим докажешь? — Ну, а ты как поступаешь? — Том посмотрел на измазанное тавотом лицо молодого человека, посмотрел ему в глаза, вдруг словно подернувшиеся пленкой. — Никак. Вы издалека? — Мы? Из Саллисо, Оклахома. — Недавно приехали? — Только сегодня. — И долго думаете здесь оставаться? — Не знаю. Где найдем работу, там и останемся. А что? — Ничего. — И глаза его снова подернуло пленкой. — Пойду посплю, — сказал Том. — Завтра с утра выедем искать работу. — Что ж, попробуйте. Том повернулся и пошел к своей палатке. Молодой человек взял банку наждачной смеси для притирки и запустил туда пальцы. — Эй! — крикнул он. Том оглянулся. — Ну? — Слушай, что я скажу. — Он поманил его пальцем, на котором сидела нашлепка мази. — Слушай… Ты не нарывайся. Помнишь того — очумелого? — Из этой лачуги? — Да. Дурной такой, будто ничего не понимает. — Ну и что? — Когда сюда пожалуют полисмены, — а они то и дело к нам наведываются, — ты тоже таким прикинься. Ничего ты не знаешь, ничего не понимаешь. Полисмены только к таким и благоволят. А затевать с ними драку и не думай. Это все равно что руки на себя наложить. Прикидывайся, будто совсем очумел от страха. — Значит, пусть полисмен что хочет делает, а ты молчи? — Да нет, слушай. Я к тебе загляну вечерком. Может, не следует мне этого делать. Тут куда ни плюнь — везде шпики. Я иду на риск, а у меня ребенок. Но все равно, я к тебе загляну. А если увидишь полисмена, прикинься дурачком. Этаким Оки, понял? — Что ж, это можно, если дело делать, — сказал Том. — А ты не беспокойся. Мы без дела не сидим, только на рожон не лезем. Ребенку много ли надо? Поголодает дня два-три, и конец. — Молодой человек снова принялся за работу. Он смазал гнездо клапана, и его рука, державшая инструмент, заходила взад и вперед. Лицо его потеряло всякую выразительность, взгляд стал тупой, бессмысленный. Том медленно побрел к своим. — Значит, очумелый, — тихо проговорил он. Отец и дядя Джон подошли к палатке с охапками хвороста, сложили его у костра и присели на корточки. — Тут поблизости все подобрали, — сказал отец. — Пришлось далеко идти. — Он посмотрел на окруживших палатку детей. — Господи помилуй! Откуда вас столько набежало? — И дети смущенно потупились. — Наверно, учуяли, что пахнет едой, — сказала мать. — Уинфилд, не вертись под ногами. — Она оттолкнула его. — Хочу потушить мясо. Мы горячего не ели с самого отъезда. Па, сходи в лавку, возьми зашеины. Я ее на костре потушу. — Отец встал и ушел. Эл открыл капот грузовика и заглянул внутрь, на блестящий от масла двигатель. Он поднял голову, услышав шаги Тома. — Нечего сказать, веселый идешь. — Ну еще бы! Просто прыгаю от радости, как лягушка под дождиком, — ответил Том. — Посмотри. — Эл показал на двигатель. — Здорово, а? Том заглянул внутрь: — Да как будто ничего. — По-твоему, ничего? А по-моему, замечательно. Масла совсем не пропускает. — Он вывернул свечу и сунул в отверстие палец. — Нагар есть, но это ничего, не страшно. Том сказал: — Ну что ж, молодец, правильно выбрал. Ты этого от меня ждешь? — Я всю дорогу боялся: вот, думаю, рассыплется все, а чья будет вина? Моя. — Да нет, ты правильно выбрал. А сейчас проверь все как следует, завтра с утра поедем искать работу. — Ничего, довезет, — сказал Эл. — Можешь не беспокоиться. — Он вынул нож из кармана и стал очищать электроды свечи. Том зашел в палатку и увидел Кэйси, который сидел на земле и сосредоточенно разглядывал свою правую босую ногу. Том тяжело опустился рядом с ним: — Ну, как, работает? — Что? — спросил Кэйси. — Да нога твоя. — А… Это я просто так — сижу, думаю. — Ты, наверно, только в такой удобной позе и можешь думать, — сказал Том. Кэйси пошевелил пальцами ноги и спокойно улыбнулся.

The script ran 0.011 seconds.