1 2 3 4 5 6 7
– Ты вернулся… вернулся наконец?
Овод тяжело вздохнул.
– Да, – сказал он, – и вам нужно бороться за меня или убить меня.
– Замолчи, carino! К чему все это теперь! Мы с тобой, словно дети, заблудились в потёмках и приняли друг друга за привидения. А теперь мы рука об руку вышли на свет. Бедный мой мальчик, как ты изменился! Волны горя залили тебя с головой – тебя, в ком было раньше столько радости, столько жизни! Артур, неужели это действительно ты? Я так часто видел во сне, что ты со мной, ты рядом, а потом проснусь – вокруг темно и пусто. Неужели меня мучает все тот же сон? Дай мне убедиться, что это правда, расскажи о себе!
– Всё было очень просто. Я спрятался на торговом судне и уехал в Южную Америку.
– А там?
– Там я жил, если только это можно назвать жизнью… О, с тех пор как вы обучали меня философии, я постиг многое! Вы говорите, что видели меня во сне… Я вас тоже…
Он вздрогнул и надолго замолчал.
– Это было, когда я работал на рудниках в Эквадоре…
– Неужели рудокопом?
– Нет, подручным рудокопа, наравне с китайскими кули. Мы спали в бараке у самого входа в шахту. Я страдал тогда той же болезнью, что и теперь, а приходилось таскать целые дни камни под раскалённым солнцем. Однажды ночью у меня, должно быть, начался бред, потому что я увидел, как вы отворили дверь. В руках у вас было распятие, вот такое же, как здесь на стене. Вы читали молитву и прошли совсем близко, не заметив меня. Я закричал, прося вас помочь мне, дать мне яду или нож – любое, что положило бы конец моим страданиям, прежде чем я лишусь рассудка. А вы…
Он закрыл глаза одной рукой; другую все ещё сжимал Монтанелли.
– Я видел по вашему лицу, что вы слышите меня, но вы даже не взглянули в мою сторону и продолжали молиться. Потом поцеловали распятие, оглянулись и прошептали: «Мне очень жаль тебя, Артур, но я не смею выдавать свои чувства… он разгневается…» И я посмотрел на Христа и увидел, что Христос смеётся… Потом пришёл в себя, снова увидел барак и кули, больных проказой, и понял все. Мне стало ясно, что вам гораздо важнее снискать расположение этого вашего божка, тем вырвать меня из ада. И я запомнил это. А сейчас, когда вы дотронулись до меня, вдруг все забыл… но ведь я болен. Я любил вас когда-то… Но теперь между нами не может быть ничего, кроме вражды. Зачем вы держите мою руку? Разве вы не понимаете, что, пока вы веруете в вашего Иисуса, мы можем быть только врагами?
Монтанелли склонил голову и поцеловал изуродованную руку Овода:
– Артур, как же мне не веровать? Если я сохранил веру все эти страшные годы, то как отказаться от неё теперь, когда ты возвращён мне богом? Вспомни: ведь я был уверен, что убил тебя.
– Это вам ещё предстоит сделать.
– Артур!
В этом возгласе звучал ужас, но Овод продолжал, словно ничего не слыша:
– Будем честными до конца. Мы не сможем протянуть друг другу руки над той глубокой пропастью, которая разделяет нас. Если вы не смеете или не хотите отречься от всего этого, – он бросил взгляд на распятие, висевшее на стене, – то вам придётся дать своё согласие полковнику.
– Согласие! Боже мой… Согласие! Артур, но ведь я люблю тебя!
Страдальческая гримаса исказила лицо Овода.
– Кого вы любите больше? Меня или вот это?
Монтанелли медленно встал. Ужас объял его душу и страшной тяжестью лёг на плечи. Он почувствовал себя слабым, старым и жалким, как лист, тронутый первым морозом. Сон кончился, и перед ним снова пустота и тьма.
– Артур, сжалься надо мной хоть немного!
– А много ли у вас было жалости ко мне, когда из-за вашей лжи я стал рабом на сахарных плантациях? Вы вздрогнули… Вот они, мягкосердечные святоши! Вот что по душе господу богу – покаяться в грехах и сохранить себе жизнь, а сын пусть умирает! Вы говорите, что любите меня… Дорого обошлась мне ваша любовь! Неужели вы думаете, что можете загладить все и, обласкав, превратить меня в прежнего Артура? Меня, который мыл посуду в грязных притонах и чистил конюшни у креольских фермеров – у тех, кто сами были ничуть не лучше скотины? Меня, который был клоуном в бродячем цирке, слугой матадоров[94]? Меня, который угождал каждому негодяю, не ленившемуся распоряжаться мной, как ему вздумается? Меня, которого морили голодом, топтали ногами, оплёвывали? Меня, который протягивал руку, прося дать ему покрытые плесенью объедки, и получал отказ, потому что они шли в первую очередь собакам? Зачем я говорю вам обо всём этом? Разве расскажешь о тех бедах, которые вы навлекли на меня! А теперь вы твердите о своей любви! Велика ли она, эта любовь? Откажетесь ли вы ради неё от своего бога? Что сделал для вас Иисус? Что он выстрадал ради вас? За что вы любите его больше меня? За пробитые гвоздями руки? Так посмотрите же на мои! И на это поглядите, и на это, и на это…
Он разорвал рубашку, показывая страшные рубцы на теле.
– Padre, ваш бог – обманщик! Не верьте его ранам, не верьте, что он страдал, это все ложь. Ваше сердце должно по праву принадлежать мне! Padre, нет таких мук, каких я не испытал из-за вас. Если бы вы только знали, что я пережил! И всё-таки мне не хотелось умирать. Я перенёс все и закалил свою душу терпением, потому что стремился вернуться к жизни и вступить в борьбу с вашим богом. Эта цель была моим щитом, им я защищал своё сердце, когда мне грозили безумие и смерть. И вот теперь, вернувшись, я снова вижу на моём месте лжемученика, того, кто был пригвождён к кресту всего-навсего на шесть часов, а потом воскрес из мёртвых. Padre, меня распинали год за годом пять лет, и я тоже воскрес! Что же вы теперь со мной сделаете? Что вы со мной сделаете?..
Голос у него оборвался. Монтанелли сидел не двигаясь, словно каменное изваяние, словно мертвец, поднятый из гроба. Лишь только Овод обрушил на него своё отчаяние, он задрожал, как от удара бичом, но теперь дрожь прошла, от неё не осталось и следа.
Они долго молчали. Наконец Монтанелли заговорил безжизненно ровным голосом:
– Артур, объясни мне, чего ты хочешь. Ты пугаешь меня, мысли мои путаются. Чего ты от меня требуешь?
Овод повернул к нему мертвенно-бледное лицо:
– Я ничего не требую. Кто же станет насильно требовать любви? Вы свободны выбрать из нас двоих того, кто вам дороже. Если вы любите его больше, оставайтесь с ним.
– Я не понимаю тебя, – устало сказал Монтанелли. – О каком выборе ты говоришь? Ведь прошлого изменить нельзя.
– Вам нужно выбрать одного из нас. Если вы любите меня, снимите с шеи этот крест и пойдёмте со мной. Мои друзья готовят новый побег, и в ваших силах помочь им. Когда же мы будем по ту сторону границы, признайте меня публично своим сыном. Если же в вас недостаточно любви ко мне, если этот деревянный идол вам дороже, чем я, то ступайте к полковнику и скажите ему, что согласны. Но тогда уходите сейчас же, немедленно, избавьте меня от этой пытки! Мне и так тяжело.
Монтанелли поднял голову. Он начинал понимать, чего от него требуют.
– Я снесусь с твоими друзьями. Но… идти с тобой мне нельзя… я священник.
– А от священника я не приму милости. Не надо больше компромиссов, padre! Довольно я страдал от них! Вы откажетесь либо от своего сана, либо от меня.
– Как я откажусь от тебя, Артур! Как я откажусь от тебя!
– Тогда оставьте своего бога! Выбирайте – он или я. Неужели вы поделите вашу любовь между нами: половину мне, а половину богу! Я не хочу крох с его стола. Если вы с ним, то не со мной.
– Артур, Артур! Неужели ты хочешь разбить моё сердце? Неужели ты доведёшь меня до безумия?
Овод ударил рукой по стене.
– Выбирайте между нами, – повторил он.
Монтанелли достал спрятанную на груди смятую истёршуюся бумажку.
– Смотри, – сказал он.
Я верил в вас, как в бога. Но бог – это глиняный идол, которого можно разбить молотком, а вы лгали мне всю жизнь.
Овод засмеялся и вернул ему записку:
– Вот что значит д-девятнадцать лет! Взять молоток и сокрушить им идола кажется таким лёгким делом. Это легко и теперь, но только я сам попал под молот. Ну, а вы ещё найдёте немало людей, которым можно лгать, не боясь, что они изобличат вас.
– Как хочешь, – сказал Монтанелли. – Кто знает, может быть, и я на твоём месте был бы так же беспощаден. Я не могу сделать то, чего ты требуешь, Артур, но то, что в моих силах, я сделаю. Я устрою тебе побег, а когда ты будешь в безопасности, со мной произойдёт несчастный случай в горах или по ошибке я приму не сонный порошок, а другое лекарство. Выбирай, что тебя больше устраивает. Ничего другого я не могу сделать. Это большой грех, но, я надеюсь, господь простит меня. Он милосерднее…
Овод протянул к нему руки:
– О, это слишком! Это слишком! Что я вам сделал? Кто дал вам право так думать обо мне? Точно я собираюсь мстить! Неужели вы не понимаете, что я хочу спасти вас? Неужели вы не видите, что во мне говорит любовь?
Он схватил руки Монтанелли и стал покрывать их горячими поцелуями вперемешку со слезами.
– Padre, пойдёмте с нами. Что у вас общего с этим мёртвым миром идолов? Ведь они – прах ушедших веков! Они прогнили насквозь, от них веет тленом! Уйдите от чумной заразы церкви – я уведу вас в светлый мир. Padre, мы – жизнь и молодость, мы – вечная весна, мы – будущее человечества! Заря близко, padre, – неужели вы не хотите, чтобы солнце воссияло и над вами? Проснитесь, и забудем страшные сны! Проснитесь, и начнём нашу жизнь заново! Padre, я всегда любил вас, всегда! Даже в ту минуту, когда вы нанесли мне смертельный удар! Неужели вы убьёте меня ещё раз?
Монтанелли вырвал свои руки из рук Овода.
– Господи, смилуйся надо мной! – воскликнул он. – Артур, как ты похож на мать! /Те же глаза/!
Наступило глубокое, долгое молчание.
Они глядели друг на друга в сером полумраке, и сердца их стыли от ужаса.
– Скажи мне что-нибудь, – прошептал Монтанелли. – Подай хоть какую-нибудь надежду!
– Нет. Жизнь нужна мне только для того, чтобы бороться с церковью. Я не человек, а нож! Давая мне жизнь, вы освящаете нож.
Монтанелли повернулся к распятию:
– Господи! Ты слышишь?..
Голос его замер в глубокой тишине. Ответа не было. Злой демон снова проснулся в Оводе:
– Г-громче зовите! Может быть, он спит.
Монтанелли выпрямился, будто его ударили. Минуту он глядел прямо перед собой. Потом опустился на край койки, закрыл лицо руками и зарыдал. Овод вздрогнул всем телом, поняв, что значат эти слезы. Холодный пот выступил у него на лбу.
Он натянул на голову одеяло, чтобы не слышать этих рыданий. Разве не довольно того, что ему придётся умереть – ему, полному сил и жизни!
Но рыданий нельзя было заглушить. Они раздавались у него в ушах, проникали в мозг, в кровь.
Монтанелли плакал, и слезы струились у него сквозь пальцы. Наконец он умолк и, словно ребёнок, вытер глаза платком. Платок упал на пол.
– Слова излишни, – сказал он. – Ты понял меня?
– Да, понял, – бесстрастно проговорил Овод. – Это не ваша вина. Ваш бог голоден, и его надо накормить.
Монтанелли повернулся к нему. И наступившее молчание было страшнее молчания могилы, которую должны были вскоре выкопать для одного из них.
Молча глядели они друг на друга, словно влюблённые, которых разлучили насильно и которым не переступить поставленной между ними преграды.
Овод первый опустил глаза. Он поник всем телом, пряча лицо, и Монтанелли понял, что это значит: «Уходи». Он повернулся и вышел из камеры.
Минута, и Овод вскочил с койки:
– Я не вынесу этого! Padre, вернитесь! Вернитесь!
Дверь захлопнулась. Долгим взглядом обвёл он стены камеры, зная, что всё кончено. Галилеянин победил[95].
Во дворе тюрьмы всю ночь шелестела трава – трава, которой вскоре суждено было увянуть под ударами заступа. И всю ночь напролёт рыдал Овод, лёжа один, в темноте…
Глава VII
Во вторник утром происходил военный суд.
Он продолжался недолго. Это была лишь пустая формальность, занявшая не больше двадцати минут. Да много времени и не требовалось. Защита не была допущена. В качестве свидетелей выступали только раненый сыщик, офицер да несколько солдат. Приговор был предрешён: Монтанелли дал неофициальное согласие, которого от него добивались. Судьям – полковнику Феррари, драгунскому майору и двум офицерам папской гвардии – собственно, нечего было делать. Прочли обвинительный акт, свидетели дали показания, приговор скрепили подписями и с соответствующей торжественностью прочли осуждённому. Он выслушал его молча и на предложение воспользоваться правом подсудимого на последнее слово только нетерпеливо махнул рукой. У него на груди был спрятан платок, обронённый Монтанелли. Он осыпал этот платок поцелуями и плакал над ним всю ночь, как над живым существом. Лицо у него было бледное и безжизненное, глаза все ещё хранили следы слёз. Слова «к расстрелу» мало подействовали на него. Когда он услыхал их, зрачки его расширились – и только.
– Отведите осуждённого в камеру, – приказал полковник, когда все формальности были закончены.
Сержант, едва сдерживая слёзы, тронул за плечо неподвижную фигуру. Овод чуть вздрогнул и обернулся.
– Ах да! – промолвил он. – Я и забыл.
На лице полковника промелькнуло нечто похожее на жалость. Полковник был не такой уж злой человек, и роль, которую ему приходилось играть последние недели, смущала его самого. И теперь, поставив на своём, он был готов пойти на маленькие уступки.
– Кандалы можно не надевать, – сказал он, посмотрев на распухшие руки Овода. – Отведите его в прежнюю камеру. – И добавил, обращаясь к племяннику: – Та, в которой полагается сидеть приговорённым к смертной казни, чересчур уж сырая и мрачная. Стоит ли соблюдать пустые формальности!
Полковник смущённо кашлянул и вдруг окликнул сержанта, который уже выходил с Оводом из зала суда:
– Подождите, сержант! Мне нужно поговорить с ним.
Овод не двинулся. Казалось, голос полковника не коснулся его слуха.
– Если вы хотите передать что-нибудь вашим друзьям или родственникам… Я полагаю, у вас есть родственники?
Ответа не последовало.
– Так вот, подумайте и скажите мне или священнику. Я позабочусь, чтобы ваше поручение было исполнено… Впрочем, лучше передайте его священнику. Он проведёт с вами всю ночь. Если у вас есть ещё какое-нибудь желание…
Овод поднял глаза:
– Скажите священнику, что я хочу побыть один. Друзей у меня нет, поручений – тоже.
– Но вам нужна исповедь.
– Я атеист. Я хочу только, чтобы меня оставили в покое.
Он сказал это ровным голосом, без тени раздражения, и медленно пошёл к выходу. Но в дверях снова остановился:
– Впрочем, вот что, полковник. Я хочу вас попросить об одном одолжении. Прикажите, чтобы завтра мне оставили руки свободными и не завязывали глаза. Я буду стоять совершенно спокойно.
* * *
В среду на восходе солнца Овода вывели во двор. Его хромота бросалась в глаза сильнее обычного: он с трудом передвигал ноги, тяжело опираясь на руку сержанта.
Но выражение усталой покорности уже слетело с его лица. Ужас, давивший в ночной тиши, сновидения, переносившие его в мир теней, исчезли вместе с ночью, которая породила их. Как только засияло солнце и Овод встретился лицом к лицу со своими врагами, воля вернулась к нему, и он уже ничего не боялся.
Против увитой плющом стены выстроились в линию шесть карабинеров, назначенных для исполнения приговора. Это была та самая осевшая, обвалившаяся стена, с которой Овод спускался в ночь своего неудачного побега. Солдаты, стоявшие с карабинами в руках, едва сдерживали слезы. Они не могли примириться с мыслью, что им предстоит убить Овода. Этот человек, с его остроумием, весёлым, заразительным смехом и светлым мужеством, как солнечный луч, озарил их серую, однообразную жизнь, и то, что он должен теперь умереть – умереть от их рук, казалось им равносильным тому, как если бы померкло яркое солнце.
Под большим фиговым деревом во дворе его ожидала могила. Её вырыли ночью подневольные руки. Проходя мимо, он с улыбкой заглянул в тёмную яму, посмотрел на лежавшую подле поблекшую траву и глубоко вздохнул, наслаждаясь запахом свежевскопанной земли.
Возле дерева сержант остановился. Овод посмотрел по сторонам, улыбнувшись самой весёлой своей улыбкой.
– Стать здесь, сержант?
Тот молча кивнул. Точно комок застрял у него в горле; он не мог бы вымолвить ни слова, если б даже от этого зависела его жизнь. На дворе уже собрались все: полковник Феррари, его племянник, лейтенант, командующий отрядом, врач и священник. Они вышли вперёд, стараясь не терять достоинства под вызывающе-весёлым взглядом Овода.
– Здравствуйте, г-господа! А, и его преподобие уже на ногах в такой ранний час!.. Как поживаете, капитан? Сегодня наша встреча для вас приятнее, чем прошлая, не правда ли? Я вижу, рука у вас ещё забинтована. Все потому, что я тогда дал промах. Вот эти молодцы лучше сделают своё дело… Не так ли, друзья? – Он окинул взглядом хмурые лица солдат. – На этот раз бинтов не понадобится. Ну-ну, почему же у вас такой унылый вид? Смирно! И покажите, как метко вы умеете стрелять. Скоро вам будет столько работы, что не знаю, справитесь ли вы с ней. Нужно поупражняться заранее…
– Сын мой! – прервал его священник, выходя вперёд; другие отошли, оставив их одних. – Скоро вы предстанете перед вашим творцом. Не упускайте же последних минут, оставшихся вам для покаяния. Подумайте, умоляю вас, как страшно умереть без отпущения грехов, с ожесточённым сердцем! Когда вы предстанете пред лицом вашего судии, тогда уже поздно будет раскаиваться. Неужели вы приблизитесь к престолу его с шуткой на устах?
– С шуткой, ваше преподобие? Мне кажется, вы заблуждаетесь. Когда придёт наш черёд, мы пустим в ход пушки, а не карабины, и тогда вы увидите, была ли это шутка.
– Пушки! Несчастный! Неужели вы не понимаете, какая бездна вас ждёт?
Овод оглянулся через плечо на зияющую могилу:
– Итак, в-ваше преподобие думает, что, когда меня опустят туда, вы навсегда разделаетесь со мной? Может быть, даже на мою могилу положат сверху камень, чтобы помешать в-воскресению «через три дня»? Не бойтесь, ваше преподобие! Я не намерен нарушать вашу монополию на дешёвые чудеса. Буду лежать смирно, как мышь, там, где меня положат. А всё же мы пустим в ход пушки!
– Боже милосердный! – воскликнул священник, – Прости ему!
– Аминь, – произнёс лейтенант глубоким басом, а полковник Феррари и его племянник набожно перекрестились.
Было ясно, что увещания ни к чему не приведут. Священник отказался от дальнейших попыток и отошёл в сторону, покачивая головой и шепча молитвы. Дальше всё пошло без задержек. Овод стал у края могилы, обернувшись только на миг в сторону красно-жёлтых лучей восходящего солнца. Он повторил свою просьбу не завязывать ему глаза, и, взглянув на него, полковник нехотя согласился. Они оба забыли о том, как это должно подействовать на солдат.
Овод с улыбкой посмотрел на них. Руки, державшие карабины, дрогнули.
– Я готов, – сказал он.
Лейтенант, волнуясь, выступил вперёд. Ему никогда ещё не приходилось командовать при исполнении приговора.
– Готовьсь!.. Целься! Пли!
Овод слегка пошатнулся, но не упал. Одна пуля, пущенная нетвёрдой рукой, чуть поцарапала ему щеку. Кровь струйкой потекла на белый воротник. Другая попала в ногу выше колена. Когда дым рассеялся, солдаты увидели, что он стоит, по-прежнему улыбаясь, и стирает изуродованной рукой кровь со щеки.
– Плохо стреляете, друзья! – сказал Овод, и его ясный, отчётливый голос резанул по сердцу окаменевших от страха солдат. – Попробуйте ещё раз!
Ропот и движение пробежали по шеренге. Каждый карабинер целился в сторону, в тайной надежде, что смертельная пуля будет пущена рукой соседа, а не его собственной. А Овод по-прежнему стоял и улыбался им. Предстояло начать все снова; они лишь превратили казнь в ненужную пытку. Солдат охватил ужас. Опустив карабины, они слушали неистовую брань офицеров и в отчаянии смотрели на человека, уцелевшего под пулями.
Полковник потрясал кулаком перед их лицами, торопил, сам отдавал команду. Он тоже растерялся и не смел взглянуть на человека, который стоял как ни в чём не бывало и не собирался падать. Когда Овод заговорил, он вздрогнул, испугавшись звука этого насмешливого голоса.
– Вы прислали на расстрел новобранцев, полковник! Посмотрим, может быть, у меня что-нибудь получится… Ну, молодцы! На левом фланге, держать ружья выше! Это карабин, а не сковорода! Ну, теперь – готовьсь!.. Целься!
– Пли! – крикнул полковник, бросаясь вперёд.
Нельзя было стерпеть, чтобы этот человек сам командовал своим расстрелом.
Ещё несколько беспорядочных выстрелов, и солдаты сбились в кучу, дико озираясь по сторонам. Один совсем не выстрелил. Он бросил карабин и, повалившись на землю, бормотал:
– Я не могу, не могу!
Дым медленно растаял в свете ярких утренних лучей. Они увидели, что Овод упал; увидели и то, что он ещё жив. Первую минуту солдаты и офицеры стояли, как в столбняке, глядя на Овода, который в предсмертных корчах бился на земле.
Врач и полковник с криком кинулись к нему, потому что он приподнялся на одно колено и опять смотрел на солдат и опять смеялся.
– Второй промах! Попробуйте… ещё раз, друзья! Может быть…
Он пошатнулся и упал боком на траву.
– Умер? – тихо спросил полковник.
Врач опустился на колени и, положив руку на залитую кровью сорочку Овода, ответил:
– Кажется, да… Слава богу!
– Слава богу! – повторил за ним полковник. – Наконец-то!
Племянник тронул его за рукав:
– Дядя… кардинал! Он стоит у ворот и хочет войти сюда.
– Что? Нет, нельзя… Я этого не допущу! Чего смотрит караул? Ваше преосвященство…
Ворота распахнулись и снова закрылись. Монтанелли уже стоял во дворе, глядя прямо перед собой неподвижными, полными ужаса глазами.
– Ваше преосвященство! Прошу вас… Вам не подобает смотреть… Приговор только что приведён в исполнение…
– Я пришёл взглянуть на него, – сказал Монтанелли.
Даже в эту минуту полковника поразил голос и весь облик кардинала: он шёл словно во сне.
– О господи! – крикнул вдруг один из солдат.
Полковник быстро обернулся.
Так и есть!
Окровавленное тело опять корчилось на траве.
Врач опустился на землю рядом с умирающим и положил его голову к себе на колено.
– Скорее! – крикнул он. – Скорее, варвары! Прикончите его, ради бога! Это невыносимо!
Кровь ручьями стекала по его пальцам. Он с трудом сдерживал бившееся в судорогах тело и растерянно озирался по сторонам, ища помощи. Священник нагнулся над умирающим и приложил распятие к его губам:
– Во имя отца и сына…
Овод приподнялся, опираясь о колено врача, и широко открытыми глазами посмотрел на распятие. Потом медленно среди мёртвой тишины поднял простреленную правую руку и оттолкнул его. На лице Христа остался кровавый след.
– Padre… ваш бог… удовлетворён?
Его голова упала на руки врача.
* * *
– Ваше преосвященство!
Кардинал стоял не двигаясь, и полковник Феррари повторил громче:
– Ваше преосвященство?
Монтанелли поднял глаза:
– Он мёртвый…
– Да, ваше преосвященство. Не уйти ли вам отсюда?.. Такое тяжёлое зрелище…
– Он мёртвый, – повторил Монтанелли и посмотрел в лицо Оводу. – Я коснулся его – а он мёртвый…
– Чего же ещё ждать, когда в человеке сидит десяток пуль! – презрительно прошептал лейтенант.
И врач сказал тоже шёпотом:
– Кардинала, должно быть, взволновал вид крови.
Полковник решительно взял Монтанелли под руку:
– Ваше преосвященство, не смотрите на него. Позвольте капеллану[96] проводить вас домой.
– Да… Я пойду.
Монтанелли медленно отвернулся от окровавленного тела и пошёл прочь в сопровождении священника и сержанта. В воротах он замедлил шаги и бросил назад все тот же непонимающий, застывший, как у призрака, взгляд.
– Он мёртвый…
* * *
Несколько часов спустя Марконе пришёл в домик на склоне холма сказать Мартини, что ему уже не нужно жертвовать жизнью.
Все приготовления ко второй попытке освободить Овода были закончены, ибо на этот раз план освобождения был много проще. Решили так: на следующее утро, когда процессия с телом господним будет проходить мимо крепостного вала, Мартини выступит вперёд из толпы и выстрелит полковнику в лицо. В общей суматохе двадцать вооружённых контрабандистов бросятся к тюремным воротам, ворвутся в башню и, заставив тюремщика открыть камеру, уведут Овода, стреляя в тех, кто попытается помешать этому. От ворот рассчитывали отступать с боем, прикрывая второй отряд конных контрабандистов, которые вывезут Овода в надёжное место в горах.
В небольшой группе заговорщиков только Джемма ничего не знала об этом плане. Так хотел Мартини.
– Её сердце не выдержит, – говорил он.
Когда контрабандист появился у калитки, Мартини отворил стеклянную дверь веранды и вышел ему навстречу:
– Есть новости, Марконе?
Марконе вместо ответа сдвинул на затылок свою широкополую соломенную шляпу.
Они сели на веранде. Ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Но Мартини достаточно было бросить взгляд на Марконе, чтобы понять все.
– Когда это случилось? – спросил он наконец.
Собственный голос показался ему таким тусклые и унылым, как и весь мир.
– Сегодня на рассвете. Я узнал от сержанта. Он был там и все видел.
Мартини опустил глаза и снял ниточку, приставшую к рукаву. Суета сует. Вся жизнь полна суеты. Завтра он должен был умереть. А теперь желанная цель растаяла, как тают волшебные замки в закатном небе, когда на них надвигается ночная тьма. Он вернётся в скучный мир – мир Галли и Грассини. Снова шифровка, памфлеты, споры из-за пустяков между товарищами, происки австрийских сыщиков. Будни, будни, нагоняющие тоску… А где-то в глубине его души – пустота, эту пустоту теперь уже ничто и никто не заполнит, потому что Овода нет.
Он услышал голос Марконе и поднял голову, удивляясь, о чём же можно сейчас говорить.
– Простите?
– Я спрашивал: вы сами скажете ей об этом?
Проблеск жизни со всеми её горестями снова появился на лице Мартини.
– Нет, я не могу! – воскликнул он. – Вы лучше уж прямо попросите меня пойти и убить её. Как я скажу ей, как?
Мартини закрыл глаза руками. И, не открывая их, почувствовал, как вздрогнул контрабандист. Он поднял голову. Джемма стояла в дверях.
– Вы слышали, Чезаре? – сказала она. – Всё кончено. Его расстреляли.
Глава VIII
– «Introibo ad altare Dei…»[97]
Монтанелли стоял перед престолом, окружённый священниками и причтом, и громким, ясным голосом читал «Introit». Собор был залит светом. Праздничные одежды молящихся, яркая драпировка на колоннах, гирлянды цветов – все переливалось красками. Над открытым настежь входом спускались тяжёлые красные занавеси, пылавшие в жарких лучах июньского солнца, словно лепестки маков в поле. Обычно полутёмные боковые приделы были освещены свечами и факелами монашеских орденов. Там же высились кресты и хоругви отдельных приходов. У боковых дверей тоже стояли хоругви; их шёлковые складки ниспадали до земли, позолоченные кисти и древки ярко горели под тёмными сводами. Лившийся сквозь цветные стекла дневной свет окрашивал во все цвета радуги белые стихари певчих и ложился на пол алтаря пунцовыми, оранжевыми и зелёными пятнами. Позади престола блестела и искрилась на солнце завеса из серебряной парчи. И на фоне этой завесы, украшений и огней выступала неподвижная фигура кардинала в белом облачении – словно мраморная статуя, в которую вдохнули жизнь.
Обычай требовал, чтобы в дни процессий кардинал только присутствовал на обедне, но не служил. Кончив «Indulgentiam»[98], он отошёл от престола и медленно двинулся к епископскому трону, провожаемый низкими поклонами священников и причта.
– Его преосвященство, вероятно, не совсем здоров, – шёпотом сказал один каноник другому. – Он сегодня сам не свой.
Монтанелли склонил голову, и священник, возлагавший на него митру, усеянную драгоценными камнями, прошептал:
– Вы больны, ваше преосвященство?
Монтанелли молча посмотрел на него, словно не узнавая.
– Простите, ваше преосвященство, – пробормотал священник, преклонив колени, и отошёл, укоряя себя за то, что прервал кардинала во время молитвы.
Служба шла обычным порядком. Монтанелли сидел прямой, неподвижный. Солнце играло на его митре, сверкающей драгоценностями, и на шитом золотом облачении. Тяжёлые складки белой праздничной мантии ниспадали на красный ковёр. Свет сотен свечей искрился в сапфирах на его груди. Но глубоко запавшие глаза кардинала оставались тусклыми, солнечный луч не вызывал в них ответного блеска.
И когда в ответ на слова «Benedicite, pater eminentissime»[99], он наклонился благословить кадило, и солнце ударило в его митру, казалось, это некий грозный дух снеговых вершин, увенчанный радугой и облачённый в ледяные покровы, простирает руки, расточая вокруг благословения, а может быть, и проклятия.
При выносе святых даров кардинал встал с трона и опустился на колени перед престолом. В плавности его движений было что-то необычное, и когда он поднялся и пошёл назад, драгунский майор в парадном мундире, сидевший за полковником, прошептал, поворачиваясь к раненому капитану:
– Сдаёт старик кардинал, сдаёт! Смотрите: словно не живой человек, а машина.
– Тем лучше, – тоже шёпотом ответил капитан. – С тех пор как была дарована эта проклятая амнистия, он висит у нас камнем на шее.
– Однако на военный суд он согласился.
– Да, после долгих колебаний… Господи боже, как душно! Нас всех хватит солнечный удар во время процессии. Жаль, что мы не кардиналы, а то бы над нами всю дорогу несли балдахин… Ш-ш! Дядюшка на нас смотрит.
Полковник Феррари бросил строгий взгляд на молодых офицеров. Вчерашние события настроили его на весьма серьёзный и благочестивый лад, и он был не прочь отчитать молодёжь за легкомысленное отношение к своим обязанностям – может статься, и обременительным.
Распорядители стали устанавливать по местам тех, кто должен был участвовать в процессии. Полковник Феррари поднялся, знаком приглашая офицеров следовать за собой.
Когда месса[100] окончилась и святые дары поставили в ковчег, духовенство удалилось в ризницу сменить облачение.
Послышался сдержанный гул голосов. Монтанелли сидел, устремив вперёд неподвижный взгляд, словно не замечая жизни, кипевшей вокруг и замиравшей у подножия его трона. Ему поднесли кадило, он поднял руку, как автомат, и, не глядя, положил ладан в курильницу.
Духовенство вернулось из ризницы и ждало кардинала в алтаре, но он сидел не двигаясь. Священник, который должен был принять от него митру, наклонился к нему и нерешительно проговорил:
– Ваше преосвященство!
Кардинал оглянулся:
– Что вы сказали?
– Может быть, вам лучше не участвовать в процессии? Солнце жжёт немилосердно.
– Что мне до солнца!
Монтанелли проговорил это холодно, и священнику снова показалось, что он недоволен им.
– Простите, ваше преосвященство. Я думал, вы нездоровы.
Монтанелли поднялся, не удостоив его ответом, и проговорил все так же медленно:
– Что это?
Край его мантии лежал на ступеньках, и он показывал на огненное пятно на белом атласе.
– Это солнечный луч светит сквозь цветное стекло, ваше преосвященство.
– Солнечный луч? Такой красный?
Он сошёл со ступенек и опустился на колени перед престолом, медленно размахивая кадилом. Потом протянул его дьякону. Солнце легло цветными пятнами на обнажённую голову Монтанелли, ударило в широко открытые, обращённые вверх глаза и осветило багряным блеском белую мантию, складки которой расправляли священники.
Дьякон подал ему золотой ковчег, и он поднялся с колен под торжественную мелодию хора и органа.
Прислужники медленно подошли к нему с шёлковым балдахином; дьяконы стали справа и слева и откинули назад длинные складки его мантии. И когда служки подняли её, мирские общины, возглавляющие процессию, вышли на середину собора и двинулись вперёд.
Монтанелли стоял у престола под белым балдахином, твёрдой рукой держа святые дары и глядя на проходящую мимо процессию. По двое в ряд люди медленно спускались по ступенькам со свечами, факелами, крестами, хоругвями и, минуя убранные цветами колонны, выходили из-под красной занавеси над порталом на залитую солнцем улицу. Звуки пения постепенно замирали вдали, переходя в неясный гул, а позади раздавались все новые и новые голоса. Бесконечной лентой разворачивалась процессия, и под сводами собора долго не затихали шаги.
Шли прихожане в белых саванах, с закрытыми лицами; братья ордена милосердия в чёрном с головы до ног, в масках, сквозь прорези которых поблёскивали их глаза. Торжественно выступали монахи; нищенствующие братья, загорелые, босые, в тёмных капюшонах; суровые доминиканцы в белых сутанах. За ними – представители военных и гражданских властей: драгуны, карабинеры, чины местной полиции и полковник в парадной форме со своими офицерами. Шествие замыкали дьякон, нёсший большой крест, и двое прислужников с зажжёнными свечами. И, когда занавеси у портала подняли выше, Монтанелли увидел со своего места под балдахином залитую солнцем, устланную коврами улицу, флаги на домах и одетых в белое детей, которые разбрасывали розы по мостовой. Розы! Какие они красные!
Процессия подвигалась медленно, в строгом порядке. Одеяния и краски менялись поминутно. Длинные белые стихари уступали место пышным, расшитым золотом ризам. Вот высоко над пламенем свечей проплыл тонкий золотой крест. Потом показались соборные каноники, все в белом. Капеллан нёс епископский посох, мальчики помахивали кадилами в такт пению. Прислужники подняли балдахин выше, отсчитывая вполголоса шаги: «Раз, два, раз, два», и Монтанелли открыл крёстный ход.
Он спустился на середину собора, прошёл под хорами, откуда неслись торжественные раскаты органа, потом под занавесью у входа – такой нестерпимо красной! – и ступил на сверкающую в лучах солнца улицу. На красном ковре под его ногами лежали растоптанные кроваво-красные розы.
Минутная остановка в дверях – представители светской власти сменили прислужников у балдахина, – и процессия снова двинулась, и он тоже идёт вперёд, сжимая в руках ковчег со святыми дарами. Голоса певчих то широко разливаются, то замирают, и в такт пению – покачивание кадил, в такт пению – мерная людская поступь.
Кровь, всюду кровь! Ковёр – точно красная река, розы на камнях – точно пятна разбрызганной крови!.. Боже милосердный! Неужто небо твоё и твоя земля залиты кровью? Не что тебе до этого-тебе, чьи губы обагрены ею!
Он взглянул на причастие за хрустальной стенкой ковчега. Что это стекает с облатки между золотыми лучами и медленно каплет на его белое облачение? Вот так же капало с приподнятой руки… он видел сам.
Трава на крепостном дворе была помятая и красная… вся красная… так много было крови. Она стекала с лица, капала из простреленной правой руки, хлестала горячим красным потоком из раны в боку. Даже прядь волос была смочена кровью… да, волосы лежали на лбу мокрые и спутанные… Это предсмертный пот выступил от непереносимой боли.
Торжественное пение разливалось волной:
Genitori, genitoque,
Laus et jubilatio,
Salus, honor, virtus quoque,
Sit et benedictio![101]
Нет сил это вынести! Боже! Ты взираешь с небес на земные мучения и улыбаешься окровавленными губами. Неужели тебе этого мало? Зачем ещё издевательские славословия и хвалы! Тело Христово, преданное во спасение людей, кровь Христова, пролитая для искупления их грехов! И этого мало?
Громче зовите! Может быть, он спит!
Ты спишь, возлюбленный сын мой, и больше не проснёшься. Неужели могила так ревниво охраняет свою добычу? Неужели чёрная яма под деревом не отпустит тебя хоть ненадолго, радость сердца моего?
И тогда из-за хрустальной стенки ковчега послышался голос, и, пока он говорил, кровь капала, капала…
«Выбор сделан. Станешь ли ты раскаиваться в нём! Разве желание твоё не исполнилось? Взгляни на этих людей, разодетых в шелка и парчу и шествующих в ярком свете дня, – ради них я лёг в тёмную гробницу. Взгляни на детей, разбрасывающих розы, прислушайся к их сладостным голосам – ради них наполнились уста мои прахом, а розы эти красны, ибо они впитали кровь моего сердца. Видишь – народ преклоняет колена, чтобы испить крови, стекающей по складкам твоей одежды. Эта кровь была пролита за него, так пусть же он утолит свою жажду. Ибо сказано: „Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих“.
Артур! Артур! А если кто положит жизнь за возлюбленного сына своего? Не больше ли такая любовь?
И снова послышался голос из ковчега:
«Кто он, возлюбленный сын твой? Воистину, это не я!»
И он хотел ответить, но слова застыли у него на устах, потому что голоса певчих пронеслись над ним, как северный ветер над ровной гладью.
Dedit fragilibus corporis ferculum,
Dedit et tristibus sanguinis poculum…[102]
Пейте же! Пейте из чаши все! Разве эта кровь не ваше достояние? Для вас красный поток залил траву, для вас изувечено и разорвано на куски живое тело! Вкусите от него, людоеды, вкусите от него все! Это ваш пир, это день вашего торжества! Торопитесь же на праздник, примкните к общему шествию! Женщины и дети, юноши и старики, получите каждый свою долю живой плоти. Приблизьтесь к текущему ручьём кровавому вину и пейте, пока оно красное! Примите и вкусите от тела…
Боже! Вот и крепость. Угрюмая, тёмная, с полуразрушенной стеной и башнями, она чернеет среди голых гор и сурово глядит на процессию, которая тянется внизу, по пыльной дороге. Ворота её ощерились железными зубьями решётки. Словно зверь, припавший к земле, подкарауливает она свою добычу. Но как ни крепки эти железные зубья, их разожмут и сломают, и могила на крепостном дворе отдаст своего мертвеца. Ибо сонмы людские текут на священный пир крови, как полчища голодных крыс, которые спешат накинуться на колосья, оставшиеся в поле после жатвы. И они кричат: «Дай, дай!» Никто из них не скажет: «Довольно!»
«Тебе все ещё мало? Меня принесли в жертву ради этих людей. Ты погубил меня, чтобы они могли жить. Видишь, они идут, идут, и ряды их сомкнуты.
Это воинство твоего бога – несметное, сильное. Огонь бушует на его пути и идёт за ним следом. Земля на его пути, как райский сад, – пройдёт воинство и оставит после себя пустыню. И ничто не уцелеет под его тяжкой поступью».
И всё же я зову тебя, возлюбленный сын мой! Вернись ко мне, ибо я раскаиваюсь в своём выборе. Вернись! Мы уйдём с тобой и ляжем в тёмную, безмолвную могилу, где эти кровожадные полчища не найдут нас. Мы заключим друг друга в объятия и уснём – уснём надолго. Голодное воинство пройдёт над нами, и когда оно будет выть, требуя крови, чтобы насытиться, его вопли едва коснутся нашего слуха и не потревожат нас.
И голос снова ответил ему:
«Где же я укроюсь? Разве не сказано „Будут бегать по городу, подниматься на стены, влезать на дома, входить в окна, как воры“? Если я сложу себе гробницу на склоне горы, разве её не раскидают камень за камнем? Если я вырою могилу на дне речном, разве её не раскопают? Истинно, истинно говорю тебе: они, как псы, гонятся за добычей, и мои раны сочатся кровью, чтобы им было чем утолить жажду. Разве ты не слышишь их песнопений?»
Процессия кончилась; все розы были разбросаны по мостовой, и, проходя под красными занавесями в двери собора, люди пели.
И когда пение стихло, кардинал прошёл в собор между двумя рядами монахов и священников, стоявших на коленях с зажжёнными свечами. И он увидел их глаза, жадно устремлённые на ковчег, который был у него в руках, и понял, почему они склоняют голову, не глядя ему вслед, ибо по складкам его белой мантии бежали алые струйки, и на каменных плитах собора его ноги оставляли кровавые следы.
Он подошёл к алтарю и, выйдя из-под балдахина, поднялся вверх по ступенькам. Справа и слева от алтаря стояли коленопреклонённые мальчики с кадилами и капелланы с горящими факелами, и в их глазах, обращённых на тело искупителя, поблёскивали жадные огоньки.
И когда он стал перед алтарем и воздел свои запятнанные кровью руки с поруганным, изувеченным телом возлюбленного сына своего, голоса гостей, созванных на пасхальный пир, снова слились в общем хоре.
А сейчас тело унесут… Иди, любимый, исполни, что предначертано тебе, и распахни райские врата перед этими несчастными. Передо мной же распахнутся врата ада.
Дьякон поставил священный сосуд на алтарь, а он преклонил колена, и с алтаря на его обнажённую голову капля за каплей побежала кровь. Голоса певчих звучали все громче и громче, будя эхо под высокими сводами собора.
«Sine termino… sine termino!»[103] О Иисус, счастлив был ты, когда мог пасть под тяжестью креста! Счастлив был ты, когда мог сказать: «Свершилось!» Мой же путь бесконечен, как путь звёзд в небесах. И там, в геенне огненной, меня ждёт червь, который никогда не умрёт, и пламя, которое никогда не угаснет. «Sine termino… sine termino!»
Устало, покорно проделал кардинал оставшуюся часть церемонии, машинально выполняя привычный ритуал. Потом, после благословения, опять преклонил колена перед алтарем и закрыл руками лицо. Голос священника, читающего молитву об отпущении грехов, доносился до него, как дальний отзвук того мира, к которому он больше не принадлежал. Наступила тишина. Кардинал встал и протянул руку, призывая к молчанию. Те, кто уже пробирался к дверям, вернулись обратно.
По собору пронёсся шёпот: «Его преосвященство будет говорить».
Священники переглянулись в изумлении и ближе придвинулись к нему; один из них спросил вполголоса:
– Ваше преосвященство намерены говорить с народом?
Монтанелли молча отстранил его рукой. Священники отступили, перешёптываясь. Проповеди в этот день не полагалось, это противоречило всем обычаям, но кардинал мог поступить по своему усмотрению. Он, вероятно, объявит народу что-нибудь важное: новую реформу, исходящую из Рима, или послание святого отца.
Со ступенек алтаря Монтанелли взглянул вниз, на море человеческих лиц. С жадным любопытством глядели они на него, а он стоял над ними неподвижный, похожий на призрак в своём белом облачении.
– Тише! Тише! – негромко повторяли распорядители, и рокот голосов постепенно замер, как замирает порыв ветра в вершинах деревьев.
Все смотрели на неподвижную фигуру, стоявшую на ступеньках алтаря. И вот в мёртвой тишине раздался отчётливый, мерный голос кардинала:
– В евангелии от святого Иоанна сказано: «Ибо так возлюбил бог мир, что отдал сына своего единородного, дабы мир спасён был через него». Сегодня у нас праздник тела и крови искупителя, погибшего ради вас, агнца божия, взявшего на себя грехи мира, сына господня, умершего за ваши прегрешения. Вы собрались, чтобы вкусить от жертвы, принесённой вам, и возблагодарить за это бога. И я знаю, что утром, когда вы шли вкусить от тела искупителя, сердца ваши были исполнены радости, и вы вспомнили о муках, перенесённых богом-сыном, умершим ради вашего спасения.
Но кто из вас подумал о страданиях бога-отца, который дал распять на кресте своего сына? Кто из вас вспомнил о муках отца, глядевшего на Голгофу[104] с высоты своего небесного трона?
Я смотрел на вас сегодня, когда вы шли торжественной процессией, и видел, как ликовали вы в сердце своём, что отпустятся вам грехи ваши, и радовались своему спасению. И вот я прошу вас: подумайте, какой ценой оно было куплено. Велика его цена! Она превосходит цену рубинов, ибо она цена крови…
Трепет пробежал по рядам. Священники, стоявшие в алтаре, перешёптывались между собой и слушали, подавшись всем телом вперёд.
Но кардинал снова заговорил, и они умолкли.
– Поэтому говорю вам сегодня. Я есмь сущий. Я глядел на вас, на вашу немощность и ваши печали и на малых детей, играющих у ног ваших. И душа моя исполнилась сострадания к ним, ибо они должны умереть. Потом я заглянул в глаза возлюбленного сына моего и увидел в них искупление кровью. И я пошёл своей дорогой и оставил его нести свой крест.
Вот оно, отпущение грехов. Он умер за вас, и тьма поглотила его; он умер и не воскреснет; он умер, и нет у меня сына. О мой мальчик, мой мальчик!
Из груди кардинала вырвался долгий жалобный стон, и его, словно эхо, подхватили испуганные голоса людей. Духовенство встало со своих мест, дьяконы подошли к кардиналу и взяли его за руки. Но он вырвался и сверкнул на них глазами, как разъярённый зверь:
– Что это? Разве не довольно ещё крови? Подождите своей очереди, шакалы! Вы тоже насытитесь!
Они попятились от него и сбились в кучу, бледные, дрожащие. Он снова повернулся к народу, и людское море заволновалось, как нива, над которой пролетел вихрь.
– Вы убили, убили его! И я допустил это, потому что не хотел вашей смерти. А теперь, когда вы приходите ко мне с лживыми славословиями и нечестивыми молитвами, я раскаиваюсь в своём безумстве! Лучше бы вы погрязли в пороках и заслужили вечное проклятие, а он остался бы жить. Стоят ли ваши зачумлённые души, чтобы за спасение их было заплачено такой ценой?
Но поздно, слишком поздно! Я кричу, а он не слышит меня. Стучусь у его могилы, но он не проснётся. Один стою я в пустыне и перевожу взор с залитой кровью земли, где зарыт свет очей моих, к страшным, пустым небесам. И отчаяние овладевает мной. Я отрёкся от него, отрёкся от него ради вас, порождения ехидны!
Так вот оно, ваше спасение! Берите! Я бросаю его вам, как бросают кость своре рычащих собак! За пир уплачено. Так придите, ешьте досыта, людоеды, кровопийцы, стервятники, питающиеся мертвечиной! Смотрите: вон со ступенек алтаря течёт горячая, дымящаяся кровь! Она течёт из сердца моего сына, и она пролита за вас! Лакайте же её, вымажьте себе лицо этой кровью! Деритесь за тело, рвите его на куски… и оставьте меня! Вот тело, отданное за вас. Смотрите, как оно изранено и сочится кровью, и все ещё трепещет в нём жизнь, все ещё бьётся оно в предсмертных муках! Возьмите же его, христиане, и ешьте!
Он схватил ковчег со святыми дарами, поднял его высоко над головой и с размаху бросил на пол. Металл зазвенел о каменные плиты. Духовенство толпой ринулось вперёд, и сразу двадцать рук схватили безумца.
И только тогда напряжённое молчание народа разрешилось неистовыми, истерическими воплями.
Опрокидывая стулья и скамьи, сталкиваясь в дверях, давя друг друга, обрывая занавеси и гирлянды, рыдающие люди хлынули на улицу.
Эпилог
– Джемма, вас кто-то спрашивает внизу.
Мартини произнёс эти слова тем сдержанным тоном, который они оба бессознательно усвоили в течение последних десяти дней.
Этот тон да ещё ровность и медлительность речи и движений были единственными проявлениями их горя.
Джемма в переднике и с засученными рукавами раскладывала на столе маленькие свёртки с патронами. Она занималась этим с самого утра, и теперь, в лучах ослепительного полдня, было видно, как осунулось её лицо.
– Кто там, Чезаре? Что ему нужно?
– Я не знаю, дорогая. Он мне ничего не сказал. Просил только передать, что ему хотелось бы переговорить с вами наедине.
– Хорошо. – Она сняла передник и спустила рукава. – Нечего делать, надо выйти к нему. Наверно, это просто сыщик.
– Я буду в соседней комнате. В случае чего, кликните меня. А когда отделаетесь от него, прилягте и отдохните немного. Вы целый день провели на ногах.
– Нет, нет! Я лучше буду работать.
Джемма медленно спустилась по лестнице. Мартини молча шёл следом за ней.
За эти дни Джемма состарилась на десять лет. Едва заметная раньше седина теперь выступала у неё широкой прядью. Она почти не поднимала глаз, но если Мартини удавалось случайно поймать её взгляд, он содрогался от ужаса.
В маленькой гостиной стоял навытяжку незнакомый человек. Взглянув на его неуклюжую фигуру и испуганные глаза, Джемма догадалась, что это солдат швейцарской гвардии[105]. На нём была крестьянская блуза, очевидно, с чужого плеча. Он озирался по сторонам, словно боясь, что его вот-вот накроют.
– Вы говорите по-немецки? – спросил он.
– Немного. Мне передали, что вы хотите видеть меня.
– Вы синьора Болла? Я принёс вам письмо.
– Письмо? – Джемма вздрогнула и оперлась рукой о стол.
– Я из стражи, вон оттуда. – Солдат показал в окно на холм, где виднелась крепость. – Письмо это от казнённого на прошлой неделе. Он написал его в последнюю ночь перед расстрелом. Я обещал ему передать письмо вам в руки.
Она склонила голову. Всё-таки написал…
– Потому-то я так долго и не приносил, – продолжал солдат. – Он просил передать вам лично. А я не мог раньше выбраться – за мной следили. Пришлось переодеться.
Солдат пошарил за пазухой. Стояла жаркая погода, и сложенный листок бумаги, который он вытащил, был не только грязен и смят, но и весь промок от пота. Солдат неловко переступил с ноги на ногу. Потом почесал в затылке.
– Вы никому не расскажете? – робко проговорил он, окинув её недоверчивым взглядом. – Я пришёл сюда, рискуя жизнью.
– Конечно, нет! Подождите минутку…
Солдат уже повернулся к двери, но Джемма, остановив его, протянула руку к кошельку. Оскорблённый, он попятился назад и сказал грубовато:
– Не нужно мне ваших денег. Я сделал это ради него – он просил меня. Ради него я пошёл бы и на большее. Он был очень добрый человек…
Джемма уловила лёгкую дрожь в его голосе и подняла глаза. Солдат вытирал слезы грязным рукавом.
– Мы не могли не стрелять, – продолжал он полушёпотом. – Мы люди подневольные. Дали промах… а он стал смеяться над нами. Назвал нас новобранцами… Пришлось стрелять второй раз. Он был очень добрый человек…
Наступило долгое молчание. Потом солдат выпрямился, неловко отдал честь и вышел…
Несколько минут Джемма стояла неподвижно, держа в руке листок. Потом села у открытого окна.
Письмо, написанное очень убористо, карандашом, нелегко было прочитать. Но первые два слова, английские, сразу бросились ей в глаза:
Дорогая Джим!
Строки вдруг расплылись у неё перед глазами, подёрнулись туманом. Она потеряла его. Опять потеряла! Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она уронила руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нём, всей тяжестью навалилась ей на грудь.
Потом снова взяла листок и стала читать:
Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то откладывать больше нельзя. Впрочем, стоит ли пускаться в длинные объяснения? Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми.
Итак, моя дорогая, вы видите, что незачем вам было терзать своё сердце из-за той старой истории с пощёчиной.
Мне было тяжело перенести это. Но потом я получил немало других таких же пощёчин и стерпел их. Кое за что даже отплатил. И сейчас, я как рыбка в нашей детской книжке (забыл её название), «жив и бью хвостом» – правда, в последний раз… А завтра утром finita la commedia
[106]
.
Для вас и для меня это значит: цирковое представление окончилось. Воздадим благодарность богам хотя бы за эту милость. Она невелика, но всё же это милость. Мы должны быть признательны и за неё.
А что касается завтрашнего утра, то мне хочется, чтобы и вы, и Мартини знали, что я совершенно счастлив и спокоен и что мне нечего больше просить у судьбы. Передайте это Мартини как моё прощальное слово. Он славный малый, хороший товарищ… Он поймёт. Я знаю, что, возвращаясь к тайным пыткам и казням, эти люди только помогают нам, а себе готовят незавидную участь. Я знаю, что, если вы, живые, будете держаться вместе и разить врагов, вам предстоит увидеть великие события. А я выйду завтра во двор с радостным сердцем, как школьник, который спешит домой на каникулы. Свою долю работы я выполнил, а смертный приговор – лишь свидетельство того, что она была выполнена добросовестно. Меня убивают потому, что я внушаю им страх. А чего же ещё может желать человек?
Впрочем, я-то желаю ещё кое-чего. Тот, кто идёт умирать, имеет право на прихоть. Моя прихоть состоит в том, чтобы объяснить вам, почему я был так груб с вами и не мог забыть старые счёты.
Вы, впрочем; и сами все понимаете, и я напоминаю об этом только потому, что мне приятно написать эти слова. Я любил вас, Джемма, когда вы были ещё нескладной маленькой девочкой и ходили в простеньком платьице с воротничком и заплетали косичку. Я и теперь люблю вас. Помните, я поцеловал вашу руку, и вы так жалобно просили меня «никогда больше этого не делать»? Я знаю, это было нехорошо с моей стороны, но вы должны простить меня. А теперь я целую бумагу, на которой написано ваше имя. Выходит, что я поцеловал вас дважды и оба раза без вашего согласия. Вот и все. Прощайте, моя дорогая!
Подписи не было. Вместо неё Джемма увидела стишок, который они учили вместе ещё детьми:
Счастливой мошкою
Летаю.
Живу ли я
Иль умираю.
Полчаса спустя в комнату вошёл Мартини. Много лет он скрывал своё чувство к Джемме, но сейчас, увидев её горе, не выдержал и, уронив листок, который был у него в руках, обнял её:
– Джемма! Что такое? Ради бога! Ведь вы никогда не плачете! Джемма! Джемма! Дорогая, любимая моя!
– Ничего, Чезаре. Я расскажу потом… Сейчас не могу.
Она торопливо сунула в карман залитое слезами письмо, отошла к окну и выглянула на улицу, пряча от Мартини лицо. Он замолчал, закусив губы. Первый раз за все эти годы он, точно мальчишка, выдал себя, а она даже ничего не заметила.
– В соборе ударили в колокол, – сказала Джемма оглянувшись; самообладание вернулось к ней. – Должно быть, кто-то умер.
– Об этом-то я и пришёл сказать, – спокойно ответил Мартини.
Он поднял листок с пола и передал ей. Это было объявление, напечатанное на скорую руку крупным шрифтом и обведённое траурной каймой:
Наш горячо любимый епископ, его преосвященство кардинал монсеньёр Лоренцо Монтанелли скоропостижно скончался в Равенне от разрыва сердца.
Джемма быстро взглянула на Мартини, и он, пожав плечами, ответил на её невысказанную мысль:
– Что же вы хотите, мадонна? Разрыв сердца – разве это плохое объяснение? Оно не хуже других.
Роман «Овод» и его автор
На 17-м этаже большого мрачного дома на 24-й улице Нью-Йорка ещё недавно жила старая английская писательница Этель Лилиан Войнич. Жила она вместе со своей приятельницей Анной Нилл. Анна работала в библиотеке, и Войнич почти целые дни была одна. Окна её комнаты выходят на восток. Часами сидела она в кресле у окна и вспоминала…
Позади длинная, сложная, трудная жизнь. Множество стран, городов, людей и непрестанный труд.
А у книги, созданной ею, – своя судьба.
Встреченный возмущением в Америке, равнодушием в Англии, её роман «Овод» был восторженно принят в России.
Она писала свой роман только для взрослых, считая, что он никак не годится для молодёжи, но именно молодой читатель страстно полюбил её героя.
Все её сверстники умерли, она была почти одинока. Она ничего не знала о том, как относятся к её роману теперь в России, в СССР. Бережно хранила она маленькую книжечку в жёлтой обложке – дешёвенькое издание «Овода» на русском языке, вышедшее в 1913 году. Она считала, что это последнее издание её романа в России.
Но вот однажды, в конце лета 1955 года, ей принесли апрельский номер советского журнала «Огонёк». В нём была напечатана статья – «Роман „Овод“ и его автор». Взволнованная до глубины души, старая писательница увидела в журнале свою фотографию пятидесятилетней давности, портрет своего отца, мужа.
Значит, её не забыли, её любят в той огромной прекрасной стране – в той стране, где она сама бывала в молодости, за свободу которой она когда-то боролась!
Оказывается, к 1955 году её роман «Овод» переведён на двадцать языков народов СССР. Тиражи его изданий превысили два миллиона! Два раза по его сюжету ставили кинофильмы, тысячи зрителей во многих городах смотрят спектакль «Овод».
Потрясённая, она долго не могла заснуть в эту ночь.
– Я же говорила тебе о России, – делится она с Анной. – Они не могли перестать читать мою книгу.
С тех пор журнал «Огонёк» постоянно лежал у неё на столе.
Через некоторое время она узнала, что в Америку приезжает делегация советских журналистов. Они хотели видеть автора «Овода», и Э.Л. Войнич пригласила их к себе в гости.
И вот они очутились перед ней – живые люди страны социализма. Она – современница Маркса и Энгельса – воочию увидела людей будущего. И это будущее раньше всего наступило в России.
Советские журналисты принесли ей цветы. Она гладила тонкими, высохшими пальцами нежно-розовые лепестки хризантем. Она очень любила цветы…
Советские журналисты рассказывали ей снова о любви народа к её роману… Да, читают, наверно, но чтоб так любили! На двадцати языках, свыше двух миллионов! – это ей казалось невероятным, и она недоверчиво качала головой.
Гости задавали ей сотни вопросов. Она говорила с ними по-русски. Она так давно не говорила по-русски. Иногда она забывала какое-нибудь слово, но, помолчав минутку, вспоминала его. Она очень любила русский язык и прекрасную литературу, созданную на этом языке.
Э.Л. Войнич рассказывала о своих русских друзьях и прежде всего об известном революционере и писателе – Сергее Михайловиче Степняке-Кравчинском, авторе замечательных книг: «Подпольная Россия», «Андрей Кожухов», «Домик на Волге» и других.
– Мы, молодые, называли его опекуном, – говорила Э.Л. Войнич. – Это он помог мне стать писательницей.
Гости были готовы слушать её рассказы весь день, но она скоро устала, ведь ей уже 91 год…
Специальный корреспондент газеты «Комсомольская правда» попросил её написать несколько слов привета советской молодёжи.
Э.Л. Войнич задумалась: несколько слов, а надо ведь сказать самое главное! О, она хорошо знала, что самое главное для страны социализма, и уверенной рукой вывела слова:
«Всем детям Советского Союза: счастливого будущего в мире мира» и подписалась «Э.Л. Войнич. Нью-Йорк. 17 ноября 1955 года».
С этого дня переменилась жизнь Э.Л. Войнич. Она стала получать сотни писем из СССР. К ней приходило множество посетителей: советские писатели, художники, артисты, дипломаты. Ей дома показали советский фильм «Овод», ей посылали издания её книг, театральные афиши спектаклей «Овод»…
Высок и завиден удел писателя, при жизни заслужившего любовь миллионов читателей во всём мире. Миллионов – это не преувеличение: ведь роман «Овод» переведён почти на все европейские языки. Роман «Овод» знают и любят в странах народной демократии: он издаётся и переиздаётся в Китае, Румынии, ГДР, Польше, Болгарии, Чехословакии, Венгрии. Но поистине всенародную известность этот роман получил в СССР: за годы советской власти роман «Овод» был издан у нас 140 раз на 24 языках общим тиражом около шести миллионов экземпляров!
Роман «Овод» был переведён на русский язык в 1898 году, сразу же после его появления в Америке и в Англии, и сразу же стал любимейшей книгой передовой русской молодёжи.
Эта книга увлекала молодёжь, выражаясь словами В.Г. Белинского, «примером высоких действий» молодого героя книги.
Её читали и перечитывали, над нею рыдали ночами, сжав кулаки, а утром выходили в жизнь с сухими глазами и горящими сердцами, готовые к бою и к смерти за счастье и свободу родного народа. Узникам она придавала мужество, слабых она делала сильными, сильных превращала в богатырей.
В сознание русского читателя «Овод» вошёл в эпоху подготовки первой русской революции. Эта книга помогала осуществлению одной из важнейших задач пролетарского движения, провозглашённой В.И. Лениным в 1900 году в первом номере «Искры»: «Надо подготовлять людей, посвящающих революции не одни только свободные вечера, а всю свою жизнь».
Образ Овода был примером героя-революционера, отдавшего революции всю свою жизнь, и книга о нём стала одной из любимейших в подпольных кружках, среди передовых юношей и девушек по всей России.
Роман «Овод» любили, ценили и распространяли видные деятели нашей партии в пору борьбы с самодержавием: Г.М. Кржижановский, Е.Д. Стасова, Я.М. Свердлов, М.И. Калинин, И.В. Бабушкин и другие. Позднее «Овод» стал любимой книгой героев гражданской войны – Г.И. Котовского и Н.А. Островского; «Оводом» зачитывалась Зоя Космодемьянская, высоко ценит «Овода» Алексей Маресьев.
Эту книгу любили М. Горький, А. Фадеев, В. Маяковский.
И в наши дни тысячи юношей и девушек, читая историю о борьбе и гибели отважного Овода, учатся хранить верность своим идеям, учатся героизму и мужеству.
Недаром «Овод» – одна из любимейших книг первых космонавтов: Юрия Гагарина, Андрияна Николаева и Валентины Терешковой.
Роман «Овод», написанный английской писательницей Этель Лилиан Войнич, вышел в свет в 1897 году. В этом романе изображена деятельность участников итальянской подпольной революционной организации «Молодая Италия» в 30-е и 40-е годы XIX века.
В то время, после разгрома наполеоновской армии, вся Италия была разделена на восемь отдельных государств и фактически захвачена австрийскими войсками. Глава католической церкви – римский папа – поддерживал австрийских захватчиков. Под их двойным гнётом итальянский народ задыхался и бедствовал. Австрийцам была выгодна раздроблённость страны, и они всячески раздували рознь между отдельными итальянскими государствами. Сардинское королевство с главным городом Турином, Тосканское герцогство с главным городом Флоренцией, Папская область с главным городом Римом и другие итальянские государства были отделены друг от друга границами, таможнями, у каждого государства были своя денежная система, свои меры. Между отдельными государствами нередко происходили войны.
Передовые люди Италии понимали необходимость объединения страны в цельное государство и боролись за национальную независимость против господства австрийцев.
В 1831 году знаменитый итальянский революционер Джузеппе Мадзини (1805—1872), изгнанный из родной страны, основал подпольную революционную организацию «Молодая Италия». В неё входила передовая итальянская интеллигенция – писатели, адвокаты, студенты. Постоянно преследуемая полицией, «Молодая Италия» сыграла, однако, большую роль в борьбе итальянского народа, который только в 1870 году наконец добился объединения страны.
Действие романа «Овод» начинается в 1833 году. В то время в разных областях Италии происходили вооружённые восстания. Австрийская полиция, действуя заодно с местными властями, подавляла эти восстания с неслыханной жестокостью. Особенно обострилась борьба позднее, перед 1848 годом, когда революционная волна поднялась по всей Западной Европе.
В 1846 году, устрашённый общественным подъёмом, римский папа сделал вид, что идёт навстречу народным требованиям: из тюрем выпустили некоторых политических заключённых, цензура не так яростно преследовала каждое вольное слово, но все это, конечно, нисколько не улучшало положения страны.
Во второй и третьей частях романа действие происходит как раз в эти дни.
Э.Л. Войнич показывает противоречия, возникающие внутри самой «Молодой Италии». Герои романа – Овод, Джемма, Мартини – являются наиболее активными членами организации; прекрасно понимая лицемерный характер деятельности папы, они разоблачают угнетателей и смело борются с ними, тогда как другие – умеренные – ограничиваются бесплодными разговорами и прошениями.
Однако мы не найдём в романе «Овод» изображения народных выступлений, вооружённых восстаний, которые были характерны для этого этапа национально-освободительного движения Италии.
Очевидно, писательница и не ставила себе целью создание исторических картин того времени. Ни один из персонажей «Овода» не является реальным историческим лицом. Имена исторических лиц – Мадзини, Орсини, Ренци и других – лишь упоминаются в романе.
Э.Л. Войнич сосредоточила внимание на изображении героического характера революционера.
Наибольший героизм Овод проявляет в поединках с жандармами, на том труднейшем участке борьбы, где борец лишён поддержки товарищей и где единственным его оружием является идейность.
В самом деле, в активной борьбе, в открытом выступлении с оружием в руках, каждый чувствует поддержку соратников, и в то же время совершенный подвиг находит мгновенный отклик, увлекает последователей; падающий боец видит идущих на смену, видит тех, кто подхватывает упавшее знамя и несёт его дальше вперёд. В тюрьме же подвиг остаётся невидимым, никто из друзей и не узнает о нём, но истинный революционер даже в этих условиях, не ожидая никакой награды, остаётся верен себе!
Создавая героический образ революционера, Э.Л. Войнич одновременно с огромной силой срывает ореол святости с религии и её служителей. Она разоблачает всю их ложь, ханжество, лицемерие, она утверждает, что религия служит врагам народа.
Молодой и наивный Артур Бёртон, студент философии, решает посвятить свою жизнь борьбе за освобождение Италии от чужеземных захватчиков. Девизом тайной революционной партии «Молодой Италии», в которую он вступил, были слова: «Во имя бога и народа, ныне и во веки веков!» Артур следует этому девизу. Конечно, думает он, бог поможет народу. Христос ведь отдал жизнь во спасение народа. Однако при первом же столкновении с действительностью эти иллюзии разрушаются. Артур понял, что религия – ложь, что она помогает угнетателям. Отныне он, Артур, – враг церкви, всякой религии; враг религиозного мышления, требующего от человека слепого преклонения. И во имя народа он борется против бога.
Он борется с религией всеми способами – пером и мечом. Он уже не робкий Артур, а беспощадный, сильный, мужественный Феличе Риварес, принявший прозвище Овод. Он высмеивает церковь в уничтожающих памфлетах, он участвует в народных восстаниях. Он отказывается от всяких сделок с церковью, даже если это может спасти ему жизнь. Перед тягчайшими испытаниями он остаётся верен своим убеждениям. Грозный огонь борьбы закалил его волю.
С большим мастерством Э.Л. Войнич создаёт величественный образ героя-революционера и противопоставляет его образу Христа, которого в течение почти двух тысячелетий церковники провозглашали наивысшим символом кротости и покорности, спасителем человечества.
Недаром и эпиграфом к роману писательница берет фразу из евангелия – слова человека, обращённые к Христу: «Оставь; что тебе до нас, Иисус Назареянин?» Совершенно очевидно, как эта фраза усиливает антирелигиозное звучание книги.
Писательница утверждает, что революционер выше, могущественнее Христа. Не смирением и покорностью обретёт человечество свободу и счастье, а завоюет их в борьбе.
Э.Л. Войнич бросает вызов учению церковников о бессмертии Христа и воспевает бессмертие революционера, борца за свободу, который живёт в делах своих преемников, в своём великом подвиге.
Овод продолжает побеждать и после смерти. Его идейный противник – кардинал Монтанелли отрекается от веры. Друзья получают письмо Овода, написанное перед казнью. Оно звучит как боевой гимн. Оно пронизано воинствующим оптимизмом, уверенностью в победе, призывом к борьбе. И после смерти голос Овода, образ Овода ведёт вперёд. Он жив!
А кончается роман извещением о смерти Монтанелли. Этот уже не воскреснет!
Э.Л. Войнич глубоко, верно уловила и сумела передать в образах своего романа растущие силы революции, сумела показать обречённость, неизбежность гибели сил реакции.
Каждый персонаж романа «Овод» своеобразен и запоминается надолго.
Весь роман пронизан огромной любовью к людям, уважением к человеческой личности.
Особенно ярки образы революционеров: Овода и его соратников. Э.Л. Войнич показывает различие их взглядов, характеров, противопоставляет подлинных революционеров красноречивым болтунам. Писательница сумела передать высокий дух товарищества, характерный для борцов за свободу, их личную скромность, нежную суровость в отношениях друг к другу, их высокую идейность, целеустремлённость, принципиальность; их готовность отдать жизнь за народ.
Овод – человек сильных и цельных чувств. Именно потому, что он так сильно любит Монтанелли, своего отца, он не может простить его обман, не может примириться с ним. Именно потому, что он так сильно любит Джемму, он не может простить её пощёчину. Дело не в самом оскорблении, дело в том, что она усомнилась в его честности, в его мужестве, в его верности своим убеждениям, а этого он не может простить никому.
Э.Л. Войнич глубоко и многосторонне раскрывает образ Овода. Он остроумен, у него злой, насмешливый язык, он не расстаётся с шуткой. Но как по-разному в различных условиях применяет он это грозное оружие! Его насмешки поражают врагов, раздражают либералов и придают силы и бодрость друзьям. Враги его ненавидят, либералы на него сердятся, простой народ его обожает.
Писательница особенно подчёркивает любовь Овода к жизни. Он любит природу, животных, деревья, цветы. Он горячо любит детей. Горе и тяжкие испытания сделали его суровым, закалили его волю, но не сделали его чёрствым. Если молодой Артур беззаботно-ласково играл с маленькой крестьянской девочкой, то и железный Риварес трогательно нежен с голодным оборвышем.
Овод страстно любит жизнь, дорожит ею, ценит её, но, несмотря на это, он идёт на смерть, ибо идеи для него дороже жизни, а уверенность в конечном торжестве его идей придаёт ему силы.
Полно глубокого смысла и самое прозвище Артура, которое стало его именем и является названием романа – «Овод». Автор имеет в виду историю знаменитого греческого мудреца Сократа. Властители Афин приговорили его к смертной казни за то, что он обличал их пороки. Защищаясь на суде против несправедливого приговора, Сократ сравнивает себя с оводом, который надоедает неторопливому коню, побуждая его действовать. Приговорённый к смерти, Сократ мог бы спастись, если бы пошёл на сделку с совестью, отрёкся бы от своих убеждений, но он предпочёл смерть. Наделяя своего героя прозвищем Овод, писательница напоминает нам о Сократе, подчёркивая тем самым основное его качество – верность своим убеждениям.
Писательница показала нам Овода живым человеком, со слабостями и странностями, с богатым внутренним миром, со множеством недостатков, но сумела оттенить главное в нём – его цельность, мужество, несгибаемую волю, непоколебимую верность своим убеждениям, его острый ум, преданность друзьям, страстную любовь к народу.
Вся жизнь Овода и его смерть были посвящены борьбе за освобождение родины. Эта борьба была его единственной и великой страстью. Вся его личная жизнь, все его стремления были посвящены этой великой цели. Несмотря на исключительность его личной судьбы, это типический образ революционера, борца за свободу.
Образ Овода – один из самых ярких образов революционера во всей мировой литературе.
Лучше всего можно сказать о нём следующими вдохновенными словами:
«…Среди коленопреклонённой толпы он один высоко держит свою гордую голову, изъязвлённую столькими молниями, но не склонявшуюся никогда перед врагом.
Он прекрасен, грозен, неотразимо обаятелен, так как соединяет в себе оба высочайших типа человеческого величия; мученика и героя.
Он мученик. С того дня, когда в глубине своей души он поклялся освободить родину, он знает, что обрёк себя на смерть. Он перекидывается с ней взглядом на своём бурном пути. Бесстрашно он идёт ей навстречу, когда нужно, и умеет умереть не дрогнув, но уже не как христианин древнего мира, а как воин, привыкший смотреть смерти прямо в лицо…
И эта-то всепоглощающая борьба, это величие задачи, эта уверенность в конечной победе дают ему тот холодный, расчётливый энтузиазм, ту почти нечеловеческую энергию, которые поражают мир. Если он родился смельчаком – в этой борьбе он станет героем; если ему не отказано было в энергии – здесь он станет богатырём; если ему выпал на долю твёрдый характер – здесь он станет железным…»
Эти слова принадлежат С.М. Степняку-Кравчинскому. Так он характеризовал русского революционера. Но ведь они целиком применимы к Оводу! Они целиком выражают его сущность и наше отношение к нему. И это не случайно: писательница воплотила в своём герое черты многих борцов за свободу разных стран и народов. Недаром же польские исследователи литературы категорически утверждают, что реальными прообразами Овода были деятели польской социально-революционной партии «Пролетариат»; русские же читатели сразу после выхода русского перевода «Овода» узнали в нём знакомые черты русских революционеров. Другие исследователи считают, что в основе образа Овода легко обнаружить черты Гарибальди и Мадзини. Очевидно, что все они правы: Овод является интернациональным типом революционера. Ведь и сама писательница не подчёркивает его национальных черт: Овод наполовину англичанин, наполовину – итальянец.
Ни современники, ни читатели сегодняшнего дня не воспринимают роман «Овод» как историческое произведение. Не история национально – освободительного движения, а образ революционера, зовущий к борьбе, – основное содержание романа «Овод».
Евгения Таратута.
|
The script ran 0.01 seconds.