1 2 3 4 5 6 7
Крейг устало провел рукой по глазам. Во время бритья он присмотрелся к своему лицу и понял, что выглядит сегодня не лучше, чем Пэтти.
— Сукин сын, — громко сказал он. — Несчастный сукин сын. — Слова эти относились не к Бейарду Пэтти.
Он пошел в спальню и уложил последние вещи.
При регистрации в аэропорту служащий сказал ему, что его самолет вылетает с часовым опозданием. Сказал он это любезным тоном, словно подарок преподносил. Подарил лишних шестьдесят минут французской цивилизации. Крейг подошел к соседнему окошечку и послал Констанс телеграмму с извинениями. И только начал составлять телеграмму своей секретарше в Нью-Йорке, чтобы она встретила его в аэропорту Кеннеди и забронировала номер в гостинице, как услышал голос Гейл:
— Доброе утро.
Он обернулся. Она стояла рядом. На ней были тенниска и белые джинсы. Лицо скрывали чрезмерно большие темно-зеленые очки — такие были на ней в первое утро, она выбросила их потом в окно машины, когда они возвращались из Антиба. Наверно, она закупила их целую партию.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он.
— Провожаю одного друга. — Она улыбнулась, сняла очки и стала небрежно вертеть их в руке. Лицо у нее было свежее, взгляд ясный. Словно только что выкупалась в море. Отличная реклама достоинств марихуаны. — Портье сказал мне, когда вылетает самолет. Времени у тебя осталось немного.
— Портье ошибся. Самолет опаздывает на час, — сказал Крейг.
— Драгоценный час. — В ее тоне звучала ирония. — Добрая старая «Эр-Франс». Всегда оставляет время для прощания. Выпьем?
— Если хочешь, — сказал он. Отъезд оказался не таким легким, как он предполагал. Он поборол в себе желание пойти к столу регистрации пассажиров, попросить обратно багаж и сказать служащему, что раздумал лететь. Но он сдал телеграмму в Нью-Йорк, расплатился и, держа кожаную папку с «Тремя горизонтами» и перекинув через руку плащ, направился к лестнице, ведущей в бар. Появление Гейл его не радовало. После сцены с Пэтти встреча с ней только портила впечатление от ночи, проведенной вместе. Он шел быстро, но Гейл легко за ним поспевала.
— Ты странно выглядишь, — сказала Гейл.
— У меня была необычная ночь.
— Я не о том. Я еще ни разу не видела тебя в шляпе.
— Я надеваю ее, только когда путешествую, — сказал он. — Так уж получается, что всюду, где бы я ни выходил из самолета, идет дождь.
— Не нравится мне эта шляпа. Добавляет к твоему портрету другие штрихи. Обескураживающие. Делает тебя похожим на всех остальных.
Он остановился.
— Я думал, мы уже попрощались ночью. Сегодняшнее прощание вряд ли будет приятнее.
— Согласна, — спокойно сказала она. — Обычно я не люблю торчать с отъезжающими в залах ожидания и на платформах. Все равно что тянуть и без того растянутую старую резину. Но сейчас особый случай. Ты не находишь?
— Нахожу. — Они двинулись дальше.
Они поднялись на террасу с видом на летное поле и сели за столик. Он заказал бутылку шампанского. Всего несколько дней назад на этой террасе он ждал прибытия дочери. И дождался. Вспомнил книгу «Воспитание чувств», выпавшую из ее брезентовой сумки. Вспомнил, как его раздосадовала ее непривлекательная одежда. Он вздохнул, Гейл, сидевшая напротив него, не спросила, почему он вздохнул.
Когда официант принес шампанское, Гейл сказала:
— Это поможет нам скоротать час.
— Я думал, ты днем не пьешь, — сказал он.
— А мне кажется, что сейчас совсем темно.
Они молча пили, глядя на голубое море, простиравшееся за бетонированным полем. Двухмачтовая яхта, кренясь от ветра и разрезая носом встречную волну, неслась на всех парусах в сторону Италии.
— Страна курортов и развлечений, — сказала Гейл. — Уплывем куда-нибудь вместе?
— Как-нибудь в другой раз, — сказал он.
Она кивнула.
— В другой раз…
— Пока я не улетел… — Он налил себе еще шампанского. — Ты должна ответить мне на один вопрос. Что это за история с твоей матерью?
— Ах, с моей матерью? Что ж, ты имеешь право спросить. Моя мать — женщина разносторонних интересов. — Гейл рассеянно вертела в руке бокал и смотрела не мигая на белые паруса, видневшиеся за посадочной полосой. — Немного училась в художественной школе, увлекалась керамикой, была режиссером в одной маленькой труппе, целый год занималась русским языком, полгода жила с югославским танцовщиком. Кем она совсем не интересовалась — это моим отцом. Она говорила ему, что у него торгашеская душа. Не знаю, что она имела в виду. И еще, как потом выяснилось, она не интересовалась мной.
— Таких женщин я встречал сотни — сказал Крейг. — Но ко мне-то какое она имела отношение? Я в югославском балете никогда не танцевал.
— Можно мне еще шампанского? — Гейл пододвинула ему бокал. Он его наполнил. Мускулы на ее шее почти не дрогнули, когда она сделала глоток. Он вспомнил, как целовал ее шею.
— Когда-то она у тебя работала. Давно это было. Насколько я знаю свою мать, ты с ней спал.
— Даже если и спал, — сердито сказал он, — нечего намекать на кровосмешение.
— О, ни о чем таком я не думала, — спокойно сказала Гейл. — Для меня это была всего лишь шутка. Я пошутила сама с собой. Не бойся, милый, я не твоя дочь.
— Я и мысли такой не допускал, — сказал он. Внизу группа механиков зловеще возилась с шасси самолета, на котором ему предстояло лететь в Нью-Йорк. Нет, он, наверно, никогда не покинет землю Франции. Он умрет на ней. Гейл сидела напротив него в ленивой, раздражающе непринужденной позе. — Ну хорошо. Как ее звали и когда она у меня работала?
— Звали ее Глория. Глория Талбот. Говорит это тебе что-нибудь?
Он напряг память и покачал головой.
— Нет.
— Неудивительно. Она работала у тебя не более двух месяцев. Когда шел твой первый спектакль. В то время она только что кончила колледж, околачивалась возле театра, вот и поступила в твою контору наклеивать в альбомы газетные вырезки, подбирать рецензии и рекламные статьи о тебе и об участниках спектакля.
— Господи, Гейл! С тех пор я принял и уволил не меньше пятисот женщин.
— Ну разумеется, — спокойно сказала она. — Но ты, очевидно, производил на дорогих мамуль особо сильное впечатление. Она продолжала заниматься этим благочестивым делом и после ухода от тебя. Не думаю, чтобы среди этих пятисот женщин была еще хоть одна, которая и после замужества собирала каждое слово, написанное о тебе, и каждую твою фотографию, напечатанную в период с сорок шестого по шестьдесят четвертый год. «Джесс Крейг выпускает в этом сезоне новую пьесу Эдварда Бреннера… Джесс Крейг подписал контракт с „Метро Голдуин Майер“ на выпуск картины. Джесс Крейг завтра женится… На снимке: Джесс Крейг с женой перед отъездом в Европу… Джесс Крейг…»
— Довольно, — прервал ее Крейг. — Все ясно. — Он с удивлением покачал головой. — Зачем она это делала?
— Мне так и не довелось спросить ее. Возможно, она и сама не могла разобраться в своих привязанностях. А вырезки попались мне на глаза после того, как она сбежала. Тогда мне было шестнадцать лет. Сбежала она с каким-то археологом. Я получала открытки из Турции, Мексики и других стран. Двадцать два альбома в кожаных переплетах. На чердаке. Отец уехал всего на два дня, так что ей надо было действовать быстро. Я разбирала на чердаке всякий хлам — отец не захотел больше жить в этом доме, и мы переезжали — и наткнулась на эти альбомы. Немало счастливых часов провела я, изучая историю Джесса Крейга. — Гейл криво усмехнулась.
— Вот откуда у тебя столько сведений обо мне.
— Да. Хочешь знать, как ты провел лето пятьдесят первого года? Хочешь знать, что написала о тебе «Нью-Йорк тайме» одиннадцатого декабря пятьдесят девятого года? Спроси у меня. Я тебе скажу.
— Лучше не надо. И после всего этого ты считала само собой разумеющимся, что у меня с твоей матерью был роман?
— Если бы ты знал мою мать, то не удивился бы, что я так считала. Особенно если учесть, что тогда я была шестнадцатилетней девочкой с романтическими наклонностями и сидела на чердаке, а моя мать только что сбежала с археологом в пустыню. Если хочешь вспомнить, какая она была, я пришлю тебе ее фотографию. Говорят, я очень похожа на нее — она была такой же в моем возрасте.
— Не надо мне никаких фотографий, — сказал Крейг. — Не знаю, каким тебе представляется мой образ жизни в молодые годы…
— Завидным. На снимках я видела выражение твоего лица.
— Возможно. Но если чему и следовало тогда завидовать, так это моей любви к женщине, на которой я впоследствии женился, полагая, что и она меня любит. Ни на кого другого я в то время не смотрел. И какое бы мнение у тебя ни сложилось обо мне за эту неделю, я никогда не отличался неразборчивостью в связях и, уж конечно, помню имена всех женщин, с которыми когда-либо…
— А мое имя ты тоже будешь помнить через двадцать лет? — с улыбкой спросила Гейл.
— Обещаю.
— Отлично. Теперь ты знаешь, почему мне так хотелось встретиться с тобой, когда я узнала, что ты в Канне. Я ведь выросла вместе с тобой. В определенном смысле.
— В определенном смысле.
— Так что для меня это была волнующая встреча. Ты стал частью моей семьи. Тоже в определенном смысле. — Она взяла бутылку и налила себе шампанского. — Даже если ты и не прикоснулся ни разу к моей матери и не знал ее имени, все равно ты оказал на нее какое-то роковое влияние. Твоя жизнь явно восхищала ее. И так же явно не удовлетворяла собственная жизнь. Причем одно как-то глупо связано с другим. В сущности, ты не можешь винить меня за то, что я начала думать о тебе с неприязнью. И любопытством. В конце концов я поняла, что должна с тобой встретиться. Найти способ. Учти, что мне тогда было шестнадцать лет.
— Но сейчас-то уже не шестнадцать.
— Сейчас не шестнадцать. Скажу тебе правду: я чувствовала себя оскорбленной. Ты был слишком удачлив. Все у тебя слишком счастливо складывалось. Ты всегда оказывался там, где нужно. Тебя всегда окружали нужные люди. Ты купался в славе. Никогда не допускал неверных высказываний. Если судить по твоим фотографиям, с возрастом ты даже не полнел…
— Так это же — газетная реклама, черт побери! — Крейг нетерпеливо махнул рукой. — Какое это имеет отношение к реальности?
— Но ведь ничего другого я о тебе не знала, пока не вошла к тебе в номер. Все, что с тобой связано, было таким разительным контрастом моей глупой матери, ее керамике, ее югославу, моему отцу и его пропыленной филадельфийской конторе, где он с трудом зарабатывал на жалкую жизнь. Во-первых, мне хотелось посмотреть, какой ты на самом деле. Во-вторых, причинить тебе как можно больше зла. Кое в чем я преуспела, не правда ли?
— Да, преуспела. А теперь…
В эту минуту раздался серебряный перезвон, призывающий к вниманию, и женский голос объявил по радио, что пассажиров, вылетающих рейсом Ницца-Нью-Йорк, просят немедленно пройти на посадку. Механики, хлопотавшие у самолета, таинственно исчезли. Гейл прикоснулась пальцами к его руке.
— А теперь, по-моему, тебе пора идти вниз и садиться в самолет.
Он расплатился, и они, пройдя мимо бара, спустились по лестнице в главный зал. Не доходя до паспортного контроля, он остановился и спросил:
— Увидимся мы еще когда-нибудь?
— Если приедешь в Лондон. Разумеется, это будет не просто.
Он кивнул.
— Разумеется. — Он попытался улыбнуться. — Когда будешь писать матери, передай от меня привет.
— Хорошо. — Она порылась в сумке и вынула толстый конверт. — Это тебе. Портье передал, когда я сказала, что еду тебя провожать. Пришло уже после твоего отъезда.
Он взял конверт и узнал почерк Энн. Проштемпелеван в Ницце. Засовывая письмо в карман, он посмотрел на Гейл.
— Ты знала про Энн?
— Да. Мы долго с ней беседовали.
— Пробовала отговорить ее?
— Нет.
— Почему же нет, черт побери?
— Вряд ли я была бы в состоянии разубедить ее.
— Вероятно, ты права. — Он взял ее за плечи, притянул к себе и быстро поцеловал. — Прощай.
— Прощай, моя истинная любовь, — сказала она.
Он посмотрел ей вслед. Она шла к выходу смелым, широким шагом, сумка ее раскачивалась на плече, блестящие длинные волосы струились по плечам — все мужчины, мимо которых она проходила, оборачивались и провожали ее взглядом. Она достала из сумки очки и, подойдя к дверям, надела их. Он почувствовал себя разбитым и постаревшим. Когда он проходил через паспортный контроль, по радио объявили, что самолет готов к вылету. Он нащупал в кармане пиджака толстый конверт с письмом Энн. Будет что читать над Атлантикой.
В первом классе, кроме него летели только изысканно одетый высокий африканец с обрядовыми шрамами на лице и его миловидная полногрудая жена в пестрых, ярких шелках. Крейгу всегда было совестно платить такие деньги за первый класс, но он всегда их платил. Африканец и его жена говорили на непонятном языке. Он надеялся, что они не владеют ни английским, ни французским. До приезда в Нью-Йорк ему не хотелось ни с кем разговаривать. Африканец вежливо ему улыбнулся. Крейг тоже скривил губы, изобразив подобие улыбки, и отвернулся к окну. Не так уж маловероятно, подумал он, что лет через двадцать они снова встретятся — возможно, в момент решающей конфронтации рас, — и этот человек (или его сын или дочь) скажет: «А я тебя помню. Ты — тот белый пассажир, который не ответил на дружескую улыбку в самолете, вылетавшем из Ниццы. Ты расист, колонизатор, и я приговариваю тебя к смерти».
Ты — беспомощная песчинка в случайных, непредвиденных поворотах истории своей жизни. Сам того не замечая, ты оказался в прошлом на пути многих людей. Необдуманно подшутил над человеком, с которым не был даже знаком: не считаясь с тем, что он существует, ты пригласил в ресторан его возлюбленную, и теперь этот человек делает все, что в его силах, чтобы навредить тебе. Глупая помешавшаяся на театре девица забрела однажды к тебе в контору, твоя секретарша дала ей работу — в то время ты был еще молодым человеком, — и она месяца два скромно трудилась, никому не ведомая и никем не замечаемая. А спустя двадцать с лишним лет ты был наказан (или вознагражден?) за поступки, совершенные (или не совершенные) в молодости. Ничто не проходит даром, ничто не забывается. Человек, создавший первый компьютер с его неумолимой памятью, оперировал всего лишь системой проводов и электрических импульсов. Люди, не замеченные тобой, наблюдают за твоей деятельностью и фиксируют ее на своих собственных перфокартах. Хорошо ли, плохо ли, но информация о тебе уже собрана и хранится для последующего использования. И никуда от этого не денешься. Это происходит каждый день, каждый час. Что скажет о нем Сидней Грин в своей квартире с неоплаченной boiserie в Шестнадцатом округе Парижа? Что Дэвид Тейчмен попросит перед смертью передать Джессу Крейгу? Как будет вспоминать о нем в техасских особняках Натали Сорель? Как отреагирует на его имя дочь Гейл Маккиннон, когда ей будет двадцать лет?
Он с надеждой взглянул на высокого африканца, сидевшего через проход, но тот смотрел в другую сторону. Заработали двигатели, их дьявольский рев надежно приглушала звуконепроницаемая обшивка. Еще до того, как самолет начал выруливать на взлетную полосу, Крейг принял две таблетки снотворного. Если он разобьется, то разобьется без волнений.
Он дождался обеда и лишь после этого принялся за письмо Энн. Он знал, что письмо это не прибавит ему аппетита.
Письмо было без даты и без обратного адреса. Начиналось оно словами: «Дорогой папа».
Дорогой папа надел очки. Почерк у Энн и вообще-то неразборчивый, а тут — просто невозможный. Можно было подумать, что она писала на ходу, сбегая с крутого холма:
«Дорогой папа!
Я трусиха. Я знала, что ты не одобришь, станешь спорить, переубеждать меня, и я боялась, что в конце концов переубедишь, поэтому и пошла по пути трусов. Но ты прости меня. Люби меня и прости. Я с Йеном. Я долго об этом думала…»
«Долго! — усмехнулся Крейг. — Три дня? Пять? Впрочем, когда тебе двадцать лет, то пять дней — срок, очевидно, достаточный, чтобы решить, как испортить себе жизнь. Не помню, как это было со мной».
«Не стану вдаваться в подробности, — продолжала она. — Скажу только, что в тот вечер в ресторане, когда м-р Мэрфи так ужасно обошелся с Йеном, я испытала такое чувство, какого еще не испытывала ни разу в жизни. Назови это любовью. Мне все равно, как это называется, но я это почувствовала. Не думай, что тут дело в поклонении писателю, книгами которого я восхищаюсь. И это не детское увлечение. Что бы ты ни думал, я из детского возраста уже вышла. И я не ищу себе другого отца, хотя уверена, что ты так и сказал бы, если бы я осталась поговорить с тобой. У меня уже есть отличный отец. К тому же Йену всего сорок лет — посмотри на себя и на Гейл Маккиннон».
«И поделом мне, — подумал Крейг. — Получил сполна». Он попросил у стюардессы виски с содовой. Такие письма без спиртного читать нельзя. Он посмотрел в окно. Долина Роны была скрыта облаками. Облака такие плотные, что, кажется, можно выпрыгнуть из самолета и поплыть по ним. Стюардесса принесла виски, он отхлебнул и снова углубился в чтение:
«Не думай, что я против твоего романа с Гейл. Я целиком — за. После всего, что ты пережил с мамой, я не стала бы упрекать тебя, даже если бы ты сошелся с какой-нибудь бородатой леди из цирка. А Гейл — господи! — да это такой человек, лучше я в жизни не встречала. Более того, она мне сказала, что влюблена в тебя. Я ей, конечно, ответила, что в тебя все влюблены. И это — почти правда. Как ты поступишь с той дамой в Париже — дело твое. Так же как Йен — дело мое.
Я знаю, знаю, что ты скажешь. Он слишком стар для меня, он пьяница, он беден, вышел из моды, не самый красивый в мире мужчина и был трижды женат».
Крейг грустно улыбнулся. Точный портрет человека, в которого влюблена его дочь.
«Все это я приняла во внимание, — продолжала Энн. — У меня с ним был долгий серьезный разговор».
«Как это она успела?» — с удивлением подумал Крейг. В ту ночь, когда он увидел, как она выходила из отеля на пляж? После того как встала с постели, представив «убедительное доказательство» Бейарду Пэтти? Он почувствовал боль в затылке. Надо принять аспирин.
«Перед тем как согласиться уйти к нему, — читал он дальше, так и не приняв аспирина, — я поставила свои условия. Я молодая, но я не идиотка. Я взяла с него обещание, что он бросит пить, во-первых, и, во-вторых, вернется в Америку… Оба обещания он намерен выполнить. Ему нужна такая женщина, как я. Ему нужна я. Нужно, чтобы его уважали. Он гордый человек, и жить так, что все над тобой насмехаются и ты сам насмехаешься над собой, дальше нельзя. Сколько может выдержать человек за свою жизнь таких сцен, как та, что произошла в ресторане?»
«Бедная моя девочка, — подумал Крейг. — Сколько было до тебя женщин, которые погубили себя, вообразив вот так же, что они — и только они — могут спасти писателя, музыканта, художника. Вот оно, страшное воздействие искусства на воображение женщины».
«Ты — совсем другое дело, — писала Энн. Ты не нуждаешься ни в чьем уважительном отношении. Ты в двадцать раз сильнее Йена, и я прошу тебя быть к нему снисходительным. Зная тебя, я уверена, что в конце концов ты проявишь к нему снисхождение.
В сущности, секс — это жутко запутанное дело. Ты-то знаешь лучше кого бы то ни было».
Крейг, прочитав эти слова, кивнул. Но одно дело — изрекать подобные истины в сорок восемь лет и другое — в двадцать.
«Я знаю, что скверно обошлась с беднягой Бейардом. Должно быть, он уже разыскал тебя и рыдает у тебя на плече. Но там были чисто плотские отношения…»
Крейга покоробило от этих слов. Плотские отношения. Странно, что Энн так выразилась. Уж не помогал ли ей Уодли писать это письмо?
«А одной плоти мало, — разбирал он торопливые каракули. — Если ты уже разговаривал с Бейардом, то, наверно, убедился, что он невозможный человек. Я же не звала его в Канн. Если бы я вышла за него замуж, как он упрашивал (он так настаивал, что я готова была взвыть), то в конце концов превратилась бы в его жертву. А я не хочу быть ничьей жертвой».
«Когда-нибудь, — подумал Крейг, — я составлю для нее перечень: тысяча легчайших способов стать жертвой».
«Не сердись на бедного Йена за то, что мы вот так скрылись. Он хотел дождаться тебя и сообщить о нашем решении, и мне стоило огромного труда уговорить его не делать этого. Не ради него, а ради меня. Сейчас он словно одурманенный. Говорит, что от счастья. Он считает меня какой-то особенной и говорит, что полюбил меня в первый же день на пляже. Говорит, что я абсолютно не такая, как другие женщины, которых он знал. И говорит, что даже не мечтал, что я когда-нибудь взгляну на него. Уже два дня, как он не притрагивается в спиртному. Даже когда мы были еще в Канне. Говорит, что для него это — мировой рекорд. Я прочла часть книги, которую он пишет, она замечательная, и если он не начнет пить, то это будет лучшее из всего, что он до сих пор написал. Я убеждена. О деньгах не беспокойся. Я поступлю работать, да еще ведь есть проценты с денег, которые лежат в банке, так что проживем, пока он не закончит книгу».
Крейг застонал. Африканец с обрядовыми шрамами вежливо взглянул на него. Крейг улыбнулся, давая понять, что нет причин для беспокойства.
«Извини, что огорчаю тебя, — продолжала Энн, — но я уверена, что потом ты и сам будешь рад за меня. Я за себя рада. А у тебя есть Гейл. Хотя с Гейл все сложнее, чем ты думаешь».
«Не я, а ты думаешь». Крейг еле сдержался, чтобы не ответить письму вслух.
«Она поведала мне длинную историю своей матери, но у меня нет времени рассказывать. Тем более что она сама собирается все тебе объяснить. Как бы там ни было, я уверена, что тут для тебя нет ничего компрометирующего. Я действительно уверена, папа. Хотя Йен со мной рядом, я до сих пор ужасно трушу и не решаюсь сказать тебе, куда мы едем. Страшусь даже мысли о встрече с тобой и о том, что ты начнешь осуждать меня в своей обычной рассудочной и суровой манере. Но как только мы устроимся в Штатах, я дам тебе знать, и тогда ты сможешь навестить нас и своими глазами увидеть, что у нас все в порядке. Пожалуйста, папа, люби меня так же, как я люблю тебя.
Энн.
Р. S. Йен шлет тебе сердечный привет».
Сердечный привет. Чтобы не тревожить африканскую чету, Крейг сдержал стон. Он аккуратно сложил письмо и сунул в карман. Пожалуй, стоит перечитать его.
Он представил себе Йена Уодли в постели с Энн.
— Мисс, — обратился он к проходившей мимо стюардессе, — у вас есть аспирин?
17
Белинда Коэн, секретарша, ждала его у выхода из таможни. Он заметил, что за то время, пока они не виделись, она не утратила склонности к пестрой, кричащей одежде. Она прослужила у него двадцать три года, но ему казалось, что с годами она ничуть не меняется. Он поцеловал ее в щеку. По-видимому, она была довольна его приездом. Он чувствовал себя виноватым, потому что не ответил на два ее последних письма. Да и можно ли не чувствовать себя виноватым, встречаясь с женщиной, отдавшей работе у тебя двадцать три года своей жизни?
— Я заказала лимузин, он нас там дожидается, — сказала Белинда. Ей было лучше, чем кому-либо, известно, что ее хозяин давно уже не получает тех доходов, какие получал когда-то, но она была бы поражена, если бы он сказал, что может доехать и в такси. Когда дело касалось их престижа, она становилась болезненно чувствительной. Она поднимала по телефону скандалы, если узнавала, что рукописи, присылаемые в контору агентом-посредником, уже успели побывать в другом месте.
День был сырой и душный. Пока машина добиралась до них, заморосил дождь. Хмурясь, Крейг поправил на голове шляпу. Голоса пассажиров, заполнявших частные машины и такси, казались ему грубыми и раздраженными. Заплакал чей-то ребенок, и это действовало на нервы. Он чувствовал себя усталым, аспирин не принес ему облегчения.
Белинда тревожно и внимательно всмотрелась в его лицо.
— У вас нездоровый вид, Джесс. — Когда она поступала к нему на работу, он был еще молодым и не решился потребовать, чтобы она звала его «мистер Крейг». — Я подумала, вы хоть загорите там.
— Я же не на пляже валяться ездил в Канн, — сказал он. Подкатил лимузин, и Крейг с облегчением уселся на заднем сиденье. Он еле выстоял эти минуты. Пот лил с него ручьями, и он вытер лицо носовым платком. — Здесь давно такая жара? — спросил он.
— Да не так уж и жарко, — сказала Белинда. — Скажите ради бога, почему вы велели поместить вас в «Манхэттене»? Это же на Восьмой авеню! — Обычно он останавливался в тихой дорогой гостинице в Восточной части города и понимал, что в представлении Белинды перемена адреса означает унизительное стремление экономить деньги.
— Я полагал, что там будет удобнее, — сказал он. — Ближе к конторе.
— Вы не представляете, что теперь творится на Восьмой авеню, — сказала Белинда. — Того и гляди ограбят у самого подъезда.
Она говорила резко, напористо. Она всегда так говорила, и одно время он хотел было намекнуть ей, что она могла бы взять несколько уроков, как вести вежливый разговор, да так и не решился. А теперь, конечно, уже поздно. Он не сказал ей, что мысль остановиться в «Манхэттене» пришла ему в голову в последнюю минуту, когда он писал ей телеграмму в аэропорту Ниццы. «Манхэттен» — шумный, многолюдный отель, и при иных обстоятельствах Крейг предпочел бы в нем не останавливаться. Но он вспомнил, что жил в нем, когда готовил к постановке первую пьесу Эдварда Бреннера, с Эдвардом Бреннером. Теперь Бреннер уже не напишет пьесу. Тогда этот отель назывался «Линкольн» — президентов везде не очень-то высоко ценят. Но в отеле «Линкольн» ему везло. Жаль, что он забыл, в каком номере жил тогда. Но Белинде ничего этого говорить нельзя, слишком она трезвая женщина, чтобы поощрять предрассудки своего хозяина.
— Очень уж поздно вы меня предупредили, — обиженно сказала она. — Вашу телеграмму я получила всего три часа назад.
— Случилось одно непредвиденное событие, — сказал он. — Извините.
— И тем не менее… — Она великодушно улыбнулась, нее были острые, маленькие, как у щенка, зубки. — Тем не менее я рада, что вы вернулись В конторе у нас как в морге. От скуки я просто с ума сходила. Даже пристрастилась к рому, постоянно держу на столе бутылку. Днем, чтобы совсем не спятить, пропускаю рюмочку. Уж не станете ли вы уверять меня в том, что наконец-то соизволили взяться за работу?
— В общем — да.
— Аллилуйя! Как это — «в общем»?
— Брюс Томас хочет ставить фильм по сценарию которым я владею.
— Брюс Томас? — Она была явно удивлена. — О-ля-ля! — Крейг заметил, что в этом году имя Брюса Томаса все произносят с какой-то особой интонацией. Он почувствовал не то радость, не то ревность. — А что это за сценарий? — подозрительно спросила Белинда. Ни одного сценария я вам за последние три месяца не высылала.
— В Европе отыскал. Короче говоря, я его сам написал.
— Давно бы так. Это лучше, чем возиться с той ерундой, что нам присылают И вы ничего мне об этом не написали. — Белинда была задета. — Могли бы прислать мне экземпляр.
— Простите. — Крейг погладил ее руку.
— У вас ледяная рука, — сказала она. — Вы здоровы?
— Конечно, — коротко ответил он.
— Когда мы начнем?
— Это я выясню после того, как увижусь с Томасом. Еще контракт не подписан. — Он посмотрел в окно машины на густые облака, написавшие над плоской равниной. — Ах да, я хотел вас спросить. Помните вы женщину по имени Глория Талбот? Кажется, она у нас работала.
— В самом начале, месяца два, — ответила Белинда. Она всегда все помнила. Совершенно никчемная особа.
— Она была хорошенькая?
— Полагаю, мужчины считали ее хорошенькой. Господи, да с тех пор прошло уже почти двадцать пять лет! Почему вы про нее вспомнили?
— Она мне привет передала. Через общего знакомого.
— Наверное, она уже сменила пяток мужей. — Белинда поджала губы. — Я ее сразу же раскусила. Чего она от вас хочет?
— Понятия не имею. Может быть, просто хотела напомнить о себе… — Ему почему-то трудно стало говорить. — Если не возражаете, Белинда, я немного вздремну. Вконец измотался.
— Много путешествуете, — сказала она. — А вы ведь уже не мальчик.
— Пожалуй, вы правы. — Он закрыл глаза и откинул голову на подушки сиденья.
Номер ему дали на двадцать шестом этаже. На улице был туман, по стеклам барабанил дождь. За окном он увидел башни небоскребов — поблескивание стекол, ярусы тусклых огней в серой предвечерней мгле. Комната чистая, гигиеничная и безликая, обставленная не во вкусе русской аристократии. С Гудзона доносились гудки. Ничто не напоминало ему о счастливых временах, когда ставили пьесу Бреннера. Надо бы узнать, где похоронен Бреннер, и положить на могилу цветы.
Распаковка чемодана оказалась трудным делом. Летний костюм, в котором он прилетел из Канна, здесь, в дождливом городе, выглядел нелепо. Ему надо было позвонить многим людям, но он решил все звонки отложить до завтра. Все, кроме одного. Брюсу Томасу надо позвонить сейчас же, он ждет звонка.
Он назвал телефонистке номер. После усталых, визгливых голосов standardistes[43] Канна живой, бодрый голос американской телефонистки радовал слух. Томас, подошедший к телефону, был приветлив.
— Ну, знаете, это сюрприз, — сказал он. — Написать такой сценарий! Приятный сюрприз. — Значит, Клейн уже позвонил ему. — Не знаю точно, что у нас выйдет, но что-то выйдет непременно. Вы сейчас заняты? Хотите подъехать ко мне?
Томас жил на 70-й улице в Восточной части города. Уже одна мысль о том, что придется добираться туда через весь город, была мучительной.
— Лучше завтра, если не возражаете, — предложил Крейг. — Измотал меня этот реактивный самолет.
— Конечно, — согласился Томас. — Десять утра вас устроит?
— В десять буду у вас. Кстати, вы случайно не знаете телефона Уодли в Лондоне?
Крейг почувствовал, что Томас замялся.
— Видите ли, предлагая Уодли, я и не предполагал, что это вы написали сценарий.
— Я знаю, — сказал Крейг. — Вы с ним еще не говорили?
— Нет. Как вы понимаете, мне хотелось выяснить ваше мнение на этот счет. Но когда Клейн сказал мне, что вы согласны обсудить это предложение, я попробовал связаться с ним. В Канне его нет, по лондонскому адресу тоже. Я послал ему телеграмму с просьбой позвонить мне. Минутку, я сейчас дам вам его номер.
Вернувшись к телефону и сообщив Крейгу номер Уодли, Томас сказал:
— Если разыщете его, скажите, что я пытался дозвониться ему, хорошо? Я пошлю ему сценарий, не возражаете? Я сделал несколько ксерокопий. Ему нет смысла приезжать сюда, если он по той или иной причине не захочет работать над рукописью.
— Кажется, я где-то слышал, что он и так собирается вернуться на постоянное жительство в Штаты, — сказал Крейг.
Где-то. Над Францией, когда летел в сторону бравого Нового Света. Дорогой папа.
— Это интересно, — сказал Томас. — Ну что ж, молодец. Значит, утром увидимся. Желаю вам спокойной ночи.
Симпатичный человек этот Томас. Вежливый, предупредительный, воспитанный. Крейг заказал разговор с Лондоном и прилег на кровать в ожидании вызова. Когда он положил голову на подушку, у него закружилась голова, комната поплыла перед глазами. «Много путешествуете», — сказала Белинда. Мудрая женщина. Двадцать три года службы. Ужасно хотелось пить, но он не мог заставить себя встать и сходить в ванную за стаканом воды.
Зазвонил телефон, и он сел. Приходилось двигаться медленно, чтобы комната не поплыла опять. Телефонистка сказала, что номер в Лондоне не отвечает, и спросила, не желает ли он попробовать еще раз.
— Нет, — ответил он. — Отмените заказ.
Он посидел на краю кровати, пока не остановилась комната, потом пошел в ванную и выпил два стакана воды. Но жажда не проходила. Ему стало холодно — в отеле был кондиционированный воздух. Он попробовал открыть окно, но оно оказалось накрепко закрытым. Посмотрел на часы. Половина седьмого. В Канне уже половина первого — начало новых суток. Он долго пробыл в воздухе, покрыл большое расстояние. Кажется, никогда еще так не хотелось пить. Стакан бы пива сейчас, холодного, со льда, — какое это было бы наслаждение. Или два. Он решил, что в следующий раз поплывет через океан на пароходе. К Америке надо приближаться осторожно, шаг за шагом.
Он спустился вниз, в ресторан, украшенный театральными афишами. «Я на знакомой арене», — подумал он. Он вспомнил рога, цвет песка в Сан-Себастьяне. Он сел у стойки и взял бутылку пива. Полстакана выпил залпом. Боль в затылке ослабла. Он знал, что должен поесть, но ничего, кроме пива, не хотел. Взял еще бутылку и стал пить медленно, стараясь растянуть удовольствие. Допивая вторую бутылку, ощутил приятную легкость в голове. Бар заполняли посетители, и он начал опасаться, как бы не встретить кого-нибудь из знакомых. Чего доброго, пристанут с разговорами и испортят ему удовольствие как раз в тот момент, когда он возьмет еще одну бутылку. Но он все же решил рискнуть и попросил третью бутылку.
Когда он вернулся к себе в номер, было около восьми часов. Разговаривать ему ни с кем не пришлось. В этом отеле ему везет. Он разделся, надел пижаму, улегся в постель и выключил свет. Он лежал, слушая доносившийся снизу приглушенный шум города. Где-то провыла сирена, напомнив ему, что он в своем родном городе. «Эх, никто уже не постучится ко мне сегодня в дверь», — с сожалением подумал он, засыпая.
Проснулся он от боли. Живот у него спазматически сжимался. Постель намокла от пота. Боль — острая, режущая, — то усиливалась, то утихала. «Господи, — подумал он, — наверно, так мучаются женщины, когда рожают». Он зажег свет, осторожно спустил ноги на пол, медленно прошел в ванную и сел на стульчак. Он почувствовал, что из него хлынул поток горячей жидкости. Боль стихла, но он боялся, что ему не хватит сил добраться до постели. Когда он наконец встал, то вынужден был ухватиться рукой за полку над раковиной. Жидкость в унитазе была черная. Он потянул за цепочку. По внутренним сторонам ног потекла теплая темная жидкость. Кровь. И невозможно остановить ее. Он сморщился от отвращения. Он знал, что должен испугаться, но чувствовал только отвращение. Организм изменил ему. Он снял полотенце и зажал его между ног. Бросив окровавленные пижамные штаны на полу ванной, добрался кое-как до кровати и рухнул на нее. Чувствовал слабость, но боли не было. На какой-то миг ему показалось, что все это сон. Взглянул на часы. Половина пятого утра. «По нью-йоркскому времени», — вспомнил он. Час крови. Так рано не стоит никого будить. Если до восьми часов кровотечение не прекратится, он вызовет врача. Тут он вспомнил, что в Нью-Йорке у него нет ни одного знакомого врача. Расплата за здоровье. Ладно, отложим до утра. Он выключил свет и закрыл глаза, стараясь заснуть. Если же усну я сном смертным, то прими, господи, душу мою… Заклинания детских лет.
Профессор психологии из колледжа Энн что-то увидел в его почерке. Видел ли он эту ночь в Нью-Йорке?
Потом он уснул. Он спал без сновидений.
Проснулся он совершенно обессиленным. Но кровь перестала течь. Часы показывали без нескольких минут девять. В окно светило бледное, затуманенное смогом солнце. Город мерцал в мглистом мареве.
Он разнял ноги и вытащил полотенце. Когда он спал, кровь, видимо, какое-то время еще шла — на полотенце остались высохшие сгустки. Застарелый неведомый губительный недуг. Он осторожно встал, прошел в ванную и долго стоял под теплым душем — холодную воду пустить не решился. Одеваясь, чувствовал себя разбитым, словно после падения с большой высоты.
Он спустился вниз и позавтракал в кафе в компании туристов и коммивояжеров. Выпил ледяного апельсинового сока с каким-то металлическим привкусом. Не было за окном Средиземного моря, не было дочери, не сидела за столиком напротив него любовница, не было косых взглядов официанта. Кофе его родины напоминал помои. Чтобы хоть немного подкрепиться, он заставил себя съесть два тоста. Ни сдобных рогаликов, ни булочек. Может он попал не в ту страну?
Он взял в руки «Нью-Йорк Таймс». Потери во Вьетнаме уменьшились. Вице-президент произнес вызывающую, полную туманных намеков речь. Упал самолет. Не он один так много путешествует. Критик, о котором он никогда прежде не слышал, разнес романиста, которого он никогда не читал. Победы и поражения бейсбольных команд. В те годы, когда он ходил смотреть бейсбол, этих команд еще не существовало. Подающий, которому почти столько же лет, сколько ему, Крейгу, до сих пор зарабатывает себе на жизнь, бросая мячик. Извещения о смерти. Никого из этих людей, умерших накануне, он не знал. Ознакомившись с новостями, он приготовился начать свой день.
Выйдя из кондиционированного мира, он вдохнул воздух Нью-Йорка. Окинул взглядом тротуар. Помня, что говорила Белинда, он остерегался грабителей. Он подумал: «А если я объявлю сейчас, что ночью у меня было кровотечение, найдется ли бойскаут, который поможет мне поймать такси?» У него не было двадцати пяти центов, поэтому он дал швейцару целый доллар. А ведь было время, когда швейцары благодарили и за десятицентовую монетку.
Посадка в такси напоминала карабкание на отвесную скалу. Он назвал адрес на 70-й улице. Шофер такси был старый, с зеленоватым, мертвенно-бледным лицом. На удостоверении, прикрепленном к спинке переднего сиденья, Крейг прочел русскую фамилию. Жалеет ли этот человек, что он или его отец покинул когда-то Одессу?
Пересекая город, такси то ползло как черепаха, то делало внезапные рывки, то резко тормозило, едва не наехав на идущие впереди машины. Водителю, который и так скоро умрет, терять было нечего. 44-я улица в Восточной части Нью-Йорка — его родная стихия. На будущий год у него будут все шансы на «гран-при». Если он выживет, то заработает себе состояние.
Брюс Томас жил в богатом особняке со свежевыкрашенными оконными рамами. У входа висела дощечка с надписью, гласящей, что дом этот находится под охраной частной караульной службы. Крейг бывал здесь несколько раз на больших званых вечерах. Приятные были вечера. Однажды он забрел в кабинет Брюса на втором этаже. Полки кабинета были уставлены статуэтками, фарфоровыми тарелками, тут же лежали грамоты, которыми Томаса награждали за его фильмы. Крейга тоже награждали статуэтками, грамотами, тарелками, только он не знал, куда они все подевались.
Он нажал кнопку звонка. Томас сам открыл ему дверь. На нем были вельветовые брюки и тенниска с открытым воротом. Опрятный, элегантный, худощавый, приветливо улыбающийся человек.
— Брюс, — сказал Крейг, войдя в переднюю, — мне, кажется, нужен доктор.
Не в силах идти дальше, он опустился на стул.
18
Три дня спустя он был еще жив. Он лежал в светлой палате первоклассной больницы, Брюс Томас выбрал ему тихого пожилого доктора — спокойного и молчаливого. Часто заглядывал к нему и главный хирург больницы, веселый полный мужчина. Приходил он будто бы поболтать о кино и театре, но Крейг знал, что он внимательно за ним наблюдает, ожидая симптомов, означающих необходимость немедленной операции. Когда Крейг спросил, каковы шансы на выздоровление после такой операции, хирург ответил прямо, без колебания: «Пятьдесят на пятьдесят». Если бы у Крейга были родные, с которыми доктор мог бы поговорить, то он, доктор, вероятно, сказал бы им, а не больному. Но пока что Крейга навещали только Томас и Белинда.
Ему давали в небольших дозах наркотики, и он не чувствовал сильной боли. Болели только руки от игл после пяти переливаний крови и внутривенных вливаний глюкозы и физиологического раствора. Почему-то засорялись трубки и выпадали из руки иглы. Вены на руках становилось все труднее нащупать, так что в конце концов пришлось призвать на помощь больничную специалистку, прелестную молодую скандинавку. Та потребовала очистить палату и даже выставила за дверь его дневную сиделку, крепкую пожилую даму — экс-капитана службы медицинских сестер, ветерана корейской войны. «Терпеть не могу зрителей», — сказала специалистка. «Вот что значит талант, — подумал Крейг. — В больнице ли, где ли, с ним всегда считаются». Девушка, встряхивая своей маленькой белокурой головкой, долго ощупывала его руку, потом одним ударом ловко и безболезненно ввела иглу в вену и приладила бутыль с раствором. С тех пор он уже ни разу ее не видел. К сожалению. Она напомнила ему молодую датчанку-мать, которую он встретил у плавательного бассейна в Антибе. «Пятьдесят на пятьдесят, — поразился он, — а вот поди же, какие мысли человеку в голову лезут».
Больше всего докучали головные боли после переливаний крови. Ему сказали, что это нормально. Ну конечно, тем, кто работает в больнице, боль должна казаться нормой.
Томас был безупречен. Он навещал Крейга по два раза в день, не слишком, однако, подчеркивая свою озабоченность. «Вполне вероятно, — сказал он на третий день, — что меньше чем через две недели вас выпишут, и тогда мы приступим к работе». Но он не тратил времени зря. Получил согласие кинокомпании «Юнайтед артистс» и вел с ней переговоры о бюджете в полтора миллиона долларов. Для натурных съемок он уже подыскал большой старый особняк в Сэндс-Пойнте. Томас считал само собой разумеющимся, что Крейг будет вторым продюсером. Если он и знал что-нибудь о сомнениях хирурга в возможном исходе операции, то ни намеком этого не показывал.
Когда он был у Крейга на третий день его болезни, дверь распахнулась и в палату шагнул Мэрфи.
— Какого дьявола ты тут валяешься? — громко спросил он.
— А ты какого дьявола тут делаешь? — в свою очередь спросил Крейг. — Я думал, ты в Риме.
— Да вот — не в Риме. Привет, Брюс. Вы что, ребята, уже ругаетесь?
— Да, — с улыбкой сказал Томас. — Искусство вечно, язвы быстротечны.
Крейг чувствовал себя настолько утомленным, что не стал интересоваться, откуда Мэрфи узнал, что он в больнице. Но он был рад, что тот приехал. Мэрфи все уладит. Стало быть, он может плыть в приятный мир дурмана и грез, в котором день сливается с ночью, а боль и наслаждение превращаются в словесные абстракции. Зная, что дела его теперь в надежных руках, он мог целиком сосредоточиться на усмирении своей взбунтовавшейся крови.
— Меня пустили сюда только на пять минут, — сказал Мэрфи. — Я лишь хотел убедиться, что ты еще жив. Хочешь, я привезу сюда своего врача из Беверли-Хиллс? Его считают лучшим в стране.
Все, к чему имеет отношение Мэрфи, — лучшее в стране.
— Не надо, — сказал Крейг. — Здесь прекрасные специалисты.
— Ну, тогда поправляйся и ни о чем другом не думай. К тому времени, как ты отсюда выберешься, я приготовлю тебе на подпись такой контракт, что в «Юнайтед артистс» завопят от ужаса. Пошли, Брюс. Разговор наш — не для ушей больного. — Мэрфи грубовато похлопал Крейга по плечу и ласково добавил: — Не надо так пугать старых друзей, Джесс. Соня целует тебя. Ухожу, ухожу, сестра. — Экс-капитан службы медицинских сестер делала ему страшные глаза и выразительно поглядывала на часы.
Томас и Мэрфи вышли. Сиделка поправила подушку и проворчала:
— Все дела. От них мрут больше, чем от пуль.
«Человеку, начавшему трудовую жизнь в театре, лучше всего закончить ее в больничной палате», — подумал Крейг. Здесь как на сцене. Герой — в центре, на него направлены все прожектора. Врач — режиссер, но при этом исполняет также одну из ролей. Большую часть представления он наблюдает из-за кулис, готовый вмешаться, когда необходимо, шепчет актерам, что им пора на выход, что выходить надо с улыбкой и не следует чрезмерно затягивать монологи и диалоги. Сестры, точно рабочие сцены, переносят с места на место реквизит: градусники, тазы, судна, шприцы, инструменты для взятия и вливания крови.
У героя роль длинная — все вертится вокруг него, он не покидает сцены, он единственный исполнитель. Это обусловлено контрактом. Неблагодарный, он иногда ропщет на свое главенствующее положение, готов разругать игру других актеров и не прочь бы их заменить или сократить их роли.
Прежде всего он убрал бы, если б мог, Белинду Коэн. На четвертый лень его пребывания в больнице она решила, что он непременно поправится и что процесс его выздоровления ускорится, если он перестанет хандрить, как она выразилась, и займется повседневными делами. Она доложила ему, что расплатилась за него с отелем и собрала вещи. Экономии ради чемоданы его хранятся теперь в конторе. Почту она будет приносить. Все оповещены. В «Таймс» она позвонила. Он попробовал протестовать, но она, как убежденная сторонница порядка и светских приличий, сказала, что друзья, родные и общественность имеют право знать. Он не стал спрашивать, каких друзей и родных она нашла нужным оповестить. Телефон в конторе звонит весь день. Он удивится, когда узнает, какое множество людей проявляют к нему внимание. Надо полагать, что при ее деловитости скоро в его палату ринутся сотни доброжелателей. Он умолял врачей отпустить его и замышлял побег.
И все же к этому времени он достаточно окреп, чтобы принимать посетителей. Иглы из его израненных вен вытащили, переливаний крови больше не делали, он мог садиться и принимать жидкую пищу. Он даже побрился. То, что он увидел в зеркале, потрясло его. На лице была такая же зеленоватая мертвенность, как у того русского таксиста. Он принял решение: пока он в больнице, пусть мисс Балиссано, его военная дневная сиделка, бреет его. Она сама это предлагала.
В почте, которую принесла Белинда, лежал счет от адвоката его жены на пять тысяч долларов. В свое время, когда Крейг наконец решил разводиться, он с облегчением вздохнул и, радуясь освобождению, в припадке щедрости согласился оплачивать ее адвокатов, понимая, что с помощью денег ему легче будет все уладить.
Пришло также письмо от бухгалтера, который напоминал ему, что надо как-то решать вопрос о семидесяти тысячах долларов, затребованных управлением налогов и сборов. Дело принимает опасный оборот, предупреждал бухгалтер.
Белинда обнаружила у него в номере экземпляр «Трех горизонтов» и прочла его. Сценарий произвел на нее благоприятное впечатление. Она принесла с собой большие альбомы фотографий голливудских и нью-йоркских актеров и рекомендовала ему посмотреть их и подумать о распределении ролей. Чтобы доставить Белинде удовольствие, он лениво полистал альбомы.
Принесла она и чековую книжку. Поступили счета, требующие оплаты. Он не был членом общества Голубого креста и не страховал себя на случай потери трудоспособности, поэтому больница в тактичной форме попросила его внести аванс. Она выписала чек на тысячу долларов. Он покорно подписал. Потом подписал чеки в уплату за аренду конторского помещения, за телефон и телеграф, уплатил членские взносы в Клуб гастрономов и в Клуб авиапутешественников. Живой или мертвый, он должен доказывать свою платежеспособность. Он надеялся, что профессор психологии из колледжа Энн не увидит его подписи.
Поскольку теперь он снова занялся делами, сказала Белинда, она принесла рукописи двух пьес известных авторов, приходивших в контору на прошлой неделе. Она прочла пьесы, они ей не очень понравились, но известные авторы хотели бы иметь его личный отзыв. Завтра она принесет с собой блокнот, чтобы записать то, что он продиктует. Крейг обещал прочитать пьесы этих известных авторов. Она была в восторге от цветов, которые прислали ему супруги Мэрфи, супруги Томас и Уолт Клейн, — великолепных букетов из самого дорогого цветочного магазина Пятой авеню — и пришла в ужас, когда он сказал:
— Из-за них мне кажется, что я присутствую на собственных похоронах. Отправьте их в детское отделение.
О мисс Балиссано она сочла нужным высказаться подробно. Сиделка — бессердечная женщина и в то же время маниакально сверхбдительная, сказала Белинда. Ей каждый раз приходится применять чуть ли не физическую силу, чтобы прорваться к нему в палату. Фанатическая сверхбдительность опасна. Это — от негативного образа мыслей. Крейг обещал не поддаваться негативному образу мыслей и подумать о замене мисс Балиссано.
В эту минуту вошла мисс Балиссано, и Белинда встала.
— Как видно, мое время кончилось. — Она сказала это таким тоном, словно ее ударили по лицу. Белинда удалилась, и Крейг — впервые за все время — обрадовался приходу мисс Балиссано.
Увидев на столике рукописи и кипу альбомов с фотографиями, мисс Балиссано взяла их и положила на пол, подальше от глаз. В Корее она кое-чему научилась.
Когда Энн вошла, он лежал с градусником во рту. День был пасмурный, время довольно позднее, почти вечер, и в палате было темно. Энн приоткрыла дверь, она как будто готова была убежать при первом его слове. Он поднял в знак приветствия руку и молча показал на градусник. Она робко улыбнулась, подошла к кровати, наклонилась и боязливо коснулась губами его лба. Он взял ее руку.
— О папа, — сказала она и тихо заплакала.
Вошла мисс Балиссано, включила свет, взяла градусник, сделала запись на температурном листке. Она никогда не говорила, какая у него температура.
— Это моя дочь, мисс Балиссано, — сказал Крейг.
— Мы уже знакомы, — угрюмо сказала мисс Балиссано. Впрочем, она всегда была угрюма. Слезы Энн не произвели на нее никакого впечатления. Повозившись немного с подушками, она добавила: — Спокойной ночи. Спите крепко. Не слишком задерживайтесь здесь, мисс. — С тем же суровым видом она повернулась и вышла. Скоро придет ночная сиделка. Ночной сиделкой был молодой пуэрториканец, студент городского колледжа. Он целыми ночами просиживал в углу палаты, читая учебники при свете тщательно затененной лампы. У него была только одна обязанность: вызвать из коридора дежурного врача, если ему покажется, что Крейг умирает. Пока что дежурного врача ему не приходилось вызывать.
— О папа, — опять проговорила Энн дрожащим голосом. — Я не могу видеть тебя в таком положении.
Эгоизм юности, прозвучавший в ее словах, вызвал у него легкую усмешку. Я, я, я.
— Это не по моей вине, нет, папа?
— Конечно, не по твоей.
— Если тебе трудно говорить — не говори.
— Я могу говорить, — раздраженно сказал он. Раздражала его болезнь, а не Энн, но он увидел по ее глазам, что она приняла его тон на свой счет.
— Мы приехали, как только Йен получил от мистера Томаса телеграмму, — сказала Энн. — Мы были в Лондоне.
«Интересно, — подумал Крейг, — у кого Уодли занял деньги на дорогу». Но он не спросил.
— Хорошо, что приехала, — только и сказал он.
— Ты ведь поправишься, да? — с волнением спросила Энн. Лицо у нее было бледное. Плохая путешественница. Крейг вспомнил, что, когда она была девочкой, ему всегда приходилось останавливать машину, потому что ее укачивало. — Конечно, поправлюсь, — сказал он.
— Я вчера разговаривала с доктором Гибсоном — я пошла в больницу сразу же, как мы приехали, только мне сказали, что к тебе еще нельзя, — доктор Гибсон не сказал мне ни «да» ни «нет», когда я спросила его о тебе. Он говорит: «Только время покажет». Ненавижу врачей.
— Он очень хороший врач, — возразил Крейг. Он питал глубокую симпатию к доктору Гибсону — спокойному, деловитому, скромному, надежному человеку. Он просто не любит разыгрывать из себя пророка.
— Но мог же он хотя бы чуточку обнадежить! — по-детски воскликнула она.
— Видимо, он считает, что это не входит в его обязанности.
— Ты не должен стараться быть стоиком, — сказала Энн. — Йен говорит, что ты стоик. — «Ну вот, уже цитирует своего любовника», подумал Крейг. — Он говорит, что в наше время такое отношение к жизни не приносит пользы.
— Налей мне, родная, стакан воды, — попросил Крейг. С него достаточно было цитат из коллекции мудрых изречений Йена Уодли. Пить ему, в сущности, не хотелось, но Энн была смущена и растерянна, и Крейг надеялся, что, попросив ее об этой маленькой услуге, он, быть может, сумеет пробить брешь в стене отчуждения, разделявшей их. Он заметил, что слово «родная» обрадовало ее. Он отпил немного из стакана.
— А у тебя будут еще посетители, — сказала она. — Завтра приезжает мама и…
— О господи. Как она узнала?
— Я позвонила ей, — ответила Энн с виноватым видом. — Она ужасно расстроилась. Ты не сердишься, что я ей сказала?
— Нет, — солгал он.
— Обычная человечность.
— Согласен, — нетерпеливо сказал Крейг. — Согласен. Обычная человечность.
— И Гейл тоже едет, — сказала Энн.
— Ей тоже ты звонила?
— Да. Я делала лишь то, что считала правильным, папа. Ты на меня не сердишься?
— Нет. — Крейг поставил стакан на столик, обессилено откинулся на подушки, показывая Энн, что устал и хочет быть один.
— Я должна перед тобой извиниться. Когда я писала тебе письмо, то так спешила, что ничего не сказала о твоем сценарии. Не знаю, имеет ли это для тебя какое-нибудь значение, но я от него в восторге и должна была тебе сказать.
— У тебя другое было на уме.
— Конечно, ты вправе иронизировать, — смиренно сказала она. — Во всяком случае, я в восторге. И Йен тоже. Он хотел, чтобы я тебе это сказала.
— Вот и славно.
— Он уже разговаривал с мистером Томасом. Их мнения о сценарии во многом схожи. Они оба уверены в успехе.
— Вот и славно, — повторил Крейг.
— Конечно, мистер Томас обо мне еще ничего не знает. — Она замялась. — Йен боится, что из-за меня ты будешь против него. Я имею в виду, против того, чтобы он работал над сценарием. — Она хотела услышать, что Крейг на это ответит, но тот молчал. — Я сказала Йену, что ты слишком благороден, чтобы становиться ему поперек дороги только из-за того, что… — Она не договорила.
— Я уже не тот благородный человек, что был на прошлой неделе, — сказал Крейг.
— Йену страшно нужна работа, — сказала Энн. — Он говорит, что без нее он не чувствует почвы под ногами. Он был в ужасном положении… Ты ему не откажешь, папа, правда? — Она уже умоляла.
— Нет, не откажу, — сказал он.
— Я так и знала. — Она сказала это тоном маленькой девочки, которой папа обещал веселую загородную прогулку и для которой не существует ни больниц, ни боли, ни крови. — Йен сейчас внизу. Он очень хотел бы прийти сюда и поздороваться. Он ужасно тревожится за тебя. Можно, я позову его? На минутку.
— А шел бы он… — выругался Крейг. Энн ахнула от неожиданности. Если ему не изменяет память, он еще ни разу при ней так не бранился.
— О папа! Как можешь ты быть таким несправедливым? — Она резко повернулась и выбежала из комнаты.
«Ничего, она уже большая, — думал Крейг, погружаясь головой в подушки. — Знает все бранные слова. Я, пожалуй, переберусь в общую палату. Туда не пускают посетителей».
Вечером того же дня его оперировали. Анализы показали, что у него возобновилось внутреннее кровотечение, хотя оно и не было столь обильным, как в ту ночь в отеле. Медленное, опасное, истощающее кровотечение, источник которого невозможно определить.
Пока ему брили грудь и живот и еще не сделали предоперационную инъекцию морфия, он ясно сознавал, что не боится. «Пятьдесят на пятьдесят», — сказал доктор. Более справедливых условий игры человек не может требовать.
Лица появлялись и исчезали, мимолетные, молчаливые, едва различимые, точно окутанные туманом, — Мэрфи, Томас, доктор Гибсон, уклончивые, не предостерегающие и не подбадривающие; его жена, его дочь Марша, неестественно полная и плачущая; Гейл Маккиннон, свежая, как после морского купания; Констанс, суровая до неузнаваемости; Эдвард Бреннер… Но Эдвард Бреннер умер. Уж не во сне ли он всех их видит? Заговорил он только однажды. — Марша, — сказал он, — до чего же ты располнела.
Он чувствовал острую боль, но сдерживал стоны. Африканцу со шрамами из салона первого класса это было бы непонятно. Бремя Белого Человека. Он держался стоически, ждал очередной — раз в четыре часа — порции морфия и не требовал больше. Кто сказал, что стоицизм бесполезен? Во всяком случае, не его друг.
Рабочие сцены, все в белом, вносят реквизит — шприцы, кровь. Осветительную аппаратуру передвинули на другое место. В ушах раздавался шум морского прибоя. Он просыпался. Засыпал. Лица появлялись и исчезали, каждое — со своими претензиями. Где Йен Уодли, этот расхлябанный вероломный человек? Где Белинда Коэн в платье цвета электрик? Какие еще чеки она принесла ему подписать? Еще врачи. Лучший специалист в стране. Тихие голоса медиков, шепот за спиной. А белокурая скандинавка с опытными руками так больше и не появлялась. Увы.
Сколько дней прошло с тех пор, как он уехал из Мейрага? Какой напиток заказывал он на terrasse маленького ресторана с видом на гавань Кассиса? Что рассказала та девушка о своей матери?
Он мог сидеть в постели и даже есть, но температура не спадала. Утром — около ста одного, вечером поднималась до ста трех с половиной. Над головой его висел пластиковый пакет, день и ночь питавший организм антибиотиками. То ли от жара, то ли от антибиотиков (или от того и другого вместе) у него мутилось сознание, он начал терять ощущение времени и уже не помнил, давно ли находится в больнице. Врачи молчали, но Крейг видел, что они обеспокоены: что, если это какой-то совсем новый вид больничных бактерий, против которых медицина пока еще бессильна?
Доктор Гибсон запретил все посещения, и Крейг был ему благодарен. Доктор Гибсон сказал, что если нормальная температура продержится трое суток, то его выпишут. А пока что Крейг смотрел сонными глазами на экран телевизора, который вкатили ему в палату и поставили в ногах койки. Преимущественно он смотрел бейсбольные матчи. Приятно смотреть на парней, быстро бегающих по залитой солнцем зеленой лужайке. Было хорошо видно, когда они выигрывали, а когда проигрывали. Крейг читал как-то об одном убийце, осужденном в штате Массачусетс, — тот тоже смотрел по телевизору в своей камере бейсбольные матчи и жалел только о том, что так и не успеет узнать, выиграла ли вымпел его любимая команда «Доджерс».
«Интересно, — подумал он, — узнаю ли я, кто выиграет в этом году вымпел».
Все же Мэрфи сумел убедить доктора Гибсона, что ему непременно надо увидеть Крейга. У Крейга уже два дня было приличное самочувствие. Температура понизилась до девяноста девяти градусов утром и до ста двух — вечером. Мисс Балиссано по-прежнему отказывалась сообщать ему температуру, но доктор Гибсон был не так строг.
Лицо Мэрфи, когда тот вошел, сказало Крейгу не меньше, чем зеркало: выглядит он ужасно. После операции он ни разу не взглянул на себя в зеркало.
— Я должен был с тобой увидеться, Джесс, — сказал Мэрфи. — Завтра мне придется вылететь за Западное побережье. Дела все накапливаются, так что мне надо быть там.
— Конечно, Мэрф. — Собственный голос показался Крейгу слабым, старческим.
— Три недели — это максимум. Больше я не мог посвятить Нью-Йорку.
— Это я столько здесь пролежал? — спросил Крейг.
Мэрфи с удивлением посмотрел на него.
— Да.
— Долго.
— Да. И врачи не хотят говорить, когда ты отсюда выберешься.
— Они не знают.
— Гибсон говорит, что ты не сможешь работать по крайней мере полгода. Даже если завтра тебя выпустят.
— Знаю, — сказал Крейг. — Он и мне это говорил.
— Томас не может ждать, — сказал Мэрфи. — Через месяц он должен начать съемки — иначе в этом году не закончит. Из-за погоды.
— Из-за погоды. — Крейг кивнул.
— Они с Уодли работают по восемнадцать часов в сутки. Томас говорит, что у Уодли действительно здорово получается. Говорит, что ты просто ахнешь, когда увидишь окончательный вариант.
— Я в этом убежден.
— Хочешь знать, каких они подобрали актеров?
— Да нет, Мэрф.
Мэрфи снова взглянул на него с удивлением.
— О деньгах не беспокойся, — сказал он. — Большой кусок ты получишь сразу, а потом — пять процентов с прибыли.
— Здорово, — сказал Крейг.
— Томас оказался настоящим джентльменом.
— Разумеется. — Крейг закрыл глаза. Мэрфи стоял далеко-далеко, в дальнем конце длинного зала, и это его беспокоило.
— Ты устал, — сказал Мэрфи. — Больше не буду тебе надоедать. Звони мне, если что нужно.
— Позвоню обязательно. — Крейг продолжал лежать с закрытыми глазами.
— Соня тебя целует.
— Спасибо, Мэрф.
— Будь здоров, детка. — Мэрфи тихо вышел.
В дверях появилась мисс Балиссано.
— Включите, пожалуйста, телевизор, — попросил он. Услышав шум толпы, Крейг открыл глаза. В Сент-Луисе светило солнце.
В тот день, когда у него впервые установилась нормальная температура, доктор Гибсон разрешил прийти его жене. Насколько Крейгу было известно, доктору Гибсону не сказали, что он оформляет развод, поэтому приход жены казался ему вполне естественным. Доктор Гибсон не предупредил его, что к нему идет жена. Видимо, он полагал, что делает больному целительный сюрприз.
Войдя в палату, Пенелопа нервно улыбнулась. Она постриглась — волосы по-девичьи свисают на плечи. В синем платье. Как-то он сказал ей, что больше всего любит, когда она в синем. Давно сказал.
— Здравствуй, Джесс. — Она говорила тихо, голос ее дрожал, лицо застыло от напряжения. Последний раз они встречались в адвокатской конторе. Он забыл, сколько месяцев прошло с тех пор. Она наклонилась и поцеловала его в щеку. Десятитысячный поцелуй.
— Здравствуй, Пенни, — ответил он. — Ну как твое тканье? — Это была их старая шутка.[44]
— Что? — Пенелопа нахмурилась. — Какое тканье?
— Это я так, — сказал он. Значит, забыла.
— Как ты себя чувствуешь?
— Отлично. Разве не видишь? — Чтобы не думать о ней, он старался думать об ее адвокатах. Он видел, как она сжала губы, потом смягчилась, стараясь побороть раздражение.
— Доктор Гибсон говорит, что есть обнадеживающие симптомы. Очень обнадеживающие.
— Это меня весьма обнадеживает.
— А ты все такой же. — На мгновение гнев одержал в ней верх.
— Да, я верен себе. — Он боролся с ее жалостью, которую она, вероятно, считала своей любовью. Возможно, это и есть ее любовь.
— Доктор Гибсон говорит, что тебе придется долго отдыхать после того, как ты выйдешь отсюда. Кто-то должен присматривать за тобой. Хочешь вернуться домой?
Он представил себе просторный кирпичный дом на тихой зеленой улице Нью-Йорка, маленький садик, запыленную листву деревьев, письменный стол в своем кабинете, свои книги на полках. Они договорились поделить мебель, но еще не сделали этого. Некуда ему было взять свою часть. Не может же он таскать с собой письменный стол из одной гостиницы в другую. Она ждала его ответа, но он молчал.
— Хочешь отменить дело о разводе? Я хочу.
— Я подумаю. — У него не было сил спорить с ней сейчас.
— Что тебя заставило пойти на этот шаг? — спросила она. — Как гром среди ясного неба. Написал мне это ужасное письмо с требованием развода. В конце концов, уживались же мы друг с другом. Ты мог уходить и приходить когда угодно. Целыми месяцами я даже не знала, здесь ты или за границей. Никогда не спрашивала тебя о твоих… кто бы они ни были. Возможно, это не та пылкая любовь, о которой мечтают в юности, но мы все-таки уживались.
— Уживались, — усмехнулся он. — Да мы пять лет с тобой не спали.
— А по чьей вине? — Голос ее становился все резче.
— По твоей, — сказал он. У нее удобная память. Он ждал, что она будет доказывать обратное, причем с сознанием собственной правоты, и очень удивился, когда она заявила:
— А как ты думаешь? Сколько лет ты давал мне понять, что я тебе надоела. Готов был пригласить в дом кого угодно, лишь бы не обедать со мной одной.
— В том числе Берти Фолсома.
Она покраснела.
— В том числе Берти Фолсома. Надо полагать, что эта потаскушка, твоя дочь, доложила тебе о Женеве.
— Доложила.
— Но он по крайней мере уделял мне внимание.
— Ну и молодец. Да и ты не хуже.
— Можешь внести в свой реестр еще одну жертву, — сказала она. — Теперь ее уже не сдерживали ни больничная обстановка, ни вид пластикового пакета, источавшего в его вены бесполезную жидкость. Все было забыто. — Это ведь ты толкнул ее в объятия пьяницы.
— Он перестал пить. — Крейг тут же понял, что сказал глупость, но было уже поздно.
— Зато остальное не перестал. Был три раза женат, и все ему мало. С этой девчонкой я теперь и разговаривать не буду. А твоя вторая дочь? Бедная Марша. Прилетела из самой Аризоны порадовать отца, а что ты ей сказал? Первое, что пришло в голову: «Марша, до чего ты располнела». Она потом несколько дней плакала. Знаешь, что она говорит? Она говорит: «Он смеется надо мной, даже когда истекает кровью. Он меня ненавидит». Я уговаривала ее пойти сюда со мной, но она не захотела.
— Я помирюсь с ней, — сказал он усталым голосом. — Потом, не сейчас. Неправда, что я ее ненавижу.
— Но меня ненавидишь.
— Никого я не ненавижу.
— Даже сейчас тебе понадобилось унижать меня. — Он хладнокровно отметил, что, когда она принялась перечислять свои обиды, в ее голосе зазвучали хорошо знакомые ему фальшивые мелодраматические нотки. — Там внизу бесстыдно разгуливает эта женщина, собирается подняться сюда, как только ты вышвырнешь меня вон.
— Я не знаю, о какой «этой женщине» ты говоришь.
— О парижской шлюхе. Ты знаешь, о ком я говорю. Так же, как и я. — Пенелопа зашагала взад и вперед по палате, нарочно показывая, что старается успокоиться. Крейг лежал с закрытыми глазами, откинувшись на подушку. — Я пришла сюда не ссориться, Джесс, — продолжала она, перейдя на спокойный, рассудительный тон. — Я пришла сказать тебе, что буду рада, если ты вернешься домой. Более чем рада.
— Я же сказал, что подумаю.
— Сделай одолжение, объясни мне раз и навсегда, почему ты решил со мной развестись?
«Ну, что ж, — подумал он, — она сама на это напрашивается». Он открыл глаза, чтобы проследить за ее реакцией.
— Однажды в Нью-Йорке я встретил Элис Пейн, — сказал он.
— Причем тут Элис Пейн?
— Она рассказала мне любопытную историю. Каждый год, пятого октября, она получает дюжину роз. Без визитной карточки. Анонимно. — По тому, как застыло вдруг ее лицо, как напряглись плечи, он понял, что она знает, о чем идет речь. — Ни одна женщина, — продолжал он, — если она имеет какое-то отношение к дюжине роз, которые присылают из года в год пятого октября, не вернет меня к себе — ни живым, ни мертвым. — Он снова закрыл глаза. Вот и все. Она на это напрашивалась, и она это получила. Он почувствовал громадное облегчение от того, что разговор наконец состоялся.
— Прощай, Джесс, — прошептала она.
— Прощай.
Он слышал, как она тихо закрыла за собой дверь. И тут, впервые за все время, заплакал. Не от гнева или сознания утраты, а от того, что прожил с женщиной больше двадцати лет, завел с ней двух детей и не испытал при расставании никакого чувства, даже ярости.
Потом он вспомнил: Пенелопа говорила, что внизу ждет Констанс.
— Внизу ждет одна дама, она хочет повидать меня, — сказал он мисс Балиссано. — Не попросите ли вы ее подняться сюда? И дайте мне, пожалуйста, расческу, щетку и зеркало.
Он зачесал волосы назад. За три недели они сильно отросли. Жесткие, густые, они отвергали болезнь. Седины в них ничуть не прибавилось. Глаза на худом лице казались огромными и слишком блестящими. В больнице он сбавил вес и теперь выглядел помолодевшим. Только вряд ли Констанс оценит эту имитацию молодости.
Но когда дверь открылась, он увидел Белинду. Он постарался скрыть разочарование.
— Белинда, — сердечно сказал он. — Как я рад вас видеть.
Она поцеловала его в щеку. Ему показалось, что до прихода к нему она плакала, горе придало ее маленькому острому личику больше женственности. На ней было все то же платье цвета электрик — видимо, в таком наряде она считала самым уместным появляться у смертного одра.
— В этой больнице не люди, а чудовища, — сказала она. У нее и голос стал мягче.
«Моя болезнь повлияла на нее благотворно», — подумал он. — Всю эту неделю я прихожу сюда ежедневно, и все время они меня не пускают.
— Очень сожалею, — солгал он.
— Однако я не отставала от событий. И с мистером Мэрфи разговаривала. Вы не будете участвовать в работе над картиной.
— Боюсь, что так.
Она положила руки на колени. Маленькие, жесткие. Двадцать три года на пишущей машинкой. Ногти покрыты лаком кроваво-красного цвета. Она безошибочно выбирает неудачные цвета. Она подошла к окну, немного спустила штору.
— Джесс, — сказала она. — Я хочу уйти от вас.
— Не верю, — скачал он.
— Поверьте.
— Вы подыскали себе другое место?
— Конечно, нет. — Она повернулась спиной к окну, лицо ее казалось обиженным.
— Тогда зачем уходить?
— Когда вы отсюда выйдете, вы все равно не сможете работать.
— Какое-то время — да.
— Долгое время. Не будем обманывать себя, Джесс. Вам не нужны ни я, ни ваша контора. Вам еще пять лет назад надо было закрыть ее. Вы только из-за меня ее и держали.
— Какая чушь, — сказал он нарочито резким тоном. Она знала, что он говорит неправду, но ложь в данном случае была необходима.
— К тому же я и неприятностей натерпелась, — тихо сказала она. — С меня хватит. Уеду из Нью-Йорка. Больше здесь не могу. Сумасшедший дом какой-то. На днях ограбили двух моих знакомых. Средь бела дня. Племянника за пачку сигарет ударили в грудь ножом. Едва не умер. Вечером из квартиры боюсь выйти. Целый год не была ни в кино, ни даже в театре. В дверь четыре разных замка врезала. Всякий раз, когда на моем этаже открывается лифт, я вся дрожу. Джесс, если им так уж нужен этот город, пусть они возьмут его.
— Куда вы поедете? — мягко спросил он.
— У моей мамы в Ньютауне есть дом. Она нездорова, и я буду ей помогать. Это прелестный тихий городок, по его улицам можно спокойно ходить.
— Может, и я туда перееду, — сказал он полушутя-полусерьезно.
— Это было бы совсем неплохо.
— А чем вы будете зарабатывать себе на жизнь? — Вечная проблема, от нее никуда не уйдешь.
— Мне много не надо, — сказала она. — Да и скопить удалось порядочно. Благодаря вам, Джесс. Вы замечательно щедрый человек, и я хочу, чтобы вы знали мое мнение о вас.
— Вы же работали.
— Я работала у вас с удовольствием. Мне повезло. Это было лучше всякого брака. А я на них достаточно насмотрелась.
Крейг засмеялся.
— Это ни о чем не говорит.
— Для меня говорит, — сказала она. — Договор на аренду конторы истекает в этом месяце. Сказать им, что мы не будем его продлевать? — Она разглядывала свои кроваво-красные ногти и ждала ответа.
— Долгий и славный путь мы с вами прошли, а, Белинда? — ласково заметил Крейг.
— Да. Долгий и славный путь.
— Скажите им, что продлевать не будем.
— Они не удивятся.
— Белинда. Подойдите ближе и поцелуйте меня.
Она чинно поцеловала его в щеку. Обнять ее он не мог из-за трубки, подведенной к руке. Когда она выпрямилась снова, он спросил:
— Белинда, а кто же будет готовить мне на подпись чеки?
— Сами готовьте. Вы же большой, взрослый мужчина. Только не выписывайте слишком много.
— Постараюсь.
— Если я останусь здесь еще хотя бы на минуту, то разревусь, — сказала она и выбежала из комнаты.
Он откинулся на подушки и устремил взгляд в потолок. «Итак, двадцать три года долой, — подумал он. — Прибавь к ним двадцать один год, прожитый с женой. Отбыл сразу два срока. Поработал я сегодня на славу».
Когда Констанс вошла в палату, он спал. Ему приснилось, будто его целует женщина, которую он никак не может узнать. Открыв глаза, он увидел, что рядом стоит Констанс и без улыбки смотрит на него сверху.
— Здравствуй, — сказал он.
— Если ты хочешь спать, то спи. Я просто посижу здесь и посмотрю на тебя.
— Я не хочу спать. — Она стояла с той стороны кровати, где не было трубки для вливания, так что он мог взять ее руку в свою. Ладонь у нее была холодная и твердая. Она улыбнулась ему.
— Ты не стригись. Длинные волосы очень тебе идут.
— Еще неделя, — сказал он, — и я смогу выступать на Вудстокском фестивале. — Он решил выдержать разговор в шутливом тоне. Констанс — не жена и не Белинда Коэн. Им не стоит обижать друг друга и не стоит напоминать друг другу о лучших временах, когда они были вместе.
Она пододвинула стул к самой койке и села. На ней было черное платье, не придававшее, впрочем, ей траурного вида. Красивое, кажущееся безмятежным лицо. Волосы, зачесанные назад, открывали широкий прекрасный лоб.
— Скажи по буквам «Мейраг». — Эти слова вырвались у него как-то сами собой, и он тут же пожалел о них.
Но она засмеялась, все хорошо.
— А ты явно поправляешься.
— Быстро, — сказал он.
— Быстро. Я уж боялась, что так и не смогу тебя повидать. Завтра мне возвращаться в Париж.
— Вот как.
Наступило молчание. Потом она спросила:
— Что ты собираешься делать, когда тебя выпишут?
— Придется какое-то время побыть без дела.
— Я знаю. Жаль, что с картиной так получилось.
— Не так уж плохо. Она свою роль сыграла. Или почти сыграла.
— Обратно в Париж не поедешь?
— А ты оттуда уезжаешь?
— Думаю, недели через две.
— Сомневаюсь, что я поеду в Париж.
Она немного помолчала.
— Для меня арендовали дом в Сан-Франциско. Говорят, с видом на залив. Там наверху есть большая комната, где человек может спокойно работать. И не слышно, как шумят дети. Или почти не слышно.
Он улыбнулся.
— Похоже на подкуп, да? — спросила она и сама же ответила: — Наверно, да. — Она засмеялась, потом лицо ее сделалось серьезным. — Думал ли ты о том, куда подашься после того, как выберешься отсюда? Где будешь жить?
— Нет еще.
— Не в Сан-Франциско?
— Староват я для Сан-Франциско, — мягко сказал он. — Он, конечно, имел в виду не город, и она это понимала. — Но я наведаюсь туда.
— Я буду ждать, — сказала она. — Какое-то время, во всяком случае. — Слова эти прозвучали как недвусмысленное предупреждение, но что тут можно было поделать?
— Бери этот город штурмом, — сказал он.
— Попробую воспользоваться твоим советом. — Лицо ее стало опять серьезным. — Как жаль, что время наше, в сущности, не совпадает. Ну да все равно, когда тебе надоест скитаться по гостиницам, вспомни, что есть на свете Констанс. — Она протянула руку и погладила ему лоб. Ее прикосновение было приятным, но не возбуждало желания. Больное тело без остатка отдавалось своему недугу. Болезнь есть высшее проявление эгоизма.
— В последние дни я занималась отвратительным делом, — сказала она, отнимая руку. — Все подсчитывала, кто кого больше любит. Результат получился ошеломляющий: я люблю тебя больше, чем ты меня. Это — первый случай в моей жизни. Хотя, конечно, раз-то в жизни это должно случиться.
— Еще неизвестно… — начал было он.
— Известно, — резко перебила она. — Известно.
— Я-то еще не занимался подсчетом.
— И не надо. Кстати, вспомнила: виделась я с твоей хорошенькой юной приятельницей из Канна. Нас доктор Гибсон познакомил. Мы очень подружились и несколько раз встречались в ресторане. Очень умная. И очень волевая. Завидно волевая.
— Я не настолько хорошо ее знаю, — сказал он. Удивительно, но это правда. Он действительно не знал, волевая Гейл или нет.
— Обо мне она, разумеется, все знала.
— Не от меня, — сказал он.
— Нет. Разумеется, не от тебя. — Констанс улыбнулась. — Она улетает в Лондон. Ты это знал?
— Нет. Я ее не видел.
— Бедный Джесс, — насмешливо сказала Констанс. — Все трудящиеся дамы покидают его. На будущее рекомендую тебе держаться одного какого-нибудь города и выбирать женщин праздных.
— Я не люблю праздных женщин.
— Я тоже… Да! — Она порылась в сумочке и достала листок бумаги. Он узнал почерк Гейл. — Я обещала, если увижу тебя раньше ее, передать тебе ее телефон. Она живет в Филадельфии, у отца. Ради экономии, говорит, что разорилась вчистую.
Он внял у нее листок. На нем были адрес и номер телефона. И больше ничего. Он положил бумажку на столик.
Констанс встала.
— Сиделка не велела утомлять тебя.
— Увидимся ли мы еще?
— Не в Нью-Йорке, — ответила она, натягивая перчатки, — в этом городе чистых перчаток хватает только на час. — Она раздраженно смахнула сажу с тыльной стороны перчатки. — Не скажу, чтобы эта поездка в Нью-Йорк доставила мне удовольствие. Прощальный поцелуй. — Она наклонилась, поцеловала его в губы и прошептала: — Ты ведь не умрешь, милый, а?
— Нет, — сказал он. — Не думаю.
— Я бы не вынесла твоей смерти. — Она выпрямилась и улыбнулась. — Пришлю тебе открытку с видом Золотых Ворот, — сказала она и вышла.
Вот и она ушла. Лучшая из женщин, которых он знал.
Он позвонил по филадельфийскому номеру только на следующее утро Мужчина, ответивший ему и сказавший, что он — отец мисс Маккиннон, спросил, кто звонит. Когда Крейг назвал свое имя, мистер Маккиннон заговорил ледяным тоном. Казалось, он радовался возможности объявить Крейгу, что мисс Маккиннон накануне уехала в Лондон.
«Ну что ж, справедливо», — подумал Крейг. Позвони ему сейчас Йен Уодли, вряд ли он обошелся бы с ним любезнее.
Через неделю его выписали. Три дня подряд температура была нормальной. Вечером накануне выписки доктор Гибсон имел с ним долгий разговор. То есть долгий в представлении обычно неразговорчивого доктора Гибсона.
— Вы счастливчик, мистер Крейг, — сказал доктор Гибсон. Худощавый, аскетического вида старик, занимающийся каждое утро по полчаса гимнастикой, принимающий ежедневно по десять дрожжевых таблеток, он излагал неоспоримые истины. — Многие на вашем месте не выжили бы. Теперь вы должны быть осторожны. Очень, очень осторожны. Строго придерживайтесь диеты. И ни капли спиртного. В течение года — ни глотка вина. А лучше совсем бросить пить. — Доктор Гибсон был убежденный трезвенник, и Крейгу показалось, что в голосе Гибсона прозвучало злорадство. — О работе забудьте на полгода. У меня сложилось впечатление, что вы усложнили свою жизнь, я бы даже сказал: слишком усложнили. — Впервые доктор Гибсон дал понять, что список лиц, посещавших его пациента, привел его к кое-каким выводам. — Если бы мне предложили установить главную причину вашего заболевания, мистер Крейг, то я осмелился бы предположить, что она не в функциональном расстройстве, не в пороке развития и не в наследственной слабости. Вы, несомненно, понимаете, что я имею в виду, мистер Крейг.
— Понимаю.
— Упростите вашу жизнь, мистер Крейг. Упростите. И ешьте дрожжи.
«Ешьте дрожжи», — повторил про себя Крейг, глядя вслед удалявшемуся доктору Гибсону. Есть дрожжи — это легко.
У выхода из больницы он пожал Балиссано руку и шагнул за дверь. Вещи он оставил, сказав, что кого-нибудь за ними пришлет. Он шел медленно, щурясь от солнца, пиджак болтался на нем, как на вешалке. День был ясный, теплый. Он никого не предупредил, что выписывается сегодня, даже Белинду. Чтобы не сглазить. Уже выходя из больницы, боялся, как бы мисс Балиссано не догнала его и не объявила, что произошла ужасная ошибка и что его должны срочно вернуть на койку и снова вогнать в руку шприц.
Но никто за ним не гнался. Он шагал без всякой цели по солнечной стороне улицы. Прохожие казались ему прекрасными. Девушки, стройные, гибкие, шли, высоко подняв головы, слегка улыбаясь, точно вспоминая невинные, но бурные радости прошедшей ночи. Молодые люди, бородатые и безбородые, шагали уверенным шагом, смело заглядывая в глаза встречным. Маленькие дети, чистенькие и веселые, в костюмчиках анемонового цвета, стремительно проносились мимо него. Старики были опрятно одеты, выглядели бодро и при свете солнца, казалось, забыли о бренности всего земного.
Номера в гостинице он не заказывал. Теперь он один, он жив, он идет, с каждым шагом ступая все тверже, один, без адреса, идет по улице родного города, и никто на свете не знает, где он сейчас: ни друг, ни враг, ни возлюбленная, ни дочь, ни коллега, ни адвокат, ни банкир, ни бухгалтер-ревизор не знают, куда он идет, никто ничего от него не требует, никто не может до него добраться. В эту минуту по крайней мере он свободен.
Проходя мимо магазина пишущих машинок, он остановился у витрины. Машинки чистенькие, так хитроумно устроенные и такие полезные. Он вошел внутрь. Вежливый продавец показал ему различные модели. Вспомнился приятель-матадор: тот, наверно, вот так же выбирает себе в мадридском магазине шпаги. Он сказал продавцу, что вернется позже и оставит заказ.
Он вышел из магазина. Ему уже чудился успокаивающий стук машинки, которую он в конце концов купит.
Он оказался на Третьей авеню. Вот и салун, в котором он частенько бывал. Он взглянул на часы: половина двенадцатого. Самое время выпить. Он вошел. Салун был почти пуст. У дальнего конца стойки разговаривали двое каких-то мужчин. Уверенные голоса.
Подошел бармен — краснолицый, толстый, могучего сложения человек в фартуке. Бывший боксер: переносица перебита, на бровях шрамы. Красавец бармен.
— Виски с содовой, — сказал Крейг и стал наблюдать с большим интересом, как тот наливает в мерный стаканчик виски, выплескивает его в стакан со льдом и откупоривает бутылочку содовой. Крейг взял бутылочку и чувствуя, как она приятно холодит руку, осторожно подлил содовой в стакан. Он целую минуту стоял в раздумье, глядя на приготовленное питье, и с наслаждением школьника, удравшего с уроков, сделал первый глоток.
Мужской голос на другом конце бара громко произнес:
— Ну я ей и сказал: «Катись-ка ты отсюда знаешь куда…»
Крейг улыбнулся. Все еще живой, он снова отпил из стакана. Никогда еще виски не казалось ему таким приятным на вкус.
|
The script ran 0.009 seconds.