1 2 3 4 5 6 7 8 9
– С лица воду не пить,– резонно отвечает Спирька.– Она – терка, а душевней всех вас.
Жизнь Спирьки скособочилась рано. Еще он только был в пятом классе, а уж начались с ним всякие истории. Учительница немецкого языка, тихая обидчивая старушка из эвакуированных, пристально рассматривая Спирьку, говорила с удивлением:
– Байрон!.. Это поразительно, как похож!
Спирька возненавидел старушку.
Только подходило "Анна унд Марта баден", у него болела душа – опять пойдет: "Нет, это поразительно!.. Вылитый маленький Байрон". Спирьке это надоело. Однажды старушка завела по обыкновению:
– Невероятно, никто не поверит: маленький Бай…
– Да пошла ты к… – И Спирька загнул такой мат, какого постеснялся бы пьяный мужик.
У старушки глаза полезли на лоб. Она потом говорила:
– Я не испугалась, нет, я была санитаркой в четырнадцатом году, я много видела и слышала… Но меня поразило: откуда он-то знает такие слова?! А какое прекрасное лицо!.. Боже, какое у него лицо – маленький Байрон!
"Байрона" немилосердно выпорола мать. Он отлежался и двинул на фронт. В Новосибирске его поймали, вернули домой. Мать опять жестоко избила его… А ночью рвала на себе волосы и выла над сыном; она прижила Спирьку от "проезжего молодца" и болезненно любила и ненавидела в нем того молодца: Спирька был вылитый отец, даже характером сшибал, хоть в глаза не видал его.
В школу он больше не пошел, как мать ни билась и чем только ни лупила. Он пригрозил, что прыгнет с крыши на вилы. Мать отступилась. Спирька пошел работать в колхоз.
Рос дерзким, не слушался старших, хулиганил, дрался… Мать вконец измучилась с ним и махнула рукой:
– Давай, может, посадют.
И правда, посадили. После войны. С дружком, таким же отпетым чухонцем, перехватили на тракте сельповскую телегу из соседнего села, отняли у возчика ящи водки… Справились с мужиком! Да еще всыпали ему. Сутки гуляли напропалую у Спирькиной "марухи"… И тут их накрыла милиция. Спирька успел схватить ружье, убежал в баню, и его почти двое суток не могли взять – отстреливался. К нему подсылали "маруху" его, Верку-тараторку, – уговорить сдаться добром. Шалаболка Верка, тайком, под подолом, отнесла ему бутылку водки и патронов. Долго была там с ним.. Вышла и объявила гордо:
– Не выйдет к вам!
Спирька стрелял в окошечко и пел:
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает!
– Спирька, каждый твой выстрел – лишний год! – кричали ему.
– Считайте – сколько?! – отвечал Спирька. И из окошечка брызгал стремительный длинный огонь, гремело. Потом он протрезвился, смертельно захотел спать… Выкинул ружье и вышел.
Пять лет "пыхтел".
Пришел – такой же размашисто-красивый, дерзкий и такой же неожиданно добрый. Добротой своей он поражал, как и красотой. Мог снять с себя последнюю рубаху и отдать – если кому нужна. Мог в свой выходной поехать в лес, до вечера пластаться там, а к ночи привезти машину дров каким-нибудь одиноким старикам. Привезет, сгрузит, зайдет в избу.
– Да чего бы тебе, Спиренька, андел ты наш?.. Чего бы тебе за это? – суетятся старики.
– Стакан водяры.– И смотрит с любопытством.– Что, ничего я мужик.
Пришел Спирька из тюрьмы… Дружков – никого, разъехались, "марухи" замуж повыходили. Думали, уедет и он. Он не уехал. Малость погулял, отдал деньги матери, пошел шоферить. Так жил Спирька.
В село Ясное приехали по весне два новых человека, учителя: Сергей Юрьевич и Ирина Ивановна Зеленецкие – муж и жена. Сергей Юрьевич – учитель физкультуры, Ирина Ивановна – пения.
Сергей Юрьевич – невысокий, мускулистый, широченный в плечах… Ходил упружисто, легко прыгал, кувыркался; любо глядеть, как он серьезно, с увлечением проделывал упражнения на турнике, на брусьях, на кольцах… У него был необычайно широкий добрый рот, толстый, с нашлепкой нос и редкие, очень белые, крупные зубы.
Ирина Ивановна – маленькая, бледненькая, по-девичьи стройная. Ничего вроде бы особенного, а скинет в учительской плащик, пройдет, привстанет на цыпочки, чтобы снять со шкафа тяжелый аккордеон,– откуда ладность явится, изящность. Невольно засматривались на нее.
Такая-то пара (было им по тридцать – тридцать два года) приехала в Ясное в хорошие теплые дни в конце апреля. Их поселили в большом доме, к старикам Прокудиным.
Первым, кто пришел навестить приезжих, был Спирька, Он и раньше всегда ходил к новым людям. Придет, посидит, выпьет с хозяевами (кстати сказать, Спирька, хоть пил, допьяна напивался редко), поговорит и уйдет.
Было под вечер. Спирька умылся, побрился, надел выходной костюм и пошел к Прокудиным.
– Пойду гляну, что за люди,– сказал матери.
Старики Прокудины вечеряли.
– Садись, Спиридон, похлебай.– Спирька иногда помогал старикам, они любили его и жалели.
– Спасибо, я из-за стола. Дома ваши квартиранты?
– Там.– Старик кивнул на дверь горницы.– Укладываются.
– Как они?
– Ничо, уважительные. Сыру с колбасой вот дали. Садись, попробуй?
Спирька качнул головой, пошел в горницу. Стукнул в дверь:
– Можно?
– Войдите! – пригласили за дверью.
Спирька вошел,
– Здравствуйте!
– Здравствуйте! – сказали супруги. И невольно засмотрелись на Спирьку. Так было всегда.
Спирька пошел знакомиться.
– Спиридон Расторгуев.
– Сергей Юрьевич.
– Ирина Ивановна. Садитесь, пожалуйста.
Пожимая теплую маленькую ладошку Ирины Ивановны, Спирька открыто, с любо пытством оглядел всю ее, Ирина Ивановна чуть поморщилась от рукопожатия, улыбнулась, почему-то поспешно отняла руку, поспешно повернулась, пошла за стулом.. Несла стул, смотрела на Спирьку не то что удивленная – очень заинтересованная
Спирька сел.
Сергей Юрьевич смотрел на него.
– С приездом,– сказал Спирька.
– Спасибо.
– Пришел попроведать,– пояснил гость.– А то пока наш народ раскачается, засохнуть можно.
– Необщительный народ?
– Как везде: больше по своим углам.
– Вы здешний?
– Здешний. Чалдон.
– Сережа, я сготовлю чего-нибудь?
– Давай! – охотно откликнулся Сережа и опять весело посмотрел на Спирьку.– Вот со Спиридоном и отпразднуем наше новоселье.
– Стаканчик можно пропустить,– согласился Спирька.– Откуда будете?
– Не очень далеко.
Ирина Ивановна пошла в комнату стариков; Спирька проводил ее взглядом.
– Как жизнь здесь? – спросил Сергей Юрьевич.
– Жизнь…– Спирька помолчал, но не искал слова, а жалко вдруг стало, что не будет слышать, как он скажет про жизнь, эта маленькая женщина, хозяйка.Человек, он ведь как: полосами живет. Полоса хорошая, полоса плохая…– Нет, не хотелось говорить.– А зачем она пошла-то? Сказать старикам, они сделают, что надо.
– Зачем же? Она сама хозяйка. Так какая же у вас теперь полоса?
– Так-середка на половинке. Ничего вообще-то… – Ну решительно не хотелось говорить, пока она там готовит эту дурацкую закуску. – Закурить можно?
– Курите.
– Учительствовать?
– Да.
– Она по кому учитель?
– По пению.
– Что, поет хорошо? – оживился Спирька.
– Поет…
– Может, споет нам?
– Ну… попросите, может, споет.
– Пойду скажу старикам… Зря она там!
И Спирька вышел из горницы.
Вернулись вместе – Ирина Ивановна и Спирька, Ирина Ивановна несла на тарелочке сыр, колбасу, сало…
– Я согласилась не делать горячего,– сказала она.
– Хорошо, что согласилась.
– Да на кой оно!..– чуть не сорвался Спирька на привычное определение.Милое дело – огурец да кусок сала! Верно? – Спирька глянул на хозяина.
– Тебе лучше знать,– резковато сказал Сергей Юрьевич,
Спирьку обрадовало, что хозяин перешел на "ты" – так лучше. Он не заметил, как переглянулись супруги: ему стало хорошо. Сейчас – стаканчик водки, а там видно будет.
Вместо водки на столе появился коньяк.
– Я сразу себе стакан, потом – ша: привык так. Можно?
Спирьке любезно разрешили.
Спирька выпил коньяк, взял маленький кусочек колбасы…
– Вот… – поежился, – Достали слой вечной мерзлоты, как говорят.
Супруги выпили по рюмочке. Спирька смотрел, как вздрагивало нежное горлышко женщины. И – то ли коньяк так сразу, то ли кровь – кинулось что-то тяжелое, горячее к сердцу. До зуда в руках захотелось потрогать это горлышко, погладить. Взгляд Спирьки посветлел, поумнел… На душе захорошело.
– Мечтяк коньячишко,– похвалил он.– Дорогой только.
Сергей Юрьевич засмеялся; Спирька не замечал его.
– Милое дело – самогон, да? – спросил Сергей Юрьевич.– Дешево и сердито.
"Что бы такое рассказать веселое?" – думал Спирька.
– Самогон теперь редко,– сказал он,– Это в войну…– И вспомнились далекие трудные годы, голод, непосильная, недетская работа на пашне… И захотелось обо всем этом рассказать весело. Он вскинул красивую голову, в упор посмотрел на женщину, улыбнулся:
– Рассказать, как я жил?
Ирина Ивановна поспешно отвела от него взгляд, посмотрела на мужа.
– Расскажи, расскажи, Спиридон,– попросил Сергей Юрьевич.– Это интересно – как ты жил.
Спирька закурил.
– Я – сураз,– начал он.
– Как это? – не поняла Ирина Ивановна.
– Мать меня в подоле принесла. Был в этих местах один ухарь. Кожи по краю ездил собирал, заготовитель. Ну, заодно и меня заготовил,
– Вы знаете его?
– Ни разу не видал, Как мать забрюхатела, он к ней больше глаз не казал. А потом его за что-то арестовали – и ни слуху ни духу, Наверно, вышку навели. Ну, и стал я, значит, жить-поживать…– И так же резко, как захотелось весело рассказать про свою жизнь, так-сразу-расхотелось, Мало веселого… Про лагерь, что ли? Спирька посмотрел на Ирину Ивановну, и в сердце опять толкнулось неодолимое желание: потрогать горлышко женщины, погладить.
Он поднялся.
– Мне в рейс. Спасибо за угощение.
– Ночью в рейс? – удивилась Ирина Ивановна.
– У нас бывает. До свиданья. Я к вам еще приду.
Спирька, не оглянувшись, вышел из горницы,
– Странный парень,– сказала жена после некоторого молчания.
– Красивый, ты хотела сказать?
– Красивый, да.
– Красивый… Знаешь, он влюбился в тебя.
– Да?
– И тебя, кажется, поскребло по сердцу. Поскребло?
– С чего ты взял?
– По скребло-о.
– Тебе хочется, чтобы поскребло?
– А что?.. Только… не получится у тебя.
Женщина посмотрела на мужа.
– Испугаешься,– сказал тот.– Для этого нужно мужество.
– Перестань,– сказала жена серьезно.– Чего ты?
– Мужество и, конечно, сила,– продолжал муж,– Надо, так сказать, быть в фс ме. Вот он – сумеет. Между прочим, он сидел в тюрьме.
– Почему ты решил?
– Не веришь? Иди спроси у стариков.
– Если тебе нужно, иди спрашивай,
– А что?
Муж вышел к старикам.
Через пять минут вернулся… И с наигранной торжественностью объявил:
– Пять лет! В лагерях строгого режима. За грабеж.
Отсыревший к вечеру, прохладный воздух хорошо свежил горячее лицо. Спирька шел, курил. Захотелось вдруг, чтоб ливанул дождь – обильный, чтоб резалось небо огневыми зазубринами, гремело сверху… И тогда бы – заорать, что ли.
Спирька направился в очередное "логово" – к Нюре Завьяловой.
Стукнул в окно.
– Ну? – недовольно спросила заспанная Нюра, смутно, белым пятном маяча окном.
Спирька молчал, думал про Нюру: один раз, в войну, когда Нюре было двадцать три и она была вдовой с двумя маленькими ребятишками, Спирька (ему тогда шел четы надцатый) ночью сбросил с воза в огород к ней мешок зерна (ехали обозом в город молоть). Нюре стукнул вот в это, кажется, окно и сказал торопливо;
– Найди в огороде, у бани… Спрячь подальше!
А когда через два дня, тоже ночью, пришел к Нюре, она накинулась на него:
– Ты што, Спирька, змей полосатый, в тюрьму меня захотел посадить?! Сам хочешь сытый ходить, а к другим подбрасываешь?..
Спирька опупел.
– Да не себе я, чего ты разоралась-то!
– Кому же?
– Тебе. Им же исть надо! – Про детей Нюриных. – Голодные же сидят…
Нюра заревела коровой, бросилась обнимать Спирьку. Спирька, расстроенный, матерился.
– Ну, и вот!.. Будешь им в ступке толочь да лепешки в золе печь – вкуснятина, сил нет…
Вот что вспомнилось вдруг.
– Чего стоишь-то? – спросила Нюра. – Дверь открыта… Стариков не разбуди.
Спирька стоял. Было в его характере какое-то жестокое любопытство: что она сейчас будет делать?
– Спирька!.. Ну, чего ты?
Молчание,
– Иди, что ли?
Молчание.
– Дурак заполошный… Разбудит, а потом начинает… Ну и иди к черту! – Нюра пошла к кровати,
Спирька неслышно прокрался по прихожей избе, где храпели старики Нюрины, и очутился в горнице,
– Чего выкобениваешься-то?
Спирьке нестерпимо стало жаль Нюру… Какого черта, действительно? Лучше не приходить тогда.
– Все, Нюрок, спим.
Через три дня, вечером, Спирька пошел к Прокудиным. Квартирантов не было дома. Спирька побеседовал пока со стариками. Рассказал, что одному солдату явилась земная божья мать…
Пришла Ирина Ивановна. Одна. Свеженькая: внесла в избу прохладу вечерней весенней улицы. Удивилась и, как показалось Спирьке, обрадовалась. Спокойный, решительный, Спирька прошел в горницу.
– Букетик,– предложил он, И подал женщине кроваво-красный пылающий букетик жарков.
– Ах!.. – обрадовалась женщина, – Ах, какие они! Как они называются? Я таких никогда не видела…
– Жарки. – В груди у Спирьки весело зазвенело. Так бывало, когда предстояло драться или обнимать желанную женщину, Он не скрывал любви,Я вам теперь часто буду такие привозить.
– Да нет, зачем же?.. Это ведь труд лишний…
– Ох,– скокетничал Спирька,– труд! Мимо езжу, их там хоть литовкой коси…– Спирька подумал, что хорошо все-таки, что он красивый. Другого давно бы уж поперли, и все. Он улыбался, ему было легко.
Женщина тоже засмеялась и смутилась, Спирька наслаждался: как в знойный-знойный день пил из ключа студеную воду, погрузив в нее все лицо. Пил и пил – и по телу огоньком разливался томительный жар. Он взял женщину за руку… Как во сне! – только бы не просыпаться.
Женщина хотела отнять руку… Спирька не выпустил.
– Зачем вы?.. Не нужно.
– Почему не нужно? – Все, что умел Спирька, все, что безотказно всегда действовало на других женщин, все хотел бы он обрушить сейчас на это дорогое, слабое существо. Он молил в душе; "Господи, помоги! Пусть она не брыкается!" Он повлек к себе женщину… Он видел, как расширились ее близкие удивленные глаза. Теперь – чтоб не дрогнула, не ослабла рука…
"Господи, мне больше пока ничего не надо – поцелую, и все". И поцеловал. И погладил белое нежное горлышко… И еще поцелова мягкие податливые губы. И тут вошел муж… Спирька не слышал, как он вошел. Увидел, как вскинулась голова женщины и испуг плеснулся в ее глазах… Спирька услышал за спиной насмешливый голос:
– Те же. И муж.
Спирька отпустил женщину. Не было ни стыдно, ни страшно. Жалко было. Такая досада взяла на этого опрятного, подтянутого, уверенного человека… Хозяин пришел. И все у них есть, у дьяволов, везде они – желанные люди. Он смотрел на мужа.
– Лихой парень! Ну как, "удалось что-нибудь? – Сергей Юрьевич хотел улыбнуться, но улыбки не вышло, только нехорошо сузились глаза и толстые губы обижен но подрожали. Он посмотрел на жену, – Что молчите? Что побледнела?! – Крик – злой, резкий – как бичом стегнул женщину.– Шлюха!.. Успела? – Муж шагнул к ней.
Спирька загородил ему дорогу. Вблизи увидел, как полыхают темные глаза его обидой и гневом… И еще уловил Спирька тонкий одеколонистый холодок, исходиший от гладко выбритых щек Сергея Юрьевича.
– Спокойно,– сказал Спирька.
В следующее мгновение сильная короткая рука влекла Спирьку из горницы.
– Ну-ка, красавец, пойдем!..
Спирька ничего не мог сделать с рукой: ее как приварили к загривку, и крепост руки была какая-то нечеловеческая, точно шатуном толкали сзади.
Так проволокли Спирьку через комнату стариков; старики во все глаза смотрел на квартиранта и на Спирьку.
– Кота пакостливого поймал, – пояснил квартирант.
Ужас, что творилось в душе Спирьки!.. Стыд, боль, злоба – все там перемешалос: душило.
– Пидор, гад, – хрипел Спирька, – что ты делаешь?..
Вышли на крыльцо… Шатун сработал, Спирька полетел вниз с высокого крыльп и растянулся на сырой соломенной подстилке, о которую вытирают ноги.
"Убью",– мелькнуло в Спирькиной голове.
Сергей Юрьевич спускался к нему…
– Вставай.
Спирька вскочил до того, как ему велели… И тотчас опять полетел на землю. И с ужасом и с брезгливостью понял: "Он же бьет меня!" И опять вскочил и хотел скользнуть под чудовищный шатун – к горлу физкультурника. Но второй шатун коротко двинул его в челюсть снизу. Спирьку бросило назад; он почувствовал медь во рту. Опять бросился на учителя… Он умел драться, но ярость, боль, позор, сознания своей беспомощности перед шатунами – это лишило его былой ловкости, спокойствия. Слепая ярость бросала и бросала его вперед, и шатуны работали. Кажется, он ни разу так и не достал учителя. От последнего удара он не встал. Учитель склонило над ним.
– Я тебя уработаю,– неразборчиво, слабо, серьезно сказал Спирька.
– Будем считать, что это урок вежливости. Лагерные штучки надо бросать. Учитель говорил не зло, тоже серьезно.
– Я убью тебя,– повторил Спирька, Во рту была какая-то болезненная мешанина, точно он изгрыз флакон с одеколоном – все там изрезал и обжег.Убью, знай.
– За что? – спокойно спросил учитель. – За что ты меня убьешь?.. Подлец.
Учитель ушел в дом, захлопнув за собой дверь, и задвинул железную щеколду
Спирька попробовал встать, не мог. Голова гудела, но думалось ясно. Он знал, как с крыши прокудинского дома – через лаз – можно спуститься в кладовку. Кладовка не запиралась: шпагатная веревочка накидывалась петелькой на гвоздик, и все,– чтоб дверь сама не открывалась. Дверь в избу стариков тоже никогда не запирается на ночь. В горнице запора и вовсе нет. Он потому так хорошо все знал в доме Прокудиных, что сын их, Мишка, был смолоду товарищ Спирьки и Спирька часто бывал и даже ночевал у них. Теперь Мишки не было, но все, конечно, осталось у стариков, как раньше.
С трудом наконец Спирька поднялся, подержался за стену дома… Пошел к реке. Силы возвращались.
Он умыл разбитое лицо, оглядел со спичками костюм, рубашку… Не надо, чтобы мать увидела кровь и заподозрила неладное, когда он станет брать ружье. Ружье можно взять под любым предлогом: ехать с семенным зерном в глубинку, а утром посидеть там у озера.
Мать спала уже.
– Ты, Спирька? – спросила она сонным голосом с печки.
– Я. Спи. Мне ехать надо.
– Достань в печке-картошка жареная, в сенцах молоко… Поешь на дорогу-то.
– Ладно, я с собой возьму,– Спирька, не зажигая огня, тихо снял со стены ружье, повозился для близира в сенях… Зашел в избу (ружье в сенях оставил). Стал на припечек, нашел впотьмах голову матери, погладил по жидким теплым волосам. Он, бывало, выпивши ласкал мать; она не встревожилась.
– Выпимши… Как поедешь-то? – Мать с годами больше и больше любила Спирьку, жалела, стыдилась, что он никак не заведет семью – все не как у добрых людей! – ждала, может, какая-нибудь самостоятельная вдова или разведенка прибьется к ихнему дому.
– Ничего, поеду.
– Ну, Христос с тобой.– Мать во тьме перекрестила его.– Потише хоть ехай-то, а то гоните как чумные.
– Все будет хорошо.– Спирька бодрился, а хотелось скорей уйти и как-нибудь забыть про мать: вот кого больно оставлять в этой жизни – мать.
Он шел темной улицей, крепко сжимал в руке тулку. Все хотелось отвязаться от мысли о матери. Не выживет она. Как поведут его, связанного, как увидит… Спирька прибавил шагу. "Господи, дай ей силы перенести",молил. Он чуть не бежал. А под конец и побежал. И волновался, как вроде не убивать бежал, а – в постель к Ирине Ивановне, в тепло и согласие. Она вставала в глазах, Ирина Ивановна, но как-то сразу и уходила. Губы ее, мягкие, полураскрытые, помнились, но насладишься воспоминанием мешал вкус крови во рту и… одеколонистый холодок с гладких щек Сергея Юрьевича. Холодок этот запашистый почему-то вспоминался сейчас. Спирька бежал и подпевал негромко для бодрости:
Неужели конь вороный
Перекусит удила?
Неужели моя милая…
Дом весь темный, "Так, так, так,– мысленно, скоро говорил сам с собой Спирька. – Берем лестницу… Ставим ее, в душеньку ее… Спокойно". Он благополучно проник в кладовку, прислушался – тихо. Только сердце наколачивает в ребра. "Спокойно, Спиря!" Шпагатинка тоже почти бесшумно лопнула, только гвоздик, спружинив, тоненько тенькнул. Спирька, выставив вперед свободную руку, неслышно прошел сеням, легкими касаниями по стене нашарил дверь. "Так, так…" Склонился, подцеп пальцами низ двери, сколько мог, приподнял ее и дернул на себя. Дверь открыла с тихим приятным вздохом; п-ах. И дальше отошла беззвучно. Пахнуло старушечы жильем, отсыревшим полушубком, теплой печкой, тестом… Вот тут его давеча волок за шкирку. Пронеси, господи,– чтоб старики не проснулись, Страшно стало: что-нибудь сейчас помешает. "Ах, как он меня бил! Как бил!.. Умеет".
Спирька сам удивлялся своей легкости, ловкости. Сам себя не слышал. Нащупал дверь горницы, тоже приподнял ее снизу… Дверь скрипнула. Спирька быстро, берждал, прикрыл ее за собой… Он был в горнице! Во тьме горницы, слабо разбавленной свет уличной лампочки, скрипнула кровать. Спирька нашел на стене выключатель, щелкнул. На него, сидя в кровати, смотрел Сергей Юрьевич. Приподнялась Ирина Ивановна. Сперва уставилась на мужа, потом, от его взгляда,– на Спирьку с ружьем. Безмолвно открыла рот… Спирька понял, что Сергей Юрьевич не спал – очень уж понимающе неподвижно смотрел он своими темными глазами.
– Я предупреждал: я тебя уработаю, – сказал Спирька. Хотел оттянуть курок двустволки, но они были уже взведены. (Когда же взвел?) – Помнишь? Я тебе говорил.
Спирьку не взволновало, что Ирина Ивановна сидит в нижней рубашке, что одна ленточка съехала с плеча и грудка, матово-белая, крепенькая, не кормившая дите вся видна до соска.
Супруги молчали, Смотрели на Спирьку.
– Вылазь из кровати,– велел Спирька.
– Спиридон… тебе же будет расстрел, неужели…
– Я знаю. Вылазь.
– Спиридон! Неужели…
– Вылазь!
Сергей Юрьевич спрыгнул с кровати – в трусах, в майке.
Спирька вскинул ружье.
Сергей Юрьевич мертвенно побледнел…
И тут вдруг закричала Ирина Ивановна, да так ужасно, так громко, неистово, требовательно, так не похоже на себя – такую маленькую, умненькую, с теплыми мягкими губами – как-то уж совсем нечеловечески горько, отчаянно. И свалилась с кровати, и поползла, протягивая руки…
– Не надо! О-о-о-й! Не надо! О-о-й!.. – И хотела схватить за ружье -на коленях – хотела…
Тут Сергей Юрьевич прыгнул на Спирьку, широко расставив руки, И получил удар прикладом в грудь, и свалился.
– Родно-ой!.. Не надо! – выла маленькая женщина. Похоже, что она забыла имя Спирьки.– О-о-й!..
В избе, за дверью, всполошились старики, тоже заорали.
– Не надо!! – кричала женщина, и мотала головой, и все хотела обнять его ног и ползала без трусов – рубашка сбилась ей на спину, она не замечала того – в хотела поймать ноги Спирьки.
Спирька растерялся, отпинывал женщину… И как-то ясно вдруг понял: если сейчас выстрелит, то выстрел этот потом ни замолить, ни залить вином нельзя будет. Если бы она хоть не так выла!.. Сколько, однако, силы в ней!
– Мать вашу!..– заругался Спирька.
Вышел из горницы и пошагал прочь от темного дома. Он как-то сразу вдруг очень устал. Вспомнилась мать, и он побежал, чтоб убежать от этой мысли – о матери. От всяких мыслей, Вспомнилась еще Ирина Ивановна, голенькая, и жалость и любовь к ней обожгли сердце. И легко на минуту стало – что не натворил беды. Господи, как ревела!.. А как бы она потом убивалась над покойным мужем! И опять – мать… Вот кто взвоет-то! Спирька побежал скорее. Прибежал на кладбище, сел на землю. Темно было, Он приладил стволы к сердцу… Дотянулся до курков, Подумал: "Ну!.. Все?!" Пальцы нащупали две холодные тоненькие скобочки…
"Счас толканет",– опять подумал. И вдруг ясно увидел, как лежит он, с развороченной грудью, раскинув руки, глядя пустыми глазами в ясное утреннее небо… Взойдет солнце, и над ним, холодным, зажужжат синие мухи, толстые, жадные. Потом сбегутся всей деревней – смотреть. Кто-нибудь скажет: "Надо прикрыть, что ли". Как… Тьфу! Спирька содрогнулся. Сел. "Погоди-ка, милок, погоди. Стой, фраер, не суетись! Я тебя спрашиваю: в чем дело? Господи! – отметелили. Тебя что, никогда не били? В чем же дело?!"
– В чем дело? – спросил вслух Спирька.– А? – Брезгливо, с опаской отстранил от себя стволы, перехватил ружье, осторожно спустил курки. Глубоко и радостно вздохнул. И заговорил громко, дурашливо, испытывая большое облегчение и радость: – В чем дело, Спиря? А? А-я-я-я-яй! Как же так? Побили мальчика? Побили… Больно, да? Хотел себе в лобик – пук!.. Ну и фраер! – Спирька даже засмеялся и схватился за губу: губы треснули от учителева рычага, стало больно, когда засмеялся.– Что ты? Что ты? Что ты? (Разбитый рот выговаривал: "фто ты? фто ты?") Разве так можно? А-я-я-я-яй! Нехорофо. Ну, побили… а ты сразу… стреляться, О-о!
Спирька лег спиной на прохладную землю, раскинул руки… Вот так он завтра лежал бы. Там, где сейчас стучит сердце – Спирька приложил ладонь к груди,– здесь была бы рваная дыра от двух зарядов – больше шапки. Может, загорелся бы, и истлели бы пиджак и рубаха. Голый лежал бы… О, курва, смотреть же противно! Спирька сел, закурил, с наслаждением затянулся. Так торопился засадить в себя эти два заряда, что и покурить напоследок не догадался. Даже те, кого расстреливают, Спирька слышал, просят покурить в последний раз. Вспомнилась маленькая девочка, племянница Спирьки: когда она чувствует, что отцу надоело уже возить ее на горбу, она смешно-просительно морщит мордочку и говорит: "Посений язок! Ну посений язочек!" Спирька засмеялся, вспомнив девочку. Опять лег, курил, смотрел на звезды; и показалось, что они чуть звенят в дрожи – тонким-тонким звоном; и ему тоже захотелось тихо-тихо, по-щенячьи, поскулить… Он зажмурился и почувствовал, как его плавно, мощно несет земля. Спирька вскочил. Надо что-то делать, надо что-нибудь сделать. "Что-нибудь я сейчас сделаю!" – решил он. Он подобрал ружье и скоро пошагал… сам не зная куда. Только прочь с кладбища, от этих крестов и молчания. Он стал вслух, незло материть покойников:
– Лежите?.. Ну и лежите! Лежите – такая ваша судьба. При чем тут я-то? Вы лежите, а я малость еще побегаю по земле. Покружусь,
Теперь он хотел убежать от мысли о кладбище, о том, как он лежал там… Он хотел куда-нибудь прибежать, к кому-нибудь. Может, рассказать все… Может, посмеяться. Выпить бы! А где теперь? Как где? А Верка-буфетчица из чайной? Э-э, там же всегда есть! Там, кстати, можно и переночевать. Спирька свернул в переулок.
Вера сперва заворчала: вот – ни днем, ни ночью… Спирька зажег спичку и осветил свое лицо:
– Ты глянь, меня же было не убили, а ты канитель развела.
Вера испугалась. Спирька ихонько засмеялся, довольный.
– Да где эт тебя так?! – спросила Вера.
– В одном месте… Славно уделали?
– Господи, Спирька!.. Добьют тебя когда-нибудь. Где был-то?
– Не скажу. Секрет.
Прошли в Верину комнату. Вера задернула поплотней занавески, зажгла свет. Еще раз оглядела Спирьку… Потрогала теплой ладошкой, пахнущей кремом, горячие ссадины на его лице.
– Ой! – притворно воскликнул Спирька. Опять засмеялся и стал ходить комнате.
Славный это народ, одинокие женщины! Почему-то у них всегда уютно, хорошо. Можно размашисто походить, если не скрипит пол. Можно подумать… Можно, меж делом, приласкать хозяйку, погладить по руке… Все кстати, все умно. Они вздрагива с непривычки и смотрят ласково, пытливо. Милые. Добрые. Жалко их.
Вера нашла бутылку водки. Сходила даже в погребушку, принесла огурцов. Только вернулась испуганная…
– Там у тебя что, ружье, что ли? Я запнулась…
– Ружье. Пусть стоит.
– А зачем ружье-то?
– Да так.
– Спирька… ты чего это?
У Веры был хороший муж, хороший мужик, помер в сорок лет. Что приключилось бог его знает. Рак, наверно.
– Спирька!..
– Аиньки?
– Ты что… воюешь, что ли, бегаешь?
– Воюю, Вот – ранили.– Спирька опять засмеялся. Что-то смешно ему было. Хорошо было.
– Вот чудной-то. Может, убил кого?
– Нет. После убью. Потом.
– Спирька, я боюсь. Может, ты натворил чего… тогда и меня… как свидетельницу. Ну тя к дьяволу!
– Все в порядке, дурочка. Чего ты испугалась? Никого я не убил. Меня чуть убили… А мне надо еще придумать, как убить.
– Пей и уходи,– рассердилась Вера.– Уходи, Спирька. Мне только этого еще не хватало.
Спирька посерьезнел.
– Успокойся. Неужели я похожий на такого – невиновных подводить. Что ты? Ты же знаешь меня… Я б никогда не пришел, если б… Брось.
– С ружьем по ночам носится…
Спирька выпил стакан, закусил огурцом. Вера не стала пить.
– Не хочу.
– Почему?
– Не хочу. Напугал ты меня с этим ружьем. Кто избил-то?
– Чужие какие-то. Перестань про это. Не надо.– Вспомнился учитель… Бледный, в трусах. Спирька передернул плечами, прогоняя неприятную, злую мысль. Радости поубавилось.– Ладно, ладно, ладно,– торопливо сказал он.Не надо про это, – И еще налил полстакана, чтоб не успеть подумать еще про учительницу, чтоб не вспомнить ее. Но она вспомнилась – маленькая, полуголенькая, насмерть перепуганная… Все-таки вспомнилась.
Утром Спирька вскочил рано. Оставил ружье у Веры.
– Вечером зайду, возьму.
– А куда сам?
– На работу, куда. Это… не болтай про ружье-то.
– Ну, пошла всем рассказывать: был ночью Спирька с ружьем…
– Умница, Избили меня какие-то нездешние… На тракте. Я хотел догнать с ружьем, не догнал.
Вера недоверчиво смотрела на Спирьку; впрочем, Спирька и не старался особенното казаться правдивым.
– Выпьешь?
– Нет. Будь здорова.
Спирька пошел к учителям. Шел кривыми переулками, по задворкам – чтоб меньше встретить людей. Все же двух-трех встретил.
Встретил бригадира колхозного, Илью Китайцева. Илья ехидно, понимающе заулыбался издали:
– Ого! Ноченька была!
Спирька тоже широко улыбнулся, превозмогая боль, которая прокалывала иглами все лицо. Сказал:
– Была, Илюха! Была ноченька. Дай закурить.
– Чего эт?
– Так… Упал. – Стыд, позор… От стыда даже язык онемел, кончик. Тонкая Илюхина ухмылочка резала лезвием по сердцу.– Закурим, что ли?
– Закурим, закурим. Здорово упал-то… Высоко, наверно. Как же эт ты?
– Ну, Илюха,,. бывает-падают. Я вот те счас залепеню, ты тоже упаеешь. Что, нет, думаешь?
Илюха перестал улыбаться.
– Чего ты?
– А чего ты губы-то свои распустил? Сразу, курва, ехидничать! Не можешь без ехидства слова сказать, Дай дороги!
Нет, в деревне пока не жить. От одного позора на край света сбежишь. Будут вот так улыбаться губошлепы разные… Ах, учитель, учитель… Вот ведь как научился руками работать! Славно, славно. Хорошо бы тебя ногами к потолку подвесить… Нет, на твоих же глазах жену твою драгоценную… исцеловать, всю, до болячки, чтоб орала. Жестокие чувства гнали Спирьку вперед, точно кто в спину подталкивал. Он не замечал, что опять он торопится. Но он знал, что сейчас не бросится на учителя, нет, Это будет потом… спокойно. Страшно. Это потом.
Вспоминая позже этот утренний разговор с учителями, Спирька не испытывал удовлетворения.
Он явился, как если бы рваный черный человек из-за дерева с топором вышагнул… Стал на пороге. Учитель был уже одет, побрит… как раз с электрической бритвой он и стоял перед зеркалом. Она жужжала около его лица. Учительница, припухшая со сна и от вчерашнего крика, миленькая, беленькая, готовила завтрак. Она тоже замерла с тарелкой в руках.
– Одно предупреждение, – деловито заговорил Спирька. – Что у нас тут случилось – никому ни звука. Старикам сами накажите. Я на время исчезаю с горизонта, Сергей Юрьевич, я тебя, извини, все же уработаю.
– Как это… уработаю? – глупо переспросила Ирина Ивановна,
– Я получил аванец… я его должен отработать.– Не знал Спирька, когда произойдет, но придет он сюда однажды – спокойный, красивый, нарядный – скажет: "Я пришел платить". И что уж это будет за ситуация такая и кто такой будет Спирька, только учитель растеряется, станет жалким. И станет просить: "Спиридон, я был глуп, я прошу прощения…" – "Ну, ну, – скажет Спирька вежливо, – не надо сразу в штаны класть. Тут же женщина… жена ваша, она должна уважать вас"
– Какой аванс? – все никак не могла понять Ирина Ивановна.– У кого взяли?
– Он мне будет мстить. Отомстит,– пояснил учитель,– Хорошо, Спиридон, я принял к сведению.– Учитель взял себя в руки,– Мы никому ничего не расскажем.
– Вот так… Будьте здоровы пока.– Спирька вышел.
"А куда это я исчезаю-то?" – подумал он. Даже остановился. Только теперь четливо дошло вдруг до сознания, что он, оказывается, решил уехать.
"А куда, куда?" Но оказалось, что он и это знает: в город Б-ск, что в полсотне ки метров отсюда. Когда он все это решил, он не знал, но в нем это уже жило. И толлько прирожденная осторожность требовала, чтобы решение еще раз проверилось.
Минуя дом, Спирька пошел в гараж. Там еще пережил веселые глаза шоферов. Злился в душе, нервничал, Взял путевку в рейс подальше и скоро уехал.
Дорогой немного успокоился. Стал думать, Хотел опять породить в своем воображении сладостную картину, какая озарила его, когда он разговаривал утром с учителем: придет он к нему – вежливый, нарядный… Но желанная картина что-то не возникала. Спирька в досаде хотел распалить себя, помочь; ну, ну – придет… "Здравствуйте!" Нет… Не выходит. Противно думать обо всем этом. Его вдруг поразило, и даже отказался так понимать себя: не было настоящей, всепожирающей злобы учителя. Все эти видения; учитель висит головой вниз, или: учитель, бледный, жалкий ползает у него в ногах,– это так хотелось Спирьке, чтоб они, эти картины, стали желанными, сладостными. Тогда бы можно, наверно, и успокоиться, и когда-нибудь так и сделать: повесить учителя головой вниз. Ведь надо же желать чего-нибудь лютому врагу! Надо же хоть мысленно видеть его униженным, раздавленным. Надо! Но Спирька даже заерзал на сиденье; он понял, что не находит в себе зла к учителю. Ее бы он догадался подумать и про всю свою жизнь, он тоже понял бы, вспомнил бы, что вообще никогда никому не желал зла. Но он так не подумал, а отчаянно сопротивлялся, вызывал в душе злобу.
"Ну, фраер!.. тряпка, что ж ты? Тебя метелят, как тварь подзаборную, а ты… Ну! Ведь как били-то! Смеясь и играя… Возили. Топтали. Что же ты? Ведь над тобой смеяться будут. И первый будет смеяться учитель. Что же ты? Ведь. ни одна же баба к себе не допустит такую слякоть". Злости не было.
А как же теперь? На этот вопрос Спирька не знал, как ответить. И потом, в течет дня, он еще пытался понять: "Как теперь?" И не мог.
Вообще, собственнная жизнь вдруг опостылела, показалась чудовищно лишенной смысла. И в этом Спирька все больше утверждался. Временами он даже испытывал к себе мерзость. Такого никогда не было с ним. В душе наступил покой, но какой-то мертвый покой, такой покой, когда заблудившийся человек до конца понимает, что он заблудился, и садится на пенек. Не кричит больше, не ищет тропинку, садится и сидит, и все.
Спирька так и сделал: свернул с дороги в лес, въехал на полянку, заглушил мотор, вылез, огляделся и сел на пенек.
"Вот где стреляться-то,– вдруг подумал он спокойно.– А то-на кладбище припорол. Здесь хоть красиво",
Красиво было, правда. Только Спирька специально не разглядывал эту красоту, а как-то сразу всю понял ее… И сидел. Склонился, сорвал травинку, закусил ее в зубах и стал слушать птиц. Маленькие хозяева лесные посвистывали, попискивали, чирикали где-то в кустах. Пара красавцев дятлов, жуково-черных, с белыми фартучками на груди, вылетели из чащи, облюбовали молодую сосенку, побегали по ней вверх-вниз, помелькали красными хохолками, постучали, ничего не нашли, снялись и низким летом опять скрылись в кустах.
"Тоже – парой летают",– подумал Спирька. Еще он подумал, что люди завидуют птицам… Говорят: "Как птаха небесная". Позавидуешь. Еще Спирька подумал, что, наверно, учитель выбросил те цветы, которые Спирька привез учительнице, наверно, они лежат под окном, завяли… Красивые такие цветочки, красные. Спирька усмехнулся, Пижон Спиря… Здесь тоже есть цветочки. Вон они: синенькие, беленькие, желтенькие… Вон саранка цветет, вон медуница… А вон пучка белые шапки подняла вверх. Спирька любил запах пучки. Встал, сорвал тугую горсть мелких белых цветочков, собранных в плотный, большой, как блюдце, круг. Сел опять на пенек, растер в ладонях цветки, погрузил лицо в ладони и стал жадно вдыхать прохладный, сыровато-терпкий, болотный запах небогатого, неяркого местного цветка. Закрыл ладонями лицо и так остался сидеть. Долго сидел неподвижно. Может, думал, Может, плакал…
…Спирьку нашли через три дня в лесу, на веселой полянке, Он лежал, уткнувшись лицом в землю, вцепившись руками в траву. Ружье лежало рядом. Никак не могли понять, как же он стрелял? Попал в сердце, а лежал лицом вниз… Из-под себя как-то изловчился.
Привезли, схоронили.
Народу было много. Многие плакали…
Упорный
Все началось с того, что Моня Квасов прочитал в какой-то книжке, что вечный двигатель – невозможен. По тем-то и тем-то причинам – потому хотя бы, что существует трение. Моня… Тут, между прочим, надо объяснить, почему – Моня. Его звали – Митька, Дмитрий, но бабка звала его – Митрий, а ласково – Мотька, Мотя. А уж дружки переделали в Моню – так проще, кроме того, непоседливому Митьке имя это, Моня, как-то больше шло, выделяло его среди других, подчеркивало как раз его непоседливость и строптивый характер.
Прочитал Моня, что вечный двигатель-невозможен… Прочитал, что многие и многие пытались все же изобрести такой двигатель… Посмотрел внимательно рисунки тех "вечных двигателей", какие-в разные времена-предлагались… И задумался. Что трение там, законы механики – он все это пропустил, а сразу с головой ушел в изобретение такого "вечного двигателя", какого еще не было. Он почему-то не поверил, что такой двигатель невозможен. Как-то так бывало с ним, что на всякие трезвые мысли… от всяких трезвых мыслей он с пренебрежением отмахивался и думал свое: "Да ладно, будут тут мне…" И теперь он тоже подумал: "Да ну!.. Что значит – невозможен?"
Моне шел двадцать шестой год. Он жил с бабкой, хотя где-то были и родители, мать с отцом, но бабка еще маленького взяла его к себе от родителей (те вечно то расходились, то опять сходились) и вырастила. Моня окончил семилетку в деревне, поучился в сельскохозяйственном техникуме полтора года, не понравилось, бросил, до армии работал в колхозе, отслужил в армии, приобрел там специальность шофера и теперь работал в совхозе шофером. Моня был белобрыс, скуласт, с глубокими маленькими глазами. Большая нижняя челюсть его сильно выдалась вперед, отчего даже и вид у Мони был крайне заносчивый и упрямый. Вот уж что у него было, так это было, если ему влетела в лоб какая-то идея,– то ли научиться играть на аккордеоне, то ли, как в прошлом году, отстоять в своем огороде семнадцать соток, не пятнадцать, как положено по закону, а семнадцать, сколько у них с бабкой, почему им и было предложено перенести плетень ближе к дому,– то идея эта, какая в него вошла, подчиняла себе всего Моню: больше он ни о чем не мог думать, как о том, чтобы научиться на аккордеоне или не отдать сельсоветским эти несчастные две сотки земли. И своего добивался. Так и тут, с этим двигателем: Моня перестал видеть и понимать все вокруг, весь отдался великой изобретательской задаче. Что бы он ни делал – ехал на машине, ужинал, смотрел телевизор – все мысли о двигателе. Он набросал уже около десятка вариантов двигателя, но сам же и браковал их один за одним. Мысль работала судорожно. Моня вскакивал ночами, чертил какое-нибудь очередное колесо… В своих догадках он все время топтался вокруг колеса, сразу с колеса начал и продолжал искать новые и новые способы – как заставить колесо постоянно вертеться.
И наконец способ был найден. Вот он: берется колесо, например велосипедное, закрепляется на вертикальной оси. К ободу колесо жестко крепится в наклонном положении (под углом в 45 градусов к плоскости колеса, желоб – так, чтоб по желобу свободно мог скользить какой-нибудь груз, допустим, килограммовая гирька). Теперь, если к оси, на которой закреплено колесо, жестко же прикрепить (приварить) железный стерженек так, чтобы свободный конец этого стерженька проходил над желобом, где скользит груз… То есть если груз, стремясь вниз по желобу, упрется в этот стерженек, то он же будет его толкать, ну, не толкать – давить на него будет, на стерженек-то! А стерженек соединен с осью, ось закрутится – закрутится и колесо. Таким образом, колесо само себя будет крутить.
Моня придумал это ночью… Вскочил, начертил колесо, желоб, стерженек, грузик… И даже не испытал особой радости, только удивился: чего же они столько времени головы-то ломали! Он походил по горнице в трусах, глубоко гордый и спокойный, сел на подоконник, закурил. В окно дул с улицы жаркий ветер, качались и шумели молодые березки возле штакетника: пахло пылью. Моня мысленно вообразил вдруг огромнейший простор своей родины, России,как бесконечную равнину, и увидел себя на той равнине – идет спокойно по дороге, руки в карманах, поглядывает вокруг… И в такой ходьбе – ничего больше, идет, и все,– почудилось Моне некое собственное величие. Вот так пройдет человек по земле – без крика, без возгласов,– поглядит на все тут – и уйдет. А потом хватятся: кто был-то! Кто был-то! Кто был… Кто был… Моня еще походил по горнице… Если бы он был не в трусах, а в брюках, то уже теперь сунул бы руки в карманы и так походил бы – хотелось, Но лень было надевать брюки, не лень, а совестно суетиться. Покой, могучий покой объял душу Мони. Он лег на кровать, но до утра не заснул. Двигатель свой он больше не трогал – там все ясно, а лежал поверх одеяла, смотрел через окно на звезды. Ветер горячий к утру поослаб, было тепло, но не душно. Густое небо стало бледнеть, стало как ситчик голубенький, застиранный… И та особенная тишина, рассветная, пугливая, невечная, прилегла под окно. И скоро ее вспугнули, эту тишину,– скрипнули недалеко воротца, потом звякнула цепь у колодца, потом с визгом раскрутился колодезный вал… Люди начали вставать. Моня все лежал на кровати и смотрел в окно. Ничего вроде не изменилось, но какая желанная, дорогая сделалась жизнь. Ах, черт возьми, как, оказывается, не замечаешь, что все тут прекрасно, просто, бесконечно дорого. Еще полежал Моня с полчаса и тоже поднялся: хоть и рано, но все равно уже теперь не заснуть.
Подсел к столу, просмотрел свой чертежик… Странно, что он не волновался и не радовался. Покой все пребывал в душе. Моня закурил, откинулся на спинку стула и стал ковырять спичкой в зубах – просто так, нарочно, чтобы ничтожным этим действием подчеркнуть огромность того, что случилось ночью и что лежало теперь на столе в виде маленьких рисунков. И Моня испытал удовольствие: на столе лежит чертеж вечного двигателя, а он ковыряется в зубах. Вот так вот, дорогие товарищи!.. Вольно вам в жарких перинах трудиться на заре с женами, вольно сопеть и блаженствовать – кургузые. Еще и с довольным видом будут ходить потом днем, будут делать какие-нибудь маленькие дела и при этом морщить лоб – как если бы они думали. Ой-ля-ля! Даже и думать умеете?! Гляди-ка. Впрочем, что же: выдумали же, например, рукомойник. Ведь это же какую голову надо иметь, чтобы… Ах, люди, люди. Моня усмехнулся и пошел к человеческому изобретению – к рукомойнику – умываться.
И все утро потом Моня пробыл в этом насмешливом настроении. Бабка заметила, что он какой-то блаженный с утра… Она была веселая крепкая старуха, Мотьку своего любила, но никак любви этой не показывала. Она сама тоже думала о людях несложно: живут, добывают кусок хлеба, приходит время – умирают. Важно не оплошать в трудную пору, как-нибудь выкрутиться. В войну, например, она приспособилась так: заметила в одном колхозном амбаре щель в полу, а через ту щель потихоньку сыплется зерно. А амбар задней стеной выходил на дорогу, но с дороги его заслоняли заросли крапивы и бурьяна. Ночью Квасиха пробралась с мешочком через эти заросли, изжалилась вся, но к зерну попала. Амбар был высокий, пол над землей высоко – хватит пролезть человеку. Квасиха подчистила зерно, проковыряла ножом щель пошире… И с неделю ходила ночами под тот амбар с мешочком. И наносила зерна изрядно. И в самый голод великий толкла ночами зерно это в ступке, подмешивала в муку сосновой коры и пекла хлебушек. Так обошла свою гибель. Мотька был ей как сын, даже, наверно, дороже, потому что больше теперь никого не было. Была дочь (сыновей, двух, убило на войне), мать Мотькина, но она вконец запуталась со своим муженьком, закружилась в городе, вообще как-то не вышло толку из бабы, она сюда и носа не казала, так что – есть она и вроде ее нет.
– Чего эт ты седня такой? – спросила бабка, когда сидели завтракали.
– Какой? – спокойно и снисходительно поинтересовался Моня.
– Довольный-то. Жмурисся, как кот на солнышке… Приснилось, что ль, чего?
Моня несколько подумал… И сказал заковыристо:
– Мне приснилось, что я нашел десять тысяч рублей в портфеле,
– Подь ты к лешему! – Старуха усмехнулась, помолчала и спросила: – Ну, и что бы ты с имя стал делать?
– Что?.. А ты что?
– Я тебя спрашиваю.
– Хм… Нет, а вот ты чего бы стала делать? Чего тебе, например, надо?
– Мне ничего не надо. Может, дом бы перебрать…
– Лучше уж новый срубить. Чего тут перебирать – гнилье трясти.
Бабка вздохнула. Долго молчала.
– Гнилье-то гнилье… А уж я доживу тут. Немного уж осталось. Я уж все продумала, как меня отсюда выносить будут.
– Начинается! – недовольно сказал Моня. Он тоже любил бабку, хоть, может, не очень это сознавал, но одно в ней раздражало Моню: разговоры о предстоящей смерти. Да добро бы немощью, хилостью они порождались, обреченностью – нет же, бабка очень хотела жить, смерть ненавидела, но притворно строила перед ней, перед смертью, покорную фигуру.– Чего ты опять?
Умная старуха поддельно-скорбно усмехнулась:
– А чего же? Что я, два века жить буду? Приде-ет матушка…
– Ну, и… придет-значит, придет: чего об этом говорить раньше время?
Но говорить старухе об этом хотелось, жаль только, что Мотька не терпит таких разговоров. Она любила с ним говорить. Она считала, что он умный парень, удивительно только, что в селе так не думают.
– Дак чего приснилось-то?
– Да ничего… Так я: утро вон хорошее, я и… радый.
– Ну, ну… И радуйся, пока молодой. Старость придет-не возрадуесся.
– Ничего! – беспечно и громко сказал Моня, закончив трапезу.– Мы еще… сообразим тут! Скажем еще свое "фэ"!
И Моня пошел в гараж. Но по дороге решил зайти к инженеру РТС Андрею Николаевичу Голубеву, молодому специалисту. Он был человек приезжий, толковый, несколько мрачноватый, правда, но зато не трепач. Раза два Моня с ним общался, инженер ему нравился.
Инженер был в ограде, возился с мотоциклом.
– Здравствуй! – сказал Моня.
– Здравствуй! – не сразу откликнулся инженер. И глянул на Моню неодобрительно: наверно, не понравилось, что с ним на "ты".
"Переживешь,– подумал Моня.– Молодой еще".
– Зашел сказать свое "фэ",– продолжал Моня, входя в ограду.
Инженер опять посмотрел на него.
– Что еще за "фэ"?
– Как ученые думают насчет вечного двигателя? – сразу начал Моня. Сел на бревно, достал папиросы… И смотрел на инженера снизу. – А?
– Что за вечный двигатель?
– Ну этот – перпетуум мобиле. Нормальный вечный двигатель, который никак не могли придумать…
– Ну? И что?
– Как сейчас насчет этого думают?
– Да кто думает-то? – стал раздражаться инженер.
– Ученый мир… Вообще. Что, сняли, что ли, эту проблему?
– Никак не думают. Делать, что ли, нечего больше, как об этом думать.
– Значит, сняли проблему?
Иженер снова склонился к мотоциклу:
– Сняли.
– Не рано? – не давал ему уйти от разговора Моня.
– Что "не рано"? – оглянулся опять инженер.
– Сняли-то. Проблему-то.
Инженер внимательно посмотрел на Моню:
– Что, изобрел вечный двигатель, что ли?
И Моня тоже внимательно посмотрел на инженера. И всадил в его дипломированную головушку… Как палку в муравейник воткнул:
– Изобрел.
Инженер, не вставая с корточек, попристальнее вгляделся в Моню… Откровенно улыбнулся и возвратил Моне палку – тоже отчетливо, не без ехидства сказал:
– Поздравляю.
Моня обеспокоился. Не то что он усомнился вдруг в своем двигателе, а то обеспокоило, до каких же, оказывается, глубин вошло в сознание людей, что вечный двигатель – невозможен. Этак и выдумаешь его, а они будут твердить: невозможен. Спорить с людьми – это тяжко, грустно. Вся-то строптивость Мони, все упрямство его – чтоб люди не успели сделать больно, пока будешь корячиться перед ними со своей доверчивостью и согласием.
– А что дальше? – спросил Моня.
– В каком смысле?
– Ну, ты поздравил… А дальше?
– Дальше – пускай его по инстанции, добивайся… Ты его сделал уже? Или только придумал?
– Придумал.
– Ну вот…– Инженер усмехнулся, качнул головой.– Вот и двигай теперь… Пиши что ли, я не знаю.
Моня помолчал, задетый за больное усмешкой инженера.
– Ну, а что ж ты даже не поинтересуешься: что за двигатель? Узнал бы хоть принцип работы… Ты же инженер. Неужели тебе неинтересно.
– Почему?
Инженер оставил мотоцикл, вытер руки тряпкой, бросил тряпку на бревна, полез в карман за сигаретами. Посмотрел на Моню сверху.
– Парень… ты же говорил, что в техникуме сколько-то учился…
– Полтора года.
– Вот видишь… Чего же ты такую бредятину несешь сидишь? Сам шофер, с техникой знаком. Что, неужели веришь в этот свой двигатель?
– Ты же даже не узнал принцип его работы, а сразу – бредятина! – изумился Моня, чувствуя, что все: с этой минуты он уперся. Узнал знакомое подрагивание в груди, противный холодок и подрагивание.
– И узнавать не хочу.
– Почему?
– Потому что – это глупость, И ты должен сам понимать, что глупость.
– Ну, а вдруг не глупость?
– Проверь. Проверь, а потом уж приходи… с принципом работы. Но если хочешь мой совет: не трать время и на проверку.
– Спасибо за совет.– Моня встал.– Вообще за добрые слова…
– Ну вот…– сказал инженер вроде с сожалением, но непреклонно.– И не тронь вас. Скажи еще, что меня в институте учили…
– Да ну, при чем туг институт! Я же к тебе не за справкой пришел…
– Ну, а чего же уж такая… самодеятельность-то тоже! – воскликнул инженер.– Почти девять лет учился, и – на тебе: вечный двигатель. Что же уж?.. Надо же понимать хоть такие-то вещи. Как ты думаешь: если бы вечный двигатель был возможен, неужели бы его до сих пор не изобрели?
– Да вот так все рассуждают: невозможен, и все. И все махнули рукой…
– Да не махнули рукой, а доказали давно: не-воз-можен! Ладно, было бы у человека четыре класса, а то… Ты же восемь с половиной лет учился! Ну… Как же так? – Инженер по-живому рассердился, именно рассердился. И не скрывал, что сердится: смотрел на Моню зло и строго. И отчитывал: – Что же ты восемь с половиной лет делал?
– Смолил и к стенке становил,– тоже зло сказал Моня. И тоже поглядел в глаза инженеру.– Что ты как на собрании выступаешь? Чего красуешься-то? Я тебя никуда выдвигать не собираюсь.
– Вот видишь…– чуть растерялся инженер от встречной напористой злости, но и своей злости тоже не убавил.– Умеешь же говорить… Значит, не такой уж темный. Не хрена тогда и с вечным двигателем носиться… Людей смешить. – Инженер бросил сигарету, наступил на нее, крутнулся, вдавив ее в землю, и пошел заводить мотоцикл. Моня двинулся из ограды.
Оглушил его этот инженер. И стыдно было, что отчитали, и злость поднялась на инженера нешуточная… Но ужасно, что явилось сомнение в вечном двигателе. Он пошел прямиком домой – к чертежу. Шагал скоро, глядел вниз. Никогда так стыдно не было. Стыдно было еще своей утренней беспечности, безмятежности, довольства. Надо было все же хорошенько все проверить. Черт, и в такой безмятежности поперся к инженеру! Надо было проверить, конечно.
Бабки дома не было. И хорошо: сейчас полезла бы с тревогой, с вопросами… Моня сел к столу, придвинул чертеж. Ну, и что? Груз-вот он-давит на стержень… Давит же он на него? Давит. Как же он не давит-то! А что же он делает? Моня вспомнил, как инженер спросил: "Что же ты восемь с половиной лет делал?" Нервно ерзнул на стуле, вернул себя опять к двигателю. Ну?.. Груз давит на стержень, стержень от этого давления двинется… Двинется. А другим концом он приварен к оси… Да что за мать-перемать-то! Ну, и почему это невозможно?! Вот теперь Моня волновался. Определенно волновался, прямо нетерпение охватило. Правильно, восемь с половиной лет учился, совершенно верно. Но – вот же, вот! Моня вскочил со стула, походил по горнице… Он не понимал: что они? Ну, пусть докажут, что груз не будет давить на стержень, а стержень не подвинется от этого. А почему он не подвинется-то? Вы согласны – подвинется? Тогда и ось… Тьфу! Моня не знал что делать. Делать что-то надо было – иначе сердце лопнет от всего этого. Кожа треснет от напряжения. Моня взял чертеж и пошел из дому, сам пока не зная куда. Пошел бы и к инженеру, если бы тот не уехал. А может, и не уехал? И Моня пошел опять к инженеру. И опять шел скоро. Стыдно уже не было, но такое нетерпение охватило, впору бегом бежать. Малость Моня и подбежал – в переулке, где людей не было,
Мотоцикла в ограде не было. Моне стало досадно. И он, больше машинально, чем с какой-то целью, зашел в дом инженера. Дома была одна молодая хозяйка, она недавно встала, ходила в халатике еще, припухшая со сна, непричесанная.
– Здравствуйте, – сказал Моня. – А муж уехал?
– Уехал.
Моня хотел уйти, но остановился.
– А вы же ведь учительница? – спросил он.
Хозяйка удивилась:
– Да, А что?
– По какому?
– По математике.
Моня, не обращая внимания на беспорядок, которого хозяйки стыдятся, не обращая внимания и на хозяйку – что она еще не привела себя в порядок,прошел к столу.
– Ну-ка, гляньте одну штуку… Я тут поспорил с вашим мужем… Идите-ка сюда. Молодая женщина какое-то время нерешительно постояла, глядя на Моню. Она была очень хорошенькая, пухленькая.
– Что? – спросил Моня.
– А в чем дело-то? – тоже спросила учительница, подходя к столу.
– Смотрите,– стал объяснять Моня по чертежу,– вот это такой желобок, из сталистой какой-нибудь жести… Так? Он – вот так вот – наклонно прикреплен к ободу этого колеса. Если мы сюда положим груз, вот здесь, сверху… А вот это будет стержень, он прикреплен к оси. Груз поехал, двинул стерженек… Он же двинет его?
– Надавит…
– Надавит! Он будет устремляться от этого груза, так же? Стерженек-то. А ось что будет делать? Закрутится? А колесо? Колесо-то на оси жестко сидит…
– Это что же, вечный двигатель, что ли? – удивилась учительница.
Моня сел на стул. Смотрел на учительницу. Молчал.
– Что это? – спросила она.
– Да вы же сами сказали!
– Вечный двигатель?
– Ну.
Учительница удивленно скривила свежие свои губки, долго смотрела на чертеж… Тоже пододвинула себе стул и села.
– А? – спросил Моня, закуривая. У него опять вздрагивало в груди, но теперь от радости и нетерпения.
– Не будет колесо вращаться,– сказала учительница.
– Почему?
– Не знаю пока… Это надо рассчитать. Оно не должно вращаться.
Моня крепко стукнул себя кулаком по колену… Встал и начал ходить по комнате.
– Ну, ребята!..– заговорил он.– Я не понимаю: или вы заучились, или… Почему не будет-то? – Моня остановился, глядя в упор на женщину.Почему?
Женщина тоже смотрела на него, несколько встревоженная. Она, как видно, немножко даже испугалась,
– А вам нужно, чтобы оно вращалось? – спросила она.
Моня пропустил, что она это весьма глупо спросила, сам спросил-все свое:
– Почему оно не будет вращаться?
– А как вам муж объяснил?
– Муж… никак. Муж взялся стыдить меня,– И опять Моня кинулся к чертежу: – Вы скажите, почему колесо… Груз давит?
– Давит.
– Давит, Стержень от этого давления…
– Знаете что,– прервала Моню учительница,– чего мы гадаем тут: это нам легко объяснит учитель физики, Александр Иванович такой… Не знаете его?
– Знаю.
– Он же недалеко здесь живет.
Моня взял чертеж. Он знал, где живет учитель физики.
– Только подождите меня, ладно? – попросила учительница.– Я с вами пойду. Мне тоже интересно стало.
Моня сел на стул.
Учительница замешкалась:
– Мне одеться нужно…
– А-а, – догадался Моня. – Ну конечно. Я на крыльце подожду. – Моня пошел к выходу, но с порога еще оглянулся, сказал с улыбкой: – Вот дела-то! Да?
– Я сейчас,– сказала женщина.
Учитель физики, очень добрый человек, из поволжских немцев, по фамилии Гекман, с улыбкой слушал возбужденного Моню… Смотрел в чертеж. Выслушал.
– Вот!.. – сказал он молодой учительнице с неподдельным восторгом. – Видите, как все продумано! А вы говорите…– И повернулся к Моне, И, потихоньку тоже возбуждаясь, стал объяснять:
– Смотрите сюда: я почти ничего не меняю в вашей конструкции, но только внесу маленькие изменения. Я уберу (он выговаривал "уперу") ваш желоб и ваш груз… А к ободу колеса вместо желоба прикреплю тоже стержень – вертикально. Вот…– Гекман нарисовал свое колесо и к ободу его "прикрепил" стержень.– Вот сюда мы его присобачим… Так? – Гекман был очень доволен,Теперь я к этому вертикальному стержню прикрепляю пружину… Во-от. – Учитель и пружину изобразил. – А другим концом…
– Я уже такой двигатель видел в книге,– остановил Моня учителя.– Так не будет крутиться.
– Ага! – воскликнул счастливый учитель.– А почему?
– Пружина одинаково давит в обои концы…
– Это ясно?! Взяли ваш вариант: груз. Груз лежит на желобе и давит на стержень. Но ведь груз – это та же пружина, с которой вам все ясно: груз так же одинаково давит и на стержень и на желоб. Ни на что – чуть-чуть меньше, ни на что – чуть-чуть больше. Колесо стоит,
Это показалось Моне чудовищным.
– Да как же?! – вскинулся он,– Вы что? По желобу он только скользит,желоб можно еще круче поставить, – а на стержень падает. И это – одинаково?! – Моня свирепо смотрел на учителя. Но того все не оставляла странная радость,
– Да! – тоже воскликнул он, улыбаясь. Наверно, его так радовала незыблемость законов механики.– Одинаково! Эта неравномерность – это кажущаяся неравномерность, здесь абсолютное равенство…
– Да горите вы синим огнем с вашим равенством! – горько сказал Моня. Сгреб чертеж и пошел вон.
Вышел на улицу и быстро опять пошагал домой. Это походило на какой-то заговор, Это черт знает что!.. Как сговорились. Ведь ясно же, ребенку ясно: колесо не может не вертеться! Нет, оно, видите ли, НЕ ДОЛЖНО вертеться. Ну что это?!
Моня приколбасил опять домой, написал записку, что он себя неважно чувствует, нашел бабку на огороде, велел ей отнести записку в совхозную контору, не стал больше ничего говорить бабке, а ушел в сарай и начал делать вечный двигатель.
…И он его сделал. Весь день пластался, дотемна. Доделывал уже с фонарем. Разорил велосипед (колесо взял), желоб сделал из старого оцинкованного ведра, стержень не приварил, а скрепил с осью болтами… Все было сделано, как и задумалось.
Моня подвесил фонарь повыше, сел на чурбак рядом с колесом, закурил… И без волнения толкнул колесо ногой. Почему-то охота было начать вечное движение непременно ногой. И привалился спиной к стене. И стал снисходительно смотреть, как крутится колесо. Колесо покрутилось – покрутилось и стало. Моня потом его раскручивал уже руками… Подолгу – с изумлением, враждебно – смотрел на сверкающий спицами светлый круг колеса. Оно останавливалось. Моня сообразил, что не хватает противовеса. Надо же уравновесить желоб и груз! Уравновесил. Опять что есть силы раскручивал колесо, опять сидел над ним и ждал. Колесо останавливалось. Моня хотел изломать его, но раздумал… Посидел еще немного, встал и с пустой душой медленно пошел куда-нибудь.
Пришел на речку, сел к воде, выбирал на ощупь возле себя камешки и стрелял ими с ладони в темную воду. От реки не исходил покой, она чуть шумела, плескалась в камнях, вздыхала в темноте у того берега… Всю ночь чего-то беспокоилась, бормотала сама с собой – и текла, текла. На середине, на быстрине, поблескивала ее текучая спина, а здесь, у берега, она все шевелила какие-то камешки, шарилась в кустах, иногда сердито шипела, а иногда вроде смеялась тихо – шепотом.
Моня не страдал. Ему даже понравилось, что вот один он здесь, все над ним надсмеялись и дальше будут смеяться: хоть и бывают редкие глупости, но вечный двигатель никто в селе еще не изобретал. Этого хватит месяца на два – говорить. Пусть. Надо и посмеяться людям. Они много работают, развлечений тут особых нет – пусть посмеются, ничего. Он в эту ночь даже любил их за что-то, Моня, людей. Он думал о них спокойно, с сожалением, даже подумал, что зря он так много спорит с ними. Что спорить? Надо жить, нести свой крест молча… И себя тоже стало немного жаль.
Дождался Моня, что и заря занялась. Он вовсе отрешился от своей неудачи. Умылся в реке, поднялся на взвоз и пошел береговой улицей. Просто так опять, без цели. Спать не хотелось. Надо жениться на какой-нибудь, думал Моня, нарожать детей – трех примерно и смотреть, как они развиваются. И обрести покой, ходить вот так вот – медленно, тяжело и смотреть на все спокойно, снисходительно, чуть насмешливо. Моня очень любил спокойных мужиков.
Уже совсем развиднело. Моня не заметил, как пришел к дому инженера. Не нарочно, конечно, пришел, а шел мимо и увидел в ограде инженера. Тот опять возился со своим мотоциклом.
– Доброе утро! – сказал Моня, остановившись у изгороди. И смотрел на инженера мирно и весело.
– Здорово! – откликнулся инженер.
– А ведь крутится! – сказал Моня.– Колесо-то.
Инженер отлип от своего мотоцикла… Некоторое время смотрел на Моню – не то что не верил, скорее так: не верил и не понимал.
– Двигатель, что ли?
– Двигатель. Колесо-то… Крутится. Всю ночь крутилось… И сейчас крутится. Мне надоело смотреть, я пошел малость пройтись.
Инженер теперь ничего не понимал. Вид у Мони усталый и честный. И нисколько не пристыженный, а даже какой-то просветленный.
– Правда, что ли?
– Пойдем – поглядишь сам.
Инженер пошел из ограды к Моне.
– Ну, это… фокус какой-нибудь,– все же не верил он.– Подстроил там чего-нибудь?
– Какой фокус! В сарае… на полу: крутится и крутится.
– От чего колесо-то?
– От велика.
Инженер приостановился:
– Ну, правильно: там хороший подшипник – оно и крутится.
– Да,– сказал Моня,– но не всю же ночь!
Они опять двинулись.
Инженер больше не спрашивал. Моня тоже молчал. Благостное настроение все не оставляло его. Хорошее какое-то настроение, даже самому интересно.
– И всю ночь крутится? – не удержался и еще раз спросил инженер перед самым домом Мони. И посмотрел пристально на Моню. Моня преспокойно выдержал его взгляд и, вроде сам тоже изумляясь, сказал:
– Всю ночь! Часов с десяти вечера толкнул его, и вот… сколько уж сейчас?
Инженер не посмотрел на часы, шел с Моней, крайне озадаченнный, хоть старался не показать этого, щадя свое инженерное звание. Моне даже смешно стало, глядя на него, но он тоже не показал, что смешно.
– Приготовились! – сказал он, остановившись перед дверью сарая. Посмотрел на инженера и пнул дверь… И посторонился, чтобы тот прошел внутрь и увидел колесо. И сам тоже вошел в сарай – крайне интересно стало: как инженер обнаружит, что колесо не крутится.
– Ну-у,– сказал инженер.– Я думал, ты хоть фокус какой-нибудь тут придумал.
Не смешно, парень.
– Ну, извини,– сказал Моня, довольный.– Пойдем – у меня дома коньячишко есть… сохранился: выпьем по рюмахе?
Инженер с интересом посмотрел на Моню. Усмехнулся:
– Пойдем.
Пошли в дом. Осторожно, стараясь не шуметь, прошли через прихожую комнату…
Прошли уже было, но бабка услышала.
– Мотька, где был-то всю ночь? – спросила она.
– Спи, спи,– сказал Моня.– Все в порядке.
Они вошли в горницу.
– Садись, – пригласил Моня. – Я сейчас организую…
– Да ты… ничего не надо организовывать! – сказал инженер шепотом.Брось. Чего с утра организовывать?
– Ну ладно,– согласился Моня.– Я хотел хоть пирожок какой-нибудь… Ну, ладно.
Когда выпили по рюмахе и закурили, инженер опять с интересом поглядел на Моню, сощурил в усмешке умные глаза.
– Все же не поверил на слово? Сделал… Всю ночь, наверно, трудился? А Моня сидел теперь задумчивый и спокойный – как если бы у него уже было трое детей и он смотрел, как они развиваются.
|
The script ran 0.011 seconds.