Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Анатолий Рыбаков - Дети Арбата [1960-е]
Известность произведения: Высокая
Метки: adv_history, home_sex, prose_history, prose_rus_classic, О любви, Роман

Аннотация. Время действия романа А.Рыбакова «Дети Арбата» - 1934 год. Автор вводит читателей то в кремлевские кабинеты, то в атмосферу коммунальных квартир, то в институтские аудитории или тюремную камеру; знакомит с жизнью и бытом сибирской деревни. Герои романа - простые юноши и девушки с московского Арбата и люди высшего эшелона власти - Сталин и его окружение, рабочие и руководители научных учреждений и крупных строек. Об их духовном мире, характерах и жизненной позиции, о времени, оказавшем громадное влияние на человеческие судьбы, рассказывает этот роман.

Аннотация. Роман повествует о горькой странице в истории России — о временах культа личности, о страшных испытаниях, выпавших на долю жертв сталинской тирании.

Аннотация. Трилогия "Дети Арбата" повествует о горькой странице истории России - о том времени, которое называют "периодом культа личности". В центре романа "Дети Арбата" (первая книга трилогии) судьба нескольких молодых людей, родившихся и выросших в Москве.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

– В гостях у него я не бываю, но, где этот дом, знаю. Я носила Щусеву чертежи. Варя видела Щусева, он почти каждый день бывал в Бюро, приятный старичок лет шестидесяти. Как-то зашел в их комнату. Левочка в это время делал перспективу гостиницы для какого-то высокого начальства. Работа срочная, работал день и ночь. Щусев посмотрел чертеж, одобрительно кивнул головой: – Очень хорошо, только надо показать окна поуже. И вышел. Левочка в растерянности опустился на стул. – Ты что? – спросила Рина. – У меня между окнами кирпичная кладка. Если утончить окна, придется перерисовывать все камни. Еще ночь. – Хочешь, я тебе помогу, – предложила Варя. Помогать Левочке не пришлось. Игорь Владимирович сказал: – Не трогайте. Завтра скажете ему, что сделали. На следующий день Щусев опять зашел. – Сделали? – Да. – Вот видите, совсем другое дело. Над этим потом долго смеялись. Над Щусевым вообще подтрунивали. Он спроектировал боковой фасад гостиницы, выходящий в сторону Манежа, в виде столбов, поддерживающих коробку, где будет ресторан. Эту коробку в Бюро называли «сундук», насмешливо, но любовно. Все здесь были энтузиасты стройки, огорчались поправками, радовались успеху, небольшой, но дружный и сплоченный коллектив. Игорь Владимирович никогда не критиковал Щусева и в своем присутствии не позволял этого делать, никогда не оспаривал его указания, хотя и делал все по-своему, как в случае с окнами. Это нравилось Варе, все же Щусев! Если бы Игорь Владимирович иронизировал над ним, это унизило бы его самого. А Игорь Владимирович – личность! Просматривая эскизы и наброски своих подчиненных, он черным углем, здесь его называли «соус», наносил несколько штрихов – это и были его указания, они выполнялись беспрекословно. Корректный, сдержанный, элегантный. Многие девчонки в него влюблены, но репутация его в этом смысле была здесь безукоризненна. Как-то возвращались из столовой вчетвером: она, Игорь Владимирович, Рина и Левочка. Рина и Левочка ушли чуть вперед. Игорь Владимирович и Варя шли рядом. Показав глазами на окна «Националя», Игорь Владимирович сказал: – Вам это ничего не напоминает? Варя проходила мимо «Националя» два раза в день, когда шла в столовую и когда возвращалась из нее, и ничего он ей, в общем, не напоминал. Была здесь один раз с Викой, давно, весной, и впечатление от этого посещения вытеснили впечатления от других ресторанов, где она бывала с Костей. – Помню, – спокойно ответила Варя, – мы тут с вами познакомились, я была тогда с Викой Марасевич. – А Александровский сад помните? Вход, загороженный скамейкой, свисток сторожа… Наше бегство… Ваш порванный чулок.. Видно, эти воспоминания ему дороги. Варе они тоже щемили сердце – другое время, другая жизнь, другие надежды… Но в тоне Игоря Владимировича она уловила ожидание… Зачем? У нее есть муж! Надолго ли? Теперь уже, наверно, ненадолго. И все же… – Да, – равнодушно ответила Варя, – было дело… Игорь Владимирович ей, безусловно, нравится. Но только как человек. И тогда, в «Национале», она сразу поняла, что он не таков, как Вика и ее приятели. И сейчас увидела его в работе, среди выдающихся людей. Приходил Щусев, приходил известный художник Лансере, расписавший залы Казанского вокзала, теперь он будет расписывать потолок в главном ресторане новой гостиницы, приходил американец – консультант по холодильникам и другой новейшей кухонной технике, приходили архитекторы и инженеры, согласовывавшие детали проекта. Потом Левочка называл имена этих людей, сплошь знаменитости. Варе не хотелось вечером уходить с работы, не хотелось возвращаться домой, жить жизнью Кости она не может, она не любит его, просто жалеет. Он говорил ей тогда: «Может быть, рядом с тобой и я стану человеком». Пустые слова, он не стал человеком и не станет. После истории с накидкой он вел себя так, будто ничего не случилось: такова жизнь игрока, сегодня в выигрыше, завтра в проигрыше, сегодня при деньгах, завтра зубы на полку, что же, надо потерпеть, преодолеть временные неудачи. Варя молчала, он понимал, что она не принимает его доводов, видел ее отчужденность, замкнутость. И все же упорно хотел подчинить своему образу жизни. Как-то принес золотой браслет, надел ей на руку, небрежно бросил: – Носи! Она сняла браслет, положила на стол. – Я его носить не буду. – Почему? – Я никогда не носила золотых вещей и не собираюсь носить. Он метнул на нее бешеный взгляд, но сдержал себя. – Можешь не носить, браслет твой. Он положил браслет в коробочку, аккуратно завернул в бумагу, засунул в стол, запер ящик, пошутил: – Даме полагается иметь шкатулку для драгоценностей. Но пока у тебя шкатулки нет, пусть полежит здесь. Она ничего не ответила, знала – этот браслет исчезнет так же внезапно, как внезапно появился. В тот же день он оставил в ящике стола и деньги. Варя к ним не притрагивалась, даже не знала, сколько он туда положил. – Почему не берешь денег? – спросил он как-то. – Зачем? Ты дома не ешь, а я обедаю на работе. – За обед тоже надо платить. – На это хватает моей зарплаты. Вскоре деньги исчезли, исчез и золотой браслет. Деньги ей не нужны, браслет тоже не нужен, но о пропаже она должна ему сказать, чтобы не было недоразумений. – Ляленька, – ответил Костя ласково, – прости меня и на этот раз, отыграюсь, все будет на месте, не расстраивайся. – Я не расстраиваюсь, и ничего возвращать не надо. Мне не нужны ни деньги, ни браслет. Они исчезли, и я сочла нужным поставить тебя об этом в известность. Хотя понимала, что их взял ты. Он повысил голос: – А если понимала, что взял, зачем мне же и сообщать? – Тебе неприятно получать такие сообщения? Не приноси больше дорогих вещей и денег, храни их в другом месте. – Что ты хочешь этим сказать? – Здесь не ломбард и не сберкасса. Там это будет сохраннее, а здесь мне и Софье Александровне приходится за них отвечать. – Ты не хочешь понять условий моей жизни. – Да, не хочу. Такой жизни я ни понять, ни принять не могу. – Ты говоришь со мной как с чужим человеком. Она повернулась к нему, посмотрела прямо в глаза. – Да, мы чужие люди, и самое правильное нам – разойтись. – Ах так! – Он скривил рот, медленно выговаривая слова: – Когда я в удаче, я хорош, а пришла неудача, стал не нужен. – Ты хорошо знаешь, что это не так. Я тебе не набивалась с Крымом, не просила чернобурок и золотых браслетов. Просто я убедилась: у нас нет общей жизни и не может быть. Он по-прежнему презрительно цедил: – Начинаешь роман с архитектором?! – Дурак ты! – пренебрежительно ответила Варя. Но про себя отметила: кто-то насплетничал. Кто же? Левочка или Рина? – Конечно, дурак, – он растягивал слова, сдерживая бешенство, – рестораны, видите ли, тебе не нравятся, а где я с тобой познакомился, не в ресторане разве? – Ты хочешь сказать, что подобрал меня в ресторане, что я ресторанная шлюха? Он взял себя в руки. – Я хочу сказать только одно: мы познакомились в ресторане, и не надо искажать фактов. – Мне нечего искажать, и нам нечего обсуждать. Мы должны разойтись. Немедленно! Сегодня же освободить эту комнату. Он удивленно, даже насмешливо поднял брови: – Сегодня?.. Интересно… Куда же мы переедем? – Я домой. А у тебя есть квартира, где ты прописан. Он опять скривил губы, на этот раз в усмешке. – Я же тебе говорил: прописка эта формальная, жить там я не могу. И никуда отсюда не выеду. Мне здесь нравится. Он улыбался широко, победоносно, понимал, какой удар наносит Варе, торжествовал, видя ее растерянность. Варя действительно растерялась. Оставить Костю у Софьи Александровны она не может. Софья Александровна с ним не справится, выселять его через милицию побоится, побоится скандала, побоится, что отберут комнату. Господи, как легкомысленно она поступила, в какую историю втянула Софью Александровну. – Софья Александровна сдала эту комнату мне. Он перебил ее: – Нам! Не «мне», а нам. И я, кстати, ее оплачиваю. – Я тебе верну эти деньги. – Так вот, слушай меня внимательно, – внушительно проговорил Костя, – когда мы познакомились, еще тогда, в «Савое», ты мне сказала об этой комнате, обещала поговорить с хозяйкой, значит, для меня ее снимала. А теперь, видите ли, я должен выметаться отсюда. Куда? На улицу? Нет, на улице я жить не могу, я буду жить здесь. А ты можешь жить где хочешь. Варя сидела, опустив голову… Беспощадный, неразборчивый в средствах человек, ни к кому не знающий снисхождения. И его она называла своим мужем. И самое ужасное: вынуждена все терпеть, оставить его Софье Александровне она не имеет права. Костя наслаждался ее унижением, ее бессилием. – Не хочешь со мной жить – дело твое, мы не расписаны, разойдемся в разные стороны. Я тебе не навязываюсь. – В его голосе опять звучали гордые нотки. – Я вообще никому не навязываюсь, в том числе и Софье Александровне. Я уеду отсюда, освобожу комнату. Но не раньше, чем найду другую – в центре, с телефоном, со всеми удобствами. Для этого нужно два-три месяца. Один я тут останусь или останемся мы оба, мне безразлично, мы друг другу не помешаем. Таковы мои условия: два-три месяца. Впрочем, если комната найдется раньше, то я выеду раньше. – Он опять усмехнулся. – Если ты в этом очень-очень заинтересована, помоги мне найти новую комнату. Хочет выиграть время, надеется наладить отношения, надеется, что она в конце концов примирится с его жизнью. Напрасно надеется. Но у него мертвая хватка, она в капкане, и деваться ей некуда. Софью Александровну она никогда не подведет. – С комнатой я тебе помочь не могу, – сказала Варя, – но я согласна подождать два месяца. Он перебил ее: – Я сказал, два-три месяца. – Хорошо, пусть два-три месяца. Но ты обещаешь мне, что через два-три месяца мы комнату освободим. Он улыбнулся своей прежней широкой обаятельной улыбкой. – Вот и договорились. Зачем ссориться, трепать друг другу нервы?! Итак, мир! Ура! Может быть, обмоем, посидим где-нибудь? – Нигде больше мы с тобой сидеть не будем. Я остаюсь здесь только ради Софьи Александровны, для ее спокойствия. Обо всем остальном забудь. Спать я буду на этом диванчике. – На этом диванчике, – он рассмеялся, – а поместишься? – Умещусь, не беспокойся. – Твое дело. Как же она так обманулась? Не разглядела, не угадала, что кроется за его показной широтой и независимостью. Как поддалась на дешевые слова «рядом с тобой и я стану человеком», ведь именно себя он и считает настоящим человеком. В своем классе она была самая красивая, самая способная, самая успевающая, все остальные девчонки были на голову ниже ее, но ни одна из них не попала в такую историю, ни одну из них, из этих интеллигентных арбатских девочек, не обольстил бы бильярдный игрок. Ей обязательно надо разобраться в себе, понять наконец, что она собой представляет. Варя вновь перечитала графологическое исследование Зуева-Инсарова, хранила его в том же конверте, в котором получила, на конверте марка – три профиля: рабочий в кепке, красноармеец в буденовке, бородатый крестьянин в картузе. «Незаурядный, очень одаренный человек. Ум критический. Сила воли есть, но волевые акты носят импульсивный характер. В поведении проявляет самостоятельность и решает все без советов и помощи других. Развитие высокое, умеет самостоятельно разбираться в вопросах науки. Склонность к творчеству в области науки, возможно, и невыявленная вследствие слабой целеустремленности. Человек сердечный, способен на большие жертвы, но резко меняет отношение к людям после размолвок. Самолюбивый и чуткий к обидам человек, не дающий себя отговорить от того, на что уже решился. Вспыльчивость и умение говорить колкости. Смелый и не всегда осторожный человек. В глубоких переживаниях замкнутый. По отношению к близким людям несколько деспотичный. Широкий размах, не умеет отказывать себе в удовольствиях. Любит людей, уверенных в себе, мягкотелости не терпит. В денежных делах безупречная честность, часто в ущерб себе. Злопамятность есть, но не мстит, а подавляет своих врагов презрением. Обостренность нервной чувствительности. Глубокие потрясения скрывает и переживает один. Характер раздвоенный и непостоянный, жизнерадостность сменяется меланхолией. В интимных отношениях не терпит фамильярности и однообразия. Из гордости может порвать все даже по незначительному поводу. Графолог Зуев-Инсаров». Насчет одаренности и способностей она не знает, вероятно, он всем отпускает такие комплименты. Впрочем, Зое он этого не написал. Но эта характеристика многое объясняет в ее замужестве… Любит людей, уверенных в себе, решает все сама, не выносит, когда ей противоречат, не осторожна, не умеет отказывать себе в удовольствиях – на всем этом она и попалась. Характеристика положительная, она ее никому не показывает только потому, что в ней чересчур много о ней хорошего. Самое правильное – это то, что глубокие потрясения скрывает и переживает одна. И то, что с ней произошло, она тоже переживает одна. Теперь с Костей они почти не виделись. Как обычно, он приходил за полночь, Варя спала на диванчике, утром уходила на работу, когда он еще спал. Он к ней не приставал, держался дружественно, как бы снисходил к ее женским капризам, в ящике стола опять появились деньги, как-то в шкафу она увидела меховые ботики ее размера. Костя терпеливо ждал. Тягостными могли бы стать выходные дни, но Варя выходных не использовала, в Бюро, как и во всех учреждениях, непрерывная рабочая неделя, скользящий график выходных, работы много, и начальство радовалось, когда сотрудники не брали выходного дня. Этот день потом прибавят к ее отпуску. На дом она брала «халтурку», старалась побольше заработать, чтобы не зависеть от Кости, даже в кино с Зоей почти не бывала. В свободные вечера Варя заходила к Михаилу Юрьевичу, в комнату, тесно уставленную шкафами, полками и этажерками с книгами, альбомами, папками. В нише, образованной книжными полками, стояла узкая кровать, в другой нише – письменный стол, заставленный баночками, тюбиками с клеем и красками, стаканами с кисточками, ручками, карандашами, тут же ножницы, бритвочки и другие инструменты, которыми работал Михаил Юрьевич. Рядом со столом старое кресло с высокой спинкой и провисшим сиденьем. На это кресло Варя забиралась с ногами. Уютно пахло красками, клеем, уютно выглядел Михаил Юрьевич – старомодный холостяк в пенсне. Он где-то служил, уходил рано, возвращался со службы ровно в шесть, а если задерживался, то являлся со вновь приобретенной книгой, гравюрой или репродукцией – в этом была его жизнь. Он сам переплетал книги, подклеивал страницы, вел сложный каталог, по которому быстро находил на бесчисленных полках все нужное. Варя брала в руки книгу, он ревнивым, настороженным взглядом следил, как она ее держит, как перелистывает страницы, ставит ли обратно на место, откуда взяла. Книги Михаил Юрьевич приобретал на свое грошовое жалованье, отказывал себе во всем, зимой и летом ходил в одном и том же костюме, лоснящемся на локтях и на лацканах. – Изо всех изобретений человека, – говорил Михаил Юрьевич, подклеивая к тонкому прозрачному листу бумаги полуистлевшую страницу, – книга – самое великое, изо всех людей на земле писатель – явление самое удивительное. Мы знаем Николая Первого и Бенкендорфа только потому, что они имели честь жить в одно время с Александром Сергеевичем Пушкиным. Что бы знали об истории человечества без Библии? О Франции без Бальзака, Стендаля, Мопассана? Слово – единственное, что живет вечно. – А пирамиды, храмы, – возражала Варя, – а памятники архитектуры, великие живописцы Возрождения? – Чтобы насладиться произведениями Микеланджело и Рафаэля, надо ехать в Рим, Флоренцию, Дрезден, посетить Лувр или наш Эрмитаж. Но к Данте или Гете ездить не надо, они всегда со мной. – Михаил Юрьевич обводил глазами полки и шкафы. – Эта библиотека – ваша крепость, вы укрываетесь в ней, – улыбнулась Варя и сказала, что купила Пильняка. – Говорят, хороший писатель, – сдержанно ответил Михаил Юрьевич, – сейчас много интересных писателей! Зощенко, Бабель, Тынянов… Но в моем возрасте, Варенька, предпочитают поддерживать старые знакомства. Со знакомым мне автором я себя чувствую как с испытанным другом, перечитывая его, возвращаюсь в юность, детство, путешествую по своей жизни. Иногда Михаил Юрьевич вытаскивал из-под кровати или выдвигал из-за стола корзины, закрытые мешковиной, развязывал, вынимал пачки журналов: «Мир искусства», «Весы», «Аполлон», «Золотое руно», отпечатанные на роскошной бумаге, украшенные виньетками и заставками крупнейших мастеров. – Это, по-видимому, уже никогда не вернется, – говорил он с грустью, – расцвет символизма, расцвет русского искусства… Бенуа, Сомов, Добужинский, Бакст… – А я люблю «передвижников», – сказала Варя, – это великие художники, их работы живут столько лет, а «мирискусников» почти никто уже не знает. Михаил Юрьевич покосился на нее из-за стекол пенсне. – Их сейчас не признают, не пропагандируют, но у них есть безусловные заслуги: высокохудожественная графика, изящная орнаментальность, утонченность. Зря она сказала, что никто не знает сейчас «мирискусников». Михаил Юрьевич огорчился. – Михаил Юрьевич, я готова сидеть у вас часами, вы не устаете от меня? – Что вы, Варя, нисколько! Я рад, что вы приходите. Он часто вспоминал Сашу. – Саша – натура художественная. Он простодушен, созерцателен, очень наблюдателен, его суждения о прочитанном свидетельствуют о тонком вкусе. Однако время стимулировало активные стороны его натуры, и он не пошел по пути, предназначенному ему природой. Но моей библиотекой он пользовался широко, много читал. – Какие книги он любил? – Он прекрасно знал русскую классику, особенно Пушкина. Пушкина мог читать страницами наизусть, хорошо знал Толстого, Гоголя, Чехова, Салтыкова-Щедрина. Не любил Достоевского. – Я тоже не люблю Достоевского, – сказала Варя, – кишки рвет. – Со временем, может, и полюбите… Да, так о Саше. Он любил французов, особенно Бальзака и Стендаля, он ведь читает по-французски. – Да? – удивилась Варя. – В нашей школе был немецкий. – Саша кончил школу раньше вас лет, наверно, на пять, а тогда были и французский, и немецкий. Позже остался только немецкий. У меня неплохая библиотека на французском, и Саша читал в подлиннике. К сожалению, он не пошел на филологический, считал, что стране нужны инженеры. Впрочем, ситуация, в которую он попал, может изменить его жизненный путь: страдание обостряет душевную наблюдательность, развивает художественное дарование, да и после ссылки вряд ли он сумеет вернуться к общественной работе. – Может быть, его дело пересмотрят, может быть, его освободят, ведь он ни в чем не виноват. Михаил Юрьевич с сомнением покачал головой. – Освободят? Про такое мне не приходилось слышать. Хорошо еще, если освободят, когда он кончит срок. – То есть как? – изумилась Варя. – Я этого не утверждаю, но допускаю: могут и не освободить, я знаю такие случаи – политическим добавляют срок. В нашем подъезде живет Травкина, знаете ее? – Видела. Я ее дочь знаю. – Вы знаете младшую дочь, а старшая в ссылке, думаю, года с двадцать второго, то Соловки, то Нарым. Впрочем, она эсерка, не хочет отрекаться от своих взглядов, может быть, поэтому. Возможно, с Сашей такого не произойдет. Он смотрел на Варю своим косым взглядом из-за пенсне. – Софье Александровне этого говорить не следует. Будем надеяться, что с Сашей все будет в порядке. – Конечно, я ничего ей не скажу, это ее убьет, она живет только одним: снова увидеть Сашу, в этом вся ее жизнь. – Вот и хорошо. Будем и мы ждать. Саша вернется и со временем разовьет талант, данный ему природой. Для политики Саша слишком простодушен, доверчив, там нужны другие качества. Когда его исключили из института, я советовал ему уехать к отцу, к дяде, это бы его спасло, о нем бы забыли. Он меня не послушался, свято верил в справедливость – вот вам еще одно доказательство его простодушия. Сашу могут не освободить?! Это поразило Варю. У нее и в мыслях не было, что она его больше не увидит. Живет в его комнате, среди его вещей, рядом с его матерью, то, что его здесь нет, воспринимается как временное, случайное. Он никогда не вернется? Какая нелепость! Нечестно, несправедливо, незаконно! Что тогда будет с Софьей Александровной? Она отсчитывает дни до его возвращения, главные события в ее жизни – Сашины письма. Она читала их Варе, немногословные, остроумные, исполненные нежности к матери, стремления ободрить ее, утешить. Ни на что не жаловался, ничего не просил, писал часто, но письма приходили нерегулярно. Саша нумеровал письма, случалось, что поздние номера приходили раньше. Софья Александровна волновалась: в недополученных письмах содержится нечто важное, потому и не пришли. Варя ее успокаивала, ссылаясь на сложность сибирского почтового пути. И оказывалась права – письма приходили. Варя помогала Софье Александровне собирать посылку с зимними вещами, он должен получить их до осенней распутицы. Пальто, шапка-ушанка у него есть, в них его и отправили в ссылку. Софья Александровна послала ему валенки, две пары шерстяного белья, шерстяные носки, шарф, свитер. Все это Варя уложила в фанерный ящик, обшила мешковиной, написала адрес чернильным карандашом, чтобы не возиться с этим на почте. Когда собирала и сдавала посылку, снова вспомнила, как ходила с Софьей Александровной, искала Сашу, видела страдания и мучения людей в тюремных очередях. Она вспоминала, как в «Арбатском подвальчике» он осуждал проститутку, но вступился за нее, как за женщину. В этом весь Саша. И на Новый год он выдал этому сукину сыну Юре Шароку, не позволил оскорблять Нину, все смолчали, а он нет. Он и в Сибири оказался потому, что не хотел подличать. Выпускали газету несколько человек, а он все взял на себя. Покорно шел между конвоирами? А что он мог сделать? Один, безоружный, а их трое с винтовками. Тогда он показался ей жалким. Какие глупости! Крест, выпавший на Сашину долю, не принижал его, а только возвышал. Теперь, повидав других людей, она это поняла. В ящиках стола лежали Сашины институтские тетради, карандаши, ручки, какие-то винты и гайки, наверное, от велосипеда, под столом гантели, в шкафу книги, может быть, не только его, а книги отца и матери, библиотека, которая десятилетиями накапливается в семье. И все же Варя находила именно его, Сашины, книги… Жюль Верн, Фенимор Купер, «Капитан Сорви-голова», «Серебряные коньки» – книги его детства, шеститомник Пушкина издания Девриена 1912 года, однотомник Гоголя, Лермонтов, «Война и мир» Толстого, «Тиль Уленшпигель», «Калевала», «Песнь о Гайавате», «Кровь и песок» Бласко Ибаньеса, «Кира Киралина» Панаита Истрати, книги Ильфа и Петрова, Зощенко, Бабеля, Шолохова, десять томов Малой Советской Энциклопедии. Она вспомнила, как в «Арбатском подвальчике», танцуя, прижималась к нему и на встрече Нового года тоже прижималась, вспоминая об этом, даже сейчас испытывала волнение. Конечно, он нравился ей, может быть, даже была влюблена в него, но не понимала этого, привыкла считать его взрослым. Нет, понимала, потому и позвала на каток, хотела кататься с ним, держать его за руку… В каждом письме Саша передавал ей приветы. Два слова в конце письма: «Привет Варе». Может быть, из вежливости, ради хороших отношений ее с Софьей Александровной. Но, передавая приветы, он называл по имени только Варю, других не называл: «Привет родне и всем знакомым». Что-то значительное казалось Варе в этом, что-то недоговоренное, но понятное им обоим. Она также просила Софью Александровну передавать приветы и от нее. – Черкни ему сама пару слов, – предложила как-то Софья Александровна. Но Варя еще не была готова к этому, писать пустое стыдно, написать «приезжай скорее» – глупо, не от него это зависит. Написать что-то значительное, дать ему понять, что думает о нем, что скучает, не решалась. И она сказала: – Что я ему напишу? Про нашу контору? Разве ему это интересно? 13 К Михаилу Михайловичу Маслову приехала жена – Ольга Степановна. Из Калинина до Красноярска поездом, по Енисею пароходом, затем попутными лодками вверх по Ангаре через шивера и пороги. И все это ради трех дней свидания с мужем. Приятная женщина с неторопливыми движениями, приветливым взглядом. Семь лет они не виделись. У них двое детей. Где, когда, при каких обстоятельствах поженились? Он бывший офицер, она бухгалтер. Глядя на нее, Саша вдруг отчетливо и ясно увидел Михаила Михайловича молодым, красивым, увидел рядом с ним Ольгу Степановну, юную, полную надежд и радости, их стройные фигуры, лица, озаренные счастьем. И так же отчетливо и ясно, до мельчайших подробностей увидел их истинную жизнь, спрессованную в семь страшных лет. Ольга Степановна приехала утром, с почтой, а вечером Михаил Михайлович пригласил всех на преферанс. Это удивило Сашу, казалось, что эти три дня Михаил Михайлович и Ольга Степановна пробудут вдвоем. Конечно, новый человек здесь, особенно с воли, – событие, но все же… Столько лет не виделись и, может быть, еще столько же не увидятся, а он зовет на преферанс. Еще больше поразился Саша раздражительности, с какой Михаил Михайлович разговаривал с женой. Это была даже не его обычная желчность, а нарочитая, подчеркнутая грубость, холодные глаза становились бешеными. Она не играла, сидела рядом с мужем, заглядывала в его карты, молчала, но было видно, что умеет играть. И только раз после того, как Михаил Михайлович сыграл неудачно, сказала: – Лучше было бы играть бескозырную. Михаил Михайлович дернулся. – Па-пра-шу не подсказывать! Я сам знаю, как играть. – Я не подсказываю, партия кончена, – ответила она, кротко улыбаясь, прощая мужа и призывая всех извинить этот исковерканный жизнью характер. Всем стало неудобно. Петр Кузьмин крякнул, Всеволод Сергеевич перевел разговор на другое, и только Саша, закипая гневом, но сдерживая себя, встал и попросил расписать пульку. Вместе с Сашей ушел и Всеволод Сергеевич. По дороге Саша ему сказал: – Маслов – скотина! Женщина ради него проделала такой путь, верна ему, а он с ней так разговаривает. – Да, она самоотверженная женщина, – согласился Всеволод Сергеевич. И со своей двусмысленной улыбкой добавил: – Но верна ли она ему, мы не знаем. – У блудливой свекрови невестка всегда… – Это про меня? – ухмыльнулся Всеволод Сергеевич. – Про вас. – Вы меня плохо знаете, – возразил Всеволод Сергеевич, – я высоко ценю поступок Ольги Степановны. Но подумайте о ее жизни там, в Калинине. Молодая, красивая, одинокая… – Падости вы говорите. – Вы романтик, Саша, – беззлобно возразил Всеволод Сергеевич, – за это я вас, впрочем, и люблю. В вашей наивности что-то от бескорыстия тех, первых… Ольга Степановна, безусловно, женщина жертвенного склада, а это высший тип женщины, но не забывайте, она мать двоих детей, она должна работать, а наш работодатель не жалует контриков, их жен и их детей. Вот и задумаешься, дорогой Саша! Особенно когда дети хотят есть, причем, заметьте, не раз в день, а три. Вы еще, дорогой мой, не знаете истинной жизни, все еще витаете в облаках. – Есть вещи, – сказал Саша, – на которые нельзя идти ни при каких обстоятельствах. И у вас нет оснований утверждать, что Ольга Степановна чем-то поступилась. – Я этого не утверждаю, но возможность допускаю. – И для этого у вас нет оснований. Мы знаем одно: Маслова она не бросила, не отреклась от него, не вышла за другого, преодолела такой путь, чтобы увидеть его, а он ее обхамил. – Да, – согласился Всеволод Сергеевич, – он вел себя как человек невоспитанный. Я и пытаюсь понять почему. – Чего тут понимать, – усмехнулся Саша, – хам, и все тут. Вы говорите, будто наши условия заставляют женщину быть аморальной. Но позвольте, какие условия вынуждают Маслова быть хамом? Не валите все на Советскую власть, она здесь ни при чем. Маслов пользуется слабостью своей жены, она слабее его, как слаб любой деликатный человек перед хамом и грубияном. – Я вам удивляюсь, Саша, – сказал Всеволод Сергеевич, – вы сохранили несвойственные вашему поколению понятия. Не потому ли и попали сюда? Вы всегда были таким или стали таким здесь? – Во мне нет ничего отличного от моих товарищей, – возразил Саша, – просто вы нас не знаете, Ленин тоже не отрицал вечных истин, он сам на них вырос. Его слова об особой классовой нравственности были вызваны требованиями момента, революция – это война, а война жестока. Но в своей сути наши идеи человечны и гуманны. То, что для Ленина было временным, вызванным жестокой необходимостью, Сталин возвел в постоянное, вечное, возвел в догму. – О Сталине вы не говорили, я не слышал, – снова засмеялся Всеволод Сергеевич, – что же касается Маслова, боюсь, вы многое упрощаете. Жизнь сложна и не вмещается ни в какие схемы, особенно жизнь таких людей, как Маслов. При всем вашем благородстве, Саша, у вас есть одна слабинка: из осколков своей веры вы пытаетесь слепить другой сосуд. Но не получится: осколки соединяются только в своей прежней форме. Или вернетесь к своей вере, или отвергнете ее навсегда. Возле дома Всеволода Сергеевича они распрощались. Саша увидел огонек в окне, Зида ждала его. Он спустился к реке, оттуда обычно поднимался к ее дому. Но не хотелось идти. Любовь приносит радость, скрашивает жизнь… Но если нет жизни, никакая любовь ее не скрасит. Ладно, посидит на берегу, потом, может быть, пойдет. Он часто сиживал теперь на берегу в лодке, глядя на реку, на проложенную луной серебряную дорожку на воде. То, что Зида предлагает ему, не выход. Она довольствуется малым, это ее достоинство, но почему живет она в этой глуши? Кто она такая? Забилась в дальний угол, скрывается от кого-то или от чего-то и хочет, чтобы он тоже, как таракан, забился в угол. Нет, тараканьей жизнью он жить не намерен. Тараканом его не сделают. Он услышал шаги. Неужели Зида? Луна редко пробивалась сквозь низко висящие облака. Саша едва различал фигуры шедших по берегу людей и, только когда они прошли совсем близко, узнал Маслова и Ольгу Степановну. Они не видели Сашу и остановились за развешенными на кольях сетями. – Ольга, умоляю, выслушай меня… Саша не знал, как ему быть. Не поднялся сразу, думал, Масловы пройдут дальше, но они остановились невдалеке, и уже неудобно обнаруживать, что он слышит их разговор. – Пойми меня, умоляю, – продолжал Михаил Михайлович, – иначе поступить я не могу. Оставь меня, вычеркни из жизни, отрекись ради детей, ради себя. Выходи замуж, смени фамилию себе, детям, избавься от моего имени. Зачем вам гибнуть со мной? Я не сплю ночами, думаю о тебе, о детях, тебя выгонят с работы, вышлют. Избавь меня от этих мук! Мне недолго осталось, но я хочу умереть спокойно, должен знать, что ты и дети в безопасности. – Боже, Боже, как ты можешь это говорить?! – Я все могу говорить – я вне жизни. Зачем ты приехала? Как ты это там объяснишь? Я тебе дам письменное согласие на развод, ты скажешь, что ехала только за ним. Для развода с осужденным оно не требуется, но ты не знала, думала, нужно, поехала. – Не я тебя мучаю, а ты меня, – сказала Ольга Степановна, – пойдем, мне холодно. Наконец пришли письма из дома. И как правильно предсказал Всеволод Сергеевич, сразу пачка – восемь штук, мама писала их каждый день, и все на Богучаны. Саша разложил письма по обозначенным на конвертах датам отправки и в таком порядке прочитал. О себе мама почти не писала: «Все у меня хорошо, работаю, на работе тоже все хорошо», – об отце не писала вовсе, значит, совсем забросил мать, ничего о Марке, наверно, не приезжал в Москву, не писала о Нине и других Сашиных друзьях, значит, не заходят, упоминала о сестрах, у них тоже все хорошо. Главное в письмах – «Как ты себя чувствуешь, как устроился, как питаешься, что нужно, пиши обязательно, не стесняйся, мы все тебе достанем, все пришлем». И было ясно, что мама живет только мыслями о нем, своей тоской и страданием. Но мама выстояла, не сломилась, живет ради него, и он обязан жить ради нее, пока жив он, будет жива она. И мама не одинока, в каждом письме упоминает Варю. «Мы ходили к тебе вместе с Варей» – это означало, что по тюрьмам они его искали вместе. «Когда мы с Варей стояли в очередях» – Саша понимал, в каких очередях они стояли. Все товарищи его покинули. И только Варя, маленькая Варя не оставила его мать. Саша вспоминал ее тонкое прозрачное лицо, малайские глаза, волосы, аккуратной челкой свисающие на крутой лоб, взгляд, каким красивые девочки смущают мальчиков, голые коленки, на которых она в школе писала шпаргалки, маленькая женщина, грациозная, изящная… Вспоминал, как стояла она в воротах с такими же, как она, подростками, в темном пальто с небрежно приподнятым воротником. Вспоминал, как радовалась тому, что сидит в «Арбатском подвальчике», вспоминал, как танцевал с ней… «Где б ни скитался я цветущею весной, мне снился дивный сон, что ты была со мной…» И как она прижималась к нему, пуская в ход свой незамысловатый набор обольщения… Варя одна не бросила его мать, была рядом с ней в самые тяжелые дни. Именно такой человек, стойкий и бесстрашный, и нужен маме. Кто послал ей эту опору? Нежность к этой мужественной девочке пронзила Сашу. А он читал ей нотации, смотрел на нее глазами Нины. До чего же узок был его взгляд тогда! В его подъезде жила старуха Травкина с младшей дочерью. Старшая была на Соловках, не то эсерка, не то меньшевичка. С Травкиными никто не знался. Старуха молча пересекала двор, худая, прямая, в черном пальто и черной старомодной шляпе. И младшая дочь ее тоже молча проходила по двору. В ее живых глазах было что-то жалко-искательное, но в ответных взглядах она встречала равнодушие или злорадство. И Саша смотрел на нее неприязненно – семья врагов. Под такими же взглядами проходит теперь по двору его мама, мать врага. Но она не одинока, у нее есть Варя, она делит с ней невзгоды, облегчает ее страдания. Почта приходила каждую неделю. Саша приносил домой письма, иногда посылку, обшитую белой холстиной, меченную коричневыми сургучными лепешками, приносил бандероли, туго затянутые оберточной бумагой с желтыми полосами засохшего клея. На бандеролях четким, чертежным шрифтом, писала, конечно, Варя, было выведено: «Канский округ, Кежемский район, деревня Мозговая». Таков же был адрес и на письмах. Саша поправлял мать: «Не Мозговая, а Мозгова», – но она продолжала писать так, как считала правильнее. Растягивая удовольствие, Саша просматривал письма, перелистывал газеты, прочитывал наиболее интересное, откладывал, вскрывал посылку. Печенье, конфеты, какао, сушеные или консервированные фрукты, все это стоит больших денег. Саша запрещал матери присылать продукты, но она посылала. Когда все было просмотрено и Саша представлял, какое получит удовольствие, начиналось само удовольствие, праздник, которого он ожидал неделю. Снова, теперь уже медленно и внимательно, он перечитывал письма. Мама писала каждый день, с продолжениями, помечая даты и нумеруя письма, – не все доходили. В каждом письме был привет от Вари, только привет, сама она ему не писала. Почему? Он тоже передавал ей приветы, а однажды в письме к маме приписал: «Милая Варя, спасибо тебе за все», – может быть, после этого напишет. Прочитав письма, Саша принимался за газеты, растягивая это удовольствие дня на два, а если были и журналы, то и на всю неделю. Газеты были читаные, не пахли свежей типографской краской, как пахли они в Москве ранним утром в киоске на углу Арбата и Плотникова переулка. Иногда не хватало газеты за какое-нибудь число, Саша подавлял в себе досаду, на маму нельзя обижаться, она делает для него все, его досада от нетерпимости, в которой он вырос. Мамина рассеянность напоминает дом, детство – это дороже недостающей газеты. На Арбате прекращено трамвайное движение, улица заасфальтирована, Саша с трудом представлял себе Арбат без трамвая. На Арбатской площади воздвигнута станция метро, хотелось бы увидеть ее своими глазами… Шел второй год пятилетки, сходили с конвейера автомобили и тракторы, домны выдавали чугун, мартены – сталь, люди показывали образцы трудового энтузиазма, и рядом бесчисленные судебные процессы, усиление репрессивных органов, установлено наказание за побег за границу – расстрел, а семье бежавшего десять лет заключения, они отвечали за преступление, которого не совершали. Все это для утверждения власти одного человека. И этот человек – символ новой жизни, символ всего, во что народ верит, за что борется, ради чего страдает. Значит, все, что делается его именем, справедливо? Пришло письмо от отца: «Извини, что долго не писал, не мог добиться твоего адреса», – обычный намек на мамину бестолковость – точного адреса сына и то не могла сообщить. Он не допускал мысли, что мама не знает, где находится Саша, воспринимал это как попытку отдалить его от сына – один из бесчисленных упреков, которые Саша слышал с тех пор, как помнил себя. Отец писал, что понимает степень несчастья, обрушившегося на Сашу, но Саша молод, все у него впереди, все образуется, не надо падать духом. Какие бы отношения ли сложились в их семье, а такими они сложились не по его вине, он ему не только отец, но истинный и верный друг, Саша должен это знать. Саша отложил письмо. Его охватило тягостное чувство, которое он всегда испытывал, сталкиваясь с отцом. Сашиной жизнью он не интересовался никогда, его заботила только одна жизнь – своя. И если он переживает несчастье, обрушившееся на Сашу, то потому только, что оно внесло в его жизнь неудобство, нарушило привычный порядок, а порядок был сущностью и философией его жизни. В детстве он приходил в Сашину комнату, зажигал свет, будил Сашу, переворачивал на правый бок – спать на левом боку вредно, с детства надо приучаться спать правильно. Перебирал на столе Сашины книги и тетради, складывал их аккуратной стопкой, всему должно быть свое место. И все надо готовить с вечера, утром человек торопится на работу, и ко всему этому тоже надо приучаться с детства. Саша хотел спать, чтобы не затягивать отцовского пребывания в комнате, он не возражал, да и возражать было бесполезно: отец плохо слышал, переспрашивал, раздражался, был уверен, что Саша нарочно говорит тихо. Порядок, порядок, порядок! Он соблюдал его сам и требовал того же от других – дома, на улице, на службе, негодующий, раздраженный и агрессивный педант. «Борьба с потерями на производстве» – была главной темой его рационализаторской и изобретательской деятельности. Залог успешного производства (он был технолог-пищевик) – чистота. Она же, чистота, залог здоровья физического, здоровья нравственного, залог порядочности и долголетия. Неряха не может быть порядочным человеком! Порядок, чистота, гигиена! Фрукты, как и овощи, надо мыть в нескольких водах, затем очищать от кожуры, хотя в ней и есть полезные питательные вещества. Кожуру с яблока он снимал медленно, тонким-тонким слоем, ел тоже медленно, сосредоточенно, тщательно пережевывал пищу, съедал все до крошки и маленького Сашу заставлял все съедать до крошки. Ничто не должно пропадать, ничего не должно оставаться на тарелке! Одежду и обувь он носил десятилетиями. Каждую ночь выставлял ботинки на подоконник, чтобы проветривались, а до этого чистил их в коридоре, коридор узкий, отец со своими ботинками, щетками, коробками с ваксой, с расстеленной на полу газетой всем мешал, понимал это и заранее готовился к отпору. Никто его не задевал, не хотели с ним связываться. Зато он сам не оставлял незамеченным малейший непорядок. Громко, на всю квартиру возмущался тем, что не погасили свет в уборной или неплотно закрыли кран в ванной, все затихали в своих комнатах, наконец кто-нибудь терял терпение, выскакивал в коридор, требовал назвать, кого именно он имеет в виду, возникала перепалка со взаимными попреками и обвинениями. Этот воинствующий педантизм, нелепый и невыносимый в домашнем обиходе, был обратной стороной его уважения к труду. Он был хороший работник, высококвалифицированный специалист, любил свое дело, обладал удивительной работоспособностью, но с начальством не ладил, с сослуживцами конфликтовал – все бездельники, лодыри, негодяи! Ничто, кроме работы, изобретений и рационализаторских предложений, его не интересовало, ни о чем другом он не говорил. Саша жалел его, искал контакта и не находил – общение с отцом было невыносимо. Рассказывая о своих служебных неприятностях, он требовал, чтобы Саша разделял ненависть к его врагам. Сашина голова пухла от бесчисленных, неизвестных ему имен и фамилий, он спрашивал «кто это такой?», отец сердился: «Ведь я тебе о нем рассказывал еще в прошлом году, но дела отца тебя не интересуют!» Он давал Саше для литературной обработки свои статьи, хотя техническая терминология пищевой промышленности была Саше незнакома. Вместо того чтобы объяснить, отец брюзжал: «Неужели трудно запомнить такие элементарные вещи». Саша уклонялся от чтения его работ, это вызывало между ними еще большую отчужденность. У каждого обитателя квартиры была своя манера входить в дом. Галя хлопала дверью, мчалась по коридору, Михаил Юрьевич входил тихо, деликатно, почти неслышно. А отец раздраженно крутил ключом в замке, что-нибудь обязательно вызывало его недовольство: неплотно прикрыта вторая дверь и тепло из квартиры уходит на лестницу, коврик для ног лежит не там, где положено. Неужели коврик кому-то мешает! Что за люди! В комнате он появлялся с мрачным видом, не здоровался – ведь утром, слава Богу, уже виделись, хмуро осматривался, искал беспорядок, но ничего не находил, к его приходу мать тщательно убиралась. Молча раздевался, вешал пальто в шкафу на распялке, снимал пиджак, облачался в домашнюю куртку, отправлялся мыть руки, из ванной доносилось его недовольное бурчание, и, наконец, садился за стол, хмурым взглядом провожал каждое мамино движение, брезгливо осматривал тарелку, вилку, ложку, нож, тщательно протирал их салфеткой, потом молча и сосредоточенно ел, единственный момент, когда он не делал замечаний, – ничто не должно отвлекать от приема пищи. Если съедал свою тарелку раньше мамы, хмуро спрашивал: «Второе будет? Ах, будет, спасибо!» Так он разговаривал. И все же отец! Хороший ли, плохой, а отец – часть твоей жизни, кусок твоего детства, всего того, о чем Саша вспоминал теперь с тоской и нежностью. Он не считал отца жестоким, жестоким был его эгоизм. Только свое дело, свое здоровье, свои удобства. За это он и наказан одиночеством, но не понимает его истинных причин, относит это к людской злобе. И оттого становится еще более одиноким. Саша жалел его, особенно сейчас, когда сам узнал, что такое одиночество. Кончался август, наступала короткая осень, тайга начала желтеть. Днем было тепло, безветренно, ночью холодно, даже морозно, земля подсыхала, твердела, местами, к удивлению Саши, становилась почему-то красной, тонкая наледь тянулась вдоль берегов неглубокой Мозговы, похрустывала под ногами в колеях и выбоинах дороги. Вечерами по берегу Ангары бегали зайцы, из тайги слышалось трубное гудение – у сохатых начался гон. А еще через неделю тайга сбросила листву, стояла голой и мертвой. Горланили на озерах гуси, огромные их стаи, вытянутые треугольником, улетали на юг. Солнце появлялось ненадолго, вечера становились по-зимнему длинными. Потом по Ангаре пошла шуга, почта прекратилась теперь уже до зимы, до санного пути. Оборвалась единственная связь с миром, с домом, с мамой, с Варей, она не написала ему ни разу, но Саша чувствовал ее присутствие в каждом письме. Без писем, без газет, без милого Вариного почерка на бандеролях стало еще тоскливее. Зида доставала ему кое-что в кежемской библиотеке, старое, читаное, но изредка попадались новинки: «Педагогическая поэма» Макаренко, «Человек меняет кожу» Бруно Ясенского, «Энергия» Гладкова. Зида привозила книги на попутной подводе, чаще приносила. Саша сердился: зачем тащит на себе? Она смеялась: кто-то помог, да и не тяжело – две-три книги. Он заходил за ними днем не потому, что потерял осторожность. Их отношения по-прежнему оставались тайными, открытым сделалось только знакомство. Он и вел себя как знакомый: заглядывал днем, иногда со Всеволодом Сергеевичем, сидел вечером. Но когда оставался ночевать, то, как и раньше, уходил на рассвете, шел задами, возвращался домой с другого конца деревни. Зида чувствовала его отчуждение, его охлаждение, как-то сказала: – Не думай, что я хочу тебя женить на себе. У тебя, наверно, кто-то есть в Москве, а я так, от тоски, от скуки. И все равно я рада своему счастью. Он ласково погладил ее по щеке, но возражать не стал: в сущности, так оно и есть, хорошо, что она это понимает. И насчет того, что у него кто-то есть в Москве, тоже права, в Москве у него есть Варя, эта девочка не выходит у него из сердца. Саша не мог представить себе, как доживет без почты до зимы. А ведь другие живут, лето ли, зима ли, свыклись со своим положением, почему не может свыкнуться он? Всех одинаково постигла эта участь, почему же он не может, не хочет нести свою долю, как несут ее остальные? Почему не может терпеть, как терпят они? Он не хочет смириться, не может терпеть, потому что все эти понятия – смирение, терпение – были всегда ему чужды, как признак слабости. А силой, по его прежним понятиям, обладали совсем другие люди, на них он держал равнение, к ним причислял и себя. Здесь же все получилось наоборот: те, на которых он смотрел свысока, оказались сильнее его именно потому, что умеют страдать и терпеть. Он был сильным среди сильных, вырвали его из привычной обстановки, лишили среды, в которой существовал, и сразу выяснилось, что ему не на что опереться, сам по себе он ничто. А эти опираются только на себя, на собственные силы, пусть мизерные, но их хватает на то, чтобы безропотно сносить все невзгоды, жить надеждой. К таким безжалостным для себя выводам приходил Саша. И все же не мог преодолеть отчаяния – еще одно доказательство ничтожности его воли. Ни о чем, кроме своего отчаяния, он не думал. Деревенские новости, неразбериха в районе, нерадивые ученики – какое ему до этого дело? Неинтересно, чуждо, скучно… Рано утром со старым хозяйским дробовиком и с хозяйской лайкой Жучком он уходил в лес на рябчика, возвращался в полдень, а часа за два, за три до заката уходил опять, даже не из-за того, что это время считалось лучшим для охоты. Хотелось загнать себя ходьбой, чтобы хоть как-то отвязаться от проклятых мыслей. Дробовик был старый, но дробь хорошая, номер шесть – самая подходящая. И Жучок – тоже хорошая собака, волчьей масти: заостренная морда, косой разрез глаз, в темноте они отливали красноватым огоньком, острые стоячие уши, крепкая мускулистая шея, пушистый хвост загнут кольцом и закинут на спину. Сметливая собака, быстро вспугивала рябчика, он взлетал на дерево, прижимался к стволу, становился почти незаметным, особенно если садился на ель, обросшую лишаями. Жучок лаял на него, отвлекал на себя внимание птицы, Саша стрелял шагов с двенадцати, рябчик падал, Жучок кидался к нему и возвращался с птицей в зубах. С каждой охоты Саша приносил Зиде пять-шесть рябчиков, она их жарила в сметане, получалось очень вкусно, и Саша ел с удовольствием, особенно если удавалось достать у Феди немного спирта, а это обычно удавалось, Саша и ему приносил рябчиков. Как-то Федя сказал Саше: – Много рябчиков добываешь, далеко, однако, в лес ходишь, смотри, медведь задерет. Саша пожал плечами: – Что-то не попадался мне медведь, забыл, наверно, ваши места. – Попадет, который вспомнит, – ответил Федя загадочно. Но Саша не придал этому значения: местные жители любят подшучивать над ссыльными, не признают их за охотников. На следующий день Саша опять собрался в лес. Но Жучка не было ни во дворе, ни на улице, а ведь собака привыкла каждое утро ходить с ним на охоту, ждала, прыгала с нетерпением. Саша свистнул, но не услышал ответного лая. Может быть, хозяйка взяла его на ферму или хозяин в Кежму? Саша решил идти без собаки, охота будет не такой добычливой, но глаз у него наметанный, успеет заметить, куда взлетит потревоженный рябчик. Знакомой тропинкой он вышел на полянку, тоже знакомую, здесь водились рябчики… Шелестела под ногами листва, желтоватая, сухая, потрескивали тонкие ветки. Вспорхнул рябчик и сел на дерево. Саше послышалось, будто рядом вспорхнул еще один, но он не оглянулся, боялся потерять из виду первого. Саша его отчетливо видел, даже казалось, что рябчик с любопытством смотрит на него, смотрит, как он поднимает ружье, как целится… Саша выстрелил, и в ту же секунду раздался другой выстрел, совсем близко просвистела пуля… Саша метнулся за дерево… Стреляли по нему, это пулевой выстрел, а не дробь, и то, что принял он за взлет второго рябчика, были шаги человека. Эти мысли пронеслись в голове в одно мгновение, он стоял, прижавшись к дереву, затаив дыхание, прислушиваясь к лесу… Все было тихо. Саша хотел выстрелить по тому месту, откуда стреляли, но у него заряжен только один ствол, выстрелив, он останется безоружным. Опустив ружье к земле, он осторожно начал заряжать второй ствол, патроны лежали у него в кармане. Но как только он шевельнулся, раздался второй выстрел, пуля попала в дерево… Саша быстро загнал второй патрон, взвел курки и снова затих в ожидании. Потом услышал шорох, хруст ветвей и наконец топот ног – стрелявший убегал… Все стихло. Саша обождал еще некоторое время, прислушался к лесу, не решаясь выйти из своего убежища. Потом, пригибаясь к земле, пошел в сторону, противоположную той, куда убежал стрелявший, шел не по тропинке, а лесом, продираясь сквозь низко свисающие ветви деревьев, и вышел к Ангаре. Однако к берегу не спустился, а дошел до деревни краем леса. Кто же стрелял? Случайный бродяга, чтобы завладеть его ружьем? Вряд ли. У стрелявшего у самого есть ружье. Стрелял кто-то из их деревни, Тимофей стрелял, вот кто! Не зря Федя его предостерегал, вот какого медведя он имел в виду. Видно, Тимофей похвалялся, что отомстит Саше, а здесь мстят – пулей из засады, жеребием, куском свинца, с которым на медведя ходят. А ведь мог бы Федя предупредить, мол, грозится Тимофей тебя убить – не предупредил, не хотел ввязываться, опасался, что, узнав об угрозах Тимофея, Саша обратится к властям и выставит его свидетелем. Убей Тимофей Сашу, все бы промолчали. Что им Саша? Сегодня он есть, завтра его нет, а с Тимофеем и родными Тимофея им тут жить. И Федя промолчал бы. И никто бы этим не занимался, списали бы его, как умершего, кому охота вести следствие здесь, на краю света. Только придя домой и упав на койку, Саша понял, над какой пропастью он только что стоял. Жизнь, которая кажется нескончаемой, может оборваться в одно мгновение: от пули, в перевернутой лодке, на изнурительном этапе, от случайной болезни, и никто не придет ему на помощь, никого не тронет его смерть, никому он не нужен, никто его не защитит, пожаловаться некому! Алферову? Тот спросит: почему именно Тимофея подозреваете? Ах, избили его когда-то? Не надо задираться с местным населением, они тоже люди, у них свое достоинство, тут свои нравы, с ними надо считаться. И еще: имеете вы право так далеко уходить от места своего поселения? Имеете право пользоваться огнестрельным оружием? И от того, что его жалоба останется без последствий, он станет еще беззащитнее, его враги сочтут себя совсем безнаказанными. Огласка ничего не даст. Он должен защищаться сам. Но как? Не ходить в лес? Тимофей может подстеречь его на берегу Ангары или просто убить дома, выстрелом через окно. И как жить под вечным страхом пули в спину? Ко всему еще и это! Какая нелепость! Сам виноват! Зачем сблизился с Тимофеем? Зачем поехал с ним на сенокос? От них надо подальше, а он раскис, держался на равных, и Тимофей решил, что он ищет его покровительства, боится его, вздумал поизгаляться! А отпора не стерпел, решил отомстить. К вечеру Саша зашел к Феде в лавку, подождал, пока разойдутся люди, сказал: – Прав ты был, водятся медведи в вашем лесу. Федя отвел глаза. – Вишь как… Не расспрашивает, понимает, о каком медведе идет речь. Саша вышел из лавки, проходя мимо Тимофеева дома, замедлил шаг. Зайти, что ли? Посмотреть на этого сукина сына? Нет, надо держать себя в руках, никаких опрометчивых поступков. Только одному Всеволоду Сергеевичу Саша рассказал об этой истории и предупредил: Зида ничего не знает. Всеволод Сергеевич нахмурился. – Это серьезнее, чем вы думаете. – Я все хорошо понимаю. И то, что, убив меня, он останется безнаказанным, тоже понимаю. – Будьте осторожны, – посоветовал Всеволод Сергеевич, – не ходите один в лес, хотите, разделю с вами компанию? – Ладно, посмотрим, – уклонился от ответа Саша. Дома он спросил хозяев, где утром был Жучок. Оказалось, они никуда его с собой не брали. – Думала, однако, он с вами в лес пошел, – ответила хозяйка. Ясно, дело рук Тимофея, спрятал, сволочь, где-то Жучка. А Жучок лежал на крыльце, переводил взгляд с хозяйки на Сашу, чувствовал, что о нем говорят. Саша потрепал его по морде. – Завтра с тобой на медведя пойдем, Жучок, готовься! В кладовке у хозяина Саша нашел свинцовый брусок, нарубил из него жеребьев. Один ствол зарядил дробью, другой свинцом, пусть Тимофей подступится. Однако идти в лес Саше не пришлось. Рано утром, когда он еще был в постели, пришел мужик из сельсовета, вручил записку: «Адм. – ссыльному Панкратову А. П. С получением сего предлагается вам явиться в село Кежма, к уполномоченному НКВД по Кежемскому району Алферову В. Г.», – и подпись Алферова, уже знакомая подпись, без завитушек. 14 Левочка сказал Варе, что ей пора вступать в профсоюз. Пустая формальность, но надо. Варя подала заявление. Оказалось, не пустая формальность. В профсоюз принимали на общем собрании, задавали те же вопросы, что и в анкете. Варя злилась и на вопрос «замужем ли» хотела ответить «да, замужем», но в анкете она ответила по-другому, начнутся вопросы, это еще больше ее унизит, и она сказала «нет, не замужем», увидела удивление на лице Зои и у некоторых других девочек, но никто не переспросил. Задавали вопросы о политике: кто председатель ЦИКа, Совнаркома СССР и Совнаркома РСФСР, какая разница между построением социалистического общества и построением фундамента социалистического общества и что именно у нас построено. Варя была поражена: хорошо знакомые люди, с которыми она виделась каждый день, с которыми у нее установились самые дружеские отношения, вдруг сделались подозрительными, готовыми уличить ее во лжи, точно выполняют бог весть какое ответственное государственное дело. Даже у Рины, у Левочки, даже у Игоря Владимировича лица стали сосредоточенными. Глупо, ведь ее все равно примут в профсоюз, по анкете уже проверили, у нее все в порядке. Исполняется какой-то ритуал, видимость обсуждения, видимость дела, к которым все привыкли. Вопросы кончились. Поднялся Игорь Владимирович и сказал, что Иванова работает в его мастерской, к своим обязанностям относится добросовестно и вполне заслуживает быть членом профсоюза. Варю поразил казенный язык, которым Игорь Владимирович изъяснялся. Проголосовали единогласно – за. На том все и кончилось. И как только люди поднялись со своих мест, лица преобразились: формальное выражение уступило место умиротворенному – исполнили общественный долг, поздравляли Варю, торопились домой. Игорь Владимирович предложил спуститься на второй этаж в ресторан, отметить принятие Вари в профсоюз. Рина заявила, что для «Гранд-отеля» она не одета, и предложила «Канатик» – попроще и обслужат быстрее. Левочка ее поддержал – платить придется Игорю Владимировичу, неудобно его вводить в большие расходы. Варе никуда не хотелось идти. Ну Рина, Левочка – ладно, мелкие служащие, дрожат за свое место. А Игорь Владимирович?! Неужели не мог чем-то отличиться от остальных? Ему-то чего бояться, ему, знаменитому архитектору?! Но и он говорит теми же словами, хотя понимает банальность этих слов, нелепость этой процедуры. И она вдруг подумала, что Саша Панкратов, который, может быть, и придавал значение таким собраниям, все же оставался бы самим собой. Наверняка встал бы и сказал, зачем задавать вопросы, когда все написано в автобиографии, нечего терять время, так бы он, конечно, сказал, он личность, а Игорь Владимирович – нет!.. И потому Варе никуда не хотелось идти, но пирушка затевалась в ее честь, отказываться неудобно. «Канатиком» назывался второразрядный ресторан на углу Рождественки и Театрального проезда, против памятника первопечатнику Ивану Федорову. Он помещался в подвале, его стены были перетянуты не слишком толстым канатом, отсюда и пошло название. Варя в «Канатике» не была ни разу. Здесь нет бильярда, Костя сюда не ходит. Помнится, Вика как-то звала ее, кстати, вместе с Игорем Владимировичем, но она тогда не пошла, предпочла Левочкину компанию, и вот она здесь с Игорем Владимировичем. Никого из знакомых в «Канатике» не оказалось. Рина сказала, что все собираются здесь только по пятницам, на «жареного каплуна». Под словом все Рина имела в виду ресторанных завсегдатаев. – Публики все же порядочно, – заметил Игорь Владимирович, обводя взглядом низкий сводчатый зал. – Центр, после рабочего дня посетителей хватает, – пояснил Левочка. – У служащих рабочий день кончается, у шлюх начинается, – подхватила Рина, не стесняясь Игоря Владимировича. Здесь он не начальник, а участник застолья. Публика входила и выходила, вошли три девушки, уселись недалеко от их столика. Варя обратила на них внимание только потому, что от нее не ускользнули мгновенные и, как ей показалось, тревожные взгляды, которыми обменялись Рина и Левочка. Девушки были ресторанные, из тех, о ком Рина заметила, что их рабочий день только начинается. Для них самый большой праздник – перед делом посидеть вот так вот в ресторане без мужчин, перекусить на свои деньги, переговорить о своих бабских делах, самим метнуть чаевые официанту, ощутить себя обычными женщинами. Одна девушка сидела к ним спиной. Соседка, наклонясь, что-то сказала ей, она обернулась к Вариному столику, небрежно кивнула Рине и Левочке. Те в ответ тоже кивнули, изобразили на лицах радостные улыбки. Но смотрела она не на них, а на Варю, усмехнулась, отвернулась к своим девицам, что-то им сказала, они громко рассмеялись. Это была худощавая блондинка с узко поставленными глазами, лет, наверно, двадцати пяти, с бледным, когда-то, видно, смазливым лицом, одетая прилично, но без шика, без вызова. Варя опять уловила встревоженный взгляд, которым обменялись Левочка и Рина, и сама почувствовала неудобство: слишком упорно, насмешливо, даже издевательски смотрела на нее девица. – Что за мамзель? – спросила Варя. – Так, виделись где-то, не помню где, – ответила Рина беззаботно, но беззаботность была искусственной. Да и Левочку эта девица знает, значит, виделись где-то не случайно. Игорь Владимирович, видимо, тоже почувствовал неловкость, посмотрел на часы, давая понять, что засиживаться у него нет времени, поднял рюмку: – Поздравляю вас, Варя, вы теперь полноправный трудящийся, желаю успеха. Все выпили. За своим столиком девицы опять громко рассмеялись чему-то сказанному блондинкой. Игорь Владимирович снова посмотрел на часы. – Вы торопитесь? – спросила Рина, тоже готовая уйти отсюда. – Да, уж, пожалуй, пора… – Конечно, – подхватил Левочка. Блондинка обернулась: – Левушка! Левочка подошел к их столику, наклонился к блондинке, о чем-то они говорили. Левочка мило улыбался, ласково потрепал блондинку по плечу и вернулся к своим. И опять за соседним столом раздался взрыв хохота – блондинка сказала что-то смешное. Вернувшись, Левочка все так же мило заговорил о джазе Скоморовского, начинающего гастроли в Москве. Рина слушала его болтовню, но Варя видела ее тревогу. Блондинка встала, подошла к их столику, скользнула взглядом по Варе, по Игорю Владимировичу. В пальцах она держала папиросу. – Не найдется спички? В каждом ее движении сквозила нарочито-сдержанная развязность, затаенный, но ощутимый вызов. Игорь Владимирович протянул ей коробок. Она чиркнула спичкой, закурила, потом вдруг обратилась к Варе: – Как тебе живется с Костей? – Клава, Клава. – Левочка тронул ее за локоть. – А что такого? Интересуюсь. Она новая жена, я старая, я номер двести, она – двести один. Ну, так как живется-то? Ничем еще тебя не наградил? Варя сначала не поняла вопроса, подумала, что намекает на беременность. – Клава, прекрати сейчас же! – сурово проговорила Рина. – Ладно! Ты! – грубо ответила блондинка. – Заткнись. Смысл сказанного наконец дошел до Вари, и она спокойно, отчетливо сказала: – Гражданка проститутка, а ну-ка вон отсюда! Все опешили, онемели в ожидании скандала. Игорь Владимирович неожиданно высоким, визгливым голосом закричал: – Отойдите сейчас же от нашего стола. Не приставайте! Давно в милиции не ночевали? Я вам это быстро устрою. – Ах, ах, напугал… – истерично захохотала блондинка. Подруги, вскочив со своих мест, уже тащили ее к своему столику. Она отбивалась, кричала: – Я с ней как с порядочной, а она меня обзывает, дрянь! Школу не успела кончить, уже на панель пошла, а меня обзывает! Игорь Владимирович подозвал официанта, расплатился. – Думает, она ему жена, он ей муж, – бушевала блондинка, – у него таких жен вагон и маленькая тележка, все с трипперами ходят… Пусть у Рины спросит, та эту штуку тоже таскала, а теперь молоденькую ему подложила, потаскухи! Наконец вышли из ресторана. – Мне налево, – сказал Левочка, он жил на Сретенке, – ладно, плюньте, сумасшедшая баба, ну, пока! Варя, Рина и Игорь Владимирович пошли вниз к Театральной площади. – Какая гадина! Чего наговорила! Чего навыдумывала! – возмущалась Рина. – Не надо посещать такие заведения, – заметил Игорь Владимирович. – На эту психопатку мы могли нарваться в любом месте. – Не огорчайтесь, – сказал Игорь Владимирович, обращаясь к Варе, – не придавайте значения, мелочи жизни. – Я не огорчаюсь, – хмуро ответила Варя. Она пришла домой. Десять вечера, работать поздно, пора ложиться спать, да и будь время, она не могла бы работать, была потрясена, оглушена тем, что произошло в «Канатике». Не в Рине и Левочке дело, это Костины друзья, а Рина, по-видимому, была больше, чем другом, она в его «списке», это нравы Костиного мира. Для Игоря Владимировича такая правда о ее замужестве, конечно, неожиданна. Но и для нее неожиданны поведение Игоря Владимировича на собрании и этот его визгливый от испуга голос в ресторане. Если бы к ней пристали хулиганы, он, наверно, стал бы звать на помощь этим своим визгливым голосом. Овца и трус к тому же. Саша защитил бы ее по-другому. Так что с Игорем Владимировичем они квиты. Ей было стыдно перед самой собой, ресторанная шлюха разговаривала с ней как равная, потому что раньше Костиной девкой была она, а теперь его девкой стала Варя. Такого унижения она еще не испытывала. Как она завтра пойдет на работу, как будет смотреть людям в глаза. Что же делать, Господи, куда деться от всего этого?! Плюнуть, вернуться к Нине, но она не может, не имеет права подвести бедную Софью Александровну. Костя с его нахальством окончательно испортит ей жизнь. Привести в дом авантюриста, а самой сбежать – такого она себе не простит. Закатить ему скандал? Ничего она не добьется, кроме шума в квартире и еще больших неприятностей Софье Александровне. В дверь постучали. – Войдите. Это была Софья Александровна. – Добрый вечер, Варя. – Добрый вечер, Софья Александровна, садитесь, как ваши дела? Софья Александровна села, внимательно посмотрела на Варю. – Ты чем-то расстроена? – Просто устала, было собрание, принимали в профсоюз. – Формальность, но когда-то надо пройти. Софья Александровна снова посмотрела на Варю. – Варенька, я вот о чем… Сегодня Константин Федорович пришел с каким-то человеком, даже дверь за собой не прикрыл, разбирали ружья, щелкали затворами. Ведь мы же условились, Варенька, как же так можно? Варя открыла шкаф. За одеждой стояло два охотничьих ружья. Она села на кровать, бессильно опустила руки. – Я перед вами очень виновата, Софья Александровна. Я не имела права приводить его к вам в дом. – Но ведь ты его жена. – Жена… Какая я ему жена, какой он мне муж?! Не понимаю, как это на меня нашло. У меня нет с ним никакой жизни, я его почти не вижу, мы давно уже не муж и жена. Софья Александровна молчала. – Но я ничего не могу сделать, я в западне, – с отчаянием сказала Варя. – В западне? – удивилась Софья Александровна. – Я тебя не понимаю, в какой западне? Вы не расписаны, ты свободный человек, сама себе зарабатываешь на жизнь. – Да, это так. Но я не могу уйти отсюда. – Почему? – Потому что тогда он не уйдет от вас. Он так и сказал: можешь уходить, мне и здесь хорошо. Он, правда, обещал найти себе другую комнату, но он врет, он не будет ее искать. А я не могу оставить его здесь, вы с ним не справитесь. Видите, он и при мне приносит эти ружья, а без меня и вовсе не будет церемониться, даже не впустит вас в комнату. Софья Александровна погладила ее по голове, улыбнулась. И Варя вдруг увидела, что улыбка у нее точно Сашина, Саша тоже так улыбался. И глаза у них одинаковые. – Варенька, Варенька, – ласково заговорила Софья Александровна, – обо мне беспокоишься, добрая ты душа. Обо мне беспокоиться не надо. Если ты действительно решила разойтись… – Но мы уже разошлись давным-давно! – Девочка, бывают размолвки, молодые люди принимают их слишком близко к сердцу, расходятся, потом снова сходятся. – Размолвки… – Голос у Вари дрогнул. – Он проигрывает мои вещи. Помните накидку? Я вам неправду тогда сказала, он проиграл ее на бильярде. Он и меня проиграет, когда ему надо будет. Все его дела темные, лампочки, электроприборы – все это афера, у него описано имущество, я боялась, что сюда придут, слава Богу, не пришли, его девки оскорбляют меня. Я видеть его не могу, а вы говорите, размолвки… – Она расплакалась. Софья Александровна снова погладила ее по голове. – Девочка моя, успокойся, разве можно так отчаиваться, катастрофы нет, поверь! Почему ты мне все раньше не рассказала? – Мне было стыдно, – глотая слезы, ответила Варя. – И напрасно, дурочка ты, я ведь старая опытная женщина, мы бы с тобой быстро нашли выход, давным-давно нашли бы. Скажи, ты хочешь вернуться домой или остаться у меня? – Конечно, я бы хотела жить у вас. Но это невозможно, Софья Александровна, невозможно. Если я здесь останусь, он не уйдет, а если уйдет, то будет звонить, скандалить, он отравит вам жизнь. Мне важно избавить вас от него. – Не беспокойся, – хладнокровно ответила Софья Александровна, – от него я избавлюсь сама. Если ты твердо решила… – Софья Александровна! – Хорошо-хорошо… Тогда собирай сейчас свои вещи и возвращайся к Нине. Остальное я беру на себя. Ее твердость и хладнокровие поразили Варю. Таким же был и Саша. Господи, она совсем ее не знает, она видела до сих пор убитую горем мать, и этот образ заслонил истинный характер Софьи Александровны. – Я ничего не возьму из того, что он мне покупал. – Дело твое, только собирайся скорее, а то он может прийти. Костя никогда так рано не приходил. Но Варя понимала, что Левочка или Рина наверняка сообщат ему о скандале в «Канатике» и он может явиться домой в любую минуту. Собирая вещи в чемодан, Варя сказала: – Все сразу не унесу, надо взять еще чертежную доску и рейсшину. Можно, я кое-что оставлю в вашей комнате, потом заберу? – О чем ты спрашиваешь?! Варя надела пальто, в одной руке чемодан, в другой чертежная доска с рейсшиной. – Выйди черным ходом, вдруг он тебе встретится. – Плевать! Я ведь только за вас боюсь. – Я тебе уже говорила, за меня не беспокойся, – внушительно произнесла Софья Александровна, – но все же выйди черным ходом, не надо скандала на лестнице. – Хорошо. Варя поцеловала Софью Александровну. – Спасибо вам за все и простите меня. – Детка, за что тебя прощать, это тебе спасибо за то, что не бросаешь меня. Когда все утрясется, возвращайся, я буду рада. Варя отперла дверь своей квартиры, комната была не заперта, Нина за столом правила тетради. Увидела Варю в пальто, с чемоданом, с чертежной доской. – Кончилось семейное счастье? Варя поставила на пол чемодан, положила на кровать доску. – Кончилось. 15 Варя нервничала, ждала, что Костя вернется рано и начнет ей звонить. Не позвонил. Значит, как всегда, явился поздно. На следующий день в Бюро часа за два до конца рабочего дня Игорь Владимирович из своего кабинета позвал Левочку к телефону. Такой вызов был необычен. Через несколько минут Левочка вернулся и сказал Варе, что к телефону вызывают ее. – Костя? – Да. – Откуда он знает этот телефон? Вместо ответа Левочка пожал плечами. – Разговаривать по телефону Игоря Владимировича у нас не положено. Есть общий телефон, он знает его номер. Левочка опять пожал плечами. – Говорит: срочно, немедленно. Я спросил у Игоря Владимировича, можно ли тебя позвать, он сказал – можно. – Пойди и скажи, чтобы позвонил по общему телефону. – Пойди сама и скажи, я не передаточная инстанция. – Не передаточная? А кто ему доложил о «Канатике»? Не ты?! Варя сказала наугад, но попала в точку. Левочка вернулся в кабинет, потом вышел, хмуро сказал: – Сегодня в пять он ждет у входа в Парк культуры и отдыха. – На качелях хочет покачаться? – насмешливо спросила Варя. – Передаю, что сказал. – Вы поссорились? – Рина не отрывала глаз от чертежа. – А тебе какое дело?! – Я просто так… – Ну и помалкивай! Придя домой, Варя первым делом позвонила Софье Александровне, беспокоилась за нее. – Как дела, Софья Александровна? – Все в порядке. – Он выехал? – Да. – И забрал свои вещи? – Да. – Как вам это удалось? – Удалось… Придешь, расскажу. Не хочет говорить по телефону, правильно. Варе не терпелось узнать, как Софье Александровне удалось выселить Костю, но надо дождаться Нину, договориться, как они будут жить, нехорошо каждой вести отдельное хозяйство, стыдно перед соседями. Варя разобрала чемодан, повесила платья в шкаф на старые, привычные места, посмотрела ящики своего стола, все как прежде, ничего не тронуто, не сдвинуто, будто Нина знала, что она вернется. Сестра все-таки, и свой дом все-таки, родной дом. Она пристроила к столу чертежную доску и начала работать. За этим занятием и застала ее Нина. Варя улыбнулась ей, спросила, не хочет ли она есть, показала бутерброды, принесенные с работы. Нина тоже вела себя миролюбиво, подошла к доске, спросила, что Варя чертит, со вниманием выслушала Варины объяснения. О хозяйстве Нина сказала, что поскольку они обе обедают на работе, то нет проблем. Варя возразила: есть квартплата, телефон, газ, электричество, завтраки, ужины, во всех этих тратах она будет участвовать наравне с сестрой. Договорились, что общие расходы будут записывать, а в конце месяца делить сумму поровну. Потом пили чай с принесенными Варей бутербродами, болтали, Варя рассказывала о строительстве гостиницы, о сослуживцах, ее увлеченность нравилась Нине. Но о Косте ни слова. И Нина не спрашивала, придет время, сама расскажет. Часов уже, наверное, в десять в коридоре раздался телефонный звонок. Подошла Нина. – Варя, тебя. Нина тревожно-вопросительно смотрела на нее. И Варя почувствовала – Костя. Это был он. – Тебе Лева передал мою просьбу? – Передал. – Почему не приехала? – На качелях больше не качаюсь, выросла уже. – Нам надо поговорить. – Я слушаю. – Это не для телефона. Нам надо встретиться. – Нам не о чем говорить и незачем встречаться. – Это очень важно. Для меня, для тебя, для Софьи Александровны. Врет, конечно, шантажирует. И все же тревога овладела ею. – Хорошо, завтра в четыре подойди к «Гранд-отелю». Поговорим. – Нет, надо поговорить сейчас, немедленно, ты даже не представляешь, как это важно, завтра уже будет поздно. Выйди на Арбат на несколько минут. – Хорошо, – сказала Варя, – я сейчас выйду. Она вернулась в комнату, накинула плащ. – Я скоро приду. – Он? – коротко спросила Нина. – Да. – Хочешь, я пойду с тобой? – Зачем? – Мало ли… Варя засмеялась. – Ни о чем не беспокойся. Костя прохаживался возле их дома в пальто с приподнятым воротником, в низко надвинутой на лоб кепке, похожий не то на сыщика, не то на гангстера из американского фильма, в таком виде Варя его еще не видела. Дурацкий маскарад. Они пошли по Арбату. – Кто подходил к телефону? – Сестра. – Она знает, что ты пошла ко мне? – Конечно. Они свернули в Плотников, затем в Кривоарбатский переулок, дошли до пустыря против школы, присели на скамеечке. Было уже темно, светились мутные фонари, в окнах домов горел свет, по переулку проходили редкие прохожие. – Не надо без мужа ходить по ресторанам, – начал Костя, – можно нарваться на неприятности. Будь ты со мной, к тебе бы никто не пристал, пошла без меня, вот и нарвалась. – До тебя, – ответила Варя, – когда у меня не было, так сказать, мужа, ко мне никто не приставал, никто меня не оскорблял. Эта особа оскорбила меня именно потому, что я была твоей женой, и посчитала меня тоже шлюхой. – Она психопатка, – возразил Костя, – она больная… – Чем? – Я тебе говорю: психически больная. Психопатки могут нести что угодно. – Мне некогда, Костя, – перебила его Варя, – меня ждет сестра. Меня эта психопатка не интересует и то, что произошло в «Канатике», тоже. Мы с тобой разошлись. Он молчал, потом вдруг улыбнулся, попытался взять Варю за руку. – Подожди, Ляленька, не горячись. Я понимаю, ты сердита, но ведь мы с тобой не так уж и плохо жили. Ты делала все, что хотела: работать – пошла работать, хочешь поступить в институт, я тебе помогу, ты за мной как за каменной стеной. Она отняла руку. – Не строй, Костя, иллюзий. Все кончено. У него злобно дернулись губы. – Нет! Ты обещала подождать, пока я найду комнату. А теперь я остался на улице, мне ночевать негде. – Неправда. Ты сам сказал: тебе безразлично, где я буду жить, у сестры или у Софьи Александровны. Вещи, что ты мне купил, я оставила, забирай, можешь их проиграть на бильярде, можешь раздарить своим девкам. Так что мы с тобой в расчете. – Нет, – он скривил губы, – нет, не в расчете, далеко не в расчете. Что ты обо мне сказала Софье Александровне? – Я? Ничего. – Врешь! – Я не вру. Я ей рассказала только про накидку, обязана была рассказать, иначе она обратилась бы в милицию и у тебя были бы неприятности. Ей и рассказывать нечего, она все хорошо видит. Ты обещал не приносить домой ружья, а вчера принес. Мне все надоело, и я ушла. А ты поступай как хочешь. – Я знаю, как мне поступать, за меня не беспокойся, – мрачно проговорил Костя, – с этой мадамой я рассчитаюсь, она у меня свое получит, кровью будет харкать… – О ком ты говоришь? – не поняла Варя. – О твоей Софье Александровне, старой стерве, я ей припомню кое-что, она у меня попляшет. «У нас нет закона, одно беззаконие…» И насчет товарища Сталина… У нее, видите ли, сыночка посадили, так она уже поносит наше правительство… Варя ожидала всего, только не этого. – Костя, что ты говоришь?! Опомнись! – Как вы со мной, так и я с вами. Тряпки мне вернула, думаешь тряпками откупиться. Не пройдет! – Ах ты негодяй! – задыхаясь, крикнула Варя. – Доносчик, вот ты кем оказался. Только попробуй! Ничего ты Софье Александровне не сделаешь, запомни это! Скажешь о ней хоть слово, я подтвержу, что не она, а ты все это говорил, ты, понимаешь, ты. Я единственный свидетель, и поверят мне, а не тебе. Я скажу, что ты оговорил ее из мести, она не позволяла тебе держать в доме оружие, а ты держал на режимной улице. Только шевельни пальцем, только тронь Софью Александровну, я тебя в порошок сотру. И тебе никто не поможет – все эти Рины, Левочки, все тебя продадут. Она не могла говорить. Гнев, злоба, возмущение душили ее. – Говори, говори, в последний раз говоришь, в последний, – голос Кости перешел на шепот, – в последний, потому что я сейчас тебя застрелю! И как только он это сказал, Варя мгновенно успокоилась. Он держал руку в кармане, у него был револьвер, «смит-вессон», он как-то показывал ей, сказал, что револьвер какого-то знаменитого приятеля, он его взял для починки, врал, конечно, всегда врал. Но Варя его не боялась ни чуточки, не застрелит, побоится. И на Софью Александровну не донесет, тоже побоится. Ею овладели лихость, бесшабашность – пусть попробует, пусть! – Да? – усмехнулась она. – Ты меня застрелишь? Понятно, поэтому спрашивал, знает ли моя сестра, к кому я пошла. Знает-знает, что к тебе, так что стреляй, получишь за меня вышку, об этом позаботятся. Трус! – Голос ее переходил на крик. – Стреляй, трус, трус, стреляй! В окнах раздвигались занавески, люди вглядывались в темноту. Варя продолжала кричать: – Ну, стреляй, что же ты не стреляешь, трус, дерьмо! – Эй, что там происходит? – раздался из окна громкий мужской голос. В переулке начали останавливаться прохожие. – Не ори, психопатка. Все равно ты от моей руки не уйдешь. Повернулся и быстро пошел по переулку. – Я собиралась идти искать тебя, – сказала Нина, когда Варя вернулась домой. – Что произошло, если не секрет? Варя засмеялась. – Ничего особенного, грозился застрелить. – Это еще что за новости?! – возмутилась Нина. – Он забыл, где живет?! – Он просто дурак, ничтожество. На следующий день сразу после работы Варя зашла к Софье Александровне. Та, сидя за столом, писала, видимо, письмо Саше. – Ну, Софья Александровна, расскажите, как все было? Софья Александровна отложила в сторону перо, сняла очки. – Велела ему уйти. Он поартачился, потом ушел. – Нет, расскажите подробнее, прошу вас. – Я ему сказала, что запретила приносить в дом ружья, а он приносит, я сделала тебе выговор и ты ушла к сестре, и его я прошу уйти, тем более соседи возражают против того, что дверь из-за него не берется на цепочку. Он начал грубить, грозиться, болтать всякую чепуху, что я спекулирую этой комнатой… – Негодяй! – Я ему объявила, что сегодня же возьму дверь на цепочку и никто ему не откроет, а если будет ломиться, вызовем милицию, заявим, что он спекулирует ружьями, человек без определенных занятий, все соседи против него, и в домоуправлении несколько раз спрашивали, и участковый им интересовался. Он опять начал меня пугать, я ему сказала: «У меня сын арестован и выслан, я уже знаю дорогу и к прокурору, и к следователю, и к адвокату, вы меня ничем не напугаете, вы лучше о себе подумайте, и если вы завтра утром не выедете, то пеняйте на себя, я ни перед чем не остановлюсь». С этим и вышла. А утром он выехал со своими вещами. – Как со своими? А мои? – Твои он оставил. – Чтобы иметь повод явиться за ними. – Может быть, надеется, что помиритесь? – Этого он не дождется. – Чего я никак не думала, – сказала Софья Александровна, – это то, что он оставит ключи, думала, придется врезать новые замки. – Предусмотрительный, – усмехнулась Варя. – Если в квартире случится кража, то на подозрении будут те, кто имел ключи, вот он вам их и вернул. – Возможно, – согласилась Софья Александровна. – А насчет вещей не беспокойтесь, я их заберу к себе, и, если он явится за ними или позвонит, скажите Варя вещи забрала, обращайтесь к ней. – Это правильно, твои вещи, ты их и носи. – Там будет видно, – неопределенно ответила Варя, твердо решив завтра же передать вещи Косте через Левочку. Она нежно обняла Софью Александровну. – Я так перед вами виновата, вы столько натерпелись из-за меня. – Что ты, деточка, выбрось из головы, не бойся его, такие, как он, сильны только со слабыми, храбры только с робкими. – Это я знаю, – усмехнулась Варя, – вчера вечером он вызвал меня на улицу, грозился убить. – Неужели? – Да-да, я посмеялась над ним и ушла. – Молодец, так и надо! Варя и сама чувствовала себя молодцом, чувствовала свою силу, свою независимость. Да, да, наконец независимость! Она не подчинилась чужой воле, сумела переступить через всю эту грязь, пусть она оступилась, пусть ошиблась, но ведь на ошибках, в конце концов, и учатся. Во всем мире люди бьются за кусок хлеба, за место под солнцем, всюду приспосабливаются к обстоятельствам, важно остаться человеком, не позволять никому попирать свое достоинство. Этого она добилась и может этим гордиться. – Вы пишете письмо Саше? – Да, детка, Саше. Надо завтра же отправить, боюсь, не дойдет до распутицы. В октябре – ноябре, пока не встанет Ангара, там нет никакого сообщения. Я хочу, чтобы он обязательно получил письмо с последней почтой. Варя представила себе Сашу, одиноко стоящего на берегу далекой сибирской реки, и ей тоже захотелось написать ему хотя бы два слова, доставить эту малую радость. Теперь, после всех испытаний, через которые она прошла и в которых выстояла, у нее снова стало легко на душе, поэтому и легко было написать Саше – самому лучшему человеку, которого она знает. – Можно, я напишу ему пару слов? – Ну, конечно, Варенька, – обрадовалась Софья Александровна, – он будет счастлив, ведь ему никто, кроме меня, не пишет. Варя взяла листок почтовой бумаги, подумала, обмакнула перо в чернильницу и написала: «Здравствуй, Саша! Я сейчас у твоей мамы, пишем тебе письмо. У нас все хорошо, мама твоя здорова, я работаю в Моспроекте…» Она подумала и дописала: «…Как бы я хотела знать, что ты сейчас делаешь…» 16 Киров тяготился пребыванием в Сочи. Участие его в работе над учебником формальное: читал написанное референтами, одобрял одобренное Сталиным. Он понимал, что Сталин перекраивает историю не только для возвеличивания собственной личности, но и для оправдания своих прошлых, настоящих и будущих жестокостей. Однако возражать Киров не мог: давать бой по теоретическим вопросам бессмысленно, он не теоретик, не историк, у Сталина в распоряжении легион историков и теоретиков, способных доказать что угодно. В это лезть не надо. Но писать статьи о роли Сталина на Кавказе тоже не следует. Пять лет Киров возглавлял азербайджанскую партийную организацию, досконально познакомился с ее историей, роль Сталина в Баку была ему хорошо известна, это была роль рядового профессионального революционера. Его особенная роль в Баку придумывается теперь, задним числом, как, впрочем, и многое другое. Он, Киров, тоже принимал в этом участие. Но то были общие, глобальные вопросы истории, утверждение о том, что Сталин – преемник Ленина, было необходимо партии, он, Киров, это утверждение принимал, на некоторые отступления от истины пришлось идти. Но все уже свершилось, борьба окончена, зачем Сталину лавры руководителя типографии «Нина»? Его, Кирова, руками хочет свести счеты с Енукидзе? В этом он участвовать не будет. В Баку он знает каждую улицу, каждый дом, предприятие, буровую вышку; ничто в его представлении не связывалось тогда со Сталиным. Теперь весь Баку превращается в мемориал Сталину, живому Сталину. Улицы, районы, нефтепромыслы, институты, школы носят его имя. Даже открыт музей в Баиловской тюрьме, хотя никто не знает, в какой камере сидел Сталин. Спросить у него побоялись, мог в таком вопросе усмотреть намек на незначительность самого этого факта, мог подумать, что бакинцы вообще не уверены, нужен ли такой мемориал. Решили все сами, подобрали камеру, в которую легко было прорубить дверь снаружи, чтобы экскурсанты, осматривая ее, не заходили внутрь тюрьмы. Музей создали, водят экскурсии, хотя Сталин знает, что это фикция. Впрочем, Киров уже неоднократно замечал, они даже говорили об этом с Орджоникидзе: у Сталина стерлись грани между реальностью и легендой, когда дело касалось его прошлого. Но для Кирова эти грани не стерлись, и создавать новые легенды он не намерен. Сталин требует его присутствия в Сочи – обидная потеря времени. Его место в Ленинграде, предстоит отмена продуктовых карточек. Через четыре месяца граждане СССР смогут свободно покупать хлеб. Это событие доказывает жизнеспособность колхозного строя, созданного с неисчислимыми потерями, страданиями и жертвами. Такое мероприятие провалить нельзя, к нему надо тщательно готовиться, особенно в районах, не обеспеченных собственным хлебом, к ним принадлежит Ленинград. Вместо этого он бездельничает в Сочи. Замечания по конспекту к учебнику истории Киров читал на пляже, не читал даже, а просматривал, откладывал листки и прижимал их камнем, чтобы не сдул ветер. Огороженный двойной густой металлической сеткой, пляж был пустынен. За сеткой вправо и влево – запретная зона. У входа на пляж в будке с телефоном – часовой, другой расхаживал по асфальтированной дорожке вдоль наружной ограды. Пляжем пользовались только гости. Сталин в море не купался и на пляж не ходил. Персонал дач, обслуга, охрана купались в другом месте. Только одного человека встречал здесь Киров – зубного врача, приехавшего из Москвы. С Кировым он держался почтительно, но без искательности, спокойно, доброжелательно. Этот человек с мягким голосом и сдержанными манерами отлично плавал, и видно было, что все здесь – море, солнце, песок на пляже – доставляет ему наслаждение. Киров всегда испытывал удовольствие, глядя, как радуются люди. Конечно, люди умели радоваться и тысячу лет назад и будут радоваться, пока на земле существует жизнь. Но все же радость, которую видел Киров в советских людях, он не мог не связывать с государством, которое он, Киров, представляет, со строем, который утверждал и утверждает, с новым обществом, которое строит. Улыбка, которую он видел, смех, который слышал, были наградой ему и его партии, оправдывали твердые, подчас суровые решения, которые приходилось принимать. Как марксист, он мыслил масштабно, и все же за тысячами и миллионами для него всегда существовал отдельный человек. Аудитория не была для него безликой. Поднимаясь на трибуну, он стремился ко взаимопониманию с каждым слушателем, может быть, в этом заключался секрет его ораторского искусства. Он никогда не пренебрегал и личным общением, охотно вступал в любой разговор. И зубной врач тоже был ему интересен. Они говорили о вещах самых обыденных – о температуре воды, о сероводородных источниках, бьющих на дне моря, о воздействии мацестинских вод на человеческий организм. Кирову нравилось, что обо всем Липман говорил не как врач, а просто как собеседник, даже о зубах, предмете своей специальности, говорил простейшие вещи: какая зубная щетка лучше – большая или маленькая, чем предпочтительно полоскать зубы. Но ни разу Липман не сказал, кого он лечит, имя Сталина не упомянул ни разу. – Мацеста делает чудеса, – говорил Липман, – наш сосед по квартире был совершенным инвалидом, ходить не мог, а после Мацесты бегает, как восемнадцатилетний. – У вас хорошая квартира? – Как вам сказать… Приличная комната в коммунальной квартире, девятнадцать метров, на Второй Мещанской – недалеко от центра, собственный телефон в комнате. Соседи, правда, недовольны, требуют перенести телефон в коридор, я не против – пусть люди пользуются, но возражает Санупр Кремля. Санупр этот телефон поставил, по нему Санупр вызывает меня к пациенту. Киров знал, что кремлевских врачей не вызывают, а привозят к их высоким пациентам. И о том, к кому именно везут, не говорят. Орджоникидзе смеялся: «Понимаешь, везут ко мне моего врача, но моей фамилии не называют. А врач все равно знает: приехал за ним Иванов, значит, ко мне. Приехал Петров, значит, к Куйбышеву. Вот в такие игры играем…» Подул ветер, на море появились барашки. – Медуз много у берега, значит, к шторму, – сказал Киров. Так они перебрасывались фразами, лежа на песке, плывя в море или обтираясь после купания. Врач видел листки, лежавшие рядом с Кировым, не хотел мешать, держался деликатно. Но Киров читал «Замечания», почти не вникая в их смысл. В какую сторону совершается пересмотр истории, ясно и так, подробности уже не имели значения. Он думал о Сталине. В последние годы он вообще много о нем думал. Но в Ленинграде мысли эти заслонялись работой. Здесь работы не было, был Сталин. Киров встречался с ним каждый день и думал о нем неотступно. Все эти годы он поддерживал Сталина, его линию, боролся с его врагами, подымал его авторитет, делал это искренне, убежденно, хотя ему были неприятны многие личные черты Сталина. Но надо уметь отделять личные качества от политических. Он не слишком верил в обещание Сталина учесть критику Ленина и исправиться. Киров верил в другое: плохие стороны характера Сталина обострила внутрипартийная борьба. С ее окончанием отпадет необходимость в крайностях. И тогда отрицательные черты характера Сталина уступят место тому хорошему, что должно быть в руководителе великой страны, если он хочет заслужить благодарную память потомков. А Сталин этого хочет. Но надежды Кирова не оправдались. Наоборот, по мере укрепления своего положения Сталин становился все более нетерпимым, капризным, злобным, плел закулисные интриги, стравливал между собой руководителей партии, главным орудием руководства сделал органы безопасности. У Кирова в Ленинграде начальник НКВД Филипп Медведь подчиняется обкому, но другие секретари обкомов рассказывают, что органы на местах все более становятся независимыми от местного партийного руководства, подчиняются только центру, проникают во все звенья государства, главное их орудие – осведомительство, даже коммунистов заставляют следить друг за другом. О том, что за ним следят, ему несколько раз с тревогой говорила Мария. Ладно, Мария – жена, ей положено беспокоиться, но и Софья, сестра Марии, человек хладнокровный, выдержанный, член партии с 1911 года, тоже подтверждает это. Киров этих тревог не разделял, в Ленинграде такого не позволят, по-видимому, Борисов, начальник его охраны, слишком часто меняет расстановку людей, отчего и создается впечатление слежки. Другое дело в Москве, там контролируют каждый его шаг, там следят за всеми членами Политбюро, кто с кем встречается, кто к кому ходит, все это отвратительно, никогда в партии такого не бывало, а вот сейчас есть, и ничего с этим не поделаешь. Подозрительность Сталина растет, он никому не доверяет, с ним невозможно быть откровенным, твою искренность он в любой момент использует против тебя. Все это создает ощущение неуверенности, тревоги, даже беспомощности. И вместе с тем выступить против Сталина нельзя. В этом вся трагедия. Его методы неприемлемы, но линия правильная. Он превратил Россию в могучую индустриальную державу. Выступить против Сталина – значит выступить против страны и партии. Никто не поддержит. А если кто и поддержит, то кем заменить? Многие хотели бы видеть его, Кирова, на посту Генсека – ему это не нужно, не по плечу, он не теоретик, он практик революции. Самое, может быть, яркое воспоминание его революционной юности – это изготовленный его собственными руками гектограф, на нем студенты печатали листовки. Этим гектографом он очень тогда гордился – первый вещественный, материальный вклад в дело партии. Его всегда влекли и радовали именно такие весомые, наглядные результаты его труда и труда людей, которыми он руководит. С него достаточно того, что он коммунист, член партии и партия облекла его высоким доверием. Но Сталин не считается с руководством партии, исторически сложившимся после смерти Ленина, руководством, которое отстояло ленинское наследство от покушений Троцкого и Зиновьева. Это руководство уже больше не называется коллективным, и это так: руководитель партии – Сталин. Но ведь ядро-то осталось. Ленин тоже был руководителем партии и государства, но он считался с ядром, которое его окружало. Считался, несмотря на разногласия, которые там бывали. Политбюро Сталин обходит, теперь такие люди, как Жданов, Маленков, Берия, Ежов, Мехлис, Поскребышев, Шкирятов, Вышинский, значат больше, чем члены Политбюро. Он отчетливо понимает, какую цель преследует Сталин, требуя от него репрессий против бывших зиновьевцев: он нагнетает обстановку террора, в то время как никакого повода для террора нет. Однако Сталин хочет управлять с помощью страха, и только страха – это нужно для укрепления его единоличной власти. И к чему это приведет, неизвестно. Киров с горечью сознавал теперь, какую ошибку совершила партия, не последовав совету Ленина, не освободив Сталина от поста Генсека. Это надо было сделать. Троцкий все равно не взял бы верх – он чужак в партии. Зиновьев и Каменев тоже не пришли бы к руководству – партия им не доверяла. Партию возглавило бы истинное большевистское ее ядро, ее нынешнее Политбюро, в котором нашлось бы место и Бухарину, и Рыкову, и даже Сталину, но как равноправному члену руководства. Да, ошибка непоправимая. Сталина устранить невозможно. Убедить в чем-либо тоже невозможно. Он соглашается с тобой только для вида, для маневра, свои политические ходы рассчитывает надолго. За его невинными на первый взгляд предложениями написать статью против Енукидзе, переехать в Москву стоят какие-то дальние политические соображения. Ленин правильно писал: Сталин капризен. Но вместе с тем он терпелив, настойчив и задуманное всегда доводит до конца. Он знает секрет власти. Его упрощенная семинаристская логика, его семинаристский догматизм понятны и импонируют людям. Он сумел внушить народу убежденность в своем всеведении и всемогуществе. Народу нравится его величие, нравится, что после стольких лет разрухи, гражданской войны, внутрипартийной борьбы наступил порядок, этот порядок он отождествляет со Сталиным. Изменить что-либо уже невозможно. От сознания собственного бессилия Кирова охватывало отчаяние. Переехав в 1926 году в Ленинград, Киров понимал сложность своей задачи. Коммунисты Ленинграда голосовали за Зиновьева. Пустив в ход все свои организационные и пропагандистские средства, Центральный Комитет в короткий срок убедил их проголосовать против зиновьевской оппозиции, за решения Четырнадцатого съезда, за линию ЦК. Это была первая в истории партии акция, когда десятки тысяч коммунистов отказались от взглядов, которые они разделяли вчера, и проголосовали за другие, которые они вчера осуждали. И эту акцию проводил он, Киров. Победа его была горькой. И все его усилия на протяжении этих лет сводились к тому, чтобы восстановить в ленинградских коммунистах чувство внутреннего достоинства, снять нанесенную им душевную травму. Да, он за железную дисциплину в партии, но партии не нужна бессловесная, покорно голосующая масса – такой партийной организацией он руководить не желает. Революционный Питер должен оставаться колыбелью Октябрьской революции, питерские рабочие – авангардом российского рабочего класса, Ленинград – городом передовой европейской науки, передового искусства и культуры. Именно поэтому он возражал против перевода Академии наук в Москву. Он не встретил поддержки в Политбюро, там руководствовались простым соображением: наука служит социалистическому строительству и должна, следовательно, находиться рядом с центром, руководящим этим строительством, рядом с наркоматами и директивными органами. Киров был с этим не согласен. Но его не поддержали, посмеялись: Киров не хочет отдавать из Ленинграда даже престарелых академиков. И Сталин посмеялся. Но Сталин хорошо понимал – Киров против всего, что ущемляет самолюбие ленинградцев. Во всяком случае, его, Кирова, политика дала плоды. В течение ряда лет он тактично, настойчиво убеждал ленинградских коммунистов в том, что их голосование накануне Четырнадцатого съезда партии считает случайным эпизодом, не имеющим никаких последствий, что их недоверие к Сталину безосновательно, политика Сталина единственно правильная. А убедить в этом ленинградских коммунистов было непросто. Политический уровень ленинградских коммунистов высок. За эти годы прошла коллективизация с перехлестываниями раскулачивания, с неубедительными маневрами Сталина по поводу «головокружения от успехов». За эти годы страна прошла сквозь голод, жесткое нормирование продуктов и товаров, Киров сделал все, чтобы ленинградцы были сыты, часто вступая по этому поводу в конфликт с московскими наркоматами. Но и Ленинград выполнял свои обязанности перед партией. Десятки тысяч коммунистов послал Ленинград за эти годы в деревню в счет двадцатипятитысячников, в политотделы МТС и совхозов, на транспорт и на ведущие стройки пятилетки. На это ушла партийная рабочая гвардия Ленинграда. Требуя и принимая эти жертвы, партия как бы возвращала красному Питеру его роль. Значит, инцидент с голосованием перед Четырнадцатым съездом и связанное с этим недоверие к ленинградским коммунистам забыты прочно и навсегда. И вот, когда рана затянулась и перестала болеть, Сталин решил разбередить ее вновь, через восемь лет решил напомнить ленинградцам тот эпизод, покарать, отомстить, ибо за сталинским требованием «ликвидировать притаившихся и неразоружившихся» стоит стремление разгромить костяк ленинградской партийной организации. Этого Киров не допустит. Политбюро его поддержит. Да и сам Сталин не пойдет на открытый конфликт по такому вопросу, понимает, что Политбюро его не поддержит. Сталину не удастся превратить Центральный Комитет партии и его Политбюро в послушных исполнителей своей воли. И это гарантия того, что Сталину никогда не удастся стать над партией. Сталин много сделал для реконструкции страны и, как всякий великий исторический деятель, наложил на эпоху отпечаток своей личности. Ленин осуществил бы эту реконструкцию более приемлемыми средствами. Но Ленина нет, есть Сталин. Ленин ходил в ботинках, Сталин ходит в сапогах. Бесспорно, однако, что Россия становится одной из могущественных индустриальных стран мира, страной передовой науки, мощной техники, высокой культуры. Управлять ею террором нельзя. Наука, культура, техника требуют свободного обмена мыслями. Насилие станет преградой на пути развития страны. Марксизм учит, что объективные законы истории выше и могущественнее отдельной личности. Логика исторических процессов неумолима. Сталину придется подчиниться этой логике. Нужно дать дорогу истории, работать, развивать промышленность, науку, культуру, противодействуя, конечно, всяким крайностям. Главное… Киров встал, лежать надоело, главное – это сохранять, беречь партийные кадры. Пока живы и сильны основные большевистские кадры, партия несокрушима. – Вы немножко обгорели, – сказал Липман Кирову, – наденьте рубашку, а потом надо будет… Он не успел договорить, в будке дежурного зазвонил телефон. Киров и Липман обернулись на звонок. Дежурный подошел к Липману, сказал, что доктора просят подняться на первую дачу. – Потом кожу надо будет смазать спиртом, тогда не будет болеть, – торопливо одеваясь, сказал Липман Кирову. 17 Липман осмотрел десну, сообщил Сталину, что заживление идет хорошо и дня через два он приступит к протезированию. – Может быть, завтра? – спросил Сталин. – Можно и завтра, – улыбнулся Липман, – но лучше послезавтра. – Делайте как знаете, – нахмурился Сталин. – Как подвигается ваша работа? – Работать начнем, когда сделаем слепок. – Я имею в виду вашу книгу, – раздраженно пояснил Сталин. – Извините, не сразу сообразил… Спасибо, работаю. Сталин встал. – Всего хорошего. Не врач раздражал Сталина, раздражало поведение Кирова. Столкновений больше не было, Киров аккуратно появлялся на обсуждении замечаний по конспекту истории, молча со всем соглашался, но вел себя как человек, которого заставляют заниматься неинтересным и ненужным ему делом. Эти свидания становились тягостными. Сталин мог бы отослать Кирова, но не хотел открытого разрыва. Надо терпеть, и Сталин терпел. Но нервы его были напряжены. Только он один знал, чего ему стоит внешнее спокойствие, хладнокровие и невозмутимость. Он умел держаться наедине с собой, иначе он не сумел бы держаться на людях. И если все-таки срывался, то не на том, кто был предметом его раздражения. На этот раз он сорвался на враче. Липман явился в назначенное время и начал делать гипсовый слепок. Сталин не любил эту процедуру, не любил, когда врач выламывает гипс изо рта и кажется, что вместе с гипсом он выломает оставшиеся зубы, не любил ощущения гипсовых крошек во рту… – Все как будто хорошо, – сказал Липман наконец, – получилось как будто неплохо. Только, Иосиф Виссарионович, может быть, нам все же сделать простой протез? Сталин ударил кулаком по подлокотнику кресла: – Вам русским языком было сказано: я хочу золотой! – Хорошо-хорошо, – поспешно проговорил Липман, – сделаем, как вы сказали, к утру будет готово. Сталин молча наблюдал, как Липман дрожащими руками складывал инструменты. Испугался, болван! Что за народ?! Липман вдруг перестал собирать инструменты, попросил робко: – Иосиф Виссарионович, мне нужно подобрать цвет зуба, пожалуйста, присядьте еще на минутку. Сталин снова откинул голову на подголовник, открыл рот. Липман долго примерял зубы, один, другой, третий, вид у него был озабоченный, даже испуганный, возился долго, Сталину надоело сидеть с открытым ртом. – Скоро вы с этим управитесь? – Сейчас-сейчас, – тянул Липман, снова прикладывая разные образцы зубов. Потом, видимо, принял какое-то решение. – Можете встать, Иосиф Виссарионович. Я постараюсь к утру все сделать, – озабоченно говорил Липман, закрывая свой чемодан. На следующее утро Сталин приказал вызвать врача. – Товарищ Сталин, – сказал Товстуха, – он еще не кончил, сказал, будет готово завтра. Сталин помрачнел. – Вызовите его ко мне. Через несколько минут явился запыхавшийся Липман. – Вы мне обещали сделать сегодня протез. Почему не выполнили обещания? – Не получилось, Иосиф Виссарионович. – Что задерживает? – Сталин смотрел на врача своим особенным, тяжелым взглядом, которого все боялись. Липман развел руками. – Говорите правду. – Видите ли, – робко начал Липман, – изо всех искусственных зубов, что я привез с собой, ни один не подходит по цвету к вашим. – Почему не взяли тех, что подходят? – Я взял все, что у нас есть, в том числе и того цвета, который для вас уже использовали раньше. – Ну и что? – У людей, особенно курящих, меняется цвет зубов. Те зубы, что я привез, близко подходят по цвету к вашим, очень близко, но все же некоторая разница в оттенке есть. – Очень заметная? – Не очень. Но специалист заметит. – Какое мне дело до специалистов? – Мне не хотелось бы, чтобы кто-то сказал, что я плохо сделал вашу работу. Сталин усмехнулся. – Из-за вашего самолюбия я должен ходить без зубов. И сколько я еще буду ходить без зубов? – Я попросил позвонить в Москву и прислать мне еще зубы – номера по каталогу указал. Сталин пристально смотрел на Липмана. – Но ведь вы привезли все, что есть в Москве?! – Достанут… – Где достанут? Липман, не поднимая глаз, проговорил: – В Берлине. – В Берлине?! – Я их выписал по немецкому каталогу. – Почему вы мне сразу не сказали? Липман молчал. – Запретили говорить? – усмехнулся Сталин. Липман молчал. – Кто запретил? Липман молчал. – Товстуха? Липман едва заметно кивнул головой. – Так вот, – внушительно сказал Сталин, – имейте в виду: товарищу Сталину все МОЖНО говорить, товарищу Сталину все НУЖНО говорить, от товарища Сталина ничего НЕЛЬЗЯ скрывать. И еще: от товарища Сталина НИЧЕГО НЕВОЗМОЖНО СКРЫТЬ. Рано или поздно товарищ Сталин будет знать правду. Задержка с протезом, конечно, неприятна, но это в конце концов образуется. Однако тот факт, что врача заставили врать, возмутителен. Никто из его окружения не имеет права произносить даже слово неправды. Малая ложь влечет за собой большую ложь. Если его окружение врет ему по мелочам, это ненадежное окружение. Все, начиная с членов Политбюро и кончая поваром на кухне, должны знать, что товарищу Сталину надо говорить правду, только правду, одну правду. Отпустив доктора, он вызвал Товстуху. – Зачем вы заставили доктора обманывать меня? – Дело в следующем, – сказал Товстуха. – Вчера доктор доложил, что зубов нужного цвета у него нет, такие зубы можно достать только в Берлине. Я тут же позвонил Литвинову, передал ему все данные по каталогу, Литвинов позвонил Хинчуку… – Разве Хинчук еще в Берлине? – Да, Суриц только сегодня выезжает туда. – Так… Дальше? – Литвинов мне сообщил, что все уже куплено и сегодня доставят в Москву. Надеюсь, к вечеру материал будет здесь, доктор сказал, что за ночь они сделают. – Ночью пусть спят, ночью они ничего толком не сделают. Но вопрос такой: зачем вы заставили врача обманывать меня? Ответ был неожиданный: – Я боялся, что вы запретите выписывать материал из Берлина. Товстуха опасался его скромности. Тонкая лесть! А может быть, и в самом деле так думал, решил все взять на себя, принять все на свой страх и риск? Человек проверенный, преданный. И все равно лжи во спасение быть не может! – Вы все сделали вчера без моего ведома, – сказал Сталин, – и, следовательно, поставили меня перед свершившимся фактом. Если я даже недоволен вашими действиями, то отменять сегодня их поздно. Но зачем вы заставили врача говорить неправду? – Опасался, что он вам все расскажет и вы запретите. Сталин прошелся по веранде, остановился, подумал вдруг, что неплохо бы снова попринимать бром. После этой подлой статьи Енукидзе он стал хуже спать, Киров не оправдал его надежд, устранился от отповеди Енукидзе, пребывание Кирова в Сочи не укрепляет нервную систему. Но надо отделять серьезное от мелочей. Не надо выходить из себя из-за пустяков. Зубы, выписанные в Берлине, – пустяк, мелочь! Товстуха искренне говорит, даже убедительно. И все же ложь надо пресечь в самом зародыше, раз и навсегда! Сталин снова помрачнел, подошел к Товстухе почти вплотную, просверлил его взглядом. Товстуха покраснел, отступил на шаг. – Я не желаю, чтобы меня окружали лжецы и обманщики, я должен абсолютно верить людям, меня окружающим! Люди, меня окружающие, не могут соврать даже в мелочи, у них не может даже возникнуть мысль об этом. Товстухе показалось, что последнюю фразу Сталин произнес уже более миролюбивым тоном. – Извините меня, я поступил необдуманно. Но Товстуха ошибся. Сталин снова смерил его грозным взглядом. – За малейшую ложь я буду строго наказывать. Особенно строго тех, кто вынуждает ко лжи обслуживающий персонал. Вы поняли, надеюсь? – Да, товарищ Сталин, больше это не повторится. На следующий день после обеда Товстуха доложил, что у врача все готово. – Пусть придет. Липман явился, виновато улыбаясь, поздоровался, открыл чемодан. Прохаживаясь по кабинету и наблюдая за действиями врача, Сталин сказал: – Вы продумали наш вчерашний разговор? – Да, конечно, Иосиф Виссарионович. – Я беседовал по этому поводу с товарищем Товстухой, это, оказывается, он вынудил вас говорить неправду. Липман приложил руку к сердцу. – Товарищ Сталин, мы не хотели говорить вам неправду! Товарищ Товстуха просил меня не беспокоить вас, не хотел огорчать вас таким мелким осложнением. Боже упаси говорить неправду. – Беспокоить, огорчать – какой-то детский разговор, а мы с вами взрослые люди. Сталин сел в кресло, откинул голову на подголовник, Липман ополоснул новый бюгель в стакане, стряхнул с него капли, осторожно, мягким движением поставил на место. Бюгель был на золотой дужке. Потом началась обычная процедура подгонки протеза карандашом, синей бумажкой… Сомкните зубы. Разомкните зубы… Впрочем, продолжалась она недолго, бюгель сидел хорошо. – Как будто все в порядке, – сказал Сталин. Уходя, Липман попросил не снимать протез до завтрашнего утра, а если что-то будет мешать, вызвать его. Вызывать не пришлось, протез сидел хорошо, Сталин был доволен и, когда через два дня Липман явился, сказал ему: – Бюгель очень удобный, нигде не жмет, не беспокоит. Ощущение такое, будто я ношу его уже давно. Липман все же попросил его сесть, снял протез, осмотрел десну, снова надел протез. – Да, – подтвердил он, – получилось как будто хорошо. – Ну вот, – сказал Сталин, – а возражали против золотого. Липман молчал, потом после некоторого колебания сказал: – Товарищ Сталин, раз вы довольны моей работой, хочу обратиться к вам с маленькой просьбой. – Пожалуйста, – нахмурился Сталин, не любил, когда к нему непосредственно обращаются с просьбами. Для этого существует определенный порядок, есть люди, они готовят вопрос, знают, какие просьбы нужно ему докладывать, какие нет. Обращаться с просьбами к нему лично нескромно. Просьба оказалась неожиданной. Липман вынул из чемодана пакет, развернул, там лежал пластинчатый протез. – Я вас прошу, товарищ Сталин, походить в этом протезе только один день. Посмотрите, какой удобнее, и сами все решите. Сталин в изумлении поднял брови. Ведь он ему ясно сказал, что предпочитает золотой, даже ударил кулаком по креслу, и у врача душа ушла в пятки. И все же упорно настаивает на своем. Черт его знает, может быть, так и надо. – Хорошо, – нехотя согласился Сталин. Липман сменил протезы. Процедура подгонки, как и в прошлый раз, прошла быстро. Все как будто было хорошо. – Завтра вы меня, пожалуйста, вызовите, – сказал Липман, – и скажите, какой вам удобнее. Какой будет удобнее, тот оставим. На следующий день перед обедом Сталин вызвал Липмана. – В порядке самокритики должен признаться: вы оказались правы. С этим протезом мне легче и удобнее. Но ведь он может сломаться. Сделайте мне запасной. Липман радостно заулыбался. – Пожалуйста, хоть десять. – Завтракали? – Да, конечно. – Ну ничего, перекусите еще раз со мной. Он провел его в соседнюю комнату. На столе стояли вина и закуски. – Водки и коньяка у меня нет, не пью и другим не советую. Вот вино – это совсем другое дело. Какое предпочитаете? – Я в винах плохо разбираюсь, – смутился Липман. – Напрасно, – сказал Сталин, – в винах надо разбираться. Кофе я совсем не пью, чай пью, но редко. Предпочитаю вино. Две, три рюмки вина и взбодрят, и голову не затуманят. Он налил вино в две маленькие, почти ликерные рюмочки. – Пусть протез, который вы сделали, долго живет. Закусывайте. Липман взял бутерброд с паштетом. – Хотите еще немного отдохнуть в Сочи? – спросил Сталин. – Здесь прекрасно, но мне надо возвращаться в Москву, на работу, если я, конечно, вам больше не нужен. – Я скажу вашему начальству, что задержал вас. Живите, купайтесь, пишите свою книгу. – В Москве меня ждут мои больные. Некоторых я уже начал лечить, снял протезы, вырвал зубы, они сидят с открытым ртом и ждут меня. Как быть? – Это резонно, – согласился Сталин. – Когда вы хотите лететь? – Как можно скорее. Хорошо бы завтра. Сталин открыл дверь в кабинет, позвал Товстуху. – Отправьте завтра доктора самолетом в Москву, снабдите всем необходимым, – он показал на бутылки, – вот это вино, например… Он куда-то вышел и вернулся с большим решетом, наполненным виноградом, передал Липману. – Донесете? А не донесете, люди помогут. – Он повернулся к Товстухе: – В Москве пусть встретят, доставят домой. До свидания, доктор! Будьте здоровы! Проводив врача, Сталин распорядился пригласить к нему Кирова и Жданова. Жданов доложил замечания, разработанные референтами по очередной главе курса истории. Сталин слушал его, прохаживаясь по комнате, Киров сидел за журнальным столиком, что-то рисовал на листе бумаги. Это раздражало Сталина, хотя у него у самого была такая же привычка, слушая, чертить или рисовать. Но у него это был способ сосредоточиться, у Кирова, наоборот, способ отвлечься, показать, что все это его мало интересует, чуждо ему. Своего раздражения Сталин ничем не выказал, наоборот, когда Жданов кончил докладывать, сказал: – Замечания мне кажутся дельными, думаю, можно принять. Твое мнение, Сергей Миронович? – У меня нет возражений, – не отрывая глаз от рисунка, ответил Киров. Сталин взял со стола сводку хлебозаготовок, протянул ее Кирову: – Посмотри! В сводке красным карандашом был подчеркнут Казахстан – семьдесят процентов выполнения плана, в общем, средний показатель. – Отстает Мирзоян, – сказал Сталин, – наши опасения оказались правильными. – У него не самое худшее положение, – ответил Киров, – семьдесят процентов… Но конечно, надо подтянуть. – За этими средними процентами скрывается глубокий прорыв в отдельных областях, – возразил Сталин, доставая со стола еще один листок и просматривая его, – например, Восточно-Казахстанская область выполнила план заготовок всего на тридцать восемь процентов. И это в условиях прекрасного урожая. Но этот прекрасный урожай застал руководителей края врасплох, внес, как мы и предполагали, настроение самоуспокоенности и благодушия. В донесении из Казахстана отмечается плохое использование машин, антимеханизаторские настроения, разбазаривание и расхищение государственных средств, проникновение в аппарат земельных органов чуждых, преступных элементов и жуликов с партбилетами в кармане. Положение необходимо срочно исправить, иначе потом будет поздно. Казахстан провалит заготовки, это может тяжело сказаться на хлебном балансе страны, особенно сейчас, когда мы отменяем нормирование хлеба. Я думаю, следует кого-то послать в помощь товарищу Мирзояну. – А не обидится? – усомнился Киров. – Выходит, не верим в его силы. Может, написать ему, пусть подтянет кадры, предложить помощь людьми, транспортом? – Зачем обижаться? – усмехнулся Сталин. – На партию нельзя обижаться. Если каждый из нас будет обижаться на партию, то что от партии останется? Конечно, такт нужно соблюдать, не инструктора пошлем, секретаря ЦК пошлем… Слушай, Сергей Миронович, может быть, тебе самому к нему съездить. Отношения у вас дружеские, к тому же член Политбюро приехал – почетно! Такого поворота Киров никак не ожидал. Уехать в Казахстан, оторваться от Ленинграда самое меньшее на месяц… Впрочем, здесь, в Сочи, Сталин может продержать его весь сентябрь. Но здесь Сталин держать его не хочет, отношения у них натянуты, и самое лучшее, конечно, разъехаться. Не пользуется ли Сталин Казахстаном для отправки его отсюда? Просто вернуть в Ленинград означало бы, что их совместная работа не состоялась, не получилась. А так есть благовидный предлог – нужно срочно вытаскивать Казахстан, и по целому ряду соображений лучше всего послать Кирова, в том числе и из соображений его личной дружбы с Мирзояном. В этом случае его внезапный отъезд из Сочи не вызовет никаких кривотолков. Настораживает только одно: Сталин заговорил о Казахстане в первый же день его, Кирова, приезда сюда. Почему? Заранее предвидел, что их совместная работа не сложится? Заранее готовил его отъезд? Возможно, и так, Сталин предусмотрителен. Во всяком случае, это предложение дает ему возможность поскорее уехать отсюда. Конечно, можно было бы найти другой предлог, еще проще отпустить его на Минводы – тут и предлога искать не надо, врачи потребовали. Но он уже отказался писать о Енукидзе, отказался переехать в Москву, его третий отказ окончательно обострит их отношения. – Ну что ж, – сказал Киров, – если есть необходимость, поеду. – Необходимость есть, ты сам это хорошо понимаешь, да и потом, – Сталин показал на листки конспекта по истории, – эта работа, я вижу, тебя не слишком увлекает, так ведь? – Да, это так, – подтвердил Киров, – какой я историк… – Вот видишь! А там живое дело. Больше месяца оно у тебя не займет, зато вытянем Казахстан, будем с хлебом. Чем сложен Казахстан? Во-первых, далеко от центра, окраина. Во-вторых, пестрое и фактически новое земледельческое население. Много там осело бывших раскулаченных. Среди них встречаются и хорошие, прилежные работники. – Он повернулся к Жданову: – Если вам нетрудно, Андрей Александрович, проверьте, я уже просил подготовить указ о восстановлении в правах бывших кулаков, особенно молодежи, которые в течение трех или пяти лет хорошо показали себя на новых местах… Да, есть среди них и трудолюбивые, но много и озлобленных, они вредят нам. С другой стороны, мы еще не привили нашим людям, рядовым работникам, рядовым труженикам, элементарной трудовой морали, стремления сделать свое дело возможно лучше, не развили в них чувство гордости за качество своей работы, за свою профессию, за свою личную рабочую репутацию. Вот приехал ко мне из Москвы зубной врач, зубы мне лечил, предложил свой вариант, я отказался. Он начал настаивать, мне пришлось даже несколько повысить голос, не сдержался… Однако интересно другое: он сделал и мой вариант и свой и предложил мне испробовать оба – сначала мой, потом свой. Я испробовал – его вариант оказался лучше, что я в порядке самокритики и признал. Таким образом он доказал свою правоту, настоял на своем варианте. Зачем? Мог спокойно сделать, как я хотел, и спокойно уехать. Нет, настоял на своем, не побоялся настоять, не побоялся нарушить мой прямой запрет. Почему не побоялся? Профессиональное достоинство пересилило. Значит, это настоящий работник, у него высокое чувство профессиональной гордости, такое чувство мы и должны воспитывать в наших людях. И когда мы это чувство воспитаем, исчезнет необходимость в принудительных мерах. Но пока этого нет, пока мы много болтаем о преданности делу, клянемся, принимаем обязательства, а обязательство должно быть одно – перед своей рабочей совестью, перед своей рабочей гордостью, вот как у грузинских виноделов, например, или, скажем, как у этого зубного врача. – Этот врач – приятный человек, – улыбнулся Киров. Сталин остановился. – Разве он и тебя лечил? – Нет, мы с ним виделись на пляже. Хорошо плавает! Сталин молча прошелся по кабинету, потом сказал: – Выходит, ты здесь совсем не скучал, а я-то думал, заскучал наш Сергей Миронович за этими конспектами. В голосе Сталина Киров уловил хорошо ему знакомые ревнивые, подозрительные нотки. – Пляж пустой, никто, кроме меня и доктора, не купался. Впрочем, я его видел два раза, он на меня произвел хорошее впечатление. – Да, разговорчивый, – равнодушно подтвердил Сталин. Это равнодушие тоже было хорошо знакомо Кирову. Сталин снова молча прошелся по кабинету, затем остановился против Кирова, спросил: – Завтра можешь вылететь в Алма-Ату? – Конечно. – Вот и прекрасно. Вечером, подписывая бумаги, Сталин сказал Товстухе: – Зубного врача Липмана заменить другим. – И, подумав, добавил: – Из кремлевской больницы уволить, но не трогать. 18 Как и в прошлый раз, Алферов был в штатском, как и в прошлый раз, принял Сашу в горнице, придвинул стул к обеденному столу. Стол простой, рубленный из досок, а стулья городские, с мягкими сиденьями. – Садитесь, Панкратов, чаю хотите? Ничего хорошего подобное гостеприимство не предвещало. – Спасибо, я уже завтракал. – Стакан чаю не помешает, ведь вы с дороги. На чем приехали? – Пешком пришел. – Тем более… Алферов открыл дверь кухни. – Анфиса Степановна, соорудите нам самоварчик. Вернулся к столу, дружелюбно посмотрел на Сашу. – Ну как, Панкратов, сепаратор работает? – Не знаю, не интересуюсь. – Напрасно. Так вот, работает. И скажите спасибо мне… Я попросил МТС обязательно его исправить. Исправили в тот же день. Значит, Зида сказала правду. Алферов покосился на Сашу. – Как вы понимаете, я сделал это вовсе не из альтруизма. А потому, что если наш подопечный испортил аппарат, то наша обязанность его исправить. – Ваш «подопечный» не портил аппарата. – В деревне об этом думают иначе. Во всяком случае, сепаратор исправлен, инцидент исчерпан. Впрочем, выразимся более точно: приглушен. Заявление на вас лежит у меня, – он показал на ящик стола, – я не собираюсь вас им шантажировать, но о нем может вспомнить председатель колхоза. Впрочем, к этому мы еще вернемся. А вот и чай! Средних лет женщина, дородная, вальяжная, в длинной юбке и короткой кофточке, внесла самовар, поставила на стол тарелку с брусникой, с рыбой, запеченной в яйцах, с пирожками, начиненными опять же рыбой, брусникой, черникой. – Чай завариваю сам, – говорил Алферов, засыпая чай, – большое, знаете, искусство, я ему выучился в Китае. Он поставил чайник на самоварную конфорку, прикрыл сложенным полотенцем. – Пока чай дойдет, закусите. – Алферов обвел рукой стол. – Спасибо, чай попью, а есть не хочу, завтракал. – Ну-ну, смотрите, а захотите – ешьте, аппетит приходит во время еды. Как вам живется в Мозгове, скучаете? – Веселого мало. – Не сахар, конечно, – согласился Алферов, – впрочем, у вас там довольно интересные люди. Жилинский Всеволод Сергеевич, философ, ученик Бердяева. Мог в свое время уехать за границу – отказался, как говорит, из-за любви к России. Сейчас бы, конечно, уехал, да поздно. Уж если любишь Россию, то работай для нее, а не против нее. Так ведь? Саша пожал плечами: – В принципе так, но я не знаю, что он делал против России. – И Жилинский, и все другие будут вас уверять, что попали сюда зря. Но поверьте, зря сюда никто не попадает. Саша усмехнулся. Его усмешка не ускользнула от Алферова. – Вы имеете в виду себя, но вы совсем другое дело. Ваша ссылка – это наши внутрипартийные дела, как говорил Пушкин: «Старинный братский спор…» Вы попали в определенную ситуацию, вели себя в ней не слишком осторожно. Думаете, я приехал в эту дыру по собственному желанию? Видели вы богучанского уполномоченного? Здесь можно и таким обойтись. Я, как вы, надеюсь, понимаете, несколько иное. Но я в своей ситуации тоже оказался не на высоте и вот попал сюда. Ну и что? Я коммунист, и я выполняю свой долг. Да, так о Жилинском… Умный человек, эрудит, но с ним будьте начеку. – Я с ним почти не общаюсь, так, шапочное знакомство. – Общаться вам придется волей-неволей, – возразил Алферов, – три года в молчанку не проиграешь, общение неизбежно. Есть у вас еще Маслов Михаил Михайлович, бывший полковник Генерального штаба. – Вот уж кто меня совсем не интересует, – сказал Саша, начиная, как ему казалось, догадываться, какую цель преследует Алферов. – Безусловно, – подхватил Алферов, – другое поколение, другая формация. Те, с кем вы этапировались, вам ближе хотя бы по возрасту. Тот же Квачадзе… Переписываетесь с ним? – Нет, даже не знаю, где он. – Что же вы так забросили своих попутчиков? – полюбопытствовал Алферов. – Впрочем, я вас понимаю: Квачадзе – троцкист, и заядлый. Но вот Соловейчик… – С Соловейчиком я изредка переписываюсь. Конечно, он бы мог ему этого не говорить. Мог бы спросить: «Для чего вы меня вызвали? Для допроса? Тогда ведите его по всей форме, а такого рода беседы меня не устраивают». Но Саша этого не сказал. Ничего плохого Алферов ему не сделал, хочет говорить по-человечески, пожалуйста, он примет такой разговор. – Давно вы получили от него последнее письмо? – Разве вы не знаете? – ответил Саша. – Мне казалось, что вы в курсе всей моей переписки. – Да, иногда приходится просматривать почту административно-ссыльных, это входит в наши обязанности, – подтвердил Алферов, – но я делаю это нерегулярно, выборочно. – Мои конверты всегда вскрыты. – А какой смысл их снова заклеивать, – засмеялся Алферов, – все равно увидите, что они вскрывались. Но повторяю, делаю это выборочно, мог и пропустить последнее письмо Соловейчика. – С ним что-нибудь случилось? – спросил Саша. – Особенного ничего. Просит перевести в Гольтявино, утверждает, что там у него невеста. Это правда? – Да, – подтвердил Саша, – у него там невеста. Я ее сам видел, когда мы проходили через Гольтявино. – Допускаю, что в Гольтявино у него невеста. Но это не дает ему права самовольно покидать назначенное место жительства. А он без разрешения ездил в Гольтявино. Возможно, я посмотрел бы на это сквозь пальцы, дело молодое, любовь и так далее. Но Гольтявино в ведении Дворцовской комендатуры, а они на это сквозь пальцы смотреть не желают. – Я об этом ничего не знал, – сказал Саша. – Но его можно понять. Уж если кто случайно попал сюда, то именно Соловейчик, далекий от политики человек. К тому же человек легкий, контактный, все эти ограничения для него очень обременительны. Конечно, странно, что он решился на такое, но любовь не знает границ. – Лирика, Панкратов, сантименты, на официальном языке это называется побег! И за побег наказывают не только бежавшего, а и тех, кто способствовал побегу. В Рожкове есть еще ссыльные, он их всех подвел. – Если кто-нибудь убежит из Мозговы, я буду за это отвечать? – Да, представьте себе: один убежит – все отвечают. И надо оберегать невинных людей от эгоистов, думающих только о себе. О любом готовящемся побеге надо сообщать властям, таков порядок. И надо в этом нам помогать. Вот вы утверждаете, что вы честный советский человек. Помогайте! – Вот кем вы хотите меня сделать?! – Александр Павлович, ну зачем так? За провокаторство у нас положено строжайшее наказание. Мы не просим вас сообщать о настроениях, о разговорах. Мы хотим предотвратить побеги, спасти легкомысленных людей, которые бегут, и доверчивых людей, которые тому способствуют. Переведем вас в Кежму разъездным механиком в МТС, будете свободно передвигаться по району, встречаться со ссыльными, в том числе и с теми, кто хочет бежать. А вы их отговаривайте. В крайнем случае, сообщайте нам, чтобы мы могли предотвратить побег. Будете материально обеспечены, жить будете в районе, а не в деревне и людей спасете от безрассудных поступков. – Вы напрасно тратите время, – сказал Саша, – то, чего вы хотите, я делать не буду. Считаю аморальным. – Мою работу вы тоже считаете аморальной? – Вы служите и выполняете свои служебные обязанности. А я ссыльный и тоже буду выполнять свои обязанности. – Какие? – Отбывать свой срок. Алферов помолчал, потом улыбнулся и сказал: – Александр Павлович, вы ставите меня в очень затруднительное положение. – Я вас не понимаю. – Вы сказали «любовь не знает границ», вы правы, допустим. Но ваша жена – учительница. Можем мы доверить воспитание подрастающего поколения жене человека, политически нелояльного? – У меня нет жены, с чего вы взяли? Учительница? Я захожу к ней иногда за книгами, только и всего. – Александр Павлович, мы с вами мужчины и хорошо понимаем друг друга. Я и не рассчитывал на другой ответ. Но учительница – ваша жена. И если вы будете благоразумны, то мы не только вас, но и ее переведем в Кежму, и тут нужны учителя. – Никакой жены у меня нет, – нахмурился Саша, – с таким же успехом вы можете объявить моей женой любую женщину в Мозгове. Если вы тронете учительницу, то совершите величайшую несправедливость. – Никто не собирается ее трогать. Но оградить ее от чуждых влияний мы обязаны. Скажем, переведя вас в другое место. – Вы хозяева! – Саша вздохнул с облегчением. Черт с ним! Переедет в другую деревню, лишь бы Зиду не тронули. Алферов встал, прошелся по комнате… – Скажите, Панкратов, каким вы мыслите свой путь в жизни? – После ссылки вернусь домой, буду хлопотать о пересмотре дела. – В Москву вы не вернетесь, получите минус. – Работать можно не только в Москве. – Пересмотр дела? – продолжал Алферов. – Вряд ли вы его добьетесь. Судимость на вас будет висеть. – Бывает, что судимость снимают. – Бывает, – согласился Алферов, – но за заслуги перед государством. А я не вижу у вас особого стремления совершить нечто особенное. Ведь вы обижены. – Я не обижен. Но как билась моя мать в коридоре, когда меня уводили, не забуду. И как шил мне дело следователь, тоже не забуду. – Ну хорошо, – Алферов снова уселся против Саши, – перейдем к делу. Соловейчик убежал! Он пытливо смотрел на Сашу. Саша ошеломленно смотрел на него. – Этого не может быть. Соловейчик не так глуп, он хорошо понимает, что убежать некуда. – И все же он сбежал, он писал вам что-либо? Саша усмехнулся: – Сбежать глупо, писать об этом еще глупее. – Безусловно, – согласился Алферов, – и все же вы здесь его единственный друг, единственный товарищ. – Вы хотите меня обвинить в пособничестве побегу? – Панкратов, – внушительно сказал Алферов, – я к вам отношусь гораздо лучше, чем вы думаете. Никто вас в этом не обвиняет. Но Соловейчик хорошо продумал маршрут побега. Этих маршрутов два: первый – по Ангаре к Енисею, второй – через тайгу в Канск. И по тому и по другому пути он далеко не уйдет, в первой же деревне его задержат. Идти в обход селений – нужен большой запас продовольствия, которого у него нет. Но возможен и третий путь – вверх по Ангаре, на Иркутск. Эта дорога длиннее, но на пути есть Мозгова, где живете вы, и дальше вверх еще два селения, где живут единомышленники его невесты. Не исключено, что он выбрал именно этот путь, не исключено, что он явится к вам. – Как же он ко мне явится? На глазах у всей деревни? – Этого я не знаю. Может, и не явится. Но может и явиться. В этом случае вам следует продумать свое поведение. – Задержать его? – засмеялся Саша. – А если я с ним не справлюсь? – Задерживать его не надо, мы сами его задержим. Хорошо бы уговорить вернуться. В этом случае обвинение в побеге отпадет, просто самовольная отлучка, можно ограничиться мерами административного характера. Я говорю честно, Панкратов, я не хочу побега, мне не нужно чрезвычайное происшествие. Саша чувствовал, Алферов говорит искренне. Но Саша не верил в побег Соловейчика, может быть, охотился в тайге и заблудился. – Вот так, Панкратов, – заключил Алферов, – уговорите его вернуться, это самое простое. А если не вернется, сообщите в сельсовет или в правление колхоза, они знают, что делать. – Он помолчал, потом добавил: – Отнеситесь к этому серьезно, Панкратов, укрывательство беглого или оказание ему помощи могут иметь для вас серьезные последствия. Считайте себя предупрежденным! Соловейчик убежал? Саша не мог в это поверить. Он мог допустить, что Соловейчик повесился, утопился – жизнь растоптана. Разве сам он не был близок к самоубийству? Но бежать?! Практичный, рассудительный Соловейчик отлично понимает нелепость такого поступка. С гораздо большим успехом он мог убежать из Канска – сел на поезд и уехал. Здесь он мог надеяться на соединение с Фридой, убежав, он эту надежду терял навсегда. И Фриду затаскают. А уж ее он не стал бы подводить. Какую же сеть плетет Алферов? Твой товарищ бежал из ссылки, как бы тебе не пришлось отвечать, спрячься-ка лучше за нашей широкой спиной! Живешь с учительницей, она может от этого пострадать, опять же спрячься за нашей широкой спиной! В Мозгове ты без работы, кто тебя будет кормить три года? А я тебе дам работу, тебе не придется обременять родных. И не забудь: на тебе еще висит сепаратор, бумажка – вот она, в столе. Примитивно. Но вместе с тем Саша чувствовал в Алферове некую необычность, нестандартность, не Дьяков, птица совсем другого полета, был в Китае, Дьякова в Китай не пошлешь. Однако Дьяков в Москве, в центральном аппарате, а Алферов здесь, в глуши. Проштрафился, наверно. В глазах настороженность, признак собственного неустойчивого положения. И нет в нем грубого дьяковского напора. Может быть, не особенно старается?.. Всеволоду Сергеевичу Саша сказал, что его вызывали из-за Зиды. О побеге не говорил – не верил в этот побег. Всеволод Сергеевич отнесся к разговору спокойно. – Поедете в крайнем случае в Савино или Фролово – небольшая плата за два месяца счастья. А Нурзиде Газизовне ничего не будет, здесь она ценнее Алферова. Другого уполномоченного сюда найдут, другую учительницу – нет. Зиде Саша рассказал о Соловейчике, ожидал, что Зида, как и он, не поверит. Но Зида поверила. – Бегут от тоски, – сказала она, – даже очень рассудительные люди. Теряют рассудок и бегут. Обычная вещь. Как ни странно, разговор с Алферовым успокоил Сашу, прекратил его муки: Алферов подтвердил то, о чем он сам думал, – Москвы ему не видать, на пересмотр дела надеяться нечего. Его списали. Что же, придется перестраиваться и ему. Наконец он принял свою судьбу, почувствовал, что умеет управлять собой. Никаких иллюзий. Его случай не особый, таких, как он, великое множество. И нужно найти в себе силы выстоять. Как-то он встретил на улице Тимофея. Тот опасливо посмотрел на него, хотел пройти мимо, но Саша преградил ему дорогу. – Плохо стреляешь, Тимофей, или ружье у тебя дерьмовое? – Ты чего, чего? – забормотал Тимофей, отступая назад, как и тогда, на лугу, боялся, наверно, что Саша его ударит. – Не бойся, – усмехнулся Саша, – здесь не трону, а попадешься еще раз в лесу – пристрелю, как собаку. У тебя жеребий, а у меня пуля и ствол нарезной – достану! Я не достану, другие достанут. У нас своя расправа. Запомни, падло! Сказал и пошел дальше. С такими только так и надо. Как расправились в тюрьме с парнями, убившими ссыльных на Канской дороге, знает вся Ангара. И Тимофей знает. Не сунется больше, трус! Отправляясь в лес, Саша стволы заряжал дробью, но в карман клал жеребий. И не один. И без Жучка уже не ходил. И не стоял на открытом месте. И тропинки всякий раз менял. На второй или третий день после разговора с Тимофеем Саша опять пошел в лес. Жучок вдруг остановился, что-то почуяв, бросился в чащу. Его неистовый лай слышался совсем близко, лай был не призывный, а злобный, задыхающийся, видно, лаял на человека, а может, и на медведя. Саша притаился за деревом, перезарядил ружье, вогнал в оба ствола по жеребию. Лай нарастал с неистовой силой, то отдаляясь, то приближаясь, видно, Жучок отбегал, потом опять набрасывался на кого-то. Это, конечно, не Тимофей, собака знает всех деревенских, так она может лаять только на незнакомого или на медведя. Саше почудился за деревьями человек, почудилось шевеление, может быть, движение воздуха или хруст веток… Жучок выскочил на полянку и кидался на незнакомца, а тот отгонял его длинной толстой палкой. Саша сразу узнал его. Это был Соловейчик, в стеганых брюках и стеганой телогрейке, шапке-ушанке, в болотных сапогах, с небольшой бородой, худой. Узнать его бьшо трудно, но Саша узнал по фигуре, по тому, как отмахивался он от собаки, а может, где-то в глубине души допускал возможность того, что Борис действительно убежал и предположения Алферова правильны: убежал именно в эту сторону. Он прикрикнул на собаку, подошел к Соловейчику. Они обнялись. – Зайдем обратно в лес, – сказал Саша. Они углубились в чащу и присели под деревом, где было относительно сухо. Соловейчик снял заплечный мешок, положил его рядом с собой, прислонился головой к дереву, закрыл глаза. – Злая у тебя собачонка. – Увидела незнакомого… Есть хочешь? – Пока нет, поел, – Борис кивнул на мешок, – ты что, обо мне уже знаешь? – Меня Алферов вызывал, спрашивал о тебе. Борис полулежал с закрытыми глазами. – Зачем ты это сделал? – спросил Саша. Соловейчик закашлялся, долго и мучительно отхаркивался. – Я просил перевести меня к Фриде или ее ко мне. Отказали. Я поехал к ней. В дороге задержали. Я убежал. Возвращаться в Рожково? Посадят, припишут побег. Вот и пошел в эту сторону. Искать меня будут внизу или на Канской дороге, а я, может быть, успею добраться до Братска. – Алферов предполагал, что ты пойдешь в эту сторону. – Он тебе это говорил? – Да. Борис молчал. – До Братска месяц дороги. Не сегодня завтра станет зима. Замерзнешь в лесу, – сказал Саша. – У меня нет другого выхода, – устало ответил Борис, – дойду – дойду, не дойду – не дойду. – А что будет с Фридой? – Ей ничего не будет. Она ничего не знает. Я ее после этапа не видел. Переписывался? Я со многими переписывался. – Это не совсем так, – возразил Саша, – ты объявил ее своей невестой, значит, она близкий тебе человек, ее вызовут. – Тебя тоже вызывали, что ты мог сказать? И она ничего не может сказать. – Слушай, может быть, тебе лучше явиться в Кежму, к Алферову? Заявишь, что шел к нему, просить перевести тебя к Фриде или Фриду к тебе. Тогда получится совсем по-другому: из района ты не ушел, сам явился в Кежму. – Шито белыми нитками, – поморщился Борис. – «Шел в Кежму» – меня-то задержали не по дороге в Кежму, а, наоборот, по дороге вниз. Нет, к Алферову я не пойду – отошлет в Канск. – Дороги на Канск нет, – сказал Саша, – будет только через месяц, не раньше. Тюрьмы в Кежме тоже нет, где тебя держать-то? Алферову выгоднее принять твою версию: пришел хлопотать за себя и за Фриду. Он сам мне говорил: не хочу чрезвычайного происшествия. А то, что тебя взяли внизу, не имеет значения. Скажешь, в Рожкове не было лодки, а где-то в Коде или Пашине ты надеялся подрядить лодку. – Алферов уже наверняка объявил мой побег, – возразил Борис. – Уж если он тебя вызывал, значит, принял меры. – И все же, – настаивал Саша, – это единственный шанс. До Братска ты не дойдешь, перехватят в первой же деревне и тогда наверняка припаяют побег. – Не буду заходить в деревни. – А что будешь есть? – Дашь мне немного жратвы, сала, сухарей, сахара, если есть… – Конечно, дам! Но на сколько тебе этого хватит, сколько ты можешь унести?! В лесу сейчас не прокормишься – зима. Ружья у тебя нет. С голоду сдашься в первой же деревне. Пойми, дело идет о твоей жизни. Явишься к Алферову, ты ее сохранишь. И будет шанс выкрутиться. Пойдешь дальше – погибнешь в лесу или поймают тебя, и тогда уже никаких шансов. Борис молчал, полулежал с закрытыми глазами, точно не слушал Сашу. Может быть, задремал. – Переночуешь у меня? Не открывая глаз, Соловейчик отрицательно мотнул головой. – Усекут. И ты попадешься. – За меня не беспокойся. Борис открыл глаза, с неожиданной энергией заговорил: – Если меня здесь увидят, то Алферов пойдет по этому следу. А мне надо пройти километров семьдесят – там мне помогут. И подводить тебя не могу. Ты даже не сможешь сказать, будто не знал, что я беглый, Алферов тебя предупреждал. Условимся: ты меня не видел, я тебя не видел! Что бы ни случилось и когда бы ни случилось, хотя через год, через два, через десять лет: я тебя не видел, ты меня не видел. – Ну смотри, – сказал Саша, – все же, думаю, ты совершаешь ошибку. Через пару часов ты мог бы быть в Кежме. Алферов тебя потреплет немного, и на этом все кончится. Гарантии дать нельзя, но я думаю, так оно и было бы. Повторяю, это единственный шанс. – Все решено, – твердо сказал Соловейчик, – можешь достать мне сало, сухарей, сахар? – Сало могу, сахар постараюсь, сухари надо сушить, если подождешь, будут и сухари. – Ждать я не могу. Принеси хлеба вместо сухарей. – Борис! – сказал Саша. – Подумай, прошу тебя. Я не могу понять, на что ты рассчитываешь. Допустим, тебе удастся добраться до Братска… Это исключено, но допустим. А потом? – Там меня переправят в Иркутск, сяду на поезд и поеду в Москву. – Зачем? – Искать правду. Саше он казался сумасшедшим. Какую правду он собирается искать? А может, чего-то недоговаривает? Может, у него есть верные люди на дороге? Фридины друзья? Ему нужно пройти еще семьдесят километров, значит, Фролово, или Савино, или Усольцево. Но все они на островах, как он переберется через Ангару? Ангара еще не встала и встанет не скоро – течение тут быстрое. И все же на что-то рассчитывает. Видимо, и здесь, в ссылке, есть какие-то свои связи, свои возможности, о которых Саша не подозревает. Государство всегда казалось ему всесильным, всезнающим, всепроникающим. На самом деле это не так, его можно обойти. Зида предлагала ему другие пути. У Соловейчика, возможно, тоже есть свои пути, только Саша их не знает. – Сколько времени тебе нужно, чтобы сбегать в деревню? Это была просьба поторопиться. Саша встал. – Часа через три вернусь. – Я тебя буду ждать. Борис снова привалился к дереву и закрыл глаза. Все, что было раньше – арест, тюрьма, ссылка, – было несравнимо с тем, что совершается сейчас. Тогда он был ни в чем не виновен, теперь он впервые переступает закон. Помогает, будучи предупрежденным. Борис его, конечно, не выдаст, и все же «пособничество побегу» будет на нем висеть. И расплачиваться за это вдвойне обидно: побег Бориса – нелепость, пропадет в дороге или поймают. Но все равно он обязан помочь Борису. Важно только, чтобы в деревне никто ничего не заподозрил. Просить сало и хлеб у хозяев? Для кого? Явная улика. Единственный, кто может помочь ему, – Зида. Если у самой нет, пойдет к соседям. Она всегда покупает продукты, подозрения не вызовет. Шматок сала, хлеба или лепешек, пару десятков яиц вкрутую, сахар у нее есть, есть и конфеты, присланные мамой из Москвы, соль… Зиде он скажет: «Достань! Мне это нужно, зачем, не спрашивай и забудь об этом». Зида ни о чем не спросила. Сходила к соседям, принесла сало, вяленое мясо, лепешек, сварила яйца, достала сахар, конфеты, все хорошо завернула, сложила в холщовую сумку, с какими местные охотники отправляются в лес. И по тому, что она все сложила в такую сумку, было ясно – догадывается. В дверях Саша обернулся: – Я у тебя ничего не брал. Что бы ни случилось, как бы ни повернулось, Зида ни при чем. Зида кивнула головой: – Хорошо. Услышав Сашины шаги, Борис открыл глаза, приподнялся, помотал головой, как бы стряхивая с себя сон, переложил продукты в заплечный мешок, только соль не взял. – Есть у меня. Потом встал. Саша помог ему продеть руки в лямки мешка. – Ну, друг, прощай! Борис неловко – мешал мешок – обнял Сашу. Они расцеловались. – Завтра с утра я буду на этом месте, – сказал Саша, – если передумаешь и вернешься, встретимся. – Не передумаю, – ответил Борис, – ты все сделал аккуратно? – Об этом не волнуйся. 19 Орджоникидзе остался недоволен инцидентом с комиссией Пятакова, недоволен тем, что Марк Александрович фактически выдворил комиссию с завода, недоволен нахлобучкой, полученной от Сталина по вине Марка Александровича. Сталин поддержал тогда Марка Александровича, однако никакого документа, который бы узаконил затеянное Марком Александровичем жилищное, коммунальное и бытовое строительство, нет. Есть слова, а слова забываются. Пока нет официального одобрения, Рязанов остается под ударом. И потому Марк Александрович охотно согласился на предложение редакции журнала «Большевик» написать статью о положении дел на заводе и проблемах, стоящих перед отечественной черной металлургией. «Большевик» – главный партийный журнал, статья поможет заводу: поставщики и смежники воспримут ее как директиву. И главное: статья даст возможность публично зафиксировать и, следовательно, узаконить затеянное им строительство. Статью Марк Александрович написал за два вечера. Основные ее положения сводились к следующему. Американцы разрабатывали проект завода с большой поспешностью, он нуждается в поправках. Марк Александрович перечислил основные. Но одновременно он призывал широко знакомить наших металлургов с лучшими образцами работы американцев и подробно указал, в чем именно мы от них отстаем. Главная же задача черной металлургии на Востоке – закрепление высококвалифицированных, устойчивых рабочих и инженерно-технических кадров. Отсюда необходимость широкого жилищного, коммунального, культурного и бытового строительства. Марк Александрович перечислил уже произведенные работы (из-за которых и приезжала комиссия), отметил их как достижения, одобренные Центральным Комитетом партии (он имел в виду слова Сталина), и указал, что завод эту работу будет продолжать. В заключение Марк Александрович в резкой форме критиковал неисправных поставщиков. В середине ноября статья появилась на страницах журнала, а в конце ноября Марк Александрович приехал в Москву на Пленум ЦК партии. Пленум обсуждал только один вопрос – отмену с первого января 1935 года карточной системы на хлеб и другие продукты. Озабоченность звучала во всех речах: карточки существовали с 1928 года, обеспечивали хотя и недостаточный, но все же твердый уровень снабжения. Сейчас будет введена свободная продажа, появится рынок, управлять которым разучились. Сталин не выступал, молча сидел в президиуме. В последний день пленума в перерыве в коридоре к Марку Александровичу подошли Орджоникидзе и Киров. – Вот, – улыбаясь, сказал Орджоникидзе, – с тобой хочет познакомиться Сергей Миронович, твоя статья ему понравилась. Киров пожал Марку Александровичу руку. – Да, дельная и умная статья. То, о чем вы пишете, касается не только новых районов, но и старых. Проблема устойчивых кадров становится сейчас первостепенной повсюду. Нравится мне и ваш призыв учиться хорошему у американцев, учиться не зазорно даже у капиталистов. Что касается вашей критики некоторых ленинградских предприятий, то я обещаю исправить положение. – Спасибо, это будет для нас самой высокой наградой, – ответил Марк Александрович. Орджоникидзе добродушно сказал: – Он у нас большой дипломат. В статье официально узаконил свои незаконные расходы. – Что вы, Григорий Константинович, – возразил Марк Александрович, – просто я зафиксировал то, что сделано и одобрено… Орджоникидзе не успел ответить. Возле них остановился Сталин. Они даже не заметили, с какой стороны он подошел. – О чем спор? – Говорили о статье товарища Рязанова, – ответил Орджоникидзе. – Что за статья? – спросил Сталин, холодно взглянув на Орджоникидзе, на Марка Александровича, но обойдя взглядом Кирова. – В последнем номере «Большевика», – ответил Киров. – Не читал, – по-прежнему не глядя на Кирова, сказал Сталин. И пошел дальше. Марк Александрович смотрел ему вслед, видел его узкую, чуть сутулую спину во френче защитного, почти коричневого цвета, и сердце Марка Александровича наполнялось гордостью. Только что, минуту назад, он стоял рядом с НИМ, рядом с Кировым и Орджоникидзе, они разговаривали на глазах всего пленума. Сталин не читал его статьи в «Большевике», это естественно, готовя пленум, готовя отмену карточной системы, он не имел времени даже перелистать журнал. Достаточно того, что ее прочитал и похвалил Киров. И дружеское обращение Орджоникидзе показывает, что больше он не сердится, действия Марка Александровича на заводе узаконены, статья сыграла свою роль. Все правильно, его тревоги были напрасны. В эпоху великих свершений все истинное, полезное неизбежно побеждает, ибо направляется ЕГО мудрой мыслью, ЕГО могучей рукой. Вот ОН идет по заполненному людьми фойе, никто как будто бы и не уступает ему дороги, не делает даже шага в сторону, и все же дорога свободна, перед НИМ дорога свободна, ОН идет спокойно, неторопливо, легко ступая в своих мягких сапогах, никто как будто и не смотрит на него, не оглядывается, но все знают, что идет Сталин. Сталин скрылся за дверью, ведущей в комнату президиума, и только тут Марк Александрович увидел, что Орджоникидзе стоит, прислонившись к стене, дрожащими руками достает из трубочки таблетку нитроглицерина, кладет ее под язык. – Что с тобой? – спросил Киров встревоженно. Орджоникидзе перевел дыхание. – Ничего. Марк Александрович взял его под руку. Орджоникидзе мягко отвел его руку. – Григорий Константинович, зайдем на медпункт, рядом… – Ничего не надо, все прошло. – Нет, – решительно сказал Киров, – отправляйся домой. Пойдем, я тебя провожу. Для Кирова неприветливость Сталина не была неожиданной. Их отношения испортились уже в Сочи, оттуда Сталин, по существу, услал его в Казахстан. Киров был в Казахстане с шестого по двадцать девятое сентября, а когда вернулся в Ленинград, Медведь, начальник управления НКВД, доложил ему, что его заместитель Иван Запорожец, даже не согласовав с ним, Медведем, привез из Москвы, из Центрального аппарата, своих людей, которых самовольно расставил на ключевых постах в секретно-политическом отделе, и вообще демонстрирует, что он автономен и подчиняется Москве. Такое положение нетерпимо, в НКВД не могут быть два начальника, из которых один подчиняется обкому, другой – Москве. И потому Медведь просит потребовать немедленного отзыва Запорожца, а также его людей, назначенных без согласования с местными органами. Вопрос был щекотливым. Безусловно, эти назначения санкционированы. Вероятно, сделаны даже по прямому указанию Сталина для «выкорчевывания остатков оппозиции» в пику ему, Кирову, – не хочешь делать сам, сделаем без тебя, потому-то Запорожец всячески заявляет свою автономность. Потребовать отзыва Запорожца – значит вступить в прямой конфликт со Сталиным, причем по деликатному кадровому вопросу, где Сталин не терпит ничьего вмешательства. И все же допустить в Ленинграде существование такого автономного, не подчиненного обкому органа – значит потерять со временем всякую власть. Киров собрал у себя в кабинете членов бюро обкома, только членов бюро, без секретарей, без технических работников, без протокола, и предложил Медведю повторить свою информацию, а членам бюро – высказать свое мнение. Мнение было единодушным: потребовать немедленного отзыва Запорожца и его людей. Киров поднял трубку и связался с Москвой. – Сейчас доложу, – ответил Поскребышев. Ждать пришлось долго. В кабинете Кирова было тихо, все молчали, понимали, что Сталин не случайно не берет трубку. Наконец он взял ее. – Слушаю. – Товарищ Сталин, – сказал Киров, – Запорожец самовольничает, не подчиняется начальнику НКВД Медведю. Бюро обкома просит отозвать Запорожца из Ленинграда. Сталин молчал, потом спросил: – В чем конкретно самовольство? – Вот последний случай, – сказал Киров, – привез из Москвы, от Ягоды, пять человек, без ведома Медведя расставил их на ответственные посты, в секретно-политическом отделе… – Видишь ли, – ответил Сталин, – это внутренние перемещения внутри аппарата НКВД. – Но я секретарь обкома или нет? – с гневом произнес Киров и ребром ладони ударил по столу. – К чему такие ребяческие вопросы? – возразил Сталин. – НКВД – новый наркомат, и, как во всяком новом наркомате, в нем неизбежна перестановка кадров. Согласовать каждую кандидатуру со всеми местными организациями практически невозможно. – Бюро обкома и я лично решительно настаиваем на отзыве Запорожца, – заявил Киров. – Я объяснил все как мог, лучше не умею, – холодно проговорил Сталин. И положил трубку. Некоторое время все молчали. Потом Киров повернулся к Медведю: – Ну что ж, Филипп, в управлении ты хозяин, бюро обкома знает только тебя. Любые сепаратные действия Запорожца пресекай в корне, мы тебя поддержим. Проводив Серго на квартиру, Киров вернулся на пленум. Прозвенел звонок, перерыв кончился, участники пленума входили в зал. Но Марк Александрович дожидался Кирова. – Простите, Сергей Миронович, как Григорий Константинович? – Все пока как будто в порядке, лег в постель, Зинаида Гавриловна вызывает врача. Но вызывать врача Орджоникидзе запретил. Он чувствовал себя лучше, встал с постели, однако на пленум решил не возвращаться, проект решения ему известен, проголосуют и без него. Пересел в кресло, задумался… Сегодня во время их двухминутного разговора со Сталиным в фойе он совершенно отчетливо понял истинное отношение Сталина к Кирову. Орджоникидзе хорошо знал Сталина, знал, что означает, когда Сталин, разговаривая с человеком, не смотрит на него… Наступили сумерки, в квартире зажгли свет, к нему заглянула Зинаида Гавриловна. – Как ты? – Все хорошо, но не зажигай у меня лампу, – попросил Орджоникидзе, – я хочу посидеть один. Он сидел и думал. После сообщения Будягина о странных перемещениях в ленинградском НКВД он несколько раз пытался заговорить со Сталиным о Кирове, хотел прощупать ситуацию, но Сталин уходил от разговора, а потом неожиданно затеял его сам. На Политбюро обсуждалось сообщение Кирова из Казахстана о ходе хлебозаготовок, и Сталин как бы между делом, вне всякой связи с обсуждаемым вопросом сказал: – Я предлагал товарищу Кирову, как секретарю ЦК, переехать в Москву – отказался. Сколько можно сидеть в одном городе? Восемь лет! Хватит! Держать Кирова в Ленинграде – такой роскоши мы не можем себе позволить. Киров – работник союзного масштаба, он нужен всей партии. И больше ничего не сказал, перешел к следующему вопросу. А после заседания, когда уже все разошлись и в кабинете остались только Сталин, Каганович, Молотов, кажется, Куйбышев тоже остался, Сталин сказал Орджоникидзе: – Поговори с Кировым, ведь вы друзья, пусть переезжает в Москву. Нужен русский человек в центральном руководстве. Мы с тобой – грузины, Каганович – еврей, Рудзутак – латыш, Микоян – армянин. Кто у нас русские? Молотов, Куйбышев, Ворошилов и Калинин – мало. После возвращения Кирова из Казахстана Орджоникидзе ездил в Ленинград и передал Кирову предложение Сталина. Киров опять отказался. Рассказывая о своих трениях со Сталиным в Сочи и о дальнейшем конфликте по поводу Запорожца, спокойно и уверенно сказал: – Бесчинствовать Запорожцу в Ленинграде не позволим. Как наивны были все они, как наивны – и он, и Будягин, и Киров. Да разве Сталин не понимал, что Киров не спасует перед Запорожцем? «Выкорчевывание корешков» – всего лишь прикрытие, камуфляж, ничего там Запорожец не выкорчует, не дадут. Что предпринять?.. Остается только одно: выиграть время. Надо задержать Кирова в Москве хотя бы на несколько дней, на неделю. Все обдумать, посоветоваться с товарищами, может быть, удастся уговорить Кирова на переезд в Москву. И главное: неожиданная задержка Кирова в Москве насторожит Сталина, он, возможно, пойдет на попятную, возможно, отзовет Запорожца. Киров вернулся с пленума почти в одиннадцать часов. Орджоникидзе сам открыл ему дверь. – Оклемался? – весело спросил Киров, входя в квартиру. – Как чувствуешь себя? Орджоникидзе сел в кресло, отдышался. – Плохо, Сережа, плохо, побудь со мной пару дней. Киров, собиравший портфель, оглянулся. – О чем ты говоришь? Первого декабря, послезавтра, мой доклад на партийном активе… О пленуме… – Какое дело – доклад… – тяжело переводя дыхание, сказал Орджоникидзе. – Чудов, Кодацкий не смогут сделать доклад? Поживи со мной, Сережа, может быть, не придется увидеться… Киров подошел к нему, взял за руку, посмотрел в глаза. – Отбрось это от себя. И ложись в постель, вызови врача. Приступ стенокардии всегда сопровождается таким страхом. Возьми себя в руки. Куда мне звонить насчет машины? – Я сам позвоню. Орджоникидзе поднялся с кресла, вышел в соседнюю комнату, набрал по внутреннему телефону гараж, позвал к аппарату своего шофера Барабашкина. – Василий Дмитриевич, подавай машину, отвезешь Кирова на вокзал. – И совсем тихо, прикрыв ладонью трубку, добавил: – Да сделай так, чтобы на поезд опоздал. Понял? Орджоникидзе вернулся в столовую, Киров уже собрал портфель, надел пальто, стоя, разговаривал с Зинаидой Гавриловной. – Побудь лучше со мной дня три, – грустно проговорил Орджоникидзе, – а, Сережа, побудь!

The script ran 0.019 seconds.