1 2 3 4 5 6 7 8
– Есть! – бесстрастно отозвался Артем, нажимая педаль колоколов громкого боя.
И в этот же момент:
– Правый борт – торпеда! – крикнул Мордвинов.
Море распоролось надвое пенистым следом. Узкая дорожка взбудораженной воды, быстро вытягиваясь от самого ящика, побежала к «Аскольду».
– Право на борт! – быстро сообразил Пеклеванный.
Рябинин налег на телеграф всей грудью, ставя машины на полный ход, чтобы увести корабль в сторону. За кормою бешено вскипела вода. Но торпеда – или это только показалось? – повернула и снова пошла на патрульное судно.
Тогда Рябинин несколько раз крикнул рулевому:
– Лево руля!.. Право руля!.. Лево!.. Право!..
Он хотел увести «Аскольд» от торпеды резкими стремительными поворотами, хотел отшвырнуть ее работой винтов. Но начиненная смертью стальная сигара по-прежнему шла на корабль, ровно выбивая на воде струю воздушно-керосиновых газов.
– Да что она – заколдованная?! – крикнул Пеклеванный. – Клади руль до отказа!.. Клади!..
Последний момент запомнился Рябинину на всю жизнь: Хмыров висит на штурвале с широко раскрытым кричащим ртом, а в распахнутую дверь с грохотом вползает труба сорванного дальномера.
Потом решетчатая палуба мостика придвинулась к самому лицу капитан-лейтенанта и показалась ему вдруг мягкой, родной и удобной…
* * *
Очнулся он, еще слыша скрежет металла и голоса людей. Значит, беспамятство длилось лишь несколько секунд – не больше. На корме кто-то вдруг закричал – дико и страшно, вкладывая в этот вопль свою боль, всю безнадежность.
Хватаясь за станину машинного телеграфа, Рябинин поднялся на ноги. Ожидал увидеть на себе кровь, но крови не было. Мокрый ветер гулял в раскрытых настежь рубках. Сирена надрывно выла, приведенная в действие толчком взрыва, выла так оглушительно и надсадно, словно оплакивала свою гибель.
– Заткните ей глотку! – сказал Рябинин, и кто-то полез на дымовую трубу, перекрыл вентиль пара.
А на переборке висели неизвестно как уцелевшие часы. Обыкновенные морские часы. Их стрелки показывали ровно 16 часов 15 минут. Через полчаса в Мурманск приедет жена.
«Аскольд» качался, окутанный плотным облаком пара: наверное, лопнули паропроводы; что делалось на корме – разобрать было нельзя. Прохор Николаевич нащупал аварийный телефон, нажал кнопку. Ответного звонка не последовало. Тогда он стал опробовать все сигналы подряд. Ни один из них не действовал. Трубка долго не вешалась на крючок, и Рябинин бросил ее на палубу.
– Ну, чего смотришь?.. Вставай! – сказал он Мордвинову, который был сброшен взрывом с дальномерной площадки. – Хорошо, что не за борт упал…
Громко стуча сапогами, по трапу взбежал Мацута.
– Попадание в машину, – сказал он, задыхаясь и держа руку на сердце. – В район сорок третьего – шестьдесят восьмого шпангоутов!
Точный доклад вернул Рябинину прежнюю бодрость. Он отдал приказ: ставить подпоры, защищать от воды каждый отсек, вторую кочегарку не сдавать…
– Вторая кочегарка не сдается! Там Пеклеванный!..
– Первая?
– С первой беда! – отмахнулся Мацута, ставя ноги на трап. – Ни один не вылез. Наверное, погибли.
– Всю команду на борьбу с водой!..
Рябинин вырвал из блокнота листок, написал на нем крупными прыгающими буквами:
«Корабль торпедирован подлодкой. Координаты…»
– Отнести в радиорубку. Передать в эфир клером!..
По мостику плыл горький белесый чад. Это штурман уже сжигал секретные коды, бросая в воду тяжелые свинцовые переплеты.
* * *
…Щека разодрана в кровь. Галстук съехал набок. Золотые запонки отлетели к черту. Пеклеванный, схватив кувалду, забивает аварийные клинья.
– Держи подпору!.. Ставь!.. Свети фонарем!.. Бей!.. Крепче бей!.. Да не по пальцам, черт бы тебя брал!
Трещит дерево. Хрустят заклепки. Из разорванного котла тугими струями хлещет кипяток. Горячий пар обжигает легкие. Губы, хватающие раскаленный воздух, немеют от боли. Вторая кочегарка уже по колено залита водой.
Мушкеля взлетают вверх и с грохотом падают вниз. Дыхание хрипло вырывается из груди. В зеленом свете аварийных фонарей видны ожесточенные лица матросов. Переборка, в которую давит море, выгибается дугой, сочится по всем швам.
Но в сплошной темени, ударяясь об углы механизмов, люди бросаются вперед – туда, где Пеклеванный бьет кувалдой по аварийным клиньям.
– Тащи подпору!.. Ставь выше!.. Бей, бей, бей!.. Ничего, ребята, сто лет проживем!.. Ничего!.. Го-го-го!..
И казалось, рухни сейчас переборка – матросы вымостят пробоину своими телами.
И первым подставит свое тело под свирепый напор воды сам лейтенант Пеклеванный!
* * *
…Первая кочегарка стала могилой. Перекошенный взрывом люк заклинен… Пять матросов метались по отсеку, не находя выхода на палубу. Скоро под ногами заплескалась вода. Ее становилось все больше и больше.
Кочегары в сотый раз бросались к люку, стараясь выбить его железную крышку, но – тщетно.
– Братцы, неужели умирать здесь?..
И вдруг раздался свисток. Клапан переговорной трубы откинулся. Кочегар вынул пробку, прильнул ухом к раструбу.
– Спокойно! – донесся усиленный медью голос Самарова. – Выход есть: открывайте запасную горловину, ведущую в бункер. А я – освобожу проход от угля!..
Горловиной не пользовались несколько лет. Тридцать две гайки, державшие ее, заросли ржавчиной и почти не были видны под многолетними слоями красок.
– Подай ключ! – скомандовал машинист Корепанов. – Ключ подай, черт возьми!..
Кое-как сбили первую гайку. Оставалось сбить еще тридцать одну.
Корабль погружался…
* * *
…Пар и туман немного рассеялись. Одинокая чайка, прилетевшая с берега, долго билась над мачтами, кричала о чем-то жалобно и тоскливо.
– Штурман, – приказал Рябинин, – вот эту записку передай в штаб. Передай шифром. И всю, до конца!
– Есть, Прохор Николаевич!..
Мацута взбежал на мостик снова:
– Товарищ командир, вода затопила вторую кочегарку!.. Переборка не выдержала!.. Насосы не действуют!.. Вода продолжает распространяться по трюмам!..
– Ответ на радиограмму получен?
– Да, «Ричард Львиное Сердце» идет на помощь!
– Тогда, – выдавил сквозь зубы Рябинин, – можно покидать палубу. Мы сделали все, что могли, а лишних жертв – не надо… Покидать палубу!
* * *
…И по темным отсекам долго гуляло железное эхо:
– Спускать шлюпки… Надеть пояса… Покинуть палубу…
О, как тяжело оторвать от поручней руки!
О, как трудно, почти невозможно, расстаться с родной палубой!
О, как страшно броситься в ледяную воду!..
Покидая «Аскольд», матросы, по нажитой годами привычке, плотно закрывают за собой двери, за которыми уже гудит и мечется вода.
Море со все нарастающей силой врывается в истерзанное, еще теплое нутро корабля. Разъяренная масса тяжелой воды мечется в узких проходах. Срывает приборы, огнетушители, двери. Грохот и плеск заглушают человеческие стоны, ругань, крики…
Это уже все. Это – конец.
Из ослабевших рук падают увесистые мушкеля. Валятся подпоры. Шуршат под ногами ненужные парусиновые пластыри.
Матросы молчаливой цепочкой, один за другим, поднимаются по искореженным трапам.
…Но из кочегарки, наполовину залитой водой, не хочет уходить механик Лобадин. Он сидит на площадке манометров и в сплошной темноте надрывает всем душу:
– Не уйду!.. Я этот корабль сам строил!.. Я вам покажу, как умирают моряки!.. Я восемь лет на «Аскольде» служу… Слу-ужу-у-у!..
Пеклеванный бросился с трапа, доплыл до площадки, хватаясь за шипевшие от воды раскаленные поручни.
– Ты что?.. – выругался он свистящим от злобы шепотом. – Не пойдешь?.. Ах ты… баба!..
Дважды ударил механика кулаком, стащил его с площадки в воду. Дотянул до трапа, скомандовал:
– Лезь… Лезь, я тебе говорю!.. Жить надо!..
* * *
– …Кораблям в море… Я – «Аскольд»… Я – «Аскольд»… Вы слышите меня?.. Последний раз… последний раз говорит с вами «Аскольд»…
Под самым мостиком, в тесной радиорубке, маленький радист кричал в микрофон передатчика, приникнув курносым лицом к аппарату:
– …Спускаю шлюпки… Держусь на плаву еще минуты четыре… Вода уже заливает рубку… Слушайте, слушайте… всем, всем… Мы сделали все, что могли…
Расталкивая ногами мутно-вспененную воду, Векшин вломился в рубку, крикнул:
– Уходи! Спасательный пояс у тебя где?..
– В шлюпке.
– Шлюпки уже отошли. Возьми мой!.. Молчи!..
Офицер сорвал с себя пояс, силком застегнул его на матросе, остался в рубке один. Мотор умформера работал уже наполовину в воде, разбрызгивая желтые искры, шипели мокрые щетки коллекторов. Векшин положил перед собой записку Рябинина, и в эфир посыпалась отрывистая чечетка морзянки: та-ти-ти, та-та, ти-та-ти-ти!
Рябинин сообщал о торпеде, от которой нельзя было отвернуть, которая настойчиво шла на шум винтов и машин «Аскольда», – флот должен знать о применении немцами акустических торпед, – и Векшин бил и бил ключом в эфир, а вода уже плескалась у его пояса. Умформер поперхнулся и заглох, но автоматический контакт сработал: на лампы рации хлынул ток аккумуляторов…
Скорее, скорее!.. Ти-та-та-та, ти-ти…
Что-то загремело внутри корабля. Раздался свист – это море выгоняло воздух из судовых отсеков, – и вода шумной лавиной хлынула в рубку. Векшин с трудом выбрался в коридор, ведущий к трапу, но сильное течение отбрасывало его все дальше и дальше.
И он долго плавал вдоль раскрытых каютных дверей, пока вода не дошла до самого потолка. Уже наполовину потеряв сознание, он все еще пытался пробиться к спасительному трапу, но кругом была вода, вода, вода…
* * *
…А в штурманской рубке, наперекор всему, не хотели умирать часы.
Они следили за каждым шагом командира, и – так, так, так!..
Их стрелки показывали уже 16 часов 30 минут.
И Рябинину постепенно начинало казаться, что не часы стучат это, а поезд, ошалело гремя на стыках, подъезжает к Мурманску.
* * *
…Палубу перехлестывали волны, когда Пеклеванный выбрался из люка кочегарки. Он уже хотел бросаться в воду, чтобы искать Вареньку, как вдруг увидел плывущий вдали ящик. Маскируя оптические линзы, он поднялся над морем на двух вытянутых стволах перископов, а следом за ними вынырнула из воды рубка фашистской подлодки, выкрашенная под цвет океанской пучины.
– А-а! – заорал Артем, бросаясь к орудию. Горячее ожесточение охватило его, и он вложил в казенник первый снаряд.
Управляясь за пятерых, лейтенант один сделал все, что нужно для стрельбы, и с остервенением дернул на себя рукоять.
Прогрохотал выстрел. Около рубки подлодки вырос каскад взметенной кверху воды. Снова выстрел, и видно, как снаряд сбивает маскировочный ящик, корежит, завязывая в узел, стальные трубы перископов вражеской субмарины.
* * *
…Кругом виднелись головы плавающих матросов, посинелые руки цеплялись за борта шлюпок.
– Кто видел доктора?.. – спрашивал Мордвинов каждого.
Девушку никто не видел.
А вдали качался резиновый плотик, отнесенный волнами далеко от корабля. «Может, она там?..» Но плыть Мордвинов был уже не в силах. В поисках Китежевой он проплыл, наверное, не меньше мили в студеной обжигающей воде.
Спасательный жилет остался в кубрике, а ноги уже сводило судорогами.
«Но Варенька?.. Где Китежева?..»
И, вынув из кармана нож, матрос несколько раз подряд уколол им себя в икры. Вода окрасилась кровью. Судороги прошли. Теперь он снова может плыть.
И он – поплыл…
* * *
Ключ сломался. Гайки сбивали молотком. Под ногами дрожала оседающая в море палуба. Вода доходила уже до горла. Руки матросов, задранные кверху, покрывались багровыми жилами. Кровь стекала с избитых ладоней за рукава голландок. Проскуров – самый маленький – уже не доставал ногами палубы и плавал, поднятый наверх капковым жилетом. Лучи аварийных фонарей блуждали в темноте кочегарки, искали спасительную горловину.
Жизнь подсчитывалась теперь не минутами, а ударами молотков в заржавелые гаечные болты.
– Сколько их там еще, этих гаек? – спрашивал Самаров.
– Тринадцать! – отвечали ему через переборку.
– Успеете их отвернуть?..
– Надо!..
И вот наконец последняя гайка!
В кочегарку из бункера посыпался слежавшийся уголь, а потом в проломе горловины показалось черное лицо Самарова. Он отбросил лопату, помог матросам выбраться из кочегарки. Бункер замполит покинул последним, когда шлаковая пемза, подмытая водой, уже плавала густым слоем на уровне плеч.
Подлодка снова ушла на глубину. Но покореженные ее перископы то и дело высовывались на поверхность моря, кружа вокруг тонущего «Аскольда», словно субмарина искала здесь что-то.
* * *
…Рябинин крупно шагал по мостику корабля, на котором оставались одни только мертвые. Живые уже давно отплыли от борта судна, чтобы не быть втянутыми в мощную воронку, когда «Аскольд» пойдет на дно. Совесть командира была чиста, но он снова и снова проверял себя: «Все ли я сделал?..»
«Только бы скорее пришел корвет, – думал Рябинин, – надо показать им наше место… О, проклятый туман!»
Закоченевшими пальцами он вталкивал в ракетный пистолет патроны, стрелял в небо, низко распластавшееся над мачтами. Ракеты сгорали и, подпрыгивая и шипя, гасли на волнах. Потом они кончились, и Прохор Николаевич, подойдя к пулемету, высадил вверх целую ленту трассирующих пуль.
Корабль внезапно дрогнул и, потеряв последний запас плавучести, быстро пошел вниз. Волны хищно засуетились возле ног капитана, надвигаясь все ближе и ближе. Мостик вдруг превратился в маленький островок, на котором еще жили – человек и часы.
Было ровно 16.46. Значит, поезд уже пришел в Мурманск, и жена вот уже целую минуту ищет его на перроне.
Рябинин вместе с кораблем стремительно падал в разъяренную темноту.
* * *
…Да, Варенька была здесь. Она лежала на днище, подогнув под себя колени, и показалась Мордвинову слабой, по-детски беспомощной.
Он грузно перевалился через резиновый, туго надутый борт плотика.
– Товарищ лейтенант… что с вами?
Вода, проникая через решетку днища, смывала с деревянного настила кровь. Мордвинов приложился к губам девушки, чтобы узнать – жива ли она?
Дыхание обнадеживающе коснулось его слуха, и он разобрал в этом дыхании слабый шепот, который звал:
– Артем… Пеклеванного позовите…
Тогда Мордвинов выпрямился и погрозил кому-то в туман кулаком:
– Эх, вы-ы! Не могли уберечь!..
* * *
…Клокочет вода над местом гибели. Море бурлит и пенится, затягивая в глубокую воронку доски, обломки, плавающие койки и кричащих матросов.
Шестерка накрывается волной с носа до кормы. Люди вычерпывают воду ведром, бескозырками и даже ладонями. Шлюпка наполнена людьми до отказа. Волны грозят перевернуть ее. Шестерка через силу может принять еще только одного человека.
И старшина Платов знает, для кого бережется последнее место.
* * *
…И когда под волнами навсегда скрылись стройные мачты «Аскольда» с развевающимися на них флагами, немецкая подлодка всплыла снова. Она всплыла невдалеке от группы матросов, которые держались на воде, ожидая прихода английского корвета.
Субмарина, покачиваясь, остановилась метрах в сорока от людей, и крышка люка откинулась. Оттуда вылез на мостик офицер с ярким шарфом на шее, а потом матрос в черном свитере.
– Надо ваш комиссар, – произнес офицер, осматривая сверху плавающих матросов. – Вы сдавайт нам свой главный коммунист, а мы не будем стреляйт…
Люди молчали. Самарова среди них не было. Тогда немецкий матрос уставил пулемет в воду, и пули со свистом взбили на поверхности маленькие фонтанчики пены: чок, чок, чок!
Мацута вдруг увидело, что кочегар Проскуров, только что вырвавшийся из могилы первой кочегарки, поднял над головой руку и подплывает к борту подлодки:
– Я главный коммунист!
Раздался выстрел.
Гитлеровский подводник рассмеялся:
– Комиссар есть офицер, а это есть простая матрос. Вы показывайт нам комиссара, мы показывайт вам берег… Что, не отвечайт?.. Файер!
И снова: та-та-та!.. Чок, чок, чок!..
– Ребята! – крикнул Антон Захарович. – Так они всех перебьют. Лучше я пойду…
Кто-то рядом с ним протяжно простонал, и когда боцман обернулся, то на воде расплылось только кровавое пятно. Мацута сорвал со своих плеч погоны мичмана, которые могли его выдать, и сам поплыл к подлодке.
– Эй, вы!.. Я комиссар!
Пулемет сразу умолк, и матрос в черном свитере, прекратив свою страшную работу, стал спускать с борта маленький откидной трапик.
Обернувшись в последний раз к матросам, Мацута крикнул:
– Прощайте, братцы!.. Простите, коли обидел кого-нибудь… Сами знаете – служба!..
И подлодка, забрав Антона Захаровича, ушла под воду.
* * *
…Сначала Рябинин еще мог различать очертания надстроек, строгие линии снастей, но постепенно становилось темнее, черные зыби заходили в глазах, и наступила сплошная темнота. Он долго держал в груди набранный еще на поверхности воздух, потом медленно выпустил его, чувствуя, как пузыри бьют по лицу. Задыхаясь, инстинктивно открыл рот – глотнул воду. Сознание помутилось.
И в этот момент громадный воздушный пузырь, выскочивший из трюмов, перевернул Рябинина и, оторвав его от корабля, ринулся наверх.
Воздух, набранный в легкие одним судорожным вздохом, вернул ему силы. Погружающийся «Аскольд» остался внизу. Капитан-лейтенант шел на поверхность. Левой рукой он зажал себе рот и нос, а правой выгребал наверх. Глубина медленно прояснялась. Из черной она сделалась серой, из серой – мутно-зеленой.
В какой-то момент, уже теряя последние силы, Рябинин посмотрел наверх и вдруг увидел темное пятно, приближающееся к нему. Еще несколько гребков – и они поравнялись. Матрос, лица которого было не разглядеть в подводных сумерках, шел на дно, распластав руки и запрокинув голову.
Рябинин пропустил его мимо себя и быстрее пошел наверх…
Наконец пленка зеленой зыби, разделяющая жизнь и смерть, прорвалась. В глаза ударил ослепительный свет, тело подбросило на гребень один раз, другой, и Рябинин закачался на волнах, до боли в челюстях раскрыв рот…
Потом чьи-то руки вытащили его из воды. Это был старшина Платов. Шлюпка тяжело развернулась и, натыкаясь на волны, двинулась в гущу тумана, поскрипывая уключинами.
На компасе, против курсовой черты, дрожало (словно от холода или от страха) маленькое слово «вест».
Спасители и спасенные
Лейтенант Эльмар Пилл вел свой корвет к погибающему «Аскольду». Его помощник, рослый ирландец Джон О,Хью, топтался на мостике, в нетерпении кусая ногти. О,Хью сам тонул дважды. Но одно дело тонуть в Ла-Манше или около Гибралтара, где вода не захватывает дыхания, а другое дело – здесь, где он служит за «рискованные проценты».[15] Иначе разве пойдет за него, имеющего пустой карман, розовощекая Алли – учительница шотландских танцев в богатых коттеджах!..
– Скорее, скорее, – шептал О,Хью. – Они потонут…
Его взгляд случайно остановился на счетчике лага. Стрелка показывала двадцать один узел. Но «Ричард Львиное Сердце» мог дать все двадцать девять. Почему не торопится командир?..
– Сэр! – злобно крикнул О,Хью. – Дайте самый полный!
Помутневшие от бешенства зрачки ирландца встретились с немигающими глазами лейтенанта. О,Хью съежился и повторил уже тише:
– Почему вы не даете самого полного?
– Сэр, – добавил за него лейтенант.
– Да, сэр.
– Я не хочу портить машины, – ответил Пилл. – Они принадлежат не мне, а королю…
Когда корвет подошел к месту гибели патрульного судна, Эльмар Пилл отдал приказ спасать русских. Матросы, стоя на палубе, выкидывали за борт спасательные концы – тонущие люди, хватаясь за них, подтягивались к борту корвета.
Гидроакустики – слышали шум моторов подводной лодки, и Эльмар Пилл счел осторожность лучшим проявлением доблести. Может быть, он и был прав, что не остановил свой корабль ни на минуту, и «Ричард Львиное Сердце» шел на среднем ходу, расталкивая форштевнем обломки погибшего «Аскольда».
Некоторые матросы, увидев, что корвет проходит мимо, подплывали к самому борту. Не успев поймать выброшенные концы, они окоченевшими руками скользили по гладкой обшивке, пытаясь ухватиться хоть за что-нибудь, и оказывались у кормы. Здесь их оглушал и затягивал вглубь мощный водоворот от работы винтов, и пена, вылетая из-под кормы корвета, становилась иногда розовой, как на закате солнца.
Самаров тоже подплыл к борту, но ловко и крепко ухватился руками за привальный брус корабля, наполовину скрытый буруном пены. Даже давление воды не могло оторвать его от корвета. Олег Владимирович выбрался на палубу и сразу же принял участие в спасении аскольдовцев. С появлением на «Ричарде» этого энергичного офицера работа пошла быстрее. Спасательные концы, вылетая за борт, засвистели в воздухе.
Но когда Самаров вытащил из воды Пеклеванного, корвет уже поворачивал обратно. Артем сразу бросился на мостик.
– Поздравляю вас со спасением! – вежливо встретил его Пилл.
– Поздравлять не с чем! Сбавьте скорость! – вскипел Артем. – Вы могли бы не спасать меня, как офицера, вовсе, но матросов спасти вы обязаны! Это – долг…
– На румб – норд-ост-тень-ост! – скомандовал Пилл и поставил машину на «полный». – Господин офицер, я не могу рисковать своими людьми. Здесь, под нами, ходит немецкая субмарина…
Море билось в борта. Поскрипывая шпангоутами, корвет скрывался в тумане. За кормой медленно угасали крики людей. В корабельном лазарете, измученные, опьяненные от тепла, аскольдовцы уже давно спали, и никто не слышал, как Пеклеванный бредил, навязчиво повторяя женское имя, которое было знакомо каждому…
* * *
Усиленно работая машинами, корвет преодолевал крутую встречную волну. Из его высокой трубы вылетали плотные коричневые клубы дыма, а однажды в небо взметнулся даже сноп искр.
Пилл снял трубку телефона.
– Это механик? – спросил он, прожевывая лимон. – Ваши кочегары спят на вахте. Идите, разбудите их…
И где-то в глубине корабля механик бежал в котельное, грозил сухим костлявым кулаком, а кочегары ломали в руках угольные брикетины и совали их под нос механику:
– Сэр, взгляните! Разве же это кардифф? Это прессованный кал, сэр!..
Эльмар Пилл был зол. Его порядочно укачало.
– Из меня высосали все соки. О,Хью, когда кончится эта болтанка?
– Очевидно, сэр, когда на швабре вырастут апельсины, – невозмутимо отвечал помощник; он стоял ровно и облизывал с тонких губ штормовую соль. – Это не море, сэр, а каторга!..
Пилл кинул за борт высосанный лимон, перегнулся через поручень мостика.
– Вы видите, О,Хью?
– Вижу, сэр.
– Они хлопают друг друга по плечу.
– Хлопают, сэр!
– Как старые друзья, О,Хью.
– Как старые друзья, сэр…
Внизу, на палубе, стояли кочегар-англичанин в рыжей затасканной куртке и Алеша Найденов, спасенный этим кочегаром. Разговор между ними долго не клеился. Каждый знал только свой язык. Англичанин потоптался на месте, потом распахнул куртку и показал на груди широкий осколочный шрам.
– Ла-Валлетта, – громко сказал он. – Мальта!
Аскольдовец понял. Он задрал рукав голландки, показывая след, оставшийся от раны, полученной в прошлую зиму.
– Ленд-лиз! – гордо пояснил он, и англичанин дружески хлопнул его по плечу…
В полдень в тесной и душной кают-компании корвета, стены которой были украшены старинными алебардами и рапирами, собирались английские офицеры, подолгу задерживаясь у дверей, возле столика с вином и закусками. Самаров, кивком головы ответив на приветствия, сразу же прошел к столу, а Пеклеванный, уступив настояниям О,Хью, залпом выпил две рюмки тягучей марсалы.
Он еще не совсем опомнился от всего, что случилось, жил в каком-то полубессознательном состоянии. Порой перед ним появлялось смеющееся счастливое лицо Вареньки; тогда он, точно стыдясь чего-то, крепко закрывал глаза и, весь холодея от неясного предчувствия беды, мысленно говорил себе: «Нет, нет! Не может быть!..»
Он вспоминал, как они купались в Северной Двине, как подплыли к борту «Аскольда»; он еще сказал тогда, что якорная цепь заржавела и опять надо ее шкрабить. А теперь нет ни «Аскольда», ни милой Вареньки!
– Тяжело, брат, и скверно, – сказал Артем, усаживаясь за стол рядом с Самаровым.
Олег Владимирович, словно догадываясь о затаенных мыслях Пеклеванного, ответил:
– Матросы говорят, что Мордвинов искал Вареньку. Если только они вместе, то ты будь спокоен…
Мордвинов!.. Этот некрасивый грубый матрос снова вырос перед ним, загораживая собой Вареньку.
* * *
Раненых аскольдовцев отвезли в госпиталь, остальные разместились во флотском экипаже.
Артем с Самаровым всю ночь провели в штабе, где в присутствии членов Военного совета давали точный отчет обо всем случившемся.
Эта ночь окончательно подружила их, и, выходя утром из штаба, они как будто и думали одинаково: «Мы прошли через огонь и воду, мы видели смерть наших товарищей, мы потеряли корабль, но, пока мы живы, будем бороться!..»
На дороге, идущей мимо гавани, Артем остановился и, оглядев стоящие на рейде корабли, тяжело вздохнул.
– А все-таки, – сказал он, – такого красивого корабля, каким был «Аскольд», нет! И странно, что я как-то не замечал этого раньше, а заметил лишь в самую последнюю минуту, когда он уже погружался в воду…
И, всмотревшись в туман над рейдом, Самаров тоже вздохнул:
– Да, «Аскольд» был очень красивый, очень хороший корабль.
Они спустились к берегу залива и долго еще разговаривали, смотря на плывущее по горизонту неяркое солнце, потом усталость взяла свое, и они тут же заснули, положив головы на прибрежные камни.
Проснулись от холода. Начинался прилив, и волны окатывали их ледяным дождем. На кораблях вахтенные отбили в медные рынды полдень: четыре раза отзвенело двойное «дин-дон».
Тогда офицеры встали и, умывшись соленой водой, пошли в экипаж.
– Когда я раскрываю перед кем-нибудь душу, – сказал Самаров по дороге, – я испытываю облегчение.
– Я тоже, – ответил Артем.
– Неправда! – резко оборвал его Олег Владимирович. – Тебе сейчас тяжело. Ох, как тяжело! А ты даже не подумал сказать мне о самом главном, что тебя мучает. Но это, – закончил он уже тише, – твое дело… Хотя в любом из нас ты, Артем Аркадьевич, имеешь верного друга. Потому что Варенька для каждого аскольдовца не только твоя невеста, но и член экипажа. Тут уж, брат ты мой, вступает в действие закон морского братства…
Пеклеванный провел ладонью по лицу, словно смахивая дурной сон, и – промолчал.
А в экипаже их ждала новость. Большинство аскольдовцев уже расхаживало в солдатских гимнастерках, надвинув на виски линялые пехотные пилотки.
– Ждать нечего, – сказал Найденов. – «Аскольд» с моря больше не возвратится. И мы так решили!.. Идем в морскую пехоту, видать – свое уже отплавали. Прощай, море!..
«Собака Суттинен»
То столкновение между егерями и финнами не прошло для Суттинена даром. Защищая честь посрамленных в драке «героев Крита и Нарвика», немецкое командование еще зимой добилось суда над ним, и Суттинен был временно отстранен от командования ротой. Лейтенанта отправили в тыл, чему он был даже рад, решив отдохнуть на охранной работе. Но отдохнуть не пришлось.
Год назад правительство Рюти – Таннера сформировало особый батальон в триста штыков. Триста финнов – в большинстве рабочие, «торпари» и «мякитуполайнены» – сидели в тюрьмах за отказ воевать с Советской Россией. Их выпустили, решив отправить на фронт насильно. Но напрасно офицеры трубили в рога, призывая подниматься в атаку, – все триста штыков, как один, были воткнуты солдатами в землю. «Пусть воюет шюцкор со своим Маннергеймом!» – заявили все триста.
Тогда непокорный батальон сняли с фронта и отправили в концлагерь. Начальником этого лагеря был назначен капитан Картано – старый тюремщик и палач, одно имя которого приводило людей в трепет. Жестокий, нервный, быстро зверевший от крови своей жертвы, Картано прославился тем, что после «зимней кампании» 1939/40 года нажил себе состояние от продажи черепов замученных им военнопленных. Вот к такому-то человеку и попал в помощники лейтенант Рикко Суттинен.
– Как можно больше пейте водки, – посоветовал ему Картано, – иначе сдохнете… Сиссу, сиссу!..
А сдохнуть здесь было нетрудно. Концлагерь располагался на маленьком островке Kaarmesaari (Змеиный остров) посреди большого озера. Несмотря на зимнее время, островок вечно окутывали зловонные пары от множества горячих сероводородных источников, бьющих среди камней. Казалось, что сюда собирались на зиму гады со всей Финляндии. Лягушки и те оживали в теплых лужах. Червяки со странными желтоватыми хвостами извивались под каблуками при каждом шаге. И среди всего этого ада стояли фанерные бараки, в которых жили триста финнов, не желавших сражаться против русских.
Суттинен быстро сдружился со своим начальником. Напившись водки, очумелые от махорки, офицеры вылезали по ночам из своего дома, стоявшего на столбах, чтобы в него не заползали змеи, и начинали обход бараков. Картано умел издеваться над людьми обдуманно и жестоко. Он учил Суттинена провоцировать заключенных, чтобы потом расстрелять якобы провинившегося на глазах всего батальона.
В трезвом состоянии лейтенант почти явственно ощущал, что начинает сходить с ума от всех этих ужасов, диких расправ и крови. Он считал себя все-таки солдатом, а не палачом. Но Картано быстро угадывал в своем помощнике такие моменты и сразу наполнял водкой стаканы.
– Пейте, – говорил он дружески, – иначе сдохнете.
Суттинен хлебал спирт как воду, топил свое раскаяние в пьянстве. Он беспрекословно подчинялся капитану, даже льстил ему, но эта лесть брала свое начало в той области души, где кисло застоявшееся болото страха. Подражая Картано, лейтенант вплел в свою плетку три тяжелые бронебойные пули, и теперь достаточно было ударить заключенного раз, чтобы он упал, истекая кровью…
Иногда капитан Картано объявлял в лагере «пост», заставляя людей молиться денно и нощно. В такие дни пища совсем не выдавалась, и доходило до того, что заключенные ели червяков, лягушек и даже змей. Суттинена в каждый такой «пост» долго и мучительно рвало от одного только вида жареных гадов, а Картано смеялся, колыхаясь толстым животом.
– Пейте, пейте, – говорил он, – иначе сдохнете!..
И лейтенант пил. Так пил, что начала трястись голова, ходуном ходили руки, бравшие стакан с водкой. Однажды ночью, когда он – как всегда, пьяный – пошел в уборную, кто-то ударил его камнем по голове. Обливаясь кровью, лейтенант упал. Капитан в эту ночь застрелил несколько человек, а Суттинена отправили в госпиталь. Так он расстался с Картано[16] – человеком, который сделал из него законченного палача…
Провалявшись полмесяца в госпитале, Суттинен был награжден медалью «За усердие» и, прежде чем отправиться на фронт, выхлопотал себе неделю отпуска. Шесть дней он провел на зимней даче своего отца в пригороде столицы, бегал на лыжах по тающему снегу, пил простоквашу, иногда – по привычке – водку и проводил вечера с отцом.
Вырубки «Вяррио» давали неплохой доход, хотя не хватало рабочих рук; строевой лес шел в Германию, и отец в этом году получил почетный титул горного советника. Он был уважаемым человеком в кругу промышленников, состоял членом «Академического карельского общества», ратовал за присоединение к Финляндии карельских лесов, но после Сталинграда перестал верить в победу Германии, замкнулся в своем хозяйстве, порвал долголетние связи с политическими воротилами. В стране Суоми еще было живо воспоминание о поданной в сейм «петиции 33-х» общественных деятелей, которые призывали правительство к заключению сепаратного мира с Россией.
И часто, помешивая в камине красные угли, старый Суттинен говорил сыну:
– Эта петиция, Рикко, называлась бы «петицией 32-х», если бы я к тому времени не отошел от политики. Война проиграна нами, это бесспорно… Сейчас опять готовятся какие-то переговоры между Рюти и Риббентропом. Надо думать, что немцы хотят выкачать из нашей бедной маленькой Суоми последние соки. По инициативе «Вермахт-интендант ин Финлянд» мне присвоили звание горного советника, немцы хотят задобрить меня, чтобы я не пожалел вырубить для них лучшие участки леса, оставленные на вырост… Что будет, что будет?..
Лейтенант не соглашался с отцом: он знал закулисные интриги правительства не хуже него, но молчал. В политике поисков выхода из войны существовало еще одно тайное течение, направленное в сторону Запада. Таннер, убедившись в том, что до Урала все равно не дойти, уже давно помышлял о создании единого фронта против коммунистической России. Рикко Суттинен знал и то, что в 1943 году Таннер послал письмо своему другу Александру. Что он писал в этом письме – неизвестно, но можно догадываться со слов президента Рюти. «Лучшим путем, – говорил Рюти, – было бы заключить сепаратный мир между Финляндией и Англией, заполучить в Хельсинки английскую миссию и завязать переговоры между Германией и Англией…»
– Да, – вздыхал Рикко Суттинен, прощаясь с отцом, – только бы русские не повели наступление на севере!..
Уезжая на фронт, лейтенант купил у старухи шведки за тысячу марок амулет в виде коробочки, где лежала «охранная грамота от пули». Страх, терзавший его на островке Kaarmesaari, усиливался при мысли, что впереди – окопы, вши, рвань солдатских шинелей, няккилейпя, взрывы и частые выстрелы снайперов.
Сидя в поезде, он часто снимал с шеи коробочку амулета, перечитывал шведскую фразу, выведенную на желтом пергаменте: «Это письмо в 1721 году было похищено дьяволом и теперь вновь появилось. Амулет с этим письмом привязывали на шею собаке, стреляли в нее – и она осталась жива».
Полную уверенность в чудодейственности «охранной грамоты» Суттинен обрел в первый же день пути, когда на воинский состав налетели советские штурмовики. Пол внутри вагонов был засыпан толстым слоем песка, и потому, едва поезд остановился, все бросились ложиться на шпалы. Пулеметные очереди корежили крыши вагонов, но пули почти все застревали в песке. Рядом с лейтенантом лежал один толстый вянрикки, крупнокалиберная пуля вонзилась ему в висок, сорвав перед этим погон с плеча Суттинена. «Что ни говори, а тысячи марок стоит», – думал Суттинен, помогая вытаскивать мертвого вянрикки из-под вагона, когда штурмовики улетели…
Еще во время службы на Kaarmesaari лейтенант получил неожиданно письмо от своей родной сестры, переписку с которой тщательно скрывал от отца. Пересев с поезда на попутную машину, идущую в пограничный прифронтовой район, Суттинен решил навестить сестру, благо так и так пришлось бы проезжать через поселок, в котором она служила.
«Это будет даже интересно, – думал он, – встретиться после долгой разлуки…»
* * *
Когда Кайса встретилась с братом, то не удивилась и не обрадовалась, словно давно была подготовлена к этой встрече. Разговор между ними долго вращался вокруг несущественных мелочей, они словно прощупывали друг друга после долгой разлуки.
Об отце Кайса ничего не спросила, и Суттинен решил напомнить сам.
– Знаешь, Кайса, – сказал он, – наш isa получил звание горного советника.
– Я знаю, – ответила сестра. – Об этом печаталось в «Хельсинген Саномат». Нашему isa обязательно надо перед кем-нибудь выслуживаться. До войны выслуживался перед шведами, сейчас – перед немцами.
– Он, Кайса, просто честно трудится на благо нашей Суоми. Не будем говорить о нем, если это тебе неприятно…
Сестра встала, подошла к печке, ухватом вытянула чугунок с брюквой. Потыкала в нее пальцем и снова задвинула горшок в печь. Ставя заслонку, обожгла руку и тихо выругалась.
– Ты, я вижу, очень устала, – примирительно сказал лейтенант. – Издергалась, это понятно. Скажи, пожалуйста, почему тебя перевели из Лапландии в Карелию?
Кайса засмеялась резко и вызывающе: этот смех покоробил Суттинена.
– Потому, что в Лапландии – немцы, – ответила она. – А я привыкла говорить то, что думаю. И я говорила нашим солдатам о немцах правду…
– Ты не смотришь в корень вещей, – перебил ее лейтенант. – Как бы там ни было, но немцы – наши союзники. На их плечах основная тяжесть войны.
– Тяжесть войны… – уныло отозвалась Кайса. – Если бы ты, Рикко, видел, как в наших деревнях люди умирают с голоду, как пекут крестьянки каккару из древесной муки, как немцы под плач детей уводят к себе на прожор последних коров… Ох, если бы ты видел!
– Война! – сурово сказал Суттинен. – Война!..
– Ну и будь она проклята, эта война!..
Сестра прошлась по комнате; белый форменный передник развевался вокруг ее длинных худых ног.
– Тебе нельзя так говорить, Кайса. Ты носишь фартук «Лотта Свярд»…
– Ах, оставь!..
Она отвернулась к окну. Под тонким бумажным платьем проступали на спине ее острые лопатки; коротко подстриженные волосы курчавились рыжеватыми завитками. За окном синело весеннее небо, кричали птицы, звонкая капель стучала о подоконник.
Разволновавшись, Суттинен по старой привычке, оставшейся с Kaarmesaari, потянулся вытащить из-за голенища плетку, но вспомнил, что она лежит в чемодане. «Надо носить при себе», – хмуро подумал он и, желая смягчить резкий разговор, спросил:
– Чего ты худая, Кайса?
Она пожала острыми плечами:
– Не знаю. Наверное, после… Хотя… Да! Ведь я же не писала тебе об этом… И ты не знаешь, что я окончила школу отличной стрельбы?
– Не знаю.
– Я была неплохой «кукушкой». Но в прошлом году, осенью, русский автоматчик ранил меня в бедро. Ранение, правда, было нетяжелое, но я упала с дерева и сильно расшиблась. С тех пор мое здоровье стало таять, как свеча.
– И тебя не демобилизовали?
– Нет. Я же ведь в «Лотта Свярд». Меня только перевели в медицинский персонал. А теперь – вот здесь, при штабе…
Она повернулась к брату и добавила грустно:
– Вернее, не при штабе, а при полковнике Юсси Пеккала. Он начальник здешнего пограничного района. Сейчас полковник придет ужинать, и ты познакомишься с ним.
– Ага! – понимающе кивнул головой Суттинен и подумал: «Что он, полковник, лучше Кайсы не мог найти себе бабу?.. Их, наверное, другое что-нибудь связывает, а это уж так, от фронтовой скуки. То-то она думать стала иначе… Ну, ладно, посмотрим, посмотрим…»
Скоро пришел полковник Юсси Пеккала – худощавый человек лет сорока: быстрый взгляд, седые виски, на одной руке не хватает трех пальцев. Одет он был нарочито просто, даже непростительно просто. Серые галифе из силлы, лыжная куртка на застежке «молния», на ногах топорщились пьексы с высоко загнутыми носками. Если бы в петлицах его куртки не сверкали золотые львы с секирами в лапах, то Юсси Пеккала свободно сошел бы за мастерового.
Бросив кепи на лавку, полковник познакомился с лейтенантом и, не скрывая своего отношения к Кайсе, грубовато похлопал ее по сухой спине:
– Жрать, жрать, милая!.. А снег-то, – обратился он к Суттинену, – уже сошел, в низинах только… Вы, фронтовики, всю зиму на снегу в шинелях, как мухи в сметане. Теперь оживете!..
Пеккала достал большую коробку папирос, на которой была изображена снежная гора и на фоне ее – черный силуэт скачущего всадника.
– Курите, – сказал он, – русские. Вчера наши солдаты обоз один разграбили.
– Какой длинный мундштук! – удивился Суттинен. – Русские совсем не умеют экономить бумагу.
На столе появились рыба, картошка и спирт. Суттинен, открыв чемодан, щедро выложил две банки консервов. В руки попалась плетка, и он сунул ее за голенище сафьянового сапога.
– Ладно! – сказал он, оживляясь от запаха спиртного. – Выпьем за финского солдата, который стоит десяти москалей!..
Юсси Пеккала передернул гладко выбритой щекой, подумал и выпил. Кайса долила стакан водой, выцедила его до дна сквозь плотно сжатые зубы.
– Перкеле, – сказала она, ставя пустой стакан, – сколько там – десять, восемь, сотня или ни одного, – а нам больше не воевать с русскими!..
Полковник ел картошку, подхватывал своим блестящим пуукко куски вареной рыбы, улыбался синими, как у ребенка, глазами.
– Воевать с русскими, – сказал он после долгого молчания, снова наполняя стаканы, – это значит засушить финские земли, не иметь своего хлеба, ячменя, картофеля, это значит быть зависимыми от стран Европы. Вот, например, у меня усадьба в тридцать гектаров. Земля бедная. До войны вся наша Суоми покупала фосфаты и калийные удобрения в России. Это было близко и дешево. Три года войны с Россией – и наши земли засохли…
Он поковырял в зубах спичкой, посмотрел на Суттинена в упор:
– Я не люблю, когда при мне русских называют москалями или рюссами, – смело, даже чересчур смело для финского офицера, заявил он.
Суттинен залил обиду спиртом. В голове зашумело. «С утра не жрал, – вяло подумал он, – еще опьянею…»
– Ерунда! – сказал он, потрогав под столом плетку. – Надо захватить Хибины, разгромить Пиетари, и тогда у нас будут свои удобрения, своя картошка в Ленинградской губернии.
– Мне кажется, – весело ухмыльнулся Юсси Пеккала, – наша Суоми была бы сейчас рада сама отдать русским одну из своих провинций, только бы вылезти из войны…
– Как? – переспросил Суттинен, отрыгнув рыбой.
Но полковник стал чистить картофелину; вместо него ответила Кайса.
– Да, – сказала она, слегка покачнувшись, – на любых условиях. К черту все! Виипури, Сортавала, Петсамо, Карелия – все!.. Пусть русские ставят пограничные столбы хоть на Обсерваторной горке в Хельсинки, только бы вырваться!..
– Сумасшедшая! – крикнул Суттинен. – Дай большевикам только мизинец, и они отхватят тебе всю руку. Они оккупируют нашу Суоми!..
Дуя на горячую картофелину, Юсси Пеккала посмотрел, как лейтенант отпил полстакана разведенного спирта, и внушительно заметил:
– Русские могли оккупировать нашу Суоми еще в «зимнюю кампанию». Однако они не сделали этого.
– Однако, – подхватил лейтенант, – они захватили лучшие участки земли в Карелии.
– Это право победителя, – спокойно ответил Пеккала.
Суттинен вспомнил, что к русским отошло сто шестьдесят гектаров леса, принадлежавшего отцу, и, выдернув из-за голенища плетку, он хлестнул ею по столу – три пули тупо долбанули доски.
– Я! – крикнул он, чувствуя, что кричать не следовало. – Капитан Картано!.. Да мы!.. А вы!.. Спелись? Кайса, ты шлюха!..
Полковник вложил пуукко в ножны, аккуратно вытер губы платком и встал из-за стола.
– А ну, – сказал он. – Дверь, надеюсь, найдете?..
На улице Суттинен упал. Его положили на телегу, подсунули под голову чемодан, и всю дорогу он пьяно выкрикивал:
– Я вас… всех!.. Хибины тоже… У меня вот… дьяволом похищено… снова найдено…
* * *
На позиции он прибыл рано утром, изнемогая от головной боли. Немецкий военный советник Штумпф встретил его у входа в командный блиндаж.
– Русские ведут себя подозрительно. Нам приходится держать солдат в постоянном напряжении. Это тем более трудно, что вести с других фронтов неутешительны. Скрывать действительное положение вещей невозможно, какими-то окольными путями они узнают все сами. Очевидно, из листовок, которые русские догадались просто накалывать на сучок любого дерева в лесу. Караульную службу солдаты несут неохотно. Я очень рад вашему приезду, херра Суттинен, потому что с этим вянрикки Вартилаа очень трудно работать: он боится солдат. И, по сути дела, всей ротой заправляет капрал Теппо Ориккайнен…
Прибежал заспанный вянрикки:
– Поздравляю вас, херра луутнанти, с прибытием в роту!..
Суттинен хотел выругаться, но смолчал. Разговаривать с Вартилаа по-фински в присутствии военного советника было неудобно, и он заговорил по-немецки:
– До меня доходили слухи о падении в роте дисциплины. Прошло два месяца со времени моего отъезда, а вами не было произведено ни одной удачной вылазки. Русские обнаглели. Где это видано, чтобы москали вырезали чистокровных суомэлайненов без единого выстрела?..
Первая землянка, с которой он начал обход своей роты, была по колено залита водой. Солдаты лежали на черных, прокопченных нарах, кто-то черпал клюкву из бочки, стоявшей в углу. Пахло кислыми портянками, мокрыми бревнами, сырой жирной землей.
– Встать!.. Я что сказал? Встать!..
Солдаты нехотя попрыгали в воду. Хмурый утренний свет, падавший через открытую дверь, освещал их небритые утомленные лица. Заметив Теппо Ориккайнена, лейтенант спросил:
– Капрал, каковы потери во взводе?
– Одиннадцать человек, херра луутнанти.
– Перкеле! Вы что?.. И дальше думаете так воевать? А это кто не встал?
Суттинен подскочил к нарам, на которых лежал солдат, с головой накрытый большим газетным листом «Суоменсосиалидемокраятти».
– Встать! – заорал Суттинен.
Газетный лист с жирным заголовком «Война до победного конца!» не шевельнулся.
– Встать!..
Солдат лежал.
Суттинен в бешенстве рванул из-за голенища плетку, замахнулся, и… плетка осталась в руках капрала, успевшего перехватить ее сзади.
– Нельзя, херра луутнанти, – строго сказал Ориккай-нен. – Он мертвый. Грех!..
Суттинен вырвал из рук капрала плетку и шагнул к двери. За его спиной кто-то сказал отчетливо:
– Вернулся… собака Суттинен!..
По горячим следам
Они сидят на берегу реки-жемчужницы – много таких рек в Поморье. Он кладет голову на колени родной доброй Поленьки, и она, заглядывая ему в лицо, улыбается далекой, как во сне, улыбкой. «Какой ты старенький, – говорит она ему, – может, и на покой пора? Умные-то люди вон как делают: отплавают свое и остаются на берегу, сушат свои кости у печки…»
Ответить бы ей, да лень пошевельнуться. Тело ноет и немеет от какой-то боли. Шмель начинает жужжать над головой, все ближе, ближе. Поленька отмахивается от него руками, встает, и голова Антона Захаровича спадает с ее теплых и мягких колен, ударяясь о землю…
Мацута открыл глаза. Сильная электролампа заливала узкий отсек ярким светом. Никакой Поленьки нет, только тяжелый сон, полубред. И сердце вдруг сжалось от страшной тоски. «Так, наверное, всегда перед смертью бывает», – подумал старый боцман и снова подоткнул под голову бушлат, который казался ему во сне мягкими удобными коленями Поленьки.
Не вставая с железной палубы, острые заклепки которой больно впивались в тело, он внимательно прислушался. Подлодка шла под водой. Ровно гудели моторы, и… опять этот шмель! Но это уже не сон. Где-то высоко наверху раздавалось монотонное жужжание, точно легкие крылья трепетали на ветру.
Звонко лязгнул ключ в замочной скважине. Стальная дверь открылась, и одноглазый немецкий офицер пригрозил:
– Сидейт надо тишина. Надо молчайт!..
Снова лязгнул ключ. Свет в отсеке погас. Шмель продолжал жужжать. Но вот это жужжание превратилось в тонкое звенящее пение, и на подлодке сразу все стихло. Остановились моторы, перестали чавкать жадные масляные насосы, и кто-то прошел перед дверью, стараясь не шуметь, ступая, наверное, на цыпочках.
Антон Захарович насторожился. «Что бы это могло быть?..»
И вдруг он все понял. Где-то на поверхности моря сейчас ходил корабль – корабль советский, иначе зачем бы немцы стали таиться на глубине, крадучись бесшумной поступью! Они боятся выдать себя всем – гулом динамо-машин и гирокомпаса, стуком дверей и голосами команды.
«В-у!.. В-у-у!!. В-у-у-у!!!..» – работали винты советского корабля.
Мацута вскочил на ноги, больно ударившись головой о железную раму. Весь отсек, низкий и душный, был заставлен коробками аккумуляторов. Подлодку неожиданно сильно встряхнуло, и резкий звук взрыва потряс ее хищный змеиный корпус.
«Банг!.. банг!.. банг!..» – посыпались сверху глубинные бомбы, и каждая, сотрясая борта субмарины, колотила ее мощным водяным молотом.
В этот момент Мацута не думал о том, что эти бомбы, неся возмездие врагу, могут погубить и его, и потому с напряжением следил за схваткой противников. Одного – грозного, решительного, и другого – притаившегося, ищущего спасения на глубине. А когда, сбитый с толку этой обманчивой тишиной, советский корабль стал удаляться и взрывы слабо прогремели вдалеке, Мацуту охватило отчаяние. Он заметался по отсеку, натыкаясь на стены, покрытые инеем, не зная, чем бы вернуть корабль обратно.
Мичман на ощупь искал что-нибудь тяжелое. Он пытался сбросить на палубу аккумуляторы, но они были плотно привинчены к железным рамам.
Шум винтов уже удалялся. Натренированная на бесшумных повадках, команда субмарины ничем не выдавала себя, понимая, что любой неосторожный звук повлечет за собой очередную атаку сверху. И взрывы глубинных бомб раздавались все реже, все слабее.
Когда же они затихли совсем, Антон Захарович уткнулся лицом в худые колени и, тихо всхлипнув, заплакал. Только сейчас он понял весь ужас своего положения, только сейчас понял, что он в плену…
* * *
Вахтанг Беридзе записал в вахтенном журнале:
«Сброшены 23 глубинные бомбы. На поверхность моря всплыло мазутное пятно. Очевидно, повреждены масляные цистерны. Контакт с противником был потерян. Легли на прежний курс…»
Написал и поднялся на мостик.
Большой венок лежал на корме, позванивая дрожащими на ветру бронзовыми листьями. Волны, набегая на палубу, мочили широкую ленту кумача, на которой было вышито золотыми буквами:
ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ ГЕРОЯМ
Вахтанг вел свой катер к месту гибели «Аскольда», чтобы сбросить там венок в море. Потом надо было обойти все заливы восточного берега Новой Земли в южной ее части и проверить – нет ли где матросов с погибшего корабля.
Все спасенные корветом аскольдовцы в один голос уверяли, что в море осталась шлюпка. Но где она? Туман скрыл ее от людей, и если она не перевернулась на полпути от берега, то, может быть, и дотянула до Новой Земли.
Вечером команда «морского охотника» построилась на палубе, обнажив коротко остриженные головы. Три матроса застыли возле орудия, боцман Чугунов распутал фалы Военно-морского флага СССР. Катер медленно приближался к месту гибели «Аскольда».
Волны… туман… ветер…
– Какая глубина? – спросил Вахтанг у мичмана.
– Двести сорок, – взглянул Назаров на карту.
Сняв фуражку, старший лейтенант обратился к матросам:
– Товарищи, здесь, под килем нашего катера, лежат боевые друзья, павшие в борьбе с врагами нашей прекрасной Отчизны. Они отдали свою жизнь за правое дело…
– Вышли в точку назначения! – прервал его мичман, и Вахтанг, не закончив своей речи, скомандовал:
– Флаг приспустить!.. Венок в воду!.. Салют!..
Ударила пушка. Матросы столкнули венок за борт, и он, последний раз сверкнув бронзой, исчез в волнах. Полотнище флага поползло вниз по мачте, дошло до середины и вновь торжественно взметнулось кверху.
– Разойдись! – сказал Вахтанг матросам, надевая фуражку.
Медленно и плавно тонул венок. Много времени понадобится ему, чтобы достичь далекого дна. В сплошном подводном мраке, шевеля чеканными листьями, он будет колыхаться и падать все глубже и глубже, пока не ляжет на грунт или на палубу корабля, посреди разметавшихся матросских тел…
Вахтанг поднялся на мостик и направил катер к берегам Новой Земли.
В первой бухте, куда зашел «охотник», шлюпки не оказалось. На каменистой отмели грелись на солнце несколько тюленей. Услышав рокот мотора, тюлени испуганно вскочили и, загребая ластами по гальке, быстро нырнули в воду. Потом их лоснящиеся головы вынырнули у самого борта, и пока катер разворачивался в бухте, тюлени плыли следом, оглашая мертвые окрестности жалобным протяжным ревом.
Назаров сказал:
– Следующая – губа Торосовая. Заходить не опасно…
Но едва только катер вошел в бухту Торосовая, как его сразу же облепили тысячи и тысячи птиц. Гагары, чайки, бакланы, чистики и буревестники слетались на «охотник», оглушив людей криками. Голоса пернатых сливались в сплошной гвалт, в котором нельзя было разобрать звонков телеграфа и команд. В мгновение ока птицы загадили всю палубу, мачты, орудия и присаживались даже на людей.
Птицы висели в воздухе такой плотной тучей, что из-за них ничего не было видно, и Вахтанг, боясь посадить катер на мель, велел выстрелить вверх из пушки. Орудие развернули, дали залп – «собирай, матросы, перья для подушек!». И только тогда птичий базар угомонился и стая покинула катер.
«Охотник» вышел на середину бухты, и все увидели стоявший на берегу, почерневший от древности деревянный сруб. Радостная надежда охватила Вахтанга. Он подвел катер к отмели и, спрыгнув с мостика, не задумываясь, бросился в воду. Здесь было неглубоко – всего по пояс, и он, путаясь ногами в водорослях, выбрался на берег.
Добежал до избы, с размаху ударил ногой в дверь, и она сразу рассыпалась трухой. В лицо пахнуло сыростью. Вместе с подоспевшим боцманом старший лейтенант вошел внутрь. Низкий топчан с полусгнившей медвежьей полостью стоял у окна. Маленькое оконце было затянуто многовековой паутиной. На столе лежала груда пыльной яичной скорлупы, на подоконнике валялось несколько человеческих зубов, очевидно, выпавших при цинге.
А на бревенчатой стене было вырезано кудрявым старинным письмом:
ЛЕТА 1758 ЗДЕСЬ ГОРЕВАЛРОДИОН ЕВСТИХЕЕВ
А еще ниже, угловатыми буквами, была вырезана свежая надпись:
ЛЕТОМ 1944 ЗДЕСЬ ЧУТЬ НЕ ПОГИБЛИ МАТРОСМОРДВИНОВ И ЛЕЙТЕНАНТ КИТЕЖЕВАКРУШЕНИЕ КАРЬЕРЫ
Все последние месяцы фон Герделер изучал русский язык с таким же рвением, с каким изучал шведский, когда находился на рудниках Елливаре. Для этого у него были особые цели. Как опытный инструктор по национал-социалистскому воспитанию, оберст отчетливо понимал, что пропаганда гитлеровских идей терпит в армий поражение. Крикливые статьи Геббельса, которые печатались в «Вахт ам Норден», только обостряли напряжение обреченности и нервировали егерей.
И фон Герделер, будучи энергичным человеком, взялся за изучение русского языка, чтобы легче было понять сущность агитации в войсках противника. Оберст был неглуп и понимал: советские политработники – большая сила, пренебрегать которой в ведении войны не следовало. Он являлся тоже своего рода политработником, и ему хотелось перенять от советской агитации если не сущность, то хотя бы метод, который позволял коммунистам вести за собой массы.
Теперь инструктору доставлялись все, какие удавалось добыть, русские журналы и газеты. Он думал: «Как русская армия, даже в страшную пору своих поражений, могла сохранить стойкий дух, сохранить веру в победу?..» К удивлению фон Герделера, корреспондентами русских газет часто были простые солдаты и матросы.
Инструктор долго и мучительно раздумывал, извлекая выводы из своих предположений, и наконец решился.
– Завтра, – сказал он чиновнику армейского ведомства пропаганды, – вызовите ко мне егеря Франца Яунзена, автора мистерии «Возвращение героев Крита и Нарвика».
* * *
– Герр инструктор, солдат тринадцатого взвода шестого полка девятнадцатого горноегерского корпуса Франц Яунзен прибыл согласно вашему вызову.
– Хайль! Вот вам бумага, вот вам стол, вот чернила и перо – садитесь и пишите. Пишите статью для газеты «Вахт ам Норден». Ваше дело – объективно отразить настроение солдатской массы.
– Будет исполнено, герр инструктор…
Через полчаса статья была готова и представляла собой смесь всего того, что печаталось на страницах множества солдатских газет. Заканчивалась она возгласом: «И есть только одна сила под этими небесами, способная остановить наше движение к победе и величию, – это сама смерть!..»
Разрывая рукопись надвое, инструктор сказал:
– Пожалуйста, без фанфар и барабанов. Вы лучше меня знаете, что думает немецкий солдат. Вот и напишите…
Второй вариант статьи постигла судьба первого.
– Я вызывал вас, Яунзен, не за тем, чтобы вы распинались тут передо мною в верноподданнических чувствах. Сейчас не сорок первый год, и задачи армии уже не те, что были в начале войны. Мне важно получить от вас искреннюю статью о действительном положении вещей на фронте. Но в то же время – проникнутую оптимизмом, какой присутствует в вашей мистерии.
На этот раз Франц Яунзен старался дольше обычного. Он пыхтел, елозил под столом сапогами, протирал очки. Но и третий вариант тоже полетел в корзину.
– Вы что, притворяетесь или действительно не понимаете, что от вас требуется? – уже начиная выходить из себя, кричал оберст. – Разве в вашей землянке егеря разговаривают только одними партийными лозунгами?.. Повторяю: от вас требуется объективность в оценке сегодняшнего положения нашей армии с точки зрения простого солдата… Вам, наконец, ясно?
– Так точно, герр инструктор!
– Тогда какого же черта вы здесь паясничаете?..
Яунзен снова заскрипел пером. Вскрывая на выбор солдатские письма, еще не проверенные цензурой, – это он проделывал ежедневно, чтобы постоянно быть в курсе настроения армии, – фон Герделер изредка посматривал на егеря. Тот старательно скреб бумагу, и лицо у него от натуги было почти синее, как баклажан.
– Герр инструктор, – робко спросил он, вставая, – а про то, что наши войска в Крыму и на Украине пытаются выпрямить растянутую линию фронта, – об этом, герр инструктор, можно писать?
– Можно, – разрешил оберст, слегка нахмурясь.
Четвертый вариант статьи был скомкан и брошен в камин.
– Это уже то и все-таки еще не совсем то, – сказал фон Герделер, раздумывая. – Вы не уйдете отсюда, пока я не буду иметь перед собою того, что мне нужно. Вот, подсказываю вам приблизительно начало статьи…
Он наугад взял со стола письмо какого-то егеря, прочел:
– «…Зиму прожили. Что-то принесет нам весна? Не дай Бог, если таких птичек, которые восьмого марта прилетели к финнам и разворотили им порт Котка. Но пока что у нас спокойно. Утешаем себя тем, что провидение направляет удары русских стороной. Страшно думать, что когда-нибудь и здесь повторится нечто подобное. Надеемся отсидеться за бетоном и камнями, к обороне подготовлены хорошо и не перестаем готовиться дальше…» Усильте, Яунзен, эту мысль о том, что мы будем неуязвимы в обороне, и особенно не канительте!..
Уже к вечеру, исписав целую стопку бумаги, Франц Яунзен наконец-то заслужил одобрение инструктора. Фон Герделер немного сократил статью, кое-что исправил в тексте своим энергичным почерком и отнес ее редактору «Вахт ам Норден».
Прочитав статью, беспартийный редактор, дрожавший от каждого неосторожного слова, испугался:
– Герр инструктор, я все это понимаю, приветствую искренность автора, но…
– Никаких «но»! – обрезал его фон Герделер. – От моего имени – в набор!..
Вернувшись обратно, он сказал Яунзену:
– Можете возвращаться в часть. Статья завтра же появится в печати. Чем вы желаете получить гонорар: марками или консервами?
– Герр инструктор, конечно, консервами!..
* * *
Над входом в землянку тринадцатого взвода висела доска, на которой было написано: «Gott mit uns!»[17] Эту доску сорвали, положили на пол, а Пауль Нишец острием тесака, словно карандашом, разграфил ее на несколько продольных полосок.
– Ипподром готов, – весело заявил ефрейтор. – Вот эта крайняя беговая дорожка будет для моей гнедой кобылки, – и он отметил крайнюю полоску своими инициалами: «Р. N.»
– Я беру среднюю, – сказал Франц Яунзен.
Егеря расселись вокруг доски, каждый занял себе полоску и, быстро отыскав на своей одежде вошь (которая выглядела побойчей других), положил ее на край «беговой дорожки».
– На старт! – скомандовал Нишец. – Пли!..
Вшивые гонки начались.
Первой шла жизнерадостная мелкая вошка Вилли Брамайера; Франц Яунзен поправлял спичкой своего «рысака», который никак не хотел ползти прямо, а старался вильнуть в сторону.
– Доска шершавая, – жаловался егерь. – Это еще что, а вот до того как белье в прошлом месяце парили, так вот у меня была вошь – это вошь!..
Но в самый разгар «гонок» дверь распахнулась, и в землянку вошел эсэсовский офицер, на погонах которого были видны три четких буквы: «Ж. Е. Р.» – тайная полевая полиция.
– Франц Яузен – кто?
– Так точно, герр…
– Руки вверх!
Эсэсовец толкнул его к двери, там уже стояли двое в штатском. Яунзена бросили в машину, и она сразу же сорвалась с места. Все произошло настолько стремительно, что Яунзен вначале ничего не понял. Только когда автомобиль проехал версты две, он спросил:
– Герр унтерштурмбаннфюрер, мне можно опустить руки?
Удар в лицо. Смех.
– Герр…
Еще удар.
– Ты будешь знать!.. Говори, как тебе удалось вот это?
Только сейчас Франц заметил в руке офицера газету со своей статьей.
– Герр…
Ему не дают говорить. Бьют. По лицу Яунзена текут кровь и слезы. Он сползает с сиденья, штатские топчут его ногами.
Наконец бить прекращают.
– Кто дал тебе Железный крест?
– Я убил изменника нации.
– Это не ответ на вопрос.
– Крест выдан мне по инициативе оберста фон Герделера.
– Ага, – смеется эсэсовец, – одна компания!..
Снова бьют. Машину трясет. Пролетают вершины гор. Сверкает море. Гудят под мостами реки. И – бьют…
Петсамо. Яунзена волоком втаскивают в комендатуру тайной полевой полиции.
– Пей, – говорит эсэсовец и дает воды.
Зубы егеря стучат по железному ободку кружки; на подоконнике длинного коридора пушистый котенок трет лапкой мордочку… какие-то двери… какая-то лестница… Куда ведут?..
В сумрачном кабинете, украшенном большим портретом Гитлера, сидит бледный фон Герделер. Увидев Яунзена, он долго о чем-то думает, потом поднимается и говорит:
– Этот солдат невиновен. Я ему приказал, и он приказ выполнил…
За спиной Яунзена, как избавление от мук, захлопывается дверь одиночной камеры. Глубокой ночью к нему приходит санитар-фельдфебель.
– Ну! – говорит он, грубо ощупывая избитое тело егеря. – Ты, парень, легко отделался.
Он лезет к нему в рот жесткими пальцами, равнодушно замечает:
– Зубы выбили, а корни остались.
Достав щипцы, вырывает корни. Франц Яунзен выплевывает кровь, плачет:
– О, майн готт, за что меня так?..
– Не скули! – Фельдфебель смазывает ему синяки какой-то мазью, говорит: – Иди… иди, парень.
– Куда?.. Куда идти?
– В канцелярию.
В канцелярии военный чиновник, как будто ничего не случилось, говорит ему:
– Впредь вы будете следить за настроением солдат вашего взвода и немедленно докладывать обо всем лейтенанту Вальдеру. Ваш служебный номер, который вы должны хранить в тайне, – 7318… Можете идти.
– Слушаюсь, – ответил Яунзен, а когда очутился на улице, то поднял голову и, глядя на звезды, поклялся: «Чтобы я когда-нибудь что-нибудь для кого-нибудь еще написал… да никогда!..»
* * *
До сих пор Герделер думал, что мощь третьей империи заключена в железных колоннах солдат, в генералах людендорфской выучки, в беспрекословной дисциплине, в жерлах орудий, в крейсерах, в торпедах, в немецкой пунктуальности. И до сих пор он чувствовал себя неотделимой частью этого сложного механизма. Но оказалось, что все это – блеф; над армией и над ним тупо возвышалась еще одна сила, которая воплощена вот в этом штурмбаннфюрере с белой повязкой гестаповца на рукаве.
Допрос окончен. Ему бросают одежду:
– Одевайтесь.
Инструктор разбирает сверток обмундирования. Золотые шнуры оберста с мундира уже спороты. Пальцы дрожат, не могут нащупать пуговицу. Кто-то помогает ему натянуть штаны, толкает в спину:
– Быстрей, быстрей!..
Уже ночь. Горы чернеют на горизонте. Его сажают в машину, везут. Штурмбаннфюрер всовывает ему в рот сигарету, подносит к лицу зажигалку.
– Ну, – говорит он, – может, вспомним все-таки?
«О чем вспомнить? – пытался сосредоточиться фон Герделер. – Ах да!.. Этот „дарревский молодчик“ Отто Рихтер, прибывший в Финмаркен из Голландии. Я встречался с ним в Парккина-отеле… Кто еще был тогда?.. Кажется, командир противокатерной батареи с мыса Крестового… как зовут этого обер-лейтенанта?.. Фон… фон Эйрих…»
– Ну! – настаивает гестаповец. – Так, может, мы скажем честно, что получили задание от русской разведки начать разложение горноегерской армии?
– Я ни в чем не виноват, – отвечает фон Герделер. – Никаких заданий от Рихтера не получал… Произошла какая-то чудовищная ошибка…
Шофер в мундире эсэсовца говорит:
– Здесь! – И машина останавливается.
Инструктора подхватывают за руки, его ноги волокутся по земле. «Все, – думает он, – конец», – и говорит:
– Послушайте, я умру, но совесть моя перед фюрером чиста. Я остаюсь верным слугой национал-социалистской партии.
– Браво, браво! – смеется штурмбаннфюрер и деловито распоряжается: – Вот к этой скале… повертывайтесь…
– Нет! – отвечает инструктор, прижимаясь к скале спиной. – Я приму смерть с открытым лицом!..
– Ну, валяйте, желаю вам оставить штаны сухими.
Автомашины с включенными фарами въезжают на площадку, и теперь четыре ярких луча, как прожекторы, сходятся на фон Герделере.
– По изменни-ку н-а-а-ции!.. – нараспев командует штурмбаннфюрер, и карабины нащупывают сердце инструктора, которое сжимается в груди от предчувствия пулевых уколов.
Гестаповец вдруг обрывает команду, подходит к нему.
– Спрашиваю последний раз, – говорит он, – от кого получали задание написать эту пораженческую статью?
Фон Герделер вскидывает руку в нацистском приветствии:
– Хайль Гитлер!
– Не будь дураком! Я отдаю команду «пли».
– Хайль Гитлер!
– Пли!
Инструктор почти явственно ощутил толчок пуль, но продолжал стоять, только одна мысль билась под черепом: «За что?.. За что?.. Разве я…»
Штурмбаннфюрер подходит снова:
– Послушайте, я шучу только один раз. Со второго залпа от вас полетят клочья.
– Хайль Гитлер!..
– Ну, ладно!.. Внимание… пли!
На этот раз, кажется, попали. Все тело разрывается на части.
«Но почему я не падаю?..»
Штурмбаннфюрер подходит и сталкивает его на землю:
– Лежи!..
Инструктор потерял сознание. Когда же очнулся – вокруг было пусто. Он понял, что машины уехали, оставив его одного в тундре. Вспомнив сцену расстрела, вяло подумал: «Пугали», – и поднялся на ноги.
На рассвете, проделав пешком несколько верст, инструктор пришел в Петсамо, где его уже ждал приказ:
«Оберст Хорст фон Герделер понижается в звании, как не справившийся со своими обязанностями, и переводится в разряд строевых офицеров…»
Двое
– Пи-ить… дай… воды…
И, когда она просила об этом, Мордвинов каждый раз переставал грести и с ненавистью оглядывал волнующийся простор океана.
«Где бы достать воды?.. Хоть каплю, одну лишь каплю!.. Не для меня – для нее!..»
– Пи-и-ить… пи-и-ить, – просила Варенька, с трудом разлепляя запекшиеся губы, а он сидел рядом с ней – тихий, сгорбленный – и ждал, когда она снова потеряет сознание. Потеряет сознание и хоть на время забудет, что на этом прекрасном свете, который она так любит, есть вода – вода живая, сверкающая, прохладная, чистая.
И, когда она забудет об этом, он опустит в воду, которую нельзя пить, свое широкое весло – снова начнет грести к невидимому берегу. Пусть уж лучше она лежит в беспамятстве, чем слышать ее постоянную просьбу «пи-и-ить», которую нельзя исполнить.
Но когда однажды над морем, почти касаясь волн, прошла грозовая туча, Мордвинов чуть не закричал от радости, почувствовав, как на его грудь вдруг упала прохладная капля. Он содрал с себя голландку, развернул ее в руках и поставил под нее пустую банку из-под консервов. Обильно хлынувший дождь застучал по парусине, собранной в виде воронки, и матрос молча смотрел расширенными глазами, как стекали, прыгая по жестяному донышку, капли.
Это была жизнь, и, что самое главное, не его жизнь, а – Вареньки!..
Когда дождь прошел, Варенька очнулась снова, и он, опережая ее просьбу, бросился к ней и крикнул:
– На!..
Он дал ей выпить все, до последней капли. И когда воды не стало, жажда, терзавшая его третьи сутки, стала уже непереносимой. Тогда он лег на борт плотика – начал глотать соленую, обжигающую внутренности горечь моря. Это не утолило его жажды, но само сознание того, что он все-таки пьет, на время приглушило мучительный жар в усталом теле…
Вареньке становилось хуже. Решетчатое днище плотика пропускало воду, и как Мордвинов ни старался, подкладывая под раненую брезент, ему все время приходилось менять на ней сырое белье, которое он тут же сушил на себе.
Порою ему казалось, что Варенька уже застывает от холода. Тогда он ложился на днище, прижимаясь к ней своим телом. Больная и беспомощная, она сделалась теперь для него доступнее и ближе.
Потом, точно вспомнив что-то, он вставал и снова решительно брался за свое коротенькое весло… А солнце день и ночь светило над морем…
* * *
Добравшись до берега, Мордвинов отыскал в одной бухте старинную постройку, в которой умер когда-то не известный миру русский человек Родион Евстихеев, и перенес в нее Вареньку.
Этот первый день, проведенный на берегу, он посвятил налаживанию своего маленького хозяйства. Спички, еще с утра разложенные на солнцепеке, загорались отлично. Скоро в древнем каменном очаге весело потрескивали ветки, чадил зеленым дымом ягель. А в консервной банке, заменявшей кастрюлю, уже варились крупные ярко-аквамариновые яйца кайр, голубоватые яйца гагар, которые Мордвинов достал на скалах птичьего базара.
«Что ж, жить можно», – думал матрос, но пища не радовала его, когда Варенька, измученная болью, почти умирающая, отказывалась от всего, что он ей предлагал, и только просила пить, пить, пить – просила так, словно все еще не могла избавиться от жажды. Мордвинов был на «Аскольде» лишь санитаром, да и то больше времени проводил на своей дальномерной площадке, нежели в лазарете, – чем он мог помочь ей?
«Умрет… Как страшно думать об этом! Вот жила, разговаривала, смеялась и вдруг – нет ничего, ни смеха ее, ни голоса, – смерть!..»
Поначалу он хотел развести костер, но потом подумал, что здесь пустынный район моря, куда редко заходят корабли, и решил поберечь плавник. Отправиться к югу на плотике, держась берегов, – это значило погубить себя и Вареньку, которая еще жива, еще дышит, еще… будет жить.
– Будет! – сказал он себе и, стиснув руками голову, весь вечер просидел возле очага, думал: «Что делать дальше?..» Плотик, на котором он добрался до берега, только носил название плотика, на самом же деле это был просто большой спасательный круг, только не пробковый, а резиновый, надутый воздухом; внутри него была укреплена круглая деревянная решетка, на которой мог лежать, поджавши ноги, лишь один человек. Вот Варенька и лежала на ней. Хорошо еще, что Мордвинов догадался подобрать тогда из воды сорванный взрывом с «Аскольда» обрывок парусинового тента; этот брезент он потом подкладывал под девушку, а то бы волны заливали ее все время. Хотя, чего уж там, от волн не спасешься, и случись на море легкий шторм, плотик не успевал бы выныривать на гребень, волны задушили бы и его, и Вареньку…
Ночью, когда незаходящее солнце присело над морем с северной стороны, собираясь снова начать свой поход вкруговую, в голове Мордвинова созрело решение. Прислушиваясь к прерывистому дыханию девушки, он встал, тихо вышел и спустился к берегу океана.
Было время ночного отлива, обнаженный берег покрывали заросли морской капусты. Засучив штаны, матрос долго бродил по каменистой отмели, отрывая от грунта многометровые стебли водорослей, снопами выносил их на сухое место. Здесь же он нашел два бревна плавника, окаменевших от долгого пребывания в море. Мордвинов откатил бревна подальше от воды и, убедившись, что на сегодня все сделано, пошел спать.
На следующий день матрос пришел сюда снова и начал кропотливую работу. Разбирая просушенные за день водоросли, он проверил прочность их стеблей, откладывал в сторону самые крепкие. Потом из отобранных фукусов и ламинарий стал плести толстые тросы – перлини, сращивая концы лонго-сплесенями. Тросы получались гибкими, прочными – сам Антон Захарович Мацута позавидовал бы своему ученику.
Так в постоянной работе – между домом, где лежала Варенька, и берегом, где собирался плот, – прошло еще несколько дней. Для того чтобы новый плот получился устойчивым и мог бы выдержать волнение на море, нужно было не меньше десяти массивных бревен. Но плавника не хватало, и Мордвинов совершал дальние переходы вдоль полосы прибоя, выискивая беспризорные бревна. В ожидании, что океан принесет на волнах из устья Енисея ствол дерева, он – уже усталый – подолгу просиживал на высокой прибрежной скале, застывая на целые часы в неподвижной выжидающей позе, так что молодые глупыши садились ему на плечи, принимая его за камень.
Однажды вечером Вареньке вроде стало легче, и, лежа на топчане, она с удивлением озиралась по сторонам, точно увидела впервые эти черные стены, этот закоптелый, грозивший обвалиться потолок и этого угрюмого матроса, сидящего на корточках у огня. Слабым движением руки она подозвала Мордвинова к себе, и он, присев у нее в ногах, стал тихо рассказывать о своем решении переправиться на материк.
Варенька часто закрывала глаза; думая, что она заснула, матрос несколько раз осторожно вставал, намереваясь уйти, но девушка каждый раз удерживала его, говоря:
– Нет, нет!.. Просто мне так легче…
И когда он замолчал, она посмотрела прямо в лицо ему усталыми, но по-прежнему ясными глазами.
– Яша, – сказала она тихо и спокойно, – сейчас что, вечер или утро?..
Он машинально посмотрел в окно: солнце светило ярко, и в этот момент ему показалось, что он не знает – что сейчас, утро или вечер; не знает – где он, и страшное ощущение одиночества потрясло все его существо.
– Вечер, – вздохнула Варенька, не дождавшись ответа; что-то похожее на улыбку отразилось на ее лице, и она, внятно отделяя слова, сказала: – Вечер и утро протягивают друг другу руки… Это я помню… все помню…
– Что? – спросил он, нахмурившись.
Варенька не ответила и, преодолевая боль, вдруг начала вставать с топчана. Мордвинов уложил ее обратно, прикрикнув:
– Нельзя!
– Теперь уже все равно, – спокойно отозвалась она, – ничего не спасет… я уж это знаю… Умру, Яша… Ты почему молчишь?
– Я слушаю.
– Так вот, – помолчав, продолжала она, – я это чувствую и потому прошу тебя передать… передай Пеклеванному, что, умирая, я… я вспоминаю…
– Ничего не передам, – сказал Мордвинов и встал. – Думайте о нем сколько хотите, а я ничего не передам.
– Яша, родной, умоляю тебя! – почти выкрикнула Варенька, пытаясь поймать его руку. – Выполни мою последнюю просьбу!..
– Нет! – громко сказал Мордвинов. – Не смей!.. Будешь жить – сама передашь… А жить ты будешь!.. Ты будешь жить! – повторил он несколько раз, как заклинание, и выбежал из дому.
…В эту ночь океан выбросил на скалы тяжелый ствол сибирской лиственницы.
* * *
В кают-компании крейсера «Святой Себастьян» шел вечерний спор о том, какие моряки самые лучшие в мире. Мнения по этому вопросу резко разделились. Одни утверждали, что самые смелые моряки – турки, другие – норвежцы, третьи говорили, что прекрасные моряки рождаются на Полинезийском архипелаге. А некоторые, иронически посмеиваясь, доказывали, что сейчас невозможно найти хороших моряков, ибо появление быстроходных кораблей и наличие на флоте непрофессионалов ведет к так называемому «обезлюдению» морей.
Спор затянулся до полуночи, когда с мостика поступил доклад о том, что на горизонте замечен плот с людьми. Все офицеры выбежали наверх с биноклями в руках.
На широком деревянном плоту, захлестываемом волнами, лежали два человека, а над ними возвышался резиновый плотик, поставленный вместо паруса. Но каково же было удивление англичан, когда они распознали в одном из людей женщину. Эта весть мигом облетела всю команду крейсера, насчитывавшую более полутысячи человек, и на палубу не поднялись только те, кто нес вахту в нижних отсеках. Многие, чтобы лучше разглядеть, взбирались на мостики и башни, густыми гроздьями повисали на снастях.
Боцман крейсера уже отводил от борта корабля стальную балку выстрела, на котором болтались, раскачиваемые ветром, веревочные штормтрапы и шкентеля с мусингами. Здоровенный негр-стюард во всем белом разбежался по балке до ее конца, лег животом, обхватив выстрел ногами, махал руками – хотел помочь.
И вот матрос на плоту встал и, взяв женщину на руки, ловко вцепился в штормтрап. Теперь все увидели, что это русский. Он не мог подняться наверх вместе с ношей, и негр, работая руками, сильными рывками подтянул его к самому выстрелу, который снова подвалили к борту. Десятки рук ухватились за одежду спасенных, вытащили их на палубу. А плот, подхваченный волной, ударился о борт крейсера и тут же рассыпался.
Мордвинову совали в руки шоколад, сигареты сыпались к его ногам сплошным дождем, кто-то уже подносил ему флягу с пахучим ромом. А он, не выпуская из рук Вареньки и боясь потерять в толпе матросов сутулую спину старшего офицера, шагал в корабельный лазарет.
* * *
Мордвинов сидел в кубрике за столом, на котором лежали распечатанные колоды карт и высились тяжелые сифоны с лимонной водой, когда его пригласил к себе командир крейсера. Матрос поднялся в офицерскую палубу. Над дверями салона светился сигнальный плафон с надписью: «Можно войти», – матроса, видно, уже ждали.
– Здравствуйте! – сказал он высокому смуглому командиру, стоявшему посреди каюты в легкой пижаме.
Уибрин предложил ему сесть за стол; две чашки крепкого формозского чая уже дымились на серебряном подносе. В иллюминаторах мелькали сизые гребни, порою волны совсем закрывали толстые стекла, и тогда в помещении становилось темно от зеленого полумрака морской пучины. Неяркий свет фосфора, мерцавший на приборах, освещал каюту матовым сиянием.
Уибрин показал матросу священную реликвию своей семьи – подзорную трубу прапрадеда, который плавал в Средиземном море вместе с адмиралом Ушаковым во время Ионической кампании 1798–1800 годов.
Когда же Мордвинов рассказал ему о своих приключениях, командир открыл сейф и достал оттуда толстую книгу в кожаном переплете.
– Это «Журнал торжественных посещений», – объяснил он. – Посещая мой корабль, здесь оставили свои подписи многие министры, политические деятели, короли и известные миру писатели. Но я бы хотел иметь в этом журнале подпись простого русского парня, который делает в этой войне великое, ни с чем не сравнимое дело…
Матрос обмакнул перо в штормовую чернильницу и, подумав, написал в журнале:
«Если в последний день войны, в последнем бою меня сразит самая последняя пуля, – я согласен! – только бы знать, что эта война тоже самая последняя война в мире».
– Благодарю вас, – сказал Уибрин, пряча журнал в сейф.
Потом командир сел за столик и сказал, что крейсер направляется в Скапа-Флоу; он предложил Мордвинову идти вместе с ним в Англию, чтобы вернуться оттуда в Россию с первым же караваном.
Матрос поблагодарил, но отказался.
– Я хочу как можно скорее вернуться в строй! – сказал он.
Тогда, оценив по достоинству его желание, Уибрин поднялся на мостик к офицерам. Был дан полный ход и изменен курс. «Король, ей-ей, не обеднеет, если мы истратим лишнюю тонну нефти», – решил командир и спустился в котельный отсек; стоя на площадке трапа, он обратился к кочегарам с просьбой «потрудиться как следует».
И матросы, вращая клапаны огнедышащих форсунок, весело кричали в ответ:
– Мы постараемся, сэр!
– Мы выжмем из котлов, сэр, все, что можно выжать из пятидесяти тысяч лошадиных сил, сэр!..
– Все, что зависит от нас, сэр, будет исполнено, сэр!..
На следующий день крейсер уже бросил якорь напротив Мурманска. Санитарный вельбот подошел к борту, и малайцы бережно перенесли на него Вареньку по совершенно вертикальному трапу с помощью штормовых носилок.
Мордвинов помахал гостеприимному экипажу крейсера бескозыркой, и вельбот направился к берегу, где его уже ждал, в нетерпении расхаживая по причалу, лейтенант Пеклеванный.
И Варенька, еще издали заметив его, улыбалась, поднимая навстречу руки, а матрос, отвернувшись, часто и нервно затягивался слабой английской сигаретой.
В экипаже, встретившись с друзьями, Мордвинов первым делом спросил:
– Ну-ка, расскажите, как подать рапорт контр-адмиралу. Хочу воевать в морской пехоте!..
Глава восьмая
В морской семье
– Лейтенант Пеклеванный, прошу садиться. Не хотите чаю?.. Напрасно. Я, честно говоря, вернулся только из Кандалакши и, не заходя домой, сразу сюда. Проголодался!..
Сайманов разговаривал с ним как со старым знакомым, и это льстило Артему. Он тоже попробовал перейти на дружескую ногу и спросил:
– В Кандалакше были долго?
– Нет. Осматривал шхуну «Книпович», на которой Рябинина ходила в экспедицию.
– Уж не хотите ли приспособить ее к делу?
– Хочу. Зачем же бездельничать кораблю в такое горячее время! А то, что это парусник, так вы, лейтенант, не смущайтесь. На море часто приходится добиваться успеха теми средствами, которые имеются, а недостающие импровизировать на месте… Вот так-то, лейтенант!
И, отодвигая пустой стакан, Игнат Тимофеевич засмеялся, довольно потирая руки. Потом, на этот раз уже полуофициальным тоном, спросил, как бы вспомнив что-то:
– Лейтенант Пеклеванный, вы, кажется, хотели служить на эскадренном миноносце?
Артем встал:
– Я благодарен вам, товарищ контр-адмирал, что вы не забыли о моем желании, но я уже не рвусь служить на эсминцах; это было увлечение молодости…
– Почему же?
– Я понял, – продолжал Артем, – что служба на любом корабле интересна. Правда, я понял это не сразу. А если служба еще и поставлена правильно, то…
– Похвально! – улыбнулся Сайманов. – А все-таки, Артем Аркадьевич, вам придется послужить на миноносцах. Сегодня в полночь с моря возвращается эсминец «Летучий», старший артиллерист которого уходит с корабля учиться в академию. Вы заступите на его должность…
* * *
Из штаба Артем отправился навестить жену Рябинина. Дверь открыл смуглый горбоносый офицер с папиросой в углу рта и прищуренным от дыма глазом. Что-то очень знакомое уловил в его лице Пеклеванный, но где он видел этого человека, вспомнить не мог. Кавказец – это стало ясно по акценту с первых же слов – тоже пристально всматривался в Артема.
Обоим стало неловко. Пауза слишком затянулась.
– Мы с вами где-то встречались!
– Может быть.
– А вы не учились вместе со мною в училище? – вдруг напомнил кавказец. – Я был старше вас на два курса…
– А ведь верно!.. Вахтанг Беридзе?
– Он самый.
– Как же это мы ничего не знали друг о друге!
– Ты вот что, – сказал Вахтанг, сразу переходя на «ты», – лучше помалкивай, а то она и так убивается. Говорить и утешать буду я сам!
Вахтанг сказал все это грубоватым наставительным тоном, как говорят в училище выпускники с новичками, точно он и сейчас, как и в училище, был старше Артема на два курса. Но лейтенант и без того держался скромно. Он редко встречался с женой Рябинина, а в ее доме был всего один раз. К тому же он не знал, как будет вести себя Ирина Павловна, – может быть, встреча с помощником ее мужа лишний раз растревожит женщину?..
Рябинина приняла Артема спокойно и сдержанно.
– Ну, как ваша Варенька? – спросила она его.
«Ваша», – мысленно повторил Пеклеванный. И то, что она первая назвала Вареньку «его Варенькой», и то, что первыми ее словами были слова, не касающиеся ее бед, а бед чужих, – все это вместе взятое сразу наполнило душу Артема благодарностью и любовью к этой женщине.
– Благодарю вас! – сказал он. – Вареньке лучше, она уже встает с постели…
Вахтанг был, видимо, в доме Рябининых своим человеком. Он свободно прилег на диван и, размашисто стряхивая к печке пепел с папиросы, продолжал разговор, прерванный приходом Пеклеванного:
– …И вот в одной бухте я наконец нашел шлюпку с «Аскольда». В ней все было уложено так, точно команда собиралась еще вернуться. Не нашли только компаса и паруса. А сразу от самой отмели следы вели в глубь острова. И по-моему, – сказал старший лейтенант, – среди них есть офицер.
– Простите, – вмешался Артем, – я не все слышал и не понял, о чем вы это рассказываете?
И когда Вахтанг повторил, как удачно завершились поиски пропавшей шлюпки с «Аскольда», лейтенант вздохнул свободнее – слава богу!
А Вахтанг продолжал:
– …Один след на песке точно такой же, как от моего ботинка. – Он поднял ногу, показав свой каблук с клетчатой нарезкой. – А что вы скажете, если это Прохор Николаевич идет с ними?.. Ведь такие ботинки, я знаю точно, интенданты всего месяц назад выдавали. И знаете кому? Только командирам кораблей!
– Так значит, – сказала Ирина Павловна, – значит, они все-таки добрались до берега и решили… что же?.. Неужели они решили пересечь Новую Землю поперек?
– Выходит, так.
– Но с восточного берега до Малых Кармакул около двухсот километров. Местность непроходимая. Пускаться в такой путь, не имея пищи, неся на себе раненых, – это, по меньшей мере, безумие!
– Может быть… может быть… – задумчиво сказал Вахтанг. – Но я, Иринушка, чувствую, что они самое малое через неделю будут здесь…
Когда лейтенант Пеклеванный, которому не терпелось поделиться этой новостью с аскольдовцами, ушел, Ирина Павловна спросила:
– Почему ты не уезжаешь в отпуск?
Вахтанг ответил не сразу.
– Ты пойми, я не могу ехать сейчас, оставив тебя в таком состоянии. Ведь мы все-таки друзья, Иринушка…
– И не только друзья, – сказала она, – но живем одной семьей все эти годы. Я скажу даже больше: после Сережки и Прохора ты, Вахтанг, самый дорогой для меня человек. Я благодарна тебе за очень многое и сейчас прошу как друга: уезжай, надо отдохнуть, впереди тебя ждет еще столько всего!..
В этот день она уговорила его уехать. Прощаясь с нею, Вахтанг сказал;
– Хочу сделать тебе маленький подарок. Хочу и в то же время боюсь, что поймешь этот подарок неправильно…
– Ну? – спросила Ирина Павловна, настораживаясь.
Вахтанг вынул из кармана старенькую потрепанную брошюру, протянул ее Рябининой. С обложки, из круглого овала, под рубрикой «Стахановцы моря», глянуло суровое лицо мужа.
– Вот, – сказал Вахтанг, – я знаю, что ее нет на вашей книжной полке. Прохор хранил брошюру в каюте на «Аскольде». Возьми!..
– Так значит, – нахмурилась Ирина Павловна, – ты тоже не совсем веришь, если…
Он не дал ей договорить:
– Вот, я и боялся, что ты растолкуешь мой подарок иначе. А на самом деле все так просто: ты прочитай эту брошюру, и ты поймешь, что он вернется. Обязательно!..
И когда Вахтанг распрощался с нею, Ирина Павловна с брошюрой в руках долго сидела у окна, листая посеревшие от времени страницы. Ведь эта брошюра знакома ей давно, еще до войны. В таких тоненьких скромных книжонках была напечатана не одна автобиография капитанов стахановских траулеров.
Неумелым, корявым языком капитаны бесхитростно описывали свои жизни. В этой серии брошюр была и автобиография Рябинина. Она напоминала сжатую до предела математическую формулу, настолько в ней все было упрощенно. Если некоторые из капитанов, памятуя о законах литературы, еще кое-как и пытались описать свои треволнения, поставить в каком-нибудь месте всеискупляющее многоточие, то Рябинин ограничился простым перечислением фактов.
Но Ирина Павловна видела за этой брошюрой очень многое: строчки упруго выгибались, как штормовая волна, и вот он, ее муж, обледенелый и усталый, простаивает четвертую ночь на мостике: идут косяки сельди, он ловит ее первый в стране, тридцать девять тысяч центнеров улова. Москва, Кремль, орден Трудового Красного Знамени, в их квартире тесно от корреспондентов, а вечером он говорит ей: «Ирина, это все ты, у меня только руки…» Она просыпается по ночам и видит склоненную над столом широкую спину мужа; получив в командование недавно построенный «Аскольд», Прохор уже не доверяет одним лишь морским навыкам. Но оказалось, что простоять за штурвалом при ветре в двенадцать баллов проще, чем разделить многочлен на одночлен. «Спи, спи, – ласково говорит он, – я хочу иметь свою голову на плечах…» Ирина ходила за ним следом, объясняя непонятное, расспрашивая о прочитанном; потом стала подкладывать ему на стол книги: Дерюгина, Книповича, Зернова, Вернадского, Месяцева; совала в карман пальто вместе с бутербродами свернутые в трубку журналы «Рыбное хозяйство», и он – читал… Ирина еще не знала ни одного человека, который бы читал столько. Прохор никогда не расставался с книгой, и чуть свободная минута – книга сразу подносилась к глазам. Об успехах его «Аскольда» уже стали писать за границей, но – война!..
Да, видно, прав был Вахтанг, говоря: «Прочитай эту брошюру, и ты поймешь, что он вернется…» И она вдруг поняла, что – да, он вернется, потому что не может погибнуть на полпути, потому что вся его жизнь – это борьба и еще раз борьба!
Часы пробили полночь. До слуха женщины донесся отдаленный вой корабельной сирены. Ирина встала. Схватилась за сердце. Что это? Или показалось? Может, все ложь, неправда? Подбежала к окну, отдернула штору. Вот сейчас, сейчас с моря выйдет на рейд «Аскольд», бросит якоря, и она разглядит на его мостике коренастую фигуру мужа.
Но со стороны моря стремительной затаенной тенью проскользил эскадренный миноносец и, не бросая якорей, подошел к причалам завода.
И где-то по темным, замаскированным улицам военного города сейчас шел лейтенант Пеклеванный, направляясь на новое место службы.
«Где же ты, Прохор?!»
День восьмой
Шестнадцать матросов стоят по колено в рыхлом, сыром снегу и смотрят на него. В глазах смятение и тоска близкой смерти. Семнадцатый лежит, подостлав под голову бушлат, и хрипло дышит.
– Может, не надо вставать? – спрашивает он. – Куда идем, командир? Восьмой день, а моря нет… Нет моря! Гиблое место… Тундра, командир… Амба!..
Плечо к плечу, согревая друг друга, стоят шестнадцать матросов. Рябинин вытаскивает из снега правую ногу и сразу по самые локти зарывается в снег руками. Вот поднимает левую, и всем видны вылезающие из ботинок синие раздувшиеся пальцы.
Он подходит к лежащему, сильным рывком поднимает его на ноги.
– Стой! – говорит он. – Будет море. Сегодня будет!..
Серый рассвет начинается над Новой Землей. Из помутневшего за ночь неба показывается тусклое, затянутое туманной дымкой солнце. Оно светит матросам в спину. Матросы идут на запад, где можно встретить редкое жилье человека.
В расщелинах скал лежат тысячелетние ледники. Бесконечные фирновые поля покрывают низины, и крупные горошины снега тоскливо скрипят под ногами. Отряд то поднимается по склону, то спускается вниз.
Внизу тихо, лишь иногда слышно, как журчат выбегающие из-под толщи льдов ручьи да завывают наверху океанские ветры. Иногда на пути попадаются огромные завалы сыпучего щебня. Острые камни обдирают ступни ног. Матросы обматывают окровавленные ноги голландками и, поддерживая друг друга, идут по щебню, стискивая от боли зубы.
И только когда отряд спускается с гор, идти становится легче. Глаза, уставшие от раздражающего сверкания снегов, отдыхают на коричневых покровах лишайников. Кое-где пробивается между камнями тощая травинка, а иногда выглянет одинокая семья чахлых полярных цветов. Ползучие березы опутывают подножия скал, и полярные ивы качаются на ветру жалкими стебельками. Растет такое деревце, которому уже триста лет, а обыкновенный гриб, притулившийся сбоку, кажется по сравнению с ним великаном.
Матросы изредка оборачиваются и видят за собой сутуловатую фигуру командира. В руке у него шлюпочный компас, на который он изредка посматривает, проверяя направление. Люди знают, что в котелке компаса есть спирт. Вот если бы выпить его! Хотя бы глоток! Кажется, сразу стало бы легче. Сколько им еще идти до спасительного западного берега – никто не знает. Но два человека уже остались в тундре, и могилы их, наспех заваленные камнями, страшными вехами отметили путь отряда.
Ящик подмоченных засоленных галет они прикончили на пятый день. Потом обшарили все карманы и, вывернув их наружу, собрали последние крошки. И уже третьи сутки матросы глотают снег и жуют ягель, пахнущий плесенью.
Вот разросшаяся в верхнем слое земли, ниже которого лежит вечная тундровая мерзлота, крохотная ива с мелкими листиками, величиной с подсолнечное семя. Листья – большая редкость в этом угрюмом крае. Матросы сразу обступают деревце, ломая нежные веточки.
Тяжело поднимая ноги, подходит Рябинин.
– Не останавливаться!.. Идти! – говорит он, глядя в пустое полярное небо.
Командир держится прямо. Он не ест траву. Он не падает и не садится на снег раньше привала. Только у его рта залегает какая-то упрямая складка, которой никто не замечал раньше. Она не сходит с его губ, даже когда он спит, и с каждым днем становится все глубже и резче.
Люди все замечают. Им гораздо легче наблюдать за одним человеком, чем ему за всеми. Они, например, знают, что через полчаса он снова повторит: «Идти!.. Не останавливаться!» – и эта фраза неотступно следует за ними уже восьмой день. Постепенно эти слова въедаются в сознание, и матросы тоже начинают повторять их про себя, как пароль, как клятву, а то и просто как надоевшее до тошноты слово.
Труднее всего было идти Василию Хмырову. Сорвавшимся во время взрыва дальномером его ударило в спину, когда он висел на штурвале, и теперь у него часто шла горлом кровь. Он иногда падал, теряя сознание, и подолгу лежал в снегу с бледным, измученным болью лицом. Матрос уже не раз со слезами на глазах просил, чтобы его оставили в тундре. «Ну считайте, что меня с вами не было, – говорил он, и людям становилось жутко от этих слов. – Пусть я погиб в море. Ведь об этом никто не узнает…» Но каждый раз Рябинин подходил к нему и молчал смотрел на Хмырова. Тогда, отводя глаза в сторону, тот вставал, и отряд двигался дальше.
Но сегодня матрос обождал, когда подойдет командир, и сказал:
– Не хотите оставлять – дайте пистолет. Я сам как-нибудь!..
– Ну и что?
– А застрелюсь! Не дадите – все равно подохну. От мук умру…
Рябинин остановился. Один человек не выдержал. Завтра пистолет попросят другие. Почему же не хочет умирать он?.. Ведь ему сделать это как раз легче всех. Стоит только приложить пистолет к виску, слабое усилие пальца – и все будет кончено.
Умереть легко. Даже очень легко.
Прохор Николаевич достал пистолет и, взведя курок, подал его матросу.
– На! Держи!
Пораженные люди сгрудились вокруг, не понимая, что происходит.
– Стреляйся! – сказал Рябинин, даже не глядя на Хмырова. – Но знай, когда мы придем на базу – да, мы придем! – я доложу, что матрос Хмыров трус… А теперь – стреляйся!
– Не оскорбляй меня, командир! – гневно крикнул матрос, забыв про боль. – Я не трус! Раненую лошадь и ту убивают…
– Дурак ты, – мрачно сказал машинист Корепанов.
– Хорошо, я был бы дезертиром, – продолжал Хмыров, – если бы находился в строю, а то ведь…
– А кто же ты? – бешено крикнул Рябинин, бледнея от ярости. Он подошел к матросу и, тряся его за погоны, прокричал в самое ухо: – А это что?.. Что это, я тебя спрашиваю?.. Крылышки ангельские?.. Отвечай! – Потом поднялся и уже спокойным голосом: – Стреляйся, черт с тобой! Таких не жалко…
Тогда матрос кинул под ноги Рябинина пистолет и поднялся.
– Точка. Пошли, матросы…
* * *
В половине дня был сделан привал. Люди расстелили на земле шлюпочный парус и попадали на него, уснув мгновенно тяжелым сном. А капитан-лейтенант все еще стоял, прямой и спокойный. Старшина Платов, давно присматривающийся к командиру, решил понаблюдать, что будет делать Рябинин, оставшийся сам с собой.
Вот капитан-лейтенант обшлагом рукава протер позеленевшие пуговицы, оглядел людей и вдруг, легко переступая через спящих, пошел за сопку. Рябинин шел все дальше и дальше, и, когда остановился, Григорий Платов, притаившись за гребнем сопки, вдруг увидел, что Прохор Николаевич… упал.
Он упал так, как падали несколько раз в день те шестнадцать человек, лежащие за сопкой. Но они-то как раз и не думали, что может упасть он, командир. И старшина понял, что Рябинин изнурен этим переходом и голодом не меньше других, только не хочет, чтобы матросы знали о его усталости.
Платов подошел, тронул его за плечо.
Рябинин быстро поднялся.
– Тебе что? – В голосе его слышалась досада.
– Вы… спите, – сказал Григорий. – Я разбужу вас.
Прохор Николаевич слабо улыбнулся и, уже засыпая, пожал старшине руку:
– Спасибо, коли так… я этого не забуду…
А через полчаса он будил людей, готовый снова идти, снова быть выносливым и сильным, как никто.
* * *
Приближался вечер. Изнемогающие люди медленно поднимали ноги. Скоро можно будет упасть и лежать. Не надо ничего подстилать, не надо ничем укрываться. Как насмешка звучат слова: «койка», «одеяло», «подушка». Все это было у них на «Аскольде», но корабля больше нет. И страшные восемь суток как-то незаметно удалили от них прежнюю жизнь, оттеснили ее в памяти на последнее место.
Для них сейчас нет Большой земли, нет городов, ничего нет, – есть только путь, снежный, скользкий, голодный и кажущийся бесконечным; путь, измеряемый даже не милями, а просто плывущими в каком-то бреду сутками…
Идут шестнадцать человек, вырывают ноги из вязкого снега. Пусти, снег, не держи нас! Семнадцатый идет следом, в руке покачивается компасный котелок, а внутри котелка – голубой спирт, и на картушке все стороны света: норд, зюйд, ост, вест…
Бежал дымчато-голубой песец новоземельский, снег нюхал. И увидел: идут, ползут по скалам, падают и снова идут. А за ними тянется красный след на снегу. А чья это кровь – не может понять песец. Подбежал он к красному камню, лизнул его шершавым языком своим. Густая кровь и соленая. Невкусная кровь. Кровь птиц и теплей, и слаще. Темной струей бьет она из горл разорванных.
Коротко взлаял песец. Поднял кверху острую мордочку, понюхал ветер и побежал по своим делам дальше. Не до этого было песцу. Мало ли чего в тундре не бывает! И бежит себе песец. Стынет кровь на губах. Нехорошая кровь, невкусная…
Грохнуло что-то в скалах – кончилась глупая песцовая жизнь.
Рябинин затолкнул обратно в карман тяжелый ТТ, сказал:
– Платов, хлеб на корабле делил?
– Так точно.
– Дели тогда остромордого…
Через несколько минут они уже ели сырое мясо, остро пахнущее псиной. Всем досталось по маленькому кусочку. Платов попробовал дать командиру кусок побольше. Капитан-лейтенант строго прикрикнул на него: «Но-но!» – и старшина так смутился, что когда очередь дошла до него самого, то он отрезал себе ломтик меньше, чем другим.
Старательно прожевывая свою порцию, Хмыров выплюнул изо рта пулю. Нахмурившись, он хотел прикрыть сплющенный кусочек металла ногой, но Савва Короленко, заметив это, сказал:
– Подбери! Это твоя пуля… Дурак! Жить надо…
К ночи все почувствовали запах гари. Над вершинами сопок заклубился редкий рыжеватый дым. Беспокойно осматривая небо, Рябинин сказал:
– Гроза будет. Ее здесь горелыми чадами[18] называют.
Солнце скрылось. Стало сумрачно и страшно. Ветер внезапно вырвался откуда-то из ущелья и со свистом прошелся над головами людей. И этот же момент раздался оглушительный удар и треск грома, точно в небе разорвали громадную парусину. Длинные рыжие полосы дыма поползли над землей…
Матросы шли, наклонившись вперед, спотыкаясь на каждом шагу и держа друг друга за руки. Опять ударил гром. Ветер усиливался. С гребней сопок стало разметывать щебень. Мелкие камни летели косым дождем. Дышать становилось труднее.
Тогда матросы, не выдержав, остановились и повернулись к Рябинину. Они что-то кричали ему все разом, но их голоса тонули среди этого грохота, свиста летящих камней и непрерывного гудения ветра.
Рябинин подошел к матросам вплотную, выкрикивая одну и ту же фразу. Они тоже не слышали его, но по движениям губ поняли:
– Идти!.. Не останавливаться!..
И, закрыв бушлатом головы, они снова пошли вперед.
Ближе к фронту
Еще в начале марта отряд партизан попал в тяжелое положение…
После того как участились случаи налетов на егерские гарнизоны, генерал Дитм бросил в скалы роту эсэсовцев, придав к ней специально снятый с фронта взвод горной артиллерии. Партизаны покинули древний замок и отступали вдоль долины реки Карас-йокки. Сверре Дельвик повел отряд одному ему известными путями на соединение с группировкой Хальварсена, которая действовала в центре страны. Но, пересекая железную дорогу Нарвик – Кируна, отряд случайно наткнулся на заслон тылового гарнизона. Бой, длившийся около часа, происходил у начала Офотен-фиорда, недалеко от западной оконечности шведского озера Турнетреск.
Отряд, теснимый с юга и севера, раскололся на две части. Одна часть, во главе с Дельвиком, просочилась по ущельям гор на Кюсфьюр и оттуда переправилась на остров Ланге, а другая, во главе с Никоновым, не выдержав напора гитлеровцев, перешла на территорию Швеции, где и была интернирована.
Никонов тяжело переживал этот разгром. Шведские военные чиновники отобрали у его людей оружие, и небольшая кучка партизан незаметно рассеялась. Никонову посоветовали ехать в Стокгольм, чтобы обратиться в советское консульство. Через международную организацию Красного Креста он отправил письмо в Ленинград, надеясь почти на чудо, что это письмо попадет в руки Аглаи, но в Стокгольм не поехал, решив выждать время. Никонов устроился на лесопилку и стал хорошо зарабатывать на продольной пиле, с утра до вечера нарезая длинные дюймовые доски. Хозяйка лесопилки, дочь русского белоэмигранта Агния Филипповна Рожнова, относилась к Никонову доброжелательно и даже предлагала ему навсегда остаться в Швеции.
– Странный вы, – говорила она ему не раз. – Мир сошел с ума, но вам-то что до него? На кой черт вы сами лезете подставлять под топор свою голову? А здесь вы можете зажить чудесной жизнью! Через полгода я бы сделала вас мастером…
Никонов отмалчивался. Он уже имел сведения, что часть отряда во главе с Дельвиком скрывается сейчас на Лофотенах, пастор Кальдевин как-то сумел избежать ареста в период разгрома. Таким образом, дело было только во времени – надо было выждать, притаиться. Сейчас он был сыт, одет, здоров, ему ничто не угрожало, и он понимал, что его друзьям на «той стороне» гораздо труднее.
Острова Лофотены и Вестеролен, высившиеся в море дикими заснеженными утесами, стали хорошим прибежищем для остатков разгромленного отряда. Найдя в одной бухте вмерзший в ледовый припай барк, партизаны отремонтировали его и переправлялись на нем на остров, чтобы запутать немецкое командование, которое вело в этом районе постоянную авиаразведку.
Лофотены и Вестеролен, славившиеся на весь мир как сезонная база рыбопромышленников, теперь были необитаемы. Боясь, что рыбаки уплывут в Исландию или Англию, гитлеровцы выселили норвежцев подальше от моря, в глубь материка. Недаром в Норвегии, стране с хорошо развитыми морскими промыслами, в период фашистской оккупации были введены карточки на рыбные продукты.
Партизанам, которые жили в покинутых рурбодарах, достались не увезенные рыбаками орудия лова, и, таким образом, в продовольствии они не нуждались – океан в изобилии снабжал рыбой, но не было табаку, соли и хлеба. Зато сохранилось оружие, и Дельвик каждое утро проверял его чистоту и исправность; всем было понятно – впереди еще бои и бои…
* * *
Чередовались приливы и отливы, меняли направление ветры, солнце уже показалось над горизонтом, а отряд все продолжал кочевать с острова на остров. И только когда солнечные лучи растопили снег и ручьи, подпрыгивая на камнях, стремительно низринулись с вершин, Никонов решил действовать. Все свои сбережения он растратил на покупку хорошей одежды, приобрел отличный пистолет и с рюкзаком, набитым провизией, перебрался через границу. Два дня он прожил у пастора Руальда Кальдевина, после чего снова встретился со своими друзьями.
Переход отряда на прежние позиции, поближе к фронту, приурочили к национальному норвежскому празднику – Иванову дню. Был выработан смелый и рискованный план. Переправиться в Финмаркен решили морем, использовав для этого барк. Чтобы не проходить мимо Альтен-фиорда, в котором стояла гитлеровская эскадра «Норд», наметили высадиться не доходя до района – в шхерах Квенангена. Оттуда намечалось двинуться прямо к месту старого лагеря.
Ночью партизаны перебрались на барк, и дядюшка Август занял место у штурвала. Шли без лоции и карт, прячась в излучинах берегов каждый раз, когда на горизонте показывался дымок корабля. Хуже всего дело обстояло с моторами. Несмотря на то что актер Осквик специально ходил на «большую дорогу» добывать наилучший бензин, все равно старенький движок работал плохо. Моторы невозможно было запустить с первого раза, а уж если они начинали работать, то останавливать их не решались.
На рассвете второго дня отряд высадился в шхерах и, обходя посты немцев, углубился на территорию Тромса. На первой же дороге, которую пересекли партизаны, Никонову бросилось в глаза подозрительное оживление. На перекрестках стояли гестаповские мотоциклы, эсэсовцы внимательно проверяли каждую машину, идущую на север. Никонов догадался, что немцам удалось как-то пронюхать о прибытии отряда.
К концу дня отряд вышел в зону, почти свободную от гитлеровцев. Партизаны проходили из хутора в хутор, сжигая в комендатурах налоговые записи и возвращая норвежцам реквизированных оленей. Здесь население чувствовало себя более независимо, чем в других районах, и в маленьких (всего три-четыре домика) «городах», защищенных от ветров стогами сена, горели жаркие высокие костры: норвежцы, забыв на время о тягостных днях, праздновали Иванов день, танцуя вокруг костров похожую на джигу гопку.
В одном поселке, затерянном на карте среди лесов и гор, к партизанам присоединились сразу одиннадцать ландштурмовцев из земского ополчения во главе с бывшим капралом королевских стрелков. А в другой деревне отряд пополнился пятью матросами-китобоями, которые недавно вернулись морем из Англии. Они рассказали, что им надоело сидеть в лондонских казармах и они решили вернуться на родину, чтобы вступить в борьбу, не ожидая открытия второго фронта, к которому их так утомительно готовили.
Поздно вечером отряд уже шел знакомой долиной Карас-йокки, приближаясь к древнему замку норманнов. Устало шагали люди, подкидывая на спине поклажу; греческие мулы, взятые партизанами в гитлеровских комендатурах, позвякивали уздечками, срывая время от времени уныло отвисшими губами листья черничника.
Никонов отстал от отряда, присел на камень, закурил. С горных отрогов сползал в долину клочковатый ночной туман. Река, окутываясь белой молочной пеной, тихо журчала в камнях. Вокруг расстилался мирный покой засыпающей природы, и Никонову вдруг тоже захотелось мира и тишины. И, как всегда в такие моменты, ему вспомнилась Аглая, последний вечер на перроне вокзала, рука невольно тянулась к карману, словно он хотел нащупать ее последнее письмо.
«Увидимся ли когда?..» – подумал он и, вдруг устрашившись почему-то своего одиночества, побежал догонять людей.
* * *
Аглаю призвали в армию. Сегодня она уже получила офицерскую форму и погоны лейтенанта ветеринарной службы.
Все случилось неожиданно. Еще вчера она собиралась выехать в Колу, куда прибыла свежая партия ездовых собак для фронта, как вдруг повестка: явиться в управление. Она пришла. Ей сказали, что она переводится из вольнонаемных в кадровый состав. Высокий капитан в очках по-деловому поздравил ее и здесь же отобрал паспорт, велев прийти завтра для оформления документов.
Жила Аглая по-прежнему в рыбацком коттедже в семье Мацуты. Ей нравился и этот маленький чистенький домик, в котором стены пахли совсем не по-городскому сосновым лесом, и эти добрые пожилые люди, приютившие ее у себя в трудную минуту.
С тех пор как Антон Захарович стал мичманом и появлялся дома всего лишь от случая к случаю, Полина Ивановна отдала Аглае пустовавшую комнату мужа, и женщине, еще помнившей холод своего разрушенного ленинградского жилья, эта комната казалась настоящим раем.
Из уважения к Антону Захаровичу она ничего не изменила в обстановке, только повесила над изголовьем кровати фотографию мужа. Он был в штатском костюме, с растрепанными на ветру волосами и весело смеялся над чем-то. Таким Аглая и хранила его в своей памяти и не могла представить Константина другим.
Что бы ни делала она: прибирала ли комнату, просыпалась, работала ли за столом или просто сидела на подоконнике, – он все время смотрел на нее, как живой, и Аглае порой начинало казаться, что с ним можно разговаривать, можно советоваться и он всегда услышит ее в далеких снегах Финмаркена.
– Дорогой мой, милый ты мой!..
Дочь встретила мать у калитки. Женечка за эту зиму вытянулась, повзрослела и превратилась в худенькую тонконогую девчонку с пышной копной кудряшек на голове. Прозвище «Колосок» теперь, как никогда, подходило к ней, и все домашние иначе ее и не называли.
– Ой, мама, какая ты краси-и-вая! – протянула Женечка, оглядывая фигуру матери в новом для нее военном одеянии. – Как артистка.
Аглая подхватила дочь на руки.
– Тетя Поля дома? – спросила она, целуя девочку в загорелые щеки: Женечка-Колосок умудрялась как-то загорать и под скудным полярным солнцем.
– Ага, у нее какая-то тетенька сидит.
– Что они делают?
– А в карты играют, – ответила девочка.
В прихожей Аглая остановилась, прислушалась. Из-за двери доносился бормочущий голос тети Поли:
– …И ждет твоего короля близкая дорога, и получишь ты от него письмо, или он сам к тебе придет. Не знаю, как истолковать: тут карта двояко ложится. А судьба его зависит от короля виней. Это, наверное, сам Рябинин…
Аглая толкнула дверь. За столом сидела тетя Поля, и рядом с нею, горестно подпершись рукой, вытирала слезы молодая жена аскольдовского машиниста Корепанова.
– Аглаюшка! – радостно встретила ее боцманша, поднимая со стула свое грузное стареющее тело. – Уж ты прости меня, дуру, выпила я малость с горюшка, да вот еще и Настасья пришла, как тут не выпить!.. Мы с ней и поплакали, и погадали, все легче вдвоем-то…
Жена Корепанова припудрила заплаканное лицо и собралась уходить. Тетя Поля провожала ее до дверей.
– Уж ты верь мне, на море всякое бывает, – ласково говорила она. – Вот однажды моего старика на льдине в открытое море унесло. Семь суток, сердечный, снег глотал, в распоротом брюхе тюленя ноги грел, а ведь вернулся!.. Так и твой вернется, только надо уметь ждать. Такая уж наша бабья доля, – повторила она свою любимую фразу, закрывая дверь за молодой морячкой.
Но когда тетя Поля вернулась в комнату и села на стул, ее плечи опустились, и во всей ее сильной фигуре появилась какая-то детская беспомощность.
– Плохо мне, Аглаюшка, – запечалилась она, – ох, как плохо!.. Все аскольдовские бабы идут ко мне, ищут утешения, я точно мать для них. А что я могу сказать им, что?.. Вот раскину карты, точно цыганка какая, и начинаю: мол, все кончится благополучно. Утешительных слов людям, как собаке ласки, хочется… А меня-то кто утешит, Аглаюшка?.. Кто?.. Ведь мне хуже, чем кому-либо!.. Я-то знаю правду о своем муже. Рассказали матросы… И чует мое сердце, что не увидимся мы с ним больше…
Аглая молча обняла тетю Полю, поцеловала ее в седой висок. Боцманша положила на стол руки, задумчиво сказала:
– Как вспомню, что заставила его у начальства добиваться, чтобы он воевал, у меня так сердце кровью и обольется. Ведь, выходит, я сама будто приговор ему написала. А после, как подумаю, что не я, какая-нибудь другая жена своего мужа сейчас бы оплакивала, так кажется, – нет, пусть уж лучше я! Мне не привыкать, я баба крепкая…
* * *
Старенький мотобот, шедший на полуостров Рыбачий, шатался с борта на борт, как пьяный, поскрипывая бимсами от каждого удара волн. Электрическая лампочка, получавшая накал от динамо-двигателя, горела неровным, раздражающим светом. Когда мотобот с трудом влезал на волну, лампочка светила едва-едва, а когда корма взлетала на гребень, обнажая винты, и движок развивал бешеную скорость, она заливала отсек ослепительным сиянием.
Около острова Шалим мотобот долго качался на рейде, слышались всплески весел, по палубе прогрохотали тяжелые сапоги, и в люк кубрика неожиданно спустились трое матросов. Аглая с трудом узнала в этих повзрослевших, одетых по-походному пехотинцах прежних щеголеватых аскольдовцев.
Матросы удивились встрече не меньше нее:
– Аглая Сергеевна, ну мы-то – ладно, а вот как вы сюда попали?..
Алеша Найденов, на плечах которого теперь тускло светились погоны сержанта морской пехоты, хозяйственно распорядился:
– А ну, кто-нибудь, жми на камбуз за кипятком, сейчас чай пить будем. На таком катере, как этот, еще часа два протащимся…
По-деревенски прижимая буханку хлеба к груди и орудуя длинным австрийским тесаком, Борис Русланов тихим голосом рассказывал о гибели «Аскольда». Потом все стали вспоминать тралмейстера Никонова, желая этим, очевидно, сделать приятное Аглае.
По трапу сбежал вниз Ставриди, держа в руке фыркающий паром чайник. Вешая чайник на ремне к потолочному бимсу, ибо поставить его было нельзя – качало, он сообщил:
– Сказал Ярцеву, чтобы шел к нам. «Нет, – говорит, – я на палубе посижу…»
– Ну, тогда давайте за стол… Аглая Сергеевна, у вас кружка есть?
– И кружки нет, и чаю не хочу. Спасибо! Вы лучше скажите, какой это Ярцев?.. Случайно не лейтенант-разведчик?
– Он самый, – отозвался Ставриди, пытаясь поймать гулявший от борта к борту чайник. – Наше счастье, что мы к нему попали. Мы с ним раньше других в Норвегии побываем…
Аглая вспомнила высокую полутемную палату морского госпиталя. Вспомнила перевязанного, измученного раной человека, который первым рассказал ей о муже.
– Он сейчас ничем не занят? – спросила Аглая.
– Кто?
– Да лейтенант ваш.
– Нет, морем любуется, ему бы моряком быть, а не разведчиком…
Аглая откинула люк, выбралась на палубу. В носу мотобота, у самого среза фальшборта, сидел в шинели, накинутой на плечи, Ярцев. Ему словно доставляло удовольствие наблюдать, как нехотя расступаются волны, как в разбеге водяных валов то там, то здесь рождаются пенные барашки.
Аглая подошла к нему сзади, тронула лейтенанта за плечо:
– Матросы мне сказали, что вы ничем не заняты, но вы, кажется, заняты, и даже очень…
– Аглая Сергеевна! – удивился лейтенант. – Очень рад вам, садитесь, – и, отпахнув полу шинели, он уступил ей место у фальшборта.
Она села рядом с ним, спросила:
– Вы тоже на Рыбачий?
– Да, пока что на Рыбачий… Простите, я даже не поздравил вас.
– С чем?
– Ну как с чем!.. С офицерским званием! Теперь мы с вами как бы наравне: вы – лейтенант, я – тоже…
– Что вы! Звание-то у нас одно, а вот дело – разное, никак нельзя равнять…
Ярцев, сощурив глаза, бегло оглядел южный берег Мотовского залива, спросил:
– У вас хорошее зрение?
– А что?
– Вон посмотрите туда… Видите, по склонам сопок извивается такая тонкая ленточка?
– Вижу.
– А по этой ленточке движутся мелкие жучки… Видите?
– Да.
– Так вот, это грузовики немецкие. На передовую едут к Титовке.
– Неужели? – удивилась Аглая. – Так близко?
Ярцев ловко закурил на ветру, сухо улыбнулся:
– Ваш муж, Аглая Сергеевна, и мой друг, наоборот, всегда был доволен тем, что близко и не надо далеко отходить от берега.
– А вы с ним были на этой дороге?
– И не однажды, – ответил Ярцев. – В сорок втором году мы чуть ли не каждую ночь делали там засады.
Аглая задумалась, а Ярцев снова стал наблюдать за волнами. Оба долго молчали, потом лейтенант спросил:
– Сегодня, кажется, суббота?
– Да.
– Это хорошо.
– Что хорошо?
– То, что суббота.
– Почему?
– Потому, что по губе Эйна, куда мы идем, немцы по субботам не бьют из дальнобойных. У них все по расписанию. Сегодня они гвоздят губу Мотка… Слышите?..
Аглая ничего не услышала и, немного помедлив, сказала:
– Можно задать вам один вопрос?
– Пожалуйста.
– Скажите, если это только не составляет секрета, вы были в Норвегии?.. Вот после того как мы с вами встречались…
Он посмотрел на нее улыбающимися глазами, хотя лицо его продолжало оставаться суровым, и по этим глазам Аглая догадалась, что в Норвегии он был, и не один раз, и позавидовала ему.
– Я понимаю, – сказал Ярцев, – почему вы спрашиваете меня об этом. Вам интересно: а вдруг я узнал что-нибудь новое о вашем муже? Но только – нет, ничего не известно мне, кроме одного, – в Финмаркене растет партизанское движение…
– А он… может быть там?
– Если жив, то да!..
Скоро вошли в губу Эйна; единственный причал был недавно разбит немецкой артиллерией, и мотоботу пришлось высаживать людей напротив дикого, заросшего кустарником берега. Пенные гребни волн создавали на отмели толкотливую суету, невдалеке плавала брюхом кверху дохлая акула, прыгать в ледяную воду было жутковато.
Но Алеша Найденов уже бросился за борт, а за ним и все остальные. Держа автоматы стволами книзу, никоновцы приняли Аглаю с палубы и, спотыкаясь о подводные камни, на вытянутых руках донесли ее до берега.
Они прошли мимо складов, мимо зенитных батарей, мимо пленных, разгружавших баржу с углем, и остановились на развилке дорог. Одна из них вела на запад, в сторону синевших вдалеке гор хребта Муста-Тунтури, вторая тянулась на север, в глубь полуострова.
– Ну, – грустно улыбнулась Аглая, – давайте прощаться…
Пожимая ей руку, Ярцев сказал:
– Я бы хотел… не знаю, как вы к этому отнесетесь. Короче говоря, вы не сможете дать мне номер вашей полевой почты?.. Письма писать не люблю, но вам напишу.
– Хорошо, – согласилась Аглая, – только вот беда: сама еще не знаю своего адреса. Сейчас я буду эвакуировать на материк больных оленей, а потом меня, наверное, перебросят южнее…
Никоновцы уже отошли далеко и, стоя на высоком холме, в последний раз помахали Аглае пилотками. Ярцев посмотрел на часы, заторопился.
– Ладно, – сказал он, – южнее Кестеньги вас все равно не пошлют – там уже другая армия. Позвольте, тогда я оставлю вам номер своей почты…
Через несколько минут все четверо скрылись за сопкой, а Никонова села на попутную машину и поехала на запад – туда, где волны Варангер-фиорда плещут о берег Рыбачьего полуострова и откуда в ясную погоду видно, как косо зарываются в воду бортами транспорты врага, крадущиеся в гавань Лиинахамари.
«Не останавливаться!»
Десять дней он шел позади всех, подгоняя отстающих, теперь идет впереди. Так надо…
Вчера вечером, на привале, после длительного перехода через ледник, люди почувствовали какую-то странную резь в глазах, точно в них попал песок или едкий дым костра. Многие от усталости не обратили на это внимания, спеша поскорее улечься спать, и только угрюмая складка на лице Рябинина обозначилась резче обычного. Он знал, что ждет его и матросов завтра. И действительно, самые сильные и мужественные утром проснулись со стонами, хватаясь руками за глаза, катались по земле от боли и проклинали солнце, светившее весь день и всю ночь над ними.
А впереди еще лежала широкая снежная долина, по которой они должны выйти к морю. Отраженный и усиленный снегом, солнечный свет резал глаза. Казалось, легче было смотреть на солнце, чем видеть перед собой сплошную белую сверкающую пелену. Тогда Рябинин велел людям выстроиться длинной цепочкой, один другому в затылок, и не глядеть никуда в сторону, а только лишь в спину идущего перед собой товарища.
Но кто-то должен был встать в голове отряда, выбирая направление пути… И командир – встал…
Теперь идет он впереди всех, принимая на свои глаза страшные слепящие ожоги сверкающей под солнцем снежной долины.
Медленно тянется время. Медленно идут матросы, положив руки на плечи один другому и раскачиваясь при каждом шаге. Медленно поднимается в зенит огромный багровый шар солнца.
Рябинин шагает, часто оборачиваясь назад, чтобы видеть, как передвигаются по снегу длинные угловатые тени, тянущиеся следом за ним. Вот чья-то тень вырвалась из строя и, взмахнув руками, упала на снег. Прохор Николаевич подходит к упавшему. Это Короленко, которого он считал почему-то самым выносливым. «Если упал и он, то как же дойдут другие?..»
– Встать! – произносит он спокойно.
Безмолвная цепочка людей, извиваясь по снегу, скрывается в лощине. Матросы спешат поскорее уйти от этого места, чтобы не слышать выстрела. Вчера командир сказал им, что каждый, кто отказывается идти, будет считаться дезертиром, а с дезертиром – расправа короткая…
– Пойдешь? – спрашивает Рябинин, и его рука тянется к карману.
Матрос открывает глаза. Он следит за рукой командира.
Пальцы на ней жесткие, скрюченные, и под ногтями – черная грязь. Седые пряди волос выбиваются из-под фуражки на воспаленный лоб.
– Пойду, – говорит он.
– Иди.
– Не могу…
Пальцы командира уже исчезли в кармане. Глаза горят сухим и тревожным блеском.
– Пойдешь?
– Пойду.
– Иди.
– Не могу…
Вот сейчас, сейчас… Сначала покажется рубленная в звездочку рукоять, потом медленно вытянется плоский тяжелый ствол. И острая мушка, наверное, как всегда, заденет за рваный карман, и командир злобно рванет пистолет, чтобы выстрелить наотмашь.
Матрос закрывает глаза, готовясь к смерти, но выстрела нет: в руке Рябинина вместо оружия лежит квадратная, обгрызенная по краям флотская галета.
– На! – говорит Рябинин. – Я как знал, целую неделю берег.
– Товарищ командир, это вы оставили для себя! Мы все одинаково дохнем с голоду…
– Слушай, – жутко улыбается Рябинин, – если я не застрелил тебя минуту назад, то застрелю сейчас… Ешь!..
– Спасибо, това… – и не досказал своей благодарности, жадно вцепившись зубами в черствую пшеничную галету.
– О-о-е-е! – протяжно донеслось издали.
Рябинин осмотрелся.
Ярко сверкали снежные вершины. Высоко в небе висел, пиликая песню, крохотный, с ноготок, альпийский жаворонок…
На высокой скале, запиравшей вход в лощину, капитан-лейтенант заметил фигурки матросов. Они размахивали руками и что-то кричали ему оттуда.
И вдруг из-за горного хребта ринулся ветер. Хлесткий и тяжелый, как удушье, он затопил всю низину, прогудел в ушах – и замер. Ветер нес с собой илистый запах соли, гниющих водорослей и свежей рыбы.
– О-о-е-е! – снова донеслось издали, и Рябинин невольно вздрогнул:
«Неужели море?!»
Прохор Николаевич выпрямился и, подхватив упавшего матроса, зашагал в ту сторону, откуда дул знакомый ветер. В это мгновение он забыл даже о страшной режущей боли в глазах, не отпускавшей его ни на минуту, и, спотыкаясь и плача от радости, почти с разбегу преодолел первые метры крутого склона горы.
Дыхание с хрипом вырывалось из его груди, из-под ног шумно осыпались гравий и комья рыхлого снега. Матрос и офицер подавали друг другу руки. Ругались, падали, снова вставали и ползли наверх.
И когда они перевалили через гребень скалы, в их больные, полуослепленные глаза успокаивающе полыхнуло ласковой синевой Баренцево море.
– Море!.. Море!..
Рябинин долго стоял молча, возвышаясь над горными вершинами и ущельями, потом разжал руку, и медный компас, дребезжа по камням, скатился по склону. Компас был теперь не нужен… Матросы, раскинув на земле парус, уже спали. Но у Рябинина еще хватило сил добрести до берега океана. Там, опустившись коленями на прибрежные камни, он нагнулся и зачерпнул рукой горсть воды. Вода быстро сбежала меж пальцев обратно в море. Тогда он зачерпнул ее двумя ладонями сразу и выпил всю большими глотками. Этим он исполнил древний поморский завет: «Когда долго стремишься к морю и дойдешь до него, выпей сначала горсть воды…»
Потом он снова поднялся на скалу, лег на парус и, привалившись спиной к Григорию Платову, быстро заснул.
Громадный матерый ошкуй проходил мимо, волоча по камням бахрому своих длинных грязных «штанов». Остановился возле людей, мотал головой на длинной шее. Что делать с ними? В другой бы раз и хватил кого-нибудь за ногу, а сейчас не хочется. Только что полярный хозяин закусил небольшим тюленем да рыбкой с приправой вкусной морской капусты. Попробовал медведь край парусины жевать, но скоро надоело, и он ушел куда-то – весь кудлатый, ленивый и совсем не белый…
* * *
На следующий день люди проснулись, ожидая чего-то нового, светлого, праздничного. Но снова прозвучала привычная строгая фраза:
– Идти, не останавливаться!
И они снова пошли, только не на запад, как раньше, а вдоль побережья – на юг, надеясь встретить на пути какое-нибудь становище…
От близости родной стихии люди повеселели. Проходя мимо бесчисленных птичьих базаров, матросы лазали по гнездам гагар и чаек, доставая себе яйца, которые тут же выпивали сырыми. Но это было тоже нелегкое дело. Гнезда, в несколько рядов прикрепленные к террасам скал, лепились подчас в самых недоступных местах. Завидев лезущего на скалы человека, птицы набрасывались целой стаей, били его крыльями, больно клевали голову, и часто матрос возвращался с пустыми руками, так и не добравшись до гнезд.
После полудня солнце скрылось в тучах, начался мелкий, нудный дождь. Он разъедал толстые ледниковые пласты, плотной пеленой окутывал море и обещал кончиться нескоро. Земля сделалась скользкой. Мокрая одежда вязко прилипала к телам.
Матросов знобило и трясло как в лихорадке. Лязгая зубами от стужи и тяжко кашляя, они выжимали заскорузлые от ночевок в грязи бушлаты, чтобы снова закрыть ими головы от надоедливой мороси. Потом с моря наполз туман, небо быстро потемнело, посыпался мокрый снег.
В этот день Рябинин чувствовал себя особенно скверно. С каждым шагом идти становилось труднее. Ноги по самые щиколотки погружались в жидкую слякоть и, достигнув слоя вечной мерзлоты, разъезжались, как на льду. Голова кружилась, разламываясь от тупой боли.
Это раздражало капитан-лейтенанта, и, чтобы прекратить бессмысленное ползание по скалам в тумане, он разрешил матросам остановиться на ночлег раньше обычного…
На берегу океана старшина Платов нашел салотопенную яму, оставшуюся еще с прошлого века от голландских браконьеров, и, накрыв парусом скопившиеся на дне остатки акульих и китовых костей, матросы легли как можно плотнее, согревая один другого своим дыханием…
Проснулся Рябинин оттого, что кто-то тряс его за плечи. Он чувствовал, что надо встать, но не мог. С большим трудом открыл слипающиеся глаза, увидел над собой машиниста Корепанова. Матрос пытался поднять командира, и по его лицу, подгоняя одна другую, текли крупные, тяжелые слезы.
– Пришли же ведь, пришли, – говорил он. – Товарищ капитан-лейтенант, вставайте!.. Смотрите!..
Прохор Николаевич приподнялся. Невдалеке от них, на самом берегу океана, стояли два остроконечных чума, и из одного вился к небу тихий рыжеватый дымок – жгли мох. Вчера, в тумане, сквозь дождь и мглу, они их не разглядели. Люди просыпались встревоженные, не веря в близость спасения. Выбираясь из пологой ямы, они уже не вставали с земли и на четвереньках ползли к синевшим вдали чумам.
Рябинин попробовал сделать несколько шагов, но колени у него сразу подкосились, он глухо закашлялся и ткнулся в жесткий олений ягель.
Какие-то неровные темные пятна разрастались в сознании до гигантских размеров, потом они сгладились, покрылись мягким голубоватым светом, и сразу стало тепло и уютно.
Он лежал, и ему уже ничего не хотелось…
А люди ползли, не оглядываясь, уверенные, что командир идет следом за ними, как всегда прямой и спокойный.
Один за другим они вваливались в узкий проход чума, вдыхая приторный запах тюленьего жира, сладкую горечь жилого дыма, и шептали:
– Мы оттуда, с восточного берега…
Высокий костлявый старик-ненец, окруженный ребятишками, недоверчиво качал головой:
– Сколько живу, а не помню, чтобы человек приходил оттуда…
Прошло какое-то время, и, точно опомнившись, матросы виновато оглядели друг друга:
– А где же командир?.. Где батя?..
И снова вылезли на холодный океанский ветер.
Прохора Николаевича они нашли возле каменистой насыпи, заросшей пучками бурого ягеля. Капитан-лейтенант лежал лицом вниз, сгорбившись, подогнув колени к самому подбородку, и его скрюченные пальцы впились в острую прибрежную гальку. На нем висели обрывки кителя, а из разбитых ботинок торчали посеревшие, как у мертвеца, ступни ног…
Когда ему сквозь твердо сжатые зубы влили в рот рыбьего жира, он открыл глаза, обвел людей невидящим мутным взглядом и вдруг сказал, спокойно и четко отделяя слова:
– Идите… и не останавливайтесь!..
Сказал и снова впал в беспамятство.
Капрал разучился стрелять
Все это случилось как-то сразу и началось с пустяка…
За вянрикки Юхани Вартилаа давно водился такой грех – вскрывать иногда солдатские письма. Сначала этим возмущались, потом привыкли. «Плевать, – говорили в землянках, – одним цензором больше или меньше, какое нам дело!..»
Но вот однажды солдат Олави получил из Петсамо от своей жены посылку. Принес ее в землянку денщик вянрикки – робкий, но в общем неплохой парень.
– Вот сволочь твой господин, – равнодушно сказал ему Олави, – посылку и ту, собака, проверил…
В посылке оказалась банка сардинок, какие выдавались в Лапландии горным егерям, бутылка разведенного спирта, махорка и… остальное место в ящике занимали твердые финские галеты.
– Милая моя баба! – умилялся Олави. – Ну откуда же ей знать, что у нас от этой «фанеры» и так челюсти стонут… Спасибо за это!..
Он дал денщику горсть махорки, сунул в карман бутылку и предложил Ориккайнену пойти прогуляться. На берегу озера они распили спирт, разделили сардинки, и захмелевший петсамовский горняк доверительно рассказывал:
– Так и знай, Теппо, я сразу уйду, если заваруха начнется. Мне семья дороже. Сам видишь, какая у меня женка хорошая: на одной каккаре живет, а меня не забыла – наскребла, что могла, и прислала…
Через несколько дней Олави получил от жены письмо, которое случайно миновало руки вянрикки. Жена писала, что у кабатчика Илмаринена недавно подорвался на мине олень, и вот она купила ему окорок; еще посылает ему немецких сигарет и пять банок сардинок. О галетах и махорке жена даже не упоминала. Ясно, кто воспользовался ее добротой!..
Олави, прочитав письмо, побледнел и бросился к вянрикки. Что у них там произошло, никто не знал, но солдат вернулся, еще больше побелев лицом, и, сжимая кулаки, повторял только одну фразу:
– Ах, собачья морда!.. Ах, собачья морда!..
Ночью кто-то вымазал дерьмом дверь землянки, в которой ютился вянрикки. Вартилаа проснулся от вони и сразу решил, что это дело рук обворованного им солдата. Но, зная отчаянный характер Олави, он побоялся идти к нему, а выместил злость на своем денщике. Было слышно, как Вартилаа кричал: «Ты спал около дверей, неужели не слышал?..»
Размазывая по лицу кровь, денщик пошел жаловаться – только не к офицерам, а к Ориккайнену, который пользовался в роте всеобщим уважением. Капрал сказал денщику, что он сопля, и решил сам объясниться с вянрикки.
Но Вартилаа разошелся не на шутку и приказал капралу самому вычистить дверь.
– Надо принести лопату, – пытался увернуться Ориккайнен.
– Ничего, соскребешь и своим пуукко.
– Я, херра вянрикки, хлеб режу своим пуукко.
– Ты людей тоже им режешь, – продолжал настаивать Вартилаа. – Не только хлеб!..
Ориккайнен отказался выполнять приказание и направился к командиру роты. Суттинен был уже пьян, но еще не настолько, чтобы не разобраться в этой истории. Он считал бы для себя позором рыться в солдатских посылках или читать их письма, пусть солдаты жрут и пишут что угодно, только бы воевали.
Оттопыренные уши лейтенанта налились кровью, он схватил со стены автомат и крикнул:
– Убью этого выкидыша!
Но оружие у него со смехом отобрал военный советник Штумпф.
Суттинен побежал напрямик – через болото, испачкав руки, открыл дверь землянки Вартилаа и этими же руками надавал своему прапорщику пощечин. Вянрикки не ожидал такого оборота дела и неожиданно разревелся, словно школьник, которого наказали за плохо придуманную игру.
Вернувшись в свою землянку, Ориккайнен сказал Олави и денщику:
– Ничего, парни, ему этот окорок еще боком вылезет…
Вечером Юхани Вартилаа ушел инструктировать «кукушек», сидевших на высоких соснах перешейка между озерами, и не вернулся. Его ждали всю ночь, а на рассвете капрал Хаахти возвратился с «кукования», но только пожал плечами, когда ему рассказали о вянрикки.
– Я все время качался в люльке, и никто не приходил. Правда, на берегу Хархаярви иногда постреливали, но ведь господину Вартилаа там нечего было делать.
Докладывать об исчезновении вянрикки пришлось Ориккайнену. Суттинен только что проснулся и лежал за марлевым пологом, ограждавшим его от комаров. В ответ на сообщение капрала лейтенант хрипло рассмеялся:
– Может, Вартилаа повесился от обиды в развилке сучка, словно мышь, у которой белка съела запас на зиму!..
И, вяло выругавшись, он стал растирать измятое после вчерашней пьянки лицо:
– Черт с ним, с этим вянрикки, одним дураком меньше!..
Но обер-лейтенант Штумпф, брившийся возле окна, рассудил иначе:
– Если так плевать на всех, то в вашей прекрасной Суоми скоро не останется ни одного офицера. Надо поискать вянрикки… Капрал, возьмите автомат и… Кстати, почему вы не носите свой пуукко?..
Веко правого глаза капрала нервно задергалось, но Штумпф смотрел в зеркало и не мог заметить этого…
– Герр обер-лейтенант, – сказал Ориккайнен, – я только что чистил свой пуукко и оставил его на нарах в землянке.
– Так вот, – продолжал немецкий советник, – возьмите автомат и как следует обыщите весь перешеек. Может, вянрикки ранен, а может, действительно… ха-ха!.. повесился… Ха-ха!..
– Слушаюсь, герр обер-лейтенант!
* * *
В лесу было хорошо…
Пахло перегретой хвоей, душистым листом черничника, от озерной воды тянуло прохладой. Смахивая с лица лесную паутину, капрал бесшумной поступью углублялся в чащу, и ничто не ускользало от его быстрого взгляда. Вот ящерица шмыгнула в траву, а вот доживает последние часы надломленная ветка – здесь недавно проходил человек; осока на болотистой лужайке примята, словно кто-то бежал и упал, – так и есть: раненый уползал в эти заросли, спасаясь от пуль, и умер…
Капрал подтянул сапоги повыше, прислушался: гудели вершинами сосны, четко долбил тишину дятел, что-то прошумело в траве и снова затихло. Дойдя до поваленного бурей дерева, под вывороченными корнями которого высился муравейник, Ориккайнен круто свернул влево и, согнувшись, пробежал шагов двадцать. Замер. Огляделся. Снова пробежал. Лег…
Теперь, в просвете между ветвей, он видел застывшее в покое озеро Хархаярви. Возле берега густо разросся кустарник, скрывая неглубокую лощину. Где-то вдалеке хлопнул выстрел, но Ориккайнен не обратил на него внимания. Еще раз оглянувшись, он встал и, раздвигая ольховые ветви, медленно спустился в лощинку.
Здесь было темно и сыро. Землю устилали вялые прошлогодние листья. Ориккайнен присел на корточки и руками стал разгребать вороха этих листьев, что-то отыскивая. Лицо его все время сохраняло сосредоточенное выражение, и на нем не отразилось ни удивления, ни страха, когда из-под листьев вдруг высунулась рука человека, затянутая в узкую замшевую перчатку.
Обшарив каждую кочку между кустами, Ориккайнен схватился за эту руку и оттащил труп в сторону. Старательно обыскав то место, где лежал мертвец, и ничего не найдя, капрал снова забросал труп листьями.
– Нету, – тихо произнес он, потрогав пустые ножны. – Где же я мог его потерять?..
И вдруг из-за кустов, росших на обрыве лощины, раздался чей-то насмешливый голос:
– Ну как, Ориккайнен?.. Нашел свой пуукко?..
Капрал сдернул с плеча автомат, в течение секунды опустошил диск. Дрожало в руках оружие, и, почти закрывая глаз, дрожало веко. И не успел еще «суоми» подавиться последним патроном, а капрал уже вставил второй диск.
Срезаемые пулями, подкашивались сучья, вихрем кружились в воздухе сорванные листья.
Третий диск… Он уже протянул за ним руку, но вспомнил, что их было только два. А ножны – пусты. Цепляясь за ветви, стал вылезать из лощины, и тогда снова раздался этот незнакомый голос:
– Ну что, капрал, выдохся?..
Ориккайнен вяло опустился на землю. Невдалеке от него, на пригорке, стоял русский солдат с погонами ефрейтора. И в этом щуплом, подтянутом человеке, из-под пилотки которого выглядывали седые волосы, капрал угадал свою смерть.
– Патроны вышли, – глухо сказал он, – а то бы…
– Я тебя с утра поджидаю, – подходя ближе, заговорил ефрейтор. – Думаю, не может так быть, чтобы финн и не пришел за своим пуукко! Ну, здравствуй, капрал Теппо Ориккайнен, – так, кажется, у тебя на рукоятке вырезано?..
– Так, – отозвался капрал, рыская глазами по кустам: куда бы броситься?
Но ефрейтор спокойно подошел к нему и сел рядом, доставая самодельный портсигар из карельской березы.
– «Беломорканал», – сказал он, предлагая закурить, – тот самый канал, который вы так ненавидите. Бери!..
Папироса увертывалась из дрожащих пальцев капрала. Косясь взглядом на короткоствольный русский автомат, он тоскливо думал: «Ох, дурак я!..»
– Да ты, я вижу, давно воюешь, – сказал ефрейтор, заметив на груди целый ряд знаков отличия.
– Вторую войну.
– Я тоже давно. Уже третью. С вами, сволочами, разве поживешь мирно?
«Сейчас шлепнет», – тоскливо подумал капрал и, чтобы не мучиться дальше, решил приблизить этот момент: все равно уже не вырвешься.
– Много ваших я положил, – твердо сказал он и зажмурился. – Много!
– Ну и я ваших – не меньше.
Дуло «суоми» еще тлело ядовитым дымком. «Сколько людей убил, – навернулась мысль, – а сейчас меня убивать будут…»
– Батрак я, – с натугой, точно оправдывая себя в чем-то, сказал Ориккайнен и поднес к лицу свои широкие красные ладони. – На вырубках «Вяррио»… Может, слышал?
– Работал.
– Что?
– На «Вяррио», говорю.
– Ты?
– Я.
– Когда?
– Давно, – вздохнул ефрейтор, – еще до революции.
– Лесоруб?
– Был. Сейчас учитель.
– Вот как, – задумчиво протянул капрал и почему-то успокоился. – Карел?
– Нет, финн. – Ефрейтор забросил окурок в лощину, где лежал под ворохом листьев мертвый офицер, и спросил: – За что ты его?
– Сволочь он… солдат обижал… А ты, выходит, видел?
– Я как раз вот здесь сидел. Скажу честно, ловок ты – даже пикнуть не дал ему. Только чего же пуукко свой оставил?..
– Растерялся, никогда своих не приходилось…
Ориккайнен снова потрогал ножны, прищурился:
– Меня… к своим отведешь?.. Или как?..
– А чего тебя отводить? – улыбнулся ефрейтор. – У нас таких, как ты, много!
– Допрашивать будете…
– А мы и так все знаем. Больше тебя даже.
– Значит – пуля?
– И пули тратить не буду.
– Что же тогда?
– А иди куда хочешь! Все равно вам конец скоро.
И, как бы в подтверждение своих слов, ефрейтор бросил к ногам Ориккайнена его длинный пуукко:
– На, возьми!..
«Вот сейчас и выстрелит, – подумал капрал, не решаясь забрать нож. – Если бы русский был – можно поверить, а он – финн, мы все такие…»
– Дурак ты капрал!..
Непослушными пальцами Ориккайнен втиснул острое лезвие в ножны.
– Что ты делаешь со мной? – изменившимся голосом прошептал он. – Как же я теперь стрелять-то в вас буду?..
– А ты не стреляй.
– Война.
– А ты не воюй!
Ориккайнен поднял тяжелый «суоми», протянул его ефрейтору:
– Слушай, возьми-ка ты меня лучше в плен.
– От этого война раньше не кончится.
– Нет, ты возьми! А то еще, не дай бог, встретимся…
|
The script ran 0.035 seconds.