1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Глава десятая
Спиридонов выложил на стол свои здоровенные кулаки.
— Вся беда наша в том, — сказал, — что нет на Мурмане, совсем нет рабочего класса. От шпаны-сезонников толку много ли? Народ такой — за банку тушенки продаст себя. Но там, где пролетарии настоящие, хотя бы как здесь, в Петрозаводске, уже можно бороться… Чего ты там изучаешь? — спросил он.
Ронек перекинул через стол свежую телеграмму.
— Иван Дмитриевич, тебе тоже не мешает прочесть. Спиридонов прочел:
ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ.
СОВНАРКОМ СВОЕЮ ПОЛИТИКОЙ ПРЕДАЕТ ИНТЕРЕСЫ РОССИИ.
МУРМАНСКИЙ КРАЕВОЙ СОВЕТ ВМЕСТЕ С ДЕМОКРАТИЕЙ КРАЯ НЕ МОЖЕТ МИРИТЬСЯ С ПОЛИТИКОЙ ПРАВИТЕЛЬСТВА, НЕ МОЖЕТ ДОПУСТИТЬ, ЧТОБЫ ВОЙСКА ВИЛЬГЕЛЬМА ЧЕРЕЗ ФИНЛЯНДИЮ ЗАНЯЛИ СЕВЕРНЫЙ КРАЙ.
МУРМАНСКИЙ КРАЕВОЙ СОВЕТ ПРИЗЫВАЕТ ВСЮ ДЕМОКРАТИЮ РОССИИ ЗАКЛЕЙМИТЬ ПОЛИТИКУ СОВНАРКОМА.
ПРИЗЫВАЕТ ВСЕ РЕВОЛЮЦИОННЫЕ СИЛЫ РОССИИ ОТСТОЯТЬ СТРАНУ ОТ ГИБЕЛИ.
ПРИЗЫВАЕТ ДЕМОКРАТИЮ, ВСЕ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ УЧРЕЖДЕНИЯ ПРОТЕСТОВАТЬ ПРОТИВ СОГЛАШЕНИЯ С ВИЛЬГЕЛЬМОМ.
ТРЕБОВАТЬ СОГЛАШЕНИЯ С СОЮЗНИКАМИ ДЛЯ ОБЩЕЙ БОРЬБЫ С ГЕРМАНСКИМ ЮНКЕРСТВОМ.
ПОЛИТИКА СОВНАРКОМА ИДЕТ ВРАЗРЕЗ ИНТЕРЕСАМ РЕВОЛЮЦИИ. МУРМАНСКИЙ КРАЕВОЙ СОВЕТ (ЮРЬЕВ).
Спиридонов повертелся на стуле, который трещал под ним.
— Вот когда мерзавец Юрьев заговорил в полный голос. Ясно: порвав с Архангельском, он идет теперь на полный разрыв с Москвою.
Жесткие пальцы выбили четкий марш по столу.
— Видишь? — сказал он Ронеку. — До чего же изворотлива эта сволочь… Говорит почти как и мы: задержать немца, остановить белофинна! Но за всем этим… Ох и вражина!
Вошел полковник Сыромятев — в солдатской гимнастерке, как простой красноармеец, без погон. Поверх плеч его накинута шинель офицера, обтерханная понизу.
— О! — обрадовался ему Спиридонов. — Ну, что удалось?..
Сыромятев по отношению к большевикам держался с достоинством, взгляд его был чист и светел на лице, задубеневшем от полярной стужи. Сущность натуры этого человека, казалось, составляли две черты, мало совместимые: простота и некоторая величавость.
— Кандалакша и Кемь, — докладывал он, — пока еще наши. Советы на местах. Десантов с моря нет, но англичане кое-где уже появились. Что я сделал? Всех от восемнадцати до сорока двух лет взял под ружье. И вот, — засмеялся Сыромятев, — теперь маршируем: они маршируют, мы тоже маршируем… Строгая дисциплина! — заключил полковник. — Простите, товарищ Спиридонов, но я буду стоять на той дисциплине, какая была и в царской армии… строгая!
— Революционная, — сказал ему Спиридонов на это.
— Вашу революционность, — отвечал Сыромятев, — позвольте мне называть порядком.
Спиридонов улыбнулся, потер щеку:
— Ладно. Согласен. Мне ваш порядок нравится.
— Тогда… дайте поесть, — попросил Сыромятев, смущаясь. Ему дали горячей картошки в мундире. Из стакана на окне, где выцветал в стрелку зеленый лук, он выдернул луковицу, обшелушил и скрошил ее в картошку.
— У меня скорбут, — признался. — Пока под Печенгой стояли, только кишмиш и видели. Да монахи иногда привозную капусту квасили. Новости есть?
— Есть, — сказал Ронек шутливо. — К нам едет ревизор…
— Не совсем так, — поправил путейца Спиридонов, мало расположенный сегодня к шуткам. — К нам едет из Петрограда чрезвычайный комиссар — товарищ Процаренус, который, как уполномоченный властью Совнаркома, наверняка тряхнет мурманский муравейник.
Сыромятев встал. Хлопнул себя по широкому ремню.
— Спасибо за угощение. Я сыт теперь до вечера. Что прикажете делать далее, товарищи?
— Пока ничего, — ответил ему Спиридонов. — Отдыхайте, госпо… тьфу ты! Отдыхайте, товарищ полковник. Впрочем, даже не полковник, а военспец.
Сыромятев с грустью ему улыбнулся:
— Полковник… без полка? Военспец? Ну ладно. — И ушел.
— Хороший, кажется, дядька, — заметил вслед ему Спиридонов. — Такому можно верить. Где ты его подобрал, Ронек?
— В чайной, еще в Кандалакше. Он уже совсем отчаялся.
— Много таких сейчас, бродят, как волки. Их можно еще и так и эдак. И за народ, и против народа! Это очень хорошо, — признался Спиридонов, — что Сыромятев с нами, а не с ними. По хватке видать — солдат до мозга костей. И много бы вреда он принес, если бы не с нами! Ронек, — позвал Спиридонов.
— Что? — оторвался тот от работы.
— Послушай, Ронек, — тихо говорил Спиридонов, — надо бы кой-кого спасти из Мурманска. Комлев на Мурмане не воевода. Ему трудно. Нельзя ли как наших товарищей вывезти оттуда?
Ронек скрутил в своих худеньких пальцах цигарку.
— Я попробую, — ответил. — Через Небольсина.
— Ко-о-онтра, — с недоверием протянул Спиридонов.
— Нет, не контра, Иван Дмитриевич. Просто средний русский интеллигент. Со всем хорошим, присущим ему, со всем дурным, присущим, к сожалению, тоже. Я ведь знаю Аркашку: он иногда придуривается, но он совсем неплохой человек. Поверьте мне.
Зазвонил телефон. Спиридонов послушал. Лицо мрачно замкнулось.
— Финны, — сказал. — Здесь. Уже рядом. Пошли…
Выстрелы застучали на околицах Кандалакши, в пригородных рощах Кеми — возле самого полотна железной дороги.
От магистрали Мурманки белофиннов развернули и гнали с боями — по лесам и болотам — до самой Ухты, где в медвежьих буреломах и засели остатки германо-финской «экспедиции». Черт с ними! Пусть пока сидят там и варят самогонку…
Когда же англичане хватились — все было закончено.
Это опоздание было очень неприятно кое-кому, и тогда было решено нагнать упущенное. Как? Очень просто: подкрепив финно-карельский батальон своими бравыми сержантами, англичане поспешно кинулись по лесам, выискивая остатки «экспедиции».
Спиридонов еще раз встретился в Кандалакше с батальоном финских стрелков. Качалось над головами людей красное знамя. Когда чекист подошел ближе, то заметил, что флаг имел какой-то оранжевый оттенок. Скромный цветок трилистника (почти незаметный издали) украшал батальонное знамя. А на фуражках бойцов — тоже трилистники, оттиснутые из желтой меди на заводах Англии. Впрочем, форма батальона была английской, как и договорились. Стоит ли обижаться на консула Тикстона за цветок трилистника?
Но еще долго мучился Спиридонов: «Кто же остался в дураках, создавая этот батальон? Я или… англичане? Что будет далее с этим большевистски настроенным батальоном, над которым развевается знамя, и цвет его из красного начал отливать чем-то загадочно оранжевым?..»
— Товарищи! — спрашивал Спиридонов в Петрозаводске у людей неграмотней. — Кто знает, что может означать цветок трилистника?
Никто не знал, какова символика этого цветка.
* * *
Понемногу Женька Вальронд вжился в обстановку и стал разбираться в делах, как когда-то разбирался в делах своего плутонга. Новенький аксельбант, привешенный к левому плечу, свидетельствовал о его завидном положении флаг-офицера связи. Адъютант особых поручений между Мурманским совдепом и Союзным военным советом — шишка, в общем, не маленькая… Никогда не унывающий, с улыбкой на лице, не дурак выпить и посмеяться.
Вальронд сразу же пришелся по душе всем: и Юрьеву, и Уилки, и консулам. Даже Брамсон и тот не раз говорил: «С вами легче дышится. Удивляюсь и завидую! Вы, мичман, сохранили всю милую очаровательность теленка, который резвится на травке, не подозревая о существовании бойни…»
Часто бывая в английском консульстве, мичман заметил, что сейчас все внимание союзников устремлено к Вологде, куда переехали члены иностранных миссий; к Архангельску, где влияние большевиков ощущалось постоянно; и, наконец, к далекому Владивостоку.
Чесменская радиостанция, самая мощная на Мурмане, работала круглосуточно. За аппаратом сидел капитан связи Суинтон, присланный из Англии как лучший офицер-радист королевского флота. Было поразительно, как быстро он вживался в русский язык, уже через неделю примитивно на нем болтая. Суингон нравился Женьке; он принимал запутанный русский мир как есть: без критики, без пренебрежения и без похвал тоже. Не снимая наушников с плоских ушей, сейчас Суингон прочитывал дергающийся писк морзянки.
— Это опять Вологда, — говорил он, хмуря брови. — Там осадное положение… после восьми часов вечера в освещенные окна стреляют… Совнарком снова предлагает союзным миссиям переехать в Москву… дуайен Френсис, американский посол, однако, не считает Вологду опасной для миссий…
Суингон резко крутанул ручку настройки — прочь от Вологды.
— А вот и Югорский Шар, здесь ваши несчастные, забытые всеми зимовщики. Передают, что ветер одиннадцать баллов. В полупогруженном состоянии прошла в Карское море немецкая субмарина. Мир взбесился, мичман! Война залезла туда, где раньше ходили только герои — Нансены, Шеклтоны и Де Лонги…
— Чего вы так вцепились в эту Вологду? — спросил Вальронд.
— Это не мое дело, мичман. Я лишь клоподав флота его королевского величества. — И, сложив пальцы в гузку, Суингон постучал ими по ключу, изображая передачу в эфир. — Спроси ol этом лучше нашего лейтенанта Уилки, если только при рождении действительно он был Уилки, а не кто-либо другой…
Суингон дал понять Женьке, что Уилки лицо тайное. Сам же Уилки при встрече с Вальрондом доверительно сообщил:
— Юджин, сейчас отправляем эшелон с продовольствием на Кемь и Кандалакшу. Весь этот бутерброд, составленный из нас пополам с большевиками, надо как следует сдобрить маслом. А то южнее Кандалакши есть люди, которые не могут его пропихнуть себе в глотку.
Впрочем, лейтенант Уилки лгал: своего масла у англичан не имелось (или просто жалели на русских). За свое масло они выдавали на Мурмане масло американское: почти белого цвета, безвкусное; упаковка зато отличная: громоздкие аппетитные квадраты в пергаменте.
И все время среди союзников шла грызня.
— При чем здесь мы? — говорил Лятурнер убежденно. — Вы бойтесь не нас, французов, а англичан. Вот у кого действительно богатый опыт хвататься за чужое. Они уже полтора столетия через компанию «Wood» вывозят у вас лес из Онеги, а мы… Разве вы нас видели в Онеге?
Американский же атташе, лейтенант Мартин, терзал Вальронда за аксельбант и говорил:
— Мы, американцы, затем и прибыли сюда, чтобы не давать воли англичанам и французам. Вы даже не представляете, какие это гнусные колонизаторы! Можете быть спокойны: сюда идет еще наш крейсер «Олимпия»… Да-да! Мы не дадим русских в обиду. Мы нейтрализуем влияние европейских шакалов…
— Сюда идет американский крейсер «Олимпия», — доложил мичман Вальронд лейтенанту Уилки.
— Кто это тебе сказал? — удивился Уилки.
— Военно-морской атташе САСШ… он-то уж знает!
— Вот как раз он-то и ничего не знает. Послушай, Юджин! Раз и навсегда договоримся: забывай сразу все, что тебе обещают американцы. Эти люди совсем не имеют традиций. Это такие оболтусы и разгильдяи, что вы, русские, перед ними — все Македонские!..
В эти смутные дни через руки Вальронда прошли коллективные протесты населения. Когда вмешался в это дело (тоже с протестом, грозным) петрозаводский Совжелдор, Женька решил свалить всю груду бумаг на генерала Звегинцева…
— Это что? — спросил тот, даже не раскрывая папки.
— Как ни странно, коллекция протестов… уникальная!
— А что им надобно от нас? — фыркнул Звегинцев.
— Здесь, Николай Иванович, в этом ворохе бумаг, есть одно разумное соображение.
— Какое же, мичман?
— Позволите мне быть откровенным?
— Сделайте милость, — разрешил Звегинцев.
— Мурманск, — сказал мичман, — всего лишь уездный город. База военная. База союзная. Дорога, мне думается, справедливо считает, что Мурманск не имеет права объявлять себя краевой властью. Если бы так поступил Архангельск, то было бы понятно: Архангельск — исторически сложившийся культурный центр русского севера. Мурманск же — от горшка два вершка, вагоны да бараки, пьяницы да проститутки, — города еще нет, оседлого населения тоже нет, и вдруг — столица?
Звегинцев все это выслушал и спросил:
— А что едят эти протестанты?
— Что отпускает им добродетельное начальство.
— Верно! А дает им Мурманск. Против этого они не протестуют?
— Обедать никто не отказывается.
— А тогда о чем разговор?..
Звегинцев взял папку и, так и не раскрыв ее, сунул в горящую печку. Жесткая папка не лезла в узкую щель между поленьями. Озлобясь, Николай Иванович забил ее в огонь каблуком:
— Вот вам и резолюция, мичман!
— Я не возражаю, — ответил Вальронд. — Но теперь позволю себе заметить: вы сожгли протесты, адресованные даже не вам, а Мурманскому совдепу… Юрьеву!
Звегинцев заглянул в печку, где, охваченная пламенем, корчилась подшивка с бумагами:
— Так на кой черт вы мне их тогда принесли?
— Просто я думал, что вам, как главковерху на Мурмане, будет любопытно знать мнение дорожных рабочих.
— Мне это, мичман, совсем не любопытно Я знаю, что, случись недоброе, и эти протестанты повесят меня, Басалаго и Брамсона. Вы куда сейчас направляетесь, мичман?
— В совдеп… к Юрьеву!
Звегинцев неожиданно захохотал.
— Скажите этому Юрьеву, что его тоже повесят…
Мичман рассказал Юрьеву, как Звегинцев расправился с протестами населения против интервенции и краевого управления.
— Жаль, — призадумался Юрьев, щуря глаза от солнца. — Им, олухам, кажется, что началась интервенция. А на самом деле никакой интервенции нет! Я уже охрип, доказывая это…
— Там была одна важная бумага, — сказал Вальронд. — От Совжелдора, авторитетная. К вам! Они требуют, чтобы вы, товарищ Юрьев, властью своего совдепа, вывели англичан из Кандалакши.
Юрьев вдруг стал махать кулаками (дурная привычка):
— Пошли они к черту, еще советы мне давать! Я их понял: они хотят проверить, насколько совдеп силен в Мурманске? Послушаются ли нас англичане? Я понял их, — повторил Юрьев ожесточенно. — Но на эту провокацию я не поддамся… Вот скоро соберем первый краевой съезд на основах настоящей демократии и — ждем, мичман, ждем!
— Кого?
— К нам едет чрезвычайный комиссар товарищ Процаренус.
— Не слишком ли много развелось у нас комиссаров?
— Мало! — ответил Юрьев. — Их надобно легион, чтобы к каждому был приставлен комиссар и дудел с утра до ночи в ухо одно и то же: «Не шуми, чего шумишь?..» Обуздать протестующее быдло!
Выйдя на улицу, Вальронд выругался:
— Черт! Куда меня занесла нелегкая?..
Вечером, осатанев от бестолковщины, он отправляется катером на «Глорию», в свою каюту. Наконец-то наступает тишина, сдавленная броней. Тихо и тепло. Покачивает. Можно переодеться в домашний джемпер, стянуть узкие джимми. Ужин в кают-компании, тосты за короля и королеву, потом уютное сидение возле электрокамина, где колышутся розовые ленты из бумаги, как настоящее пламя. И пусть звучат над палубой шотландские волынки, и чтобы бокал с темным пивом приятно оттаивал в руке, лениво ее держащей…
«Это жизнь?»
Кто-то обнял его сзади за плечи — Уилки.
— Новость, — сказал. — Большевики догадались наконец.
— О чем ты, Уилки?
— Они стали брать в Красную Армию кадровых царских офицеров. Это очень разумное решение Ленина: ведь Россия имела отличные штабные кадры и массу боевых офицеров, которые сидят без дела.
— И в эту Красную Армию они идут? — спросил Вальронд.
— Охотно… Что скажешь, Юджин?
«Я бы тоже — охотно… Что ты скажешь, Уилки?»
Но мичман только подумал так, а сказал-то совсем другое:
— Как-то, знаешь, не верится, чтобы большевики решились…
И многое потом обдумывал в одиночку.
* * *
Неожиданно заявился печник дядя Вася, которого считали на дороге уже безвестно пропавшим.
— Где тебя носило, дядя Вася?
Печник задрал пальцами верхнюю губу:
— Во! Кусать нечем стало…
— Закрой дверь, — велел Небольсин и спросил: — Чека?
— Не велено сказывать, Аркадий Константинович. Расписку дал, что претензий не имею… А только моя претензия при мне: я этого палача Хасмадуллина живьем из Мурманска не выпущу.
— За что тебя так? — спросил Небольсин.
— А за что всех? — ответил печник. — Вестимо, за правду. Ныне правда по краешку стола ходить стала… крошками кормится!
— Ты… большевик? Мне можешь сказать.
Дядя Вася перекрестился, за неимением иконы, на график движения поездов.
— Я так скажу вам, Аркадий Константинович: были у меня зубы — не был большевиком, выбили мне зубы в «тридцатке» — стану большевиком. Назло Эллену и Хасмадуллину — стану, вот видит бог! Мне бы только из этого Засранска выбраться, я… я…
Старый печник заплакал. Небольсин выдернул из кармана фляжку с коньяком, протянул ее печнику:
— Сколько душа примет… пей, рязанский. С горя иногда помогает. И прошу, не болтай о своих обидах. А то и ватки не прожуешь… Там, на сорок пятом разъезде, пьяные солдаты все печки разворотили… Поедешь чинить?
— Поеду, — сказал старик. — Хотя и зло на всех берет, а все так думаю, печка не виновата. Опять же людям без печки, особливо в этом поганом месте, никак не прожить. Исправлю!..
В середине дня пришел порожняк. Машинист Песошников загнал состав в тупик и заглянул к Небольсину в контору. Поздоровавшись, сунул инженеру записочку:
— С юга вам кланяться велели. — И вышел.
Знакомый почерк Пети Ронека: «К тебе придет человек. С просьбой — очень важной. Доверься ему. Твой П. Р.». Время становилось опасным, и Небольсин тут же порвал записку. Однако никакой человек к нему не пришел. День, два… Небольсин терпеливо ждал.
Наконец явился Тим Харченко собственной персоной. Оглядел обстановку вагона и заговорил:
— Это как понимать? Честная женщина рабоче-крестьянского происхождения. Носки стирала, опять же и… Другое она тоже для вас делала! Некрасиво получается. Могу кликнуть — она под самым вашим колесом сидит. Убивается. Плачет.
— Чего вы от меня хотите? — спросил Небольсин, сразу поняв, что тут делом Пети Ронека и не пахнет.
— Как — что? С икрой баба-то… Икра-то ваша небось?
— Дуняшка! — крикнул Небольсин, позвав девку в вагон. — Что ты скажешь, Дуняшка?
— Не Дуняшка она вам, — набычился Харченко, — а Евдокия Григорьевна… Вы эти барские замашки оставьте!
— Хорошо, Евдокия Григорьевна, слово за вами.
Дуняшка ответила:
— Как скажут Тимофей Архипыцы. Они — благородство показывают, офицеры будут… как же!
Небольсин, закипая гневом, повернулся к Харченко:
— Господин благородный офицер, конкретнее…
— Конхретно: икра ваша тоже денег стоит. Мы не какие-нибудь, чтобы нас обманывали, мы люди сознательные!
Небольсин был мужчиною опытным.
— Уважаемый, — заговорил он, — я знать не знаю, кто вы такой. Чего вы сюда затесались?
Харченко приосанился:
— Как это вы меня не знаете? Да таких, как я, всего трое на весь Мурман! А вы народных вождей не признаете? Да со мною сам адмирал Кэмпен вчера за ручку здоровкался…
— Вот и пусть он с тобой здоровается… А чего ты ко мне-то вперся? Поздороваться хочешь? Катись отсюда поскорее!
— Евдокия Григорьевна, — закричал Харченко, — пошто молчите?! Скажите, как он вас использовал. Сейчас свидетелей с улицы скликать станем!
Небольсин с ненавистью, какой даже не ожидал в себе, разглядывал сейчас толстые колени Дуняшки.
— Вон! — заорал неожиданно и, выхватив бумажник, швырнул его перед собой: — Держите… Вы этого добиваетесь? Николаевскими?
— Евдокия Григорьевна, — велел Харченко, бестрепетный. — Это аванс… подберите. — И повернулся к Небольсину, угрожая: — Вы эти барские замашки оставьте, по-хорошему вам говорю. Ежели вам контрразведка не помеха, так я могу и в Чека нажалитъся…
Небольсина замутило:
— Иди, сволочь! Иди, пока я тебя не размолол тут!
Чета выкатилась, забрав бумажник. Но Харченко, баламутя тишину, еще долго распинался под окнами вагона, собирая народ.
— Эсплутатор! Для вас революция — чхи! Не выйдет… Это вам, граждане, не шльнды-брынды…
Небольсин не выдержал — взял браунинг и вышел в тамбур:
— Если не уйдешь — прихлопну… Дуняшка! Уведи своего кобеля подальше, чтобы я морды его поганой не видел…
Тут Харченко треснул Дуняшку кулаком по голове, и она, согнувшись, отбежала, как собака от хозяина. Но не ушла совсем.
— Иди, задрыга! — прошипел Харченко. — Только бы до Колы тебя живой довезти. А дома-то уж мы поговорим…
Небольсин с трудом заснул в этот день. А проснулся от присутствия в вагоне постороннего человека. Купе освещалось гаснущей спичкой, которую держали темные короткие пальцы с ногтями тупыми, как отвертки.
— Кто здесь? — спросил Небольсин, холодея.
— Это я. — И Комлев дунул на спичку: стало опять темно. Чекист присел возле инженера, сказал:
— Вам ведь товарищ Ронек писал, что я должен прийти.
Небольсин стремительно оделся, зажег свечку.
— Задерните окно, чтобы нас вместе не видели, — посоветовал Комлев. — Мне-то уж все равно погибать, но вам ни к чему…
Они помолчали, тяжело и безысходно.
Небольсин признался.
— Вот уж никогда не думал, что увижу именно вас.
— По чести говоря, — прогудел в ответ Комлев, — я тоже не думал, что это будете вы. Но рабочие отзываются о вас хорошо, и я пришел.
— Какие рабочие? — спросил его Небольсин, весь настороже.
— Ну хотя бы… Песошников!
Песошников был человек серьезный, и Небольсин отчасти успокоился.
Совсем неожиданно прозвучали слова Комлева:
— У вас горе. Я слышал: невеста — говорят, красивая женщина — потопла… Немцы — народ подлый. Я вот ездил за Цып-Наволок на выметку. К прибою океана ездил. И видел: там детишек и баб к берегу до сих пор подкидывает. Я вам сочувствую. Люди, чай!
Это было сказано искренне, без натуги, и сразу расположило Небольсина к ночному гостю. Небольсин решил быть честным. И честно заговорил обо всем, что он думает. Англичане? Да, лично он против интервенции…
— Но почему я, русский, — говорил Небольсин, — должен быть унижен и осрамлен этим позорным Брестским миром? Почему я, русский, теперь с англичанами? Да хотя бы потому, что они продолжают войну с немцами… Россия на Голгофе! — закончил Небольсин в раздражении. — И вершина Голгофы — мир, подписанный в Бресте.
Комлев в потемках нащупал колено инженера, похлопал.
— Вот, — сказал, — когда мой отряд под Питером дрался, чтобы немца остановить, случилось нам идти на штурм Под деревней Яхново. Может, знаете такую?
— Нет. Не знаю.
— И не советую знать ее. Там колония для сумасшедших. Упаси вас бог знать… Стенки в доме — во такие, из камня. На окнах — решетки, как и положено. И… никак не взять!
— Чего не взять?
— Да бедлам-то этот. В нем же германцы засели. Помогли нам тогда сами психи. Просветлело у них на тот случай или как иначе — того не знаю. Но всех немцев-пулеметчиков они сами связали… Спасибо психам — взяли мы Яхново!
— Это вы к чему мне рассказываете?
— А вот к чему. Привелось мне там после боя разговор иметь с одним старичком. Сам он по себе профессор. Но не тот, который лечит, а тот, которого лечат. Однако большого ума человек. Не то чтобы псих, а так — малость закочевряжился. Его жена, язва, затюкала. Но беседовать с ним — одно удовольствие. Так вот, — заключил Комлев, вертя цигарку, — он то же говорил — ну почти как и вы. Но он-то ведь… Недаром его за решеткой держат?
От такого неожиданного поворота в разговоре Небольсин расхохотался. С хитрецой посмеивался про себя и «папаша» Комлев. И они еще долго беседовали в потемках, притираясь один к другому.
— Россия, — говорил Комлев, — да разве есть такая сила, чтобы совладать с нею? Ну да, не спорю, временно уступили немцам. Так это же — не на веки вечные. Вернем обратно. Еще прибавим!
Потом Комлев объяснил ему цель своего прихода: надо бы спасти кое-кого из Мурманска — тех, на кого Эллен зубы точит.
— А сколько их наберется у вас? — спросил Небольсин.
— Примерно с вагон.
— Вагон не иголка. Подвижной состав весь на учете.
— Учет ведете вы?
— Контора. А в конторе меня не любят. И гадят мне.
— Чего же так?
— Да потому, что контора есть контора. Какая же контора терпит живого человека? Бумага — это дело, это удобно.
— Верно, чиновники — они такие… Так как же? А?
— Ничего не выищет, — сказал Небольсин. — За мной тоже следят. Я уверен. И мне даром ничего не спустят… Ваш отряд проверяет составы?
— Проверяем. Те, что с юга на север.
— Вот! А поручик Эллен и его шайка проверяют все составы. Как туда, так и обратно. Мы здесь все полетим вверх тормашками, если вагона хватятся. Будут проверять еще тщательней!
— Оно так, — вздыхал Комлев. — Но — люди… Надо!
Небольсин догадывался, что Комлев имел в виду спасти людей, сочувствующих большевистской партии. Но он не говорил, что это большевики.
— Люди, — убеждал он. — Это ж люди, русские.
Деликатность Комлева тронула Небольсина, и он решился:
— Так: давайте ваших людей и больше не появляйтесь здесь. Все остальное я беру на себя… Вагон дам!
Он проводил Комлева до дверей тамбура, они пожали друг другу руки.
— Партия наша, — сказал Комлев, — этого не забудет.
— Рассчитаемся! — засмеялся Небольсин. — На том свете. Угольками… Кипящей смолой… И головешками с искрами…
Все что было дальше, — риск. Ни звука, ни возгласа не раздалось из вагона, где сидели люди, которых Небольсин никогда не видел. Он самолично продел проволоку в сцепление дверей, крепко запломбировал живой груз. Куском угля надписал вдоль всего вагона — наотмашь, небрежно:
Consulate. Tixton-Holl. Kandalaksha.
Распугивая прохожих, задом вперед медленно подходил состав. Небольсин подхватил под локоть тяжеленный крюк сцепления. Мягко отбуксовав, вагон сомкнулся с составом, уходящим к югу.
Эллен в англизированном френчике с четырьмя карманами, поигрывая стеком, встретил путейца на перроне:
— Что это за вагон… последний?
Небольсин проглотил слюну, которая прошла до самого желудка, словно канцелярская кнопка.
— А черт его знает! — ответил как можно равнодушнее. — Вчера звонил консул Холл, просил прицепить его только до Кандалакши.
Сказал — и затрясся от страха. Один звонок по телефону — и вся его ложь обнаружится. Небольсин дрожал не напрасно — этот звонок раздался, но… от самого консула Холла.
— Аркашки, — сказал мистер Холл, — спасибо тебе, дорогой Аркашки, что ты не забыл о моей просьбе и отправил вагон.
— Пожалуйста, — ответил Небольсин, невольно похолодев.
Потом сидел как баран, соображая: какой вагон? И вдруг хлопнул себя по лбу: действительно, он забыл отправить один вагон с английским имуществом… Ложь сразу приобрела вид правды.
На следующий день Комлев, проходя мимо, шепнул:
— Спасибо. Они уже дома.
Небольсин прошагал мимо своего бывшего врага:
— Так, говорите, вам моя улыбка не нравится?
— Черт с тобой… улыбайся как хочешь, — ответил Комлев.
Поспешно Небольсин отправил и вагон с английским имуществом: от консула Холла — консулу Тикстону. Все в порядке, не придраться.
* * *
Он остался совсем один. И — никого. Ни души…
«Куда деть себя? Пойду в кабак…»
Выпив на станции рому, Небольсин нечаянно вспомнил:
— «Распахнется окровавленный занавес этой кошмарной трагедии мира, и самые красивые женщины выйдут навстречу нам…»
Незнакомый пьяница оторвал голову от липкой клеенки.
— Сударь, — сказал, — а нельзя ли точнее?
— Можно и точнее: путь на Голгофу с крестом очень труден. Но зато хорошо сесть на задницу и скатиться вниз. Вы согласны?
— Вполне, — откликнулся пьяница.
— Но я, — сказал Небольсин, — не желаю катиться вниз. Эй, маэстро, — позвал он калеку-лакея, — еще стаканчик такого же… Тени окружают меня. Тени людей, когда-то живших. Тени людей, живущих рядом. Тень скалы и тень дерева… Тень креста, который мне суждено вынести. Не бойтесь, я не споткнусь. Я не упаду…
Он дал себе слово: никогда не вспоминать о Ядвиге, которую качают и баюкают сейчас на глубине темные зеленые воды. «Была ли ты, Ядвига?» — спрашивал он себя.
— Нет, Ядвига, тебя никогда не было. Но… Прости меня, Ядвига, если только ты была: ведь я оказался прав — нельзя доверять свою жизнь слабым шлюпкам. Вот я, например (ты видишь меня, Ядвига?), я остаюсь на палубе. Пока на корабле…
Как его шатало! Как его шатало!
Глава одиннадцатая
— Ты, случайно, его не видел? — спросил Спиридонов. Павел Безменов еще раз оглядел дымный зал:
— Да нет, откуда же? Надо поспрашивать… Вокзальный ресторан в Петрозаводске — скопище бродяг, убийц, авантюристов, подонков, белогвардейцев и беженцев (уже наполовину эмигрантов). Еды в ресторане не получишь. Но не за этим сюда и ходят. Пьют из-под полы самогонку, стучат по краю стола жесткими воблами. Дамские пальчики, все в кольцах и перстнях, выковыривают из пуза тараньки лакомство — пряную икру. Повсюду хохот, визг, пьяные поцелуи (иногда — выстрелы). Мимо чекиста прошмыгнул в ресторан Буланов.
— Начальство! — окликнул его Спиридонов. — Вы не видели товарища Процаренуса? Чрезвычайного комиссара из Питера?
Буланов в растерянности остановился:
— Да, кажется, вон там сидят… какие-то приехали!
— Пойдем, — сказал чекист Безменову.
Крутясь, пробирались между столиками. И вот остановились возле элегантного господина в люстриновом пиджаке; отвороты лацканов, словно у лакея, были сделаны из черной замши. Краешки манжет выглядывали из-под рукавов. На отставленном в сторону волосатом мизинце краснел рубин в старомодном перстне. Усики, острый подбородок, блеклые глаза… А вокруг этого господина расположились франтоватые молодые люди в мундирах и френчах, но без погон. Спиридонову очень хотелось вынуть маузер и арестовать всю эту компанию: для проверки документов.
— Прошу прощения, — сказал он, поправив кобуру на поясе. — Не вы ли будете товарищем Процаренусом?
— Да, я. Чрезвычайный комиссар по мурманским делам. Спиридонов подозрительно глянул на молодых людей.
— Это мои адъютанты, — сказал Процаренус. — И еще на путях стоит шесть вагонов со штабом и канцелярией. Прошу обеспечить охрану. Если что случится, вам будет плохо… Может, сядете?
— Спасибо. Когда можно переговорить?
— Так говорите.
Иван Дмитриевич спросил прямо:
— Вы, товарищ комиссар, помимо вагонов с канцелярией, привезли сюда что-либо существенное?
— А что вы понимаете, Спиридонов, под существенным?
— Бойцов… оружие! Помощь… Нам предстоит драться!
— Затем и прислан, — резко ответил Процаренус, — чтобы оказать вам помощь! Но не штыками. Воевать, Спиридонов, погодите. Если вы осмелитесь вызвать конфликт, ваша голова первая покатится под откос. Может, все-таки сядете?
Адъютанты подвинулись. Спиридонов нехотя сел.
— Что там, на Мурмане? — спросил Процаренус, потянув себя за галстук-бабочку. — Холодно? Как нам одеваться?
— Там… плохо, — сказал Спиридонов и снова с подозрением оглядел незавидное окружение Процаренуса.
Тогда Процаренус заметил ему — с вызовом:
— Вы не на моих адъютантов смотрите, а глядите правде в глаза… Я вас спрашиваю: что на Мурмане? Какова обстановка?
— На Мурмане есть все, кроме большевиков. Я всегда смотрю правде в глаза, товарищ Процаренус!
— А как это могло случиться? — спросил Процаренус.
Спиридонов глянул на Безменова, и тот подтвердил:
— Нету большевиков на Мурмане…
— А как это могло случиться? — спросил Процаренус и кивнул на своих адъютантов: — Эти люди твердо стоят на советской платформе, а потому можете быть вполне откровенны…
Спиридонов рассказал, как было дело.
— Очень просто: самые сознательные выехали в Петроград, где, как им казалось, они будут нужнее. Менее сознательные разбрелись кто куда. Власть же захватили эсеры и авантюристы. А теперь они эту власть передоверили англичанам и белогвардейцам… Так что, я считаю, положение на Мурмане катастрофическое.
— А это кто такой с вами? — спросил Процаренус о Безменове.
— Прораб с Мурманской дистанции.
— С Мурманской? А чего он здесь?
— Я бежал… — сумрачно пояснил Безменов, стоя за стульями.
— Отчего бежали? — повернулся к нему Процаренус.
— Причин много. А главное — не хочу жить в Мурманске, среди всякой контры. Ну и бежал.
Процаренус высмотрел фигуру начальника вокзала Буланова:
— Позовите сюда этого толстяка.
Безменов подозвал к столику начальника вокзала.
— Милейший, — сказал Буланову Процаренус, — через пять минут я должен быть в пути на Мурманск. Шесть вагонов штаба и один салон-вагон с моим личным конвоем…
— Товарищ, — ответил Буланов, — локомотива под паром нет. С углем плохо. Пока дровами… да они-то сырые!
Процаренус достал часы, увешанные ворохом брелоков.
— Или через пять минут вы будете расстреляны…
— За что? — в ужасе отступил Буланов.
— За саботаж, направленный против власти. Видите ВЧК? Вот оно, собственной персоной. Товарищ Спиридонов, растолкуйте сказанное мною гражданину саботажнику.
Спиридонов долго подыскивал нужные слова.
— Яков Петрович, — нашел он их, — достаньте, пожалуйста, нам паровоз.
— Если только из депо… если успею… если успею?
— Откуда угодно. И какой угодно. Хоть маневровый. Чрезвычайный комиссар слишком торопится в Мурманск… Там, в Мурманске, — сказал Спиридонов Процаренусу, — сейчас весна, но все равно очень холодно. Советую вам одеться теплее…
Мимо окон ресторана скоро прочухал пыхтящий паровозик с лесопилки, и Процаренус захлопнул свои часики.
— Видите? — сказал он, вставая. — Пистолет к виску — и колеса крутятся… Товарищи адъютанты, прошу следовать за мною на приличной дистанции.
Двигая стульями, все встали и ушли.
— Павел, — сказал Спиридонов, — ты чего стоишь?
— А меня что? Приглашали?
— Ну так я тебя приглашаю. Садись. Потолкуем о разных разностях. Вот ведь какие идиоты бывают на свете… Боюсь, как бы этот комиссар, яти его в душу, не натворил чего в Мурманске!
Остервенело ругаясь, визжала женщина. Бравый офицер таскал ее по заплеванным паркетам. Спиридонов достал маузер и выстрелил в потолок. Наступила тишина.
— Вот в таком разрезе, — сказал Спиридонов. — И чтобы далее не шуметь…
Офицер оставил женщину и, вынув пистолет, тут же пустил себе пулю в лоб. Все произошло стремительно. Вытянулись шеи.
— Доигрались? — сказал Спиридонов. — Чего это он там?
— Да была причина… Она его наградила!
Спиридонов повернулся к Безменову.
— Видал, как офицерик себя шлепнул? Будто до ветру сходил. Просто! Нехороший признак, Павел. Перестали люди жалеть себя. От этого, чувствую, и война впереди будет жестокая — без жалости…
Павел Безменов признался:
— А я вот все думаю… Может, мне вернуться в Мурманск?
— Погоди. Не лезь поперед батьки в пекло.
* * *
Под пение фанфар и дробь барабанов открылся в Мурманске краевой съезд. На сцену клубного барака вынесли знамена: красное на одном древке с андреевским флагом, флаги Британии, Франции, Италии, Бельгии, Японии и Штатов Америки.
Процаренус вздрогнул, когда знамена Антанты взмахнули разом и грубая ткань флагдух коснулась его лица, словно наждачной бумагой. Башни крейсера «Глория» изрыгнули салют, приветствуя съезд, и Процаренус опять вздрогнул: он еще не привык и терялся.
— Товарищи! — провозгласил сияющий Юрьев с трибуны. — Мы счастливы, что наш съезд, скромно проводящий свою работу в тягчайших условиях раздора и провокаций, может приветствовать сегодня чрезвычайного комиссара — товарища Процаренуса…
Было много речей, и адмирал Кэмпен сурово чеканил слова о готовности Англии поддержать краевой Совет Мурмана не только башнями крейсеров, но и маслом, досками (кстати, из Онеги), гвоздями, подошвами для сапог и шпалами в креозоте. Лятурнер — более скромный и сдержанный — зачитал заявление правительства Франции к населению Мурмана.
— Правительство Французской республики, — говорил Лятурнер, посматривая на Процаренуса, — не имеет намерения посягать на целостность русской территории и заявляет, что обладание Россией Мурманским краем представляется ему, этому правительству, вопросом исключительной важности, и оно рассматривает оборону Мурманского порта и железной дороги к нему от посягательств финно-германских аннексионистов как дело первостепенное…
Процаренус встал и пожал Лятурнеру руку.
— Я счастлив… счастлив был слышать! — сказал он.
Но вот на сцене в узеньких брючках, широченный в плечах, появился представитель Америки — лейтенант Мартин; ему хлопали еще до того, как он раскрыл рот; в самом деле, как не похлопать такому парню — красногубый, здоровый, красивый…
— Найдутся недалекие люди, — заговорил атташе, — которые захотят уверить вас в том, что мы пришли сюда с задней мыслью. Мои дорогие друзья! У нас нет задних мыслей… Как только нужда в нашей помощи кончится в России — мы уйдем сами. И мы не сделаем ни одного усилия для захвата вашей территории. Наш долг — приготовить мир для счастья и мира! Нам открыт один путь: мы должны победить, и мы победим!
Юрьев яростно хлопал в здоровенные ладони боксера:
— Товарищи, просим нашего комиссара…
Процаренус, робея, поднялся на шаткую трибунку.
— Что сказать? — начал он. — Я растроган, как никогда. Честно признаюсь, я ехал сюда и мне казалось, что придется лишь карать и вести следствия. И что же я вижу? Радостные лица людей, братские пожатия под знаменами братских наций. И наконец, мне остается только приветствовать этот удивительный контакт горячих сердец в этом ледяном краю и выразить надежду, что Страны Согласия и впредь не оставят в беде этот дикий край, где не родится даже картошка…
В перерыве Процаренус заговорил о флотских делах с Юрьевым, и вывод был парадоксален: в гибели и разрухе кораблей повинен в первую очередь… Совжелдор!
— Если не верите мне, — сказал Юрьев, — можете переговорить с военным инструктором края Звегинцевым, он человек опытный, и он подтвердит, что ликвидация таких организаций, как Совжелдор и Центромур, — первейшая задача в мурманских делах.
— Я подумаю, — ответил Процаренус…
Потом был банкет в батарейной палубе крейсера «Глория», ибо кают-компания не могла вместить все шесть вагонов канцелярии Процаренуса. Палуба казематов сверкала в огнях разноцветных фонариков, замки орудий торчали под столами, а сами стволы пушек уходили в забортное пространство. В полночь по трапам повалила публика с берега. Появился и лейтенант Басалаго, весь в черном, словно на похоронах, и его представили чрезвычайному комиссару.
— Мне о вас так много говорили, — сказал Процаренус, — и так много дурного, что я заранее успел полюбить вас…
Ударила музыка, и, качая тонкими бедрами, подошла, обтянутая сизым хаки, словно чистая голубица, секретарша Мари.
— Комиссар, — сказала она, не откладывая дела в долгий ящик, — один хороший шимми, и — пусть летит ко всем чертям!
— Вы тоже из Мурсовдепа? — ошалело спросил Процаренус.
— Нет, я из французского консульства. Но это дела не меняет, по глазам вижу, что я вам нравлюсь.
Процаренус был очарован.
— Мадемуазель, вот уж никогда не думал, выезжая из темного Петрограда, что здесь, на краю света, буду танцевать с настоящей парижанкой…
— О дьявол побери! — сказала Мари. — Опять этот чулок…
Танцуя, они завернули за пушку; туфелькой француженка встала на штурвал прицельной наводки и, поправляя чулок, показала Процаренусу, какая у нее длинная и красивая нога.
— Но-но! — отодвинула она его от себя. — Здесь не та арена, чтобы целоваться. Еще, не дай бог, что-нибудь выстрелит!.. А хотите, я вам покажу одно чудо?
Мари вдруг ловко, как матрос, дернула на себя рукоять орудийного замка. С шипением и клацаньем открылось черное дуло, перевитое изнутри кольцами нарезов, и женщина завращала штурвал, гоня пушку вдоль полярного горизонта.
— Смотрите! И вы поймете, какое это чудо…
Процаренус заглянул в дуло. Орудие плавно катилось дальше, а там, через круглое отверстие, виделось сейчас и яркое негасимое небо, и марево солнца, и тени кораблей.
— Половина второго ночи, — сказала Мари, закрывая замок. — Правда ведь? Ну как не ошалеть от такой природы? В такую ночь можно целоваться даже с палачом на плахе…
После танцев генерал Звегинцев подвел к Процаренусу поручика Эллена, пробор на голове которого был столь же элегантен, как у адъютантов Процаренуса.
— Вот, — сказал генерал, — это тот самый человек.
— Я, — ответил Процаренус, — так много слышал о вас дурного…
— …что заранее успели полюбить меня? — поклонился Эллен с улыбкой и дружески тронул Процаренуса за локоть. — А что? Ведь здесь собрались славные ребята. Считайте, что Мурману повезло!
На следующий день адмирал Кэмпен дал завтрак в своем салоне для гостей, лично им приглашенных. Был здесь и лейтенант Уилки (молчавший). Была и секретарша Мари, которая (тоже молча) разливала гостям чай. Курчавый сеттер адмирала долго и подозрительно обнюхивал штаны чрезвычайного комиссара Процаренуса и, недовольно фыркнув, отошел к хозяину.
— Экипаж моей эскадры, как и команды французских кораблей, — говорил Кэмпен отчетливо, — полны самых добрых чувств к великодушному русскому народу. Мы нисколько не возражаем и, как видите, не третируем работу Мурманского Совета. Наоборот, мы изо всех сил поддерживаем Советскую власть на Мурмане! Но организация Совжелдора, состоящая из германофилов, и ячейка Центромура, набитая демагогами из состава русской флотилии, явно вредят нашей работе, совмещенной с работой совдепа…
— Дело доходит до стычек, — вмешался Лятурнер. — Белофинны фланкируют дорогу, а наш бронепоезд, который мы собрали с большим трудом, не может выйти за Кандалакшу: Совжелдор не пропускает. Мы не протестуем и против пребывания в Мурманске отряда ВЧК. Но должны признать, что соседство этой угрюмой и таинственной инквизиции, при наличии на Мурмане контрразведки, порою создает нервозную обстановку.
— В конце концов, — дополнил Кэмпен, отхлебнув чаю, — нас отряд Комлева не касается. Хотите держать его на Мурмане — держите! Но присутствие чекистов в городе создает обстановку недоверия и паники. Это — в первую очередь. Во-вторых, мы, англичане, усвоили себе за правило уживаться в любой точке земного шара. Однако жизнь в вагонах на колесах становится иногда невыносимой… В то время как на рейде стоят пустые русские «Соколица» и «Горислава», вполне удобные под размещение наших офицеров. Ваши миноносцы тоже… пустуют!
В этот день английский флаг был поднят не только над «Соколицей» и «Гориславой» — морская пехота захватила полностью и русские эсминцы. Приказ о передаче кораблей англичанам подписал лично Процаренус.
— Я вижу, — сказал он Кэмпену, отбросив перо, — что положение здесь сложное. Гораздо сложнее, нежели его представляют в Центре. Я думай, что мне придется только карать. Однако… Волею чрезвычайного комиссара, я разрешаю вам произвести высадку десантов в Кандалакше. Что же касается Совжелдора и Центромура, то я не могу разогнать их, ибо это выборные организации. Но я приложу все старания, сэр, чтобы ликвидировать или ослабить их натиск на Мурманск…
Когда катер доставил Процаренуса на берег, к чрезвычайному комиссару подошел мрачный человек в кожанке. Посмотрел на него и черными корявыми пальцами раздернул широкую кобуру.
— Ты Процаренус?
— Я.
— Подлец! Ты арестован… именем революции!
— Взять его, — велел Процаренус.
Молодчики-адъютанты скрутили Комлева, выбив из его руки маузер. Процаренус был бледен.
— Тащите этого биндюжника в штабной вагон, — наказал он. — Я с ним поговорю. Он до смерти не забудет…
Разговор начал Комлев.
— Мандат! — сказал он, выкинув жесткую руку.
— Вот тебе мандат! — И Процаренус показал ему фигу. — Я имею распоряжение вообще выбросить твой отряд обратно в Питер. Если не хочешь слопать пулю, убирайся отсюда сегодня же…
Комлев сложил в ответ грубый кукиш:
— Теперь я тебе покажу… На, полюбуйся!
— Хам, — сказал Процаренус, отворачиваясь.
— А я никуда своего отряда с места не строну.
— За отказ исполнить приказ… — строго начал Процаренус.
— Не пужай! — ответил ему Комлев. — Я все равно покойник и к смерти давно готов. Но ежели мы уйдем, здесь все перевернется. Они поставили пока запятую, а скоро поставят точку… Интервенция! Оккупация! Вот что ждет Мурман, и ты их приблизил!
— Не дури, — ответил Процаренус. — Честное сотрудничество еще не интервенция. Это не оккупация. Ты бредишь!
— Мой бред… — горько усмехнулся Комлев, покачав головой. — Так выслушай тогда мой «бред». Здесь враги… кругом враги! Враги, которые прикрылись именем Советской власти. Пишут так: «Российская Федеративная Республика», а слово «Советская» пропускают… Этого мало. Скоро здесь будет фронт. Мурманский и Архангельский. Это — тысячи верст. Леса, тундры, болота, скалы. Большевиков здесь нет, населению на Советскую власть наплевать, лишь бы пузо набить, да выпить! И людей нет. Никто не почешется. Один мой отряд. И ты его хочешь спровадить отсюда?.. Не выйдет, товарищ Процаренус!
Комлев взял со стола свой маузер, пошел к дверям. И все время ждал выстрела в спину. А в тамбуре нос к носу столкнулся с прапорщиком Харченкой и грубо оттолкнул его от себя:
— Куда лезешь? Дай пройти человеку..
Харченко, забравшись в купе, стал выплакивать свои обиды:
— Это как понимать? Скажу по самой правде, как комиссар комиссару… Честную женщину рабоче-крестьянского происхождения берут и используют на все корки. А потом, когда пузо у нее во такое, трудовую женщину выкидывают…
Процаренус ни бельмеса не понял, но, как комиссар, он коллегиально выслушал «комиссара» Харченку.
— Товарищ, точнее: как он ее использовал? Кого?
— Законную супругу мою. Как женщину…
— А ты, когда брал ее в жены, пуза разве не заметил?
— Да не было пуза. И вдруг поехало, как на дрожжах!
— Надо было раньше смотреть внимательней.
Щерились адъютанты над Харченкой — «советские порученцы»:
— Весьма оригинальное применение женщины в железнодорожном департаменте мурманского министерства колонизации…
Когда вопрос выяснился, то имя Небольсина навело Процаренуса на кровавые размышления.
— Недобитый, — сказал. — Хорошо, я его успокою…
…Процаренус был у генерала Звегинцева по делам, когда заявился вдруг здоровенный верзила в промасленном полушубке. Бросил на стол лохматую шапку и посмотрел на всех косо.
— Вам, товарищ, меня? — спросил его Процаренус.
— Я инженер Небольсин, начальник этой дистанции. Мне сказали, что вы просили меня разыскать вас.
Процаренус посмотрел на кулаки путейца, поросшие рыжеватой шерстью, и сказал:
— Вам придется оставить дистанцию.
— Почему? — спросил Небольсин спокойно.
— Пьянствуете… развратничаете…
— Это неправда, — ответил Небольсин и показал на генерала: — Вот и Николай Иванович подтвердит, что здесь все выпивают, выпиваю и я. Это не повод для изгнания. Куда я денусь?
— Мне не нравится ваша фамилия.
— Фамилия русская, старинная. Дай бог каждому такую иметь!
— Верно, — согласился Процаренус с ехидцей. — Фамилия ваша русско-дворянско-реакционная…
— Чепуха! — смело возразил Небольсин. — Фамилия не способна делать из человека реакционера, как не способна делать из него и большевика. А то, что дворянин, — да, не спорю, виноват… Но трудящийся дворянин! Ну? Что скажете дальше? Что я рабочую кровь пью? Так я не пью ее, а, наоборот, есть такие хулиганы-рабочие, которые второй год сосут мою кровь — дворянскую!
— Вот за дворянские настроения я вас и удаляю.
— Хорошо, — согласился Небольсин, снова поворачиваясь к Звегинцеву. — Перед нами сидит, — сказал инженер, — его высокопревосходительство генерал гвардейской кавалерии Звегинцев, мать коего, если не ошибаюсь, графиня Тизенгаузен, и пусть он, как главный начальник советских войск на Мурмане, уволит меня за принадлежность к касте дворянства.
Процаренус густо покраснел.
— Не за дворянство, — сказал он, оправдываясь перед генералом. — А за барские замашки… Поняли?
Небольсин не давал себя побороть.
— Простите, — ответил он. — Я стою перед вами в валенках, в полушубке, и вот моя шапка (Небольсин даже шапку ему показал). А вы, господин Процаренус, развалились передо мною на стуле в смокинге, у вас галстук. И наверное, вам пошел бы к лицу цилиндр. Мало того, вы даже не предложили мне сесть. Так, скажите теперь, кто же из нас барин? У кого барские замашки?
Звегинцев, до этого молчавший, решил вмешаться. Он сильно продул мундштук, посмотрел на божий свет через закопченную никотином дырочку и сказал:
— Небольсин, идите… Чрезвычайный комиссар введен в заблуждение вашими недоброжелателями.
Небольсин нахлобучил на макушку шапку. Долго выискивал слово, которым можно было бы побольней оскорбить Процаренуса.
— Мещанин! — сказал и быстро удалился.
Проходя мимо станции, нырнул под вагоны, чтобы сократить расстояние. И между колес лоб в лоб столкнулся с Комлевым. Оба зорко огляделись по сторонам: нет, сейчас их никто не видел.
— Комлев, — сказал Небольсин, сидя на корточках возле колеса, — если тебе что нужно, я помогу.
— Спасибо, товарищ. Ты уж не серчай, что я тебя тогда окрестил «белой тварью».
— Ты тоже прости меня за «красную сволочь».
Над ними пошел раскатываться вдоль состава звонкий перелязг букс. Вагоны тихо тронулись, и два человека (столь разных!) разошлись, ощутив тепло человеческого доверия.
На пустынном перегоне за станцией Полярный Круг, не доезжая до Керети, в штабной вагон к Процаренусу поднялись Ронек и полковник Сыромятев. Положение на дороге опять становилось катастрофическим: отряды молодой Красной Армии, еще малочисленные, сдерживали натиск озверелых лахтарей, рыскавших возле Кеми и Кандалакши, но им будет не устоять перед буреломным напором морской пехоты Англии!
Об этом Ронек и доложил Процаренусу…
За тюлевой занавеской вагона, растрепанной ветром, проступал в окне затерянный жуткий мир тундры: кочкарник, олений ягель, лопарская вежа, полет одинокой вороны над тихим озером.
— Спиридонов в Петрозаводске? — поинтересовался Процаренус.
— Он опять ушел в леса, и о нем ничего не слышно.
Сыромятев подтянулся и отрапортовал:
— Товарищ чрезвычайный комиссар, позвольте мне, кадровому офицеру, высказать свое мнение?
— Позволяю, — насторожился Процаренус.
— Я, — сказал ему Сыромятев, — все-таки верю в энтузиазм дорожных отрядов. В случае если англичане пойдут десантировать на нас с моря, мы, надеюсь, сможем отбросить их обратно.
— Ваше мнение, — отвечал Процаренус, — враждебно духу пролетарской революции. Вы чего желаете? Ввергнуть молодое социалистическое государство в войну против Антанты?
— Я не желаю этого… они этого желают.
— А собственно, кто вы такой?
Сыромятев стройно выпрямился:
— Я полковник бывшей русской армии, служил начальником пограничной охраны на Пац-реке, по берегам Варангер-фиорда и в районе Печенгских монастырей.
— А что вы здесь — у нас! — делаете?
Ронек шагнул вперед — маленький, ершистый.
— Полковник Сыромятев — военный инструктор при Красной гвардии Совжелдора. Он верой и правдой…
— Стоп! — задержал его Процаренус. — «Верой и правдой» — это слова из казарменного лексикона проклятого царского прошлого. Нам не нужны его «вера и правда»… — И повернулся к растерянному Сыромятеву: — Сдайте мандат!
Полковник не шевельнулся, стоял — как дуб, кряжистый, и медленно наливалась кровью его шея.
— Сдай мандат, контра! — заорал Процаренус.
— У меня… нет мандата.
— Как же ты служишь нам?
— Служу… на честное слово.
— У царского офицера нет честного слова!
И тогда Сыромятев пошел вперед грудью.
— Врешь! — выкрикнул. — Есть!
— Мы не удосужились выписать, — сказал Ронек.
Процаренус жестом подозвал к себе бравых «порученцев»:
— Полковника — в последний вагон. Отвезем куда надо. Там он расскажет нам подробнее, каковы его «вера и правда».
— Это подлость! — Ронека даже замутило. — Как вы можете? Человек пришел в Красную Армию по доброй воле, еще до призыва всех офицеров, он честный офицер… Он — хороший человек!
Сыромятев протянул инженеру руку на прощание.
— Петр Александрович, — сказал он, — не надо меня расписывать… Лично вам и лично товарищу Спиридонову я очень многим обязан. И благодарен! Но… не огорчайтесь: я предчувствовал, что этим все и кончится для меня… Еще раз — прощайте!
Сыромятева под конвоем увели, и Процаренус взялся за Ронека:
— Ну а с вами у меня будет разговор особый… Кстати, совжелдоровец, вы большевик?
— Беспартийный большевик, — ответил ему Ронек.
— Сейчас, — продолжал Процаренус, — следом за мною пройдет на Званку французский бронепоезд. Так вот, не вздумайте дурить и перекрывать перед ним пути.
Ронек стянул с головы путейскую фуражку, погладил пальцем молоточки на скромной кокарде.
— А ведь знаете, — ответил спокойно, — я человек предусмотрительный. На всякий случай я перекрыл пути не только перед бронепоездом, но и перед вашим эшелоном тоже. Ибо мне многое не нравится в вас… Может, вы и убежденный человек. Мне, как беспартийному большевику, судить о вас не следует. Но все, что вы сделали, делаете и будете делать, — все это вносит сумбур и путаницу. Есть честные люди на дороге, которые, к сожалению, честно поверят вам.
— Вы это… пошутили? — нахмурился Процаренус.
— Увы, я серьезный человек. И мне не до шуток.
— Французский бронепоезд должен пройти. Я дал слово в Мурманске местному совдепу. И не только совдепу, а и… выше!
— А я дал слово своей совести, что задержу его. Любыми средствами: петардами, завалами, винтовками, гранатами, камнями… Вас я задержу тоже, — закончил Ронек тихо.
И тут Процаренус понял, что этот маленький человек, почти мальчик, с такими нежными ручками, этот инженеришко говорит правду: они будут драться.
— Взять контру, — велел Процаренус.
…Сыромятев сидел в узком купе за решеткой (купе было когда-то почтовым) и видел, как Ронека стащили под насыпь и застрелили тремя выстрелами в упор. Убили зверски, грубо и неумело. Кажется, когда поезд тронулся, Ронек был еще живым — он вдруг перевернулся и скатился по щебенке вниз под насыпь…
Сыромятев подумал и постучался в двери.
— Только до уборной… — сказал он часовому.
Под ногами пружинил пол. Один удар головою назад, и часовой рухнул навзничь. Вырвав из рук его винтовку, Сыромятев распахнул двери на задний тамбур, где стоял дежурный «максим», и штыком сбросил пулеметчика на свистящие рельсы.
— Всех! Всех! Всех! — остервенело ругался Сыромятев.
На выстрелы уже бежали из первых вагонов бравые «порученцы» Процаренуса — слишком горячие молодые люди. Сыромятев срезал их одной очередью вдоль вагона: всех, всех, всех!..
Струя свинца хлестала по коридору, кружились сорванные пулями шторы, летела щепа дверей, вдребезги разлетались зеркала и окна. Вагон был наполнен воем и грохотом.
Поезд дал тормоза. Оставив пулемет, Сыромятев на ходу спрыгнул с площадки, и, когда за ним кинулись в погоню, полковник уже скрылся в густой чаще, и только трещал вдалеке валежник.
* * *
Нагадив где только можно и наследив вдоль Мурманки грязью предательства и кровью честных людей, Процаренус покинул север и где-то затих.
Позже этот человек был разоблачен и судим.
Но это случилось позже. А сейчас…
Сейчас бронепоезд интервентов, пыхтя парами, стоял уже на путях Званки (отсюда до Петрограда было всего сто четырнадцать верст).
Глава двенадцатая
Нет, никуда не сдвинулись — опять то же место: Бабчор (высота № 2165), Македония, Новая Греция.
Здесь агония продолжалась.
* * *
Для него — для подполковника Небольсина — эта агония закончилась ужасно.
Вот как это случилось.
С утра на позиции подвезли подкрепление — стрелков из Ораниенбаумской пулеметной школы (еще старого выпуска, до революции). Выдали батальону завтрак: опостылевшие сардины в оливковом масле, пакеты сморщенных фиников, коньяку — по бутылке на каждого, что значило — атака, ибо в обороне давали по бутылке на двоих.
Над развороченной землей Македонии дымился пар: было очень рано, но земля уже трещала от жара…
— Пить! — стонали солдаты. — Когда уже подбидонят нам воду?
Воду не подвезли — бидоны с водой стояли за позициями, блестя боками, вызывая раздражение. Потом террайеры придвинули свои пулеметы к русским траншеям. Был дан сигнал подготовки, и в ордере на боевое положение батальона было сказано, что воду подвезут после атаки.
Небольсин перед атакой хрипло прокричал батальону из-под железного шлема:
— Вы понимаете! Если мы уйдем отсюда, то после победы Стран Согласия Россия потеряет право на территории, которые ей жизненно необходимы. Екатерина Великая — воистину великая женщина, хотя бы потому, что до конца своих дней стремилась на берега Босфора. Проживи она с Потемкиным еще лет десять, и нам, ребята, не пришлось бы сейчас торчать здесь. Прошло столетие, и мы, потомки суворовских чудо-богатырей, мы снова обязаны стучать и стучать в эти ворота… Вот — цель! Каски надеть, лишнего не брать…
— Сигнал дан, — прервали его.
Шлепнул в небо неяркий фальшфейер, альпийские рожки протрубили тревогу. Небольсин выдернул из кобуры длинный кольт:
— Разом! — и первым выпрыгнул из траншеи.
Пули сразу прижали его к земле, и он ящерицей заполз обратно за бруствер. Снова фальшфейер: повторный — для русских.
— Вперед… за мной!
Он бежал под свист пуль, и земля больно ударила его в лицо. Он заплакал тогда, лежа в расщелине, и понял, что он — один и никто больше за ним не пошел. И никогда уже не пойдет…
Атака сорвалась, а воду не подвезли. В наказание!
Люди умирали от жажды под беспощадными ливнями солнца… Тогда солдат Должной встал и пошел. Но пошел не вперед, а назад — прямо на сенегальцев.
— Тире муа сильвупле! — кричал он, добавив для верности по-русски: — Стреляй, мать вас всех…
Должного исполосовали длинные очереди. С груди старого солдата сорвало пулями кресты. И в траншею, прямо в лицо Небольсина, так и шмякнуло «полным бантом», и этот бант, звенящий погнутыми Георгиями, был затоптан сумятицей батальона…
— Каковашин! — в ужасе закричал Небольсин. — Что ты делаешь, Каковашин? Опомнись…
Каковашин поднялся в рост, подкинул на руках тяжеленный «льюис» и грохнул очередью по кордонам ограждения.
— Четвертая, — призвал исступленно, — Особого назначения… не сдается! Герои Вердена! Кавалеры Георгия! Вперед…
Это была та знаменитая русская атака, о которой слагались в народе песни.
Русские пошли на прорыв. Прочь. К черту.
— Домой… домо-о-ой… Уррра-а-а!
Вечером, когда батальон загнали за колючую проволоку, когда они, обстрелянные с неба авиацией, лежали на раскаленной твердой земле, разрывая рубахи, чтобы перевязать раны, — вот тогда Небольсин и встретился с ними. Один на один. И на беду его это случилось возле сарая выгребной ямы…
— Дай пройти, — сказал он, уже почуяв беду.
— Проходи. — И его толкнули.
Весь ужас этого момента не пережить.
В полном одиночестве, мучимый зловонием, Небольсин стягивал с себя ошметки изгаженного навсегда мундира, рвал со своей груди ордена, сбрасывал их с себя, словно вшей. И тогда к нему подошли союзные офицеры. Нет, они люди были тактичные: никто даже не улыбнулся.
Суровый ирландец О'Кейли кинул ему новые солдатские бутсы. Майор Мочению подарил чистое белье — после стирки. Павло-Попович швырнул из бумажника триста — в итальянских лирах. Русских не было, но был один православный — грек Феодосис Афонасопуло.
— Виктор… — сказал он (единственный, кто рискнул подойти к осрамленному). — Виктор, прощай… Тебе надо было уйти отсюда раньше. Прощай, это тоже пройдет…
И чуткий грек, преодолев брезгливость, протянул ему руку.
Уходя прочь, Небольсин ни разу не обернулся.
В этот день он разлюбил Россию — и русских!
* * *
Так закончилась эта агония. По всей Европе русская армия была разбита и сломлена. Кем? Только не немцами. Русских за границей разбили сами же французы. Не желавшие сражаться были сосланы в Африку — марш-марш, через пустыни; их силком сдавали, как скот, в дисциплинарные батальоны Марокко. Непокоренных заперли в подвалы острова Экс, затерянного далеко в океане — на скорбных путях Наполеона в его последнюю ссылку.
Кому теперь нужен офицер разбитой армии?.. Никому. И русский консул в Белграде (куда Небольсин добрался, шатаясь от жары и голода) сказал:
— Таких теперь много. Не вы один приходите к нам. К сожалению, ничем не могу помочь. Но сочувствую…
Военный атташе, генерал Мартынов пожалел его проще:
— Надо выспаться, — сказал. — Идите на конюшню…
На посольской конюшне, разворошив сено, Небольсин уснул под всхрапывание жеребцов. Утром встал, провел рукой по лицу, отряхнул с себя солому в ушел… В витрине магазина отразилось его лицо. Он не узнал себя. Да, теперь никто уже не скажет ему, как говорили раньше: «Я вас где-то видел…»
«Очень хорошо, — раздумывал Небольсин, покидая город. — И пусть никто меня не знает…»
На пустынной горной дороге дымчатые волы, по четыре в упряжке, волокли куда-то скрипящие возы-каруцы. Военным обозом командовал сербский офицер, и он остановил Небольсина.
— Эй, брат! Ты, никак, русский?
— Русский… будь оно проклято, это имя!
— Садись с нами, брат, — предложил серб. — Имя русского да будет свято на нашей земле. Мы никогда не забудем, что Россия для нас сделала…
«Цо-цо-цо!» Колеса шарпали по щебенке, стегали хвосты волов слева направо. Медленно тащился обоз. Сербы ломали жесткий хлеб, раздваивали пополам с русским овечий сыр, он пил их вино, говорил по-русски — его все хорошо понимали…
Так он тянулся на волах три дня, пока на дороге ему не встретились двое. Тоже русские. Пожилой полковник артиллерии держал на коленях голову юного поручика; босой, раздерганный, нехорошо дергаясь, поручик задыхался:
— Не надо… умоляю… Унесите!
А полковник гладил его по голове и говорил нежно:
— Па-а-аручик! Я пра-а-ашу вас…
Заметив Небольсина, полковник заорал на него:
— Убери проволоку! Не видишь, что ли?
Посреди шоссе лежал ржавый моток колючей проволоки. Виктор Константинович пинком сбросил его в пропасть, и поручик сразу успокоился, блаженно улыбаясь.
— Что с ним? — спросил Небольсин, подходя.
— Бежал из немецкого лагеря… Болезнь многих пленных психоз колючей проволоки. Пойдешь с нами?
— А вы куда?
— Идем… просто так. Пошли! Втроем веселее…
Теперь Небольсин шагал впереди, чтобы предупреждать о проволоке. Но вся Европа была усеяна ржавыми шипами военных терний, и наконец нервы Небольсина тоже не выдержали.
— Поручик, мы вас оставим, вам надо лечиться…
Пошли вдвоем.
Новая появилась мука: по вечерам полковник артиллерии раскладывал перед собой картинку — шишкинских медведей, и был способен часами ненормально глядеть на ровные свечи сосен, на бурых мишек в русской дебряной чаще.
— Россия… — плакал он. — Господи, Россия… что будет?
Небольсин — ожесточенный, отчаявшийся — долго терпел.
Но от привала до привала — одно и то же. Наконец терпение лопнуло.
— То, что вы делаете сейчас, полковник, постыдно! Надо не заменять естественный пейзаж чужбины искусственным русским, а стремиться в свое отечество и быть ему полезным.
— Молодой человек, — грустно ответил ему полковник, — коли вы так храбры, то вернитесь… Я старый киевлянин, родился там и вырос, там был влюблен, женат, счастлив, вырастил детей. И я бежал из Киева, ибо в «самостийной» Украине я стал нежелательным иностранцем. Я подался к генералу Краснову, но он тоже самостийник. «Автономия великого тихого Дона!» Как вам это нравится? И на кого ориентация? На немцев, на кайзера, милостивейший государь. Вот! А после этого еще большевиков упрекают в прогерманских настроениях.
— Если так, — возразил Небольсин, — так почему же вы не остались с большевиками?
— Мне в Севастополе наплевали в лицо матросы. Мне! Сорвали с меня ордена, которые я заработал кровью и честью…
— За что?
— За то, что я имел несчастье родиться в России еще при царе и эту Россию надо защищать от врагов, и вот я совершил ошибку в молодости, посвятив свою жизнь службе в русской армии…
Небольсин зорко вглядывался во тьму чужестранной ночи.
— А как бы они хотели? — спросил. — Чтобы мы плохо служили царю и отечеству? Тогда бы и России давно уже не было.
— Все это вы можете объяснить в Чека, — ответил ему полковник, — если, конечно, вернетесь. А я уж буду пропадать здесь…
В один из дней, как и следовало ожидать, полковник-киевлянин повесился. Небольсин проснулся, костер давно погас. А неподалеку от места ночлега полковник уже застыл в неловкой петле. Видно, он долго мучился, не в силах помереть. Виктор Константинович снял с головы фуражку, постоял возле висельника. Вынимать человека из петли не стал, только перерезал веревку и пошел дальше. Под ноги ему попалась картинка с медведями в русском бору, и он поддал ее сапогом:
— К черту! Мазня! Банально!
В одной деревне, где он пил молоко, Небольсин пересчитал лиры. Осталось всего сорок — пустяк. У околицы его нагнали.
— Этого хватит, — сказал какой-то человек, глядя с неприятной улыбкой. — Есть девочка тринадцати лет, и очень развратная… Она вам понравится!
Жестоким ударом, Небольсин уложил человека в пыль почти насмерть. И не пошел, а побежал — прочь, прочь, подальше… «Боже, — думал в отчаянии, — что сделала с людьми война! Будь она проклята!»
Его арестовали в Триесте, где он спал на набережной.
— Я не пойду, — сказал Небольсин. — Можете застрелить меня сразу. Но я… не пойду. И не прикасайтесь ко мне — я русский!
Он сказал это так, словно объявил себя прокаженным. И такая ярость была в словах этого худого, обтрепанного человека со сверкающим лихорадочно взглядом, что полиция расступилась.
— Эй, ты! — крикнули вслед Небольсину. — Проваливай в Швейцарию, там тебя интернируют… Там большевики уже открыли свое посольство!
* * *
В нейтральной Женеве, где находился Международный комитет Красного Креста, свирепствовала испанка. Пансионы, отели, курорты, лодочные станции, вокзал, набережные, скамейки на бульварах — все было забито беженцами, пленными, интернированными, больными. При строгой карточной системе на продукты Небольсин ничего не имел и кормился объедками возле отелей.
Впрочем, он был не один — русскими кишела Швейцария, и Виктор Константинович встретил даже дезертиров из своей Особой бригады: они работали по осушению болот в долине реки Роны и получали в день по триста граммов хлеба и сто пятьдесят граммов морковки. Они-то и подсказали ему:
— Тикайте до Берна, пока ноги не протянули здесь. От Красного Креста — хрен доплачешься… И в бумагу впишут, и номерок на шею повесят, и застрянешь тут до скончания веку!
Повиснув между букс вагона, Небольсин зайцем доехал до Лозанны. Под ним струились свистящие рельсы, мчалась чужая земля, и под грохот колес он думал: «Как все просто… Одно неприятное мгновение, и все будет кончено!» Но он вспомнил о брате, беспутном малом, запропавшем в тундрах, и решил, что, пока хоть единая родная душа есть на земле, ему надо жить.
В Лозанне он услышал новенький анекдот:
— Если победят немцы — Европа превратится в сплошной концлагерь; если победят союзники — Европа станет образцовым сумасшедшим домом…
Это было правдой: Небольсин все время блуждал между лагерем и бедламом, между тюрьмой и сумасшествием. Он оборвался и был так страшен, что прохожие шарахались от него. Однажды он увидел, как реденькая толпа провожает гроб с покойницей, и, признав в этой толпе русских, Небольсин пристроился к ней. Зачем? Просто решил побыть среди своих.
— Кого хоронят? — спросил он у соседки по процессии.
— Маня Герихсон… выплыла на середину озера и утонула. Такая молодая! Но… никаких вестей из России, денег нет, просить милостыню стыдно, и что делать дальше нам, бедным русским?
Потом в приделе лозаннской церквушки, бедной и прозрачной, Небольсин наелся кутьи до отвала и спросил у священника:
— Отец, где сейчас место русского офицера?
Ветхий годами попик ответил ему по-французски:
— Советую вам ехать в Берн, а не болтаться по Европе. В Берне вы постучитесь в советское полпредство — и снова обретете родину.
Печальная женщина вздохнула из-под вуали:
— О доблестный офицер, не слушайте отца Амвросия, он уже давно агент большевистской Чека…
Небольсин, где зайцем, где пешком все же добрался до Берна. Досасывал окурки, копался в мусорных ямах. Ему было плевать, что о нем думают. Он даже наслаждался своим унижением, и тень братьев Карамазовых стала музою его странствий.
«Пусть, — думал он, — пусть я страдаю, но такова судьба… Судьба моя — и родины…»
На вокзале в Берне Небольсина жестоко избили французские интернированные солдаты. За что? Это же и так понятно: за то, что он русский и Россия перестала воевать с немцами… Избитый, он лежал возле мусорного ящика, а каждый паулю (храбрец) бросал в него на прощание докуренную сигарету. Непослушными пальцами Небольсин показал им на отвороте куртки упрятанную внутрь ленточку Почетного легиона.
— Мерзавцы! — сказал он. — Я заслужил орден Наполеона на полях сражений за вашу же Францию…
— Свинья ты! — ответили ему паулю.
По улицам швейцарской столицы русские двигались как заведенные в одном направлении — на Юнг-фрауштрассе, где размещалось советское полпредство. Их было немало, этих русских. В толстых шинелях, несмотря на сильную жару, шагали солдаты; выкидывая костыли, тенями прыгали по бульварам инвалиды; скорбно опустив головы, шли люди в статском платье — каждого толкало в советское полпредство что-то свое: любовь или ненависть, но только бы выбраться на родину…
Пошел и Небольсин.
Стекла в посольстве были выбиты: чиновники-дипломаты, засевшие здесь еще при царе, уступили свои позиции советским дипломатам только с бою. Над фронтоном особняка висел лозунг. «Да здравствует мировая революция!» Небольсин подумал: «Мало вам бардака только в России?..» — и спросил в хвосте длиннющей очереди:
— Кто последний?
В очереди было много офицеров, бежавших из германского плена. Весь мир знал, как жестоко относились немцы к пленным солдатам, но особенно зверски — к русским офицерам. Их содержали, словно крыс, в подвалах древних заброшенных замков рыцарей, мучили, третировали, как могли. И теперь эти люди, жаждущие возвращения домой, обсуждали свое будущее. Особенно волновался один из них, полковник, гордо носивший на рваной шинели значок Академии Генерального штаба русской армии.
— Я это сохранил, — тыкал он на значок. — Отобрали все. Ордена, даже снимки жены и детей… Отдал! Но только не это. Лишь бы не уничтожили большевики прекрасный институт Генерального штаб!' Такой институт имели две страны в мире — Россия и Германия, и потому-то наши армии были самые боеспособные…
И молоденький прапорщик-сапер, полуглухой и нервный, заикаясь, говорил взволнованно:
— Господа! Товарищи! Вернувшись в отечество, мы должны создать такую армию, которая никогда не знала бы никаких поражений. Армию на новых — демократических — принципах. Без зазнайства, без фанфаронства армию-кулак! Кулак из металла и рабоче-крестьянских мускулов.
Небольсин, глядя в пыльное небо над Берном, сказал:
— Напротив, надо воссоздать армию старую и двинуть оглоблей по вашим рабоче-крестьянским мускулам, которые ныне упражняются в ударах по нас, господа!
Кто-то горячо шептал ему в ухо:
— Молчите, молчите… только бы выбраться в Россию.
Но было уже поздно: лица людей, стоящих под ослепительным солнцем, разом повернулись к Небольсину, и прапорщик, еще больше заикаясь, сказал:
— Ннне… не понимаю! Зачем вы тогда стоите в этой очереди?
— Чтобы вернуться в Россию, как и вы, прапор.
— России нет. Есть новая Россия, и в этой России, не нужны люди с такими взглядами.
Небольсин вспыхнул:
— Кому ты это говоришь, щенок? Мне? Но я прошел все круги Дантова ада, и сейчас…
Но его уже тянули за рукав — прочь из очереди…
Полковник со значком Академии Генштаба кричал:
— Не пускайте его обратно! Это безобразие… черт знает что такое! Откуда он взялся?
И толпа надвинулась на него — русская, безалаберная, родная, крикливая, хамоватая, грязная, истинно отечественная.
— Пошел вон! Из-за таких негодяев большевики и стреляют в нас… Гоните его!
Небольсина ударили по спине, и он откатился в сторону.
Поднялся — язвительный:
— Хорошо. Я уступаю вам свою очередь. Стойте! Но мы еще встретимся. Только по одну сторону буду я и Россия, а по другую — вы и ваши комиссары…
* * *
На загородной вилле, вокруг которой благоухали розы, польский пианист давал концерт. Торжественно и плавно рушились шопеновские аккорды. В зале было темно: электричество целомудренно погасили, ибо среди слушателей находились сторонники немцев и сторонники Антанты (устроители лагерей и надзиратели из сумасшедшего дома). Облокотясь на изгородь, Небольсин дослушал концерт до конца. Его мутило от голода и от окурка итальянской сигареты, подобранной сегодня на панели. Очевидно, в табак подмешан опиум…
Вот и легкая тень человека с обезьянкой на плече. Мягко светилась среди темной зелени белая рубашка греческого экс-короля Константина. Обезьянка соскочила с королевского плеча и взобралась на дерево.
— Ваше королевское величество, — сказал Небольсин, подходя, — я русский офицер, сражался под Салониками за свободу вашей страны. Я устал и обнищал. Помогите мне выбраться отсюда…
Король подошел к изгороди, всмотрелся в лицо Небольсина.
— Вы сражались не за меня, — ответил по-русски. — Вас англичане науськали сражаться за проходимца Венизелоса, и, если бы не вы, я не потерял бы престола в Греции.
— Ваша мать русская! — горячо сказал Небольсин. — Если имя России хоть немного еще значит для мира…
— Оно теперь ничего не значит, — перебил экс-король. — И я ничем не могу вам помочь. Даже как христианин.
К ним подошел молодой летчик, держа в руках банку с топленым маслом. Это был инфант Альфонс Бурбонский (тоже родня династии Романовых). Когда король удалился, инфант аккуратно поставил банку на землю.
— Постой, приятель, — сказал он Небольсину, — король не солдат, он не хлебнул окопов, и его не жрали фронтовые вши. А я все-таки воевал…
Тут же, на колене, инфант Бурбонский черкнул записку.
— Германский консул мой партнер в бридж, — сказал инфант. — Передайте ему записку, и он устроит вам визу на проезд в Россию через Германию. Ваше дело — выбрать дальнейший путь…
Инфант Бурбонский взял банку с маслом и откланялся.
Небольсин скомкал записку: что угодно — только не Германия, только не услуги немцеа Ночь застала его уже близ границы — впереди лежали густые Безансонские леса. От маленькой станции он двинулся в лес, затянутый сеткой мелкого теплого дождя.
Швейцарский пограничник, пожилой жандарм, объезжал границу на велосипеде. Остановился, не слезая с седла, поправил висевший на руле ягдташ с битой дичью и позвал:
— Эй, бродяга! Я имею право стрелять, остановись!
Небольсин, вскинув пистолет, выстрелил и, раздирая грудью цепкие кусты, долго бежал и бежал. Он даже не заметил, в какой момент пересек границу, и, только увидев французов, остановился.
Солдаты подозвали его к себе:
— Ты русский?
— Да. Русский.
— Особая бригада?
— Да. Особая.
— Тогда получи и не обижайся…
Сильный удар прикладом свалил его в жесткую траву. На запястьях рук щелкнули наручники. Сержант схватил подполковника за цепь и рывком поставил на ноги:
— Стой! Проклятая русская собака… Заварили эту кашу, а теперь забрались в кусты, и Франция расплачивайся за вас…
Иди!
Его отправили на крепостные работы в глубь Франции, снова под свист пуль, и Небольсин был отравлен хлором во время газовой атаки. Ползая среди трупов, французских и русских, он понял, что погибать здесь позорно и глупо. Помочился в платок и, закрывая платком лицо, едва живой, выбрался из отравленной зоны…
Ему было уже давно все глубоко безразлично.
Куда-то в пропасть провалились прошлое и вся Россия.
Снова безучастно шагал по земле — как оловянный солдатик. Без души и без тела. Глухой и слепой. Ничего не видя. Ничего не слыша.
Так он вышел к морю — перед ним колыхался Ла-Манш, весь в солнечных бликах, и где-то далеко-далеко виднелся берег Англии.
Шла посадка на военный паром под британским флагом. Первыми пропускали англичан. Таможенный офицер спросил Небольсина:
— У вас какие деньги при себе?
— У меня нет никаких денег.
— У вас какой паспорт?
— У меня нет никакого паспорта.
— Национальность?
— Увы, я — русский. Презренный русский!
Таможенный офицер быстро вскочил с места.
— Чья очередь на посадку? — спросил он.
— Идут французы.
— Задержите их, — велел офицер. — Здесь находится один русский офицер, и его следует пропустить…
Задержали всех: французов, бельгийцев, канадцев, итальянцев…
Вслед за англичанами проходит русский. Вот он: смотрите на него, люди, — страшный, с глазами, уже не видящими мира.
Это волк, а не человек… Это — русский, люди.
— Пропустите его…
И он поднялся на борт парома. А следом уже пошли всякие там бельгийцы и прочие. Их, как негров, распихивали по трюмам, безжалостно тискали в отсеки, а Небольсину отвели отдельную каюту.
— Завтрак подан, — объявил стюард.
Небольсин прятал под столом свои грязные руки в замызганных рукавах мундира с чужого плеча. Было стыдно дотронуться до нежного хрусталя бокала, наполненного вином — легким, как музыка, как свет солнца…
— Джентльмены! — объявил старший. — Между нами находится представитель доблестной русской армии.
И когда он так сказал, все дружно встали.
«Зачем?» — подумал Небольсин, продолжая сидеть.
И, уронив голову на стол, он, дергаясь, зарыдал.
* * *
Так англичане собирали по всей Европе кадры для новой русской армии — для армии… Колчака. Это были отличные боевые кадры: люди, озверевшие от убийств и крови, униженные и оскорбленные, они теперь все зло, обрушившееся на них, видели только в Советской власти.
Вот их-то — вперед!..
— Джентльмены, — повторили тост, — между нами находится представитель доблестной русской армии.
Небольсин перестал рыдать, нервно сцепил в пальцах бокал.
— Я этого никогда не забуду, — сказал он. — Сочту за честь. Для себя. Для России!
Книга вторая. Кровь на снегу
Очерк первый. Нашествие
Дорога четвертая
Когда на Мурмане еще метет снегами, над Сингапуром — дожди, дожди, дожди. Сильные грозы беснуются над океаном. Вода с шумом омывает острые перья пальм-нипа; сочные китайские розы прячутся под листвою; мощные соцветия пурпурных рафлезий дрожат под энергичными струями.
Мутно все, и в желтых водах гавани колеблются огни грязных пароходов. Подвывая сиренами, мечутся за волноломами брандвахтенные миноносцы; усталые тральщики вытаскивают на простор коммуникаций свои громоздкие сети, — идет война под дождем.
А в номерах отеля воздух пропитан сыростью, гнилым камышом, крепким ромом; под потолком качаются опахала электроспанкеров, юрко бегают по стенам зелененькие ящерицы-гекконы. С большого парохода, зараженного чумой в доках Гонконга, сошел одинокий пассажир и надолго застрял в отеле.
Дожди, дожди, дожди…
Пассажиру было скучно. Изредка он спускался в бар, выпивал дешевой банановой водки и, вытирая пот, снова запирался в номере. Человеку было лет сорок; щуплый, с длинными тонкими руками; у него был крупный череп с развитыми лобными костями и большой орлиный нос. На правой руке он носил перчатку — узкую, как тиски для пыток.
Изо дня в день слуга входил в его номер и накалывал на гвоздик очередной счет — за прожитое и съеденное нелюдимым человеком с чумного парохода.
— Чит, сэр! — объявлял он.
«Читы» росли, а человек чего-то ждал, никуда не уезжая…
Вокруг буйствовала дикая природа, но его ничто уже не удивляло. За свою жизнь он успел повидать всякого. И зной тропического океана в безветрие, и скрежет полярных льдов за боргом шхуны — все было ему знакомо. Этот человек, застрявший без денег в Сингапуре, умел перекрывать целые моря минами и совершал по снежным пустыням такие путешествия на собаках, какие не снились даже клондайкским бродягам.
Теперь же он, скромный британский офицер, едет на фронт в Месопотамии, где — по слухам — еще держится русская армия, загнанная в пески пустынь чудовищным потрясением мира.
Но вот однажды возле отеля остановился блестящий от дождя открытый «кадиллак», и в холл быстро вошел командующий английскими войсками генерал Ридуайт:
— У вас остановился русский адмирал Колчак?..
Да, этим одиноким человеком был адмирал Колчак. Он улыбнулся Ридуайту, чуть оскалив зубы. Но лицо адмирала, бледное и потное, осталось при этом безразличным (особая улыбка — улыбка настоящего джентльмена).
— Когда я вижу англичанина, — сказал Колчак Рмдуайту, — мне всегда кажется, что он явился специально, чтобы сделать для меня нечто приятное.
Ридуайт мельком глянул на наколку с «читами», которые трепетно шевелились под веянием спанкеров.
— И мы это сделаем, адмирал! — ответил он. — Англия высоко ценит ваши заслуги. Вам удалось свершить то, чего не мог сделать даже такой резвый бульдог, как наш адмирал Бита: вы вцепились в ляжку немецкого «Гебена» очень хорошо, и зубов уже не разжимали…
— Не совсем так, — возразил Колчак. — Большевики заставили меня разжать зубы. Мертвая хватка не удалась!
— Она удастся в другом, — утешил его Ридуайт. — На этот раз, адмирал, в ваше путешествие вмешалось авторитетное Интеллидженс департамент. Прочтите…
Телеграмма требовала возвращения Колчака в Пекин, где он был проездом, на пути из Америки.
Колчак был очень выдержанным человеком, но иногда он взрывался — дико, неуемно, буйно.
— Я не понимаю! — заорал он на Ридуайта. — Я адмирал великой России и был командующим громадного флота. Я не просил у англичан даже звания мичмана, чтобы командовать жалким британским тральщиком! И теперь, когда я истратил все свои деньги на место в скверной каюте до Бомбея, в дурном воздухе и в дурном обществе, — теперь вы меня, словно пешку, передвигаете по карте земного шара…
Ридуайт спокойно снял с наколки пачку «читов», надорвал ее — как уже оплаченную.
— Адмирал! Англия ценит ваше желание служить под флагом его величества, но под старым флагом России вы будете нужнее.
— Кому я обязан за это? Лордам вашего адмиралтейства?
— Князю Кудашеву, и адмиралтейство поддерживает в этом случае русского посла в Китае… Итак, адмирал, — Пекин!
…Перед русским посольством в Пекине — открытый глясис, словно перед фортом, чтобы из окон здания простреливать в глубину все улицы квартала. Князь Кудашев, еще царский посол в Пекине, смигнул с носа стеклышко монокля:
— О! Вот и вы, адмирал… Прошу!
Колчак цепкими пальцами взял из ящика сигару, злобно откусил кончик ее и сплюнул прямо на ковер.
— Вы что же думаете, посол? Со мною теперь можно делать все что угодно? Я уже был далеко от России…
Кудашев слегка улыбнулся. Аккуратные руки аристократа плавно опустились на стол.
— Александр Васильевич, этого требуют интересы родины.
— Но у меня теперь нет родины! И я давно примирился с этим.
— Ее надобно возродить… отсюда, с Востока, — маршем через Урал на Москву! Что вам далась эта Месопотамия? Да там уж вряд ли кто остался из русских. Все ведь разбежались, едва Ленин пришел к власти. А здесь, из окон моего посольства, разве не видятся вам башни Кремля?..
Колчак сложил на груди руки, совсем утонул в глубине кресла; маленькая проплешина отсвечивала на солнце, как новенький империал.
— Я чувствую, — сказал он потом, — что вопрос уже решен?
— Решен, адмирал. Дальний Восток станет базой для дальнейшего продвижения в глубину несчастной России. Вам предстоит утвердить в Сибири основы истинной демократии, и…
— Средства? — кратко спросил Колчак, перебивая посла.
— Для начала у вас на откупе полоса отчуждения КВЖД.
— Собирать выручку билетных касс? Этого мало…
— Японцы, — раздумчиво сказал князь Кудашев, — американцы (у них отличная обувь), наконец, те же англичане… Артиллерия из Канады — самая превосходная! Шестнадцать тысяч чехов уже во Владивостоке. Вы понимаете, адмирал, какая гигантская дуга опоясывает большевистскую Москву? Не говоря уже о французах, которые на юге поддерживают Деникина… Нужен только блестящий организатор, и союзники единогласно сошлись на мнении, что лучше вас никого нет… Итак, адмирал, — Харбин!
…За низкими мазанками тянулось марево пшеничных хлебов, дымили трубы депо и текла желтая медленная река. Кричал петух, и полоскали белье бабы… Что это? Ростов-на-Дону, или, может, Новочеркасск? И не сам ли тихий Дон уплывает сейчас в хлеба?
Нет, читатель, это — Харбин, и желтая Сунгари, что бросается на равнины с хребтов Сихотэ-Алиня, отдает свои воды в величественный Амур… До чего же страшен город Харбин: притоны, подворотни, переулки, фонари, аптеки, вывеска врача-венеролога. А в воротах подозрительный щелчок — кто-то зарядил пистолет для убийства. Мальчики в коммерческом училище курят по углам гашиш, девочки-гимназистки хихикают над «Половым вопросом» знаменитого немца Фореля.
В этом темном мире уже плавал, словно рыба в воде, атаман Семенов в окружении самураев. Город нечистот души и тела был отправной точкой для адмирала Колчака. Из Франции, на подмогу адмиралу, прибыл знаменитый финансист Путилов, прикатил туда и Гойер — глава Русско-Азиатского банка…
Японский генерал Накасима ласково улыбался адмиралу.
— Мы дадим вам оружие, но… Какие пространственные компенсации можете вы предоставить нам за это?
Колчак был сдержан и притворился, что не понял вопроса. Он был сторонником «единой и неделимой». Но японцы как раз не желали иметь у себя под боком сильную русскую армию, к организации которой приступил адмирал. Они хотели, чтобы только японская армия была в Сибири, и науськивали атамана Семенова против Колчака. Ядовитая ханжа, дымчатый опиум, больные проститутки — все было брошено японцами в дело, чтобы разложить первые отряды Колчака…
Адмирал отплыл в Японию, чтобы пожаловаться на японцев русскому послу в Токио — Крупенскому.
Крупенский ему сказал:
— Не надо было вам, адмирал, так круто ставить себя в независимое от Японии положение.
— Самурай для меня — не джентльмен! — ответил Колчак. — Я должен повидать самого Ихару.
Начальник японского генштаба Ихара долго кланялся русскому адмиралу, крупные зубы его были обнажены в усердной улыбке.
— Адмиралу надо отдохнуть. Адмирал наш приятный гость…
Фактически это был арест Колчака: печальный домик в горах, певучий звон ручьев по ночам. К адмиралу приставили молоденькую японку с сонным взглядом печальных глаз. Она приходила по утрам и, сняв туфли, долго кланялась адмиралу, замирая в поклоне на шуршащей циновке; разливала чай и подавала халат; когда Колчак мылся в ванной, она терла ему лопатки и потом сама залезала в горячую воду… Колчак смотрел на ее тугое желтое тело, ловил взгляд сонных глаз и думал: «Шпионка… Любопытно, сколько ей платит генерал Ихара за все это?»
Здесь, в горах, его нашел британский генерал Нокс, заверивший адмирала, что формирование армии возможно лишь под наблюдением английских организаций. Колчак согласился: джентльмены — не самураи.
За спиною Колчака встала и Америка: адмирал был выгоден ей, ибо он являлся врагом и большевизма и японцев! Колчак выехал в Омск, и его стали выдвигать на пост всероссийского диктатора. Но это случилось позже…
А сейчас, в лето 1918 года, Англия бережно подбирала на задворках войны каждого русского. Одевала, кормила, лелеяла. Их готовили к тому, чтобы швырнуть на этот гигантский фронт, что на тысячи беспросветных миль протянется через Россию — от Владивостока до Мурманска, и оба эти направления сомкнет рыжебородый князь Вяземский, уничтоживший Советы на далекой Печоре.
Именно туда, на Печору, чтобы подкрепить князя Вяземского, генерал Звегинцев из Мурманска бросил караваны кораблей, груженные отрядами чехов и сербов…
Задумано все было прекрасно!
Глава первая
Если птицей взмыть в заоблачное поднебесье, то увидишь со страшной высоты, как бежит от Вологды к западу узенькая ленточка рельсов — на Петроград; в глухомани дебрей совсем затерялась дорога к северу — на Архангельск; через веселые костромские леса тянется к югу дорога на Ярославль, откуда уже и Москва — рукой подать; а на восток от Вологды стынут рельсы под талым снегом — на Вятку, на Пермь, на Екатеринбург, а там уже Урал, там и Сибирь-матушка — величественная.
Вологда — подвздошина русского севера. Ударь сюда кулаком, и северная боль сразу отзовется в Москве, а вслед за Москвою пошатнется и вся Россия, — вот что такое Вологда!
А если птицей, сложив соколино крылья, рухнуть с высоты прямо над Вологдой, то увидишь, как над крышею одного дома плещутся флаги различных стран. Рано еще, и по улицам, крытым булыжником, не спеша прогуливается после завтрака дипломатический корпус… Честь имею, господа дипломаты!
Суровый дуайен, американский посол Френсис, беседует с Жозефом Нулансом, послом Франции. Английский атташе Гилезби нежно держит под локоток сербского посланника майора Спалайковича. Итальянский маркиз Торретта что-то очень веселое рассказывает японскому посланнику Марумо. Стройный и элегантный, выступает за ними бразильский поверенный Де Вианна-Кельч. А позади всех, с извечным оскалом желтых зубов, поспешает китайский дипломат Чен Гиен-чи… Все уже в сборе.
Может, пора начинать? Да, кажется, пришло время…
— С чего начинать? — волнуется Нуланс. — Сначала Мурман, потом Архангельск. Но тут еще… Ярославль! Наконец, Котлас ничуть не маловажнее Архангельска, ибо там собраны миллионные запасы вооружения для резерва армии — еще старой, царской!
А мимо дипломатов пробегают на вокзал мешочники.
— Эй, Павлуха! Ты куды… до Архангельску?
— Оно бы и ништо, да вот закавыка… в Котласе-то, говорят…
— А может, паря, рванем сразу на Ярославль?
— Кто куда, а я — в Архангельск! Может, даст боженька, и разживусь… хоть рыбкой бы! А то совсем пропадаем…
Конечно, мешочники не дипломаты — им гораздо легче.
* * *
Архангельск — город мещанский. Здесь любят часы с кукушкой, пасхальные яйца на комодах и живучие фуксии на подоконниках. Нерушимо стоят древние лабазы, пасутся в переулках козы, и дощатые мостки приятно пружинят под ногами прохожих. В чистенькой Немецкой слободе, как и в портовой Соломбале, газоны и клумбочки украшены глазированными шарами. За узорными занавесками окон таится мир пароходных контор и щелкают (еще со времен Петра Первого) купеческие счеты.
Когда Павлухин появился в Архангельске, городом управляла городская дума, а под боком у этой думы, совсем незаметные, пристроились совдеп и губисполком. Всюду висели старые золоченые вывески. Священники еще получали жалованье, в гимназиях преподавался закон божий, и рьяно трудились всевозможные общества: «Борьба с дороговизной», «Союз мелких торговцев», «Общество северного луча». Газеты выходили только антисоветские: «Наше дело» (эсеров) и «Северный луч» (меньшевиков)…
Положение же Павлухина было сейчас таково: он состоял при войсках северной завесы. Но эта «завеса» существовала лишь на бумаге, а войск не было. Некоторые из архангельских рабочих (как правило, дезертиры из царской армии) в Красную Армию тоже не спешили записываться — пока они больше присматривались ко всему с недоверием…
Штаб Беломорского военного округа находился в здании бывшей гимназии. Огромный актовый зал был заставлен партами, а парты были завалены каргами — «зеленками». Сидел там внушительный здоровяк — царский генерал Алексей Алексеевич Самойлов — и мрачно ругался. Это был очень опытный штабист и тайный разведчик прошлой России, кавалер двадцати двух орденов. По вечерам к нему приходила молоденькая жена с двумя девочками, генерал убирал свои «зеленки» и со всей семьей гулял по прохладной набережной.
Павлухину однажды удалось услышать, как генерал Самойлов (из Архангельска) беседовал по прямому проводу с генералом Звегинцевым (в Мурманске). Это навело матроса на мысль, что здесь дело нечистое: эти два генерала могут сделать «короткое замыкакие» в длинной цепи Архангельск — Мурманск. О своих подозрениях Павлухин стал высказываться повсюду открыто. «Контра, — говорил он своим новым друзьям Мише Боеву и Теснанову. — Уж каков генерал Звегинцев, я еще по Мурману знаю. Да и этот, видать, хорош, гусь лапчатый…»
Случайно они встретились в пустом зале гимназии, и толстый, багровый от полнокровия генерал Самойлов медленно вылез с «Камчатки» — из-за парты.
— Попался… щенок! — сказал он Павлухину. — Какое ты имеешь право болтать своим поганым языком про меня по Архангельску? Кто ты такой, чтобы подвергать сомнению мою честность? Честность русского офицера?.. Сопляк! Убирайся отсюда!
Это было так сильно сказано, что Павлухин не нашел что ответить. Но еще больший нагоняй аскольдовец получил от Павлина Виноградова.
— Павлухин, — сказал Виноградов спокойно, — в честности бывшего генерала Самойлова Советская власть не сомневается. Именно этот генерал, как военный эксперт, помог нашей партии при заключении Брестского мира с немцами. И если ты еще раз назовешь этого человека «контрой», то вылетишь из Архангельска, как весенняя ласточка…
Потом, как ни странно, Павлухин даже сошелся с генералом Самойловым. Сообща они двигали парты, листали подозрительные «зеленки», беседовали о разном, и эти разговоры немало дали Павлухину…
— Алексей Алексеевич, — спросил как-то матрос, — разрешите я задам вам один вопрос. Может, и глупый вопрос. Человек вы, видать, горячий — как бы в ухо не врезали.
— Даже самый глупый — выслушаю… Давай!
— Вот как это объяснить? Вы — генерал. При царе только черта лысого не имели… И вдруг перешли на нашу сторону. Так?
— Верно. Перешел, — согласился Самойлов с улыбкой.
— Вот этого я и не понимаю, — сказал Павлухин.
— Чего не понимаешь?
— Да вот этого… Почему перешли? Искренно ли?
Самойлов вобрал большую голову в толстые плечи, шея его, красная, как бурак, сложилась в трехрядку.
— Переходят к большевикам, — ответил не сразу, крякнув, — только те, кто понимает, что над Россией нависла смертельная опасность. Не скрою, Павлухин, этот переход дается нелегко и совершается во имя отечества! На стороне большевиков нам не будет громких чинов, наград, подъемных, квартирных и прочих благ. Тут есть одно: желание служить родине. Но, к сожалению, понятие о родине разно укладывается в головах, Вот и генерал Звегинцев, например! Я ведь его хорошо знал прежде. Он звонит мне с Мурмана… Я жду, Павлухин! Жду опять разговора со Звегинцевым, у которого, мой дорогой, совсем иные представления о нашем отечестве.
И, помолчав, Самойлов неожиданно спросил:
— Ты охотник?
— Нет.
— Я тоже не охотник… Собирайся на охоту. Павлухин!
Зарядили два дробовика. Конечно же, никого не убили. Но честно ползали по раскисшим снегам, среди болот и кочек. От станции Исакогорка пешком прошли лесами до Никольского монастыря, где уже виднелось за Яграми море и где набрали лукошко клюквы — ядреной, ледяной, подснежной. А когда «охота» закончилась, генерал Самойлов сказал:
— Хорошая была… рекогносцировка! Готовься, Павлухин: скоро заварится здесь фронтуха… Ай-ай, какая гиблая будет фронтуха! Ни дорог, ни связи — просто караул кричи. Только одна магистраль, только течение Двины: две нитки, протянутые внутрь России. И никто не знает, когда все это начнется… Русскому солдату, Павлухин, пожалуй, впервые предстоит воевать в таких условиях. Кампания восемьсот девятого года в счет не берется, ибо там условия были все-таки иными…
Над Северной флотилией начальствовал в Архангельске «красный адмирал» Виккорст: поджарый и легкий на ногу старец, славный мордобоец в прошлом, когда еще командовал на Балтике бригадою линейных кораблей. Виккорст был выхолен в адмиральских салонах дредноутов: чтобы ему свежие булочки к утреннему чаю, чтобы вестовой матрос побрил его к подъему флага, чтобы пели торжественные фанфары, когда он отвалит от борта на катере.
Теперь всего этого не было. «Красному адмиралу» дали комнатенку в Соломбале, он занимал очередь в парикмахерской, чтобы побриться хоть раз в неделю, завтрак и обед проходили у него в общей столовой полуэкипажа, и только ужин Виккорст позволял себе в ресторане «У Лаваля». И не линкоры выстраивались теперь в кильватер по одному лишь движению бровей адмирала Виккорста — нет, собирались на митинги галдящие и растерзанные команды ледоколов, буксиров, посыльных судов и тральщиков. Впрочем, в дела митингов Виккорст разумно не вмешивался. Ему приносили бумагу и говорили:
— Завтра на Якорной и Соломбале митинг.
— Пожалуйста. — И адмирал подписывал: быть по сему… Один из таких митингов остался памятен Павлухину на всю жизнь… Митинг, организованный Целедфлотом, проходил, как всегда, на площади перед полуэкипажем Соломбалы, — здесь тянуло ветром морских просторов, вихрились ленты матросских бескозырок, а из-за стен экипажа, что покоятся в старинной кирпичной кладке, волнующе вырастали мачты кораблей и тревожно вспыхивали огни сигнальных клотиков…
Тема митинга была провокационной, ее подпихнули в Целедфлот агенты Антанты: «Какой ориентации держаться? Германской, с большевиками заодно? Или… идти заодно с союзниками?».
Павлухин так и начал свою речь.
— Это провокация! — сказал он. — Какая паскуда посмела нам, советским морякам, предлагать на обсуждение эту темочку? Неужели мы, моряки флотилии Северного Ледовитого океана, должны выбирать себе батьку-кормильца между Вильгельмом Вторым и Георгом Пятым? У нас есть одно сейчас знамя — это Ленин! И пока нам хватит, братишки… Кончай вихляться!
Ему хлопали. Но Павлухин по собственному опыту знал, что аплодисментам в 1918 году верить нельзя. Этот проклятый шурум-бурум в задуренных башках, эта сумятица бестолковых мнений, памятная гальванеру еще по митингам на «Чесме», — все это сказывалось сейчас и здесь, в Архангельске: кренило митинг, шатало и болтало, как в качку. Договорились братишечки до абсурда: послать приветствие германскому послу в Москве — барону Мирбаху. И снова — хлопали! Конечно, хлопали! Люди посознательнее да поумнее просто уходили с митинга, как уходят трезвые из пьяной компании. Радист с бригады тральщиков большевик Иванов тоже тянул Павлухина прочь.
— Пойдем! — плевался. — Разве ж это люди собрались?.. Но тут на ящик из-под чая, заменявший трибуну, вскочил один матрос, скомкал в кулаке бескозырку и закричал — неистово:
— Полундра, братишки! Доколе нас обманывать будут? Кой там хрен Мирбах? Пиши ему, как запорожцы султану турецкому писали. А кто мне скажет: чем большаки флотилию кормить станут? У них в России давно собак съели, каждый с себя блох ловит да с того кормится… Разве не так?
— Так, — ответили. — Так-растак, и трухай дальше!
Павлухин впился взглядом в лицо говорившего матроса Что-то очень знакомое было в его разухабистости. Головой и локтями, срывая с бушлатов орленые пуговицы, Павлухин продирался ближе…
— Мурманск-то… в порядочке? — говорил матрос, дергаясь, а ящик под ним: скрип-скрип, скрип-скрип. — Было три дня постных в неделю. Пришли союзники — жри не хочу. А сколько голодных бунтов потрясли губернию? Сколько восстаний в Вологде было? Нет, нам глаза не замажешь… Что несет большевизм народу, кроме ярма бесправия и голода?
Наступила тишина, и только скрипел ящик под оратором.
— Долой Мирбаха! — выкрикнул матрос злобно. — Убить его, как собаку поганую! Долой и тайных его агентов и послушников — большевиков! Мы, моряки Ледовитой флотилии, не признаем власти предательского Совнаркома…
Этого оратора отодвинул в сторону поручик Дрейер, и матрос сразу затерся в толпе, словно его и не было. И тогда заговорил Дрейер, и никто не прерывал штурмана, ибо ему верили.
— У российского пролетариата вообще, у военморов севера в частности, ориентация одна — это социальная революция и героическая борьба против всех империалистов, какую бы форму они ни носили. И никакого союза у рабочих, крестьян, солдат и матросов Советской России не может быть, — отчеканил Дрейер, — ни с императором Вильгельмом Вторым, ни с королем Георгом Пятым… Кто посмеет сомневаться в этом — тот предатель! Я больше ничего не могу добавить. Но каждый, кто осмелится выступить против, тот может сразу, здесь же, снять форму русского военмора!
После митинга Павлухин еще долго «тралил» в толпе, выискивая того говоруна, очень знакомого. И когда разредило матросню, спешившую по кораблям и камбузам экипажа, тогда он запеленговал провокатора — по походке, по клешам, по тому, как сплевывал тот, лихо цыкая… Павлухин нагнал его на речном трамвае, который неторопко курсировал по Кузнечихе — между Соломбалой и городом. Рассыпалась братва от набережной по пивным шалманам да по бабам-марухам.
Сунув руки в карманы бушлата, Павлухин быстро нагонял…
Нагнал!
— Стой, приятель… — сказал, забегая вперед.
Матрос повернулся, и Павлухин сразу узнал его. Лицо приятное и открытое, а серые глаза смотрят пристально, и зрачки слегка рыжеватые.
— Меня ищешь? — спросил он Павлухина, не волнуясь.
— Эге… тебя, суку! Не ты ли еще в Мурманске меня подначивал, чтобы мы, аскольдовские, адмирала Ветлинского доской прикрыли? Теперь здесь подначиваешь?..
— Так что? — спросил тот и огляделся по сторонам — пусто. Павлухин вытянул руку, в жестких пальцах аскольдовца винтом закрутилась тельняшка на груди незнакомца.
— Ты кто такой? — спросил его Павлухин.
— Разве не видишь? Свой парень я… в доску!
Павлухин для начала треснул его в глаз.
Но страшная боль тут же обрушила аскольдовца на мостки. Рухнул как подкошенный. Затылком — в доски — хрясь! А когда очнулся — никого. Встал. Схватился за изгородь палисада. Плыла перед ним Двина, рушились дома, ходуном ходили заборы, падали деревья, все цвело в россыпях радуги… Вот это был удар!
* * *
Кавторанг Георгий Ермолаевич Чаплин послушал, как стучат. На всякий случай сунул в карман пиджака браунинг и спросил: — Кто?
— Мистер Томсон, откройте, — раздался голос.
Лейтенант Уилки еще в дверях сорвал бескозырку, швырнул ее от себя — и она тарелочкой закатилась под диван. Молча потянул через голову тесную синюю форменку. Отстегнул клапан, и широкие клеши упали к его ногам, как женская юбка.
— Кажется, — сказал, — у меня будет синяк под глазом. У меня нежная кожа, и синяки долго держатся…
Открыв шкаф, Уилки быстро переодевался. Прямо поверх тельняшки надевал пластроновую сорочку. Вдел запонки в манжеты и только тогда успокоился.
— Это не так-то просто, — сказал Уилки. — К сожалению, настроение матросов здесь все-таки иное, нежели в Мурманске.
— Ты говорил на митинге? — спросил его Чаплин.
— Да. Но моя речь провалилась, словно слепой мул в глубокий колодец. На флотилии существует некий поручик Дрейер. Флотский экипаж и команды кораблей к его голосу прислушиваются.
Чаплин водрузил на лысину цилиндр, взмахнул тросточкой.
— Пошли, — сказал. — «У Лаваля» поговорим…
В ресторане «У Лаваля» они заняли угловой столик. Здесь голода губернии не ощущалось, только цены были высоки непомерно.
Расплачивался за все Уилки; он сидел спиной к публике, а обо всем примечательном докладывал ему Томсон-Чаплин.
— Адмирал здесь, — подсказал Чаплин. — Нас ждет какая-то новость!
Официант ресторана, закупленный разведкой Германии в 1913 году и перекупленный в 1915 году разведкой Англии, перенял карту-меню от «красного адмирала» Виккорста, с поклоном развернул ее перед новыми гостями.
— Есть семга свежего улова, — сказал он интимным голосом, взлягивая при этом ногою, будто борзой конь.
Ловкие пальцы Уилки извлекли из-под карточки меню записку от Виккорста: «Сюда выезжает из Центра советская ревизия видного ленинца Михаила Кедрова, чтобы утвердить в Архангельске Советскую власть. Мы опоздали! Подробности потом».
— Вы хуже американцев, — разволновался Чаплин, — вас, англичан, не дождешься. Теперь все гораздо сложнее. Советы придется свергать.
— Чего ты боишься? — ответил Уилки. — Адмиралу Виккорсту гораздо труднее.
— Адмирал пришвартовался к Советской власти. А — я? Мне надоело это мотание по теплушкам между Петроградом, Вологдой и Архангельском. Я создал для вас организацию, которую вы боитесь пустить в дело… Одни офицеры! Люди с богатым опытом! Дело только за вами: когда же, черт побери, вы соберетесь двинуть сюда эскадру? Вы закисли на Мурманском рейде, только пережигаете уголь…
Уилки ругань не трогала. Взяв бутылку из рук лакея, он наклонил ее над бокалом кавторанга, сердито сопевшего.
— Нас задерживают… — сказал, когда лакей удалился.
— Кто?
— Борис Савинков, — с ледяным спокойствием пояснил Уилки. — Пойми наконец, мы не можем просто так, если ты поманишь мизинчиком, высадить с моря свои десанты.
— Но именно здесь, — ответил кавторанг Чаплин, — большевик Кедров установит Советскую власть, и тогда…
— Правительство, — перебил его Уилки, — будет создано в Архангельске за одну ночь вполне демократическое, и нам нужно, чтобы это правительство призвало нас в Архангельск, прося о защите от Советской власти и от твоего товарища Кедрова… Ну кто такой кавторанг Чаплин? — засмеялся Уилки. — Да еще живущий под чужим именем?
— С эсерами лучше не связываться, — хмуро заметил Георгий Ермолаевич. — С ними потом возни не оберешься… Даже большевики хлебают от них огорчений полной ложкой! Что они там у вас копаются? Заставьте их работать.
— Савинкову, — ответил Уилки, — сейчас взбрела дурь в голову: он ждет сигнала, когда мы высадимся в Архангельске, чтобы начать мятеж в Ярославле. А мы ему не верим: эсеры уже не раз деньги брали и нас обманывали… Пусть они начнут сначала мятеж в Ярославле, тогда мы придем сюда с Мурманского рейда.
— Вы… жулики тоже! — неожиданно сказал Чаплин. — Вы, британцы, честны только в денежных расчетах. Но там, где дело касается слова, вы его никогда не держите.
Уилки не обиделся.
— Чья бы корова мычала, но твоя бы молчала, — ответил он хорошей русской поговоркой. — Не будем спорить. Не решен еще один вопрос — с генералом Самойловым: или Звегинцеву удастся уговорить его, или… генерал Самойлов останется верен новому режиму, и тогда он выстроит прочную оборону на нашем фарватере. И эскадра застрянет за баром…
Покончив с ужином, мимо них проследовал адмирал Виккорст, и Чаплин кивнул ему в спину.
— Кому, как не ему, — сказал, — руководить минными постановками? Что вас страшит? Точная карта минных заграждений будет на столе адмирала Кэмпена раньше, нежели мины полетят за борт на мудьюгском фарватере…
Прямо из ресторана Уилки отправился на пристань, чтобы возвратиться в Мурманск, а кавторанг Чаплин вышел на двинскую набережную. Вечерело над городом, и возле изгороди, глядя в темную воду реки, стоял человек, которому вскоре суждено стать губернатором этого города, что зажигал сейчас в домах уютные огни к чаепитию.
Это был французский полковник Доноп, и на отвороте его сюртука посверкивал жетон лейб-гвардии Драгунского полка.
— Вы не слишком-то доверяйтесь англичанам, — сказал Доноп на сносном русском языке. — Весь узел сейчас завязан нами в Вологде. Архангельск только младший брат Вологды. Если падет Вологда, настанет очередь за Ярославлем, тогда и англичане рискнут прийти сюда… Вы не слишком-то им доверяйтесь!
— Вологда, — задумался Чаплин-Томсон. — Опять эта Вологда! Как мне надоело, полковник, туда таскаться… Доброй ночи, полковник!
* * *
Ах ты, сукин сын, камаринский мужик,
Ты зачем, скажи, по улице бежишь?..
Мужик не камаринский, а вологодский бежал с мешком по улице, чтобы взять с бою вагон на вокзале и ехать куда глаза глядят в поисках хлеба насущного. Вологду одолели мешочники. Ставить их к стенке как спекулянтов и врагов революции было нельзя: честный пролетарий, не в силах видеть своих голодных детей, тоже брал мешок, тоже виснул на подножке вагона и ехал, развозя по голодной стране весть о голоде в Вологде…
А над нищим городом, выплывая через окна Учительского института, ревела из трубы граммофона музыка:
Двадцать девять дней бывает в феврале,
В день последний спят Касьяны на земле;
В этот день для них зеленое вино
Уж особенно пьяно, пьяно, пьяно…
В большой зал института, застланный коврами из дома последнего губернатора, вошел секретарь миссии и доложил:
— Прибыл большевистский комиссар мистер Самокин!
— Простите, — сказал посол. — И, пожалуйста, выключите…
Яркая труба граммофона проревела напоследок в пыль улиц:
Именинника поздравить мы не прочь,
Но куму мою напрасно не порочь.
А кума кричит.
— Ударь его, ударь!
Засвети ему под глазом ты фонарь…
С другого конца зала появился Самокин. Никто бы теперь не узнал бывшего шифровального кондуктора с крейсера «Аскольд». В ладном костюме (пошитом еще в Тулоне), манжеты с запонками (из японской яшмы), аккуратный галстук (купленный в Девонпорте), — Самокин выглядел очень представительно, как и следовало выглядеть человеку, которому предстоят визиты… Высокие визиты!
Американский посол Френсис поднялся навстречу.
Со стороны губисполкома донеслись отчаянные выкрики:
— Хлиба! Когда хлиба дадите, яти вас всех? Чтоб она передохла, эта проклятая власть…
Секретарь миссии, очень ловкий малый, тут же перевел послу смысл этих воплей. Френсис протянул руку — Самокин пожал ее.
— Мы дадим вам хлеб, — сказал посол. — Сколько нужно для Вологды? Три парохода? Пять? Десять? Америка богата.
— Подобные вопросы, господин посол, решаю не я, — отвечал Самокин. — При губисполкоме работает продотдел, которым руководит товарищ Шалва Элиава. Но я, от себя лично, выражаю благодарность Красному Кресту вашей страны за его желание поделиться с Вологдой хлебом…
Не это было главное, ради чего пришел сюда сегодня Самокин.
— Я обращаюсь к вам, — говорил Самокин, — как к старшине дипломатического корпуса, — корпуса, который, не имея на то никакого согласия Советской власти, избрал своим местопребыванием этот старинный, но весьма захудалый город. Как видите, — учтиво произносил Самокин, — губисполком относится к вам превосходно. Самая лучшая посуда, самые пушистые ковры, самая удобная мебель — все, что нашли в губернии, мы с радостью передали вам. Но (и Самокин разгладил старомодные усы) не будем скрывать от вас: обстановка в Вологде сейчас такова, что губисполком не может считать пребывание дипкорпуса здесь безопасным. Наше правительство опять настаивает на переезде господ дипломатов дружественных нам стран в Москву!
Френсис широко повел рукою навстречу входившему в зал послу Франции — Жозефу Нулансу:
— Вот и мой коллега и сосед по дому…
Как и следовало ожидать, Нуланс сразу резко вмешался в беседу.
— Пребывание наше в Москве, — заговорил он вежливо, но едко, — более опасно для нас, представителей стран доброго согласия, ибо в Москве сейчас находится германский посол барон Мирбах, и весь мир знает, что именно Мирбах управляет вашим правительством. Мы имеем точные сведения, что в Москву уже введены германские войска…
— Это правда? — спросил Френсис, обратись к Самокину. Самокин ответил — как можно спокойнее:
— Я удивлен. Кто-то умышленно и чудовищно искажает действительность; кому-то очень выгодно, чтобы дипломаты единого блока находились именно в Вологде… Господа, — спросил Самокин сдержанно, — мне кажется, вы аккредитованы при Советском правительстве?
Отчетливый кивок голов — и Френсиса и Нуланса.
— Но получается так, что вы сами себя аккредитовали при нашем Вологодском губисполкоме. Конечно, губисполком высоко ценит это доверие. Но вся беда в том, что мы, увы, никак не можем представлять всю Россию… Правительство наше в Москве, господа, и в Вологду вслед за вами не поедет. И вот еще раз повторяю (Самокин внутренне усмехнулся: «Сколько можно повторять?»): когда вы будете в Москве, которой немцы ни в коей степени не угрожают, никакие интриги не коснутся вас. Ваше дальнейшее пребывание здесь уже невозможно. На нас — скромных работниках губернии — лежит международная ответственность, и нести ее мы, поглощенные своими внутренними делами, далее уже просто не в силах… Извините, господа!
Центр снова и снова напоминал Вологде, чтобы партийные работники на местах проявили максимум внимания к дипкорпусу. Чтобы вели себя в высшей степени корректно. Чтобы никаких поводов для дипломатических осложнений. Чтобы самый любезный тон с послами…
* * *
Поздней ночью мимо Вологды прогрохотал поезд, уходящий дальше — на север: это ехала укреплять Советскую власть в Архангельске «Советская ревизия народного комиссара М. С. Кедрова».
Глава вторая
«Кажется, началось», — подумал Женька Вальронд.
— Мишель, — доложил он, — только что получена архисекретная телеграмма из Москвы…
— О чем? — спросил Басалаго, сладко потягиваясь.
— Прочти лучше сам. Она подписана уже не Троцким, а господином Чичериным.
Вот что было сказано в этой секретной телеграмме:
НИКАКАЯ МЕСТНАЯ СОВЕТСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ НЕ ДОЛЖНА ОБРАЩАТЬСЯ ЗА ПОМОЩЬЮ К ОДНОЙ ИМПЕРИАЛИСТИЧЕСКОЙ КОАЛИЦИИ ПРОТИВ ДРУГОЙ. В СЛУЧАЕ НАСТУПЛЕНИЯ ГЕРМАНЦЕВ ИЛИ ИХ СОЮЗНИКОВ БУДЕМ ПРОТЕСТОВАТЬ И ПО МЕРЕ СИЛ БОРОТЬСЯ. ТАКЖЕ ПРОТЕСТУЕМ ПРОТИВ ПРЕБЫВАНИЯ В МУРМАНСКЕ АНГЛИЧАН. ВВИДУ ОБЩЕГО ПОЛИТИЧЕСКОГО ПОЛОЖЕНИЯ, ОБРАЩЕНИЕ ЗА ПОМОЩЬЮ К АНГЛИЧАНАМ СОВЕРШЕННО НЕДОПУСТИМО. ПРОТИВ ТАКОЙ ПОЛИТИКИ НАДО БОРОТЬСЯ САМЫМ РЕШИТЕЛЬНЫМ ОБРАЗОМ. ВОЗМОЖНО, ЧТО АНГЛИЧАНЕ САМИ БУДУТ БОРОТЬСЯ ПРОТИВ НАСТУПАЮЩИХ БЕЛОГВАРДЕЙЦЕВ, НО МЫ НЕ ДОЛЖНЫ ВЫСТУПАТЬ КАК ИХ СОЮЗНИКИ И ПРОТИВ ИХ ДЕЙСТВИЙ НА НАШЕЙ ТЕРРИТОРИИ БУДЕМ ПРОТЕСТОВАТЬ.
ЧИЧЕРИН.
— Что скажешь, Мишель? — спросил Вальронд.
— Что скажет адмирал Кэмпен? — ответил Басалаго.
— Но ведь… Это же разглашение тайны государства!
— Где ты видишь в России государство? Ты просто глуп, Женечка, и скажи — когда поумнеешь?.
Вальронд ответил ему:
— Скоро, Мишель. Скоро я, на радость тебе, стану совсем умным. Вроде новоявленного мурманского Спинозы или Сенеки!
Это было сказано со злостью. Но что мог поделать мичман Вальронд? Конечно же, секретная телеграмма Чичерина попала на стол адмиральского салона Кэмпена… А после ужина, когда в кают-компании «Глории» притушили огни, адмирал Кэмпен вдруг появился возле камина.
— Флаг-офицер! — позвал он, и Женька вскочил. — С сего дня, пожалуйста, не оставляйте вниманием Юрьева и все его подозрительное окружение в совдепе. Москва начинает вести натиск на нас, а этот малый понемножку ошалевает… Не буду более беспокоить вас, мичман. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, сэр!
Он остался один возле камина, и рука его, протянутая к бокалу с пивом, слегка дрожала. Мичман и сам заметил эту дрожь. «Да, я не ошибся, — началось…»
* * *
Как хороши мурманские вёсны, — только человек, поживший возле семидесятой параллели, может оценить это расплывчатое сияние неба, этот перламутр воды и теплое присутствие Гольфстрима. Скоро, уже скоро брызнет поверху аспидных скал черемуха, упруго провиснут над водою сочные ветви сирени… Закружится голова от наплыва счастья. А ночь-то, ночь, какая впереди — белым-бела, светлым-светла…
Никто и не заметил, как облетела черемуха, как обсыпалась сирень, — надвинулся июнь, почти душный для Заполярья. Вальронд умудрился загореть и под скудным северным солнцем. Его болтало все это время по рейду, между кораблями эскадры, и по улицам, между совдепом и союзными консульствами.
Из таинственной отлучки скоро вернулся Уилки с хорошим синяком под глазом; рассказал о восстании чешского корпуса в Сибири и Поволжье, задумался.
— Не рано ли? Теперь предстоит расшифровка всех наших предположений. Кстати, что слышно с Печоры?
— Славяне тихонько сидят в Усть-Цильме, а борода князя Вяземского внушает им достойное уважение.
— Вполне, — согласился Уилки; несмотря на синяк, он был в отличном настроении, поиздевался над Юрьевым и Басалаго, из чего Вальронд сделал вывод для себя: эта лавочка скоро прикроется.
Потом, потягивая виски, Уилки сообщил доверительно:
— Никак не могу разгадать, куда делся американский крейсер «Олимпия», который должен быть в наших краях. Эти разгильдяи янки болтаются по морям безо всякого плана.
— На тебя это не похоже, — ответил Вальронд, — ты славишься на Мурмане как раз тем, что все и всегда знаешь.
— Не всё, — скромно сознался Уилки. — Я вот, например, не знаю, где находится американский крейсер «Бруклин», недавно вышедший из Гонконга. А он необходим во Владивостоке!
— Это так важно? — Спрашивая, Вальронд казался рассеянным.
— Да. На рейде во Владивостоке уже отзимовали японские крейсера «Ивами» и «Асахи», там стоит наш броненосец «Суффолк», одна китайская канонерка и… Куда-то провалился этот растяпа-американец. А мы должны привлечь к работе в этих краях и наших заокеанских друзей.
Вальронд задумчиво перевел взгляд на окно:
— Пари! Для начала — на десять шиллингов. За «Бруклин» я не ручаюсь, но могу сказать, где сейчас находится «Олимпия».
— Давай, — согласился Уилки с удивлением.
— Американский крейсер «Олимпия» у третьего пирса.
— Откуда тебе, Юджин, это стало известно?
— Я посмотрел в окно. Посмотри и ты, Уилки… Видишь, они уже высаживают матросов. С тебя десять шиллингов!
Действительно, с моря незаметно подошел крейсер «Олимпия». Броско горел на фоне скал штандарт САСШ — кусок синего неба, на котором рассыпаны золотые звезды штатов.
— Я проиграл, — сказал Уилки, берясь за телефон. — Но я сейчас отыграюсь… Лейтенант Мартин? Здорово, приятель. Как военно-морской атташе, сознайся по дружбе: где ваш крейсер «Олимпия»?.. Не знает, — шепнул Уилки Вальронду. — Я же говорил, что они болтаются по морям без плана… Хочешь пари, Мартин? — сказал он американцу. — Ну, для начала полсотни долларов, и так и быть: я тебе скажу, куда пропал забулдыга-крейсер.
Так Уилки рассчитался за проигрыш с Вальрондом.
— В дураках все равно остался американец, — сказал при этом дружески. — Янки люди богатые, их надо грабить без жалости. До чего же бестолковый народ: то их не дождешься, то появятся, когда их не ждешь. Этим горлопанам еще учиться и учиться… у нас! Ты Юрьева сегодня увидишь?
— Я его вижу каждый день, и он мне осточертел…
Все последние дни мичман провел в тесном общении с Юрьевым, от которого Москва потребовала, чтобы он властью совдепа запретил пребывание союзных кораблей в русских заполярных водах. Вальронду было даже интересно наблюдать, как Москва начинает поджаривать Юрьева: этот проходимец теперь шипел и брызгался, как плевок на раскаленной сковороде.
И — надо же так! — как раз в это время высший военный совет в Версале решил создать на Мурмане главную базу для проникновения в Россию с севера. Причем командующим всеми союзными войсками на севере (генерал Звегинцев, вам больше делать нечего!) был назначен опытный солдат и дипломат — генерал Фредерик Пуль. Ходили слухи, что Пуль уже в пути на Мурман.
* * *
Юрьев страдал головной болью. Делал себе малайский массаж, растирая пальцами виски и темя под белобрысыми волосенками. Брамсон стоял над ним как воплощение духа зла и таскал из портфеля бумаги — все важные. Сказал:
— Архангельск тоже протестует… Не чуется ли вам влияние Москвы на Целедфлот?
— Ну да. Там есть большевики. Чего они требуют еще?
— Архангельск настаивает, чтобы Мурманск — в вашем лице! — издевался Брамсон, — поделился с Целедфлотом углем и продовольствием, завезенным сюда добрыми союзниками.
— Конечно, — отозвался Юрьев, — я их знаю: они сами не сожрут, а отправят в Петроград… ради пролетарской солидарности; Павлин Виноградов для того и сидит в Архангельске, чтобы собирать куски там, где они валяются. А чем, — спросил Юрьев, — я буду свою шантрапу кормить? Кстати, адмирал Кэмпен еще не дал «добро» на разгрузку транспортов с продовольствием. Вон стоят на рейде. Видит око, да зуб неймет…
Вошел Шверченко, похвастал:
— Сейчас перчатки купил. У одного янки! Посмотри, Алешка, какая шкура… Говорят — лосевые. Такие бывают?
— Иди ты к черту! — заорал Юрьев, вспылив. — Дурак ты, что ли? Нам только и дела, что до твоих перчаток… Борис Михайлович, — сказал Брамсону, — это не вам, извините… А вы, мичман, — повернулся к Вальронду, — прошу, останьтесь.
Они остались вдвоем. Юрьева мутило.
— Вляпался я в эту политику… Теперь бы кишки отрыгнуть! Прополоскать их в тазу с тепленькой водичкой. Да с мыльцем! И потом заглотать обратно…
— Как жаль, Юрьев, что вы не птица ибис!
— Это еще что такое?
— Птица ибис имела столь длинную шею и такой формы клюв, что сама себе ставила клизмочку. Вам бы это тоже подошло.
Юрьев не понял, что Вальронд над ним издевается.
— А вы знаете, мичман, — сказал он вдруг с опаскою, — Басалаго-то хитрый малый: он втихую выторговал для себя охрану у англичан. Звегинцеву они тоже дали.
— Что ж, просите и вы. Дадут.
— Придется. Мне уже подкидывают анонимки. Ветлинского-то, — поежился Юрьев, — убрали чистенько. Из-за угла избушки…
— А кто убрал? — спросил Вальронд.
— Заугольники, — ответил Юрьев непонятным намеком.
…Был теплый июньский день (слишком теплый для Мурмана), когда на британском крейсере с войсками прибыл в Кольский залив генерал-майор Фредерик Пуль. В тот же день новый командующий провел совещание в узком кругу приближенных лиц о срочном формировании на Мурмане Славяно-Британского легиона.
Конечно же, он пожелал встретиться и с Юрьевым, как с председателем краевого совдепа. Генерал Пуль — бродяга, солдат, колонизатор, атташе, шпион, стрелок и драчун — с пренебрежением отнесся к Юрьеву, сверкавшему вытертыми сзади штанами.
Первое замечание Пуля:
— Что вы ответили Москве в связи с нотой Ленина?
— Я ответил, — покорно подхватил вопрос Юрьев, — что симпатии краевого населения несомненно на стороне союзников, с которыми оно привыкло с 1914 года вести дружеские отношения. И я заверил Центр, что военная сила, неоспоримо, на вашей стороне.
— Сэр! — добавил за него Пуль.
— Да, сэр, — обалдело согласился Юрьев, теряя остатки своего бахвальства и гонора.
— И впредь, — настоял Пуль, — когда разговариваете со мною, прошу вас добавлять: сэр! Мне так хочется. Москве же вы… напугали: позиция краевого населения, насколько мне известно из верных источников, враждебна не только к нам, но и к вам тоже, товарищ Юрьев…
Слово «товарищ» Пуль произнес отчетливо по-русски. Еще в чине полковника он служил атташе при русской армии, и язык Пушкина и Толстого был ему относительно знаком. Надо признать: англичане умели подбирать людей, которые бесстрашно входили в русские условия, как рыба в воду.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что Пуль уже извещен о большевистской позиции Совжелдора, о протестующей тени башен крейсера «Аскольд», о том, что отрад чекистов. Комлева не ушел, он здесь, он не уйдет…
— Отныне, — заключил генерал Пуль, — мы, союзные вам державы, в моем лице, берем власть на Мурмане в свои руки.
— А я? — удивился Юрьев. — А совдеп?
— Мы, — ответил на это Пуль, — будем укреплять ваш совдеп!
— Но чтобы укрепить влияние совдепа, — пояснил Юрьев, — необходимо обеспечить край продовольствием. Однако транспорта с продуктами еще не поставлены вами под разгрузку. Они стоят на рейде… давно стоят!
Пуль задержался возле иллюминатора. Транспорта с продовольствием — под охраною катеров — тягуче дымили за Ростой.
— Мы их поставим к причалам, — согласился Пуль, — но тогда, когда положение прояснится.
— А когда вы думаете, сэр, оно прояснится?
— Тогда, когда население края выразит нам свои симпатии. Юрьев уныло опустил плечи. Кувалда его боксерского подбородка вдруг жалко отвисла. Он… думал. Соображал. Взвешивал.
— Вы меня оставляете одного? — спросил вдруг тихо. — Вы берете власть на Мурмане, отняв ее у меня, и… Тогда объясняйтесь с Москвой и Лениным сами.
— Сэр! — гаркнул на него Пуль.
— Да, сэр. Сами, сэр.
— Переговоры с Москвой, — отвечал Пуль, пристукивая каблуком, — будете вести вы, как и вели их раньше. Для нас же время торжественных слов кончилось. Нам теперь понятно, что такое большевизм… Мы уже в Кеми и в Кандалакше. Завтра мы будем в Архангельске — сразу, как только окажутся в безопасности члены дипломатических миссий, которые сейчас томятся в руках опытных вологодских инквизиторов… Постарайтесь, — намекнул Пуль, — вырвать у Совнаркома признание нашего пребывания в этих краях как… де-факто! Больше, — закончил разговор Пуль, — я вам ничего посоветовать не могу…
При этой беседе присутствовал и Вальронд, как офицер связи. Но мичман не проронил ни единого слова. Зато каждое слово постарался осмыслить и запомнить. Он понимал — это история, и он, мичман Вальронд, свидетель ее беспристрастный. Пуль уедет потом в Англию и, чего доброго, выпустит мемуары, такие же безапелляционные, как и сам автор; что же касается Юрьева, то ему вряд ли предстоит писать мемуары. А вот ему, Женьке Вальронду, надо сохранить правду о предательстве…
Вскоре на весь Мурман раздалась первая речь Пуля.
РЕЧЬ ГЕНЕРАЛА ПУЛЯ В СОБРАНИИ ЦЕНТРОМУРА:
— Я, главнокомандующий всеми союзными силами в России, говорю вам… Мы здесь нашли способный совдеп, который не только способен, но и желает работать. Но способности работы этого совдепа препятствуют — население и моряки. Мы не можем работать с совдепом, если он не может проводить в жизнь те заключения, к которым он пришел… А потому мы намерены помогать совдепу, чтобы он был в состоянии проводить свои резолюции.
Союзники пришли сюда для работы. Эта работа необходима России! Мы желаем делать дело. И если нам и тем, кто работает с нами рука об руку, будут чиниться препятствия, то мы сумеем их устранить.
До сегодняшнего дня матросы на Мурмане достигли своего первенства в делах тем, что они, вооружены. Сейчас здесь находится власть сильнее матросов — это союзники ! Союзники имеют силы. И, если это потребуется, мы готовы применить эти силы.
Мы сумеем заставить работать бездельников! И если матросы, особенно матросы с крейсера «Аскольд», будут продолжать мешать вашей созидательной работе, то скоро им придется убедиться, что сила уже не на их стороне — на нашей …
После этой речи многие задумались. Даже Ляуданский почесывался за столом президиума Но зато бешено аплодировали Пулю контрагент Каратыгин и «комиссар» Тим Харченко (тоже сэр).
Женька Вальронд навестил лейтенанта Басалаго.
— Мишель! — заявил мичман решительно, берясь за аксельбант флаг-офицера. — Эту удавку я, пожалуй, сниму. Мне уже надоело бегать с чайной ложечкой и перетаскивать дерьмо словесных упражнений из русской бочки в английскую, а из французской тащить его в американскую.
— Погоди. Мы тебе подыщем что-либо… По специальности!
* * *
Три дня! И все три дня англичане кидали и кидали с бортов кораблей войска и технику. Наконец 23 июня подошел серый, будто обсыпанный золой, крейсер «Суатсхэмптон» и затопил мурманские причалы новыми боевыми десантами.
— Я придумал! — воскликнул Юрьев, глядя, как сбегает на берег ловкая морская пехота. — Я придумал: для того чтобы унять англичан, нам надо усилить привлечение американцев!
Он так и телеграфировал в Москву: «Считаю необходимым нейтрализовать неизбежную пока исключительность англичан привлечением американцев к большему участию в событиях».
С этого момента Вальронд говорил с Юрьевым на «ты».
— Никак не пойму — дурак ты или умный? Что ты за человек — тоже непонятно. Центр требует от тебя изгнания всех союзников, а ты, наоборот, еще и американцев призываешь сюда — числом поболее англичан. Но англичане перевеса такого не допустят и бросят еще десанты. Наконец, это может не понравиться французам, — народ такой: песенки веселые, на столе канканчики, а… пальца им в рот не клади! Откусят начисто и, заметь, никогда не выплюнут.
Юрьев затравленно огрызнулся:
— Должен же понять Совнарком, что мы, дабы сохранить инициативу, не способны уже опереться на реальную русскую силу. У нас нет своих сил, чтобы противостоять даже финнам…
— Финнам? Ты, Юрьев, сознательно преувеличиваешь финскую угрозу. Южнее с финнами уже расправился Спиридонов.
Это было так. Но французский крейсер, приняв на борт двести британских «томми», уже пошел через океан, минуя Горло, в Белое море — прямо на Кемь, против… финнов. Сейчас решалась судьба всего русского севера, и Владимир Ильич Ленин лично ответил Юрьеву такой телеграммой:
АНГЛИЙСКИЙ ДЕСАНТ НЕ МОЖЕТ РАССМАТРИВАТЬСЯ ИНАЧЕ, КАК ВРАЖДЕБНЫЙ ПРОТИВ РЕСПУБЛИКИ. ЕГО ПРЯМАЯ ЦЕЛЬ — ПРОЙТИ НА СОЕДИНЕНИЕ С ЧЕХОСЛОВАКАМИ И, В СЛУЧАЕ УДАЧИ, С ЯПОНЦАМИ, ЧТОБЫ НИЗВЕРГНУТЬ РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКУЮ ВЛАСТЬ… ВСЯКОЕ СОДЕЙСТВИЕ, ПРЯМОЕ ИЛИ КОСВЕННОЕ, ВТОРГАЮЩИМСЯ НАСИЛЬНИКАМ ДОЛЖНО РАССМАТРИВАТЬСЯ, КАК ГОСУДАРСТВЕННАЯ ИЗМЕНА, И КАРАТЬСЯ ПО ЗАКОНАМ ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ. О ВСЕХ ПРИНЯТЫХ МЕРАХ, РАВНО КАК И ОБО ВСЕМ ХОДЕ СОБЫТИЙ, ТОЧНО И ПРАВИЛЬНО ДОНОСИТЬ.
Женька Вальронд подчеркнул ногтем слово «измена».
— Видишь? — спросил. — Ты об этом помни.
— Ну и что?
— Устоишь?
— Пока держусь, — ответил ему Юрьев.
…Он заметался, путаясь в проводах. То рвался на связь с Наркоминделом, то снова вызывал Процаренуса, прося у него защиты от Ленина, то требовал к аппарату Чичерина.
— Если наш Совет, — убеждал он Москву, — посмеет выступить против союзников, то жизнь всего Мурманского края потечет помимо советских организаций… Если мы не будем проявлять инициативы в совместных действиях с союзниками, то мы полетим к черту, как полетели уже во Владивостоке… Поняли? Так вот, дайте нам точные и такие, какие можно исполнять, указания!
Аппарат молчал. Москва не отвечала.
Вальронд сквозь зубы сказал:
— Сукин ты сын, Юрьев! Чего же ты добиваешься от Центра? Чтобы тебе благословили разрешение на оккупацию Мурмана?
Юрьев сгоряча выдал правду-матку:
— Если угодно знать, то оккупация уже есть. Мы давно оккупированы, — пожалуйста!
— Тогда именно так и доложи. Так, как просил тебя Ленин: «точно и правильно». А не морочь голову людям в Москве, благо им из Кремля наших дел не видно… Нет такого дальномера еще!
|
The script ran 0.037 seconds.