1 2 3 4 5 6 7 8
– Так ему и надо.
– Кому? – спросила она…
Я жил тогда как раз 1789 годом. На всякий случай, чтобы проверить себя, я еще раз глянул в книгу Константина Грюнвальда «Франко-русские союзы». Грюнвальд подтверждает: появление при дворе Сегюра все-таки сближало Версаль с Петербургом, а торговый трактат, зарожденный на водах озера Ильмень, подготовил почву для заключения альянса; Безбородко уже хлопотал о создании коалиции Франции, Испании, Австрии и России, направленной своим острием против агрессивной Англии. «Впрочем, сообщает Грюнвальд, этот договор не мог иметь больших последствий, поскольку вскоре в Париже произошли потрясающие события!» Екатерина оказалась слепа: не сумев предугадать будущих бурь, она с милым кокетством говорила Сегюру:
– Я не разделяю мнения тех, кто думает, что Европа пребывает накануне большой революции… Когда сапожникам нечего есть, их кормят, и, сытые, они ложатся спать!
Перед Сегюром она была вполне откровенна:
– Я всегда не терпела Францию и не любила французов. Догадайтесь, кто заставил меня взглянуть на Францию иначе?
Сегюр перечислил: Вольтер? Дидро? Де Линь?
– Нет, это был гениальный Фальконе, который первым донес до меня все обаяние французской новизны, французской талантливости и красноречия… хотя мне крепко от него доставалось! Но я благодарна этому сердитому человеку за многое.
Сегюр не раз говорил, что ее царствование сохранится в истории под именем «екатеринианства»:
– Но что важнее для вашего величества – мнение современников или посмертное мнение потомков?
Он и сам не ожидал, что Екатерина разволнуется.
– Все-таки мнение истории для меня важнее, – созналась она. – Петра при жизни ненавидели и проклинали, однако в памяти потомства он остался с титулом «Великий». Я знаю, что обо мне говорят… все знаю! Но был ли хоть один день в моей жизни, в который бы я не подумала прежде всего о славе и величии России? Пусть будет суд, – сказала Екатерина. – Я верю, что пороки мои забудутся, а дела останутся…
В конце беседы она предупредила Сегюра: исторических лиц надобно судить, примеряя их деяния не ко временам будущим, их потребно судить по условиям времени, в котором они жили:
– Тогда не так уж грешна покажусь и я… грешная!
Но суд истории сыграл с ней нелепую шутку: при имени Екатерины сначала вспоминают любвеобильную женщину, а уж потом, перечислив всех ее фаворитов, припоминают и те громкие дела, которые свершила при ней великая мать-Россия. Однако возьмем на себя смелость предположить, что Екатерина не взошла бы на престол истории с таким грязным шлейфом, который уже два века за нею волочится, если бы сам двор не потворствовал ее соблазнам. Страсть императрицы с годами не утихала, но Потемкин сам регулировал ее движение, уверенный в том, что Екатерина будет ему послушна, получая фаворитов только из его рук. В этом и таилась роковая ошибка: светлейший никогда не думал, что при дворе сыщется иная сила, ему враждебная, способная выдвинуть своего фаворита, чтобы устранить Потемкина и восторжествовать на его унижении… С давних пор при дворе состоял Николай Иванович Салтыков, омерзительный эгоист, сгоравший от зависти ко всем, кто был важнее его и богаче. Под стать мужу была и старая карга Наталья Владимировна Салтыкова, обвешанная с ног до головы амулетами образков, за что ее прозвали «чудотворной иконой». О появлении этой гадины во дворце узнавали по неистовым воплям: «Сгинь… сгинь, сатана!» Перед Салтыковой, выкрикивавшей такие заклинания, безобразные карлики жгли перья и старые мочалки, дабы дурным запахом отвести в сторону нечистую силу. Вот эта ханжеская чета, алчная и зловредная, решила уничтожить Потемкина! А… как?
Очень просто. С помощью пригретого в доме своем Платона Зубова, что служил в Конной гвардии секунд-ротмистром, ничем не выделяясь среди гвардейской молодежи. Но он был смазлив лицом, брови имел дугами, ходил на цыпочках, чтобы казаться выше ростом, и Салтыкова оценила его достоинства:
– Ты его, Коленька, представь в конвой ея величества, а потом озаботься, чтобы Анна Степановна апробовала!
Зубов был дальним сородичем Салтыковых; назначенный в конвой императрицы, он был зван однажды к ее столу.
– Она на меня и не глянула, – жаловался ротмистр своему шефу. – Там, помимо меня, и красивые, речистые.
– Она тебя ждет, – шепнул в ответ Салтыков…
Ночью вельможа провел Зубова в дальние покои дворца, предупредил, что императрица желает испытать его страсть:
– Уж ты не осрамись… старайся.
Зубов окунулся в духоту темной спальни… А когда рассвело, он увидел лежащую рядом старую бабу. Это была не императрица… это была графиня Анна Степановна Протасова, тоже родственница Салтыковых, которая давно – и по доброй воле! – служила при дворе ради «апробования» молодых людей.
– Да уж сгодится и такой! – доложила она Николаю Ивановичу. – Ты Платошу почаще во внутренний караул дворца ставь, у императрицы нонеча как раз нелады с Дмитриевым-Мамоновым, и, даст бог, через Платошу-то свернем шею одноглазому!..
А теперь, читатель, вспомним картину Валентина Серова «Выезд императрицы Екатерины II на соколиную охоту». В широком ландо едет императрица, с явным вожделением оборачиваясь назад, чтобы взглянуть на молоденького красавчика Зубова, а чуть поодаль, почти на самом срезе картины, представлен благодушествующий князь Потемкин-Таврический, – он еще не догадывается о том, что сейчас решается его судьба.
Такси мчалось дальше – к Риге.
– Так ему и надо! – повторил я со значением.
Шофер рассмеялся, а Вероника спросила:
– Все-таки объясни, что значит эта дурацкая фраза и какое она имеет отношение к Потемкину?..
* * *
Давайте снова вернемся в «гусиные» Янишки – Ионишки начала прошлого столетия. Пушкин еще не писал своего «Скупого рыцаря», а Бальзак не создал «Гобсека». Но удивительно, что все гнусные качества этих героев Пушкина и Бальзака воплотились в последнем фаворите Екатерины – князе Платоне Зубове, который с 1814 года проживал в литовских владениях… В ту пору это был человек уже потасканный жизнью, истощенный развратом. Его узкое лицо бороздили глубокие складки. Постоянно пребывая в угнетенном расположении духа, Зубов часто повторял:
– А так ему и надо… Так и надо!
Историк пишет: «Слова эти срывались у него с языка, будто в ответ на какую-то навязчивую мысль, не дававшую ему покоя. Не надобно быть опытным сердцеведом, чтобы догадаться, глядя на Зубова, что на совести его тяготеет какое-то мрачное преступление…» Обладатель несметных сокровищ, хранимых в подземельях замка, Зубов превратился в мерзкого скрягу, оживляясь лишь во время ярмарок, на которых азартно барышничал лошадьми, гусями и пшеницей. Одетый в потрепанный архалук, часто небритый и плохо вымытый, обладая идиотской привычкой засовывать в нос палец, последний фаворит Екатерины II представлял отвратительное зрелище…
– Так ему и надо! – произносил он всегда неожиданно…
Вот подлинный текст его признания о Потемкине, тогда же записанный М. И. Братковским: «Хотя я победил его наполовину, но было необходимо устранить его совсем, это было необходимо, потому что императрица просто боялась его, как взыскательного супруга. Меня она только любила… Потемкин – вот главная причина тому, что я не стал тогда вдвое богаче!» Проживая в Янишках, князь Платон Зубов не щадил крепостных, замучивая их бесконечными поборами. А все награбленное тут же превращал в звонкую монету, которую и ссыпал в подвалы своего мрачного, нелюбимого замка. Испытывая страх смерти, он, подобно героям Пушкина и Бальзака, спускался по ночам в подвалы, где, как говорили очевидцы, у него хранились горы золота и серебра. И там Зубов пересчитывал деньги. У него было скоплено ДВАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ только в монетах.
– Так ему и надо! – твердил он с упрямством маньяка.
Но прав народ, сложивший мудрую пословицу: на каждого волка в лесу – по ловушке. Однажды в костеле Зубову встретилась бедная пани Валентинович с пятнадцатилетней дочерью, и он – воспылал. Это случилось в 1821 году, когда 50-летний Зубов, уже поседевший и с выпавшими зубами, казался сгорбленным старцем. Сначала он зазвал Валентиновичей, мать с дочерью, на обед к себе, затем пригласил мать в подвалы своего замка.
– Видите? – спросил он бедную женщину. – В этой куче ровно миллион золотом, и этот миллион ваш, если ваша дочь…
– Тому не бывать! – возразила гордая пани. – Моя дочь будет принадлежать вашей светлости только в том случае, если станет светлейшей княгиней Зубовой…
Ко дню свадьбы Зубов подарил невесте грошовые сережки. Он стал обладателем юной красавицы Теклы Игнатьевны, но отношений между супругами не возникло, ибо Платон Зубов давно перестал быть мужчиной.
– Так ему и надо! – вскрикивал этот чудовищный человек, бродя по ночам с огарком свечи по комнатам замка, спускаясь в подвалы, где он любовался своими сокровищами…
Платон Зубов вскоре же умер, но даже в предсмертном бреду часто восклицал:
– А так ему и надо… так ему и надо!
Эта криминальная фраза, на первый взгляд и загадочная, относилась к Потемкину, которого он отравил ядом.
А теперь нам следует вернуться к событиям 1789 года – послеочаковским!
2. После Очакова
Весна 1789 года выдалась ранняя, но Сладкие Воды Стамбула не оживлялись ни музыкой духовых оркестров, ни говором беззаботных женщин, ни криками разносчиков сладостей. Из тюрьмы Эди-Куля Булгаков докладывал в Петербург: «Голод в Константинополе, пашквили противу визиря. Карикатуры: снизу пепел, сверху отруби, внутри земля – вот хлеб турецкий…. Пальбою из пушек возвещено о смерти султана Абдул-Гамида».
Новый султан Селим III приехал в мечеть Эюба-Джами, где и опоясал свои чресла мечом Османа (этот жест заменял ему «коронацию»). С батарей Топхане стучали арсенальные пушки, им вторили с Босфора пушки эскадры капудан-паши. Селиму исполнилось 28 лет. Лицо султана, испорченное оспой, сохранило отпечаток той утонченной красоты, какой обладала и его мать – Михр-и-Шах, украденная в Грузии для гарема отца. Селим был образован, по-европейски начитан, но верил в чудеса; он писал недурные стихи. Империя досталась ему в состоянии хаоса – военного, административного, финансового. Со времен Сулеймана Великолепного султаны обычно следили за работой Дивана через окошко, вырезанное в стене над седалищем великого визиря. Селим нарушил эту традицию Османов, появясь открыто – уже не как мусульманское божество, а как простой человек.
– Один час правосудия лучше ста часов молитвы. Я буду карать, если не услышу правды, – объявил он.
В воротах Баби-Гумаюн, ведущих к Сералю, янычары высыпали из шерстяных мешков горы ушей и носов, отрезанных у взяточников, казнокрадов, обманщиков и торговцев, обвешивавших покупателей. На базарах с утра до ночи истошно вопили купцы, уши которых были прибиты гвоздями к стенкам, и гвозди эти из ушей им выдернут только завтра, чтобы наказуемый до конца жизни помнил: торговать надо честно! Стамбул сразу же присмирел, как мышонок при виде льва. Облачившись в рубище дервиша, живущего подаянием, великий султан Селим III инкогнито появлялся на рынках, в учреждениях, на фабриках столицы, всюду требуя от людей только честности. А телохранители, идущие следом за султаном, тут же казнили всех лгущих и ворующих. На одном из кораблей военного флота, когда рубили головы офицерам, палач султана, занеся меч, просил Селима посторониться, чтобы кровь не брызнула на его одежды.
– А кровь – не грязь, – отвечал Селим и сам схватил казнимого за волосы. – Так тебе будет удобнее… руби!
Эйюбский дворец-киоск был выстроен им для Эсмэ, которая приходилась ему сестрою; эта распутница, под стать брату-султану, была умна и тоже писала стихи. Селим выдал ее замуж за своего любимца Кучук-Гуссейна, грузинского раба, товарища своего детства.
Скинув туфли, мужчины сели, поджав ноги, на тахту, невольники-негры, опустясь на колени, разожгли им табак в длинных трубках. Селим сказал:
– Тебя, Кучук, я решил назначить капудан-пашой.
– Я плавал не дальше Родоса, – отвечал шурин, – и, назначив меня, куда денешь Эски-Гасана или Саид-Али?
– Гасан не уберег Очаков, и пусть искупает вину, удерживая от гяуров Измаил… А вчера посол франков Шуазель-Гуфье вручил реису-эфенди проект мира с Россией.
Кучук-Гуссейн сказал, что войска разбегаются:
– А янычары бегут с войны первыми…
– Не лучше ли, – добавила Эсмэ, – заключить мир сейчас, пока грозный Ушак-паша не стронул флота к берегам Румелии.
– Нет, – отвечал Селим. – Я объявлю новый набор мужчин от четырнадцати до шестидесяти лет. Я пополню казну налогами для христиан, велю женам их появляться на улицах в черных платьях; босые и непричесанные, пусть они выражают скорбь…
Эсмэ сказала, что Турции необходимы реформы:
– Но прежде ты казни визиря и освободи Булгакова.
– Юсуф-Коджа, я знаю, главный казнокрад и бездельник, но его длинная борода внушает мусульманам большое почтение. Освободить же Булгакова – признать победу гяуров… Подожду!
Эсмэ взяла лютню и стала импровизировать стихи о прекрасной розе, на которой по утрам выступает не роса, а капельки соленого пота – это пот самого Магомета.
* * *
Английский король сошел с ума. Потемкин с мрачным видом выслушал доклад Безбородко о запутанности внешней политики и развел руками:
– Так не давиться ж нам оттого, что Англия короля своего до бедлама довела, а теперь милорды противу нас бесятся. Союз же с Испанией, который устраивает принц Нассау-Зигенский, ничего, кроме лишнего куражу, России не даст.
Екатерина показала ему письмо:
– От барона Нолькена. Желая нам добра, он пишет, что Берлин, из Лондона поддержанный, входит в военный альянс с султаном Селимом. Новый капкан для нас!
– Суворов, – сказал Безбородко, – отличен за Кинбурн достаточно, а за Очаков только наказан гневом вашей милости… И вот я думаю: не выделить ли ему армию противу Пруссии?
– Суворова не отдам, – заявил Потемкин. – Я свои силенки под Очаковом испытал и убежден, что на Измаил негоден: без Суворова мне там не управиться.
– Но и Румянцева не желаешь, – вставила императрица.
– Не хочу и Румянцева! Ни чтобы я его давил, ни чтобы он мне на шею влезал. Кошку с собакой в одной клети не держат, из одной миски они молоко не хлебают. Я забираю себе князя Репнина и Суворова, а Федор Ушаков еще мало возвышен. Прошу, матушка, сразу же патент ему на чин контр-адмирала писать. Заодно пиши патент на чин бригадирский и славному корсару Ламбро Каччиони!
Петербург пышно отмечал взятие Очакова; в самый разгар балов и застолий, уединясь в комнатах Эрмитажа, императрица ознакомила Потемкина с оперой «Горе-Богатырь»:
– Я не так знаменита, как Метастазио, в делах оперных, но все-таки послушай. Горе-Богатырь с войны вернулся, его дура Гремила Шумиловна сулится ему целый короб детей нарожать, и тут слова для хора с оркестром: «Горе-Богатырь с Гремилой брак составят непостылой…» Хочу по случаю праздника ставить творение свое на придворном театре.
– Да опомнись, матушка! – осадил ее Потемкин. – Будь я цензором, сжег бы твою оперу сразу, а сочинителя в Сибирь бы сослал… Неужто сама не видишь, в каком ослеплении писала? Послушай меня, здравого: ты эту оперу ставь, но при этом вид делай, будто под Горе-Богатырем не наследник Павел, не сын твой, а шведский король в дураках выведен.
– Резон есть, – согласилась императрица.[12]
Швеция усиливалась: король Густав поборол Аньяльскую оппозицию в армии и на флоте, он казнил сепаратистов, ссылал их на безлюдные острова, сажал в крепости. Против России вырастал чудовищный флот – от Лондона до Стамбула!
– И новая гадина завелась, – сказала Екатерина. – Курляндский герцог Петр Бирон, вконец спившись, соблазнился посулами Луккезини и от России к Пруссии поворачивается. А это уже под самым боком у нас – под Ригою!
– Еще чего не хватало, – ответил Потемкин, – чтобы великая Россия от каждой гниды почесуху имела… Раздави Бирона так, чтобы между ногтей щелкнул, издыхая. Меня иное ныне заботит: на что две армии нам содержать?
Екатерина намеки его поняла:
– Если Помпей состарился, пусть торжествует Цезарь…
Румянцеву было велено сдать Украинскую армию в подчинение Екатеринославской. «В отзыве вас от армии, – писала она Румянцеву, – не имели мы иного вида, кроме употребления вас на служение в ином месте». Цезарь торжествовал: отныне Потемкин сделался главнокомандующим двух армий, которые и сомкнул воедино под своим началом. За ним оставался и весь флот Черноморский, который он поручил скромному, но решительному Федору Ушакову.
– Так воевать будет легче, – говорил светлейший.
На Монетном дворе выбили из золота наградные знаки для офицеров за штурм Очакова, солдат награждали ромбами из серебра на Георгиевских лентах. Все получалось так, как Потемкину хотелось, если бы не Дмитриев-Мамонов…
С фаворитом князь имел мужской разговор:
– Почто ты, тля никудышная, от матушки отвращаешься и спишь отдельно, будто евнух какой?
– Скушно мне. Как в тюрьме живу.
– А зачем карету себе завел? – спросил Потемкин.
– Чтобы по городу кататься.
– А разве шталмейстер в дворцовых каретах и лошадях тебе отказывал? Смотри, ежели какие шашни откроются, сам голову потеряешь и мою… м о ю погубить можешь!
Потемкин был занят составлением планов грядущей кампании. «Я вам говорю дерзновенно, – писал он в эти дни, – что теперь следует действовать в политике смело. Иначе не усядутся враги наши, и мы не выдеремся из грязи. Я не хочу знать никакой Европы: Франция с ума сходит, Англия уже сошла, Австрия трусит, а протчие нам враждуют… Дерзости, как можно больше дерзости!» – призывал Потемкин.
* * *
Все три месяца пребывания в Петербурге светлейший никого не принимал, сам нигде не бывая. Правда, его карету иногда видели подолгу стоящей перед домом Нарышкиных. При дворе были уверены, что Потемкин серьезно увлечен юною Марьей Львовной Нарышкиной. Безбородко всюду говаривал, что быть скоро свадьбе. Машенька, спору нет, была обворожительна, и Гаврила Державин, восхищенный ее игрою на арфе, сочинил стихи «К Евтерпе», пророча ей «светлейшее» лучезарное будущее:
Качества твои любезны
Всей душою полюбя,
Опершись на щит железный,
Он воздремлет близ тебя.
Но Потемкин на брачном ложе не «воздремал»: 6 мая неожиданно для всех он быстро выехал из столицы. Кучер задержал лошадей у заставы. На дороге, преграждая путь, стояла карета императрицы, дожидавшейся его. Екатерина и Потемкин отошли подалее от людей, чтобы никто не мешал им проститься.
– Как часто я тебя провожала, а ныне сердцем большую беду чую… Береги себя, батюшка родненький, – сказала Екатерина. – Сам ведаешь, что мне без тебя как без рук, и все дела прахом идут, когда ты на меня осердишься.
Неожиданно она всплакнула (баба бабой!).
– Отчего плачешь-то?
– Да так… время летит, стареем мы, Гриша.
Над ними повис пиликающий в небе жаворонок.
– Не печалуйся, – сказал Потемкин, привлекая женщину ближе к себе. – Мы еще все дела поспеем сделать…
На прощание они крепко расцеловались. Кареты долго не могли разъехаться на узкой дороге, цепляясь осями колес, и Потемкин, распахнув дверцу, видел в застекленном окошке ее лицо – лицо женщины, которая, кажется, продолжала его любить.
Но уже давно любила других…
3. Изображение Фелицы
Плохо кормила Рубана поэзия, и уж совсем обнищал он в занятиях историей отечества. Потемкин его поощрял, но бедность порой становилась невыносима. Это еще не худшие дни поэта – придет время, когда станет он вымаливать милостыню у сильных персон, поминая служебные дни при Потемкине:
Зрел милости его и гневы иногда.
Но гневы мне его не принесли вреда…
Я из сенатских взят к нему секретарей,
Правителем его был письменных идей…
Чрез то и зрение и слух мой потерял
И более служить уже не в силах стал.
Державин слуха и зрения не терял, но облысел раньше времени – не от восторгов пиитических, а после губернаторства на Олонце да в Тамбове; теперь, под суд отданный, искал он в Петербурге заступничества и правды. Добрые люди советовали Державину милости при дворе не искать.
– Сейчас там перемены предвидятся, – наушничали они Державину, – и ты, милости у сильных изыскивая, можешь не в ту дверь стукотнуть; ошибешься так, что потом не подымешься.
Силу придворной интриги поэт уже знал.
– А хороши ли перемены-то будут? – спрашивал.
– Никто не знает того, а ты, Гаврила Романыч, ежели не хочешь, чтобы тебя затоптали, едино талантом спасайся…
Это верно: таланты одних губят, других спасают. Державин заранее для себя решил, что никаких вельмож ни медом, ни дегтем мазать не станет, а воспоет лишь императрицу:
Как пальма клонит благовонну
Вершину и лицо свое,
Так тиху, важну, благородну
Ты поступь напиши ее…
Не позабудь приятность в нраве
И кроткий глас ее речей;
Во всей изобрази ты славе
Владычицу души моей.
…Не будем наивно думать, что Державин, восхваляя Екатерину, имел интересы низменные, подхалимствуя перед престолом. К тому времени уже сложились два взгляда на Екатерину, на ее самодержавную власть. Люди, близко ее знавшие, могли верно оценивать императрицу – как личность государственную, многое ей прощая, ибо, общаясь с самой Екатериной, они видели: Екатерина, будь она хоть трижды самодержавна, не имела возможностей безграничных, напротив, она часто уступала обстоятельствам, которые оказывались сильнее ее. Такой взгляд на Екатерину как на государственного деятеля и порождал «Фелицу» Державина, а поэт имел передовые воззрения. Но был и второй взгляд – со стороны той культурной России, которая, лично не зная Екатерину, обобщала плоды ее самодержавия гораздо шире, иногда обвиняя ее даже там, где она была неповинна. Этот второй взгляд исходил из журналистики Новикова, его закрепил в истории государства автор, совершающий ныне путешествие из Петербурга в Москву. Если не знать этого, тогда станет и непонятно, почему один дворянин Державин воспевал «Фелицу», а другой дворянин Радищев эту же «Фелицу» подвергал строжайшему суду – суду гражданскому…
Княгиня Дашкова внимательно следила за тем, какие книги продаются в академической лавке. «Однажды, – писала она, – в русской Академии явился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык; этот памфлет был написан Радищевым». Автор, возмутивший честолюбие княгини, служил в подчинении ее брата, графа Александра Воронцова, который Радищева ценил высоко.
Дашкова поспешала увидеть брата:
– На што тут панегирик Ушакову, который в Лейпциге с автором школярствовал? В сочинении этим нет ни слога, ни идеи, за исключением намеков, которые могут быть опасны…
Воронцов, прочтя «Житие Ушакова», сказал сестре:
– Не следует тебе строго осуждать Радищева! Книгу ни в чем дурном нельзя упрекнуть, кроме одного: автор слишком уж превознес своего героя, который ничего путного в жизни не сделал, ничего умного не сказал.
Ответ Дашковой был таков:
«Если человек жил только для того, чтобы есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все, очертя голову; и эта авторская мания, вероятно, со временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное».
Граф Воронцов на эти слова сказал сестре:
– Набата к революции в России я не жду.
– Так услышь набат из Франции…
Радищев обратился к обер-полицмейстеру столицы Никите Рылееву за разрешением напечатать свою новую книгу. Рылеев публикацию ее разрешил. Радищев приобрел печатный станок, на Грязной улице устроил свою типографию. Поверх станка он выложил новую книгу – «Путешествие из Петербурга в Москву».
Александр Николаевич был горд:
– Мрачная твердь позыбнется, а вольность воссияет…
* * *
Никита Иванович Рылеев, столичный обер-полицмейстер, был дурак очевидный. «Объявить домовладельцам с подпискою, – указывал он, – чтобы они заблаговременно, именно за три дни, извещали полицию – у кого в доме имеет быть пожар». В книге Радищева, которую он разрешил печатать, Рылеев ничего не понял, а скорее всего, даже не прочел ее. Не вник, наверное, и в эпиграф из «Телемахиды», от которого мороз по коже дерет: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй…»
Екатерина еще не вполне ощутила угрозу французской революции, на всякий случай предупредив Рылеева:
– Ты, Никита Иваныч, не проморгай. Помни, что завелась во Франции шайка, жакобинцами прозываемая. Если где что заподозришь, пресекай немедля, таких жакобинцев улавливая.
– А как узнать этих жа… жа? – вопросил Рылеев.
– У себя дома они колпаки красные носят.
Всякий бы понял: «у себя дома», – значит, во Франции. Но Рылеев понимал все иначе. Вышел он на площадь Адмиралтейскую, глядь – а там в доме, на первом этаже, окно растворено, сидит человек в домашнем колпаке из красной фланели и, негодник такой, еще и кофе пьет. Рылеев мгновенно его арестовал, вернулся во дворец, преисполненный радости:
– Нашел! У меня глаз острый. Сразу и нашел…
Выяснилось, что первый этаж в доме князей Лобановых-Ростовских снимал одинокий старик, отставной генерал от фортификации, француз происхождением. Екатерина дурака своего разбранила, а француз, живший на пенсию в 2000 рублей, теперь за «невинное претерпение» стал получать из казны 4000 рублей.
«Фелица» чуть палкой не излупила Цербера своего:
– Из-за тебя, олуха, две тыщи рублев – коту под хвост! Усерден ты, Никита Иваныч, да не по разуму… Кстати, проследил ли ты, куда Дмитриев-Мамонов на карете катается?
Доклад был ужасен. Во время выездов и прогулок фаворита по набережной примечено: «…у Александра Матвеевича происходит с кнж. Щербатовой сердечное махание». А тарелки с фруктами, которые Екатерина посылала в комнаты фаворита, стали находить – уже пустыми – в покоях той же фрейлины Щербатовой.
– Она еще и мои апельсины ест! – возмутилась Екатерина.
Походкой величавой павы, хрустя одеждами, все замечая и запоминая, «Фелица» обходила свои обширные апартаменты. Резиденция ее обрела византийскую пышность, церемониальной послушности придворных штатов могли бы позавидовать даже кардиналы римского папы. А гудоновский Вольтер в мраморе ехидно взирал на свою «ученицу» с высоты «вольтеровского» кресла, окруженный классическими антиками. Екатерина однажды, постучав по мрамору тростью, вскользь заметила Безбородко:
– Я нашла ему место – он неплохо у меня устроился.
Безбородко, глядя на Вольтера, думал об ином:
– Если б не эта старая болтливая обезьяна, может, и не было бы нынешних возмущений во Франции.
– Нет, – ответила Екатерина, прежде подумав. – Вольтер никакого фанатизма никогда не терпел, а у всех парижан своя философия: рабочий имеет в день пятнадцать су, но буханка хлеба в четыре фунта стоит тоже пятнадцать су… Этой несчастной арифметики вполне достаточно, чтобы народ взбесился!
Потемкин оставил Петербург как раз в те дни, когда в Париже решалась судьба королевской Франции. Созыв нотаблей и Генеральные Штаты не образумили Екатерину. «Я не боялась старой Франции с ее могуществом, не испугаюсь и новой с ее нелепостями», – писала она.
Сегюр в разговоре с императрицей проявил легкомыслие, заявив, что все идет к лучшему.
– Сегюр уже поглупел! – говорила Екатерина графу Строганову. – Я велю запросить своего посла Симолина, кто из русских болтается в Париже без дела, и пусть все они возвращаются домой… Кстати, Саня, а где твой сын Попо?
– Он тоже в Париже.
– Укажи ему волей отцовской вернуться в Россию…
Наконец в Петербург примчался грязный и небритый секретарь Павлов, посланный курьером от посла Симолина. Павлов сообщил, что народ взял Бастилию, в числе штурмовавших ее были и русские – художник Иван Ерменев, два князя Голицына и молодой Попо Строганов, адъютант Потемкина, в красном фригийском колпаке. На стол перед Безбородко курьер выкладывал из сумки плотные, увесистые пачки революционных брошюр.
– Забирай все, и пойдем к императрице.
– Немыт. С дороги. Голодный. Боюсь.
– Ступай смелее. Не съест она тебя…
Екатерина вскрывала депеши Симолина: «Революция во Франции свершилась, королевская власть уничтожена… Было бы заблуждением рассчитывать теперь на союз с Версалем… Вчера цена хлеба весом в четыре фунта снизилась на одно су».
– Из-за одного-то су стоило ли ломать Бастилию? – сказала Екатерина. – А каково ваше мнение, господин Павлов?
– Извините, – лепетал курьер. – С дороги. Не ел. Не спал. Видит бог, как я спешил… Мнение, какое и было, растрясло на ухабах. Мне бы теперь только выспаться.
Весть о падении Бастилии вызвала в русском народе всеобщее ликование, будто не парижане разрушили Бастилию, а сами русские по кирпичику разнесли Петропавловскую крепость. На улицах обнимались незнакомые люди, чиновник поздравлял офицера, кучер лобызал лавочника, – это было непонятно и графу Сегюру, который наблюдал за ликованием России из окон своего посольства. «Хотя Бастилия, – писал граф Сегюр, – не угрожала ни одному из жителей Петербурга, мне трудно выразить тот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы…»
Русские газеты печатали самые свежие новости из Франции, книготорговцы свободно продавали революционную литературу. «С.-Петербургские ведомости» опубликовали «Декларацию прав человека и гражданина». Москва не отставала от столицы, торгуя с лотков карикатурами на монархов Европы, портретами трибунов французской революции. Образованные люди (и не только дворяне) скупали всю эту литературу, создавая уникальные библиотеки; кажется, они понимали, что скоро этой свободной торговле придет конец и тогда любая тощая брошюрка станет исторической ценностью. А люди постарше и поосторожней предупреждали молодых смельчаков:
– К чему собирать все это? У нас Емелька Пугачев не читал Вольтера и Бастилии не разрушал, зато таких дел натворил, что маркизу Мирабо за ним не угнаться… Наше счастье, что мы далеки от Парижа, до нас эта зараза не скоро докатится!
* * *
Интриги подлого Салтыкова, исподтишка выдвигавшего на стезю фаворита Платона Зубова, не укрылись от взоров хитрейшего Безбородко: он тоже решил сыграть в придворную лотерею, срочно вызвав из Миргорода своего племянника Григория Милорадовича, о красоте которого Екатерина не раз поминала. Женщина уже заметила и Зубова и Милорадовича, но выводов еще не сделала. Она всегда действовала с изощренностью дипломата. Желая точно убедиться в измене, Екатерина как бы нечаянно завела разговор с Дмитриевым-Мамоновым, проявив о нем «материнскую» заботу:
– Саша, ты ведаешь, как горяча любовь моя, а мой век невечен. Хочу при жизни своей видеть тебя счастливым. Есть на примете самая богатая невеста в России – графиня Катенька Брюс, дочка моей покойной подруги. Скажи мне только слово, и твое счастье, твое благополучие будут мною устроены.
Дмитриев-Мамонов в эту ловушку так и сунулся.
– Виноват! – сказал он, выдавая себя. – Если уж вы так благородны, так соедините сердца давно любящие. Вот уж скоро годик махаемся мы тайно с княгиней Щербатовой…
Екатерина, всегда владевшая собой, убедилась:
– Итак, это правда! – Она велела звать Щербатову. – Я, —сказала она девушке, – взяла вас ко двору сиротой несчастной. Одела. Накормила. Вырастила. Не буду мешать и счастью вашему. Деспотом никогда не была, и ваша измена награждена будет мною, как и ваша привязанность сердечная…
После этого Безбородко застал ее рыдающей.
– Жестокий урок получила я на старости лет, – говорила она, сморкаясь. – Но плакать-то будет он, а не я…
Она велела откупить для молодых в Москве на Покровском бульваре дом с комфортом, выплатить фавориту из «кабинетных» сумм 100 тысяч рублей. Безбородко ахнул, говоря, что казна пуста, ради чего разорять ее далее:
– Да и за что давать деньги изменщику?
Екатерина осушила слезы. Выругалась грубо:
– Дай! Пусть задавятся моими деньгами…
Ночью, когда дворец угомонился, она вышла на лестницу. Внизу стоял в карауле стройный и темноглазый секунд-ротмистр гвардии Платон Зубов. Екатерина перегнулась через перила лестничные, шепотом позвала его:
– Паренек, иди ко мне… что-то скажу тебе!
Утром Фелица сняла с пальца драгоценный перстень, из стола выгребла банковских билетов на 100 тысяч рублей, все это добро свалила на подушку.
– Возьми пока вот это, – сказала она Зубову.
Невесту, княжну Щербатову, сама же и убирала к венцу. В последний момент не утерпела, всадив ей в прическу золотую булавку так глубоко, что невеста завизжала от боли.
– Терпи, – сказала Екатерина. – Как и я терпела…
Безбородко срочно отправил Потемкину письмо, оповещая о перемене, и ошибочно предрек, что Зубов, человек глупейший, не удержится и недели. С молодыми графами Дмитриевыми-Мамоновыми на свадьбе приключился обморок, а императрица честно описала Потемкину: «Теперь я снова весела, как зяблик!»
4. Невеликая речка Рымник
Россия, как бы ни складывались ее трудные отношения с Францией, всегда охотнейше давала приют французам – гувернерам, кондитерам, ювелирам, зеркальщикам, хлебопекам, виноделам и модисткам. А теперь на русскую службу толпами устремились французские аристократы (графы, маркизы и герцоги), согласные командовать батальонами и галерами. Охотно покидали Францию и простые офицеры. Среди них предложил России свои услуги никому не известный поручик артиллерии Наполеон Буонапарте, корсиканец происхождением. Ему сказали, что согласны принять на русскую службу… ниже одним чином! Буонапарте вспылил:
– Тогда я продам свою шпагу султану Турции.
– Продавайте кому угодно. Вы нам не нужны…
Во всем этом какой-то рок! Указ о принятии иностранцев волонтерами на русскую службу с понижением на один чин вышел за два дня до того, как будущий император Франции подал о том прошение. Опереди он этот указ, и Франция не имела бы Наполеона, а русская армия, возможно, имела бы одного лишнего генерала…
Много позже Суворов высказался о Наполеоне:
– Резв! Всю тактику у меня побрал. Но если когда-либо повстречаю воришку, заставлю его вернуть все краденое…
* * *
Нет, не едино на штык уповал Суворов. «Огнем открывать победу!» – не раз говорил он. Хорошим стрелкам позволял выбегать из цепи или каре, сражаясь в одиночку (а кто тогда думал о снайперах?). Солдату давал Суворов по сотне выстрелов на ружье (где еще в мире бывал такой запас?)…
Устранив Румянцева от войны, светлейший часть полевой армии доверил князю Репнину, а Суворову повелел: не терпеть перед собой скоплений противника – рассеивать. Турки ждали, когда в реках спадет высокая вода, чтобы выступить в поход. Выдвинутый вперед суворовский корпус остановился в Бырладе, почти смыкаясь флангами с австрийцами принца Кобургского. Потемкин предупреждал: Австрия склонна к замирению с турками, потому необходима победа, дабы от мира их отвратить. Из предупреждения слагался логический вывод: Юсуф-паша будет стараться разбить корволант Кобургского, чтобы затем вывести из войны «Священную Римскую империю».
Суворов завтракал с офицерами. Завтрак состоял из жирных сельдей, вареных языков и свежего масла. За едою полковник Швейцер часто ссылался на газетные известия: «В газетах пишут, если можно верить газетам…
– Не верьте! – сказал Суворов умнику. – Человеку пристало знать и другие вещи, о коих в газетах – ни гугу.
– Однако же излагают там ясно.
– В газетах ясно. А вот у нас ничего не ясно…
Была середина лета – разгар кампании. Князь Репнин разрешал Суворову действовать по своему усмотрению:
– Но чтобы не позже шести дней вернулись к Бырладу. Поймите, я разрешаю вам то, чего не разрешил бы вам Потемкин…
Потемкин и Репнин имели очень много власти, зато ответственность за исход кампании свалили на одного Суворова. Был жаркий день, когда прискакал курьер от принца Кобургского, молившего о помощи: оттоманский корпус в 40 тысяч валил прямо на его корволант. Суворов объявил марш:
– На Фокшаны! Наступление. Ярость. Ужас. Слово «ретирада» из лексикона исключается… Христос с нами!
Начался суворовский марш: 60 верст за 28 часов. Кобургский примчался на встречу с Суворовым.
– Скажите ему, что я пьян, – отвечал тот из палатки.
Кобургский пожелал видеть его вторично.
– Скажите, что я молюсь богу.
Принц не погнушался снова явиться к нему.
– Скажите, что я снова напился и теперь сплю…
Союзников было в четыре раза меньше, нежели турок, и начинать битву австрийцы боялись. Однако Суворов не принял от них никаких возражений; он послал курьера.
– Ваше высочество, – доложил тот принцу, – если ваши войска не выступят, наши семь тысяч бой все равно примут.
– Передайте его высокопревосходительству, что, ценя таланты его, подчинясь дирекции суворовской… Езжайте!
Ночь прошла в движении, для турок незаметном. Говорили шепотом, на речных бродах переправлялись без шума. Конница в 15 тысяч сабель ожидала их перед лесом Фокшанским. Пять часов бились здесь насмерть, но атаки отразили и стали огибать лес: Суворов слева, Кобургский справа. Затем Суворов шагнул в гущу леса, повел войска за собой, показывая, как надо продираться через колючий кустарник. Зато, когда вышли из зарослей, все турецкие пушки были обращены не к лесу, а в другую сторону: успех! Союзники двигались в плотных каре, следом за ними пушки громили турецкую артиллерию.
– Огнем, огнем их! – подбадривал канониров Суворов, потом велел ударить в штыки: турки побежали. – Кавалерия, – указал Суворов, – бери их в шашки… руби, гони!
Теперь только успевай собирать трофеи: обозы, верблюдов, амуницию, фуры с ядрами, аптеки, быков, знамена и халаты.
Суворов средь офицеров отыскал Швейцера.
– Кстати, и о газетах! – сказал он ему. – В газетах пишут, что цесарские солдаты от турок неизменно бегают. А сегодня при Фокшанах они заставили турок бегать…
Обычай войны требовал дележа добычи. На гнедой кобыле, издали сняв шляпу, к Суворову подъехал принц Кобургский:
– Надеюсь, что эта процедура не омрачит праздника! Что вы хотите от меня? Бунчуки? Верблюдов? Или пушек?
– Все поровну, а провиант оттоманский отдаю вам целиком, благо мне поспешать в Бырлад надобно…
Заметив, что Суворов слегка припадает на ногу, принц Иосия Кобургский заботливо осведомился – не ранен ли он?
– Бог миловал на сей раз. А то, что хромаю, так это по дурости: на иголку швейную наступил пяткой. Оттого-то турки, мою хромоту приметя, и прозвали меня «Топал-пашою».
Пока солдаты делили трофеи, пока они там бегали по валашским деревням в поисках вина, принц Кобургский, добрый малый, устроил в своем шатре союзный обед.
– В первый раз, – сказал он Суворову, – вы были пьяны, во второй молились, а в третий спали… Скажите, генерал, отчего не пожелали вы беседы со мной до битвы?
Суворов охотно выпил и съел свежий огурчик.
– А к чему лишние разговоры? Уверен, что ваше высочество с моими планами не согласились бы. На споры мы потратили бы весь день. Остались бы при этом друг другом недовольны. И конечно, я бы вам уступил: вы – тактик. Тактики я не знаю, да вот беда – тактика меня хорошо знает!
Николай Васильевич Репнин послал принцу Кобургскому очень горячее поздравление с победой, за что и получил нагоняй от светлейшего: «Вы некоторым образом весь успех ему отдаете. Разве так было? И без того цесарцы довольно горды».
А сам похаживал, довольный, говоря Попову:
– Пишет мне Суворов реляции свои на таких мизерных бумажках, что и курице не подтереться… Или бумаги на слова жалеет? Как же мне матушке-государыне о Фокшанах докладывать, ежели из его «синаксарий» одно мне ясно: победил!
Сейчас они жили только войной, и Василий Степанович Попов счел нужным намекнуть, что влияние Платона Зубова при дворе делается уже опасным. Светлейший беззаботно ответил, что все эти Зубовы (а сколько их там?) для него – даже не гады подколодные, а хуже червей поганых:
– Что они сделают, ползая под могучим дубом?
Сытое лицо Попова вдруг исказила гримаса.
– Не заблуждайтесь, ваша светлость, – сказал он. – Для дуба не змеи, а черви опасны, способные подточить самые могучие корни… Ведь у Платона Зубова еще три брата: Николай, Дмитрий и Валериан, жадные до власти и удовольствий.
* * *
При ставке Потемкина работала типография, регулярно выпуская «Вестник Молдавии», цензуре неподвластный, и каждую неделю этот листок оповещал армию о том, каково здоровье светлейшего, какие дамы навестили его и какие собираются навестить. Заодно листок сообщал правду о революции во Франции, а сам Потемкин при слове «Франция» махал рукой – безнадежно:
– Из альянсов европейских сия держава выключилась…
Он навестил верфи Николаева, заехал в Тавриду проследить за охраною побережья, из Херсона готовил морскую экспедицию для овладения турецкой крепостью Гаджибей.
Де Рибасу он заявил со всей прямотой:
– Больно вы все до наград охочи, а дела-то от вас не видать. Коли не возьмешь Гаджибея, я тебя…
– Перед Гаджибеем флот султана дрейфует!
– А ты ночью, ночью… когда все спят. Или забыл, как в Испании апельсины из чужих садов воруют?
Гаджибей моряки и запорожцы брали штурмом. Начали с вечера, поутру все было кончено: над воротами крепости взвился русский флаг. Заодно побрали и деревню татарскую (будущую Молдаванку). Никто в России слыхом не слыхал о Гаджибее, и потому взятие его прошло незаметно для публики, будто в темноте комара раздавили.
Но Потемкин уже предвидел будущее большого города:
– Гаджибей татарский бывал Одиссосом в мужском роде. Так пусть появится в роде женском – Одесса! А название с древнеэллинского языка приохотит к нему греков ради торговли прибыльной. Хорошо бы сразу там и строиться.
– Война. Денег нет, – намекнул Мордвинов.
– У нас всегда война и всегда денег нет. Однако мы еще не пропали ни разу и, даст бог, не пропадем далее…
Он был доволен, что в Гаджибее резни никакой не было, никого не грабили, а взяв крепость, праздновали в единственной городской кофейне, которую содержал грек Аспориди – чуть ли не первый житель этого города. Потемкин распорядился, чтобы в Гаджибей-Одессу сразу посылали отставных матросов и тех, которые увечья получили или семьями отягощены:
– Пусть начинают жить, как все люди живут…
Князь Репнин с главными силами уже обратился к Измаилу, но поглядел на высоченные стены его и вернулся обратно.
– Мои солдаты не мухи, чтобы на Измаил взлетать, – сказал он Потемкину. – Там засел сам Эски-Гасан…
Ко дню рождения светлейшего генералы обещали Потемкину взять для него Аккерман, он предостерег их:
– Лучшим подарком мне будет взятие Аккермана без пролития крови. Заставьте турок искусством дипломатическим помыслить о печальном их жребии, и не кровью, господа, а лишь угнетением духа неприятеля умейте его одолевать…
Начинался сентябрь. Кажется, турки заманивали русских под Измаил сознательно: не сразу открылось, что великий визирь перевел армию за Дунай. Бурные ливни расквашивали дороги, и без того разбитые конницей. Неуемная тоска возникала в сердце при виде унылых полей, жалкой кукурузы, побитой дождями. В кустарниках и буераках прятались турецкие дезертиры.
Юсуф-Коджа велел их ловить. Он спрашивал:
– Откуда вы бежали, собаки?
– Из-под Фокшан, где снова явился Топал-паша.
– Врете! – отвечал визирь. – Суворов, о том все знают, взлетел на Кинбурне с пороховым погребом к небу…
Дезертиров вешали, двигались дальше. Эски-Гасан, бывший капудан-паша, завлекал русских под стены Измаила, а принц Кобургский снова увидел перед собой армию визиря числом в 100 тысяч сабель. «Спасите нас», – написал принц Суворову, и курьер прискакал обратно с таким лапидарным ответом: «Иду». Выступив с войском в полночь, Александр Васильевич за два дня преодолел 70 верст. Страшные грозы бушевали над Молдавией, молнии втыкались в землю, поражая столетние дубы. Юсуф-Коджа пил вечерний кофе в своем шатре, окруженный подушками и мальчиками-рабами, когда к нему втолкнули мокрого от дождя, задыхающегося лазутчика:
– Топал-паша уже здесь! В лагере цесарцев.
– Повесьте его, – указал визирь на лазутчика.
– Я говорю правду, – клялся тот.
– Тем легче тебе будет умирать…
Суворов принял Кобургского в солдатской палатке, они прилегли рядом на охапке сена. Дождь стегал в парусину, из щелей текла вода, одинокую свечу задувало. Принц спросил:
– Как вы думаете, генерал, почему Юсуф медлит?
– Значит, турки еще не готовы к битве.
– Но их много! Очень много на этот раз.
– Чем больше публики, тем больше беспорядков. Пусть нас мало. В малом войске всегда больше храбрецов.
– Вы меня утешаете. Неужели принять бой?
– Немедленно. Успех в скорости…
Невеликая речка Рымник отдавала свои воды истории!
* * *
Цепляясь за сучья, он спустился с высокого дерева.
– Сколько ж вам лет, аншеф? – удивился Иосия.
– Помилуй бог, уже шестьдесят. А что?..
С высоты дерева Суворов обозрел лагерь противника, решение принял. После грозы день обещал быть жарким, рано запели птицы. Сражение открылось. Суворов – пеш, держа шпагу – шагал в первой линии, при среднем каре. Войсковые квадраты в шахматном порядке двигались через поля, покрытые бурьяном и стеблями кукурузы. Между инфантерией рысила кавалерия и казаки. Зной возрастал, птицы пели, радуясь концу ливней, солнцу в жизни… Суворов крикнул принцу Кобургскому:
– Друг Иосия! Главная дирекция – Мартинешти, где ставка визиря. За лесом, что перед нами, нас ждет простор и слава. Артиллерия побеждает колесами: маневр – успех!
Вдали проезжал визирь, но не верхом, а в карете. Кораном он останавливал бегущих и тем же Кораном бил по головам сераскиров, понуждая их к храбрости. Пред лесом в деревне Бокзы стояли турецкие батареи, и Суворов тут же решил смять пушки противника. Заметив отклонение русских в сторону, принц Кобургский, уже обложенный тысячными ордами янычар, слал к Суворову адъютантов, но ответ получал один:
– Дирекция прежняя – Мартинешти! Я ничего не забыл. Я все вижу. Пусть принц не боится: успех виден…
Подавив батареи в Бокзы, он усилил свой натиск, и турки бежали к Рымнику. Великий визирь, тряся длинною бородой, пересел из кареты на коня, отдав приказ:
– Бейте по трусам картечью, чтобы вернулись…
Эта же картечь сражала и русских. Янычары на резвых лошадях и чернокожие спаги, сидевшие в седлах, задрав колени к подбородку, налетали с флангов, орудуя саблями. Сейчас главное – выдержать огонь и блеск сабель. Русские и цесарцы двигались параллельно, но в промежуток меж ними Юсуф-Коджа вколачивал клинья янычарских байраков, чтобы развести эти клинья как можно шире, а потом разбивать союзников по частям… В этот жуткий момент австрийцам следовало верить в то, что русские не изменят главной дирекции, а русские должны верить австрийцам, что они тоже сохранят движение на Мартинешти. Лес, за которым скрывался турецкий табор, назывался Крынгу-Мейлор, но солдатам забивать свою память такими словами необязательно: все в жизни забудется, в летописях России останется только название реки – Рымник! За этим вот лесом союзники соединились, перестроившись для совместной атаки. Артиллерия била с колес, не переставая двигаться. Конница ловко вошла в интервалы между колоннами каре, и Суворов скомандовал:
– Кавалерии взять ретрашемент… Вперед!
Громадное поле битвы являло картину всеобщего разрушения, убегавшие турки швыряли зажженные фитили в пороховые фуры, которые и взрывались с яростным треском, калеча лошадей и всадников, раненые ползли к реке, кавалерия в беспощадном наскоке раскалывала им копытами черепа, ломала руки и ноги – вперед, чудо-богатыри! (Суворов живописал Потемкину: «Погода была приятная. Солнечные лучи сияли во весь сей день, оно было близ его захождения…»)
Тысячи турок бросались в Рымник и тонули, громадные гурты скота, увлеченные общей паникой, тоже ломились в реку, находя в ней смерть, течение легко перевертывало фуры и телеги, а кавалерия – рубила, рубила, рубила. Еще утром у визиря было 100 тысяч войска!
Юсуф-Коджа успел переехать через мост:
– Разрушьте его! Пусть все трусливые потонут…
Трофейные бунчуки валялись грудами, как палки. Среди взятых пушек очень много было и пушек австрийских.
– Отдайте их цесарцам, – велел Суворов, – они сдали их туркам под Белградом, так пусть заберут обратно. Мы себе еще много пушек достанем, а им-то где взять?
В шатре великого визиря, расшитом изнутри золотом, повстречались Суворов и принц Кобургский.
– В сочетании с вашим именем и мое имя станет отныне бессмертным, – сказал принц Кобургский. – За эту битву при Рымнике я обрету жезл фельдмаршала. А… вы?
– Сие не от меня зависит, – пояснил Суворов.
– НО от заслуг ваших! Позвольте мне и впредь всюду именовать себя: принц Фридрих Иосия Кобург-Заальфельдский, герцог Кобургский – ученик великого Суворова…
* * *
Потемкин восхищенно писал Суворову: «Объемлю тебя лобызанием искренним и крупными слезами свидетельствую свою благодарность. Ты во мне возбуждаешь желание иметь тебя повсеместно». Политика Австрии – после Фокшан и Рымника – невольно укрепилась, император Иосиф II возвел Суворова в титул графа Священной Римской империи, Екатерина сделала полководца графом империи Российской с наименованием – РЫМНИКСКИЙ.
Суворов был доволен, все его поздравляли, но, кажется, он рассчитывал получить иное – фельдмаршальство!
5. Живем один раз
Пушки Петропавловской крепости исполнили торжественную «увертюру» в честь побед Суворова, но Булгаков, заточенный в Эди-Куле, слышал выстрелы пушек из Топхане: там отрубали головы воинам, бежавшим с поля битвы у Рымника.
Лязгнули запоры тюремные – Булгаков поднялся.
– Вы свободны, – объявили ему с поклоном.
– Кто победил? – спросил посол.
– Вы победили.
– Не сомневаюсь. Но я хочу знать имя.
– Топал-паша – Суворов…
В воротах тюрьмы его ожидала карета. Кавасы захлопнули дверцы, лошади тронули вдоль берега моря, за Голубой мечетью возникли купола Айя-Софии, но Булгаков ошибся, думая, что его везут в Топ-капу. Справа, на другой стороне Золотого Рога, осталась Галата, населенная бедняками, карета вкатила в квартал Фанар, где жили потомки древних византийцев, ныне фанариотов и драгоманов, служащих султану, и лошади остановились возле Эйюб-хане. В садовом киоске его встретила прелестная Эсмэ, которая откинула с лица прозрачный яшмак и приветливо улыбнулась. Яков Иванович поклонился султанше, высказав ей свою благодарность:
– За те фрукты, которые вы так любезно мне присылали.
Булгакова ожидал разговор с ее мужем Кучук-Гуссейном, который сказал, что сейчас многое изменилось:
– Я не скрою от вас, что в это лето Суворов ополчился противу нас с таким гневом, что мы дважды изнемогли в борьбе с ним – при Фокшанах и Рымнике. Впрочем, так угодно Аллаху.
В груди Булгакова радостно стучало сердце.
– Но Измаил вам не взять, – твердо произнес Кучук.
– Да, – улыбнулась Эсмэ, – Измаил неприступен.
Ее длинные ресницы были загнуты и подкрашены.
– Но, – продолжил капудан-паша, – венский император уже просил у нас перемирия, озабоченный невзгодами в Брабанте и Мадьярии, а ваш принц Потемкин вступил в переписку с Эски-Гасаном, который сидит в Измаиле так же нерушимо, как я сижу перед вами. Нам уже нет смысла томить вас в Эди-Куле…
825 дней заточения кончились. Булгаков сказал:
– Передайте его величеству, вашему султану, что я крайне благодарен ему за те удобства, которые он создал для меня в Эди-Куле, за эти двадцать семь месяцев пользования вашим тюремным гостеприимством я успел перевести двадцать семь томов любопытнейших книг… Так куда же мне теперь?
– Корабль под парусами. Вас желает увидеть в Вене Кауниц, и потому вы будете доставлены сначала в Триест…
Кауниц не сразу принял Булгакова. Опасаясь чумной заразы и микробов турецкой тюрьмы, Булгакова заточили в карантине. Правда, из Петербурга настояли, чтобы срок карантинного сидения был сокращен: нельзя же человека, который измучился в тюрьме, мучить еще и далее. Яков Иванович прибыл сначала в Москву, обитель детства и первой учености. Поклонясь из кареты университету Московскому, дипломат велел кучеру везти себя на квартиру акушера Шумлянского.
Здесь его никак не ожидала Екатерина Любимовна.
– Счастливы ли вы, сударыня? – спросил он ее.
– Многого теперь лишена, я приобрела многое другое.
– Я не осмелюсь упрекать вас ни в чем. Мне бы хотелось только взглянуть на детей своих. Позволите?..
Приласкав сыновей, Булгаков выехал в Петербург и был сразу же принят в Зимнем дворце императрицей:
– Бог знает, как я хотела выручить тебя, Яков Иваныч, из Эди-Куля турецкого, но никаких способов к тому не сыскала. – Она позвонила в колокольчик, велела звать лейб-медика Блока. – Иван Леонтьевич, – сказала она врачу, – мне нужен очень здоровый посол для Варшавы, так будь любезен – полечи господина Булгакова, чтобы он не ослабел в предстоящих схватках с маркизом Луккезини, этим змием прусским…
Яков Иванович, наслаждаясь свободой, с аппетитом завтракал по утрам у Вольфа и Беранже.
* * *
Несмотря на близость фронта, Петербург – сердце под ногтем мизинца! (по выражению Дидро) – продолжал хорошеть, справлял свадьбы, был переполнен всяческими соблазнами.
Открыли магазин и Вольф и Беранже
И продают уж там и пунш, и бланманже,
И лед, и шоколад, бисквиты и конфеты.
Прислужники под рост с приличием одеты,
Везде фарфор, стекло, резьба и зеркала,
Се – храм, что грация в жилище избрала…
Итак, да здравствует и Беранже и Вольф,
И кафе Шинуа на множество годов.
Близнецы Курносовы, Петр да Павел, пользуясь одеждой и харчами казенными, достигали лет совершенства. Сидя взаперти дортуаров Морского корпуса, щами да кашами сытые, давно мечтали вкусить сладенького, а липовый сбитень с медом уже никак не удовлетворял их.
– Говорят, – рассуждал Павел, – для господ торты валяют изо всякого там… во такие! Бывают и поменьше.
– А где денег-то взять? – отвечал Петр брату.
Гардемарины из газет вычитали, что французы Вольф и Беранже открыли на Невском, в доме г-на Котомина, кондитерскую, в коей всегда имеются «из сахара сделанные корзиночки и яйца с женскими перчатками внутри». Близнецам было не понять:
– А на что же перчатки в яйца засовывать?
Но почему бы российскому джентльмену не поднести даме своего сердца яйцо сахарное, внутри которого спрятаны тонкие парижские перчатки?..
Братья Курносовы пока что не унывали:
– Вот станем адмиралами – всего попробуем…
В этом году русская армия в Финляндии вела себя скромно, ибо все лучшие силы страны побрал светлейший князь Потемкин-Таврический. Зато флот Балтийский одержал две виктории; имена Чичагова (парусного) и принца Нассау-Зигена (галерного) часто единились в беседах обывателей. Но люди, море и флот знающие, осуждали этих адмиралов, и парусного и весельного, за многие оплошности, поминая при этом Грейга:
– Жаль, что умер… Самуил Карлыч был не чета им!
Летом на Балтике срочно создавали шхерный флот малого каботажа, какой имели шведы и которого так не хватало русским для сражения в шхерах. Время военное, офицеров тоже не хватало. Морской корпус выпустил гардемаринов в чины мичманские поскорее. Среди них были и близнецы Курносовы. Учились они всегда похвально, если чего не знал Павел, экзамены за него сдавал Петр, а педагоги не могли отличить их одного от другого.
Быть офицером в шестнадцать лет – очень приятно!
Казна выдала деньги на пошив мундира и первое обзаведение; когда братья сложились, то ощутили себя богачами. До назначения на корабли все дни проводили в Петербурге, счастливые от своей значимости, сгоравшие от нетерпения – как бы скорее насладиться благами вольной жизни… Петр так и сказал Павлу, что живут они только один раз:
– Когда состаримся, тогда, куда ни шло, будем манную кашу жевать до самого погребения. А сейчас, брат…
– Верно! – поддержал его Павел. – Запрут нас в Херсон или на Камчатку – локти себе изгрызем, что не поели «гитар» из безе, конфет с духами парижскими или купидонов шоколадных…
Навестив «Вольфа и Беранже», мальчишки отстегнули от поясов шпаги, поправили на висках парики. Присели подле окна на Невский – мимо неслись рысаки и катились кареты.
А вот различные газеты и журналы,
Сии ума и чувств широкие каналы,
На расписных столах разложены лежат
И любопытством всех читателей манят.
Чего угодно вам? Газет каких? Французских?
Немецких, аглицких, отечественных – русских?
Для возбуждения душевного в вас жару —
Хотите ль раскурить гаванскую сигару?
К услугам гостей Вольф и Беранже все важные события в мире представляли в виде кондитерских изделий. По взятии Бастилии ими был изобретен торт, точно воспроизводивший сию мрачную обитель, а штурм Очакова был ознаменован пасхальными яйцами с изображением павшей цитадели султана…
– С чего начнем шиковать? – спросил братец братца.
Выбор был богатый. После «Фокшан» и «Рымника» пришла очередь брать «Килию» и «Бендеры», но более всего впечатлял гигантский торт из шоколада, изображавший неприступный Измаил, украшенный башнями из марципанов, вокруг него торчали пушки из леденцов, фасы были обложены мармеладом.
– Возьмем «Измаил»? – робко спросил Петр.
– Дорогой. Может, попробуем «Бендеры»?
– Да там же ничего нет, одни цукаты.
– Боюсь, «Измаил» нам не по карману, – сказал Петр. – А, ладно! Чего спорим-то? Одна матушка породила нас в одночасье, и деньги у нас общие… Берем!
Заказали они «Измаил», разрезали его на четное число кусков и стали истреблять их. Скоро от шоколадно-кремовой цитадели остался ничтожный фундамент – из вафель.
– Пожалуй, – изрек Петя, – и с подлинным Измаилом станется нечто подобное. Оставит от него Суворов один фундамент! Хорошо, что нам не кровью, а рублями расплачиваться…
Однако расплата за «Измаил» была жестокая: Курносовы покинули кондитерскую, невольно ощутив первые признаки надвигающейся бедности. И не было у них в Петербурге родственников, чтобы подкормиться обедами, и не были ребята испорчены, чтобы посещать дома купеческие, выдавая себя за женихов приглядных. Скоро жить стало невмоготу. Кормились близнецы копеечными сайками с лотков уличных торговцев. Дорого далось им взятие «Измаила»! Выручил их флотский бригадир Слизов, приехавший на побывку из Фридрихсгама; заметив мичманское убожество, он кормить их не стал, зато пожалел – от чистого сердца:
– Эх, беднота наша флотская! Сам бывал в таких случаях, ребятушки… Неужто вы каждый день хотите обедать?
– Хотим, – жалобно отвечали близнецы.
– Тогда научу я вас, как за счет царицы кормиться…
Слизов открыл им секрет. Оказывается, балтийские офицеры давно кормятся с царской кухни, что расположена в подвалах Зимнего дворца. Слуги и повара дворцовые воруют безжалостно, от свиты тоже много чего остается вкусного, потому офицеры флотские там обедают чуть ли не каждый день.
– Только меня не выдавайте! – сказал Слизов. – Берут за обед гривенник, но всего там горой. И вина царские текут по усам, виноград да дыни, иной день и ананасы бывают…
Когда близнецы Курносовы спустились в подвал кухонь дворцовых, там столы были уже накрыты, за ними в ряд сиживали господа офицеры, иные уже в чинах, но бедность флотская всему миру известна… Петр шепнул Павлу:
– Гляди, и вино и фрукты – ого! Теперь заживем…
Но в самый разгар дешевого пиршества, громко шелестя одеждами, в подвал кухонный спустилась императрица. Все едоки мигом вскочили из-за стола, начали кланяться.
– Так вот куда мои денежки вылетают! – сказала Екатерина. – По мундирам вижу, кто вы такие: щит и надежда столицы моей, флот славный Балтийский… Что ж, – усмехнулась императрица, – на флоте всегда было много науки, зато денег мало платят. Я не сержусь. Виноваты не вы, а воры мои дворцовые… Прошу вас всех, господа, продолжать кушать.
Очень плотная, с высоким бюстом, величавая в жестах, она старалась не раскрывать рот широко, чтобы офицеры не заметили отсутствия передних зубов.
– Вы какой фамилии? – спросила она близнецов.
– Курносовы. Дворяне херсонские.
– О! Не ваш ли батюшка флота сюрвайер?
– Так точно, ваше величество. Он и поныне в Николаеве у строительства фрегатов состоит на верфях тамошних.
– А ваша мать из какого роду вышла?
– Из турчанок. Была женой янычарской. Ее наш папенька в Кафе за пять рублей выторговал.
Это заинтересовало императрицу:
– Турецкий говор ведом ли вам?
– Понаслышке. От матушки научились.
– Так вам, молодые люди, прямой резон остаться сейчас на флоте Балтийском – на галерах послужите мне…
Курносовы получили назначение: провести до Выборга колонну пленных турок, взятых еще при Очакове, для служения их на гребной флотилии принца Нассау-Зигена. Турки были удивлены, когда мичманы сказали им, что у них маменька из турчанок. Хотя конвоя и не было, до самого Выборга ни один турок не убежал.
Они вышли из столицы пешком как раз в день коронации императрицы – 22 сентября, когда Екатерина объявила при дворе – в присутствии всего дипломатического корпуса:
– Шестьдесят лет мною прожито, но у меня наберется сил царствовать еще двадцать лет! Уж я постараюсь, конечно же, чтобы никакая Европа не посмела задеть престиж России, ставший за эти годы моим л и ч н ы м престижем!
Она взяла медный кувшин и показала его послам:
– Маленькая принцесса Фике, еще не Екатерина Великая, я вот с этим кувшином и приехала в Россию, кувшин был моим единственным приданым, я даже ночных сорочек тогда не имела. В гроб за собой ничего не потащу, все оставлю России, а мне есть что оставить – Крым, Белоруссия, Кавказ и Молдавия… Семь миллионов населения только путем завоеваний, не говоря уже об естественном приросте народа внутри государства. А теперь я прошу музыкантов играть… Музыка!
6. Под музыку
В ставку Потемкина атаман Платов с казачьим конвоем доставил плененный при Рымнике янычарский оркестр – со всеми инструментами, сваленными на телегу. Но даже сейчас, опутанные веревками, янычары еще рыпались, рассыпая плевки в сторону неверных. Молодой Матвей Платов, белозубый ухарь и пьяница, сказал Потемкину, что башибузуков в Россию везти боязно: они же по дороге весь конвой передушат.
Потемкин велел ему пленных развязать:
– И пусть разберут с телеги погремушки свои…
Он взял медные тарелки, сдвинул их, с удовольствием выслушав звон, завершенный таинственным «шипением».
– Ага! – сказал Потемкин. – Не эти ли турецкие тарелки и употребил Глюк в опере своей «Ифигения в Тавриде»?
Янычар развязали. Один из них рассмеялся.
– Ты разве понял меня? – спросил его Потемкин.
– У меня бабушка была… калужская.
– Это твои тарелки?
– Мои. Вот как надо! – И он воспроизвел гром, в конце которого загадочно остывало ядовитое «шипение» меди.
Потемкин пригляделся к лицам янычар. Лица вполне европейские, иные как у русских парней. Янычарский корпус турки формировали из детей христиан. Похитив мальчиков у матерей, турки обращали их в свою веру, а фанатичное воспитание превращало их в озверелых головорезов. Нехотя они разобрали инструменты с телеги. Над головами янычар качался шест с перекладиной, на шесте висели, позванивая, колокольчики.
– Ну, играйте! Хотя бы свой знаменитый «Марш янычар»…
Разом сомкнулись тарелки, заячьи лапы выбили первую тревогу из барабанов. Полуголый старик лупил в литавры с такой яростью, словно убивал кого-то насмерть. Звякали треугольники, подвывали тромбоны, звенели триангели и колокольчики. В это варварское созвучие деликатно (почти нежно) вплетались голоса гобоев, торжественно мычали рога, а возгласы труб-нефиров рассекали музыку, как мечи. Янычары увлеклись сами, играя самозабвенно, словно за их оркестром опять двигались в атаку боевые байраки…
«Марш янычар»[13] закончился. Платов спросил:
– Ну, дык што? Опять мне вязать эту сволочь?
Потемкин взял «нефир» и выдул из него хриплое звучание.
– Не надо. Лучше мы их покормим, дадим выспаться. А утречком вместе с инструментами поедут они в Петербург, и пусть наши гудошники еще поучатся, как надо играть, чтобы кровь стыла в жилах от ужаса, чтобы от музыки шалел человек, не страшась ни смерти, ни черта лысого, ни ведьмы стриженой…
* * *
Столичные аристократки, падкие до низменных удовольствий, слетались в ставку Потемкина, как мухи на патоку. Образовался гарем из женщин, мужья которых, будучи в чинах генеральских, состояли в подчинении светлейшего. Среди рогоносцев один только князь Василий Голицын посмел вступиться за свою жену. Это дорого ему обошлось: Потемкин запустил в князя шахматной доской:
– Я ее не принуждаю – она сама тому рада!
Была поздняя осень. Усталые лошади едва вытаскивали разломанный шарабан из грязи молдавских дорог. Кое-где еще догнивали разбухшие тела убитых и скотины. Каркало воронье. Потемкин грыз чеснок, а доктор Масса сказал ему:
– Подумайте о своей печени, раздувшейся от угождения вашей светлости. Вчера вы осилили кадушку соленых огурцов, утром почтили светлейшим вниманием жареного гуся, сопроводив его в дальнюю дорогу кастрюлькою шоколада. Сейчас чеснок, а в ближней деревне вас ожидает ветчина с ведром винограда… Какой организм выдержит все это?
– Плевать, – хмуро отозвался Потемкин и послал казака, чтобы нарвал для него с поля гороху. – Мой желудок подобен самой великой России, которая способна переварить все, как переварила она и татар, и шведов…
После побед Суворова воевать стало легче. Матвей Платов с казаками взял Аккерман (Белгород на Днестре), молдаване радостно встретили русских в Кишиневе, австрийцы вступили в Белград, но тут Вена выклянчила у турок перемирие, очень невыгодное для русских… Потемкина сейчас беспокоило поведение Берлина: при войне на два фронта опасно заиметь третий – с Пруссией.
– Где-либо, – рассуждал он, – то ли здесь, то ли на Балтике, но одну лапу из грязи надо скорее вытаскивать…
Эски-Гасан, сидючи в Измаиле, тоже подумывал о мире. Он слал курьеров к Потемкину, выведывая в письмах его настроение. Потемкин с учтивостью дипломата отвечал «крокодилу», что Россия не ради удовольствия войну начала и согласна к миру прочному, но с земель освоенных назад не сдвинется…
Он приехал в Бендеры, выбрался из шарабана. К нему, выдирая ботфорты из слякоти, поспешил племянник Самойлов.
– Ну, что у вас тут, Санька?
– Деремся по малости. Вылазки отразили. В атаке взяли сераскира, который открыто сказывал мне, что жители Бендер склонны сдаться, да паши побаиваются.
– А лишней крови не надобно, – напомнил Потемкин.
Он представил гарнизону Бендер все ужасы сопротивления, заслал в крепость жителей Аккермана, которые поведали осажденным о добром отношении русских, – и паша бендерский сам выехал к Потемкину на белом коне:
– Можете войти в Бендеры, и я надеюсь на ваше благородство. Но в Серале султана меня ждет шелковая петля.
– Не волнуйтесь, – утешил его Потемкин, – я напишу Эски-Гасану, что вы отчаянно и храбро сопротивлялись…
О бескровном взятии Бендер он сообщил Екатерине, как всегда, забыв письмо датировать. (Часов тоже при себе не носил: «Зачем, если часы имеются у моих адъютантов!») Бендеры казались страшным захолустьем. Но если здесь после Полтавы резидентствовал шведский король Карл XII, почему бы не пожить тут и Потемкину? Ставка его перебралась под Бендеры.
Сюда заехал польский чиновник из Вены, захвативший и варшавскую почту. Потемкин спросил его:
– Какие новые сплетни в Варшаве?
– В свете блистают три замужние дамы. Это княгиня Любомирская, обогащающая любовников, это княгиня Чарторыжская, обирающая любовников, и, наконец, прекрасная Софья Витт, понимающая любовь как продолжение политики.
– А что поделывает нежная пани Ланскоронская?
– Она бежала от мужа в Вену, где и поет под музыку Моцарта. Дирижирует ей Сальери, который недавно выругал герцогиню Доротею Курляндскую, имевшую неосторожность заметить, что музыка Моцарта для нее темна и непонятна.
– Так многие говорят, – призадумался Потемкин…
Андрей Разумовский из Вены оповестил светлейшего, что Моцарт («лучший композитор Германии») не совсем-то счастлив на родине и, если ему предложить независимую жизнь в России, наверное, не откажется покинуть Вену. Попов с удивлением сказал Потемкину:
– Покинуть блистательную Вену… ради чего? Ради проживания в Бендерах, где главный аккорд – пушки?
– Моцарт меня поймет, – отвечал Потемкин. – Композитор Шампен в своей опере «Melomanie» уже использовал канонаду, включенную в органный пункт… А разве Моцарта не вдохновят хоры цыган молдавских? Или песни нашей Украины?
– Так посылать ли предложение Моцарту?
– Погоди, душа моя. Сначала вызови сюда Ушакова…
Внимание светлейшего было уделено Екатерине Федоровне Долгорукой, которая бежала из Петербурга в Бендеры, преследуемая любовью графа Кобенцля. Потемкин исполнял все ее желания, артель ювелиров и золотошвеек трудились, чтобы удовлетворить все ее меркантильные капризы. Целуясь с Потемкиным, княгиня каждый раз говорила:
– Клянусь, ехала сюда и ни о чем таком не думала…
Но вот в сонме красавиц появилась энергичная княгиня Прасковья Гагарина, племянница фельдмаршала Румянцева; она приехала из Москвы навестить мужа. Потемкин в ее присутствии объявил за картами, что теперь в Бендерах уже не сыщешь такой женщины, которую нельзя было бы увлечь за ширму:
– Вот, смотрите, и эта княгиня Прасковья…
Гагарина в полный мах залепила ему оплеуху – громкую, как выстрел. Все притихли, ожидая, что будет. Потемкин склонился к руке, его ударившей, и с почтением ее поцеловал:
– Вы самая храбрая. Мы останемся друзьями…
Гагарина доказала храбрость: она первая из русских женщин поднялась в небеса на воздушном шаре и благополучно приземлилась в саду подмосковного имения. Потемкин после этой пощечины стал ее лучшим другом, уважая и мужа ее, которого в Варшаве скоро повесили на фонаре бунтующие конфедераты…
* * *
В конце 1789 года Бендеры прискучили Потемкину, он перенес ставку в Яссы, где и обосновался надолго. За ним потянулись обозы, кордебалет, капелла, цыгане, зубодеры, парикмахеры, портные, ювелиры, садовники, французские эмигранты, графы и герцоги, блудные девы и легион поваров, способных сотворить кулинарное чудо даже из глины. В шести верстах от Ясс было расположено живописное молдавское село Чердак, где светлейший велел копать глубокие ямы, создавая в них подземные дворцы… Но иногда уже поговаривал:
– Что-то зуб ноет. Не пора ли мне зубы рвать?
Только очень близкие ему люди понимали, что под зубами следует понимать Зубовых, засилье которых при дворе становилось подозрительным. Князь Репнин в эти дни был озабочен другим: гонение на масонов и Новикова уже началось; из московских лож его предупреждали, что гнет власти усиливается. Репнин сказал Потемкину, что шекспировский «Юлий Цезарь» тоже запрещен цензурою, яко вредоносная драма.
– В продаже арестованы духовные сочинения даже митрополита Платона… Вы не находите, что после взятия Бастилии при нашем дворе многое изменилось?
Потемкин всегда был далек от масонства:
– Я нахожу, что многое меняется после взятия Зимнего дворца семейкою Зубовых… Если императрица озлоблена критикой Новикова, то и меня гнать надобно, ибо в типографии ясской мои господа офицеры открыто перепечатывают на станках издания Новикова… Впрочем, князь, я плохо просвещен в бреднях мистических.
– Ее величество прислушается к вашим советам.
Потемкин понимал причины беспокойства Репнина:
– Зачем мне лезть поперед батьки в пекло? Митрополиту Платону в Москве виднее, грешен Новиков или безгрешен, но Платон давно мирволит к Новикову. Пока же Степан Шешковский не взялся за кнут, стоит ли нам тревожиться?..
У него болела рука, Екатерина прислала ему аптечку с камфорной мазью; она жаловалась, что всю неделю согнуться не может, так поясницу ломит, и Потемкин отправил с курьером «мыльный спирт»; оба они мазались по вечерам, один в Яссах, а другая в Петербурге… Скоро императрица поздравила его с титулом «великого гетмана Екатеринославского и Черноморского». Из остатков запорожского войска, из ошметков вольного казачества возникало новое казачье войско в России – черноморское, которое расселялось вдоль берегов моря, образуя станицы, хутора и пикеты, несшие дозорную службу. В ответ на жалобы о худом житье и «голоштанстве» Потемкин обычно говорил:
– Терпите, казаки! После войны я всех вас на Кубань переселю. Кубанское войско создам, а столица будет в Анапе.
– Анапу-то еще взять надо, а Кубань усмирить…
Сидя в Яссах, то праздный, то деятельный, Григорий Александрович издалека не всегда мог постичь все тонкости политики. Разумовский сообщал в Яссы, что Иосиф II слег в постель, в Вене уже поговаривают о переменах политического курса. Наконец зимою до ясской ставки дошло известие, почти траурное: Пруссия заключила наступательный альянс с Турцией, а маркиз Луккезини готовил перья для подписания союза Берлина с Варшавой, Англия в это время открыто угрожала России – ввести свой флот в Балтийское море…
– Контр-адмирал Ушаков прибыл, – доложил Попов.
– Проси. Да скажи, чтобы со мной не чинился…
Воспитанный в пуританской скромности, Федор Федорович попал в большой подземный зал, сверкающий убранством: стены были обиты розовым шелком, в хрустальных курильницах дымились аравийские благовония. После морозной ночи флотоводцу было странно видеть легко одетых красавиц, которые живописными группами сидели на качелях, укрепленных на лентах славного Андреевского ордена. Потемкин валялся на тахте, облаченный в бараний тулуп, обшитый сверху золотою парчой, под тулупом была надета на голое тело рубаха до колен, из-под нее торчали босые ноги… Он сделал знак рукою, и все покорно удалились.
– Ты помирать где собираешься?
Вопрос не с потолка. Ушаков пожал плечами:
– Если не в море, так, наверное, в деревне.
– А что у тебя там, в деревне-то?
– Да ничего. Ни кола ни двора.
– А я, – вдруг сказал Потемкин, – помирать стану в Николаеве. Сам я этот город выдумал, сам и взлелеял. Пусть там и лежат мои кости, а в Петербурге гнить не желаю…
Прелюдия завершилась. Светлейший спустил ноги с тахты, от медвежьего окорока отрезал адмиралу жирный ломоть:
– Ешь! Ты же с дороги…
Ушаков не был знатен, а Потемкин, давая жестокие уроки титулованным гордецам, с простыми людьми вел себя просто.
– Ты мне нужен, – сказал он. – Хочу обсудить будущую кампанию на море: что нам делать вернее? А всех этих Войновичей и Мордвиновых мы за пояс заткнем…
Ушаков хотя и натерпелся обид от Мордвинова, но – честный человек! – за Мордвинова же и вступился:
– Для хозяйства флотского Николай Семеныч пригоден: он леса дубовые вокруг Николаева садит, с Дона уголь каменный возит, учит бабок наших без дров обходиться…
Потемкин выслушал. Снял с головы парик и отбросил его. По плечам сразу рассыпались нежные льняные кудри.
– Ваше превосходительство, – титуловал он Ушакова, – с сего дня будете командовать флотом из Севастополя, а Осип де Рибас останется при гребной флотилии… Прошу должное отдавать всем храбрым и достойным… Что еще надобно?
Ушаков жаловался, что людей в экипажах мало.
– Обычный вопль, – отвечал Потемкин. – Баб в деревнях полно, парней тоже, а вот нарожать матросов не поспевают. Бери на корабли солдат.
– Они к морю несвычные. Хочу греков из Балаклавы просить, чтобы навигаторов дали. Еще мне надобно несколько лесов сосновых срубить – для ремонта кораблей…
В беседе Ушаков пользовался морской терминологией, которую Потемкин освоил в совершенстве, и потому, сказав «фор-брамстеньга», Ушаков не объяснял, что это такое. Он завел речь о скудости казны флотской.
– Что деньги? Вздор, а люди – все!
– И я такого же мнения, – отвечал Ушаков, – паче того, сколь человечество существует, а умнее денег для расплаты за труды еще не придумало. Но возымел я желание денежными призами поощрять канониров пушечных за каждое меткое попадание. Пусть азарт явится и соревнование похвальное. А матросу, сами ведаете, каждая копеечка в кошельке дорога. Ежели, ваша светлость, деньги вздор, а люди – все, так вот и давайте мне денег!
– Еще чего? – хмуро спросил Потемкин.
– Якоря нужны тяжелее. Канаты крепче.
Незаметно вошел Попов, и Потемкин велел ему:
– Федору Федоровичу давать все, что просит…
Ушаков был предупрежден: турки снова рассчитывают взять Крым десантами, уничтожить Севастополь и весь флот Черноморский. Светлейший с адмиралом пришли к убеждению, что прежде надо бы штурмовать Анапу, как ближайшую базу турок на Кавказе, и разгромить Синоп, откуда турецкие «султаны» плывут к Севастополю. Напутствие Потемкина было таково: «Требовать вам от всякого, чтоб дрались мужественно, или, лучше скажу, – по-черноморски! Я молю создателя и поручаю вас ходатайству господа нашего».
7. Коллизии времени
К 1790 году незаметно для многих сложился круг людей, которым в XIX веке предстояло стать придворной элитою (Ливены, Бенкендорфы, Адлерберги), но эти пришлые господа крутились пока что вокруг «малого» двора в Павловске или в Гатчине, мало кому известные, а будущий граф Аракчеев в чине подпоручика артиллерии натаскивал в арифметике сыновей Николая Ивановича Салтыкова… Павел, мучимый давним недовольством, утешался мыслями о своем превосходстве над матерью, которой однажды и сознался:
– Я внутренне чувствую, что в с е меня любят.
– Хуже быть того не может, – отвечала мать. – Очень опасное заблуждение думать, что ты всеми любим. Готовьтесь, сын мой, выносить и всеобщую ненависть…
Невестка заказала для печей в Павловске заслонки железные, но с мастером за работу не расплатилась. В ответ на упреки в крохоборстве оправдывалась:
– Но я же великая княгиня, да и дорого ли стоят эти заслонки? А сделав их для меня даром, мастер невольно выказал тем самым преданность моему высочеству.
– Заслонки – тьфу! – согласилась Екатерина. – Но революции с того и начинаются, что с человеком плохо расплачиваются…
Граф Сегюр был отозван на родину, из Парижа приехал новый посол Эдмонд Женэ, которого императрица всячески третировала, как представителя новой Франции – революционной. Павел тоже избегал Женэ, а матери он сказал:
– О чем там спорят в Париже? Будь моя воля или имей я власть вашу, я бы их всех усмирил пушками.
– Вы, – ответила Екатерина, – плохо кончите, осмеливаясь думать, что с идеями можно бороться пушками…
Дела становились день ото дня хуже! Россия скатывалась в кошмар политической изоляции, и уже потому так дорог был для нее союз с Австрией. Екатерина в раздражении писала Потемкину: «Каковы цесарцы бы ни были и какова ни есть от них тягость, но оная будет несравненно менее всегда, нежели прусская, которая совокуплена со всем тем, что в свете может быть только поносного…» Берлинский посол Келлер вел себя при дворе нагло, общаясь более с цесаревичем Павлом, нежели с Безбородко; Екатерина в гневе говорила своему «визирю»:
– Иосиф-то умирает, всеми ненавидим, и не оттого ли занемог, что болтал много, пустяками народ беспокоя. Однако нам без Вены хуже будет. Смотри, сколько врагов у России: Турция, Швеция, Англия, Пруссия, Франция… А где сейчас армия Пруссии? – вдруг спросила Екатерина.
– Она квартирует уже в Силезии.
– Тогда ясно: в Берлине ждут смерти Иосифа…
Иосиф II скончался. На престол заступил его брат Леопольд I, бывший тосканский герцог. Берлин потребовал от него немедленного мира с Селимом и чтобы Австрия вернула полякам Галицию. За эту вот «милость» Польша подарит Пруссии Торн и Данциг.
– Кто автор этого дурачества?
– Очевидно, Герцберг, – отвечал Безбородко.
– А я-то думала, что маркиз Луккезини…
В апреле гром грянул: Пруссия заключила союз с Польшею, и Фридрих-Вильгельм немедля потребовал от поляков уступки Торна и Данцига. Через варшавских шпионов Петербург сумел перехватить прусских курьеров; вот что писал Луккезини своему пьяному королю: «Польша теперь в безусловном распоряжении вашего величества. Можете ею пользоваться, как удобным театром для войны с Россией или Австрией или же как оплотом для сохранения Силезии». Екатерина была подавлена:
– Александр Андреич, никак мы сели в лужу?
– Надо скорее отправлять Булгакова в Варшаву…
В беседе с Александром Воронцовым, братом Дашковой, Безбородко жаловался на все растущее всесилие фаворита Зубова:
– Вот уж не думал, что подобный Зубову мизерабль столь укрепится близ государыни. По опыту знаю, что всяк куртизан желает в дела иностранные клювик просунуть. Но еще ни один из них не болтал столько глупостей, как этот дурачок…
Зубова грызла зависть к авторитету Потемкина; он решил превзойти его, создавая «проекты», которые именовал «приятными умоначертаниями». Зубов призывал императрицу включить (!) в состав Российского государства Берлин и Вену, на карте рисовал новые страны «Австразию» и «Нейстрию». Мало того! Он предлагал Екатерине ехать в Севастополь – там они сядут на корабли и со шпагами в руках поплывут в Босфор, где и продиктуют султану условия мира…
Воронцов подозревал Зубова в хамелеонстве.
– Уверен, – говорил он, – если бы государыня похвалила якобинцев, Зубов таскал бы в своих зубах «Декларацию прав человека», яко верный Трезор носит туфлю хозяйскую…
* * *
Все учитывал Потемкин в настроениях императрицы. Не учел только того, что Екатерина позовет первого попавшегося… Великолепный князь Тавриды пребывал еще в зените своего величия, черви только начинали копошиться в кронах его могучего дуба.
Императрица, поначалу делившая ложе с тремя братьями Зубовыми, кажется, склонялась более к Валериану. Между братьями вспыхнула вражда, и Платон Зубов, самый хищный и коварный, добился того, чтобы Валериан уехал на войну. Потемкин принял красавца в Яссах, прочел наказ императрицы, просившей предоставить Валериану Зубову случай отличиться. Потемкин сказал, что воля государыни для него священна – и послал Зубова под огонь турок, на явную погибель, но Валериан остался цел. Так же светлейший поступил и с Николаем Зубовым, тоже искавшим на войне отличия. Вернувшись в столицу, братья жаловались, что Потемкин хотел убить их. Екатерине они внушали: фельдмаршал постоянно увеличивает армию, полки его сделались двухкомплектны. У него якобы собран уже колоссальный резерв из солдат, которые его обожают, временно он разместил их по деревням. Молдаване с валахами, болгары с греками преданы лично Потемкину – и это опасно! Николай Салтыков, мастер придворных интриг, нашептывал Платону Зубову:
– О гетманстве не забывай, о гетманстве напомни…
Платон Зубов нашептывал императрице:
– Не пойму, зачем Потемкину гетманство дали? У него там ватага собралась атаманов запорожских, и стоит им только свистнуть, как новая гайдаматчина возникнет, а затем и новый Емелька явится… Эдак-то умные люди говорят!
Постоянно твердя о своей пламенной любви, Платон Зубов приучил Екатерину верить в искренность его страсти, и теперь для нее не было дороже этого молодца с красивыми глазами, который охотно дурачился с ее внуками, а между молодыми людьми скакала, визжа, облезлая старая обезьяна – любимица фаворита. Этой обезьяны побаивались все придворные: она прыгала по их головам, раздирая лица и парики, но все терпели, делая вид, будто очень рады этой забаве. Зубов в истоме возлежал на диванах, поигрывая на флейте; он принимал просителей за туалетом, и, не умея подражать Потемкину в его деяниях, он подражал ему тем, что принимал просителей в исподнем. Фаворит часами просиживал перед зеркалом, любуясь собою, а в туалетной, затаив дыхание, сгущалась толпа придворных, и если кто встречал в отражении зеркал надменный взор фаворита, то бывал счастлив, рассказывая об этом как о большой жизненной удаче. К сожалению, в этой толпе появился и Гаврила Державин; извинить его нельзя, но понять можно: Потемкин был далек, а громадная усадьба Зубовых на Фонтанке примыкала к дому поэта…
Заметив фаворита грустным, Екатерина спрашивала:
– Отчего печален, дитя мое?
– Сестрица родила, а… что подарить ей?
Екатерина дарила. По-царски! Из сумм казенных. Зубов прыгал перед нею на одной ноге, резвясь.
– А с чего ты весел сей день?
– У тетушки племянник в корнеты вышел…
Ослепленная Екатерина уже не понимала, что ее превратили в дойную корову. Вокруг престола кормилось громадное, ненасытное семейство Зубовых, их дальних и ближних сородичей. Александр Николаевич Зубов, отец фаворита, приехал в Петербург – обогащаться! Салтыков устроил его прокурором в Сенате – есть ли что слаще. Злобный корыстолюбец, прокурор торговал протекцией всемогущего сына. За взятки он оптом скупал в Сенате тяжебные дела, тяжебщикам говорил – без стыда:
– Ваше дело неправое, но я берусь его выиграть… через сына! Ежели по сенатскому решению – возьму сорок тыщ. Но решение Сената можно оспаривать, а потому давайте мне сразу сотню тыщ, и вашу неправду я через Платошу правдой сделаю. Укреплю вранье ваше именным указом ея величества…
Екатерина все это знала и на все закрывала глаза, будто ее ничто не касалось. Однажды она хотела вовлечь в беседу с Зубовым и своего сына, спросив – каково его мнение? Павел, явно желая уязвить свою мать, ответил, что с некоторых пор у него нет своего мнения:
– Мое мнение совпадает с мнением Зубова.
– А разве я сказал дурость? – сдерзил фаворит.
«Гамлет» выскочил из-за стола как ошпаренный. Его можно понять: почему он должен терпеть оскорбления от любовника своей матери?
* * *
Чесма давно отошла в прошлое, и бравый Александр Иванович Круз все реже вспоминал, как тогда, при взрыве «Евстафия», его подняло под облака, потом с шумом опустило в глубину моря.
– Вместе со мной, – добавлял Круз, – летел с саблей в зубах и Эски-Касан, но он стал капудан-пашой, а я только вице-адмиралом. В довершение всего, когда я всплыл при Чесме, меня матросы потчевали еще веслом по башке…
Василий Яковлевич Чичагов зимовал с эскадрою в Ревеле, а Круз, не поладив с принцем Нассау-Зигеном, был переведен на эскадру в Кронштадте. Екатерина знала, что Круз популярен на флоте, но ходу ему не давала: «У него рука несчастливая», – говорила она. Круз всю зиму энергично приводил эскадру в боевой порядок. Людей, как всегда бывает на Руси, не хватало. Александр Иванович заглядывал в харчевни и лавки Кронштадта, отнимал у мясников топоры, у дворников метлы:
– Что вы тут топорами да метлами машете? И не стыдно вам, красномордым? Шли бы на флот – из пушек стрелять.
– Да не умеем мы. Видано ль дело – пушка!
– Научим. Ступайте на корабли…
Так с бору по сосенке формировались экипажи.
Иное дело – в королевской Карлскроне: Питт Младший, давний недруг России, слал сюда своих инженеров, английские офицеры давали присягу на верность Густаву III, занимая высокие должности на кораблях шведского флота. Питт Младший заверял Стокгольм, что, имей Швеция даже незначительный успех на море, Англия не замедлит прислать на Балтику свою мощную эскадру, которая доломает все то, что не сумеют сломать шведы.
Герцог Карл был уверен в летней кампании:
– У русских нет на Балтике хороших кораблей, нет опытных экипажей. По смерти Грейга у них остался лишь один доблестный адмирал – принц Нассау-Зиген, но он командует только гребными галерами. Дорога на Петербург открыта для нас в этом году, как открыта дорога и туркам на Севастополь…
Мадрид предлагал Густаву посредничество к миру.
– К сожалению, – отвечал король испанскому посланнику, – я уже дал согласие посредничать Пруссии и Англии, но эти страны готовы сами включиться в войну против России…
Из Борго он отправил два письма – Питту и прусскому королю Фридриху-Вильгельму. Герцберг верно расценил послание Густава как обстоятельный призыв к войне с Россией (но в это время король Пруссии впал в состояние алкогольной депрессии, затем «слишком погрузился в нирвану сладострастия, чтоб можно было его разбудить»). Весна 1790 года на Балтике выдалась очень холодная, стылая вода нехотя расступалась перед шведскими кораблями. Было начало марта. В гавани Рогервика шведов не ждали. Они разграбили все магазины, заклепали русские пушки, а комендант крепости де Роберти с поклоном отдал свою шпагу герцогу Зюдерманландскому.
– Соберите с жителей деньги, – велел ему герцог.
Контрибуция составила всего 4000 рублей.
– Больше не нашли, – извинился де Роберти…
Все это произошло близ Ревеля, где стояла балтийская эскадра. Чичагов послал в Рогервик полковника Колюбакина:
– Притащи сюда де Роберти, я хочу повесить его…
На эскадре поминали прежнего коменданта Павла Кузьмина, однорукого старца. В начале войны герцог Карл Зюдерманландский тоже приказал ему отворить ворота Рогервика, но Кузьмин отвечал герцогу:
– Сукин ты сын! Отворяй сам… у меня только одна рука, да и та занята шпагой.
8. От Анапы до Фридрихсгама
А в Николаеве весна обещала быть ранней, обыватели давно спали при открытых окнах. Черный пудель привык к распорядку хозяина: с утра сопровождал его на верфи, где и дремал в стружках, затем, после обеда, бежал следом за ним до штурманского училища, дремля на крыльце, пока Прохор Акимович читал лекции по устройству корабельного корпуса. Курносов жил в достатке, имел прислугу и вестовых, но за все эти годы сыновьям своим даже копейки не послал: пусть обходятся коштом казенным… Неожиданно Ушаков вызвал мастера в Севастополь, а там чего только нет: лимоны, апельсины, орехи грецкие, изюм и халва, миндаль и каштаны, мыло турецкое и хна для волос. Курносов дивился – откуда такое изобилие? Ему объяснили: на флоте турецком сейчас дезертирство повальное, потому Кучук-Гуссейн стал неволить греческих мореходов службой султану, а эллины бегут в Россию на своих кораблях. Товары они разбазарят, корабли русскому флоту продадут, потом и сами на русский флот просятся…
– Слушай! – бодро начал Ушаков. – Турецкий флот пока в Буюк-дере, но скоро явится. Гасан торчит в Измаиле, а к нам нагрянет Саид-бей. Только не путай Саид-бея с Саидом-Али, адмиралом алжирским: оба они флотоводцы изрядные. При Войновиче эскадра наша лишь к середке лета на рейд вытаскивалась, а ныне по весне должны к Анатолии выйти… К тому и вызвал тебя: помогай корабли готовить.
У него все было отлично! Офицерские штаты великолепны. Иностранцев, кроме греков, в Севастополе не осталось. Плохо было только с матросами, но Балаклава сулила дать и их.
Прохор спросил: правда ли, что Потемкин болеет?
– Да. Жаль, не бережет он себя. А коли помрет, нам с тобой худо станется… Но жить при ставке в Яссах я не мог бы! Там знаешь как? Светлейший репку уронит, дюжина холуев знатных бросаются поднимать ее…
Был теплый, хороший вечер. Ушаков и Курносов сидели за столом, вином балуясь, без мундиров – в жилетках белых.
– Федор Федорыч, а скажи-ка ты мне, зачем Потемкину титул гетмана понадобился? Или честолюбия лишнего ради?
– Сплетням не верь, – отвечал Ушаков. – В этом титуле заключена мысль государственная. Не забывай, что Киев – град пограничный, а все, что лежит за Днепром, отрезано от Украины нашей. Потемкин – мужик хитрушший! Пока именует себя «Екатеринославским и Черноморским». А после победы, вот увидишь, объявит свое «гетманство обеих сторон Днепра». И ты понял, что он задумал: объединить Украину Западную с нашею, Левобережной, чтобы все украинцы в единой семье жили… вот ради чего светлейший и пожелал булаву гетманскую!
Адмирал ознакомил сюрвайера с орденом Потемкина, в котором указано: черноморцам прочесать бухты Анатолии, затем штурмовать Анапу с моря, а с берега Анапу станет брать войско Юрия Бибикова, идущее со стороны Кубани… В мае Ушаков вывел эскадру в море, с ним ушли крейсера греческих добровольцев «Панагия Попанди», «Принцесса Елена» и прочие. До самой Анатолии пролегла безлюдная водяная пустыня. Для опознания своих по ночам зажигали два фонаря на вантах, а сходясь ближе, окликали друг друга: «Откудова судно?» – «Николаев». – «Кто командиром?» Ответом был пароль: «Мы богом хранимы…» На подходах к Синопу крейсера разошлись для поиска противника. Ушаков приказал эскадре начать бомбардировку Синопа.
– Кто бы мог подумать, – говорил он офицерам, – что этот городишко был столицею Митридата и даже Трапезундской империи. И уж совсем вчуже мне кажется, что именно здесь, в Синопе, знаменитый Лукулл задавал гостям пиры лукулловские…
Эскадра громила бомбами Синоп и корабли в его гаванях. Появление русских на прибрежных коммуникациях вызвало среди турок страх и панику. Греческие корсары безжалостно топили, сжигали и полонили турецкие суда, но нигде не встретили «султанов» капудан-паши. Зато на флагманском «Рождество Христово» было не повернуться от пленных: турки, греки, армяне, невольники и невольницы, везомые на продажу и теперь от рабства избавленные, черкесы, плывущие с Кавказа на службу Селиму III, «неверные» запорожцы и, наконец, просто нищие… Пленные турки показали: Буюкдерская эскадра еще не оставила Босфора, Саид-бей живет на даче, а часть флота послал в Эгейское море – ловить греческих корсаров Ламбро Каччиони…
– Идем к Анапе, – указал Ушаков штурману.
Черноморский флот совершал первый в истории боевой поход, выполняемый по образцовым планам, в которых все было четко и ясно, как никогда. Но подвела… армия! Анапа отвечала эскадре огнем, и Ушаков понял, что Бибикова под Анапою нет.
– И где он теперь – бог его знает…
На подходах к Севастополю встретили пакетбот, доставивший на эскадру почту от светлейшего. Из бумаг выяснилось, что Юрий Бибиков, еще не дойдя до Анапы, так изнурил солдат, что они едва ноги волокли. А паша Анапы выслал навстречу невольника с караваем хлебным – для Бибикова: «Вот – паша тебе передает, чтоб не сдох от голода, когда назад пойдешь…» Обратный путь был еще страшнее: Кубань разлилась в ширину, как море, а за нею лежала голая степь. Половина войска пала в пути. Потемкин писал о Бибикове как о бездарном подлеце и безумце, поход к Анапе он сравнивал с беспримерным походом Кортеса в Мексику… Потемкин горько оплакивал эту неудачу: «Сколько сим возгордятся турки!»
Эскадра положила якоря на грунт Севастопольского рейда. Ушаков сделал последнюю запись во флагманском журнале: «И тем оной вояж окончен благополучно».
– Эскадре быть готовой к вояжу новому…
* * *
А здесь Балтика, и корабли что-то больно лихие: «Дерись», «Не тронь меня», «Поддержи славу»… Герцог Зюдерманландский держал свой флаг на «Густаве III»; рано утром перед шведами открылась панорама древнего Ревеля, а поперек гавани, заграждая ее, в линию стояли русские корабли, вцепившись в грунт якорями. Английский адмирал Сидней Смит сказал герцогу, что адмирал Чичагов на этот раз поступил очень правильно:
– Не знаю, кто научил его отдать якоря, но видно, что эти варвары выстроили стенку словно из кирпичей…
Порывистый ветер часто кренил шведскую эскадру, идущую с моря; волны заплескивали открытые порты нижних деков, из которых торчали пушечные морды. Русские корабли держали паруса свернутыми и потому стояли на ровном киле. Сближение происходило в абсолютной тишине… Крен мешал шведам, их залпы оказались бесполезны. Зато первый же залп русских рванул паруса головного корабля шведов, на трепещущих ошметках ткани он едва сумел отвернуть в сторону.
– Наконец, это невыносимо! – воскликнул герцог.
Подавая пример другим, его «Густав III» пошел на русских, желая сбить их с якорей. Во время разворота рангоута флагман получил от русских порцию ядер. Одно сумасшедшее ядро, косо взлетев кверху, убило на марсе матроса. С высоты мачты, раскинув руки и ноги, убитый полетел вниз. Но краем бушлата он застрял в блоке! Напрасно марсовая команда тянула канаты – блок заклинило прочным сукном английского производства, и флагман шведского флота потерял управление. Из люков выбегали матросы, огонь русских батарей сметал их с палубы. «Густав III» несло прямо на русскую линию…
– О боги! – взмолился герцог. – Неужели мне предстоит позор плена из-за паршивого блока, в который попал кусок вонючей тряпки от дохлого матроса?!
Русские отлично видели всю безнадежность шведов.
– Эх! – разнеслось по русской эскадре, как один общий вздох, когда покойник сорвался с блока, освободив его шкивы для работы, и тогда паруса «Густава III», снова заполоскав от порыва ветра, помогли флагману отбежать подальше…
Не так повезло идущему следом «Принцу Карлу»: не в силах выбраться из-под огня, он спустил свои флаги.
Шведы отступили, а «Раксен‑Стендер» сел на мель, и шведы устроили на нем пожар, чтобы корабль не достался русским. Герцог Зюдерманландский признался Смиту:
– Сегодня я понял, что испытывает мышь, когда попадает в мышеловку… Будем считать, что нам повезло! И да поможет всевышний моему брату королю во Фридрихсгаме.
…На другой стороне Финского залива, в полном неведении событий, жил и трудился гарнизон пограничного Фридрихсгама: здесь стояли корабли и батареи, в госпитале лечились раненые, в город съехалось немало вольнонаемных работников и жен офицеров. 1 мая бригадиру Слизову доложили, что ночью в море блуждали странные огни. Слизов сообразил:
– Откуда быть кораблям, если Чичагов в Ревеле, Круз в Кронштадте, а принц Нассау-Зиген с нами?
– Очевидно, появились шведы.
– Но лед в Карлскроне и Ловизе еще не сошел.
– А может, шведы «выломались» изо льда?..
Близнецы Курносовы обедали на двухмачтовом коттере «Кречет», где командирствовал Платон Гамалея, лучший астроном флота. Великий трезвенник, он в бокалы мичманские подливал сливки.
– У вас глаза молодые, – сказал он, – с палубы оглядитесь за островами: что там в море творится?
Петр и Павел вернулись в кают-компанию:
– Ясно виден синий штандарт с тремя коронами.
– Так это королевский! Значит, Густав рядом…
Шведская эскадра открыла огонь по батареям, уже покинутым, и по улицам города, не ожидавшего нападения. Уже пылал городской мост, гарнизон спешил укрыться за стенами форштадтов, из госпиталя на валы крепости карабкались раненые, крича:
– Подавай ядра! Где порох?..
Срочно созвали офицерский совет. Комендант Фридрихсгама, служака из немцев, предложил крепость сдать:
– Де Роберти сдал Рогервик, и его не повесили.
– Еще повесим! – предрек бригадир Слизов. – Сначала выслушаем мнение младших. Так положено. Прошу господ мичманов…
– Сражаться! – запальчиво отвечали близнецы Курносовы. – Инвалиды да больные из госпиталя уже на пушках…
Слышалась музыка королевских оркестров. Начальник крепостной артиллерии (тоже из немцев) сказал, что пушки есть, ядра есть, зато нет картузов для засыпки пороха.
– Взять из лавок весь шелк, всю бумагу, – велел Слизов. – Всем бабам кульки свертывать, картузы сшивать… быстро!
Шведы уже стояли на фарватере. Их оркестры гремели. С валов крепости стреляли из ружей инвалиды и раненые. Курносовы сбежали к пристани, когда к ней подвалила шлюпка под белым флагом. Шведский офицер назвался бароном Розеном.
– Я прислан самим королем, – сказал он по-русски. – Мне нужен комендант крепости Фридрихсгама.
– Он болен, – единогласно соврали близнецы.
– Тогда прошу начальника артиллерии.
– Он вчера умер.
– Как странно! – заметил барон Розен. – Тогда передайте волю моего короля своему начальству: Фридрихсгам должен сдаться безо всяких условий. На размышление – два часа!
За эти два часа женщины гарнизона навертели кульков из бумаги, нашили из шелка «картузов», в которые и насыпали пороху. Старинные пушки времен царя Гороха открыли пальбу по шведским кораблям, и синий штандарт с тремя коронами убрался за каменистые острова…
Офицеры собрались на городской площади возле ратуши, обсуждая: что делать далее? С моря прилетела бомба и, сорвав с головы Слизова шляпу, треснулась в булыжники, дымно воняя. Петр Курносов схватил бомбу, стал выдергивать из нее запал.
– С ума ты сошел, парень! – кричали все, разбегаясь.
– Ой, горячая! – ответил Петр, отбросив бомбу…
Два дня близнецы сражались на бастионе, пока не кончились ядра. Гамалея звал их на катер обедать:
– Вы ж голодные, ребятки, ничего не ели…
3 мая ветер развел волну, хлынули дожди. В крепость вошли пехотные батальоны, присланные на подмогу. Полуголые шведы возились в воде, снимая пушки со своих затопленных канонерок. Они пытались поджечь их, но дожди заливали пламя. 6 мая король еще раз рискнул прорваться с судами за фарватер, но крепость встретила его таким яростным сопротивлением, что он был вынужден отвести свой флот в открытое море…
Только теперь примчался курьер – от Чичагова:
– Наша эскадра отогнала шведскую от Ревеля!
Слизов не дал курьеру даже покинуть седло:
– Скачи обратно! Передай Чичагову, братец, что наш гарнизон отогнал флот короля от Фридрихсгама…
Жители уже кинулись в церквушку, солдаты и матросы на радостях ставили свечки перед образом Николы Морского, хранителя всех плавающих. Десятки, сотни, тысячи свечей – все они запылали, и перед иконой вдруг выросла плотная стенка пламени. Священник гарнизона первым осознал опасность и в ужасе бил верующих кадилом по головам, крича в исступлении:
– Да кто ж так молится? Спалите вы меня…
– Спасайтесь! – кричали верующие. – Горим…
С моря король Густав III увидел пламя над Фридрихсгамом. Офицеры советовали его величеству вернуться:
– Наверняка это крепость объята пожаром.
– И пусть горит, а мы идем прямо на Петербург!
9. Преследование
Сиятельный граф Безбородко (как всегда, приоткрыв от усердия рот и сожмурив глаза, заплывшие от ожирения) бодро строчил в ставку Потемкина – к Попову: «Производится ныне примечания достойный суд. Радищев, советник таможенный, несмотря, что у него и так было дел много, которыя он, правду сказать, и правил изрядно и безкорыстно, вздумал лишния часы посвятить на мудрования… выдал книгу „Путешествие из Петербурга в Москву“, наполненную защитой крестьян, зарезавших помещиков… Книга сия начала входить в моду у многой шали; сочинитель взят под стражу».
Пожалуй, даже Вольтера в юности Екатерина не читала с таким вниманием, с каким в старости прочитала «пагубную книгу». Петербург притих: рядом с именем Радищева поминалось имя Степана Шешковского. Екатерина послала книгу Радищева в Яссы – Потемкину. Но теперь для него любое раздражение императрицы невольно связывалось с тем «зубом», который он мечтал выдернуть. Что-то мрачное творилось там, на Олимпе власти, кажется, Екатерина была уже склонна запретить даже собственные сочинения: ведь ее переписка с Воль-тером теперь выглядела крамольной…
– Сказывают люди приезжие, – доложил Попов, вездесущий, – что якобы прокуров Зубов, отец «новичка» нашего, проводит в московские губернаторы князя Александра Прозоровского.
– Дурака-то этого? А зачем?
– Противу мартинистов и Новикова…
Потемкин знал: Екатерина подкрадывалась к Новикову давно. А что могло связывать Новикова с Потемкиным? Да ничего, кроме того памятного с юности дня, когда их одновременно исключили из университета «за леность и тупоумие». Начальство ошиблось: «лентяи и тупицы» стали миру известны, только один ублажается в Яссах, а другой гоним на Москве… Большой знаток религиозной литературы, Потемкин всегда был противником литературы мистической. Но если Екатерина утверждает, что литература обязана воспитывать граждан на положительных видах, то есть ли грех в том, чтобы литература воспитывала добро в людях, описывая явления отрицательные? Так делал Фонвизин, так делал Новиков, так поступал и Радищев…
– Зуб ноет! Дергать, што ли? – скулил Потемкин.
Крамольная книга Радищева была им прочитана. И теперь она, гонимая и проклятая, валялась на диване светлейшего в Яссах. Ее свободно читали все кому не лень, от руки переписывали и распространяли. Может, Потемкин нарочно оставлял ее на диване? Может, и не считал ее пагубной? А может, он поступал так назло самое матушке Екатерине?..
Екатерина ожидала ответа. Потемкин ответ дал.
Но его отзыв о книге Радищева выглядел странно!
На все укоризны и гневы царицы противу автора Потемкин выражал уверенность, что Екатерина не станет преследовать Радищева: «Я прочитал присланную мне книгу. Не сержусь. Рушеньем Очаковских стен отвечаю сочинителю. Кажется, матушка, он и на Вас возводит какой-то поклеп? Верно, и Вы не понегодуете. Ваши деяния – Ваш щит!» Получить такое письмо от Потемкина было для Екатерины как оплеуха от лучшего друга.
– Радищев бунтовщик хуже Пугачева, – говорила она. – Исполнен заблуждений французских, желающий привесть народ к неповиновению начальству. Это есть первый подвизатель революции в России! Он мартинист опаснее даже Новикова, гнездо которого на Москве давно разорить бы надобно…
По всей стране уходили в подполье масонские ложи. Екатерина сама прочитывала списки ученых и литературных обществ, многих масонов стали преследовать, их высылали в глухую провинцию.
Только офицеров флота она не тронула:
– Что с них взять? Они и без того уже на галерах…
А служба на галерах приравнивалась к каторге!
* * *
Перед отбытием в Варшаву Булгакова просили представиться Платону Зубову.
– А разве он служит по Коллегии дел иностранных?
– Не иностранных, а странных. Но так надо…
Фаворит принял заслуженного дипломата в неглиже. При этом он сидел в кресле, засунув в нос палец.
– Надеюсь, мы с вами поладим, – сказал он. – Тем более секретарем посольства в Варшаве мой друг – Франц Альтести.
– Вы ставите вопрос или утверждаете свой тезис?
– А как ты сам думаешь? – улыбнулся Зубов…
Насиловать свою натуру Булгаков не стал: он повернулся и вышел. Безбородко был явно угнетен небывалым и скорым усилением Зубова… На прощание он сказал:
– Во мне уже не нуждаются. Скоро я стану посылать к подъезду Зимнего дворца свою пустую карету, а сам останусь сидеть дома. Отсутствие кареты у подъезда могут заметить. Но вряд ли заметят теперь мое отсутствие в Кабинете государства…
Варшава! В разногласиях сейма скрещивались клинки друзей, смыкались кубки в тостах врагов: «Польша сильна раздорами!» Слышался звон прусских талеров, и юрский маркиз Луккезини, сверкая фарфоровым глазом, заверял панство: «Союз слабой Польши с сильною Россией опасен для поляков, но союз слабой Польши со слабой Пруссией становится опасен для сильной России… Не верьте Потемкину! – заклинал он. – Не Потемкин, а король Пруссии вернет вам Галицию и даже… даже Силезию».
На кострах в Познани еще сжигали молоденьких «ведьм», варивших кисель на воде из костелов, а здесь, в Варшаве, упивались речами о шляхетской свободе. В этом хаосе мятежного словоблудия сохранял спокойствие Феликс Щенсны-Потоцкий, волочившийся за «прекрасной фанариоткой». Страстно влюбленный в нее, он – по ее внушению – держался «русской партии», в своем имении Тульчине охотно принимал Потемкина и Суворова… Булгакову было неприятно узнать, что госпожа де Витт собирается покинуть Варшаву, и он пытался удержать ее в этом Вавилоне:
– Куда вы? Щенсный готовит вам рай в Умани.
– Ах, что мне Умань! – отвечала красавица. – Я уже взяла однажды крепость Хотин, а теперь спешу на штурм Измаила…
На улицах Варшавы вихрилась пылища за каретами, из цукерен пахло ванилью, улыбки нежных пани были очаровательны, сабли звенели, а король Станислав был надломлен. При встрече с Яковом Ивановичем он проклинал королевскую жизнь:
– Я был первым человеком в Польше, соорудившим громоотвод – над своим дворцом. Но, спасенный от молний небесных, бессилен я отражать грозы земные… Что вы со мною делаете? – вырвалось у него из груди со стоном. – Ваша императрица даже не отвечает на мои письма. Король я или не король? Если ваши петербургские вундеркинды не могут спасти Польшу от хаоса, так не лучше ли мне довериться берлинским графоманам?..
Все это не предвещало Булгакову ничего доброго. Повидавшись с маркизом Луккезини, он сказал ему:
– Если Пруссия укрепила свои бранные мышцы субсидиями из Англии, то я советую графу Герцбергу помнить даже во сне: не один Питт в британском парламенте – существует еще и мощная оппозиция Питту… Вы, конечно, маркиз, с большим остроумием помалкиваете сейчас о том, что вам нужны Торн и Данциг.
– Зачем они нужны нашему королю?
– Вот именно! – заключил Булгаков язвительно. – Зачем вам Торн и Данциг, если ваш король пожелал теперь и… Варшаву!
Курляндия всегда была в ленной зависимости от Речи Посполитой, и герцог Бирон прислал полякам тысячу ружей. Нетрудно догадаться, против кого эти ружья будут направлены. Но затем прикатила в Варшаву молодая герцогиня Доротея Курляндская, за ней лошади волокли по улицам двадцать пушек. Все ляхи, и даже сам король Станислав, делали вид, что безумно влюблены в герцогиню… Булгаков затворил двери посольства.
Дипломат – всегда шахматист, играющий на нескольких досках. Нельзя, сидя в Варшаве, видеть только то, что творится в Польше, события сейма надо связывать с интригами Берлина, Лондона, Вены и… даже плюгавой Митавы! Булгаков не сразу понял, что секретарь посольства, венецианец Франц Альтести, уже сделался тайным агентом Платона Зубова…
– Не кажется ли вам, – сказал ему Булгаков, – что революция во Франции не есть наказанье господне для России, напротив, милый Франц, я полагаю, что она поможет нам разрешить внешние проблемы.
– Что для этого надо? – вытянулся Альтести.
– Первым делом надо отозвать из Берлина нашего посла Максима Алопеуса и сослать его в Илимский острог, как человека, продающего графу Герцбергу мои тайные донесения.
– Он масон, а граф Герцберг тоже масон.
– Но русский посол, даже если он масон, не имеет права поддерживать прусские интересы – в ущерб интересам России.
Это было первое условие Булгакова, о котором Альтести известил Петербург. Второе условие было гораздо важнее:
– Я бы не отворачивался от революции во Франции, а вступил бы в союз с революционной Францией, – сказал Яков Иванович. – Якобинцы ввели сейчас в моду новое выражение: алтарь отечества. Так вот, милейший Франц, я напишу императрице свое мнение и после этого могу сложить голову на алтарь отечества…
Екатерина призывала его: пока длится война, действовать осторожно, больше наблюдая. Предельно честно Яков Иванович дал ей понять, что берлинские политики ждут ее смерти, чтобы затем – уже при Павле – воцариться и в русской политике, как они воцарились здесь, в Варшаве, а тогда послом в Петербурге окажется все тот же проклятый маркиз Луккезини, давно брызжущий на весь мир славянства гадючьим ядом…
Альтести доложил Булгакову, что Луккезини вчера собрал чемоданы и укатил в Рейхенбах, где на границе с Австрией собралась мощная прусская армия и куда срочно выехал прусский король, выбравшийся из омута алкогольной депрессии.
– Но позволит ли ему Питт напасть на Австрию?
– Нет, – ответил Булгаков, – Англия пихает Пруссию на войну, но сама же войны боится. Питт не желает видеть Пруссию балтийской державой, Питт с а м желает владеть Балтийским морем… Все проиграют, кроме России!
– Пардон, а кто же будет платить за битые горшки?
– Польша, – очень точно напророчил Булгаков…
Булгаков написал Екатерине, что вражде Европы империя Российская должна противопоставить союз с революционной Францией.
– Да, да! – убежденно говорил он. – Альянс с Парижем, каким бы он ни был, оживит русскую политику, зато он свяжет по рукам и ногам Англию, все недруги разом подожмут хвосты, как подзаборные шавки… Если сейчас Екатерина согласится с моими планами, значит, она воистину великая государыня. Если же она отвергнет мои планы, значит, она только слабая и старая женщина, утешенная слабой любовью ничтожного Платона Зубова…
И об этом Альтести тоже сообщил Платону Зубову!
* * *
Екатерина была предельно возмущена.
– Слушай! – сказала она Безбородко. – Не ошиблись ли мы, посылая в Варшаву Булгакова? Ты посмотри, что он мне тут предлагает. Чтобы я дружилась с парижскими жакобинцами!
Сиятельный «визирь» мямлил, вздыхал, перетоптывался, а чулки на его ногах по-прежнему свисали складками. Графу Александру Воронцову он дружески признался:
– Булгаков очень сильный политик! Только такой политик и способен предложить России то, что может ее спасти. Но союз с Францией некоролевской уже невозможен для Екатерины…
– Так что же будет? – спросил Воронцов.
– А вот то и будет, что Булгакову свернут шею…
Владычица миллионов рабов, императрица уже сама превратилась в жалкую рабыню субтильного наглеца с тонким язвительным ртом, с крохотными ручками барышни, даже летом упрятанными в муфту, с визгливым голосом капризного крикуна. Женщину одолевали сейчас ненависть к Франции и любовь к Зубову, процесс над Радищевым и упорное молчание Потемкина в Яссах. Светлейший писал все реже, жаловался на сильные боли, забывал датировать письма, одно из них, словно в насмешку, Потемкин пометил XVIII веком…
В один из дней Степан Иванович Шешковский зашел погулять в садик при Пажеском корпусе, где ребята здоровущие повалили его в траву и высекли во славу божию… Не думаю, чтобы они секли обер-кнутмейстера за преследования Радищева. Но все-таки не следует забывать, что секли-то Шешковского пажи ея величества, а Радищев ведь тоже из пажей вышел, – так что корпоративную связь событий мы все же будем учитывать… Шешковский нажаловался императрице.
– Утешься, – отвечала она. – Виновных сыщем и сошлем туда, куда Макар телят не гонял. А тебе, Степан Иваныч, чую, предстоит славное путешествие из Петербурга в Москву…
Мы вынуждены признать: дама была с юмором!
10. День восшествия
Каверзы внешней политики едва достигли бастионов Кронштадта, когда флот Густава III, не сумев выманить эскадру Чичагова из Ревеля, снова двинулся на Петербург. Ветер удачи опять напирал в плотную белую стенку парусов, приближая захватчиков к заветной цели… Петя Курносов растолкал брата:
– Проснись, Пашка: шведы идут.
– А много их? – соскочил тот с койки.
– Одних линейных двадцать два вымпела…
Шкиперы торговых судов, идущих с моря в Петербург за товарами, рассказывали, что при встрече с ними герцог Зюдерманландский грозился: «Дорого старик Чичагов заплатит за мои корабли, потерянные у Ревеля…» Под флагом герцога был собран цвет шведской аристократии, лучшие офицеры флота.
Вице-адмирал Круз держал флаг на «Иоанне Крестителе», командуя кордебаталией, на «12 Апостолах» шел в авангарде вице-адмирал Сухотин, в арьергарде – контр-адмирал Повалишин, линейные силы замыкали восемь фрегатов, на которых работали веслами турки. Наступал третий час ночи. Было светло как днем. Маловетрие замедляло сближение. Корабельные оркестры еще не играли. Яков Филиппович Сухотин окликнул Курносовых.
– Вы не Прохора ль Акимыча детки? Я с ним у берегов таврических порох нюхал… Ну, сыпьтесь в люк. С богом!
В батарейных палубах духотища, свет белой ночи бьется через открытые «порты», в которые высунуты пушки. Матросы жеваной бумагой затыкали себе уши:
– Не пороха, а звери! Пальнешь – свету конец…
Оркестры на палубах заиграли, гнусавые гобои вторили ударам в литавры. Бой начался. Через двери и горловины со свистом задували сквозняки – то горячие, то холодные. Страшный шум наполнял отсеки. «12 Апостолов» отвечал на грохот боя хрустом старого дерева, приседанием палуб и паникой крыс, мечущихся под ногами людей. Братья Курносовы держали «пальники» – длинные, будто удочки, издалека поджигая ими затравку в пушках, после чего пушки откатывались назад.
– Берегись! – слышалось то и дело; один матрос не успел отскочить, и пушка сразу перебила ему ноги…
Шведские фрегаты вклинивались в интервалы между кораблями, Круз на «Чесме» сражался впереди линии, весь в дыму, будто горел. Сверху вдруг резануло воплем:
– Эй! Чья тут нога валяется?
– Не трожь: нога адмиральская…
Батарейная палуба купалась в красном дыму, переборки казались обитыми малиновым бархатом. Перегретые пушки не остывали. Одна из них разорвалась, перекалечив прислугу, умиравшую здесь же, под ногами товарищей. В куски разнесло и вторую пушку, а каждый кусок металла сразу находил себе жертву.[14]
– Пашка, – позвал Петя Курносов, – жив ли еще?
– Живой. Только дышать нечем…
С другого борта мичманов оповестили:
– На «Иоанне Богослове» что-то неладное. Круз подзывает его к себе, но «Богослов» отходит прочь.
– Может, тонет?
– Да нет. Кажись, к жене и деткам заторопился.
– А кто командиром на «Богослове»?
– Одинцов… растяпа!
Приказ адмирала был исполнен в точности: русские корабли выходили на дистанцию в два кабельтова, поражая противника в упор. В портовых окошках Курносовы видели иногда даже лица своих врагов – такие же задымленные и перекошенные в крике, какие, наверное, наблюдали из своих пушечных портов и шведы… К шести часам утра Кронштадтская эскадра уже избила авангард герцога Зюдерманландского: шведы один за другим стали покидать «линию». Курносовы поднялись на верхнюю палубу. Сухотин был еще жив, он лежал возле мачты.
– Помирать надо, детушки, – сказал он и отвернулся. – Что вы ногу-то мою бережете? Выкиньте ее за борт…
Круз на шлюпке обходил корабли, поздравлял команды с победой, просил делать ремонт на ходу.
– Место боя за нами! – возвещал он. – Петербурга шведам не видать. Мужайтесь: курьеры к Чичагову скачут давно, только бы нам выстоять до прихода эскадры Ревельской…
Полдень принес «люфт», и шведы отошли, курсируя между Сескаром и Бьерке. Ночь прошла в неусыпном бдении, люди прилегли где придется. Курносовы дремали, положив головы на остывающие пушки.
– Пашка, ты есть хочешь?
– Не. До еды ли тут.
– А помнишь, как торт-то измаильский умяли?
– Разве это забудешь?..
Усталых канониров бил надрывный кашель – от угара порохов, от зловония уксуса. Утром все видели, что дым сражения еще не растаял. Горизонт оставался смутен и зыбок, как воздух над трясиною. Шведы снова открыли битву, герцогу не терпелось уничтожить эскадру Круза, пока не подошла на подмогу ему чичаговская эскадра. Александр Иванович Круз велел кораблям «скатиться» под ветер, завлекая противника на опасные мелководья. Весь день шла пальба, враги маневрировали в узостях, выгадывали ветер и углы атак. Ораниенбаум и Петергоф застлало дымом, который и отползал теперь к столице подобно грозовой туче. Две бессонные ночи и постоянные схватки измотали русские экипажи, но боевой дух кронштадтцев оставался высок, как и в начале боя… Наконец среди шведских кораблей возникла суета, обмен сигналами: король Густав III срочно отзывал своего брата, герцога Зюдерманландского, в укрытие Выборгской бухты, где собирался весь шхерный флот шведов. А с моря уже подходила эскадра Чичагова…
– Ну, все! – говорили матросы. – Мы выстояли!
С бранью выплевывали изо ртов комки пакли, выковыривали из ушей клочки бумаги. Музыканты заснули среди своих труб и барабанов, среди мертвецов и обломков рангоута. Все шведские корабли, включая и галеры, были заперты в Выборгской бухте, и теперь следовало ожидать капитуляции самого Густава III и его брата Карла…
– Наше положение безнадежно, как и у Карла Двенадцатого после Полтавы, – сказал за ужином герцог Зюдерманландский.
– Выдайте экипажам водку, – повелел король. – Пусть они пьют, сколько хотят, чтобы не задумывались о будущем.
Наступал рискованный момент всей шведской истории.
– Короля будем брать в плен! – объявил Круз.
* * *
Петербуржцы два дня подряд слышали канонаду боя, от которой звенели стекла в домах, а ветер с моря заполнил улицы столицы удушливым дымом. Все сводилось к двум проклятым вопросам: выстоит ли Круз? Успеет ли подойти Чичагов? Екатерина не могла скрыть тревоги. («Великое беспокойство во дворце, – писал очевидец, – почти ночь не спали, граф Безбородко сильно плакал. Таятся оба и не веселы».) Противу возможных десантов врага снова призывали народ в ополчение. На этот раз брали даже беглых бродяг, престарелых мещан, сезонных рабочих и сенатских чиновников. Беда не приходит одна: в пороховых сушильнях на Выборгской стороне взорвались сразу 500 бомб. Стекла в окнах домов столицы повылетали, а грохот был столь велик, что многие приняли его за нападение шведов. 29 мая императрица выехала на Красную Горку, желая наблюдать за морским сражением, ибо не совсем-то полагалась на точность депеш принца Нассау-Зигена. В чахлом лесочке старый адмирал Петр Иванович Пущин (дядя декабриста) угощал императрицу чаем из самовара; потом на шлюпке отправились в Кронштадт. Здесь ее застало возмущение турок, доблестно служивших гребцами на галерах. Завидуя русским матросам, носившим медали, они не желали принимать в награду деньги, которыми их щедро оделяли. Обижать турок не хотелось. Монетный двор спешно начал чеканить из серебряных рублей наградные «челенги» (перья вроде султанов) с надписью «за храбрость». Украсив свои чалмы челенгами, турки сразу успокоились, а принц Нассау-Зиген, галерный начальник, сказал Екатерине:
– Напрасно ваше величество сделали это: султан Селим, если они вернутся домой, всем героям головы отсечет.
– Надеюсь, не все турки пожелают вернуться, а в Казани жить среди единоверцев-татар многие из них согласятся…
Ей представили Ивана Максимовича Одинцова, командира 74-пушечного корабля «Иоанна Богослова».
– Сколько у вас крепостных душ?
– Девять в деревне под Рязанью.
– А сколько имеете детей?
– Тоже девять. – Одинцов стал плакать.
– Ни слезами, ни бедностью вы меня не разжалобите, – сухо сказала Екатерина. – Когда вас адмирал Круз призывал сигналом на битву, вы постыдно поворотили от боя в гавань.
– Я покинул линию, имея повреждение в рангоуте.
– Врете! – крикнула Екатерина. – У вас сбило ядром лишь грот-стеньгу, а такие аварии балтийцы исправляли под огнем… Стыдно! Когда сражались мичманы-мальчишки и добровольцы, взятые на флот чуть ли не с улицы, вы бежали. Шпагу на стол! Вы арестованы. И если мой Сенат приговорит вас к петле, я миндальничать не стану: повешу…
Прощаясь с адмиралами, императрица сказала:
– Вы уж тут сами поладьте. А главное – чтобы король из Выборга не вылез. Посидит без хлеба – сам мира запросит…
…Угроза голода была реальна: почти 200 шведских кораблей и галер, блокированных в шхерах Выборга, имели не только полные экипажи, но еще и 14 тысяч солдат для высадки десантов на петербургских набережных. Королевский совет на «Амфионе» высказался за капитуляцию, Густав III с жаром воскликнул:
– Никогда! Дух Карла Двенадцатого еще не угас в шведском воинстве, а Чичагов не тот, который решится на битву…
На рассвете король выбрался на палубу и положил зрительную трубу на плечо Эренстрема.
– Нам нужен сильный ветер, – сказал он. – Восточный люфт выдует всех нас из этой западни, как пушинку…
В этот день Эренстрем сделал такую запись: «Трудно объяснить поведение русского адмирала Чичагова, который оставался нерешительным зрителем горячего боя…» Всей громоздкою массой кораблей шведы ринулись на прорыв блокады между островами, они исколачивали ядрами русские корабли, а Чичагов не сделал даже попытки преградить им путь в узких проливах. Мимо один за другим проскакивали корабли Швеции, и, когда они вырвались на простор моря, Чичагов засуетился:
– Ах, негодники! Догоняйте их, хватайте короля…
Как будто удирал кот, которого еще можно словить за хвост. Но погоня все-таки началась, благо парусный флот герцога уходил быстро, а гребная флотилия, ведомая лично королем, сильно отстала. Русские один за другим пленяли шведские корабли. Доблестный «Венус», работая пушками, пролетал вдоль шведского строя, и там, где он проходил, шведы покорно спускали флаги, сдаваясь. Король с корабля прыгнул в бот, с бота перескочил в шлюпку; настал момент, когда его следовало хватать за фалды и тащить в плен… Но Чичагов отдал приказ:
– «Венусу» отойти! – И король был спасен…
«Венус» притащил за собой два корабля противника: это был адмиральский «София-Магдалина» и «Ретвизан». Перед Чичаговым поставили поднос с королевским гербом.
– Завтрак шведского короля, – объявили ему.
Чичагов, довольный таким трофеем, сказал:
– Сейчас же доставьте в Петербург, пусть матушка государыня полюбуется, до какой нищеты дошел ее братец…
Это была катастрофа! На русской эскадре матросы открыто говорили об измене и подкупе адмирала Чичагова:
– Сволочь старая, лопух драный! Небось взял у короля бочку золота и нам воевать не дозволил…
Екатерина, узнав об этом, впала в отчаяние:
– Чичагов-то! После такого обеда горчицы мне дал…
Она писала Потемкину, что до сих пор неизвестно, куда подевался шведский король: «Завтрак его взят, он состоял из шести сухарей, копченого гуся и двух штофов водки…»
* * *
Густав III, после прорыва из Выборга, завернул гребную флотилию в шхеры Роченсальма (там, где в море впадает река Кюмень и где сейчас находится город Котка). Здесь король как следует укрепился и стал выжидать, что будет делать принц Нассау-Зиген, подходящий к Роченсальму со своими галерами.
Екатерина переслала принцу именной рескрипт, в котором указывала совершенно истребить неприятеля. Шторм разбросал русские галеры в разные стороны, иные прибило даже к Сестрорецку. Но принц Нассау-Зиген уже воспылал жаждою подвига. «Я не успел узнать, какие имеются у шведов суда в Роченсальме, – отписывал он Екатерине, – но это для меня ничего не значит…» Рескрипт императрицы он воспринял как страстное желание непременной победы в день 28 июня. Это был табельный день ее восшествия на престол! Всю ночь галеры боролись с волной и ветром. Кровь сочилась из ладоней гребцов, ветер сгонял корабли в кучу, и тогда весла соседних галер путались, с хряском ломаемые. Гребцы уже падали от изнеможения, наступила апатия, а шведы сохранили свои силы для боя. Русские галеры выбрасывало на камни, они горели меж островов, в ночи слышались призывы тонущих, море вздымало обломки кораблей, трупы и брошенные весла, шведы безжалостно добивали тонущих огнем и ударами весел, никому не давая пощады… К утру все было кончено! Гребная флотилия Балтийского флота погибла вся целиком, волны еще долго выносили на берега тысячи мертвецов. А сколько погибло при Роченсальме, до сих пор неизвестно в точности. Но один только список павших офицеров составил 270 человек.
Екатерина с карандашом в руке вчитывалась во множество фамилий, известных на Руси со времен Рюрика и совсем новых, но уже заслуженных. Она сказала:
– Таких потерь не имел даже Очаков, как в этот сумасшедший денек моего восшествия на престол. – Она заметила в списке и фамилии мичманов Курносовых. – Я отца их помню с давних пор, когда он, тоже молоденек, непорочный лес из Казани доставил… Дать ему чин Бригадира флотского – в утешенье!
Нассау-Зиген просил военного суда над собой, но при этом обвинял русских в трусости. Екатерина не стала с ним спорить. Она поступила умнее: собрала в одну пачку рапорты одних лишь иностранцев, бывших волонтерами на галерах, и эти иностранцы, обвиняя Нассау-Зигена в самодурстве и неблагоразумии, честно подтвердили, что в губительном Роченсальмском сражении все русские моряки проявили стойкость и мужество…
* * *
Балтика сама позаботилась похоронить русских героев.
Пышный торт в кондитерской «Вольф и Беранже» стал первой и последней радостью близнецов Курносовых. Они жили один раз!
Им вместе было всего тридцать три года.
11. Черноморцам – слава!
После поражения Бибикова под Анапой падишах Селим III издал грозный фирман к мусульманам Кавказа. «Ныне, – провозгласил он, – наступила священная война противу неверных… разоряйте и расхищайте их всех; берите в плен их жен и детей, обогащайтесь их пожитками». В конце фирмана султан обещал послать на Кавказ непобедимого Батал-пашу с пушками, этот «гази» (победитель) привезет мешки пиастров, халаты, сабли и шубы на лисьем меху, подзорные трубы и часы швейцарские – в награду достойным. А «недостойные» будут караться по мусульманским законам: младенцев отнимут у матерей, мужьям не позволят спать с женами.
* * *
12 июля 1790 года эскадра Ушакова вернулась в Севастополь после очередной победы… Возле Анапы встретился флот турецкий под флагом самого Кучука, и русские моряки заставили его бежать без оглядки. Бой этот в проливе Керченском запомнился: турки, не выдержав огня, даже захлопывали окошки боевых портов, а все, кто был на верхних палубах, ускакали в нижние деки, боясь быть сраженными… По возвращении в родимую гавань Федор Федорович – праздничный! – устроил ужин для офицеров эскадры.
– Господа офицеры флота христианского, сами вы убедились ныне, что противу неприятеля, сражавшегося по правилам, мы, от правил ненужных отвратясь, действовали по обстоятельствам, и виктория состоялась славная, России надобная. Теперь берега таврические от десантов турецких избавлены…
Новая тактика Ушакова была такова, что, будь Ушаков адмиралом флота британского, болтаться бы ему на виселице в Тауэре, ибо Англия такого нарушения традиций никому не прощала. Оставшись один в своей каюте, Федор Федорович думал: много, даже слишком много делает он такого, что не стал бы делать никакой флотоводец:
– И не потому ли я начал побеждать?..
А кампания на суше была бездейственна: Потемкин не хотел прерывать переговоры, которые – неофициально! – вел с турками, и потому нарочито сдерживал порывы своей армии. Однако Ушакову велел держать флот в готовности. Лето на Руси выдалось холодное, дождливое, но хлеба вошли в рост, изобильны были и покосы. Хлеб и сено – товары неразлучные, ибо как человеку хлеб надобен, так и скотина без сена не выживет, а могучей кавалерии воинской подсыпай еще и овса торбами исполинскими…
Севастополь ждал приезда светлейшего. На флагмане «Рождество Христово» Ушаков велел подновить для гостя лучшую каюту, но Потемкин прежде заехал в Херсон и Николаев, где в общении с чинами флотскими сам убедился, как много недругов у адмирала Ушакова: завидуют таланту, презирают за прямоту и открытый нрав, а победы приписывают удаче… Потемкин зачитал недругам Ушакова письмо Екатерины. «Победу Черноморского флота, – писала она, – праздновали вчерась молебствием в городе у Казанской, и я была так весела, как давно не помню. Контр-адмиралу Ушакову великое спасибо!..»
– Если бы Федор Федорыч, – рассуждал Потемкин, – был при Роченсальме, флоту российскому не знать бы позора того, какой доставил ему принц Нассау-Зиген… Прав был князь Репнин, предупреждавший меня, что на рожон лезть – ума не надо!
Пока Ушаков был в море, Курносов утруждался в Байдарской долине, принося в жертву флоту деревья старинные – ради нужд корабельных. Когда же вернулся в Севастополь, Ушаков выразил желание повидать его сразу же. Был контр-адмирал мрачен. А разговор начал издалека – с выговора мастеру:
– В погоне за флотом турецким не поспели мы. Скорость «султанов» лучше нашей. Обводы у них мастерские, по шаблонам французским…
В штабе порта, сколоченном наспех из досок, благоухало мандаринами. В кувшинах алел турецкий «пордек» (гранатовый сок). В двери с улицы скребся черный ливорнский пудель.
– Прохор Акимыч, – с натугою произнес Ушаков, – ты уж крепись, сколь можешь. Выпала мне доля такая: нанести тебе, друг мой, рану страшную. Сердечную и кровоточащую…
– А что случилось-то? – насторожился Курносов.
– Сыночки твои пропали безвестно у Роченсальма по вине принца Нассауского… Вряд ли спаслись!
Курносов остался недвижим, будто окаменел. Собака скулила с улицы, просилась к хозяину. Ушаков отворил двери, впустил пуделя. Черныш, благодаря его вилянием хвоста, положил голову между ног хозяина, ожидая ласки.
– Вот и все, – сказал Курносов собаке.
Ушаков разлил по чаркам вино.
– Выпей! Горю твоему пособить не могу. Одно сделаю: пиши рапорт об отпуске «по болезни». Отпущу тебя. Езжай куда глаза глядят. Может, даст бог, и полегчает…
– Да куда ж мне ехать-то? – горевал мастер.
– Не плачь. Свет велик…
Ушаков выложил перед ним патент на чин бригадира:
– Вот тебе! С мундиром белым – флотским.
– Ах, на что мне все? Если б не эта вот псина, руки б на себя наложил… Да на кого мне собаку-то оставить?
* * *
Уже не думал бригадир флотский повстречаться с господином Радищевым, но повстречался. Правда, не лично с ним, а с книгой его, которую и вывез из Севастополя, от руки кем-то из офицеров переписанную; в дороге до Петербурга читал в коляске и сравнивал… Заунывные шелестящие дожди сеялись на поникшие травы, убогие жительства глядели на путника кособокими окошками, нищенская юдоль сквозила в настежь раскрытых дверях сельских часовен, где отпевали покойников. И невольно вспомнилась бодрая, самоуверенная юность. Как ехал лесом до Казани, как срывал первые в жизни поцелуи с ярких губ Анюточки Мамаевой (где-то она теперь?) и, может, в ту пору-по наивной младости – не замечал он того, на что столь жестоко указывал ему теперь господин Радищев своей «пагубной» книгой…
На редких станциях бригадир глушил водку стаканами, кормил не себя, а собаку, с нею и разговаривал: «Едины мы с тобою, сиротиночки…» По обочинам дорог брели куда-то солдаты, Прохор Акимович окликал их:
– Куда поспешаете-то, братцы?
– Велено до Лифляндии брести… в Ригу быдто! Сказывают, пруссаки войну хотят объявить нашему российскому величеству.
Пруссия ультиматумом возвещала миру, что желает забрать у поляков Торн и Данциг, а вместо этого отдать им… Киев и Белоруссию. Курносов доехал до столицы, когда салюты в честь побед черноморцев отгремели, а пушки готовились возвестить о мире со шведами. Мир, заключенный в убогой деревушке Верела, так и назывался Верельским… Бригадир хотел поместиться на жительство у «Демута», но в эту гостиницу с собакою не пускали. Пришлось снять две комнатенки в номерах мадам Шаде, обедать ходил в паштетные и кондитерские… В жизни так часто бывает: вспомнишь о человеке, давно не виденном, и обязательно его встретишь… Анна Даниловна Прокудина, урожденная Мамаева, встретилась ему в кондитерской, где угощала своих дочерей пирожками копеечными и леденцами, в бумажки завернутыми. По скудости угощения догадался Прохор Акимович, что в жизни этой женщины все давно порушилось, как и у него тоже. Их взгляды нечаянно соприкоснулись. Бригадир встал и спросил – ради чего она в Петербурге?
– А вот Манечка, вот и Танюшенька… По вдовости убогой решила их в Смольный институт определить. Да напрасно тратилась на дорогу дальнюю: девиц благородных берут в Смольный лишь по заслугам отцовским или дедовским. – А какие заслуги перед отечеством могли быть у ее мужа, пьяницы, взяточника и картежника? Вот и горевала вдова: – Надобно в Казань возвращаться, пока вконец не проелись. Годы-то летят скоро, может, хоть с женихами повезет…
И по облику женщины, и по тем копеечным пирожкам было видно, что вдовство ее несладкое. Стало мастеру жаль ее. И откровенно сознался в своем одиночестве:
– Жену бог прибрал в чуме херсонской, а сыночков при Роченсальме погубили. Остался я один – с песиком!
Договорились завтра погулять в Летнем саду. Анна Даниловна явилась на свидание с дочерьми, а Прохор Акимович, понимая ее материнские заботы, сказал:
– Если у вашего супруга заслуг перед отечеством не обнаружилось, так они у меня в избытке имеются.
– Да вы, сударь, сын-то крестьянский!
– Сын крестьянский, да отец дворянский… вот и вникните, Анна Даниловна: горю вашему помочь можно, ежели Манечка с Танечкой моими падчерицами станут.
Говорил он так, а в душе была немота, и вспомнилась прекрасная Камертаб, вся в лунном сиянии кафской ночи купленная и любимейшая! А теперь и эту, что ли, опять покупает он? Анна Даниловна прослезилась.
– Не надо, – сказал он ей. – Я ведь от души.
– Я вижу, сударь, что душа ваша благородна.
– Вот и хорошо. Будем и завтра гулять здесь…
Вскоре они обвенчались. Прохор Акимович подал прошение на «высочайшее имя» о принятии падчериц в Смольный институт, и барышень Прокудиных зачислили на казенный кошт…
Столица опять выслушала торжественную канонаду в 101 выстрел, чествуя новую победу Черноморского флота. По этому случаю было представление в Зимнем дворце флотских персон первых рангов. Екатерина произнесла речь: «Я всегда отменным оком взирала на все флотския вообще дела, успехи же онаго меня всегда более радовали, нежели самые сухопутныя, понеже к сим изстари Россия привыкла, а о морских ея подвигах лишь в мое царствование прямо слышно стало, и до дней онаго морская часть почиталась слабейшей. Черноморский же флот есть наше заведение собственное, следственно, сердцу нашему особо близкое…» А после речи пировали! Здесь же присутствовали и супруги Курносовы. Анна Даниловна, ошеломленная, еще не освоилась:
– Господи, да кто жа я ныне такая?
– Теперь ты госпожа бригадирша флотская.
– Скажи, милый: много это иль мало?
– Для меня хватает. Тебе тоже хватит…
* * *
Потемкина мучили боли, он писал в раздражении, что Сераль обманывает в переговорах не только его, но и сами турки обмануты: «Теперь выдумали медиацию прусскую. (А на посредничество Пруссии светлейший плевал, конечно!) Мои инструкции: или мир, или война… иначе буду их бить. Бездельник их, капудан-паша, будучи разбит близ Тамана, бежал с кораблями, как курва, а насказал своим, будто потопил у нас несколько судов. Сия ложь и у визиря публикована…»
Турецкая эскадра капудан-паши тихо покачивалась на водах между Тендрой и Гаджибеем; из пазов раскаленных палуб выпучивалась закипающая смола. Полураздетые босые матросы лениво шлялись в корабельные лавки за табаком-латакия; в судовых «киосках», где пылали жаровни, турки варили для себя крепкий кофе «мокко». Был час кейфа. В своем салоне Кучук-Гуссейн принимал Саид-бея, флагманский «Капудание» которого стоял неподалеку на якоре. Между флотоводцами протекала, словно тихий ручей, вялая беседа. Оба они понимали, что после всех неудач вернуться в Босфор – значит познакомиться с капуджи-башой (ведающим запасом шелковых шнурков для удушения неудачников). Сейчас их могло спасти только генеральное сражение с Ушак-пашою, а ослепительная мощь «Капудание» и «Мелеки-Бахри» внушала адмиралам султана чувство уверенности…
Салон капудан-паши был пронизан гудением комаров.
– Это еще стамбульские кровососы, – объяснил Кучук, – они набились внутрь корабля при стоянке в Буюк-Дере, и с тех пор их ничем не выкурить. Так и плавают с нами, всегда сытые.
– А у меня на «Капудание» полно клопов, – поделился Саид-бей. – Я уверен, что их подбросили нам французские якобинцы, когда наш славный корабль ходил в Тулон ради ремонта…
Им доложили, что в море появились корабли. Саид-бей поправил сафьяновую туфлю, спадавшую с его ноги.
– Не спеши, – придержал его Кучук-Гуссейн, – если это даже безумный Ушак-паша, у нас с тобой еще хватит времени, пока он перестроит свою эскадру для нападения…
Саид-бей едва поспел на «Капудание»: Ушаков не стал перестраивать эскадру с походного положения на боевое – его колонны с разгону врезались в турецкие корабли. Мигом опустели кофейные киоски:
– Рубить канаты! Паруса ставить! О Аллах!..
Оставив якоря на грунте, турки устремились в сторону Дунайского гирла. Капудан-паша попутно выстраивал суда в боевую линию. Федор Федорович, расставив ноги, стоял на шканцах, его голосина раскатывался над палубой «Рождества Христова».
– Выходить на выстрел картечный! – призывал он.
В замешательстве боя, в треске рвущихся парусов, в хаосе рангоута и такелажа он успевал выявить то самое главное, что должно решить судьбу битвы. Из Лимана, со стороны Очакова, налегая на весла, спешила гребная флотили де Рибаса. Турецкие корабли отворачивали, их бегство возглавили адмиральские флагманы – «Мелеки-Бахри» и грозный «Капудание».
– Поднять сигнал: «Флоту – погоня!..»
Возле адмирала всегда был переводчик – грек Курико… Ушаков указал ему на фигуру старца, что-то горланившего:
– Уж не Саид ли бей? Матом его крыть не надо, но ты обложи его старым хвастуном, а капудан-пашу – бездельником…
«Капудание» несло мимо, из его внутренних отсеков слышались сдавленные голоса гребцов-невольников, лязг их цепей:
– Братцы, мы здеся… Бейте их крепче!
– Они прикованы к веслам, – сказал грек Курико.
…Если бы сейчас офицеры флота Балтийского глянули на этот бой, их бы охватил ужас: все линии были разломаны Ушаковым, черноморцы врезались в промежутки меж кораблями противника и сбили его с двух бортов сразу, напоминая клинья, всаженные в глубину вражьего строя. При этом скопище кораблей, сцепившихся в поединках, неслось на всех парусах, и туркам было уже никак не оторваться от русских…
– Люфт! – вовремя предупредили Ушакова.
– Ага, чую, – отвечал он. – К повороту…
Забрав полный ветер, «Рождество Христово» в новом натиске на флагманов неприятеля вынудило турок лечь на другой галс. Ветер развел волну, нижние шкаторины парусов отяжелели, намокнув. Был уже шестой час вечера. Погоня продолжалась. Теперь Кучук-Гуссейн хотел только одного – оторваться. Преследуя убегавших, черноморцы точно разбивали рангоут отстающих и, оставив их пораженными, катились по волнам дальше.
– Зажечь фонари, – велел Ушаков.
Бой закончился в темноте, и русская эскадра якорями нащупала под собой жидкий грунт. Тогда фонари погасли, а турки их даже не зажигали. Но во мраке ночи, плещущей штормом, чуялось, что враги не ушли, они где-то рядом. Ушаков накоротке повидался с контр‑адмиралом де Рибасом:
– Боюсь, Осип, как бы кто из наших не положил якоря среди турецких кораблей. Ночь-то отстоят, а утром турки их опознают, и тогда поставят «в два огня», отчего и кусков не останется… Не вижу я фрегата «Амвросия Медиоланского»!
Бескоился он недаром: утром, когда рассвело, «Амвросия Медиоланского» увидели стоящим посреди турецкой эскадры. Но он разумно не держал флага, и турки приняли его за свой корабль. Капудан-паша велел ставить паруса, русский фрегат точно исполнил турецкую команду. Турки двинулись далее, и «Амвросий Медиоланский» пошел рядом с ними, еще неопознанный. Вслед двинулась и вся русская эскадра. Фрегат вскинул на мачту флаг русского флота, с двух бортов осыпал турок картечью и, сменив галс, отвернул к своим… Молодец! Вровень с боевыми кораблями выгребали галеры де Рибаса, орущие ватаги запорожцев приводили турок в смятение. «Мелеки-Бахри» и «Капудание» заметно отставали…
– Отрезай их! – стал волноваться Ушаков.
66 пушек «Мелеки-Бахри» молчали. Его взяли на абордаж, над ним взвился русский флаг. На «Рождестве Христовом» Ушаков подходил все ближе и ближе к массивному «Капудание».
– Саид-бей, – крикнул он, – прыгай за борт!
– Я отрежу тебе уши, – отвечали ему по-русски.
Зайдя с кормы неприятелю, Ушаков поставил своего флагмана бортом, чтобы увеличить эффективность огня.
– Врежьте брандскугелем, – спокойно велел он.
Брандскугель, яростно шипя, вонзился в «Капудание», который и запылал, но Саид-бей не думал сдаваться. Матросы его уже сыпались из люков, как тараканы из горящего дома.
– Аман, урус… аман! – взывали они о пощаде.
С кормы «Капудание», прямо из дыма, Ушакову кричали:
– Я тебе нос отрежу и глаза выколю!
– Аман, аман… – метались в палубах турки.
Канониры спутали «аман» с «обманом»:
– Опять обманывают… Тогда бей их!
Три мачты подкосило разом, будто деревья в лесу, и мачты, разрывая горящие снасти, падали. Было видно, как в пробоины, будто в колодезные ямы, хлещет морская вода. Ушаков, руками разводя перед собою густой дым, звал Саид-бея:
– Где ты, хвастун и бездельник? Прыгай, пока не поздно… Вот мой нос! Вот мои глаза! Вот мои уши! Прыгай, старче…
– Здесь он, – послышалось из дыма.
Возникла незабываемая картина: невольники тащили на себе турецкого адмирала и свалили его к ногам Ушакова, как мешок. Федор Федорович сразу же остыл от боевого гнева.
– День добрый, Саид, – сказал он ему. – В твои-то годы мог бы и дома посидеть: чего полез в эту кашу?
Посреди моря возник вулкан: «Мелеки-Бахри» взорвало.
Вот только теперь Саид-бей стал плакать.
– Не о себе плачу, – говорил он. – Но мой корабль имел в трюмах всю казну султанского флота… Кто мне поверит, что пиастры погибли? Будут думать, что я их украл…
Русская эскадра отвернула в сторону Гаджибея, рядом с нею всплескивала волны гребная флотилия чубатых полуголых запорожцев. На бригантине, под широким кейзер-флагом, спешил навстречу сам Потемкин. А в честь его нужен салют.
– В тринадцать выстрелов, – указал Ушаков.
Рядом с Потемкиным стояла на палубе женщина ослепительной красоты, ветер развевал ее тонкий прозрачный хитон.
Потемкин, указав на женщину, крикнул Ушакову:
– В ее честь – еще тринадцать! Она треск любит…
Это была знаменитая Софья де Витт, которая заверила Потемкина, что станет принадлежать ему только тогда, когда падет Измаил…
12. Измаил вокруг да около
В салоне Ушаков отрапортовал: турки потеряли около 2 000 людей, на «Мелеки-Бахри» сдались 560 моряков, с «Капудание» спасли 18 человек, но зато Саид-бей уже пьет мокко на «Рождестве Христовом». Потемкин с высоты своего гигантского роста навалился всей тушей, сверкающей от обилия орденов и бриллиантов, на приземистого Ушакова, сдернул с него парик и смачно расцеловал в голову, коротко остриженную. Первым делом спросил – сколько русских на эскадре побито?
– Двадцать одна душа.
– Великое дело свершено вами! – сказал Потемкин. – Изгнав капудан-пашу с моря, открыл ты для армии дорогу к Дунаю, а там, на Дунае, – Измаил… Суворов ведает, что без него с Измаилом я не управлюсь, а ты, Федор Федорович, знаешь, что без тебя, друга милого, флоту Черноморскому не жить…
Он выпил водки, присел к столу, письмом оповещая столицу о победе флота: «Наши благодаря Богу такого перца задали туркам, что любо. Спасибо Федору Федоровичу! Коли б трус Войнович был (на его месте), то бы он с… у Тарханова Куга либо в гавани».
Ушаков сказал Потемкину:
– Теперь хочу сразиться с Саидом-Али.
– А на что он тебе?
– Мне Саид-бей сказал, что Саид-Али показывал султану Селиму железную клетку для тигров, в которой поклялся меня живым, будто зверя какого, в Константинополь доставить…
Петербург снова салютовал черноморцам. Федор Федорович получил Георгия и Владимира вторых степеней. А прежние ордена нижних степеней с курьером отправил в Капитул орденский, вернув их государству обратно: с груди адмирала они теперь достанутся другим, которые моложе его, у которых все еще впереди. Светлейший еще раз заверил Ушакова, чтобы завистников не страшился: «Никто у меня, конечно, ни белого очернить, ни черного обелить не в состоянии и приобретение всякого от меня добра и уважения зависит единственно от прямых заслуг!»
* * *
Турок в чистом поле привык бегать, зато уж, если посадить его в крепость, нет врага более стойкого и упорного.
В череде событий на Дунае не забывалось, что несчастный поход Юрия Бибикова к Анапе снова оживил фанатизм имама Мансура. Два года турки собирали армию, и, двинутая на Кизляр грозным Батал-пашою, она была уничтожена за два часа. Черкесы разбежались по аулам, а Батал-паша сдался русским воинам со всеми пушками, халатами, саблями, подзорными трубами и швейцарскими часиками. Потемкин, узнав об этом, распорядился:
– Чтобы в народе русском никогда не увядала память о победе этой, станицу на Кубани именовать Батал-пашинской. А шейха Мансура, в Анапе скрывшегося, хватать живьем! Я к туркам милосерден, но сволочь фанатическую умерщвлять стану…
Всегда крайне обходительный с побежденными, он велел Попову переслать в Севастополь деньги – на пособие пленным туркам, сдавшимся на «Мелеки-Бахри». Голенищев-Кутузов, оправившийся после второго ранения, уже двинул войска к Измаилу, и Потемкин перенес ставку в Бендеры, где по-прежнему был окружен свитою, музыкой, благоуханиями, лестью и женщинами.
Ночи были по-осеннему темными, на яркий свет в комнате с улиц влетали нетопыри. За ломберным столом, как всегда, шла игра. Попов, невезучий в картах, шапками выносил к столу золотые червонцы. Комнаты светлейшего украшали жемчужные вензеля имен женщин, благосклонности которых он домогался. Сейчас Потемкин резался в карты под двумя вензелями сразу: «Е» – это Екатерина Долгорукая, гуляющая по коврам в чалме и шальварах одалиски, а «S» – это Софья Витт. В свите поговаривали, что скоро нагрянет графиня Браницкая… Де Рибас докладывал Потемкину, что его флотилия запорожцев уже вошла в Дунай, и светлейший спросил Ланжерона:
– Вы, полковник, сражались в армии Вашингтона, так скажите, есть ли где в мире крепости подобные Измаилу?
– Бастилия перед Измаилом – игрушечный домик.
Герцог Арман Ришелье был в свите Потемкина самым скромным и образованным среди аристократов.
– Дюк, – спросил его Потемкин, – вы объездили всю Европу, сравним ли Измаил с какой-либо еще цитаделью?
– Я не могу судить о достоинствах Измаила, не видев его, но принц де Линь говорил мне о его неприступности….
Потемкин проигрался и, расплачиваясь за проигрыш, широко зачерпнул золота из шапки своего верного сикофанта.
– Ты себе еще достанешь, – сказал он Попову, – а мне взять негде… Да и кто мне даст?
Принц де Линь прислал в Бендеры сына своего, видного инженера-фортификатора, которого прочил в армию Суворова.
– Лучше следовать далее, оставив Измаил в тылу армии. Допустимо, – сказал де Линь-младший, – что храбрые русские солдаты с возгласом «Виват Екатерина!» взберутся на его стены. Но что они могут поделать с гарнизоном в тридцать пять тысяч отборных башибузуков? Вы все без голов останетесь…
Князь Репнин уже бывал под Измаилом, откуда с трудом ноги вытянул; он тоже доказывал невозможность штурма:
– К числу гарнизона прибавим еще и фанатичных жителей, давших клятву на Коране, прибавьте и татар с Каплан-Гиреем, который привел в крепость орду и шесть сыновей своих… А что вы станете делать с Измаилом, если возьмете его?
– Я сровняю его с землей…
Потемкин крепостей не жаловал. Он предпочитал видеть лучше гладкое место, нежели эти несуразные сооружения, гнездища эпидемий, которые своими безобразными контурами оскорбляли его эстетические вкусы.
Была еще одна крепость, которая решила ему не сдаваться, – это Софья де Витт, которая раскинула перед ним карты, гадая:
– Трефовая дама еще далека от вас, и вы получите от нее желаемое, когда закончатся хлопоты… с Измаилом.
– Карты врут! – в гневе отвечал Потемкин, свирепея.
Одна из светских дам, бывшая тогда при Потемкине, писала: «Волшебная азиатская роскошь доходила до крайней степени… Сам князь носил кафтан, расшитый соболями. Екатерина Долгорукая не покидала князя Потемкина. Г-жа С. Витт бесилась при этом, играя роль наивной простушки. Ужин разносили кирасиры высоченного роста с огромными воротниками; на головах у них были черные меховые шапки с султанами, перевязи серебряные. Во время ужина прекрасный оркестр Сарти исполнял самые лучшие европейские пиесы… Вечером я услышала выстрелы, возвещавшие о взятии нами Килии».
– Ага! – обрадовался Потемкин. – Теперь начнется!..
Большие летучие мыши с оттопыренными ушами кружились вокруг него, взмахами крыл задувая ароматные свечи. 6 ноября – ура! – был взят Тульчинский замок. Турецкая флотилия, забрав семьи, бежала к Исакче, но с берега ее не пропустил Суворов, принудив к сдаче. 13 ноября над Дунаем косо полетел снег. В этот день русские галеры сожгли и пленили остатки Дунайской флотилии турок, а десанты запорожцев овладели крепостью Исакчи. Наконец корабли де Рибаса вышли под Измаил и ударили в его стены первыми ядрами.
Попов – в мундире генерал-майора – объявил при ставке:
– Прекрасные дамы и благородные господа! Кавалер Михайла Голенищев-Кутузов с берега, а кавалер Осип де Рибас со стороны Дуная начали обложение Измаила…
Прекрасная фанариотка снова раскинула перед светлейшим гадальные карты:
– Предстоят хлопоты немалые, и выходит так, что Измаил падет в самый первый день следующего века…
– Да! – захохотал Потемкин. – Так вы, моя воздушная прелесть, к тому времени превратитесь в старуху…
Он увлек женщину в спальню, оркестр Сарти при этом исполнил лирическое вступление, а Попов велел пушкам салютовать победу светлейшего над красавицей.
После чего Потемкин указал Попову:
– Готовь перья острее, буду писать Суворову… Измаил может взять только граф Рымникский!
– Граф Рымникский станет тогда и князем Измаильским, – предупредил его Попов.
– Нет, не станет, – отвечал Потемкин.
* * *ПИСЬМО ПОТЕМКИНА СУВОРОВУ ИЗ БЕНДЕР
Моя надежда на Бога и на Вашу храбрость. Поспеши, мой милостивый друг! Рибас будет Вам во всем на пользу… Будешь доволен и Кутузовым. Сторону города к Дунаю я почитаю слабейшей… Сын принца де-Линя – инженер, употребите его по способности. Боже, подай Вам свою помощь… Князь Потемкин-Таврический.
ПИСЬМО СУВОРОВА ПОТЕМКИНУ ИЗ ГАЛАЦА
Получа повеление Вашей светлости, отправился я к стороне Измаила. Боже, даруй нам свою помощь! Пребуду с глубочайшим почтением, Вашей светлости нижайший слуга – граф Александр Суворов-Рымникский.
Через неделю Суворов уже подъезжал к Измаилу, за ним казак на лошаденке вез котомку с вещами. Летел мокрый снег, было зябко. К великому удивлению полководца, он встречал войска, идущие по слякоти прочь от Измаила.
– Стойте, богатыри! – задержал их Суворов. – Я-то в Измаил стопы направил, а вы куда, братцы, собирались?
– Да нам генералы велели, – хмуро отвечали солдаты. – Сказывают меж собою, что Измаил не осилить. Стенки и впрямь высоченные – глянешь, так и шапки кувыркаются.
– Командую здесь я – Суворов, так и скажите всем, что я снова с вами. А воля светлейшего князя такова, что отступать не велено. Посему возвращайтесь обратно…
Потемкин был ошеломлен известием, что генералы, без его ведома, начали отводить войска. Он переслал Суворову еще один ордер – секретнейший: делай как хочешь и как умеешь, руки тебе развязываю, а твое решение станет моим решением. Этот ордер вполне устраивал Александра Васильевича, давая ему власть главнокомандования. Измаил, гордость султанов, примостился к Дунаю, нерушимо высясь на путях к сердцу Оттоманской империи… Осмотрев крепость в поисках ее слабейших мест, Суворов честно рапортовал в ставку Потемкина: «КРЕПОСТЬ БЕЗ СЛАБЫХ МЕСТ». Этим он признал неприступность Измаила, но Суворов не писал светлейшему, что Измаил нельзя взять. Александр Васильевич повидался с Голенищевым-Кутузовым, который предостерег:
– Ежели очаковское сидение повторится, так турки и правы, что хохочут над нами: с голоду да холоду перемрем.
– Я не светлейший, – ответил Суворов, – и мучить армию не намерен… Отчего ты грустен, Ларионыч мой?
– Беда у меня. Жена пишет, что все детки оспою перестрадали, но выжили. А единый сыночек мой Николенька, рода моего продолжатель, умер… охти, горе мне!
– Смерть уже дважды через главу твою промчалась, словно комета огненная, и уцелел ты. Не будь скорбен – не ищи смерти в третий раз, когда вступишь на стены измаильские.
– Возможна ль эскалада сия?
– Для русских нет невозможного… верь!
Суворов сразу начал ломать ретирадные настроения, готовя людей к штурму, и солдаты кричали ему:
– Живые аль мертвые, а в Измаиле побываем! Веди нас, батюшка, – мы тебя знаем, а ты нас помнишь…
Среди офицеров было немало скептиков; один из них писал родителям в Петербург: «С тех пор, как существует Россия, такого горячего дела, какое нам предстоит, никогда еще не видывали: ибо это не безделица взять одним разом город, так хорошо укрепленный, как Измаил… словом, будем начинать тем, чем обыновенно кончают – приступом!»
13. Приступ и «стыд измаильский»
Де Линь очень высоко чтил Суворова, именуя его Александром Диогеновичем или Александром Македонским. Суворов за эти годы успел полюбить де Линя за юмор, он писал ему в Вену: «Мы пожнем толпы врагов, как стенобитное орудие поражает крепости, и я обниму тебя в тех вратах, где пал последний Палеолог, и скажу: видишь – я сдержал слово – победа или смерть!»
Каждую нацию по-своему воодушевляют перед генеральным сражением. «Кавалеры, – говорил король Генрих IV, – не забывайте, что вы французы, а неприятель перед вами». Фридрих Великий внушал войскам: «Ребята! Сегодня у нас теплый денек, не потеряйте шляпы, и пусть все идет как по маслу».
Суворов на гнедой казацкой лошадке объезжал войска:
– Чудо-богатыри! Два раза вы подходили к Измаилу, первый раз с князем Репниным, второй с де Рибасом, и дважды вы отступали. Бог троицу любит. В третий раз победим или умрем!
– Веди нас, батюшка, – отвечали ему солдаты. – Стыло нам здеся, мокро и голодно… хоть штурмом согреемся!
* * *
Турки в Измаиле не казались столь озверелыми, как в Очакове, голов никому не резали, подвергая русских с высоты фасов лишь оскорбительной брани: «Вы перед нами – как жабы, раздувшиеся перед быком!» Де Рибас доложил Суворову:
– Я уже предлагал им сдачу, но турок очень вежливо отвечал мне, что не видит причин для этого…
Крепость имела формулу вытянутого треугольника, гипотенузу которого омывали волны Дуная, а протяженность всех стен Измаила составляла десять верст. Камень. Валы и рвы. Палисады. Овчарки. Пушки. Помимо янычар и татар в гарнизоне Измаила собрали «штрафников»: сдавшие Аккерман, Килию и Тульчу, они теперь клятвенно обязались кровью искупить свою вину в Измаиле, – и это было опасно! Снег засыпал оголенные сады, холодные ветры перетирали жесткие камыши…
– Я жду лишь прихода фанагорийцев, – сказал Суворов.
Фанагорийский полк был его любимым. По ночам он тренировал солдат во взятии искусственных валов, учил, как быстро заваливать рвы фашинником. Потемкин, всегда боявшийся пролития крови, переслал сераскиру Измаила письмо с предложением капитуляции. Суворов дополнил его своим ультиматумом: «Я с войском сюда прибыл. 24 часа на размышление для сдачи – и воля; первые мои выстрелы – уже неволя; штурм – смерть!..» Два трубача сопроводили парламентера до ворот Измаила, и они почти приветливо распахнулись. Вышли два пожилых турка, с поклоном приняли послание и предложили парламентеру войти внутрь крепости. Он отказался. Но ждать пришлось очень долго. Уже стемнело, когда турки снова появились в воротах:
– Вам советуют убираться, пока не поздно, иначе вы все передохнете от стужи и голода. Впрочем, сераскир, уважая вашего Топал-пашу, изволит передать ему поклон. Окончательный же ответ будет дней через десять.
– Почему такой долгий срок? – спросил парламентер.
– Надо посоветоваться с визирем, а он имеет пребывание в тридцати двух верстах от Измаила…
Суворов на другой ответ и не рассчитывал. Он собрал военный совет. Как водится, выслушали сначала мнение младших.
– Штурм! – сказал донской казак Матвей Платов.
– Иного и не мыслю, – добавил Голенищев-Кутузов.
За штурм высказались все, кто был в совете, включая и де Рибаса, галеры которого качались на стылой воде под стенами Измаила. В боевом журнале было записано: «Приступить к штурму неотлагательно. Уже нет надобности относиться к его светлости (Потемкину). Обращение осады в блокаду исполнять не должно. Отступление же предосудительно».
Суворов встал и поклонился собранию:
– Крайне признателен вам всем, господа…
К туркам в Измаил подбросили его прокламацию. Суворов еще раз предупредил, что лучше им сдаться: «В противном же случае поздно будет пособить человечеству, когда не могут быть пощажены не только никто, но и самые женщины и невинные младенцы от раздраженного воинства, и за то никто, как вы и все чиновники (ваши), перед Богом ответ дать должны…»
Ответ сераскира сохранился для истории:
|
The script ran 0.022 seconds.