1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
– Почему?
– С самого начала этот роман обещал столько чудесного, и у меня было предчувствие, что передо мной развернутся события сказочные, необыкновенные.
– Да, когда читаешь, словно уносишься далеко-далеко от Англии, правда? Словно ты в самом деле в Италии, где все другое, даже небо – синее южное небо, которое описывают путешественники.
– Тебе это нравится, Роза?
– После таких книг, мисс Хелстоун, очень хочется самой отправиться в далекое путешествие.
– Когда вырастешь, может быть, твое желание и сбудется.
– Если само не сбудется, я все равно что-нибудь придумаю. Не вечно же мне сидеть в Брайерфилде. Земля не так уж велика по сравнению с целой вселенной, и мне хочется хотя бы посмотреть, как выглядит наша круглая планета.
– Что же ты хочешь посмотреть?
– Сначала объехать наше полушарие, потом другое. Я решила, что моя жизнь будет настоящей жизнью; я не стану сидеть, цепенея от черной тоски, словно крыса под могильной плитой, или медленно умирать, как вы в своем доме в Брайерфилде.
– Как я? Что это значит, дитя мое?
– Разве не все равно, умирать от скуки или вечно сидеть взаперти в этом доме рядом с кладбищем? Когда я иду мимо, он всегда напоминает мне склеп с окошками. На пороге ни души, за стеной ни звука, и кажется даже, что у вас и дым-то никогда не идет из трубы! Что вы там делаете?
– Я читаю, шью, занимаюсь…
– Вы счастливы?
– А разве я буду счастливее, странствуя в чужих краях, как мечтаешь ты?
– Гораздо счастливее, даже если придется только странствовать и ничего больше. Правда, я хочу это делать с какой-нибудь целью, но даже если вы будете просто всегда в пути, как заколдованная принцесса из волшебной сказки, вы будете счастливее, чем сейчас. Вы увидите столько холмов, лесов и ручьев, и все будут разные, и все будет меняться на глазах под облачным небом или под ярким солнцем, в дождь или в ясную погоду, ночью или при свете дня. А у вас в доме ничто не меняется: та же известка на потолке, те же обои на стенах, те же занавески, кресла, ковры – все то же самое.
– Разве для счастья необходимы перемены?
– Да.
– Может быть, перемены и означают счастье?
– Не знаю, но чувствую, что и унылое однообразие и смерть – это почти одно и то же.
Тут в разговор вмешалась Джесси.
– Ну, разве моя сестрица не сумасшедшая? – спросила она.
– Боюсь, Роза, – продолжала Каролина, – что бродячая жизнь, во всяком случае для меня, кончится так же, как в этой книге, – разочарованием и душевной усталостью.
– Неужели «Итальянец» кончается так?
– Когда я читала, мне казалось, что так.
– Лучше перепробовать все и убедиться, что все суета, чем ничего не попробовать и прожить пустую жизнь. Поступать так – это все равно что зарывать в землю свой талант, это такой же грех, как презренная леность.
– Роза, настоящее удовлетворение дает только сознание исполненного долга, – заметила миссис Йорк.
– Правильно, мама! Если создатель дал мне десять талантов,[107] мой долг пустить их все в оборот и все их приумножить вдвое. Не хранить же золото в пыли комода! Я не стану прятать свои таланты в старый чайник и запирать их в буфете среди чайной посуды. Я не стану заворачивать их в шерстяной чулок, чтобы они задыхались в вашем столике для рукоделия. Я не стану их укладывать и в бельевой шкаф, где простыни сделаются их саваном, и уж наверняка ни за что на свете, слышите, мама? – Роза поднялась с ковра и продолжала стоя: – Ни за что на свете я не спрячу их в суповую миску вместе с холодной картошкой, чтобы они не заплесневели среди хлеба, масла, пирогов и окороков на полках кладовой!
Она на миг умолкла, затем продолжала:
– Мама, Бог, который дал нам всем таланты, когда-нибудь вернется и со всех спросит отчет. Чайник, старый чулок, бельевой шкаф и расписная суповая миска предъявят тогда свои скудные и никому не нужные сбережения во многих домах. Разрешите же хотя бы вашим дочерям пустить их таланты в оборот, чтобы они могли, когда придет время, с процентами вернуть создателю то, что ему причитается!
– Роза, я велела тебе захватить образчик для вышивания, – ты его взяла?
– Да, мама.
– Садись и вышей несколько меток для белья.
Роза быстро села и беспрекословно принялась за работу. Минут десять прошло в молчании. Наконец миссис Йорк спросила:
– Ну как, ты все еще считаешь себя несчастной жертвой?
– Нет, мама.
– Однако же, если я правильно поняла твою тираду, тебя возмущает всякая женская работа по хозяйству.
– Вы меня не так поняли, мама. Мне было бы очень жаль, если бы я не умела шить, и вы правильно делаете, что учите меня и заставляете работать.
– Даже когда прошу заштопать носки твоих братьев или подрубить простыни?
– Да.
– В таком случае к чему все твои пышные фразы и разглагольствования?
– Неужели я должна заниматься только этим? Я буду делать и это, но я хочу сделать больше. Я свое слово сказала, мама. Сейчас мне всего двенадцать лет, и, пока мне не исполнится шестнадцати, я больше не стану заговаривать о талантах; четыре года я буду покорно и трудолюбиво обучаться всему, чему вы сможете меня научить.
– Видите, каковы мои дочки, мисс Хелстоун? – обратилась к Каролине миссис Йорк. – Из молодых, да ранние! У Джесси не сходит с языка «мне хочется», «я предпочитаю», а Роза – та просто дерзит: «я буду», «я не буду»! Вы слышали?
– Но ведь я всегда говорю так не без причины, мама; кроме того, такие «дерзости» вы слышите не чаще раза в год, когда подходит мой день рождения; в такие дни душа просит высказать вслух все, что накопилось, – о моей жизни, о моем воспитании. И тогда я осмеливаюсь говорить и говорю, и, если вы не хотите слушать, не слушайте, мама.
– Я бы посоветовала всем девушкам, – продолжала миссис Йорк, – пока они не вышли замуж и не завели своих детей, внимательно изучать все детские характеры, какие им попадаются; тогда, быть может, они поймут, какая это ответственность – заботиться о беззаботных, какая мука – убеждать строптивых, какой неблагодарный, тяжкий труд – воспитывать даже самых лучших!
– Когда любишь детей, это не должно быть так уж трудно, – возразила Каролина. – А матери любят своих детей даже сильнее, чем самих себя!
– Красивые слова и весьма чувствительные. С грубой практической стороной жизни вам, барышня, видимо, еще только предстоит познакомиться.
– Но, миссис Йорк, когда я беру на руки ребенка, – скажем, ребенка какой-нибудь бедной женщины, – я чувствую, что по-настоящему люблю это маленькое беспомощное существо, хотя я ему и не мать! Я готова сделать для него все и охотно сделала бы, если бы его полностью вверили моим заботам и он был целиком на моем попечении.
– Вы чувствуете! Ну, разумеется! Ведь вами руководит только чувствительность. Вы, конечно, считаете себя весьма утонченной натурой. Но знаете ли вы, что со всеми своими романтическими идеями вы дошли до того, что даже личико у вас эдакое постоянно томное, словно у какой-нибудь героини романа? Подобное выражение вряд ли подходит женщине, которой предстоит пробивать себе путь в реальном мире, опираясь на здравый смысл, вы не находите?
– Нет, миссис Йорк, я этого за собой не замечала.
– Тогда оглянитесь и посмотрите в зеркало. Сравните свое лицо с лицом какой-нибудь крестьянки с молочной фермы, которая встает рано и работает допоздна!
– У меня лицо бледное, но вовсе не такое уж сентиментальное, а что касается крестьянок, то пусть они румянее и крепче меня, зато они, как правило, и глупее и невежественнее. Я думаю больше и соображаю лучше простой молочницы; значит, в тех случаях, когда нужно соображать, они будут ошибаться, а я буду действовать правильно.
– О нет! Вам всегда будет мешать ваша чувствительность. Вы всегда будете подчиняться сердцу, а не рассудку.
– Конечно, чувства будут часто влиять на мои поступки: на то они нам и даны. Когда сердце прикажет любить, я должна полюбить, и я полюблю. Надеюсь, если у меня когда-нибудь будут муж и дети, сердце прикажет мне и научит их любить. И, надеюсь, все мои чувства тогда будут достаточно сильны, чтобы укрепить эту любовь.
Каролина говорила с горячностью и сама этому радовалась; ей было приятно, что она осмелилась высказать все это миссис Йорк, не заботясь о том, какие несправедливые колкости она может услышать в ответ. Поэтому она только вспыхнула, но не от гнева, а от волнения, когда суровая матрона холодно ее оборвала:
– К чему такой драматизм? На меня он не действует, так что не старайтесь понапрасну. Вы хорошо говорите, очень красиво, но кто вас слышит? Одна старая замужняя женщина и одна старая дева. Для таких речей здесь явно не хватает холостого мужчины. Уж не прячется ли за портьерой мистер Роберт, скажите нам, мисс Мур?
Гортензия, которая пропустила большую часть разговора, так как хлопотала на кухне, готовя чай, не поняла всей соли и страшно удивилась. Совершенно серьезно она ответила, что Роберт сейчас в Уинбери. Миссис Йорк рассмеялась свойственным ей коротким смешком.
– Браво, мисс Мур, – сказала она покровительственно. – Только вы могли понять мой вопрос так буквально и ответить на него так просто. Вам-то чужды всякие интриги! Вокруг вас могут происходить самые странные вещи, и вы ни о чем не догадаетесь, – вы не из тех, кого называют прозорливыми.
Видимо, этот двусмысленный комплимент не особенно понравился Гортензии. Она выпрямилась и сдвинула свои черные брови, но вид у нее по-прежнему был недоумевающий.
– Я с детства отличалась осмотрительностью и умением разбираться в людях, так все говорили, – возразила мисс Мур; видимо, эти качества были ей особенно дороги.
– Поручиться могу, уж вы-то никогда не затевали интриг, чтобы заполучить себе мужа, – продолжала миссис Йорк. – А потому, не обладая опытом, не можете угадать, когда такими делишками занимается кто-нибудь другой.
Эти «милые» слова поразили Каролину в самое сердце, как того и добивалась благожелательная обличительница. Она даже не нашлась, что возразить; в тот миг она была совершенно беззащитна, ибо любой ее ответ ясно показал бы, что удар попал в цель.
Миссис Йорк злорадно взирала на Каролину; девушка сидела с пылающими щеками, смущенно опустив глаза, и ее взволнованное лицо выражало такую боль и унижение, что матрона была полностью удовлетворена. Эта странная женщина питала врожденную неприязнь ко всем застенчивым, чувствительным натурам, а хорошенькие, нежные и к тому же юные лица были для нее тем более несимпатичны. Правда, ей не часто доводилось встречать все эти неприятные качества у одного человека, и еще реже случалось, что такой человек оказывался целиком в ее власти, когда она могла бы над ним поизмываться вволю. К тому же сегодня миссис Йорк была особенно язвительна и непримирима, и потому, как злобный козел-вожак, склонив голову и выставив рога, чтобы боднуть побольнее, она снова ринулась в атаку:
– Ваша кузина Гортензия – примерная сестра. Девицам, которые являются сюда ловить свое счастье, ничего не стоит с помощью самой простой женской хитрости обворожить хозяйку дома, а потом водить ее за нос, не правда ли, мисс Хелстоун? Кстати, если не ошибаюсь, вы очень цените общество вашей кузины?
– Гортензия всегда была ко мне очень добра.
– Про сестер, у которых есть холостой брат, все их незамужние подруги говорят, что они очень добры!
Каролина медленно подняла глаза; смущение в них исчезло, взгляд был тверд, синева его глубока и холодна, а лицо, с которого сбежала краска стыда, побледнело и стало решительным.
– Что вы хотите этим сказать, миссис Йорк? – спросила она.
– Я хочу преподать вам урок – показать разницу между истинной честностью и хитрыми уловками и сентиментами.
– Вы полагаете, я нуждаюсь в таком уроке?
– Большинство теперешних девиц в нем нуждается. А вы вполне современная девушка – скучненькая, нежненькая, склонная к уединению, то бишь, насколько я понимаю, просто считающая обычных людей недостойными вашего внимания. Но обычные, обыденные, честные люди много лучше, чем вы о них думаете. Они куда лучше какой-нибудь девчонки, с головой, набитой романтическими бреднями, которая и носа не кажет из дома своего дядюшки, не выглядывает даже за калитку сада…
– И следовательно, о которой вы сами ничего не знаете! Простите, впрочем, простите вы меня или нет, не имеет значения, – вы напали на меня без всякого повода, и я буду защищаться, не прося извинений. Вы ничего не знаете о моих отношениях с этим домом. В приступе раздражения вы стараетесь отравить их ничем не оправданными оскорбительными подозрениями, в которых гораздо больше лжи, хитрости и фальши, нежели во всех моих поступках. Да, иногда я бываю бледна, иногда грустна, но вас это не касается. Да, я люблю книги и не расположена к сплетням, но это касается вас еще меньше. А то, что моя голова будто бы набита романтическими бреднями, так это ваши предположения. Да, я племянница священника, но это не преступление, хотя вы, по своей ограниченности, может быть, и считаете это преступлением. Вы меня не любите, но у вас нет причин меня не любить, а потому держите свою неприязнь при себе. И если впредь вы вздумаете выражать ее столь же оскорбительно, я вам отвечу еще откровеннее, чем сейчас.
Каролина умолкла; она была бледна и вся кипела от скрытого возмущения, однако в продолжение всей своей речи она ни разу не повысила голоса; серебристо-ясный, он звучал ничуть не громче обычного. Только кровь незримо пульсировала в ее жилах быстрее, чем всегда.
Миссис Йорк не смогла даже оскорбиться, – с такой суровой простотой, так гордо и спокойно ее поставили на место. Как ни в чем не бывало она повернулась к мисс Мур и проговорила, одобрительно кивая чепцом:
– Оказывается, у нее все-таки есть характер! Всегда говорите вот так откровенно, – продолжала она, обращаясь к Каролине, – и вы своего добьетесь!
– Я отвергаю столь оскорбительный совет, – тем же ясным голосом, с таким же твердым взглядом ответила мисс Хелстоун. – Мне противны советы, отравленные ядом подозрений. Я буду говорить так, как считаю нужным, – это мое право, и ничто меня не заставит вас слушаться. До сих пор я никогда еще так не говорила; к столь резкому тону и столь грубым словам я буду прибегать лишь в ответ на незаслуженные оскорблении.
– Мама, вы нашли достойного противника! – провозгласила маленькая Джесси, которой эта сцена показалась весьма поучительной.
Роза, слушавшая все с бесстрастным лицом, теперь вступила в разговор:
– О нет, мисс Хелстоун для мамы не противник, она волнуется, и мама скоро ее доконает. Вот Шерли Килдар – другое дело! Маме еще ни разу не удалось задеть ее за живое. У мисс Килдар под шелковым платьем такая броня, которую даже ей не пробить.
Миссис Йорк частенько жаловалась на строптивость своих детей. Даже странно было, что при всей ее строгости, при всей ее «силе воли» она не имела над ними никакой власти; один взгляд отца значил для девочек куда больше, чем все ее наставления.
Мисс Мур было до крайности неприятно положение бессловесной свидетельницы в этой перепалке, как всякая второстепенная роль; теперь, наконец обретя уверенность, она начала обличительную речь, доказывая, что обе стороны неправы, что им обеим должно быть стыдно, ибо в подобных случаях следует обращаться к высшему авторитету, под которым она, конечно, подразумевала себя; но, к счастью для всех слушательниц, не прошло и десяти минут, как ее прервали. В дверях появилась Сара с чайным подносом и отвлекла внимание хозяйки, во-первых, золоченым гребнем в прическе и красными бусами на шее, что и было ей немедленно поставлено в упрек, а во-вторых, самим фактом своего появления, заставившим хозяйку заняться приготовлением чая.
После чаепития Роза вернула Гортензии хорошее настроение, принеся гитару и попросив ее что-нибудь спеть, а затем отвлекла умелыми расспросами о музыке вообще и об игре на гитаре в частности.
Джесси тем временем не отходила от Каролины. Сидя на скамеечке у ее ног, она заговорила с ней сначала о религии, потом перешла на политику. Джесси привыкла впитывать каждое слово отца, а затем легко и остроумно, хотя и не всегда понимая суть дела, пересказывать его мнения, раскрывая таким образом его взгляды и отношение к людям как дружелюбное, так и неприязненное. Она громко порицала Каролину за ее приверженность к англиканской церкви и за то, что ее дядя – священник. Она сообщила ей, что та живет за счет своих сограждан и что ей следовало бы честно зарабатывать себе на жизнь, вместо того чтобы пребывать в непростительной лености и питаться «хлебом безделья», то есть доходами в виде церковой десятины. Затем Джесси перешла к обзору тогдашнего кабинета, воздавая по заслугам всем его членам. Без всяких церемоний помянула она лорда Каслри и мистера Персиваля и обоим дала такую характеристику, которая порознь вполне подошла бы Молоху и Велиалу. Она заклеймила войну как всеобщую бойню, а лорда Веллингтона назвала «наемным мясником».
Каролина внимала разглагольствованиям Джесси с искренним интересом. Джесси была от природы наделена бесспорным чувством юмора; невыразимо смешно было слушать, как она повторяла отцовские обличения со всеми особенностями его живого северного диалекта, проявляя горячность и вольнодумство настоящего якобинца в муслиновом платьице с кушаком. Язык ее, от природы совсем не язвительный, был не груб, а скорее простонароден, и выразительные гримаски маленького личика придавали каждой ее фразе особую, захватывающую пикантность.
Каролина шикнула на Джесси, когда та накинулась было на лорда Веллингтона, зато следующая тирада, направленная против принца-регента, доставила ей явное удовольствие. По искоркам в ее глазах и по смешливым морщинкам вокруг губ Джесси сразу поняла, что наконец попала в точку и эта тема нравится ее слушательнице. Она не раз слышала, как отец за завтраком рассуждал о «толстом пятидесятилетнем Адонисе», и теперь с удовольствием пересказывала все замечания мистера Йорка по этому поводу – по-йоркширски откровенными словечками.
Но прости меня, Джесси, я больше не буду писать о тебе! Сейчас вечер, снаружи осенняя слякоть и непогода. В небе всего одна туча, но она окутала всю землю от полюса до полюса. Ветер не знает устали; рыдая, мечется он среди холмов, мрачные силуэты которых кажутся черными в туманных сумерках. Дождь весь день хлестал по колокольне; она возвышается темной башней над каменной оградой кладбища, где все – и высокая трава, и крапива, и сами могилы – пропитано сыростью. Сегодняшний вечер мне слишком напоминает другой точно такой же, осенний, пасмурный и дождливый, но то было несколько лет назад. Те, кто посетил в тот непогожий день свежую могилу на протестантском кладбище чужой страны, собрались в сумерках у камелька. Они были разговорчивы и даже веселы, однако все чувствовали, что в их кругу образовалась какая-то пустота, которую ничто никогда не заполнит. Они знали, что утратили нечто незаменимое, о чем они будут жалеть до конца своих дней, и каждый думал о том, что проливной дождь мочит сейчас и без того сырую землю, скрывшую их утраченное сокровище, над которым стонет и плачет осенний ветер. Огонь согревал их, Жизнь и Дружба еще дарили им свое благословение, а Джесси лежала в гробу, холодная и одинокая, и лишь могильная земля укрывала ее от бури.
* * *
Миссис Йорк сложила свое вязанье, решительно оборвала урок музыки и лекцию о политике и распрощалась, чтобы вернуться в Брайермейнс засветло, пока закат еще не угас и тропинка через поля не совсем отсырела от вечерней росы.
После ухода почтенной дамы и ее дочерей Каролина почувствовала, что ей тоже пора накинуть свою шаль, поцеловать кузину и отправляться домой. Если она еще задержится, станет совсем темно, Фанни придется ее встречать, а как раз сегодня – Каролина это помнила – у них большая стирка и пекут хлеб, так что служанка и без того была занята. И все же она не могла заставить себя подняться со своего кресла у окна гостиной; из этого маленького окошка открывался такой неповторимо прекрасный вид! Оно все заросло по бокам жасмином, но сейчас, в восьмом часу вечера, белые звездочки цветов и зеленые листья казались серыми карандашными набросками, прелестными по очертаниям, но бесцветными на фоне золотисто-пурпурного заката, когда августовская синева неба купалась в пламени угасающего дня.
Каролина видела калитку, по бокам которой росли высокие мальвы, она видела густую живую изгородь из бирючины и лавра, окружавшую сад, но глаза ее искали в этом замкнутом пространстве нечто иное: они хотели увидеть знакомую фигуру человека, который выступил бы из-за кустов и вошел через калитку в сад. И, наконец, она увидела человеческую фигуру, нет, даже две! Сначала прошел Фредерик Мергатройд с ведром воды, а за ним – Джо Скотт, позванивая связкой ключей на пальце. Они шли, чтобы запереть на ночь фабрику и конюшни, а после отправиться по домам.
«Надо и мне собираться, – подумала Каролина, со вздохом приподнимаясь с кресла. – Я с ума схожу, только терзаю себя понапрасну. Во-первых, если я даже буду сидеть здесь дотемна, – он все равно не придет, я сердцем чувствую: судьба на страницах вечности написала, что сегодня мне радости не дождаться. А во-вторых, если он и придет сейчас, мое присутствие его только огорчит, и стоит мне подумать об этом, как вся кровь во мне леденеет. Если я подам ему руку, его рука, наверное, будет холодной и вялой, а когда я загляну ему в глаза, взгляд его будет сумрачен. Мне хочется искорки сердечной теплоты, какую я видела прежде, в счастливые часы, когда мое лицо, или речь, или поступки нравились ему, а что я увижу сегодня? Наверное, одну непроглядную тьму. Лучше мне уйти».
Каролина взяла со стола свою шляпку и уже завязывала ленты, когда Гортензия привлекла ее внимание к великолепному букету, стоявшему в вазе на том же столе. Она сказала, что цветы прислала этим утром мисс Килдар, и пустилась в рассуждения о Симпсонах, гостящих сейчас у нее в Филдхеде, и о суетной жизни, которую Шерли ведет в последнее время. Высказав несколько неодобрительных предположений, мисс Мур прибавила, что просто не понимает, почему хозяйка Филдхеда, всегда поступавшая как ей вздумается, до сих пор не может избавиться от всех этих назойливых родственников.
– Уверяют, – добавила она, – что мисс Килдар не отпускает мистера Симпсона и его семью. Они сами хотели уехать к себе на юг еще на прошлой неделе, чтобы подготовиться к встрече своего единственного сына, который должен вернуться из путешествия; однако мисс Килдар настаивает, чтобы Генри приехал сюда и погостил у нее в Йоркшире. Я думаю, она это делает отчасти для нас с Робертом, чтобы доставить нам удовольствие.
– Доставить вам с Робертом удовольствие? – удивилась Каролина. – Каким образом?
– Что за вопрос, дитя мое? Разве ты не знаешь? Ты, должно быть, не раз слышала, что…
– Простите, сударыня, – прервала ее Сара, появляясь в дверях.
– Вы мне велели варить вишни в патоке. Так вот этот самый конфитюр, как вы его называете, весь пригорел!
– Les confitures! Elles sont brûlées? Ah, quelle négligence incourable! Coquine de cisiniere – fille insupportable![108]
Мадемуазель Мур поспешно вытащила из комода широкий полотняный фартук, повязала его поверх своего черного передника и устремилась «éperdue»[109] на кухню, откуда, по правде сказать, уже доносился не столь ароматный, сколь сильный запах горелого сахара.
Хозяйка и служанка весь этот день воевали по поводу того, каким способом варить варенье из черной вишни, твердой, как мрамор, и кислой, как терн. Сара утверждала, что единственным необходимым и общепризнанным компонентом для этого является сахар. Мадемуазель Мур настаивала и доказывала, ссылаясь на искусство и опыт своей матери, бабушки и прабабушки, что патока, «melasse», в данном случае гораздо лучше. Она, конечно, поступила неосторожно, доверив Саре наблюдение за тазом с вареньем; та, естественно, отнеслась к этому делу так же, как и к рецепту хозяйки, то есть без всякой симпатии, и в результате получилась черная горелая каша.
Из кухни послышалась перебранка, громкие укоры, затем рыдания, в которых было больше шума, чем искренности.
Каролина перед маленьким зеркальцем убирала со щек локоны, заправляя их под шляпку; она понимала, что оставаться дольше было бы не только бесполезно, но и неприятно. Вдруг при звуке открывшейся кухонной двери голоса в кухне разом смолкли, словно хозяйка и служанка одновременно прикусили языки или заткнули себе рты.
«Кто это? Неужели… Роберт?» – подумала Каролина. Он часто, почти всегда, возвращаясь с базара, входил через кухню. Но – увы! – это оказался всего лишь Джо Скотт. Он многозначительно трижды хмыкнул – по разу в адрес каждой представительницы бранчливого и вздорного женского пола – и сказал:
– Я вроде слышал какой-то треск?
Никто не ответил.
– А поскольку, – продолжал он поучительным тоном, – хозяин вернулся и сейчас войдет сюда этим ходом, я подумал, что лучше известить вас. Когда в доме одни женщины, туда не годится входить без предупреждения. А вот и он сам. Входите, сэр. Они тут затеяли какую-то чудную войну, но я вроде их утихомирил.
Послышались шаги, в дом вошел кто-то еще, но Джо Скотт продолжал ворчать:
– И чего это они вздумали сидеть впотьмах! Сара, лентяйка, ты что, не можешь засветить свечу? Солнце уже час как село. Он тут все ноги себе переломает об ваши горшки, столы да скамейки. Поостерегитесь, сэр, они тут чан поставили на самом ходу. Это что, нарочно, что ли?
За этим замечанием Джо последовала смущенная пауза, значение которой Каролина не могла понять, хотя и слушала во все уши. Пауза была короткой. Раздался вскрик, удивленные восклицания, звуки поцелуев, затем приглушенные бессвязные слова. Она смогла только разобрать, как мисс Мур повторяла:
– Mon Dieu! Mon Dieu! Est-ce que je m'y attendais?*
– Et tu te portes toujours bien, bonno soeur?..[110] – ответил другой голос, явно голос Роберта.
Каролина была озадачена. Подчиняясь внутреннему побуждению и даже не думая, правильно ли она поступает, мисс Хелстоун поспешно выскользнула из маленькой гостиной, чтобы ее там не застали, взбежала по лестнице и замерла на верхней площадке, откуда могла видеть все, оставаясь сама незамеченной. Закат к тому времени давно погас, сумерки затопили коридор, но все же она смогла различить в нем фигуры Роберта и Гортензии.
– Каролина! Каролина! – позвала ее мисс Мур. – Venez voir mon frère![111]
«Странно! – подумала про себя Каролина. – Чрезвычайно странно. Почему такое волнение и все эти восклицания по поводу столь обыкновенного события, как возвращение с базара? Надеюсь, она не сошла с ума? Нет, в самом деле, неужто она помешалась из-за подгоревшей патоки?»
Каролина с трепетом спустилась в гостиную, но ее охватила настоящая дрожь, когда Гортензия схватила ее за руку и подвела к Роберту, который стоял напротив еще светлого окна, так что его высокая фигура казалась резким черным силуэтом. Взволнованно и в то же время торжественно Гортензия представила ее, словно они были совершенно незнакомы и виделись впервые в жизни.
Он довольно неловко поклонился и в замешательстве отвернулся от Каролины, как от чужой. В это мгновение слабый свет из окна упал на его лицо, и удивление Каролины достигло предела. Что за таинственный сон? Она увидела лицо Роберта – и не Роберта, похожее – и не похожее.
– Что это? – проговорила наконец Каролина. – Может быть, я плохо вижу? Это мой кузен?
– Конечно, твой кузен! – подтвердила Гортензия.
Но кто же тогда еще появился в коридоре и уже входил в гостиную? Каролина оглянулась и увидела нового Роберта – настоящего Роберта, как она сразу определила.
– Ну что? – спросил он, с улыбкой глядя на ее удивленное, вопрошающее лицо. – Кто тут кто?
– Вот это вы! – последовал ответ.
Тот рассмеялся.
– Полагаю, что это я. А вы знаете, кто он? Вы его раньше никогда не видели, но, конечно, о нем слышали.
Теперь Каролина овладела собой.
– Это может быть только один человек, – он так похож на вас! Это ваш брат, мой второй кузен Луи!
– Мудрый, маленький Эдип, вы сбили бы с толку любого сфинкса! А теперь поглядите на нас обоих. Поменяемся местами. Еще раз! Еще раз, Луи, чтобы ее запутать! Ну, где теперь ваш старый друг, Лина?
– Как будто я могу ошибиться, когда слышу ваш голос! Надо было, чтобы спрашивала Гортензия. Впрочем, вы не так уж похожи, только рост одинаковый, да фигура, да кое-какие общие черты.
– Разве я не Роберт? – спросил незнакомец, в первый раз пытаясь преодолеть свою, по-видимому, природную, застенчивость.
Каролина тихонько покачала головой. Нежный, выразительный взгляд ее глаз словно луч упал на настоящего Роберта: он сказал больше, чем все слова.
Ей так и не удалось сразу уйти домой, сам Роберт настоятельно просил ее остаться. Простая, обходительная и счастливая, по крайней мере в тот вечер, она вдруг сделалась такой интересной и блестящей собеседницей, таким приятным дополнением к их семейному кругу, что никто не хотел с нею расставаться.
Луи казался человеком серьезным, спокойным и довольно замкнутым, однако в этот вечер, – а читатель знает, что этот вечер был для Каролины особенным, – ей удалось преодолеть его сдержанность и растопить лед его суровости. Он подсел к ней и заговорил. Она уже слышала, что по профессии Луи Мур был гувернером. Теперь она узнала, что последние несколько лет он был гувернером сына мистера Симпсона, всюду путешествовал с ним и теперь приехал сюда. Каролина спросила, нравится ли ему его место, но в ответ он только взглянул на нее.
Одного взгляда было достаточно, чтобы она больше не пыталась его об этом расспрашивать. Взгляд этот пробудил в душе Каролины живейшее участие. Какая грусть вдруг затуманила черты его выразительного лица! Да, у него было выразительное лицо, хотя и не столь привлекательное, как у Роберта.
Каролина обернулась, чтобы сравнить их обоих. Роберт стоял чуть позади нее, прислонясь к стене, и листал альбом с гравюрами, а может быть, просто прислушивался к их разговору.
«Откуда я взяла, что они так похожи? – подумала Каролина. – Теперь-то я вижу: Луи скорее похож на Гортензию, а не на Роберта!»
Отчасти она была права. У Луи был более короткий нос и более длинная верхняя губа, как у сестры, а также ее рот и ее подбородок. У молодого фабриканта черты лица были гораздо тоньше, решительнее и определеннее. Лицу Луи, правда, довольно уверенному и умному, не хватало энергии и проницательности. Но, сидя рядом с ним и глядя на него, каждый ощущал, какое глубокое спокойствие распространяет вокруг себя этот более медлительный, а может быть, и более мягкий от природы младший Мур.
Роберт – наверное, он заметил или почувствовал взгляд девушки, хотя сам на него не ответил, – отложил альбом и сел рядом с Каролиной. Та продолжала разговаривать с Луи, однако мысли ее обращались к другому брату, сердце рвалось к тому, на кого она сейчас не смотрела. Она понимала, что Луи скромнее, человечнее, добрее, однако склонялась перед таинственной властью Роберта. Быть рядом с ним, хотя он и молчал, хотя и не касался даже бахромы ее шали или складки белого платья, чувствовать его так близко, – на нее это действовало как дурман! Если бы ей пришлось говорить только с ним, это бы ее смутило, но теперь, когда она могла обращаться к другому, присутствие Роберта было ей сладостно. Речь Каролины лилась свободно: девушка была сегодня весела, остроумна, находчива. Ласковый взгляд и добродушные манеры собеседника воодушевляли и ободряли ее; улыбка искреннего удовольствия на его лице словно пробуждала все, что было светлого в ее душе. Она чувствовала, что в этот вечер ей удалось блеснуть, и особенно радовалась тому, что это видит Роберт. Если бы он сейчас ушел, все ее оживление сразу бы угасло.
Но недолго пришлось ей радоваться и сиять: на горизонте появилось темное облако.
Гортензия, которая до сих пор хлопотала с ужином, теперь принялась освобождать маленький стол от книг и прочих вещей, чтобы поставить на него поднос, и, конечно, не преминула отвлечь внимание Роберта, показав ему вазу с цветами. Действительно, пурпурные, белоснежные и золотые лепестки прямо-таки сверкали при свечах!
– Это из Филдхеда, – сказала Гортензия. – И разумеется, для тебя. Я-то знаю, кого там особенно любят, – уж наверное, не меня!
Вот чудо – Гортензия пошутила! Сегодня она поистине была в ударе!
– Следовательно, там особенно любят Роберта, – заметил Луи.
– Ах, дорогой мой, – отозвалась Гортензия, – Robert, c'est tout ce qu'il y a de plus precieux au monde: a côté de lui, le reste du genre humain n'est que du rebut. N'ai-je pas raison, mon enfant?[112] – прибавила она, обращаясь к Каролине.
– Конечно, – пришлось той ответить, и свет погас в ее душе от этих слов, радость ее померкла.
– Et toi, Robert?[113] – обратился к брату Луи.
– Спроси ее сам при случае, – последовал спокойный ответ.
Каролина не заметила, покраснел он при этом или побледнел; она спохватилась, что уже поздно и ей пора домой. Ей хотелось домой, к себе, и даже Роберт не смог бы теперь ее удержать.
ГЛАВА XXIV
Долина смерти
Будущее иногда предупреждает нас горестным вздохом о пока еще далекой, но неминуемой беде; так дыхание ветра, странные облака или зарницы предвещают бурю, которая усеет моря обломками кораблей; так желтоватая нездоровая дымка, затягивая западные острова ядовитыми азиатскими испарениями, заранее туманит окна английских домов дыханием индийской чумы. Но чаще беда обрушивается на нас внезапно, – раскалывается утес, разверзается могила, и оттуда выходит мертвец. Вы еще не успели опомниться, а несчастье уже перед вами, как новый ужасающий Лазарь,[114] закутанный в саван.
Каролина Хелстоун вернулась домой от Муров как будто бы в добром здоровье. На следующее утро она почему-то проснулась с ощущением странной слабости. За завтраком и в течение всего дня у нее совершенно не было аппетита; все блюда казались ей безвкусными, как опилки или зола.
«Уж не больна ли я?» – подумала она и подошла к зеркалу. Глаза ее блестели, зрачки были расширены, щеки казались розовее и как бы округлее обычного. «С виду я здорова! Почему же мне совсем не хочется есть?»
Она чувствовала, как кровь стучит в висках, необычное возбуждение не покидало ее: множество мыслей, мгновенных, ярких и тут же ускользающих, словно окрашенных отблеском пожара, охватившего все ее существо, кружилось в ее голове.
Всю ночь Каролина провела без сна, изнемогая от жара и жажды. Под утро страшный кошмар начал терзать ее, как кровожадный тигр. Очнувшись, она почувствовала и поняла, что заболела.
Каролина не знала, откуда у нее лихорадка, – ибо это оказалась лихорадка. Наверное, причиной было ее позднее возвращение, какой-нибудь чуть заметный отравленный ветерок, пропитанный вечерней сыростью и ядовитыми испарениями; он проник через легкие в ее кровь, уже воспламененную внутренней лихорадкой сердечных волнений, истомленную и ослабленную давней печалью, раздул роковую искру и упорхнул, оставив позади всепожирающее пламя.
Все же пламя это было, видимо, не столь уж яростным. Два дня у Каролины держался жар, она провела две беспокойные ночи, но никаких особо тревожных признаков у нее не обнаружилось. Поэтому и дядя, и Фанни, и доктор, и мисс Килдар, заглянувшая к больной, не стали волноваться и решили, что через несколько дней все пройдет.
Минуло несколько дней, а облегчение не приходило, хотя все по-прежнему ожидали, что оно вот-вот наступит.
Каролина болела уже две недели, когда однажды миссис Прайор, которая бывала у больной каждый день, вгляделась в нее попристальнее, взяла за руку, пощупала пульс, потом тихо вышла из комнаты и направилась в кабинет мистера Хелстоуна. Там они говорили о чем-то очень долго, почти все утро. Возвратившись к своей занемогшей юной подруге, миссис Прайор сняла шаль, шляпку и подошла к постели. Здесь она постояла с минуту в своей обычной позе, сложив руки и тихонько покачиваясь, затем проговорила:
– Я послала Фанни в Филдхед, мне кое-что может понадобиться, так как я решила побыть с вами несколько дней, пока вам не станет лучше. Ваш дядя охотно согласился. А вы, Каролина, не станете возражать?
– Зачем вам беспокоиться понапрасну? Я совсем не так уж плоха! Но я не могу отказаться, мне очень приятно, что вы будете жить у нас и порой заходить ко мне. Только не тревожьтесь обо мне, Фанни за мной хорошо смотрит.
Миссис Прайор склонилась к бледному личику страдалицы, пригладила ей волосы, выбившиеся из-под чепчика, и осторожно приподняла подушку. Каролина посмотрела на нее с улыбкой, потом потянулась поцеловать ее. Добровольная сиделка подставила ей щеку, потом негромко, тревожно спросила:
– Вам не больно? Вам хорошо, удобно?
– Я почти счастлива, – ответила Каролина.
– Хотите пить? У вас губы пересохли.
Миссис Прайор поднесла к ее рту стакан с освежающим питьем.
– Вы сегодня что-нибудь ели, Каролина?
– Мне не хочется.
– Ничего, даст Бог, скоро аппетит к вам вернется, обязательно вернется!
Опуская больную обратно на подушки, миссис Прайор обняла ее как бы невольным движением, прижала к своему сердцу и на мгновение замерла в этой позе.
– Мне даже выздоравливать не хочется, лишь бы всегда быть с вами! проговорила Каролина.
Миссис Прайор не улыбнулась этой шутке; лицо ее дрогнуло, и несколько мгновений она не могла овладеть собой.
– С Фанни вам привычнее, чем со мной. – сказала она наконец. Наверное, мои заботы кажутся вам странными, навязчивыми?
– Вовсе нет! Вы все делаете так естественно, так ласково. Должно быть, вы привыкли ухаживать за больными. У вас такие неслышные движения, такой спокойный голос, такие нежные руки.
– Я просто всегда добросовестна, душа моя. Вы можете упрекнуть меня в неловкости, но я редко бываю небрежной.
И действительно, небрежной ее назвать было нельзя. С этого часа присутствие Фанни и Элизы сделалось совершенно излишним в комнате больной, здесь всем распоряжалась одна миссис Прайор. Она оказалась заботливейшей сиделкой и не отходила от Каролины ни днем, ни ночью. Та пыталась протестовать, – правда, только вначале и довольно слабо, но вскоре смирилась; отныне забота и сочувствие сменили у постели больной одиночество и печаль.
Между Каролиной и ее сиделкой установилось согласие поистине удивительное. Обычно мисс Хелстоун стеснялась, когда ей уделяли слишком много внимания, да и миссис Прайор в повседневной жизни не очень-то любила оказывать мелкие услуги, но теперь все шло с такой легкостью и так естественно, словно для больной не было ничего милее забот своей сиделки, а для сиделки – ничего дороже ухода за своей подопечной. Миссис Прайор ни единым жестом не выказывала усталости, так что Каролина ничего не замечала и ни о чем не беспокоилась. Впрочем, обязанности миссис Прайор были не так уж обременительны, хотя наемную сиделку они давно бы утомили.
При столь заботливом уходе больная, казалось бы, должна была поправляться, но, как ни странно, лучше ей не становилось. Она таяла, словно снег на солнце, она увядала, как цветок без воды. Мисс Килдар, которая вообще редко задумывалась о смерти, сначала вовсе не беспокоилась о своей подруге, но, видя при каждом новом посещении, как та меняется и все больше ослабевает, она вскоре начала тревожиться не на шутку. Явившись к мистеру Хелстоуну, Шерли проявила столько настойчивости, что тому хоть и против воли, но все же пришлось под конец признать, что у его племянницы не просто мигрень. Поэтому, когда вслед за Шерли к нему пришла миссис Прайор и спокойно попросила послать за доктором, он лишь ответил в сердцах, что, если ей так хочется, она может посылать хоть за двумя.
Прибыл всего один врач, но зато он оказался настоящим оракулом; он произнес путаную речь, смысл которой мог проясниться только со временем, написал несколько рецептов, дал несколько указаний, – все это с самым важным видом, – положил в карман гонорар и уехал. Очевидно, он достаточно хорошо понимал, что ничем не может помочь, но не хотел в этом признаваться.
Никто из соседей по-прежнему не подозревал, насколько велика опасность. Каролина послала Гортензии записку, в которой говорилось, что она просто сильно простудилась, и в лощине все так и думали. Поэтому мадемуазель Мур с сочувственной запиской послала больной две банки смородинного варенья, рецепт полоскания и на сем успокоилась.
Когда слух о приезде врача дошел до миссис Йорк, та лишь отпустила язвительное замечание насчет богатых бездельников, которые, по ее словам, посылают за доктором из-за любой царапины на мизинце, потому что только о себе и думают.
Тем временем «богатая бездельница» дошла до состояния полнейшего равнодушия и начала терять силы с такой быстротой, что все были поражены, все, кроме миссис Прайор, ибо она-то знала, как быстро тают силы физические, когда ослабевает душа.
У больных часто бывают причуды, непонятные для здоровых; одна такая причуда была и у Каролины, причем даже верная сиделка сначала не могла ее объяснить. В определенный день недели, в определенный час больная, как бы плохо она себя ни чувствовала, просила поднять ее, одеть и усадить в кресло поближе к окну. В таком положении она оставалась до полудня, и как бы ни была она измучена и слаба, никакие уговоры не могли заставить ее отдохнуть, пока церковный колокол не отбивал положенных двенадцати ударов. Только заслышав их, Каролина покорялась и кротко позволяла уложить себя в постель. После этого она обычно зарывалась лицом в подушку и натягивала на голову одеяло, словно хотела спрятаться от света, отгородиться от всего мира, который стал ей слишком в тягость. И не раз в такие мгновения плечи больной начинали вздрагивать и в тишине слышались заглушенные рыдания. Все это не укрылось от внимания миссис Прайор.
Однажды во вторник утром Каролина, как обычно, попросила разрешения встать, завернулась в белый капот и села в глубокое кресло; она наклонилась к окну и принялась терпеливо вглядываться вдаль. Миссис Прайор сидела за ее спиной и, казалось, вязала, но в действительности не спускала с нее глаз.
Вдруг мертвенно-бледное лицо больной оживилось, потускневшие печальные глаза засверкали прежним блеском, она привстала и жадно впилась глазами во что-то за окном. Миссис Прайор тихонько подошла к креслу и выглянула из-за ее плеча. Из окна было видно кладбище, а за ним дорога, по которой мчался всадник. Расстояние было не слишком велико, и дальнозоркая миссис Прайор легко узнала Роберта Мура. Как раз в ту минуту, когда он скрылся за холмом, часы пробили двенадцать.
– Можно, я теперь снова лягу? – спросила Каролина.
Миссис Прайор довела ее до постели, уложила, задернула полог и замерла, прислушиваясь. Легкое ложе вздрагивало, из-за полога слышались подавленные рыдании. Лицо миссис Прайор исказилось от боли; она заломила руки, и глухой стон вырвался из ее уст. Теперь она вспомнила: вторник был базарным днем! В этот день Мур обычно проезжал в Уинбери мимо дома мистера Хелстоуна как раз перед полуднем.
Каролина всегда носила на груди какой-то медальон на тоненьком шелковом шнурке. Миссис Прайор давно заметила эту блестящую золотую вещицу, но ей ни разу не удавалось ее как следует разглядеть. Больная никогда не расставалась со своим сокровищем: когда была одета, прятала его под платьем, а в постели держала его в руке. В тот вторник после полудня Каролина впала в забытье, скорее напоминавшее летаргию, нежели сон; с ней так случалось не раз, и это помогало ей коротать бесконечные дни. Но сегодня было особенно жарко; больная беспокойно ворочалась, сбила немного одеяло, и миссис Прайор наклонилась, чтобы его поправить. Маленькая слабая рука Каролины безжизненно лежала на груди, по-прежнему ревниво прикрывая свое сокровище, однако пальчики, такие тоненькие, что на них больно было смотреть, сейчас разжались во сне. Миссис Прайор осторожно вытянула за шнурок крошечный медальон и открыла крышечку. Не удивительно, что медальон был так невелик и тонок, вполне под стать содержимому, – в нем под стеклом хранилась всего лишь прядь черных волос, слишком коротких и жестких, чтобы их можно было принять за женские.
Какое-то нечаянное движение натянуло шелковый шнурок, спящая вздрогнула и проснулась. Последние дни Каролина при пробуждении не могла сразу собраться с мыслями, и взгляд ее обычно не сразу приобретал ясность. Привскочив словно от ужаса, она воскликнула:
– Не отнимай его у меня, Роберт! Прошу тебя! Это мое единственное утешение, – оставь его мне! Я никому не говорила, чьи это волосы, никому их не показывала…
Миссис Прайор едва успела спрятаться за полог. Откинувшись подальше в глубокое кресло возле постели, она села так, чтобы Каролина ее не заметила. Та оглядела комнату и подумала, что в ней никого нет. Спутанные мысли ее медленно прояснялись; как измученные птицы против ветра, с трудом достигали они берега разума, болезненно трепеща крылами. Когда больная убедилась, что вокруг все тихо, она решила, что осталась одна. Но она все еще не пришла в себя: по-видимому, обычное самообладание и ясность разума уже не могли к ней вернуться в полной мере; по-видимому, тот мир, где живут сильные и удачливые, уже уходил от нее, – так во всяком случае ей часто казалось в последнее время. До болезни она никогда не думала вслух, но сейчас слова сами полились из ее уст.
– О, если бы мне увидеть его до кончины еще хоть раз! Неужели небеса откажут мне в такой малости? Боже, пошли мне это последнее утешение перед смертью, – униженно молила несчастная. – Но он не узнает о том, что я занемогла, пока я не умру, – продолжала Каролина. – Он придет, когда я уже буду лежать в гробу, бесчувственная, неподвижная, окоченелая. Что ощутит тогда моя отлетевшая душа? Увидит ли она, узнает ли, что станется с моим телом? Может ли дух каким-либо способом общаться с людьми из плоти и крови? Может ли мертвый вернуться к живым? Может ли дух воплотиться в стихии? Смогу ли я с ветром, водой и огнем снова вернуться к Роберту? Неужели стоны ветра, в которых почти различимы слова, как я слышала прошлой ночью, неужели голос ветра ничего не означает? Или, может быть, ветер рыдает от горя, стучась в окно? Неужели ничто его не терзает, неужели в нем нет души? Нет, не может быть. В ту ночь я слышала, о чем он плакал, я могла бы записать каждое слово, только мне было так страшно, что я не осмелилась при тусклом свете ночника встать за карандашом и бумагой. А что это за магнетизм, от изменений в котором, говорят, мы заболеваем или выздоравливаем, который угнетает нас, когда его слишком мало или слишком много, и оживляет нас, когда его токи находятся в равновесии? Что за силы роятся над нами в воздухе, играя на наших нервах, как пальцы на струнах, и пробуждая в душе то сладкозвучные аккорды, то рыдания, то волнующие мелодии, которые тут же тоскливо замирают?
Где он, этот мир иной? В чем заключается иная жизнь?.. Почему я это спрашиваю? Разве у меня нет причин сетовать, что уже близок час, когда тайная завеса отделит меня от живых? Разве я не знаю, что скоро – слишком скоро! – мне откроется Великая Тайна? Дух великий, в чью божественную сущность я верю, правый Боже, Отец мой, кого я молила и днем и ночью с самого детства, прошу тебя: помоги слабому созданию своему! Поддержи меня в неизбежном испытании, которого я так страшусь! Дай мне силы! Дай мне терпения! Ниспошли мне, – о, ниспошли мне веру!!!
Каролина бессильно откинулась на подушку. Миссис Прайор незаметно выскользнула из комнаты и вскоре снова вошла с таким видом, словно не слышала ни слова из этой странной молитвы.
На следующий день к Каролине явилось несколько посетителей; разнесся слух, что ей стало хуже. Пришел мистер Холл со своей сестрой Маргарет; посидев у постели больной, оба удалились в слезах. Они не ожидали, что бедняжка так плоха. Пришла Гортензия Мур. При ней Каролина сразу оживилась. Улыбаясь, она уверяла, что ничего опасного в ее болезни нет. Она говорила тихим, но веселым голосом, щеки ее от волнения порозовели, и выглядела она много лучше.
– Как поживает мистер Роберт? – спросила миссис Прайор, когда гостья уже собиралась уходить.
– Перед отъездом он был вполне здоров.
– Перед отъездом? Разве он уехал?
Гортензия объяснила, что полиция сообщила ему какие-то новые сведения о бунтовщиках, которых он разыскивает, поэтому Роберт утром отправился в Бирмингем и вряд ли вернется ранее, чем через две недели.
– Он знает о том, что мисс Хелстоун тяжело больна?
– Нет. Он, как и я, думал, что она просто сильно простужена.
После ее ухода миссис Прайор около часа не подходила к постели больной: она слышала, как та плачет, и не могла смотреть на ее слезы.
Вечером она принесла Каролине чаю. Та на миг приоткрыла глаза и посмотрела на свою сиделку отсутствующим взглядом.
– Это летнее утро пахнет жимолостью, – проговорила девушка. – Я почувствовала ее запах, когда стояла у окна конторы.
Когда с запекшихся губ слетают такие слова, они пронзают любящее сердце того, кто их слышит, как стальные иглы. В книгах они, возможно, звучат романтично, в жизни – душераздирающе.
– Милая, вы меня не узнаете? – спросила миссис Прайор.
– Я только что позвала Роберта завтракать; я была с ним в саду, он велел мне уйти… Обильная роса освежила цветы… персики дозревают…
– Дорогая! Радость моя! – снова и снова звала ее сиделка.
– Я думала, уже день, думала, солнце давно взошло… Почему так темно?.. Разве нет луны?..
А в это время полная луна светила с ясного, безоблачного неба прямо в окно, заливая комнату голубым сиянием.
– Значит, сейчас не утро? Я разве не в лощине?.. Кто здесь?.. Я вижу!.. Чья это тень у моей постели?
– Это я, ваш друг, ваша сиделка, ваша… Склоните голову мне на плечо, очнитесь! – И едва слышным шепотом: – Боже, сжалься! Сохрани ей жизнь, а мне дай силы, дай мужества! Научи меня, как ей сказать!
Минуты текли в молчании. Больная неподвижно и равнодушно лежала в объятьях сиделки, которая обнимала ее дрожащими руками.
– Теперь мне легче, – прошептала наконец Каролина. – Много легче. Я знаю, где я. Это вы со мной, миссис Прайор. Я забылась, а когда очнулась, говорила что-то. Люди часто бредят, когда больны. Как громко у вас бьется сердце! Не бойтесь…
– Это не от страха, дитя мое, это просто волнение, сейчас все пройдет. Я принесла вам чаю, Кэри, ваш дядя сам его заваривал. Вы ведь знаете, он говорит, что лучше него этого не сделать ни одной хозяйке. Попробуйте! Он очень огорчается, что вы так мало едите, – съешьте хоть что-нибудь, чтобы его порадовать!
– Дайте мне пить, у меня во рту пересохло.
Каролина пила с жадностью.
– Который теперь час? – спросила она.
– Начало десятого.
– Только-то? Какая длинная ночь впереди! Но чай меня подкрепил, я, пожалуй, сяду.
Миссис Прайор приподняла ее и взбила подушки.
– Слава Богу, что мне не все время так плохо, не всегда я такая беспомощная и жалкая. Днем, посла ухода Гортензии, мне стало хуже; надеюсь, теперь полегчает. Ночь сейчас, должно быть, хороша, правда? Луна такая яркая…
– Да, сейчас очень красиво, ночь великолепная. Старая колокольня так и сверкает, словно из серебра.
– На кладбище, наверное, все тихо, покойно…
– Да, и в саду тоже: всюду роса блестит на листве.
– Что вы видите на могилах – высокий бурьян и крапиву или цветы среди мягкой травы?
– Я вижу закрывшиеся на ночь белые маргаритки, – на некоторых могилках они сверкают, как жемчужины. Томас выполол лопухи и сорную траву и все расчистил.
– Я рада. Мне всегда приятно, когда там все в порядке, – от этого становится как-то спокойнее на душе. Наверное, в церкви луна сейчас светит, как в моей комнате, и лунный свет падает сквозь восточное окно прямо на могильные плиты. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу надпись над могилой моего бедного отца, черные буквы на белом мраморе. Там еще много места и для других надписей.
– Утром приходил Вильям Фаррен поухаживать за вашими цветами. Он боится, что, пока вы больны, о них никто не позаботится. А два самых любимых ваших цветка в горшках он даже унес домой, чтобы присмотреть за ними до вашего выздоровления.
– Если бы мне пришлось писать завещание, я бы оставила Вильяму все мои цветы, Шерли – все безделушки, кроме медальона, – пусть его с меня не снимают, а вам – все книги.
Помолчав, Каролина проговорила:
– Миссис Прайор, мне так хочется попросить вас кое о чем.
– О чем же, Каролина?
– Вы знаете, как я люблю слушать, когда вы поете, – спойте мне псалом! Тот самый, который начинается словами: «Наш Бог – опора дней былых…»
Миссис Прайор тотчас согласилась и запела.
Не диво, что Каролина любила ее слушать. Голос миссис Прайор всегда был нежен и звонок, как серебряный колокольчик, а когда она начинала петь, он звучал просто божественно, – ни флейта, ни арфа не могли с ним сравниться по чистоте тонов. Но голос ничего не значил в сравнении с выразительностью ее пения: в нем раскрывалась вся ее трепетная, любящая душа.
Заслышав псалом, служанки в кухне побросали свои дела и поспешили поближе к ведущей наверх лестнице, и даже старик Хелстоун, прогуливавшийся по саду, раздумывая о хрупкости и слабости женщин, застыл на месте, чтобы не упустить ни одной ноты печальной мелодии. Почему-то вспомнилась ему давно забытая покойница жена и почему-то еще больнее стало при мысли о безвременно увядающей юности Каролины. С облегчением вспомнил он о том, что обещал зайти сегодня к Уинну, мировому судье, и поспешил прочь. Хелстоун терпеть не мог тоскливых размышлений и печали, и когда на него нападало такое настроение, он старался отделаться от него поскорее. Но псалом все еще следовал за ним, когда он шагал через поля, а потому он ускорил свой и без того быстрый шаг, чтобы избавиться наконец от этого наваждения, от этих слов, звучавших ему вслед:
Нам Бог опора дней былых,
Надежда новых дней;
Он крепче крепостей любых,
И дома он роднен.
По слову Божьему восстал
Из праха род людской,
«Вернешься в прах, – Господь сказал,
И станешь вновь землей!»
Стремителен столетий бег,
Неуловим для глаз:
Как ночь, уходит целый век
В рассветный краткий час.
Плывем по времени – реке,
Мы – утлые челны,
Бесследно таем вдалеке,
Как днем – ночные сны.
Народы на заре времен
Цветут, как луг весной,
Но будет солнцем луг сожжен
И ляжет под косой.
Господь, опора дней былых,
Надежда новых дней,
Будь с нами в горестях любых
И сделай нас сильней!
– А теперь песню, шотландскую песенку! – попросила Каролина, когда миссис Прайор допела псалом. – Ту самую, про холмы и долины Дуна.
И снова миссис Прайор запела, – вернее, пыталась запеть. Но после первого же куплета голос ее дрогнул: переполненное сердце не выдержало, и она залилась слезами.
– Этот волнующий, грустный напев довел вас до слез, – огорченно проговорила Каролина. – Идите ко мне, я вас успокою.
Миссис Прайор подошла, присела на край постели и позволила больной обнять себя исхудавшими руками.
– Вы так часто утешали меня, – прошептала девушка, целуя ее в щеку. Позвольте же мне вас утешить! Надеюсь, – добавила она, – вы плачете не из-за меня?
Ответа не последовало.
– Вы думаете, мне уже не станет лучше? Я ведь не сильно больна, просто очень слаба.
– Но душа, Каролина, ваша душа сломлена, ваше сердце разбито! Вы столько выстрадали, столько перенесли унижений, разочарований, отчаяния!
– Да, наверное, горе было и есть мой самый страшный недуг. Иногда я думаю, что, если бы у меня появился хоть проблеск радости, я бы еще смогла поправиться.
– Вам хочется жить?
– У меня нет цели в жизни.
– Вы любите меня, Каролина?
– Очень, по-настоящему, порой невыразимо. Вот и теперь мне кажется, будто сердце мое слилось с вашим.
– Я сейчас вернусь, – проговорила миссис Прайор, укладывая больную на подушки.
Оставив Каролину, она быстро подошла к двери, осторожно повернула ключ и, убедившись, что дверь заперта, вернулась к постели. Тут она наклонилась над больной, отбросила полог, чтобы он не затенял лунный свет, и пристально посмотрела на Каролину.
– В таком случае, если вы меня вправду любите, – заговорила она быстрым, прерывающимся шепотом, – если вам действительно кажется, как вы сами сказали, будто сердце ваше слилось с моим, то мои слова не огорчат вас и не поразят. Узнайте же: мое сердце было источником жизни для вашего, в вас течет моя кровь, вы моя, моя дочь, мое родное дитя!
– Миссис Прайор!..
– Девочка моя!
– Значит… значит, вы… вы хотите меня удочерить?
– Это значит, что хоть я не дала тебе ничего иного, зато я дала тебе жизнь, я тебя вскормила, я твоя настоящая мать, и ни одна женщина не может отнять у меня право называться так!
– Но миссис Джеймс Хелстоун, жена моего отца, – я ее даже не помню! разве не она моя мать?
– Она твоя мать. Джеймс Хелстоун был моим мужем. Говорю тебе, ты моя дочь. Я в этом убедилась. Я боялась, что в тебе не окажется ничего моего, для меня это было бы жестоким ударом. Но я вижу, что это не так. Бог был ко мне милостив: у моей дочери моя душа; она принадлежит только мне, мне одной, и принадлежит по праву! Внешность, черты лица – все это от Джеймса. В юности он был красив, и даже пороки не смогли его обезобразить. Отец дал тебе, дорогая, эти синие глаза и мягкие каштановые волосы; он дал тебе прелестный овал лица и правильные черты; вся твоя красота – от него. Но сердце и разум у тебя – мои. Я заронила в твою душу добрые семена, и они дали всходы и принесли совершенные плоды. Дитя мое! Мое уважение к тебе так же глубоко, как моя любовь.
– Неужели все это правда? Уж не грежу ли я?
– Это так же верно, как то, что твои щечки снова должны округлиться и расцвести здоровым румянцем.
– Родная мать! Неужели я смогу полюбить мать так же, как люблю вас? Мне говорили, что многим она не правилась…
– Тебе так говорили? Теперь послушай, что скажет мать: она не хочет угождать людям и не заботится об их мнении, потому что все ее мысли обращены только к дочери; она думает только о том – примет ее дочь или оттолкнет?
– Но если вы моя мама, – весь мир для меня изменился! Тогда я буду жить, наверное буду! Тогда я сделаю все, чтобы поправиться…
– Ты должна поправиться! Ты пила из моей груди жизнь и силы, когда была хрупким прелестным младенцем, а я склонялась над тобой и плакала, глядя в твои голубые глазенки, ибо в самой твоей красоте с ужасом различала знакомые черты, знакомые свойства, которые жгли мое сердце, как раскаленное железо, пронзали мою душу, как холодный клинок. Доченька моя! Мы так долго были врозь! Теперь я вернулась, чтобы лелеять тебя.
Она привлекла Каролину к себе на грудь, обняла и принялась тихонько покачивать, словно убаюкивая маленького ребенка.
– Мама! Маменька!
Дитя прильнуло к матери, и та, услышав призыв, почувствовала трепетную жажду ласки, прижала ее к себе еще крепче. Она осыпала Каролину поцелуями, шептала ей нежные слова, склоняясь над нею, словно голубка над своим птенцом.
Долгое время в комнате царило молчание.
* * *
– Дядя знает?
– Да, твой дядя знает. Я открылась ему в первый день, как пришла сюда.
– Вы узнали меня, когда мы впервые встретились в Филдхеде?
– Как же я могла тебя не узнать? Когда доложили о приходе мистера и мисс Хелстоун, я знала, что сейчас увижу свое дитя.
– Так вот, значит, в чем было дело. Я тогда заметила, что вы взволнованы.
– Ты ничего не могла заметить: я умею скрывать свои чувства. Ты даже представить себе не можешь, что я пережила за те две минуты, которые прошли до твоего появления в гостиной. Они показались мне вечностью! Ты не знаешь, как потряс меня твой взгляд, вид, походка…
– Но почему? Я вас разочаровала?
– «На кого она похожа?» – спрашивала я себя, и когда увидела, то чуть не упала в обморок.
– Но почему же, мама?
– Я вся дрожала тогда. Я говорила себе: «Я никогда не откроюсь ей, она никогда не узнает, кто я!»
– Но я ведь не сказала и не сделала ничего особенного. Просто немного оробела перед незнакомыми людьми, и все.
– Я вскоре заметила твою робость, и это меня немного успокоило. Но мне бы хотелось, чтобы ты была неуклюжей, смешной, неловкой…
– Я ничего не понимаю.
– У меня были причины бояться красивой внешности, не доверять любезности, трепетать перед изысканностью, обходительностью и грацией. Красота и обольщение вошли в мою жизнь, когда я была замкнутой и печальной, юной и доверчивой, когда я была несчастной гувернанткой и, медленно угасая, погибала от ненавистной робости. Тогда, Каролина, я приняла это обольщение за дар небесный! Я пошла за ним, я отдала ему без остатка всю себя – свою жизнь, свое будущее, свои надежды на счастье. Но мне суждено было увидеть, как у домашнего очага белая маска ангела спала, яркий маскарадный наряд был сброшен, и передо мной предстал… О, Боже, как я страдала!
Она уткнулась лицом в подушку.
– Да, я страдала! Никто этого не видел, никто не знал, – мне не у кого было искать сочувствия, и не было у меня ни выхода, ни надежды.
– Утешьтесь, мама, теперь все прошло.
– Да, прошло, но принесло свои плоды. Бог научил меня терпению, поддержал меня в дни тоски и скорби. Я дрожала от ужаса, сомнения одолевали меня, но Бог провел меня через все испытания, и вот наконец я узрела спасительный свет. Ужас терзал меня, но Господь избавил меня от кошмара и дал мне в утешение иную, совершенную любовь…
Помолчав, она снова обратилась к дочери:
– Ты слышишь меня, Каролина?
– Да, мама.
– Запомни: когда в следующий раз ты придешь к могиле своего отца, смотри с уважением на высеченное там имя. Тебе он не причинил зла. Тебе он передал все сокровища своей красоты и ни одного темного пятнышка. Все, что ты получила от него, – безупречно. Ты должна быть ему благодарна. Не думай о том, что произошло между ним и мной, не суди нас, пусть Бог будет нам судьею. А людские законы здесь ни при чем, совершенно ни при чем. Они были бессильны защитить меня, бессильны, как тростник перед ветром, а его они могли удержать не более, чем лепет слабоумного. Ты сказала: «Теперь все прошло». Да, нас рассудила смерть. Он спит, погребенный там, в церкви. И в эту ночь я скажу его праху то, чего до сих пор еще не говорила ни разу. Я говорю ему: «Покойся в мире, Джеймс! Смотри: твой страшный долг сегодня оплачен. Взгляни! Я стираю своею рукой длинный перечень черных обид. Джеймс, твое дитя искупило все, – твое живое воплощение, существо, наделенное тобой совершенством черт, единственный добрый подарок, который ты мне сделал. Взгляни, сегодня она с любовью прильнула к моей груди и назвала меня нежным именем матери. Муж мой, я прощаю тебя!»
– Маменька, родная, как хорошо! Если бы папа мог вас услышать! Наверное, он бы обрадовался, если бы узнал, что мы его по-прежнему любим.
– Я ничего не говорила о любви; я говорила о прощении. Вспомни, разве я сказала хоть слово о любви? И не скажу даже на том свете, если нам доведется там встретиться.
– О мама, как вы, должно быть, страдали!
– Ах, дитя мое, сердце человеческое может выстрадать все. Оно может вместить больше слез, чем воды в океане. Мы даже не знаем, как оно глубоко, как оно всеобъемлюще, пока не соберутся черные тучи несчастья и не заполнят его непроницаемым мраком.
– Маменька, забудьте об этом!
– Забыть? – проговорила миссис Прайор со странной усмешкой. – Скорее северный полюс двинется на юг, скорее Европа переместится к берегам Австралии, чем я забуду.
– Довольно, мама! Отдохните! Успокойтесь…
И дочь начала укачивать мать, как мать только что укачивала свое дитя. Наконец миссис Прайор заплакала, потом постепенно успокоилась и вернулась к нежным заботам о больной, на время прерванным волнением. Уложив дочь на постель, она пригладила подушку, поправила простыню. Затем она заново причесала мягкие распустившиеся локоны Каролины, освежила ее влажный лоб прохладной душистой эссенцией.
– Маменька, попросите принести свечи, а то я вас не вижу. И скажите дяде, чтобы потом зашел ко мне; я хочу услышать от него, что я – ваша дочь. И еще, маменька, поужинайте здесь! Не оставляйте меня сегодня ни на минуту!
– Ах, Каролина! Хорошо, что ты так ласкова. Ты велишь мне уйти, и я уйду; велишь вернуться, и я вернусь; велишь что-либо сделать, и я все сделаю. Ты унаследовала от отца не только внешность, но и его манеры. Когда ты говоришь «маменька», я уже ожидаю приказа, хоть и высказанного с нежностью. И то слава Богу!
«Впрочем, – продолжала она про себя, – он тоже говорил нежно, особенно когда хотел, и голос его звучал как нежнейшая флейта. Зато потом, когда мы оставались одни, в нем слышались такие дикие ноты, что нервы не выдерживали, кровь свертывалась в жилах и можно было сойти с ума!»
– Но, маменька, кого же мне еще просить о том или об этом, как не вас? Я не хочу, чтобы кто-то другой приближался ко мне или что-либо делал для меня. Только не позволяйте мне быть назойливой: останавливайте меня, если я забудусь.
– Не рассчитывай, что я буду тебя останавливать, ты должна сама следить за собой. У меня не так уж много мужества, мне его всегда не хватало, и это мое несчастье. Из-за него я осталась матерью без дочери, из-за него я десять лет была разлучена с моим ребенком, несмотря на то что мой муж умер и я могла бы предъявить на тебя свои права, из-за него рука моя дрогнула и я позволила вырвать из моих объятий младенца, с которым могла бы еще не расставаться.
– Как это случилось, маменька?
– Я отдала тебя еще совсем малюткой, потому что ты была слишком хороша и я боялась твоей красоты, мне она казалась признаком жестокости. Мне переслали твой портрет, когда тебе исполнилось восемь лет, и этот портрет подтвердил мои опасения. Если бы я увидела загорелую деревенскую девчушку, обыкновенного неуклюжего ребенка с некрасивым личиком, – я бы тотчас потребовала, чтобы тебя вернули мне. Но тогда на портрете под серебряной бумагой я увидела полный изящества, аристократический цветок. Каждая черточка твоя говорила: «Я – маленькая леди!» Я слишком недавно была рабыней одного красавца джентльмена, – раздавленная, парализованная, умирающая под градом обид и оскорблений, – чтобы решиться связать свою жизнь с другим еще более прекрасным и очаровательным существом его крови. Маленькая прелестная леди вызвала во мне ужас; ее благородное изящество пронзило меня дрожью. В жизни своей я еще не видела человека, у которого красота сочеталась бы с правдивостью, скромностью и благонравием. Чем совершеннее и прекраснее внешность, – рассуждала я, – тем порочнее и злее душа. Я почти не верила, что воспитание может исправить такую душу; вернее я сознавала свою полную неспособность повлиять на нее. Ах, Каролина, я не осмелилась тогда взять тебя к себе и оставила у твоего дяди. Я знала Мэттьюсона Хелстоуна как человека строгого, но справедливого. Он, как и все, сурово осудил мое странное, противоестественное для матери решение, но я этого заслуживала.
– Маменька, почему вы назвались миссис Прайор?
– Это девичья фамилия моей матери. Я приняла ее, чтобы укрыться от всех тревог. Имя мужа слишком живо напоминало мне нашу семейную жизнь, и это было невыносимо. Кроме того, мне угрожали насильно вернуть меня в прежнее рабство, хотя я скорее предпочла бы гроб супружескому ложу и могилу – дому твоего отца. Новое имя защищало, скрывало меня. И под его прикрытием я вернулась к своему прежнему занятию воспитательницы. Сначала я едва зарабатывала на жизнь. Но сколь сладким был даже голод, когда я обрела покой! Сколь надежными казались мне темнота и холод жалкой лачуги, ибо под ее кровлю не врывался зловещий багряный отблеск страха; сколь безмятежным было мое одиночество, которое не могли больше нарушить насилие и порок!
– Но, маменька, вы же бывали в этих местах прежде! Почему же вас никто не узнал, когда вы вернулись сюда вместе с мисс Килдар?
– Я провела здесь всего несколько дней перед свадьбой, лет двадцать назад, а кроме того, в те дни я выглядела совсем иной. Я была стройной, почти такой же стройной, как ты сейчас. А ко времени возвращения все во мне изменилось; черты лица, прическа, одежда – все стало другим. Можешь ты вообразить меня гибкой юной девушкой в легком платьице из белого муслина, с голыми руками в браслетах, с бусами на шее, с греческой прической?
– Да, вы, должно быть, сильно переменились. Но, мама, я слышу, входная дверь стукнула! Если это дядя, попросите его подняться, и пусть он подтвердит, что я не сплю, что все это правда, а не сновидение или бред!
Но мистер Хелстоун уже сам поднимался по лестнице. Миссис Прайор позвала его в комнату Каролины.
– Надеюсь, ей не сделалось хуже? – поспешно спросил он.
– Я думаю, ей лучше. Она хочет поговорить с вами и выглядит не такой слабой.
– Хорошо, – проговорил он и быстро вошел в комнату. – Ну, Кэри, как дела? Ты выпила чай, который я заварил? Я приготовил его для тебя по своему вкусу.
– Выпила все до капельки, дядюшка, и мне сразу стало лучше. Этот чай меня совсем оживил. Мне хочется видеть вокруг себя людей, вот я и попросила миссис Прайор позвать вас.
Почтенный священнослужитель был явно доволен и в то же время смущен. Он с охотой составил бы компанию своей больной племяннице минут на десять, раз ей этого захотелось, но о чем с ней говорить, Хелстоун совершенно себе не представлял, а потому только хмыкал и переминался с ноги на ногу.
– Ты у нас живо поправишься, – заговорил он, чтобы хоть что-нибудь сказать. – Болезнь у тебя пустячная и скоро пройдет. Тебе надо пить портвейн, хоть целую бочку, если сможешь, и есть дичь и устрицы, – я для тебя что угодно раздобуду. И поверь мне, после такого лечения ты сможешь потягаться в силе хоть с самим Самсоном!
– Скажите, дядя, кто эта дама, что стоит позади вас в ногах моей постели?
– Боже правый! – воскликнул мистер Хелстоун. – Уж не грезит ли она?
Миссис Прайор улыбнулась.
– Да, я грежу! – отозвалась Каролина тихим счастливым голосом. – Я попала в чудесный мир и хочу, чтобы вы сказали мне, дядюшка, истинный это мир или только видение? Кто эта дама? Назовите ее!
– Надо снова позвать доктора Райла, сударыня, или еще лучше доктора Мак-Тёрка, – он не такой шарлатан. Пусть Томас не медля седлает лошадь и отправляется за ним!
– Нет, мне не нужно доктора! Мама будет моим единственным врачом. Теперь вы понимаете, дядя?
Мистер Хелстоун сдвинул очки с переносицы на лоб, вытащил табакерку и взял добрую понюшку. Подкрепившись таким образом, он коротко ответил:
– Теперь догадываюсь. Значит, вы ей сказали, сударыня? – обратился он к миссис Прайор.
– И это правда? – спросила Каролина, приподнимаясь в постели. – Она действительно моя мать?
– Надеюсь, ты не станешь плакать, не устроишь сцену и не забьешься в истерике, если я тебе отвечу «да»?
– Плакать? Я бы заплакала, если бы вы ответили «нет». Я бы не пережила разочарования. Но скажите мне ее имя! Как вы ее назовете?
– Эту полную даму в старомодном черном платье, хотя она выглядит достаточно молодо, чтобы нарядиться и получше, эту леди зовут Агнесса Хелстоун. Она была женой моего брата Джеймса, а теперь она его вдова.
– И она моя мать?
– Вот недоверчивый человечек! Посмотрите-ка на ее рожицу, миссис Прайор! Не больше моей ладони, а сколько серьезности, сколько в ней ожидания! Во всяком случае, она произвела тебя на свет, – заверил он Каролину. – Надеюсь, ты постараешься отблагодарить ее хотя бы тем, что скоро поправишься и щечки твои округлятся. Вот напасть! Какая она была цветущая! И куда только все подевалось – не пойму, клянусь жизнью!
– Если одного желания поправиться достаточно, я недолго останусь в постели. Но еще утром у меня не было ни сил, ни причин стараться выздороветь.
В дверь постучали: это Фанни пришла сказать, что ужин готов.
– Дядя, если можно, пошлите что-нибудь мне к ужину, совсем немножко, из своей тарелки. Это ведь умнее, чем биться в истерике, не правда ли?
– Мудрые слова, Кэри! Я уж постараюсь накормить тебя как следует. Когда женщины разумны, а главное, если их поведение можно понять, я с ними уживаюсь. Но какие-то смутные сверхутонченные настроения и сверхтонкие расплывчатые идеи всегда ставят меня в тупик. Если женщина просит что-нибудь из еды, – будь то яйца птицы Рухх или акриды и дикий мед, которыми питался Иоанн Креститель, или из одежды – будь то кожаный пояс с его чресел или даже золотой нагрудник Аарона, – все это мне хотя бы ясно! Но когда женщины сами не знают, чего хотят, – симпатии, чувств, еще каких-то неопределенных абстракции, – я ничего не могу им дать; у меня этого нет, для меня это непостижимо. Сударыня, – закончил он, обращаясь к миссис Прайор, – позвольте предложить вам руку!
Миссис Прайор объяснила, что хочет провести вечер с дочерью, и мистер Хелстоун оставил их. Вскоре он вернулся с тарелкой в руках.
– Вот цыпленок, – сказал он. – Зато на завтра будет куропатка. Поднимите ее и накиньте ей на плечи шаль. Я знаю, как ухаживать за больными, можете мне поверить! А вот тебе та самая серебряная вилка, которой ты ела, когда в первый раз явилась в мой дом. Должно быть, это и есть то, что у женщин называется удачной мыслью или, как его там, нежной заботливостью. Ну, Кэри, будь умницей, принимайся за дело!
Каролина старалась как могла. Мистер Хелстоун насупился, видя, что у нее совсем нет сил, однако продолжал утверждать, что скоро все пойдет по-другому. Больная кое-как проглотила несколько кусочков, похваливая еду, и благодарно улыбнулась дяде. Тогда мистер Хелстоун склонился над ней, поцеловал ее и проговорил прерывающимся хриплым голосом:
– Спокойной ночи, девочка! Да благословит тебя Бог!
Каролине было так покойно в объятиях матери, что она не променяла бы их ни на какую подушку. И хотя ночью она не раз просыпалась от лихорадочных снов, тотчас по пробуждении к ней возвращалось такое блаженное, счастливое состояние, что она сразу успокаивалась и вновь засыпала.
Что же до матери, то она провела ночь как Иаков в Пенуиеле:[115] до самого рассвета боролась она с призраком смерти, обращая к Богу страстные мольбы.
ГЛАВА XXV
Западный ветер
Далеко не всегда побеждают те, кто осмеливается вступить в спор с судьбой. Ночь за ночью смертный пот увлажняет чело страждущей. Тщетно взывает в милосердии душа тем бесплотным голосом, каким обращаются с мольбой к незримому.
«Пощади любимую мою! – молит она. – Спаси жизнь моей жизни! Не отнимай у меня ту, любовь к которой заполнила все мое существо. Отец небесный, снизойди, услышь меня, смилуйся!»
Ночь проходит в борьбе и мольбах, встает солнце, а страждущей нет облегчения. Бывало, раннее утро приветствовало ее легким шепотом ветерка и песней жаворонка, а сейчас с побледневших и холодных милых уст слетает навстречу рассвету лишь тихая жалоба:
– О, какая это была тягостная ночь! Мне стало хуже. Хочу приподняться и не могу. Тревожные сны измучили меня!
Подходишь к изголовью больной, видишь новую страшную перемену в знакомых чертах и вдруг понимаешь, что невыносимая минута расставания уже близка, что Богу угодно разбить кумир, которому ты поклонялся. Бессильно склоняешь тогда голову и покоряешься душой неотвратимому приговору, сам не постигая, как сможешь его перенести.
* * *
Счастливица миссис Прайор! Она еще молилась, не замечая, что солнце уже поднялось над холмами, когда ее дитя тихо пробудилось в ее объятиях. Каролина проснулась без жалобных стонов, которые так мучительны, что как бы мы ни клялись сохранять твердость, невольно вызывают потеки слез, смывающих все клятвы. Она проснулась, – и не было в ней апатии, глубокого безразличия к окружающему. Она заговорила, – и слова ее не были словами отрешенной от мира страдалицы, которая уже побывала в обителях, недоступных живым. Нет, Каролина отчетливо помнила все, что произошло.
– Ах, мама, как хорошо я спала! – воскликнула она. – Всего только два раза бредила и просыпалась.
Миссис Прайор вздрогнула и поспешила встать, чтобы дочь не заметила ее радостных слез, вызванных ласковым словом «мама» и утешительной вестью, что ночь прошла хорошо.
Но еще немало дней мать боялась дать волю своей радости. Возвращение дочери к жизни казалось ей мерцанием потухающей лампады: временами пламя ярко разгоралось, но сразу вслед за этим тускнело и ослабевало; за минутой возбуждения следовали часы глубокой апатии.
Каролина трогательно старалась делать вид, что ей уже лучше, но часто у нее не хватало на это сил; слишком часто ее попытки есть, говорить и казаться веселой не удавались. И немало было часов, когда миссис Прайор уже не надеялась, что струны жизни снова натянутся, хотя и считала, что может отдалить минуту их разрыва.
Все это время казалось, что мать и дочь остались одни на свете. Стоял конец августа, погода держалась ясная, вернее – сухая и пыльная, потому что весь месяц дул иссушающий восточный ветер. Было безоблачно, однако бледная дымка постоянно висела в воздухе и словно отнимала у лазури небес всю ее глубину, у зелени – ее свежесть, у солнечного света – все его сияние. Почти все брайерфилдские соседи разъехались. Мисс Килдар с родными отправилась к морю; там же была и миссис Йорк со своим семейством. Мистер Холл и Луи Мур, которые как-то сразу подружились, видимо обнаружив большое сходство во взглядах и в характерах, пустились пешком на север, к Озерам. Даже Гортензия, которая охотно бы осталась, чтобы помочь миссис Прайор ухаживать за Каролиной, вынуждена была уступить настоятельным просьбам мисс Мэнн и еще раз поехать с нею в Вормвуд-Уэллс, где та надеялась избавиться от своих недомоганий, усилившихся с нездоровой погодой. Поистине не в характере Гортензии было отказывать в просьбе, когда обращались к ее доброте и одновременно льстили ее самолюбию, а мисс Мэнн своей просьбой косвенно признавала, что не сможет без нее обойтись. Что же касается Роберта, то он из Бирмингема выехал в Лондон, где и оставался до сих пор.
Пока дыхание азиатских пустынь иссушало губы и волновало кровь Каролины, ее телесное выздоровление не поспевало за быстро возвращавшимся душевным спокойствием. Но вот настал день, когда ветер перестал с рыданиями биться о восточный фасад дома и стучаться в церковные окна. На западе появилось облачко, маленькое, всего с ладонь; налетел вихрь, погнал облачко дальше, развернул его по всему небу, и в течение нескольких дней непрерывно шли дожди с грозами. Когда они кончились, радостно выглянуло солнце, небо снова засияло синевой, а земля – свежей зеленью. Призрачный болезненный оттенок исчез с лица природы, и холмы, освобожденные от бледного малярийного тумана, четкой цепью замкнули прояснившийся горизонт.
Теперь сказались юность Каролины и заботы ее матери. Чистый западный ветер, нежный и свежий, – настоящее благословение Божье! – врывался в постоянно открытое окно и пробуждал еще недавно угасавшие силы больной. И наконец миссис Прайор убедилась, что надежда есть: началось настоящее выздоровление. Дело не только в том, что улыбка Каролины стала ярче или настроение лучше, – главное, что лицо ее и глаза утратили то особенное, страшное и неизъяснимое выражение, которое знакомо всем, кто сиживал у постели тяжелобольного. Задолго до того, как исхудавшее лицо ее начало округляться и поблекшие краски заиграли на щеках и губах, в ней произошла другая, почти неуловимая перемена: она вся стала как бы нежней и теплее. Вместо мраморной маски и остекленелых глаз миссис Прайор видела теперь на подушке лицо пусть бледное и худое, пусть даже еще более измученное и изнуренное, но зато совсем не страшное лицо живой, хотя и больной девушки, а не белый гипсовый слепок или неподвижную голову статуи.
Кроме того, Каролина теперь уже не просила все время пить. Слово «воды!» перестало быть ее единственным словом. Иной раз она даже съедала что-нибудь и говорила, что это ее подкрепляет. Безразличие и отвращение ко всякой пище исчезли; иногда она уже сама выбирала себе то или иное блюдо, и надо было видеть, с каким трепетным удовольствием, с какой нежной заботой мать старалась приготовить его повкуснее и как она радовалась, глядя на дочь!
Силы Каролины быстро восстанавливались. Вскоре она уже могла садиться. Потом ей захотелось подышать свежим воздухом, полюбоваться на свои цветы, поглядеть, как зреют плоды в саду. Дядя с обычной своей щедростью купил для нее кресло на колесах, сам относил ее на руках в сад и усаживал, а Вильям Фаррен возил Каролину по дорожкам, показывая, что он сделал с ее цветами, и спрашивая, что делать дальше.
У Каролины и Вильяма было о чем поговорить. Нашлось достаточно общих тем, которые никого больше не занимали, но для них были интересны. Обоих привлекали животные, растения, птицы и насекомые, оба одинаково чувствовали обязанности человека по отношению к низшим созданиям, оба любили наблюдать за всем, что относилось к жизни природы. Сегодня их занимали земляные осы, устроившие свое гнездо под старой вишней, завтра – жемчужные яички и неоперившиеся птенцы завирушки.
Если бы в то время уже выходил «Журнал Чемберса», он был бы наверняка любимым журналом мисс Хелстоун и Фаррена. Она бы на него сразу подписалась, каждый номер аккуратно передавала Вильяму, и оба наслаждались бы чудесными историями о смышлености животных, слепо веря каждому слову.
Отступление это необходимо, чтобы объяснить, почему Каролина только Вильяму позволяла возить себя по саду и почему его общество и разговоры вполне устраивали ее во время этих прогулок.
Миссис Прайор, следуя за ними чуть поодаль, только удивлялась, как это ее дочь может так хорошо себя чувствовать в обществе «человека из народа»! Сама она могла говорить с ним только очень сухо и не иначе как тоном приказа. Ей казалось, что между их сословиями лежит глубокая пропасть; переступить ее или снизойти до прогулок с простым крестьянином представлялось ей настоящим унижением. Однажды она ласково спросила Каролину:
– Неужели ты не боишься, милая, так свободно разговаривать с этим человеком? Он может Бог может что вообразить и, пожалуй, совсем забудется!
– Вильям забудется? Что вы, мама! Вы его не знаете. Он никогда себе этого не позволит: для этого он слишком горд и чуток. У Вильяма возвышенная душа.
Миссис Прайор только недоверчиво улыбнулась: какой-то неотесанный лохматый поденщик в бумазейной одежде с грубыми ручищами и вдруг «возвышенная душа»!
Фаррен, со своей стороны, при виде миссис Прайор только хмурился. Он чувствовал, что та к нему несправедлива, всегда был готов постоять за себя и не намеревался спускать обиды.
Вечера свои Каролина целиком отдавала матери, и потому миссис Прайор особенно любила это время, когда она оставалась с дочерью наедине и никто, даже тень человеческая не стояла между нею и ее любимицей. Днем она, по привычке, держалась по-прежнему натянуто, а порой холодно. С мистером Хелстоуном у нее установились отношения самые почтительные и в то же время весьма официальные. Любая фамильярность покоробила бы и ее и его, но благодаря тому, что оба были предельно вежливы и строго соблюдали дистанцию, все шло вполне гладко.
С прислугой миссис Прайор обходилась не то чтобы грубо, но сдержанно, холодно и недоверчиво. Высокомерие ее объяснялось скорее робостью, нежели гордостью, но, как и следовало ожидать, Элиза и Фанни не смогли в этом разобраться и потому не слишком ее жаловали. Миссис Прайор сама это чувствовала, но ничего не могла с собой поделать и по-прежнему держалась замкнуто и сурово.
Одна Каролина умела ее расшевелить. Беспомощность дочери, ее искренняя любовь смягчали сердце миссис Прайор. Холодность ее таяла, суровость исчезала, она сразу веселела, становилась уступчивее и мягче. А ведь Каролина вовсе не изъяснялась ей в любви! Да слова и не тронули бы миссис Прайор, она увидела бы в них лишь доказательство неискренности; но Каролина так естественно и легко склонялась перед ней, признавая ее превосходство, вверяла ей себя с таким безбоязненным доверием, что сердце матери таяло.
Ей было сладко слушать, как дочь говорит: «Сделайте мне это, мама», «Пожалуйста, принесите мне то, мама», «Почитайте мне, мама», «Спойте что-нибудь, мама».
До сих пор никто, ни одно живое существо не нуждалось так в ее услугах, в ее помощи. Другие всегда относились к ней более или менее сдержанно и холодно, так же как и она к ним; другие давали ей почувствовать, что видят ее недостатки и недолюбливают ее за это. У Каролины же такой обидной проницательности и недоброжелательной чопорности было не более чем у грудного младенца.
Но Каролина вовсе не была слепа. Стараясь не замечать природных и потому неисправимых недостатков миссис Прайор, она не желала закрывать глаза на те ее привычки, которые еще можно было исправить. Иногда она самым откровенным образом делала ей замечания, и та, вместо того чтобы рассердиться, испытывала при этом величайшее удовольствие. Если дочь осмеливается делать ей замечания, значит она уже к ней привыкла!
– Мама, – говорила Каролина, – я решила, что вы больше не будете носить это старое платье; оно совсем вышло из моды: юбка слишком узка. Днем надевайте к столу ваше черное, шелковое: оно вам к лицу. А воскресное платье мы вам сделаем из черного атласа, настоящего атласа, а не какой-нибудь подделки. И когда у вас будет новое платье, пожалуйста, мама, носите его!
– Душа моя, черное шелковое прослужит мне воскресным платьем еще немало лет. Я хочу купить кое-что для тебя.
– Полноте, мама, дядя дает мне достаточно денег на все, что нужно; вы ведь знаете его щедрость. А мне так хочется видеть вас в черном атласном платье! Купите поскорей материю, и пусть вам шьет моя портниха. И покрой я сама выберу, а то вы всегда наряжаетесь, точно бабушка, словно хотите кого-то убедить, что вы старая и некрасивая. Совсем нет! Наоборот, когда вы принарядитесь и развеселитесь, вы, право, очень хороши! У вас такая милая улыбка, такие белые зубы, и волосы у вас до сих пор блестят, и цвет у них приятный. И говорите вы совсем как молоденькая девушка – голос у вас чистый, звонкий, а поете куда лучше молодых. Зачем же вы носите такие платья и шляпки, каких уже никто не носит?
– Неужели тебя это огорчает, Каролина?
– Очень, а иногда мне становится даже досадно. Люди говорят, будто вы скупы, а ведь это неправда, я знаю, как щедро вы помогаете беднякам. Только вы всегда это делаете тайком и так скромно, что почти никто об этом не знает, кроме тех, кто получает вашу помощь. Но теперь я сама буду вашей горничной; вот только окрепну немного и примусь за вас, и вы должны слушаться и делать все, как я скажу!
Каролина подсаживалась к матери, по-своему поправляла ей муслиновую косынку, по-своему приглаживала волосы.
– Мама, родная! – продолжала она, словно очарованная этой дружеской близостью. – Вы моя, а я вся – ваша! Теперь я богата, теперь у меня есть кого любить и я могу любить, ничего не страшась. Маменька, кто вам подарил эту маленькую брошку? Позвольте мне взглянуть на нее!
Миссис Прайор, которая обычно сторонилась чужих рук, охотно уступила просьбе дочери. Каролина отшпилила брошь.
– Это папа вам подарил?
– Нет, Кэри, это сестра, моя единственная сестра. Ах, если бы твоя тетя была жива, она бы сейчас поглядела на свою племянницу!
– Неужели у вас не осталось ничего папиного, ни одной вещицы, никакого подарка?
– Осталась одна вещь.
– И вы ею дорожите?
– Очень.
– Она ценная, красивая?
– Для меня она бесценная и самая красивая.
– Покажите мне ее, маменька! Эта вещь с вами или в Филдхеде?
– Она сейчас говорит со мной, прижимаясь ко мне, и руки ее обнимают меня.
– Ах, мама, вы говорите о своей докучливой дочери, которая не оставляет вас ни на миг, бежит за вами, едва вы уйдете в свою комнату, ходит за вами вверх и вниз по лестнице, как собачонка!
– И которая заставляет меня порой трепетать. Я все еще страшусь чего-то, глядя на твое прекрасное лицо.
– Не надо, мама, вы не должны так говорить! Как жаль, что папа не был добр: мне бы так хотелось думать о нем хорошо. Порочность портит и отравляет все самое лучшее – она убивает любовь. Если бы мы думали друг о друге плохо, разве мы могли бы любить?
– А если бы мы не могли верить друг другу, что тогда, Кэри?
– О, как бы мы тогда были несчастны! Мама, пока я вас не знала, мне казалось, что вы нехорошая, что я не смогу относиться к вам с уважением. Мне было страшно, это меня угнетало, и я не хотела вас видеть. А теперь у меня легко на душе, потому что я нахожу вас совершенной, почти совершенной: доброй, умной, милой. Единственный ваш недостаток – это старомодность, но я вас от него избавлю. Оставьте рукоделие, мама, почитайте мне! Я люблю ваш южный выговор, – он такой мягкий, такой чистый; не то что у наших северян. Дядя и мистер Холл хвалят вас, мама, говорят, что вы превосходно читаете. Мистер Холл сказал, что никогда не слышал, чтобы женщина читала так выразительно и хорошо.
– Хотела бы я ответить ему таким же комплиментом, но, право, Кэри, когда я впервые услышала, как твой добрейший друг мистер Холл читает и как он произносит проповеди, я просто не могла понять его грубого северного выговора.
– А меня вы хорошо понимаете? Маменька, неужто я говорю так же грубо?
– О нет! Я бы почти желала, чтобы ты говорила грубо и была неотесанной, невоспитанной! Но твой отец, Каролина, говорил очень хорошо, не то что твои почтеннейший дядя, – изящно, правильно, гладко. От него ты и унаследовала дар слова.
– Бедный папа! Почему же он при всех своих достоинствах был такой недобрый?
– Он был таким, каким был, и, к счастью, ты, дитя, не сможешь этого понять, а я – тебе объяснить. Это непостижимая тайна. Ключ от нее в руках творца; пусть у него и остается.
– Мама, вы все шьете да шьете; отложите шитье – оно мне ненавистно! Оно лежит у вас на коленях, а я хочу приклонить на них голову; оно заставляет ваши глаза следить за стежками, а я хочу, чтобы они углубились в книгу. Вот вам ваш любимый Купер!
Но подобные дерзости нравились матери, и если она не спешила исполнить просьбы дочери, то лишь затем, чтобы услышать их еще раз и еще раз насладиться полушутливой, полусерьезной нежной настойчивостью своего дитяти. А потом, когда она наконец уступала, Каролина лукаво ей выговаривала:
– Вы меня испортите, мамочка! Я всегда думала, что должно быть хорошо, когда тебя так балуют, и, право, мне это очень нравится.
И миссис Прайор это тоже очень нравилось.
Глава XXVI
Старые ученические тетради
К тому времени, когда Шерли со своими родственниками вернулась в Филдхед, Каролина почти совсем поправилась. Мисс Килдар узнала о выздоровлении подруги из писем и, не в силах больше ждать, сразу же по приезде явилась к ней.
Мелкий, но частый дождик моросил над садом, где отцветали последние цветы и опадала поблекшая листва кустарника, когда вдруг послышался скрип калитки и мимо окна промелькнула знакомая фигура Шерли. Она вошла, сохраняя свою обычную сдержанность и ничем не выдавая снедавшего ее волнения; в минуты большого горя или радости Шерли становилась немногословной: сильные чувства редко развязывали ей язык, и даже взглядом она решалась выказать их лишь украдкой. Вот и сейчас она только обняла Каролину, один раз поцеловала, один раз взглянула и сказала просто:
– Ты поправляешься.
Спустя минуту она прибавила:
– Я вижу, теперь тебе нечего опасаться, однако будь осторожна. Дай Бог, чтобы твое здоровье не подверглось новым испытаниям.
Потом Шерли принялась живо рассказывать о своем путешествии. Но даже в пылу самых красноречивых описаний сверкающие глаза ее не отрывались от Каролины: в них отражалось и глубокое сочувствие, и смущение, и некоторое недоумение.
«Кажется, ей лучше, – говорили ее глаза, – но она еще слаба! Через какие испытания пришлось ей пройти!»
Внезапно взгляд Шерли обратился к миссис Прайор и словно пронзил ее насквозь.
– Когда же моя компаньонка вернется ко мне? – спросила мисс Килдар.
– Можно мне сказать ей? – обратилась Каролина к матери.
Та кивнула, и Каролина рассказала Шерли обо всем, что случилось в ее отсутствие.
– Прекрасно! – спокойно проговорила мисс Килдар. – Очень хорошо! Только для меня это не новость.
– Как? Ты все знала?
– Я уже давно обо всем догадалась. О миссис Прайор мне кое-что рассказывали, – конечно, не сама она, а другие. С подробностями карьеры и с характером мистера Джеймса Хелстоуна я тоже знакома; как-то вечером я беседовала с мисс Мэнн, и та мне многое открыла. Кроме того, это имя всегда на языке у миссис Йорк: для нее оно вроде пугала, которым она устрашает девушек, предостерегая их от замужества. Сначала я не очень-то верила портрету, написанному пристрастной рукой; обе эти дамы испытывают какое-то мрачное наслаждение, смакуя самые темные стороны жизни. Но потом я расспросила мистера Йорка, и он мне сказал: «Шерли, голубушка, если хочешь знать, скажу тебе только одно: Джеймс Хелстоун был тигром в образе человеческом. Он был красив и развратен, нежен и коварен, учтив и жесток…» Не плачь, Кэри, не будем больше говорить об этом.
– Я не плачу, Шерли, а если и плачу, то это ничего, продолжай! Если ты мне друг, не скрывай от меня правду, я ненавижу фальшивые недомолвки, которые извращают и калечат истину.
– К счастью, я уже сказала почти все, что хотела сказать. Прибавлю только, что твой дядя тоже подтвердил справедливость суждений мистера Йорка. Он тоже ненавидит ложь и не признает никаких условностей, никаких уверток, которые хуже и подлее самой лжи.
– Но ведь папа умер, они могли бы оставить его в покое.
– Они могли бы, а мы – оставим. Поплачь, Кэри, тебе станет легче: нельзя удерживать слезы, когда они сами льются. И мне радостно, – по глазам твоей матери я читаю ее мысли, – она смотрит на тебя и думает, что каждая твоя слезинка смывает один грех с его души. Плачь, слезы твои благодатнее рек Дамаска: подобно водам Иордана, они исцеляют проказу памяти.[116]
– Сударыня, – продолжала она, обращаясь к миссис Прайор, – неужели вы думали, что я ничего не подозревала, видя вас и вашу дочь каждый день? Можно ли было не заметить ваше разительное сходство во многом и ваше, простите меня, так неумело скрываемое волнение в присутствии вашей дочери, и еще большее в ее отсутствие? Я сделала выводы, и они оказались настолько правильными, что теперь я буду считать себя весьма проницательной.
– И ты мне ничего не сказала! – упрекнула ее Каролина, успевшая успокоиться и овладеть собой.
– Разумеется. Я не имела на это никакого права. Это было не мое дело, и я не хотела вмешиваться.
– Ты разгадала такую большую тайну и никому даже не намекнула об этом?
– Разве это так уж трудно?
– Это на тебя не похоже.
– Ты так полагаешь?
– Ты ведь не скрытная. Ты всегда была так откровенна!
– Я могу быть откровенной, но всегда знаю меру. Выставляя напоказ свои сокровища, я прячу от людей одну-две драгоценности, – редкий камень с резьбой, таинственный амулет, на священную надпись которого и я себе не часто позволяю взглянуть. А теперь – до свидания!
Так Шерли вдруг предстала перед Каролиной совершенно по-новому, показав неведомую прежде сторону своего характера. И вскоре выдался случай, когда эта сторона ее характера раскрылась перед Каролиной целиком.
Едва Каролина достаточно окрепла, чтобы выходить из дому и бывать на людях, хотя бы в небольшом обществе, как мисс Килдар начала каждый день приглашать ее к себе в Филдхед. Неизвестно, что было тому причиной: если Шерли и наскучили ее почтенные родственники, она этого не говорила, однако настойчивость, с какой она зазывала и удерживала Каролину, ясно показывала, что новая гостья в ее чопорном обществе была далеко не лишней.
Симпсоны были людьми благочестивыми и, естественно, приняли племянницу священника весьма почтительно. Мистер Симпсон оказался человеком безупречной жизни и репутации, довольно беспокойного характера, с христианскими принципами и светскими взглядами. Супруга его была женщиной весьма доброй, терпеливой, положительной и благовоспитанной. Правда, воспитание ее грешило некоторой узостью: несколько предрассудков – тощий пучок горьких трав, несколько склонностей, настолько избитых, что они давно уже утратили свой естественный аромат и вкус, и никаких приправ к этой постной пище! Кроме того, в ее меню входило с полдюжины превосходных ханжеских принципов, окаменевших, как черствая горбушка, и совершенно несъедобных. Однако она была слишком неприхотлива, чтобы жаловаться на скудную диету или просить чего-то еще.
Дочки у этой пары были примерные: высокие, с прямыми римскими носами и безукоризненно воспитанные. Все, что они делали, получалось у них хорошо. Ум их развивался на истории и на самых нравоучительных книгах. Мнения их и взгляды отличались законченным совершенством. Более упорядоченную жизнь вряд ли кто-либо вел, более приличных склонностей, привычек и манер было не сыскать. Они знали назубок некий школьно-девичий кодекс, определявший их речь, поведение и все прочее, никогда не отступали от его нелепых мелочных установлений и про себя шепотком ужасались, когда их нарушал кто-либо другой. Ужас неведомого не составлял для них тайны. Для них это невыносимое явление заключалось в том, что прочие называют Оригинальностью. Симптомы сего зла они обнаруживали тотчас, и где бы оно им ни повстречалось, в чем бы ни проявилось – в словах или в делах, будь то свежий, энергичный слог новой книги или интересный, чистый и выразительный язык в разговоре, – они сразу вздрагивали и съеживались: опасность нависала над их головами, смертельная угроза кралась за ними по пятам! В самом деле, что это еще за странность? Если вещь непонятна, значит она дурна! Надо ее немедленно разоблачить, связать и заковать.
Генри Симпсону, единственному сыну и самому младшему в семье, было пятнадцать лет. Он все время держался около своего гувернера, а если и отходил от него, то только для того, чтобы приблизиться к своей кузине Шерли. Мальчик мало походил на сестер: он был невысок, хром и бледен; большие, глубоко посаженные глаза его мечтательно мерцали; обычно они были словно подернуты дымкой, но иной раз вспыхивали и тогда не просто сияли, а горели жарким пламенем. Душевное волнение по временам окрашивало румянцем его бледные щеки и придавало решимость его неверным, судорожным движениям.
Мать любила Генри и странности его принимала за печать судьбы. Она видела, что он не похож на прочих детей, верила, что он из числа избранных,[117] - новый Самуил, от рождения посвященный Богу, – а потому прочила его в священники. Отец и сестры не понимали мальчика и обращали на него мало внимания; вскоре он сделался любимцем Шерли, и та стала товарищем всех его игр и забав.
В этом семейном кругу, вернее, около него, вращалось чужеродное тело гувернер.
Да, Луи Мур был чужеродным телом в семействе Симпсонов: он был с ними связан и независим, всегда был близ них, но ни с кем не сближался. Все члены образцовой семьи относились к нему с должной обходительностью. Отец был учтиво-строг, иногда раздражителен; мать по своей доброте была внимательна, но без душевной теплоты; дочерям он представлялся некоей абстракцией, а не живым человеком. Судя по поведению этих девиц можно было предположить, что воспитатель их брата для них вовсе не существует. Они были образованны; он тоже, но они этого не замечали. Они были само совершенство; он тоже обладал достоинствами, но они и их не замечали. Самый талантливый рисунок, набросанный его рукой, в их глазах оставался чистым листом бумаги; самое оригинальное его замечание не достигало их слуха. Благовоспитанность их была поистине непогрешимой!
Следовало бы сказать: «поистине неповторимой», но этому мешает одна подробность, весьма удивившая Каролину Хелстоун. Она заметила, что у ее кузена в Филдхеде нет решительно ни одного доброго друга; даже для мисс Килдар он был не живым человеком с благородными чувствами, а всего лишь учителем, как и для сверхблаговоспитанных мисс Симпсон.
Что же случилось с Шерли? Почему при всей ее душевности и доброте она оставалась безразлична к тяжкому положению своего ближнего, который в ее доме был так одинок? Правда, она не относилась к нему свысока; скорее просто не замечала, предоставляя самому себе. Он приходил и уходил, разговаривал или молчал, – она почти не вспоминала о его существовании.
Что же до самого Луи Мура, то он, казалось, привык к такой жизни и временно с ней примирился. Чувства, замурованные в его душе, не роптали на свое заключение. Он никогда не смеялся, улыбался редко, ни на что не жаловался и добросовестно выполнял все свои обязанности. Ученик любил его, а от остальных он ничего не требовал, кроме вежливости. Казалось даже, что большего он бы и не принял, во всяком случае в этом доме, ибо однажды, когда Каролина вздумала оказывать ему знаки дружеского расположения, он не только не обрадовался, а, наоборот, стал после этого ее избегать.
Кроме его бледного увечного питомца, у Луи Мура было в доме еще одно близкое существо – свирепый Варвар. Угрюмый, злой и настороженный с другими, он питал к Луи необъяснимую любовь, настолько необъяснимую, что иной раз, когда гувернер выходил к обеду и, словно незваный гость, одиноко садился к столу, Варвар вставал со своего места у ног Шерли и спешил к мрачному гувернеру. Однажды – всего один раз! – она заметила, что собака от нее уходит, протянула к ней свою белую руку и нежным голосом попыталась ее вернуть. Варвар взглянул на нее, завилял хвостом, вздохнул, по своему обыкновению, но назад не пошел, а невозмутимо уселся возле Луи Мура. Тот притянул к себе тяжелую голову пса, положил его черную морду себе на колени, потрепал и улыбнулся.
Зоркий наблюдатель мог бы заметить в тот же вечер, что когда Варвар вернулся к Шерли и улегся подле ее скамеечки для ног, дерзкий воспитатель одним словом, одним жестом снова привлек его к себе. Услышав это слово, пес насторожил уши, увидев знак, поднялся, подошел к Луи Муру и, ласкаясь, умильно склонил голову. Луи Мур погладил его, и снова на его спокойном лице промелькнула многозначительная улыбка.
* * *
Однажды Каролина и Шерли сидели вдвоем в беседке.
– Шерли, ты раньше знала о том, что мой кузен Луи служит гувернером у Симпсонов, или узнала об этом только после их приезда? – спросила Каролина.
Против обыкновения, Шерли помедлила с ответом, но под конец все же проговорила:
– Да, конечно, знала.
– Я так и думала, что ты должна была знать.
– Ну и что же?
– Я просто удивляюсь и понять не могу, почему ты ничего мне об этом не сказала.
– Что же тут удивительного?
– Мне это кажется странным и необъяснимым. Ты любишь говорить и говоришь откровенно, почему же об этом ты мне ничего не говорила?
– Да потому, что мы об этом не говорили, – ответила Шерли, смеясь.
– Удивительное ты существо! – заметила ее подруга. – Мне казалось, я тебя хорошо знаю, а теперь я вижу, что ошибалась. Ты молчала как могила про миссис Прайор, а теперь новая тайна. Но почему ты из этого делаешь тайну, для меня загадка.
– Я никогда не делала из этого тайны, – к чему? Если бы ты спросила, кто воспитатель Генри, я бы тебе сказала, но я думала, ты и сама знаешь.
– Мне тут многое непонятно. За что ты не любишь бедного Луи? Тебя смущает, что он, как ты бы сказала, «служит»? Тебе бы хотелось, чтобы брат Роберта занимал более высокое положение?
– При чем здесь Роберт! – воскликнула Шерли, и в голосе ее прозвучало нечто похожее на гнев. Гордым и нетерпеливым жестом она сорвала розу с ветки, склонившейся в беседку через открытое окно.
– Да, да, – повторила Каролина мягко, но настойчиво, – он брат Роберта. Он родной брат Роберта Жерара Мура, хотя природа и не наделила его такой же красотой и благородством черт. Но в нем течет та же кровь, и, будь он независим, он был бы таким же достойным, джентльменом, как его брат.
– Мудрая, кроткая, набожная Каролина! – насмешливо воскликнула Шерли. Внимайте ей, люди и ангелы! Нельзя презирать человека за то, что у него заурядная внешность и скромная, хотя и честная должность, – ты это хотела сказать? Взгляни на героя, которого ты восхваляешь, вот он прогуливается по саду! – закончила она, указывая в просвет среди густой листвы плюща. В этом просвете показался Луи Мур, который медленно шел по дорожке.
|
The script ran 0.013 seconds.