Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Герберт Уэллс - Рассказы [1887-1939]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: Рассказ, Фантастика

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

   - Не понимаю, - сказал Хилл, - почему человек должен жить, как  свинья? Только потому, что ему не дано прожить больше ста лет и он не знает,  есть ли на свете что-нибудь выше материи.    - А почему бы и нет? - спросил светловолосый.    - А почему да? - сказал Хилл.    - Какая ему выгода, если он не будет свиньей?    - Вот все вы, религиозные люди, таковы. Вам обязательно подавай выгоду. Разве нельзя добиваться справедливости ради справедливости?    Они замолчали. Потом светловолосый нерешительно ответил, явно  стараясь выиграть время:    - Ну, видите ли... выгода... когда я говорю о выгоде...    Но тут горбун пришел  ему  на  выручку,  задав  Хиллу  вопрос.  Он  был совершенно невыносим в  спорах,  так  как  вечно  приставал  с  вопросами, которые всякий раз сводились к требованию всему дать определение.    - А как вы определяете справедливость? - спросил он на этот раз.    Хилл вышел было из себя, но тут, как по заказу, подоспела помощь в лице демонстратора Брукса, который притащил из препараторской несколько  только что убитых морских свинок, держа их за задние лапки.    - Вот и последняя порция материала в этом  семестре,  -  сказал  юноша, который до сих пор молчал.    Брукс обошел  лабораторию,  швыряя  по  паре  свинок  на  каждый  стол. Остальные студенты, издали учуяв поживу,  повалили  из  лекционного  зала, толкаясь в дверях. Спор сразу прекратился, так как каждый старался  первым добраться до своего стола, чтобы выбрать тушку получше.  Зазвякали  ключи, из шкафчиков появились инструменты для препарирования. Хилл  уже  стоял  у своего стола; из кармана  у  него  торчал  футляр  с  набором  скальпелей. Девушка в темном подошла ближе и, перегнувшись через стол, мягко сказала:    - Я вернула вашу книгу, мистер Хилл. Вы видели?    Хилл с самого начала отлично знал, что девушка тут, и видел книгу;  тем не менее он сделал неуклюжую попытку притвориться, что заметил  ее  только теперь.    - Ах, да, - сказал он, взяв книгу со стола. - Вижу. Вам понравилось?    - Мне хотелось бы как-нибудь поговорить с вами о ней.    - Разумеется, - сказал Хилл. - С удовольствием. - Он смущенно запнулся. - Вам понравилась книга?    - Книга удивительная. Только я не все поняла.    Вдруг послышалось нечто вроде ослиного рева, и студенты  притихли.  Это подал голос демонстратор. Он стоял у доски, собираясь приступить к обычным объяснениям, и, чтобы водворить  тишину,  по  своему  обыкновению,  не  то гудел,  как  труба,  не  то  громко   откашливался.   Девушка   в   темном проскользнула между столами к своему месту, прямо перед  местом  Хилла,  а Хилл, сразу же забыв о ней, достал из  ящика  записную  книжку,  торопливо перелистал ее, извлек из кармана огрызок карандаша и  приготовился  делать подробные заметки во время предстоящей демонстрации.  Ибо  демонстрации  и лекции - это библия студента. Что же касается книг, то,  если  не  считать трудов вашего профессора, можно - и даже рекомендуется  -  обходиться  без них.     Хилл был сыном лендпортского сапожника, и ему посчастливилось  получить государственную стипендию, случайно попавшую в распоряжение  Лендпортского технического колледжа. Теперь он жил в Лондоне на двадцать один шиллинг  в неделю и находил, что при  должной  бережливости  этой  суммы  хватает  не только на пропитание, но и на одежду  (то  есть  изредка  на  целлулоидный воротничок), на чернила, иголки, нитки и тому подобные мелочи, необходимые городскому жителю. Он учился в Лондоне первый год  и  готовился  к  первой экзаменационной сессии,  но  его  отец,  старик  с  землистым  лицом,  так хвастался  своим  "сыном-профессором",  чти  успел  до   смерти   надоесть завсегдатаям  всех  лендпортских  пивных.  Хилл  был   энергичный   юноша, исполненный  невозмутимого   презрения   к   духовенству   всех   сект   и вероисповеданий, а также благородного стремления переделать  мир.  Он  был уверен, что стипендия откроет перед ним блестящие перспективы. В семь  лет он научился читать и с тех  пор  неутомимо  читал  без  разбора  все,  что попадалось под руку. Его жизненный опыт  не  выходил  за  пределы  острова Портси и был приобретен главным образом в оптовом обувном складе,  где  он некоторое время работал после  окончания  семи  классов  городской  школы. Несомненные ораторские  способности  Хилла  получили  полное  признание  в студенческом  дискуссионном  клубе,  собрания   которого   происходили   в металлургической аудитории первого этажа, среди дробильных машин и макетов рудников;  когда  он  брал  слово,  аудитория  неизменно   встречала   его оглушительным грохотом пюпитров. Он был как раз в том возрасте, когда люди особенно  впечатлительны,  когда  жизнь  расстилается  у  их  ног,   точно просторная долина в  конце  узкого  ущелья,  долина,  полная  удивительных открытии и волнующих подвигов. К тому же он понятия не имел о  собственной ограниченности и считал, что ему не хватает лишь знания французского языка и латыни.    Сперва его интересы распределились поровну между занятиями биологией  в колледже и социальными и богословскими проблемами, к которым он  относился с величайшей серьезностью. По вечерам, после закрытия библиотеки  большого музея, он возвращался в Челси, садился  на  кровать  в  своей  каморке  и, накинув пальто и намотав на шею шарф,  переписывал  конспекты  лекций  или изучал протоколы вскрытий; потом Торп  вызывал  его  свистком  (к  жильцам мансарды хозяйка посетителей не пускала), и они  шли  бродить  по  мокрым, блестящим под лучами газовых фонарей улицам и вели беседы в описанном выше духе:  о  существовании  бога,  о   справедливости,   о   Карлейле   и   о преобразовании общества. В пылу спора Хилл обращался не только к Торпу, но и к случайным прохожим и порой  терял  нить  аргументов,  заглядевшись  на хорошенькое, накрашенное личико и поймав на лету многозначительный взгляд.    Наука и Справедливость! Впрочем, не так  давно  в  его  жизни  появился третий интерес,  и  он  сам  стал  замечать,  что  мысль  его  то  и  дело перескакивает с судьбы мезобластических  сомитов  и  возможных  объяснений бластопоры [отверстие у зародыша животного организма, посредством которого его  полость  сообщается  с  окружающей  средой]  к  темноглазой  девушке, сидевшей в лаборатории впереди него.    Она в отличие от него платила за обучение; чтобы поговорить  с  Хиллом, ей приходилось снисходить до него, спускаться с  невообразимых  социальных высот. У Хилла душа уходила в пятки при мысли о воспитании,  которое  она, вероятно, получила, и об изысканности ее манер. Сперва  она  обратилась  к нему по поводу каких-то неясностей в строении черепной коробки кролика,  и тут он обнаружил, что, по крайней мере когда дело касается  биологии,  ему не приходится краснеть. Потом они, как и все молодые люди,  которым  нужен только первый толчок, перешли к общим темам, и пока Хилл донимал ее-своими социалистическими идеями (какой-то инстинкт удержал его от прямых  нападок на религию), она собиралась с силами, чтобы взяться  за  его  эстетическое воспитание, как она это про себя называла. Она была годом или двумя старше его, что, впрочем, никогда не приходило ему в голову.    "Вести ниоткуда" послужили началом взаимного обмена  книгами.  У  Хилла был нелепый принцип "не тратить времени" на стихи; с ее точки зрения,  это было ужасным недостатком. Как-то в перерыве между  лекциями  ей  случилось встретиться с ним с глазу на глаз в  маленьком  анатомическом  музее,  где рядами стояли скелеты; он был один и стыдливо ел в сторонке булочку - свой обычный завтрак. Мисс Хейсман ушла, но тотчас же вернулась и  с  несколько таинственным видом подала ему  томик  Браунинга.  Стоя  к  ней  боком,  он неуклюже взял книгу левой  рукой,  так  как  правая  была  занята  булкой. Впоследствии он вспоминал, что слова его  при  этом  прозвучали  не  очень внятно и не так непринужденно, как ему хотелось бы.    Это случилось после экзамена по сравнительной анатомии,  накануне  того дня, когда служащие наглухо заперли двери колледжа, а студенты разъехались на рождественские каникулы. Зубрежка и возбуждение перед первым испытанием временно оттеснили на задний план все  остальные  интересы  Хилла.  Как  и другие студенты, он строил догадки о результатах экзаменов и с  удивлением заметил, что никто не считает его возможным  претендентом  на  Гарвеевскую юбилейную  медаль  [учреждена  в   честь   Гарвея   Уильяма   (1578-1657), основоположника  научной  физиологии],  присуждение  которой  определялось исходом этого и еще двух экзаменов. Примерно в это  же  время  Хилл  начал замечать, что Уэддерберн, на которого он  до  тех  пор  почти  не  обращал внимания, становится его соперником. За три недели  до  экзаменов  Хилл  и Торп по  обоюдному  согласию  прекратили  ночные  прогулки,  а  квартирная хозяйка объявила Хиллу, что за обычную плату она не в состоянии доставлять ему такую уйму керосина. После занятий в колледже  он  бродил  по  улицам, вооружившись узенькими листками бумаги, на которых были перечислены органы раков, черепные кости кроликов, вертебральные нервы и прочее, и зубрил все это до тех пор, пока не  стал  в  конце  концов  настоящим  бедствием  для встречных прохожих.    Потом наступила естественная реакция,  и  его  рождественские  каникулы были целиком заполнены стихами и темноглазой девушкой.  Еще  необъявленные результаты экзамена настолько отошли на задний план, что  Хилл  просто  не понимал отцовского волнения. Все равно учебника сравнительной  анатомии  в Лендпорте не было, а покупать книги  Хилл  по  бедности  не  мог.  Зато  в библиотеке был неисчерпаемый  запас  стихов,  и  он  с  жадностью  на  них накинулся. Он растворился в убаюкивающих строфах  Лонгфелло  и  Теннисона, почерпнул твердость в Шекспире, нашел родственную душу в Попе и учителя  в Шелли и не поддался завлекающим голосам  таких  сирен,  как  Элиза  Кук  и миссис Хименс [Кук, Элиза (1818-1889) - английская писательница,  издатель журнала для семейного чтения; Хименс (1793-1835)  -  английская  поэтесса, автор чувствительных стихов]. Только Браунинга он больше не читал, так как надеялся получить остальные томики в Лондоне у мисс Хейсмен.    Возвращаясь в колледж после  каникул,  он  нес  первый  томик  в  своем лоснящемся черном портфеле, а ум его был занят  множеством  весьма  тонких мыслей и соображений о поэзии вообще. Разумеется, он сразу же  сочинил  на эту тему небольшую речь, а потом и  еще  одну,  поменьше,  чтобы  украсить церемонию возвращения книги ее владелице.  Утро  выдалось  редкостное  для Лондона: было морозно и ясно, легкая дымка смягчала контуры  предметов,  с безоблачного голубого неба лились теплые  лучи  солнца;  пробиваясь  между громадами домов, они одели в янтарь и золото солнечную  сторону  улицы.  В холле колледжа  Хилл  снял  перчатки  и  расписался,  но  пальцы  его  так окоченели, что характерный росчерк, который он себе выработал, превратился в какие-то зигзаги. Образ мисс Хейсмен не покидал  его-ни  на  минуту.  На площадке лестницы он увидал толпу у  доски  объявлений.  Может  быть,  это список биологов? Мгновенно позабыв о Браунинге  и  о  мисс  Хейсмен,  Хилл устремился в самую гущу. Он кое-как протолкался  к  списку  и,  прижавшись щекой к рукаву человека, который стоял ступенькой выше, прочел:    РАЗРЯД I    Х.Дж.Сомерс Уэддерберн    Уильям Хилл    а дальше следовал второй разряд,  который  нас  сейчас  не  интересует. Примечательно, что он даже не потрудился разыскать  имя  Торпа  в  списках физического отделения, а сразу же выбрался из давки и стал подниматься  по лестнице  со  странным   смешанным   чувством   презрения   к   остальному второразрядному человечеству и острой досады на  Уэддерберна.  Наверху,  в коридоре, когда он вешал  пальто,  демонстратор  зоологического  кабинета, недавно окончивший Оксфорд и в душе считавший Хилла крикуном и "зубрилой", каких  свет  не  видывал,   обратился   к   нему   с   самыми   сердечными поздравлениями.    Остановившись на минуту у дверей, чтобы перевести дыхание, Хилл вошел в лабораторию. Окинув комнату взглядом, он увидел, что  все  пять  студенток уже сидят на своих местах, а Уэддерберн - еще  недавно  такой  застенчивый Уэддерберн - непринужденно прислонился к подоконнику и, поигрывая  кистями шторы, беседует со всеми пятерыми  сразу.  Конечно,  у  Хилла  хватило  бы смелости и даже самоуверенности на то, чтобы  завязать  разговор  с  одной девушкой; он не смутился бы, даже если бы ему пришлось произнести  речь  в комнате, битком набитой девицами. Но он отлично понимал, что так  свободно и уверенно держать себя, так легко парировать выпады собеседников ему было бы не по плечу. Только что, поднимаясь по лестнице, он готов был отнестись к Уэддерберну великодушно, пожалуй, даже с некоторым восхищением и открыто и сердечно пожать ему руку, как противнику, с которым провел всего  только один раунд. Однако до рождества Уэддерберн ведь никогда не заводил бесед в этом конце комнаты. Туман легкого возбуждения,  окутывавший  Хилла,  вдруг сгустился  в  чувство  острой  неприязни  к  Уэддерберну.  Вероятно,   это отразилось на его лице.  Когда  он  подошел  к  своему  месту,  Уэддерберн небрежно кивнул ему, а остальные переглянулись. Мисс  Хейсмен  бросила  на него мимолетный взгляд и отвела глаза.    - Не могу согласиться с вами, мистер Уэддерберн, - сказала она.    - Поздравляю вас с первым разрядом, мистер Хилл, -  сказала  девушка  в очках, поворачиваясь к нему и приветливо улыбаясь.    - Пустяки, - сказал Хилл, не спуская глаз с Уэддерберна и мисс Хейсмен, разговаривавших между собой, и сгорая от желания узнать, о чем  они  между собой говорят.    - Мы, жалкие второразрядники, смотрим на это иначе, - сказала девушка в очках.    О чем это там рассказывает ей Уэддерберн? Что-то  об  Уильяме  Моррисе! Хилл не ответил девушке в очках, и улыбка на ее  лице  погасла.  Ему  было плохо слышно, и он никак не мог придумать, как бы "влезть" в их  разговор. Проклятый Уэддерберн! Хилл уселся, открыл портфель и хотел было сразу  же, на глазах у всех, отдать мисс Хейсмен томик  Браунинга,  но  вместо  этого вынул новую тетрадь для сокращенного курса элементарной ботаники,  который студенты должны были прослушать в январе и феврале. И сразу  же  в  дверях лекционного зала появился  полный,  грузный  человек  с  бледным  лицом  и водянисто-серыми глазами - профессор ботаники Биндон, который  приехал  на два месяца из Кью; молча потирая руки и благодушно улыбаясь,  он  прошелся по лаборатории.    В течение ближайших шести недель Хилл испытал целый комплекс  внезапных и новых для него эмоциональных потрясений. Внимание его было сосредоточено главным образом на Уэддерберне, о чем мисс Хейсмен и не  подозревала.  Она сказала  Хиллу  (в  сравнительном  уединении  музея,  где  происходили  их свидания, они много говорили о социализме, о Браунинге и общих проблемах), что встретилась с Уэддерберном у знакомых и  что  "у  него  наследственная одаренность: ведь известный  Уэддерберн,  крупный  специалист  по  глазным болезням, - его отец".    - Мой отец - сапожник, - ни с того ни с  сего  сказал  Хилл  и  тут  же почувствовал, что эти слова не делают  ему  чести.  Однако  такая  вспышка зависти не задела мисс Хейсмен: ей казалось, что это ревность, которую она сама же и вызвала. А он  мучился,  сознавая  превосходство  Уэддерберна  и считая, что тот бессовестно использует свое преимущество. Везет  же  этому Уэддерберну: подцепил себе знаменитого папашу, и  ему  еще  ставят  это  в заслугу, вместо того чтобы по справедливости вычесть  у  него  с  полсотни баллов в виде компенсации! Ведь  вот  Хиллу  пришлось  самому  завоевывать внимание мисс  Хейсмен  и  неуклюже  беседовать  с  ней  в  лаборатории  о несчастных  морских  свинках,  а  этот  Уэддерберн  какими-то   задворками пробрался на ее  социальные  высоты,  чтобы  там  болтать  с  ней  на  том изысканном жаргоне, который Хилл более или менее понимал, но  говорить  на котором не умел. Кстати сказать, он к этому не очень-то  стремился.  Кроме того,  он  считал  бестактностью  и  даже   издевательством   со   стороны Уэддерберна изо дня в день являться на лекции в  превосходном  костюме  со свежими  манжетами,   выбритым,   подстриженным,   безупречным   во   всех отношениях. И совсем уже низостью было то, что Уэддерберн вначале вел себя так робко, притворялся скромником, позволил Хиллу вообразить себя  звездой первой величины, а потом внезапно стал ему поперек дороги.  К  тому  же  у Уэддерберна появилась склонность вмешиваться в любой  разговор,  если  при этом присутствовала мисс Хейсмен,  и,  конечно,  он  всегда  искал  случая опорочить идеи социализма и атеизма. Он так изощрялся в поверхностных,  но весьма метких и язвительных замечаниях по адресу социалистических лидеров, что доводил Хилла до грубых выходок; в конце  концов  Хилл  почти  так  же возненавидел изысканную самовлюбленность Бернарда Шоу, роскошные  обои,  и золотообрезные книги Уильяма Морриса, и  восхитительно  нелепых  идеальных рабочих из романов  Уолтера  Крейна,  как  ненавидел  самого  Уэддерберна. Страстные дебаты в  лаборатории,  в  свое  время  стяжавшие  Хиллу  славу, выродились в опасные и бесславные стычки с Уэддерберном, которых  Хилл  не старался избежать только из  смутного  сознания,  что  тут  затронута  его честь. Он отлично понимал, что в  дискуссионном  клубе  под  оглушительный аккомпанемент хлопающих пюпитров он в два счета разгромил бы  Уэддерберна. Но Уэддерберн неизменно  уклонялся  от  посещения  клуба  и  от  разгрома, оправдываясь - экое  отвратительное  позерство!  -  тем,  что  он  "поздно обедает".    Не следует думать, что все это  рисовалось  Хиллу  в  таком  простом  и грубом виде, как здесь рассказано. Хилл отличался врожденной склонностью к обобщениям. Уэддерберн был для него не столько человеком, ставшим  на  его пути,  сколько  типом,  выдающимся  представителем  определенного  класса. Экономические теории, которые  после  долгого  брожения  сложились  в  уме Хилла,  вдруг  стали  конкретными  и  осязаемыми.  Весь   мир   наполнился Уэддербернами - воспитанными, изящными и изящно одетыми, непринужденными в разговоре   и   безнадежно   поверхностными:   епископами   Уэддербернами, профессорами  Уэддербернами,  Уэддербернами   -   членами   парламента   и землевладельцами, Уэддербернами - кавалерами единого  ордена  сибаритов  и мастерами  воздвигать  целые  крепости  из  эпиграмм,  чтобы  укрыться  от наседающего в споре противника. И наоборот, в каждом, кто был  плохо  одет или плохо выбрит - начиная с сапожника и  кончая  кучером,  -  Хилл  видел теперь человека, брата и товарища по  несчастью.  Он  стал,  так  сказать, защитником всех отверженных и угнетенных, хотя со стороны  казался  просто самоуверенным, дурно воспитанным молодым человеком. К тому же защитник  он был никуда не годный.  За  вечерним  чаем,  который  студентки  возвели  в традицию, разыгрывались теперь настоящие баталии, и  Хилл  снова  и  снова выходил из них разъяренный,  измученный,  с  горящими  щеками,  и  даже  в дискуссионном  клубе  обратили  внимание  на  нотки  горечи  и   сарказма, появившиеся в его речах.    Теперь едва ли следует объяснять, как важно было  для  Хилла  (хотя  бы только в  интересах  человечества)  обогнать  Уэддерберна  на  предстоящих экзаменах и затмить его в глазах мисс Хейсмен; вы  поймете  также,  почему мисс Хейсмен стала  жертвой  заблуждения,  в  которое  так  часто  впадают женщины.  Поединок  между  Хиллом  и  Уэддерберном,   который   по-своему, сдержанно  отплачивал  Хиллу  за   его   откровенную   враждебность,   она истолковала как дань ее неописуемому очарованию; она была Прекрасной дамой на этом турнире скальпелей и карандашных огрызков. К тайной  досаде  своей лучшей подруги, она даже испытывала угрызения совести, так как была доброй девушкой, читала Рескина и современные романы и потому  отлично  понимала, как сильно деятельность мужчины зависит от поведения женщины. Правда, Хилл никогда не заговаривал с ней на любовные темы, но она  просто  приписывала это его чрезвычайной скромности.    По мере приближения второго экзамена Хилл  становился  все  бледнее,  и студенты говорили, что он напряженно работает. Его можно было встретить  в дешевой закусочной рядом с Саут-Кенсингтонским  вокзалом,  где  он  наспех съедал булочку, запивая ее молоком и не отрывая глаз от  мелко  исписанных листков с заметками.  Зеркало  в  его  комнате  было  окружено  такими  же бумажками  со  всевозможными  сведениями  о  стеблях  и  пестиках,  а  над умывальником висела диаграмма, на которую он глядел, если только  мыло  не попадало в глаза. Он  даже  пропустил  несколько  собраний  дискуссионного клуба, но, как и прежде, давал себе передышку, встречаясь с  мисс  Хейсмен то по соседству, в обширных залах художественного музея,  то  в  маленьком музее, который помещался в  верхнем  этаже  колледжа,  а  то  и  просто  в коридорах. Чаще всего они встречались в узенькой, полной кованых  сундуков и старинных железных изделий галерее около библиотеки книг по искусству, и здесь Хилл, тронутый ласковым и лестным для него вниманием  мисс  Хейсмен, подолгу беседовал с ней о Браунинге и поверял ей свои честолюбивые  мечты. Она отметила  как  замечательную  и  характерную  его  особенность  полное отсутствие  корыстолюбия.   Он   совершенно   хладнокровно   относился   к перспективе прожить всю жизнь, не расходуя и сотни фунтов  в  год.  Но  он твердо решил собственными руками переделать мир так,  чтобы  в  нем  стало лучше жить, и этим путем добиться всеобщего  признания.  Его  учителями  и героями были Бредло и Джон Бернс [Чарлз Бредло  (1833-1890)  -  английский политический деятель, оратор,  издатель  журнала  "Национальные  реформы"; Джон  Бернс  (1858-1943)   -   английский   политический   деятель,   враг социалистического движения], люди бедные, даже нищие  и  все  же  великие. Впрочем,  мисс  Хейсмен  считала,  что  подобные   образцы   не   отвечают требованиям эстетики, которая воплощалась для нее (хотя сама она  об  этом не догадывалась) в красивых  обоях  и  драпировках,  в  приятных  книжках, элегантных туалетах, концертах и  во  вкусно  приготовленных  и  изысканно поданных кушаньях.    Наконец настал день второго экзамена,  и  профессор  ботаники,  человек суетливый и дотошный, переставил все столы в длинной и  узкой  лаборатории для того, чтобы студенты не списывали друг у друга,  взгромоздил  на  стол кресло и усадил в него демонстратора (который чувствовал себя там, по  его словам, как индусский бог), чтобы экзаменующиеся не жульничали, и  повесил снаружи на дверях записку "Вход воспрещен", а для чего - не мог бы  понять ни один здравомыслящий человек.  И  все  утро,  с  десяти  до  часу,  перо Уэддерберна скрипело наперегонки с пером Хилла,  а  перья  остальных,  как неутомимая стая гончих, мчались по следам вожаков, и  вечером  повторилось то же самое. Уэддерберн был еще спокойнее, чем обычно, а у Хилла весь день горели щеки, и карманы его пальто раздулись от  учебников  и  тетрадей,  с которыми он не расставался До последнего мгновения. А на  следующий  день, утром и вечером, студенты держали практический экзамен:  они  должны  были делать срезы и определять препараты. Утро привело Хилла в уныние, так  как он понимал, что приготовил слишком толстый срез, а потом настал  вечер,  и дело дошло до таинственного препарата.    Это был один из излюбленных приемов  профессора  ботаники.  Здесь  было нечто общее с подоходным налогом: он сулил вознаграждение за жульничество. На предметный  столик  микроскопа  устанавливался  препарат  -  стеклянная пластинка,  которую  удерживали  на  месте   легкие   стальные   пружинки; инструкция гласила, что препарат нельзя  смещать.  Студенты  подходили  по очереди, зарисовывали препарат, описывали в  экзаменационной  тетради  то, что  они  увидели,  и  возвращались  на  свои  места.  Одно   неосторожное прикосновение пальца, какая-нибудь доля секунды - и препарат  сдвинется  с места. А это было, как объяснил профессор, недопустимо,  так  как  объект, который следовало определить, представлял собой срез ствола  определенного дерева. В том положении, в каком он стоял, узнать его было  очень  трудно, но стоило немного сдвинуть пластинку, как в  поле  зрения  попадал  другой участок среза и происхождение препарата становилось вполне очевидным.    Когда  подошла  очередь  Хилла,  он  был  возбужден   после   возни   с биологическими красителями; усевшись  на  табурет  перед  микроскопом,  он повернул зеркало, чтобы  лучше  осветить  объект,  и  машинально  подвинул пластинку с препаратом. Тотчас же вспомнив о запрещении,  он,  не  отрывая руки, сдвинул стеклышко на  прежнее  место  и  замер  в  ужасе  от  своего поступка.    Затем  он  осторожно  повернул   голову.   Профессор   куда-то   вышел; демонстратор, восседая на своей  импровизированной  трибуне,  просматривал "Журнал научной  микроскопии",  остальные  экзаменующиеся  были  заняты  и сидели к нему спиной. Стоит ли сейчас  признаться?  Он  сразу  понял,  что лежит под микроскопом. Это была "чечевичка", характерный препарат  бузины. Не спуская глаз с товарищей, Хилл заметил, что Уэддерберн вдруг  обернулся и бросил на него подозрительный взгляд. Умственное возбуждение, которое  в продолжении двух дней поддерживало удивительную  работоспособность  Хилла, превратилось в страшное нервное напряжение. Экзаменационная тетрадь лежала перед ним. Не записывая своего ответа и глядя одним глазом в микроскоп, он начал  бегло  зарисовывать  препарат.  Мысли  его  были  заняты   внезапно возникшей,  нелепой  и  головоломной  моральной  проблемой.  Опознать   ли препарат?  Или  просто  оставить  вопрос  без  ответа?  Тогда  Уэддерберн, вероятно, выйдет на первое место. Если бы стекло не сдвинулось,  догадался бы он, что перед ним бузина? Как это теперь выяснить?  Впрочем,  возможно, что Уэддерберн не узнал "чечевичку". А что, если Уэддерберн  тоже  сдвинул стекло? Хилл посмотрел на часы.  У  него  еще  есть  пятнадцать  минут  на размышление. Он захлопнул  тетрадь,  собрал  цветные  карандаши,  которыми раскрашивал рисунки, и вернулся на место.    Он перечитывал свою запись, грыз ногти и  думал.  Признаться  теперь  - значило бы навлечь на себя неприятности. Он _должен_ одолеть  Уэддерберна. Его кумиры, почтенные джентльмены Джон Бернс и Бредло,  вдруг  вылетели  у него из головы. В конце концов, говорил  он  себе,  взгляд,  брошенный  на запретную часть препарата,  был  совершенно  невольным;  это  была  чистая случайность, которая скорее  могла  сойти  за  откровение  свыше,  чем  за преимущество, добытое незаконным путем.  Если  он  воспользуется  подобной случайностью,  это  будет  куда  менее  бесчестно,  чем  поведение  Брума, который, веруя в могущество молитвы, ежедневно молился о  ниспослании  ему первого разряда. "Осталось пять минут", - сказал демонстратор,  откладывая журнал и внимательно оглядывая экзаменующихся. Хилл  не  спускал  глаз  со стрелок часов. За две минуты до  срока  он  с  беззаботным  видом  раскрыл экзаменационную тетрадь и, чувствуя, как у  него  горят  уши,  вписал  под своим рисунком название препарата.    Когда появился список результатов второго экзамена, оказалось, что Хилл и  Уэддерберн  поменялись   местами;   девушка   в   очках,   знакомая   с демонстратором в частной жизни (он, как ни странно, был просто человеком), сообщила, что по обоим экзаменам Хилл набрал в сумме  167  баллов  из  200 возможных, обогнав соперника на один балл. Хотя его и считали  "зубрилой", он все же вызывал известное восхищение. Он принимал поздравления, он вырос в глазах мисс Хейсмен, звезда Уэддерберна явно склонилась к закату, но  во всем этом был привкус горечи, порожденный тягостным воспоминанием.  Сперва он ощутил бурный прилив энергии, и  в  речах,  которые  он  произносил  на собраниях дискуссионного клуба, снова зазвучали барабаны победного шествия демократии; он усердно изучал сравнительную  анатомию  и  делал  успехи  в своем эстетическом образовании. Но перед его умственным взором все вновь и вновь возникало яркое видение: жалкий трус мошенничает у микроскопа.    Ни один человек не видел его поступка; в  существование  всеведущего  и вездесущего  бога  Хилл  решительно  не  верил;  и  все-таки  он  мучился. Воспоминания не мертвы, это живые существа, которые дремлют,  пока  их  не трогают, но начинают расти и принимают порой самые неожиданные формы, если их постоянно тревожить. Сначала Хилл отлично помнил, что он прикоснулся  к стеклышку нечаянно, но с течением времени  он  как-то  запутался  в  своих воспоминаниях и в конце концов уже не знал, -  хотя  и  уверял  себя,  что знает, - действительно  ли  препарат  сдвинулся  случайно.  Впрочем,  быть может, эти угрызения совести следует отнести за счет диеты:  завтракал  он обычно наспех, днем ограничивался булкой и только после пяти  часов,  если выпадала  свободная  минута,  закусывал  соразмерно   своим   ресурсам   в каком-нибудь трактирчике на задворках Бромптон-роуд.  Иногда  он  позволял себе покупать  трехпенсовые  или  девятипенсовые  издания  классиков,  что обычно приводило к воздержанию от мяса и  картофеля.  Всем  известно,  что систематическое недоедание неизбежно  сопровождается  приступами  душевной депрессии, сменяющейся нервным подъемом. Но, кроме того, Хилл  и  в  самом деле испытывал  глубокое  отвращение  ко  лжи,  отвращение,  которое  этот богохульник - лендпортский  сапожник  -  воспитал  в  нем  с  детства,  не останавливаясь перед бранью и побоями. О таких отъявленных атеистах я могу сказать только одно: они могут быть - и обычно бывают - глупцами,  людьми, лишенными  всякой  тонкости,  людьми,  для  которых  нет  ничего  святого, грубиянами и злобными мошенниками, но лгать они не любят. Будь это не так, будь у них хотя бы слабое представление о компромиссе, они стали бы просто не слишком прилежными прихожанами.    Но хуже всего для Хилла было то, что воспоминание о поступке  отравляло его отношения с мисс Хейсмен. Теперь,  когда  она  явно  предпочитала  его Уэддерберну, он понял, что и сам увлечен ею, и начал отвечать на знаки  ее внимания робким ухаживанием; однажды он даже купил букетик  фиалок,  сунул его в карман и потом, в галерее со ржавыми железными доспехами, волнуясь и запинаясь, преподнес ей этот уже измятый и увядший подарок. И еще одна  из радостей его жизни  была  отравлена:  обличения  мерзости  капитализма.  А главное, отравлено было его торжество  над  Уэддерберном.  Раньше  он  был убежден в своем превосходстве и злился только потому, что не мог  добиться всеобщего признания. Теперь его мучила мрачная уверенность  в  собственном ничтожестве. Он пытался было  найти  оправдание  для  своего  поведения  в стихах Браунинга, но анализ быстро развеял его надежды.  В  конце  концов, как это ни странно, те  же  побуждения,  которые  привели  его  недавно  к бесчестному  поступку,  заставили  его  пойти  к  профессору   Биндону   и чистосердечно во всем признаться. Так как он был стипендиатом и не  платил за  учение,  профессор  не   пригласил   его   сесть,   и   ему   пришлось исповедоваться, стоя перед профессорским столом.    - Поразительный случай, - сказал профессор Биндон, стараясь представить себе, как все это может отразиться на нем самом, и затем дав  волю  своему гневу. - Совершенно небывалый случай. Сначала такой поступок,  сейчас  это признание, я вас просто не понимаю...  Вы  из  числа  тех  студентов...  В Кембридже никому и  в  голову  не  пришло  бы...  Мне  следовало  об  этом подумать... Зачем же вы сжульничали?    - Я не жульничал, - сказал Хилл.    - Но вы сами только что признались...    - Мне кажется, я объяснил...    - Одно из двух: либо вы жульничали, либо нет.    - Но ведь я сказал, что сделал это нечаянно.    - Я не метафизик, я служитель науки и признаю только  факты.  Вам  было сказано не сдвигать препарат. Вы его сдвинули. Если это не жульничество...    - Будь я жуликом, - сказал Хилл, и в голосе его прозвучала истерическая нотка, - разве я пришел бы сюда и стал рассказывать?    - Ваше раскаяние, конечно, говорит в вашу пользу,  -  сказал  профессор Биндон, - но факты от этого не меняются.    - Не меняются, сэр,  -  подтвердил  Хилл,  сдаваясь  в  порыве  полного самоуничижения.    - Даже теперь  вы  причиняете  нам  множество  неприятностей.  Придется пересматривать экзаменационный список.    - Полагаю, что так, сэр.    - Ах, вы полагаете? Конечно, его придется пересмотреть. Пропустить  вас теперь было бы просто недобросовестно с моей стороны.    - То есть как это не пропустить? - сказал Хилл. - Вы меня провалите?    - Таковы общие правила. Иначе во что превратились бы экзамены?  А  чего же вы ожидали?  Вы  рассчитывали  увильнуть  от  ответственности  за  свой поступок?    - Я думал, может... - Хилл запнулся. - Вы меня провалите? Я думал,  что поскольку я сам рассказал вам, вы  могли  бы  просто  аннулировать  баллы, которые и получил за этот препарат.    - Ну нет, -  сказал  Биндон.  -  Помимо  всего  прочего,  это  было  бы несправедливо по отношению к Уэддерберну.  Аннулировать  баллы,  только  и всего? Нелепость! Официальные "Правила" прямо указывают...    - Но ведь я сам признался, сэр!    - В "Правилах" ничего не говорится о том, каким образом факты выплывают наружу. "Правила" просто предусматривают...    - Тогда я погиб. Если я провалюсь на  этом  экзамене,  у  меня  отнимут стипендию.    - Об этом следовало думать раньше.    - Но, сэр, войдите в мое положение...    - Ни во что я не могу входить. Профессор  в  этом  колледже  -  машина. "Правила" запрещают нам даже давать рекомендации студентам, поступающим на службу. Я машина, и вы привели меня в действие. Я должен...    - Это очень жестоко, сэр...    - Может быть.    - Если будет считаться, что я провалился по  вашему  предмету,  то  мне лучше сразу же отправиться домой.    - Это уж как вы сочтете нужным. - Голос Биндона несколько смягчился. Он понимал, что неправ, и был не прочь уступить - в той мере, в какой это  не противоречило прежним его словам. - Как частное лицо, - добавил  он,  -  я считаю, что ваше признание значительно уменьшает вашу вину. Но вы  пустили машину в ход, и остановить ее невозможно. Я... я  очень  сожалею  о  вашей опрометчивости.    Хилл был так потрясен, что ничего не  ответил.  Внезапно  и  совершенно отчетливо он увидел перед собой грубое лицо своего старика отца, сапожника из Лендпорта.    - Боже правый! Какого дурака я свалял! - вырвалось у него.    - Надеюсь, - сказал Биндон, - что эта ошибка послужит вам уроком.    Любопытно, что они при этом думали и сожалели о различных ошибках.    Наступило молчание.    - Я хотел бы денек подумать, сэр, а потом я сообщу вам... Я  говорю  об уходе из колледжа, - сказал Хилл, направляясь к дверям.    На следующий день место Хилла пустовало. Девушка в очках,  как  всегда, первая принесла новость. Она подошла к Уэддерберну и мисс Хейсмея, которые обсуждали представление "Мейстерзингеров".    - Слыхали? - спросила она.    - О чем?    - О жульничестве на экзаменах?    - Жульничество? - воскликнул Уэддерберн,  вдруг  заливаясь  краской.  - Как?    - Этот препарат...    - Сдвинут? Не может быть!    - Но это так. Срез, который запрещено сдвигать...    - Чепуха! - сказал Уэддерберн. - Вот еще. С чего они взяли? А кого  они обвиняют?    - Мистера Хилла.    - Хилла?    - Мистера Хилла.    - Как, неужто Хилла-праведника? - сказал Уэддерберн, воспрянув духом.    - Я этому не верю, - сказала мисс Хейсмен. - Откуда вы знаете?    - И я не верила, - сказала девушка в очках. - Но тем не менее это  так. Мистер Хилл сам признался профессору Биндону.    - Вот так штука! - сказал Уэддерберн. - Неужели Хилл? Впрочем, я всегда не слишком доверял этим благодетелям рода человеческого...    - Вы совершенно уверены? - прерывающимся голосом спросила мисс Хейсмен.    - Совершенно. Ужас ведь, правда? А с другой стороны,  чего  вы  хотите? Сын сапожника.    Но тут мисс Хейсмен удивила девушку в очках.    - Все равно не поверю, - сказала она, и густой румянец  заиграл  на  ее матово-смуглом лице. - Не поверю до тех пор, пока он сам  мне  не  скажет. Прямо в лицо. Да и тогда навряд ли поверю. - И, резко повернувшись  спиной к девушке в очках, она пошла на свое место.    - И  все-таки  это  правда,  -  сказала  девушка  в  очках,  с  улыбкой поглядывая на Уэддерберна.    Но Уэддерберн не отвечал. Видимо, она принадлежала к числу  тех  людей, которым суждено не получать ответа на свои замечания.    Об уме и умничанье   Пер. - Р.Померанцева      И, кстати, о неком Крихтоне      Крихтон   невероятно   умный   человек   -    почти    неправдоподобно, сверхъестественно умный. И не просто сведущий в том или в этом,  а  вообще образец ума; вам его никогда не обскакать; он идет по  свету  и  бесцельно рассыпает перлы своего остроумия. Он  побивает  вас  в  шутках,  ловит  на неточностях и подает  ваши  лучшие  номера  куда  тоньше  и  оригинальней. Истинно воспитанный человек, на столь  многое  притязающий,  окажется,  по крайней мере вам в утешение, уродлив лицом, хил или несчастлив в браке, но Крихтону и в голову не  приходит  подобная  деликатность.  Он  появится  в комнате, где вы, скажем, сидите  компанией  и  острите,  и  начнет  сыпать шутками, пусть и менее забавными, но, бесспорно, более хлесткими. И вот вы один за другим умолкаете и, попыхивая трубкой, глядите на него с тоскою  и злобой. Еще не было случая, чтобы он  не  обыграл  меня  в  шахматы.  Люди говорят о нем и спрашивают моего мнения, и, если я решаюсь нелестно о  нем отозваться, смотрят  так,  будто  подозревают  меня  в  зависти.  Безмерно хвалебные рецензии на его книги и полотна предстают моим  взорам  в  самых неожиданных местах. Право, из-за него я почти перестал  читать  газеты.  И однако...    Подобный ум - еще не все на свете. Он никогда не  пленял  меня,  и  мне часто думалось, что вообще  он  не  может  никого  пленить.  Допустим,  вы сказали что-то остроумное,  произнесли  какой-то  парадокс,  нашли  тонкое сравнение или набросали образную картину; как воспримут это обычные  люди? Те, кто глупее вас,  люди  нетонкие,  заурядные,  не  посвященные  в  ваши проблемы, будут попросту  раздражены  вашими  загадками;  те,  кто  умней, почтут ваше остроумие явной глупостью; ровни же ваши сами рвутся  сострить и, естественно, видят в вас опасного конкурента. Словом, подобный ум  есть не что иное, как чистый эгоизм в его наихудшей  и  глупейшей  форме.  Этот поток остроумия, извергаемый на вас без устали и сожаления, -  неприкрытое хвастовство. Гуляет себе по свету этакий хмельной раб острословия и сыплет каламбурами. А потом берет те, что  получше,  и  вставляет  в  рамку,  под стекло. И вот появляется импрессионистская живопись вроде картин Крихтона, - те же  нанесенные  на  полотна  остроты.  Они  лишены  содержания,  и  у скромного благомыслящего человека моего типа вызывают приступы отвращения, точно так же, как фиглярство  в  литературе.  Сюжет  здесь  не  более  чем предлог, на деле это бессмысленная и неприличная самореклама. Такой  умник считает, что возвысится  в  ваших  глазах,  если  будет  беспрестанно  вас поражать.  Он  и  подписи-то  не  поставит  без   какой-нибудь   особенной завитушки. У него начисто отсутствует главное свойство джентльмена: умение быть великодушно-банальным. Я ж...    Если говорить  о  личном  достоинстве,  то  юному  отпрыску  почтенного семейства, небездарному от природы,  не  к  чему  унижаться  до  подобного кривлянья. Умничанье - последнее прибежище слабодушных, утеха  тщеславного раба. Вы не можете победить с оружием в руках и не в силах достойно снести второстепенную роль, и вот себе в утешение вы пускаетесь  в  эксцентричное штукарство и истощаете свой мозг острословием. Из всех зверей  умнейший  - обезьяна, а сравните ее жалкое фиглярство с царственным величием слона!    И еще, я никак не могу избавиться от мысли, что ум - наибольшая  помеха карьере. Разве приходилось вам видеть, чтобы по-настоящему  умный  человек занимал важный пост, пользовался  влиянием  и  чувствовал  себя  уверенно? Взять, к примеру, хотя бы Королевскую академию или суд, а  то  и...  Какое там!.. Ведь само понятие  разума  означает  способность  постоянно  искать новое, а это есть отрицание всего устоявшегося.    Когда Крихтон начинает особенно  действовать  мне  на  нервы,  обретает новых поклонников или входит в еще большую славу,  я  утешаюсь  мыслями  о дяде  Августе.  Это  была  гордость  нашей  семьи.  Даже   тетя   Шарлотта произносила его имя с замиранием в голосе. Он отличался  поразительной,  я бы даже сказал, исполинской  глупостью,  которая  прославила  его  и,  что важнее, доставила ему влияние и богатство. Он был прочен,  как  египетская пирамида, и от него так же  трудно  было  ждать,  чтоб  он  хоть  капельку сдвинулся с места или сделал что-нибудь неожиданное. О чем бы ни шла речь, он всегда выказывал  полнейшее  невежество;  все,  что  он  изрекал  своим звучным баритоном, было чудовищно глупо. Он  мог  -  я  не  раз  был  тому свидетелем - сровнять с землей какого-нибудь умника типа  Крихтона  своими похожими на трамбовку тяжелыми, плоскими и увесистыми  репликами,  которых было ни отразить, ни избегнуть.  Он  неизменно  побеждал  в  спорах,  хотя совсем не был остер на язык. Он просто подминал под себя собеседника.  Это походило на встречу шпажонки с лавиной.  Душа  его  обладала  колоссальной инертной массой. Он не знал волнения, не терял выдержки, не утрачивал сил, он давил - и все тут. Умные речи разбивались о него, как легкие  суденышки о бетонированные берега.  Его  точным  подобием  является  его  надгробный памятник - массивная глыба из нетесаного гранита, откровенно  безобразная, но видная за милю. Она высится над лесом крохотных белых символов  людской скорби, будто и на кладбище он подавляет собой целую толпу умников.    Уверяю  вас,  разумное  есть  противоположность  великому.   Британская империя, как и Римская, создана тупицами. И не исключено, что  умники  нас погубят. Представьте себе полк, состоящий из шутников и  оригиналов.  Свет еще не знал государственного деятеля, который не отличался бы  хоть  малой толикой глупости, а гениальность, по-моему,  непременно  в  чем-то  сродни божественной простоте. Те, кого  принято  называть  великими  мастерами  - Шекспир,  Рафаэль,  Милтон  и   другие,   -   обладали   какой-то   особой непосредственностью, неизвестной Крихтону.  Они  заметно  уступают  ему  в блеске, и  общение  с  ними  не  оставляет  в  душе  тягостного  духовного напряжения.  Даже  Гомер  временами  клюет  носом.  В  их  творениях  есть пригодные для отдыха места - широкие, овеваемые ветром луговины  и  мирные уголки. А вот Крихтон не открывает вашим взорам просторов  Тихого  океана; он томит вас бесконечным видом на мыс Горн; всюду хребты да пики, пики  да хребты.    Пусть Крихтон нынче в моде - мода эта недолговечна.  Разумеется,  я  не желаю ему зла, и все же не могу отделаться от мысли, что конец его близок. Наверно, эпоха умничанья переживает свой последний расцвет. Люди давно уже мечтают о покое. Скоро заурядного человека будут разыскивать, как тенистый уголок  на  измученной  зноем  земле.  Заурядность  станет   новым   видом гениальности. "Дайте нам книги без затей, - потребуют люди, - и самые  что ни  на  есть  успокоительные,  плоские  шедевры.  Мы  устали,   смертельно устали!". Кончится этот  лихорадочный  и  мучительный  период  постоянного напряжения, а с ним исчезнет и литература fin  du  siecle'а,  декаданса  и прочее, прочее. И тогда подымет голову круглолицая и заспанная литература, литература огромной цели и крупной формы, полнотелая и спокойная. Крихтона запишут в классики,  господа  Мади  будут  со  скидкой  продавать  его  не нашедшие спроса произведения, и я  перестану  терзаться  его  тошнотворным успехом.      1898    Странная орхидея   Пер. - Н.Дехтерева      Покупка орхидей всегда сопряжена с известной долей  риска.  Перед  вами сморщенный бурый корень - во всем  остальном  полагайтесь  на  собственное суждение, или на продавца, или на удачу, как вам угодно.  Может,  растение это обречено на гибель или уже погибло, может, вы сделали вполне  солидную покупку, стоящую потраченных денег, а может - и так не раз бывало -  перед вашим восхищенным взором медленно, день за  днем,  начнет  разворачиваться нечто невиданное: новое богатство формы,  особый  изгиб  лепестков,  более тонкая окраска, необычная мимикрия. Гордость, краса  и  доходы  расцветают вместе на нежном зеленом стебле, и как знать, возможно, и слава.  Ибо  для нового чуда природы необходимо новое имя, и не  естественно  ли  окрестить цветок именем открывшего его? "Джонсмития"! Что ж, встречаются названия  и похуже.    Быть может, надежды на такое открытие и сделали из  Уинтера  Уэдерберна завсегдатая  цветочных  распродаж  -   надежды   и,   вероятно,   еще   то обстоятельство, что у него не было в жизни никаких  других  сколько-нибудь интересных занятий. Это был робкий, одинокий, довольно  никчемный  человек со средствами, достаточными для безбедного  существования,  и  недостатком духовной  энергии,  которая  заставила  бы  его   искать   занятий   более определенных. Он мог бы  с  равным  успехом  коллекционировать  марки  или монеты, переводить Горация, переплетать книги  или  открывать  новые  виды диатомеи [диатомея - кремнистая водоросль]. Но вышло так, что  он  занялся выращиванием  орхидей,  и   все   его   честолюбивые   помыслы   оказались сосредоточены на маленькой садовой оранжерее.    - Почему-то мне кажется, - сказал он однажды за кофе, - что сегодня  со мной непременно что-нибудь случится. - Говорил он медленно - так  же,  как двигался и думал.    - Ах, ради бога, не говорите  об  этом!  -  воскликнула  экономка,  его кузина. Для нее туманное "что-нибудь случится" всегда означало лишь одно.    - Нет, вы меня неверно поняли. Я не имею в виду  ничего  неприятного... хотя что я, собственно, имею в виду, я и сам не знаю.    - Сегодня, - продолжал он, помолчав, - у Питерсов распродажа  кое-каких растений из  Индии  и  с  Андаманских  островов.  Хочу  заглянуть  к  ним, посмотреть, что у них  там  хорошего.  Как  знать,  а  вдруг  я  приобрету что-нибудь ценное? Может, это предчувствие.    Он протянул чашку за второй порцией кофе.    - Это растения, собранные тем несчастным молодым человеком,  о  котором вы мне на днях рассказывали? - спросила экономка, наливая кофе.    - Да, - ответил Уэдерберн и задумался, так и не донеся до  рта  кусочек поджаренного хлеба.    - Со мной никогда ничего не случается, - заговорил он,  продолжая  свои мысли вслух. - Почему, хотел бы я знать.  С  другими  происходит  все  что угодно. Взять хотя бы Харви. Только на прошлой  неделе  в  понедельник  он нашел шестипенсовик, в среду все его цыплята заболели вертячкой, в пятницу приехала двоюродная сестра из Австралии, а в  субботу  он  вывихнул  ногу. Целый водоворот волнующих событий по сравнению с моей жизнью.    - На вашем месте я предпочла бы поменьше волнений, - сказала  экономка. - Не думаю, чтоб они пошли вам на пользу.    - Да, конечно, это беспокойно. Но все же... Вы подумайте, ведь со  мной никогда ничего не случается. Когда я еще был мальчуганом,  я  ни  разу  не пережил ни одного приключения. Я рос и никогда не влюблялся. Так никогда и не женился. Хотел  бы  я  знать,  что  испытывает  человек,  когда  с  ним случается что-нибудь действительно необычное. Этому любителю орхидей  было всего тридцать шесть - он был на двадцать лет  моложе  меня,  -  когда  он умер. А он был дважды  женат,  один  раз  разводился,  четыре  раза  болел малярией и один раз сломал себе берцовую кость. Однажды он убил малайца, в другой раз его ранили отравленной стрелой. И в конце  концов  он  погиб  в джунглях от пиявок. Все это, разумеется, очень  беспокойно,  но  зато  как интересно, за исключением разве только пиявок.    - Все это не пошло  ему  на  пользу,  я  уверена,  -  проговорила  леди убежденно.    - Да, пожалуй. - Уэдерберн взглянул на  часы.  -  Двадцать  три  минуты девятого. Я выеду без четверти двенадцать, времени у меня хватит. Я  думаю надеть летний пиджак - сегодня достаточно тепло, - серую фетровую шляпу  и коричневые ботинки. Дождя, мне кажется...    Он кинул взгляд сперва на безоблачное небо и  залитый  солнцем  сад  за окном, затем, с тревогой, на лицо кузины.    - Я считаю, все-таки лучше взять зонтик,  раз  вы  едете  в  Лондон,  - сказала она тоном, не допускающим возражений. - Туда и обратно  дорога  не очень-то близкая.    Уэдерберн  вернулся  под  вечер  в  необычном  для  него  взволнованном состоянии. Он совершил  покупку.  Редко  случалось,  чтобы  он  действовал решительно, но на этот раз было именно так.    - Это ванды, а это дендробии и палеонофис, - перечислял он. Глотая суп, он любовно созерцал свои приобретения.  Он  разложил  их  перед  собой  на белоснежной скатерти и,  пока  обедал,  сообщал  кузине  всяческие  о  них подробности. По заведенному обычаю каждую свою поездку в Лондон он  заново переживал  по  возвращении,  что  доставляло  удовольствие  и  ему  и  его слушательнице.    - Я так и знал, что сегодня что-нибудь произойдет. И вот  я  купил  все это... Некоторые из них - я  почему-то  положительно  убежден  в  этом,  - некоторые из них окажутся замечательными. Ну как будто кто-то сказал  мне, что будет именно так, а не иначе. Вот  эта,  -  он  указал  на  сморщенный корень, - не определена. Не то палеонофис, не  то  что-то  другое.  Весьма возможно, что это новый вид или даже новый  род.  Это  как  раз  последний экземпляр из того, что собрал бедняга Баттен.    - Мне неприятно смотреть на это. У нее отвратительная форма.    - На мой взгляд, она пока лишена всякой формы.    - Ужасно не нравятся мне эти торчащие отростки.    - Завтра они спрячутся в горшке под землей.    - Похоже на паука, притворившегося мертвым.    Уэдерберн улыбался и, склонив голову набок, рассматривал корень.    - Да, признаться, не очень красивый  образчик.  Но  об  этих  растениях никогда нельзя судить по корню.  Может  оказаться  прекраснейшая  орхидея. Сколько дел у меня на завтра! Сегодня вечером я должен обдумать,  как  мне рассадить все это, а уж завтра примусь за работу.    - Беднягу Баттена нашли в мангровом болоте  -  не  то  мертвым,  не  то умирающим, - вскоре заговорил он опять. - Одна из этих орхидей лежала  под ним, примятая его телом. Уже несколько дней перед тем он был болен местной лихорадкой, очевидно, он потерял  сознание;  эти  мангровые  болота  очень вредны для здоровья. Говорят, болотные пиявки высосали из него всю  кровь, всю до единой капли. Может, именно вот эта  орхидея,  которую  он  пытался достать, и стоила ему жизни.    - От этого она не кажется мне лучше.    - Пусть жены сетуют, удел мужей трудиться ["Три рыбака" Чарлза  Кингсли (1819-1875)], - изрек Уэдерберн с глубочайшей серьезностью.    -  Только  подумать  -  умереть  без  всякого  комфорта,   в   каком-то отвратительном болоте! Лежать в лихорадке, и  ничего,  только  хлородин  и хина, - если мужчин предоставить самим  себе,  они  будут  питаться  одним хлородином и хиной, - и никого поблизости, кроме этих противных  туземцев! Я слыхала, что все туземцы  Андаманских  островов  ну  просто  ужасны,  во всяком случае, едва ли можно ждать от них хорошего ухода за  больным,  раз никто их тому не обучал. И все это лишь для  того,  чтобы  в  Англии,  кто пожелает, мог купить орхидеи!    - Разумеется, удобств там мало, но  некоторые  находят  удовольствие  в таком образе жизни, - сказал  Уэдерберн.  -  Во  всяком  случае,  туземцы, которые участвовали в экспедиции Баттена, были  настолько  культурны,  что хранили собранные им растения, пока не вернулся  его  коллега,  орнитолог. Хотя, правда, они дали орхидеям завянуть и не смогли объяснить,  к  какому виду они принадлежат. Именно поэтому эти растения меня так интересуют.    - Именно поэтому они вызывают во мне отвращение. Я  не  удивлюсь,  если окажется, что на них бациллы малярии. Только представить себе  -  на  этих безобразных корешках лежало мертвое тело. Боже мой,  мне  сначала  это  не пришло в голову. Нет, заявляю категорически: я больше не в состоянии куска в рот взять.    - Я приму их со стола, если хотите, и переложу на скамейку у окна.  Мне их оттуда так же хорошо видно.    В течение последующих дней он действительно с головой ушел в  работу  - возился в своей оранжерейке с углем, кусочками тикового  дерева,  мохом  и другими таинственными аксессуарами всякого,  кто  выращивает  орхидеи.  Он считал эти дни преисполненными событий. По вечерам он рассказывал  друзьям о новых орхидеях. И снова и снова говорил  о  своем  предчувствии  чего-то необычного.    Несколько ванд и дендробий погибло, несмотря на все заботы, но странная орхидея вскоре начала показывать признаки жизни. Он был в восторге,  когда обнаружил это, и тут же  потащил  свою  кузину  в  оранжерею,  не  дав  ей доварить варенье.    - Это бутон, - пояснял он, - а тут скоро будет множество листьев. А вот эти маленькие отростки - это воздушные корешки.    - Как будто из бурой массы торчат белые пальцы, - сказала  экономка.  - Нет, они мне не нравятся.    - Почему же?    - Не знаю. Похоже на пальцы, готовые схватить.  Я  не  вольна  в  своих симпатиях и антипатиях.    - Не могу, конечно, поручиться, но, насколько  мне  известно,  подобных воздушных корешков нет ни у одного вида орхидей. Впрочем, может,  это  моя фантазия. Посмотрите-ка, на концах они немного сплющены.    - Они мне не нравятся, - повторила экономка и, вздрогнув,  отвернулась. - Я понимаю, это глупо с моей стороны, и очень о том сожалею, раз вы-то от них в таком восторге. Но у меня из головы не выходит этот труп.    - Но разве обязательно это то  самое  растение?  Ведь  это  только  мои догадки.    Она пожала плечами.    - Все равно, они мне не нравятся.    Уэдерберна слегка задело такое отвращение к  его  орхидее.  Но  это  не помешало ему толковать об орхидеях вообще  и  об  этой  в  частности,  как только у него являлась к тому охота.    - Сколько всегда занятного с этими орхидеями, -  сказал  он  как-то,  - столько возможностей и неожиданностей. Дарвин изучал их  оплодотворение  и доказал,  что   все   строение   самого   обыкновенного   цветка   орхидеи приспособлено к тому, чтобы насекомые могли переносить пыльцу  с  растения на растение. Но существует множество уже известных видов орхидей,  которые не  могут  быть  оплодотворены  таким  образом.  Например,  некоторые   из киприпедий - не известно ни одно насекомое, которое могло бы переносить  с него пыльцу. А у некоторых орхидей вообще никогда не находили семян.    - Но как же вырастают новые цветы?    - Из усов и клубней и тому подобного. Это  легко  объяснимо.  Непонятно другое: для чего служат цветы? Весьма вероятно, - добавил он,  -  что  моя орхидея окажется в этом отношении совершенно необыкновенной. Если  так,  я буду ее изучать. Я давно уж собираюсь заняться исследованиями, как Дарвин, но все как-то не находилось времени или что-нибудь мешало. Знаете,  листья уже начинают разворачиваться.  Мне  бы  очень  хотелось,  чтобы  вы  зашли взглянуть на них.    Но она заявила, что в оранжерее слишком душно, у нее там  разбаливается голова. Она видела растение уже два раза,  -  в  последний  раз  воздушные корешки, к сожалению, напомнили ей щупальца, которые словно бы  тянутся  к добыче. Они стали преследовать ее во сне: будто растут прямо на  глазах  и стараются ее схватить. Поэтому она решительно заявила, что больше не хочет смотреть  на   орхидею,   и   Уэдерберну   пришлось   одному   восхищаться развернувшимися   листьями.   Они   были   обычного   размера,    широкие, темно-зеленые и блестящие, покрытые у  основания  пурпуровыми  пятнышками. Ему никогда еще не встречались такие листья. Он поместил орхидею на низкую скамью под  термометром,  а  рядом  устроил  нехитрое  приспособление:  на горячие трубы батареи капала из крана  вода,  и  воздух  вокруг  насыщался парами. Все послеобеденное время Уэдерберн  теперь  проводил  в  мечтах  о приближающемся цветении странной орхидеи.    И наконец великое событие свершилось. Едва войдя  в  маленькое,  крытое стеклом помещение, он уже  знал,  что  бутон  распустился,  хотя  огромный палеонофис скрывал от него его сокровище. В воздухе носился новый аромат - сильный, необычайно сладкий,  заглушавший  все  остальные  запахи  в  этой душной, наполненной испарениями теплице. Уэдерберн поспешил к орхидее, и - о радость! - на  свисающих  зеленых  ветвях  качались  три  крупных  белых цветка, источавших этот одуряющий аромат. Уэдерберн замер от восторга.    Цветы  были  белые,  с  золотисто-оранжевыми  полосками  на  лепестках; тяжелый  околоцветник  изогнулся,  и  его  чудесный   голубоватый   пурпур смешивался с золотом лепестков. Уэдерберн тотчас понял, что это совершенно новый вид. Но какой  нестерпимый  запах!  Как  душно  в  оранжерее!  Цветы поплыли у него перед глазами.    Надо  проверить,  не  слишком  ли  высока  температура.  Он  шагнул   к термометру. Внезапно все закачалось. Кирпичный пол поднялся  и  опустился. Белые цветы, зеленые  листья,  вся  оранжерея  -  все  накренилось,  потом подскочило вверх.     В  половине  пятого,  согласно  раз  и  навсегда  заведенному  порядку, экономка приготовила чай. Но Уэдерберн к столу не явился.    "Никак не может расстаться со своей противной орхидеей, - подумала  она и подождала еще минут десять. - Вдруг у него остановились часы? Надо пойти позвать его".    Она направилась прямо к оранжерее, открыла дверь, окликнула его. Ответа не последовало. Она заметила, что  воздух  в  оранжерее  очень  спертый  и насыщен крепким ароматом. И тут она увидела что-то, лежащее  на  кирпичном полу у горячих труб батареи.    С минуту она стояла неподвижно.    Он лежал навзничь у подножия  странной  орхидеи.  Похожие  на  щупальца воздушные корешки теперь не висели свободно в воздухе, - сблизившись,  они образовали как бы клубок серой веревки, концы которой тесно  охватили  его подбородок, шею и руки.    Сперва она не поняла. Но тут же увидела на его щеке под одним из хищных щупальцев тонкую струйку крови.    Крикнув что-то нечленораздельное, она бросилась к  нему  и  попробовала отодрать похожие на пиявки присоски. Она сломала несколько щупальцев, и из них закапал красный сок.    От одуряющего запаха цветов у нее  начала  кружиться  голова.  Как  они вцепились в него! Она тянула тугие веревки, а  все  вокруг  плыло,  как  в тумане. Она чувствовала, что теряет сознание, и понимала, что этого нельзя допустить. Оставив  Уэдерберна,  она  поспешно  открыла  ближайшую  дверь, вдохнула свежий воздух, -  и  тут  ее  осенила  блестящая  мысль.  Схватив цветочный горшок, она швырнула его в стекло в  конце  оранжереи.  Затем  с новыми силами принялась тащить  неподвижное  тело  Уэдерберна.  Горшок  со странной орхидеей свалился на пол. С мрачным упорством  растение  все  еще цеплялось за свою жертву. Надрываясь, она тащила к выходу  тело  вместе  с орхидеей. Затем ей пришло  в  голову  отрывать  присосавшиеся  корешки  по одному, и уже через минуту Уэдерберн был  свободен.  Он  был  бледен,  как полотно, кровь текла у него из многочисленных круглых ранок.    Поденный рабочий, привлеченный звоном бьющегося стекла, подошел как раз в тот  момент,  когда  она  окровавленными  руками  волокла  из  оранжереи безжизненное тело. На мгновение он представил себе невероятные вещи.    - Скорее воды! - крикнула она, и ее голос рассеял его  фантазии.  Когда поденщик с необычным для него проворством вернулся, неся воду,  он  застал экономку всю в слезах; голова Уэдерберна лежала  у  нее  на  коленях,  она стирала кровь с его лица.    - Что случилось? - спросил Уэдерберн, приоткрыв глаза, и тут же  закрыл их снова.    - Бегите живей, скажите Энни, пусть сейчас же идет  сюда,  а  потом  за доктором Хэддоном, - сказала она поденщику.  И  добавила,  видя,  что  тот медлит: - Я все расскажу, как только вы вернетесь.    Вскоре  Уэдерберн  вновь  открыл  глаза.  Заметив,  что  его   тревожит необычайность его позы, она объяснила:    - Вам стало дурно в оранжерее.    - А орхидея?    - Я пригляжу за ней.    Уэдерберн потерял много крови, но, в общем, особенно не пострадал.  Ему дали выпить коньяку с каким-то  розовым  мясным  экстрактом  и  уложили  в постель.  Экономка  вкратце  рассказала  доктору  Хэддону  обо  всем,  что произошло.    - Сходите в оранжерею и посмотрите сами, - предложила она.    Холодный воздух врывался в открытую дверь, приторный запах почти исчез. Воздушные корешки, разорванные и уже увядшие, валялись среди темных  пятен на кирпичном  полу.  Ствол  орхидеи  сломался  при  падении  горшка.  Края лепестков сморщились и побурели.  Доктор  наклонился  было  разглядеть  их получше, заметил, что один из воздушных корешков еще слабо шевелится, -  и передумал.    На следующее утро странная орхидея все  еще  лежала  там,  почерневшая, испускающая запах гнили. От утреннего ветерка дверь поминутно  хлопала,  и весь выводок орхидей Уэдерберна съежился и завял. Зато сам Уэдерберн, лежа у себя в спальне, ликовал,  упиваясь  рассказами  о  своем  необыкновенном приключении.    Страусы с молотка   Пер. - Т.Озерская.      - Уж если говорить о ценах на птиц, то  мне  довелось  видеть  страуса, который стоил триста фунтов стерлингов, - сказал мастер по набивке  чучел, вспоминая свои молодые годы, когда он немало поколесил по свету. -  Триста фунтов!    Он поглядел на меня поверх очков.    - А я видел такого, которого за четыреста продать отказались, - заметил я.    - Но ведь у  тех  птиц  не  было  ничего  особенного,  это  были  самые обыкновенные страусы. Даже малость облезлые, потому что сидели на голодном пайке. И не то чтобы на этих птиц был тогда  повышенный  спрос.  Я  бы  не сказал, чтобы пять страусов на борту судна  Ост-Индской  компании  уж  так дорого стоили. Нет, все дело  было  в  том,  что  один  из  них  проглотил бриллиант.    Пострадавший был не кто иной, как сэр Мохини, падишах - шикарный малый, ну прямо франт с Пиккадилли, сказали бы вы, оглядев его с ног  до  головы, вернее, с ног до плеч. Потому что выше торчала безобразная черная голова в этаком здоровенном тюрбане, а на тюрбане бриллиант.  Чертова  птица  вдруг как клюнет камешек да и проглотила его, а  когда  этот  тип  поднял  крик, смекнула, видно, что дело неладно, пошла и смешалась с другими  страусами, чтобы сохранить свое инкогнито. Все произошло в одну  минуту.  Я  прибежал туда чуть не раньше всех. Слышу, язычник этот призывает в  свидетели  всех своих богов, а двое матросов и тот малый, что вез страусов, так и помирают со смеху. Если вдуматься, так и вправду это ведь не совсем обычный  способ терять драгоценности. Тот  малый,  приставленный  к  страусам,  при  самом происшествии не присутствовал и не знал, какая из птиц выкинула эту штуку. Видите, что получилось: камешек-то исчез бесследно. Сказать по  правде,  я не  слишком  огорчился.  Этот  франт  начал  похваляться  своим   дурацким бриллиантом, едва успел ступить на борт.    Ну, понятно, весть об этом мигом облетела весь  корабль,  от  кормы  до носа. Все стали судачить наперебой, а падишах спустился  к  себе  в  каюту чуть не плача. За обедом  (падишах  всегда,  бывало,  сидел  за  отдельным столиком с двумя другими индийцами) капитан слегка проехался на его  счет, и это задело падишаха за живое. Он обернулся и начал кричать  у  меня  над ухом. Не покупать же ему этих страусов! Он и так  получит  свой  бриллиант обратно. Он британский подданный и знает свои права. Бриллиант должен быть найден. Вынь да положь! А не то он подаст жалобу в палату лордов.    Но малый, приставленный к страусам, оказался форменной дубиной - в  его деревянную башку невозможно было ничего вколотить.  Он  наотрез  отказался подпустить врача к своим страусам.  Ему-де  приказано  кормить  их  только тем-то и тем-то и ухаживать за ними так-то и так-то,  и  он  в  два  счета вылетит вон,  если  будет  делать  не  то  и  не  так.  Падишах  продолжал настаивать на промывании желудка, хотя, сами понимаете, птицам его  делать никак невозможно. Падишах, как все эти несуразные бенгальцы,  был  начинен всякими там идеями насчет права  и  закона  и  все  грозился  наложить  на страусов арест, ну и прочее и тому подобное.  Но  какой-то  старикашка,  у которого, по его словам, сын был адвокатом где-то в Лондоне,  заявил,  что предмет, проглоченный птицей, становится ipso facto [в силу  самого  факта (лат.)] частью самой птицы, и потому единственное, что остается  падишаху, - это требовать возмещения убытков. Но даже в этом случае  ответчик  может сослаться на неосторожность пострадавшего. Какое он имел право  находиться возле птицы, которая ему не принадлежит?    Тут  падишах  крепко  приуныл,  особенно  когда  почти  все  нашли  эти соображения довольно резонными. Юриста на борту не оказалось, и мы  судили и рядили об этом происшествии на все лады. Потом, когда уже миновали Аден, падишах, как видно, пришел к тому  же  мнению,  что  и  мы,  и  втихомолку предложил малому, приставленному к страусам, продать  ему  все  пять  штук оптом.    На следующее утро за столом во время  завтрака  поднялся  сущий  содом. Малый, который был при  страусах,  не  имел,  разумеется,  никакого  права торговать этими птицами и ни за что на свете не пошел бы на  это,  но  он, как видно, дал понять падишаху, что один субъект, по фамилии  Поттер,  уже сделал ему такое же предложение, и падишах принялся бранить этого  Поттера на чем свет стоит. Однако большинство склонялось  к  тому,  что  Поттер  - малый не промах, и когда тот заявил, что уже  телеграфировал  из  Адена  в Лондон, испрашивая согласия на продажу птиц, и  в  Суэце  должен  получить ответ, я, признаться, крепко ругнул себя за то, что упустил такой случай.    В Суэце Поттер сделался обладателем страусов, а падишах заплакал -  да, заплакал самыми настоящими слезами - и с места в карьер предложил  Поттеру за его страусов двести пятьдесят  фунтов,  то  есть  на  двести  с  лишним процентов больше, чем уплатил за них сам Поттер.  Но  Поттер  заявил,  что пусть его повесят, если он уступит кому-нибудь хоть перышко. Он-де намерен заколоть их всех, одного за другим, и найти бриллиант. Но потом он, должно быть, передумал и пошел на уступки. Это  был  азартный  человек,  игрок  и малость шулер, и, верно, такая затея - распродажа страусов "с сюрпризом" - пришлась ему по вкусу. Так или иначе, но  он  шутки  ради  решил  спустить своих птичек поштучно с молотка, заломив для начала по восемьдесят  фунтов за каждую, а себе оставить только одного страуса - на счастье.    Надо вам сказать, что бриллиант-то и в самом  деле  был  очень  ценный. Среди  нас  оказался  один  торговец  драгоценностями,   маленький   такой человечек, еврей, так он с самого начала, как только падишах показал  этот камень, оценил его в три-четыре тысячи фунтов, поэтому не удивительно, что эта "лотерея со страусами" имела успех. А я еще  накануне  разговорился  о том о сем с  малым,  приставленным  к  страусам,  и  он  как-то  невзначай обмолвился, что один страус вроде занемог. Похоже,  расстройство  желудка, сказал он. Эта птица была приметная - с белым пером в хвосте, и на  другой день, когда начался аукцион и первым пошел с молотка именно этот страус, я тут же надбавил еще пять к восьмидесяти пяти, которые сразу  дал  падишах. Боюсь, однако, что я малость погорячился, слишком поспешил с надбавкой,  и остальные, должно быть, смекнули, что мне кое-что известно. А падишах, тот так и вцепился в этого страуса,  все  надбавлял  и  надбавлял,  прямо  как одержимый. Кончилось тем, что еврей купил эту птицу за сто семьдесят  пять фунтов. Падишах крикнул: "Сто восемьдесят!", да уж поздно было, -  молоток опустился, заявил Поттер. Словом, страус достался торговцу, а он,  недолго думая, схватил ружье и пристрелил птицу.  Тут  Поттер  поднял  черт  знает какой крик - ему хотят сорвать продажу  остальных  трех,  вопил  он,  -  а падишах, конечно, вел себя как форменный идиот. Впрочем, мы  все  порядком раскипятились. Признаться, я был без памяти рад, когда эту птицу, наконец, выпотрошили и никакого камня в ней не оказалось. Я ведь сам дошел  до  ста сорока фунтов, надбавляя цену за этого страуса.    Маленький еврей был, как все евреи: он не стал  убиваться  из-за  того, что ему не повезло, но Поттер отказался продолжать аукцион,  пока  все  не примут его условие: товар выдается на руки только по окончании распродажи. Торговец драгоценностями принялся спорить - он доказывал, что  тут  случай особый. Мнения разделились почти поровну, и аукцион пришлось  отложить  до утра.    В этот вечер обед у нас прошел оживленно, смею вас уверить, но в  конце концов Поттер поставил на своем: ведь всякому было ясно, что так для  него меньше  риска,   а   мы   как-никак   были   ему   признательны   за   его изобретательность. Старикашка, у которого  сын  адвокат,  заявил,  что  он обдумал это дело со всех сторон и ему кажется весьма сомнительным,  чтобы, вскрыв птицу и обнаружив в  ней  бриллиант,  можно  было  не  вернуть  его законному владельцу. А я, помнится,  сказал,  что  тут  пахнет  статьей  о незаконном присвоении ценных находок, да так  оно,  в  сущности,  и  было. Разгорелся жаркий спор, и под конец мы решили, что, конечно, глупо убивать птицу  на  борту  парохода.  Тут  старый  джентльмен  снова   ударился   в крючкотворство и принялся доказывать, что аукцион - это лотерея, а лотереи запрещены законом, и потащился жаловаться капитану. Но Поттер заявил,  что он просто распродает страусов как самых обыкновенных птиц и знать не знает ни про какие бриллианты и никого ими не соблазняет. Наоборот,  он  уверен, что никакого бриллианта в этих трех  птицах,  предназначенных  к  продаже, нет. По его мнению, бриллиант должен  быть  в  том  страусе,  которого  он оставил себе. Во всяком случае, он очень и очень на это рассчитывает.    Как бы там ни было, на другой день страусы  сильно  поднялись  в  цене. Должно быть, цену им набило то,  что  теперь  шансы  увеличились  на  одну пятую. Проклятые создания пошли с молотка в  среднем  по  двести  двадцать семь фунтов. И, удивительное дело, ни один из них не достался падишаху, ни один. Он только попусту драл глотку,  а  в  ту  минуту,  когда  надо  было надбавлять пену, вдруг начинал кричать, что  наложит  на  страусов  арест. Вдобавок Поттер явно ставил ему  палки  в  колеса.  Один  страус  достался тихому, молчаливому  чиновнику,  другой  -  маленькому  еврею-торговцу,  а третьего купили сообща судовые механики. И тут Поттер вдруг начал  скулить - зачем он продал этих страусов! Вот, дескать, выбросил  на  ветер  добрую тысячу фунтов, а его страус, верно,  пустышка,  и  всегда-то  он,  Поттер, остается в дураках. Но когда я пошел потолковать с ним, не уступит  ли  он мне свой последний шанс, оказалось,  что  он  уже  продал  своего  страуса одному политическому деятелю, который возвращался из Индии,  где  проводил отпуск,  занимаясь  изучением  общественных  и  моральных  проблем.  Этот, последний страус пошел за триста фунтов.    Ну вот, в Бриндизи спустили с парохода трех этих  чертовых  птиц,  хотя старый джентльмен усмотрел в этом  нарушение  таможенных  правил.  Там  же вслед за страусами сошел на берег и Поттер, а за  ним  и  падишах.  Индиец едва не рехнулся,  когда  увидал,  что  его  сокровище  разъезжается,  так сказать, в разные стороны. Он все твердил, что добьется  наложения  ареста (дался же ему этот арест!), и совал свои  карточки  с  адресом  всем,  кто купил страусов, чтобы знали, куда послать бриллиант.  Но  никто  не  желал знать ни имени его, ни адреса и не собирался сообщать своего. Ну и скандал же они подняли на пристани! Потом все разъехались кто  куда.  А  я  поплыл дальше, в Саутгемптон, и там, когда сошел на берег, увидел  последнего  из страусов, того, что купили судовые механики. Эта глупая  голенастая  птица торчала возле сходней в какой-то клетке, и я подумал, что трудно подобрать более нелепую оправу для драгоценного камня. Если, конечно, бриллиант  был там.    Чем все это кончилось? Да тем и кончилось. А впрочем... Да, похоже, что так оно и было. Тут, видите ли, одно  обстоятельство  проливает  некоторый свет на это дело. Неделю спустя по возвращении  домой  я  делал  кое-какие покупки на Риджент-стрит, и как вы думаете, кого я там встретил?  Падишаха и Поттера - прогуливаются себе под ручку,  и  оба  веселые.  Если  малость вдуматься...    Да, мне это уже приходило в голову. Но только бриллиант был  самый  что ни на есть настоящий, тут  сомневаться  не  приходится.  И  падишах  тоже, безусловно, важная персона. Я видел его имя в газетах, и не раз. Ну, а вот действительно ли птица проглотила камень - это уж, как  говорится,  вопрос особый.    Красный гриб   Пер. - И.Грушецкая      Мистер Кумс чувствовал отвращение к жизни. Он спешил  прочь  от  своего неблагополучного  дома,   чувствуя   отвращение   не   только   к   своему собственному, но и  ко  всякому  бытию,  свернул  в  переулок  за  газовым заводом, чтобы уйти подальше от города,  спустился  по  деревянному  мосту через канал к Скворцовым коттеджам и очутился в сыром сосновом бору, один, вдали от шума и суматохи человеческого жилья. Больше  нельзя  терпеть.  Он даже ругался, что было совсем не в его привычках, и громко  повторял,  что больше этого не потерпит.    Мистер Кумс был бледнолицый человечек с  черными  глазами  и  холеными, очень  темными  усиками.  Стоявший  торчком   тугой,   слегка   поношенный воротничок создавал  видимость  двойного  подбородка,  а  пальто,  хотя  и потертое, было отделано каракулем. Перчатки, светло-коричневые  с  черными полосками, были разорваны  на  кончиках  пальцев.  В  его  внешности,  как сказала однажды его жена в  те  милые,  безвозвратные,  незапамятные  дни, короче говоря, еще до их женитьбы, было что-то воинственное. А теперь  она называла его - хоть и дурно разглашать то,  что  говорится  наедине  между мужем и женой, - она называла его: "Настоящее чучело".    Впрочем, она не скупилась и на другие нелестные прозвища.    Заваруха  опять  началась  из-за  этой  нахалки  Дженни.  Дженни   была приятельницей жены и без всякого  приглашения  со  стороны  мистера  Кумса упорно являлась каждое воскресенье пообедать и портила весь день. Это была крупная, разбитная девушка, любившая  крикливо  одеваться  и  пронзительно хохотать, но ее сегодняшнее вторжение превзошло все, что было раньше:  она притащила своего приятеля, франтоватого и одетого так же безвкусно, как  и она сама.  И  вот  мистер  Кумс,  в  накрахмаленном  чистом  воротничке  и воскресном сюртуке, сидел за обеденным столом, безмолвный и негодующий,  в то время как жена его и гости болтали без умолку о таких пустяках, что уши вяли, и громко смеялись. Скрепя сердце он вытерпел все это, но  вот  после обеда (который "по обыкновению" запоздал) мисс Дженни не придумала  ничего лучше, как сесть за пианино и наигрывать негритянские песенки, словно  был будничный день, а не воскресенье. Нет! Человеческая  природа  не  в  силах вынести такого надругательства! Услышат соседи, услышит вся  улица  -  это позор! Он не мог больше молчать!    Он хотел было заговорить, но почувствовал, что бледнеет, и от робости у него перехватило дыхание. Он сидел у окна  на  стуле  -  креслом  завладел новый гость. "Воскресенье!" - с трудом выдавил он из себя, повернувшись  к ним, и в тоне его слышалась угроза. "Воск-ресе-енье!" Да, голос  был,  что называется, "зловещий".    Дженни продолжала играть, но жена, просматривавшая стопку нот на крышке рояля, вперила в него сердитый взгляд.    - Опять что-то не так? - сказала она. - Людям и поразвлечься нельзя?    - Я не возражаю против разумных развлечений, - сказал маленький  мистер Кумс, - но не намерен слушать увеселительные песенки в воскресенье в своем доме.    - А чем плохи мои песенки? - Дженни оборвала  игру  и,  зашуршав  всеми оборками, повернулась на вертящемся стуле.    Кумс почувствовал, что назревает ссора, и, как все нервные, застенчивые люди в таких случаях, взял слишком вызывающий тон.    - Вы там поаккуратнее со стулом, - сказал он, - а то он не приспособлен к тяжестям.    - Оставьте в покое тяжести, - раздраженно сказала Дженни. - Что вы  там прохаживались насчет моей игры?    - Я полагаю, вы не хотели сказать, мистер  Кумс,  будто  вам  неприятно поразвлечься музыкой в воскресенье? - спросил новый гость; он откинулся  в кресле,  выпустил  облако  папиросного  дыма  и   улыбнулся   с   оттенком превосходства. А миссис Кумс говорила приятельнице:    - Играй, Дженни, не обращай внимания.    - Вот именно! - ответил гостю мистер Кумс.    - Могу я осведомиться, почему? - спросил  гость.  Он  явно  наслаждался своей папиросой, а также предвкушением ссоры. Это был долговязый  малый  в светлом щегольском костюме; в его белом  галстуке  красовалась  серебряная булавка с жемчужиной. "Он проявил бы больше вкуса, надев черный костюм", - подумал мистер Кумс. Он ответил гостю:    - А потому, что мне это  не  подходит.  Я  деловой  человек.  Я  должен считаться со своей клиентурой. Разумные развлечения...    - Его клиентура! - фыркнула  миссис  Кумс.  -  Только  это  от  него  и слышишь... Нам надобно делать это, нам нельзя делать то...    - А если тебе не нравится считаться с моей клиентурой, - ответил мистер Кумс, - зачем ты выходила за меня замуж?    - Непонятно! - вставила Дженни и повернулась к пианино.    - В жизни не видывала таких, как ты, - сказала миссис Кумс.  -  Начисто переменился с тех пор, как мы поженились. Прежде...    Дженни снова уже барабанила: тут-тум-тум!    - Послушайте, - проговорил мистер Кумс, выведенный наконец из себя.  Он встал и возвысил голос: - Говорят вам, я этого не допущу. - И даже  сюртук его топорщился от негодования.    - Ну-ну, без насилия, - произнес долговязый, приподнявшись.    - Да вы-то кто такой, черт возьми! - свирепо спросил мистер Кумс.    Тут заговорили все разом. Гость заявил, что он  "нареченный"  Дженни  и намерен защищать ее, а мистер Кумс ответил, что пусть  себе  защищает  где угодно, но только не в его (мистера Кумса) доме; а  миссис  Кумс  сказала, что хоть бы он постыдился так оскорблять гостей и что он превращается (как я уже упоминал) в настоящее чучело; а кончилось все тем, что  мистер  Кумс приказал своим гостям убираться вон, а те не ушли, и он сказал, что  тогда придется уйти ему самому. С пылающим лицом, со слезами на  глазах  выбежал он в переднюю, и пока он там сражался с пальто  -  рукава  сюртука  упорно вздергивались кверху - и смахивал пыль с цилиндра, Дженни снова  заиграла, и ее наглое "тум-тум-тум" провожало его до порога. Он хлопнул дверью  так, что, казалось, весь дом задрожал. Вот что было  непосредственной  причиной его скверного настроения. Теперь вам понятно, почему  он  испытывал  такое отвращение к жизни?    И вот, расхаживая по скользким лесным тропинкам - был конец октября,  и всюду из-под ворохов хвои и по  канавам  пестрели  грибные  гнезда,  -  он припоминал всю горестную историю  своей  женитьбы.  Она  была  несложна  и достаточно обычна. Теперь он начал понимать, что жена  вышла  за  него  из простого любопытства и из желания избавиться  от  тяжелой,  изнурительной, плохо оплачиваемой работы в мастерской.  Но,  как  большинство  женщин  ее круга, она была недалекой и не понимала, что обязана помогать мужу  в  его работе.  Она  была  падка  до  развлечений,  многословна,   общительна   и гостеприимна и явно разочаровалась, поняв, что замужество не  избавило  ее от гнета бедности... Его заботы раздражали ее, а на малейшее замечание она заявляла, что он вечно брюзжит. Почему он не мог  быть  таким  милым,  как раньше? А Кумс был безответный человечек, вскормленный на  книге  "Помогай самому себе" и  лелеявший  скромную  мечту  о  "достатке",  нажитом  путем самоограничения и борьбы с  конкурентами.  Потом  появилась  Дженни,  этот Мефистофель в женском облике, с  ее  вечной  болтовней  о  вздыхателях,  и начала таскать жену по театрам и "все в таком роде". Вдобавок у жены  были тетки, двоюродные братья и сестры,  и  все  они  пожирали  его  состояние, оскорбляли его, мешали ему в делах,  докучали  лучшим  клиентам  и  вообще портили ему жизнь как только умели. Уже не впервые гнев и  негодование,  к которым примешивался какой-то смутный страх, гнали мистера Кумса из  дому; он убегал прочь, яростно и громко клялся, что больше этого не потерпит,  и так понемногу впустую растрачивал свой пыл. Но никогда еще он не испытывал такого глубокого отвращения к жизни, как сегодня;  в  этом  повинны  были, вероятно, и воскресный обед и пасмурное  небо.  А  может  быть,  он  начал наконец понимать, что неуспех его дел  -  это  последствие  его  женитьбы. Сейчас  ему  угрожало  банкротство,  а  там...  Что  ж,  возможно,  она  и раскается, когда уже будет слишком поздно. А судьба, как я  уже  указывал, обсадила тропинку в лесу пахучими грибами, обсадила ее по  обе  стороны  и густо и пестро.    Трудно приходится мелкому лавочнику, когда у него плохая подруга жизни. Весь его капитал  вложен  в  дело,  и  покинуть  жену  означает  для  него примкнуть к армии безработных где-нибудь на чужбине.  Развод  для  него  - недосягаемая роскошь. Добрые, старые  традиции  законного,  нерасторжимого брака безжалостно связывают  его,  и  нередко  дело  кончается  трагедией. Каменщики жестоко бьют своих жен, а герцоги им изменяют; но именно в среде маленьких клерков и лавочников  все  чаще  в  наши  дни  случаи  убийства. Поэтому  вполне  понятно  -  и  прошу  отнестись   к   этому   как   можно снисходительней, - что  воображение  мистера  Кумса  обратилось  к  такому блистательному способу завершить его разбитые надежды, и  некоторое  время мысли его занимали бритвы, револьверы, столовые ножи и трогательные письма к следователю с именами врагов  и  христианской  мольбой  о  прощении.  Но вскоре злоба сменилась глубокой грустью. Он венчался в этом самом пальто и в этом самом сюртуке, первом и единственном, какой у него был в жизни. Еще вспомнилось, как он ухаживал за ней в этом самом лесу, и годы лишений ради того, чтобы накопить состояние, и  светлые,  полные  надежд  дни  медового месяца. И вот как все это обернулось! Неужели провидение так  немилосердно к людям! Им опять завладела мысль о смерти.    Он вспомнил о  канале,  над  которым  недавно  проходил,  и  усомнился: покроет ли его с головой даже посредине, в самом глубоком месте.  И  среди этих грустных раздумий на глаза ему попался красный гриб. С минуту он тупо глядел на него, затем подошел и нагнулся, приняв его за оброненный  кем-то кожаный кошелек. Тут он увидел, что это шляпка гриба, необычайно красного, как бы ядовитого оттенка, скользкая, глянцевитая,  с  кислым  запахом.  Он стоял, нерешительно протянув к нему руку, и вдруг мысль о яде пронзила его мозг. Тогда он сорвал гриб и выпрямился, держа его в руке.    Запах у гриба был острый, резкий, но не противный. Он отломил  кусочек; свежая мякоть была светло-кремовой, но не прошло и десяти секунд, как  она превратилась в изжелта-зеленую. Глядеть на это было забавно, и он  отломил еще и еще кусочек. "Удивительные растения эти  грибы",  -  подумал  мистер Кумс. Все они содержат смертельный яд,  как  часто  говорил  ему  отец,  - смертельный яд.    "Самый подходящий момент для  отчаянного  шага.  Здесь  вот  и  сейчас, почему бы нет?" - раздумывал мистер Кумс. Он  откусил  кусочек,  крохотный кусочек, самую малость. Во рту стало так горько, что он чуть не сплюнул, а потом начало печь, как будто он  хватил  горчицы  с  добавкой  хрена  и  с грибным привкусом...    В своем возбуждении он и не заметил, как проглотил первый кусочек.  Что же, съедобно или нет? Он чувствовал удивительную беспечность. Надо бы  еще попробовать...  В  самом  деле  съедобно,  даже  вкусно!  Отдавшись  новым впечатлениям, он забыл о своих горестях. Ведь это была игра со смертью. Он снова откусил кусочек,  на  этот  раз  побольше.  У  него  как-то  странно закололо в пальцах на руках и  на  ногах.  Сильнее  забился  пульс;  кровь зашумела в ушах, как жернова. "Еще кусок... попроб..." -  пробормотал  он. Он повернулся - ноги  плохо  слушались  его  -  и  поглядел  по  сторонам. Неподалеку он увидел красное пятно и попытался подойти к  нему.  "Недурной закусон, - бормотал он. - Э, да тут  их  еще..."  Он  рванулся  вперед  и, протянув к грибам руки, повалился ничком. Но трогать их не стал. Он  вдруг забыл обо всем на свете.    Он  перевернулся,  присел  и  удивленно  огляделся.   Его   старательно вычищенный цилиндр откатился к канаве. Он приложил  руку  ко  лбу.  Что-то произошло, но что именно, он не мог ясно вспомнить. Как бы  там  ни  было, тоска его рассеялась, на душе стало весело и легко! Но  горло  по-прежнему горело. Внезапно он громко засмеялся. Его что-то огорчало?  Он  ничего  не помнил. Во всяком случае, он не будет больше грустить.  Он  поднялся  и  с минуту стоял, пошатываясь, со светлой улыбкой  глядя  на  окружающий  мир. Кое-что он  начал  припоминать,  впрочем,  довольно  смутно,  -  в  голове вертелась какая-то карусель. Ну да, там, дома, он наскандалил из-за  того, что люди хотели повеселиться. Они были совершенно правы; жизнь должна быть как можно радостней. Он пойдет сейчас домой и все уладит и успокоит их.  А почему бы ему не набрать этих  великолепных  поганок  и  не  угостить  их? Набрать целую шляпу верхом. Вот этих красных с  белыми  крапинками  и  еще желтеньких. Да, он показал себя бирюком, ненавистником радости, но он  все поправит. Как забавно  надеть,  скажем,  пальто  наизнанку  и  натыкать  в карманы жилета веточки дикого терновника. И -  с  песней  домой  -  весело провести вечер.     Как только мистер Кумс ушел, Дженни перестала играть и, повернувшись  к присутствующим, спросила:    - Ну, из-за чего было поднимать такой шум?    - Вот видите, мистер Кларенс, что мне приходится терпеть от  него...  - сказала миссис Кумс.    - Уж очень горяч, - степенно произнес мистер Кларенс.    - И меня особенно удручает, - продолжала миссис Кумс, - что нет  в  нем ни малейшего понимания нашего положения; он только и думает, что  о  своей несчастной лавчонке. Соберу ли я иной раз небольшое  общество,  или  куплю себе безделицу, чтобы приодеться немного, или потрачу на себя какой-нибудь пустяк из денег,  отложенных  на  хозяйство,  -  сейчас  же  недовольство. "Бережливость", видите ли, "борьба за существование" и все  такое.  Он  не спит ночами, все думает и думает и мучает себя, как бы ему  сэкономить  на моих расходах лишний шиллинг. Он как-то  потребовал  даже,  чтобы  мы  ели маргарин. Стоит мне уступить хоть раз - кончено!    - Безусловно, - подтвердила Дженни.    - Если мужчина ценит женщину, - произнес мистер Кларенс, откидываясь  в кресле, - он должен быть готов приносить  для  нее  жертвы.  Что  касается меня, - тут взгляд мистера Кларенса остановился на Дженни, - я не  позволю себе и думать о браке, пока у меня не будет возможности жить с супругой на широкую ногу. А иначе это не что иное, как эгоизм. Сквозь  невзгоды  жизни мужчина должен пройти один, а не тащить с собой...    - Ну, с этим я не вполне согласна, - перебила его Дженни, - я не  вижу, почему бы  мужчине  отказываться  от  помощи  женщины...  Лишь  бы  он  не обращался с ней грубо... Грубость - это...    - Вы не поверите, - сказала  миссис  Кумс,  -  но  я,  видно,  лишилась рассудка, когда выходила за него. Я должна была понять. Не будь тут  моего отца, он отказался бы даже от свадебной кареты...    - Боже! До этого дойти! - сказал совершенно потрясенный мистер Кларенс.    - Все говорил, что деньги, мол, нужны ему для  дела,  и  тому  подобные глупости. Он не позволил бы мне нанять женщину, чтобы помогала мне  раз  в неделю, да тут я крепко взялась. А ведь  какой  крик  он  поднимает  из-за денег, наступает на меня с книгами да со счетами, чуть не кричит: "Нам  бы только продержаться в этом году, а там уже дело пойдет". А я говорю: "Если продержимся в этом году, то опять будет: "Нам  бы  только  продержаться  в следующем году". Я тебя знаю, - говорю я ему. - Не добьешься ты,  чтобы  я себя заморила, превратила в какое-то пугало.  Что  же  ты  не  женился  на кухарке, -  говорю,  -  раз  тебе  нужна  кухарка,  а  не  благопристойная девица... Я говорю..."    И все в том же роде. Но незачем дальше  слушать  этот  малопоучительный разговор. Достаточно сказать, что с мистером Кумсом вскоре было покончено, и они приятно провели время у пылающего камина. Затем  миссис  Кумс  вышла приготовить чай, а Дженни присела на ручку кресла возле мистера Кларенса и кокетничала с ним, пока не раздался звон посуды.    - Что это мне будто  послышалось...  -  лукаво  спросила  миссис  Кумс, входя, -  и  посыпались  шутки  о  поцелуях...  Они  уютно  сидели  вокруг небольшого круглого столика, когда  первые  признаки  возвращения  мистера Кумса дали себя знать. Послышалось звяканье щеколды у наружных дверей...    - Вот и он, мой господин и повелитель, - сказала миссис Кумс, - уходит, как лев, а возвращается, как ягненок. Держу пари...    В  лавке  раздался  грохот:  по-видимому,  упал  стул.  Кто-то   прошел коридором, выделывая ногами замысловатые па. Затем дверь  распахнулась,  и появился Кумс, но Кумс преображенный. Безупречный воротничок  был  сорван. Старательно вычищенный цилиндр, до половины наполненный грибным  крошевом, был  зажат  под  мышкой,  пальто  вывернуто  наизнанку,  а  жилет  украшен цветущими пучками желтого дрока. Но что  значили  все  эти  незначительные изменения праздничного костюма в сравнении с тем, как изменилось его лицо! Оно было мертвенно-бледным,  неестественно  расширенные  глаза  горели,  и горькая усмешка кривила посиневшие губы.    - Вес-селитесь! - сказал он, стоя в  дверях.  -  Разумное  развлечение. П-пляшите. - Танцуя, он сделал три  шага  вперед,  остановился  и  отвесил поклон.    - Джим! - взвизгнула миссис Кумс.    А у мистера Кларенса от испуга отвисла челюсть.    - Чаю, - забормотал мистер Кумс. - Чай - хорошая штука. Поганки тоже...    - Напился, - проговорила Дженни слабым голосом. Никогда еще  не  видела она у пьяных такой мертвенной бледности лица, таких  расширенных,  горящих глаз.    Мистер Кумс протянул мистеру Кларенсу пригоршню ярко-красных грибов.    - Хор-роший закус-сон, - бормотал он. - Попробуй.    Тон у него был очень приветливый. Но при виде  их  оторопелых  лиц  его настроение мгновенно переменилось, как это бывает  у  ненормальных,  и  он поддался безудержной ярости. Казалось,  недавний  скандал  пришел  ему  на память. Зычным голосом - миссис Кумс такого не знала - он крикнул:    - Мой дом, я здесь хозяин, ешьте, что вам дают!  -  Но  не  двинулся  с места, не сделал  ни  одного  резкого  движения,  прокричал  безо  всякого усилия, словно прошептал,  и  все  еще  протягивал  им  пригоршню  красных грибов.    Кларенс не на шутку струсил. Не  в  силах  выдержать  полный  ярости  и безумия взгляд мистера Кумса, он  вскочил  на  ноги,  оттолкнул  кресло  и попятился. Кумс пошел на него. Дженни, не теряя времени, с легким вскриком юркнула за дверь. Миссис  Кумс  поспешила  за  ней  вслед.  Кларенс  хотел увернуться; Кумс опрокинул столик с посудой, ухватил гостя  за  шиворот  и пытался напихать ему в рот грибов. Кларенс без возражений  оставил  в  его руках воротничок и выскочил в коридор; лицо его  было  облеплено  красными крошками.    - Заприте его! - крикнула миссис Кумс, и это удалось бы  сделать,  если бы ее не покинули союзники; Дженни увидела, что дверь в лавку  приоткрыта, устремилась туда и захлопнула ее за собой, а Кларенс поспешил  укрыться  в кухне. Мистер Кумс всем телом навалился на дверь, и жена его, заметив, что ключ остался по ту сторону двери,  взбежала  по  лестнице  и  заперлась  в спальне.    Новообращенный прожигатель жизни появился в коридоре; он  уже  растерял свои украшения, но чинный цилиндр с грибами все  еще  торчал  у  него  под мышкой. Он поколебался, какой из трех путей ему избрать,  и  направился  к кухне. Кларенс, тщетно возившийся с ключом,  был  вынужден  отказаться  от намерения отрезать мистеру Кумсу путь и подался  в  кладовку,  где  и  был настигнут раньше, чем успел отворить дверь во двор. Мистер Кларенс  крайне сдержан в описании того, что последовало. Вспышка мистера Кумса как  будто уже улеглась, и он опять превратился в добродушного затейника. А  так  как вокруг лежали ножи - столовые и кухонные, - то Кларенс принял великодушное решение ублажать мистера Кумса, не доводить дело до трагедии. Не  подлежит сомнению, что мистер Кумс в свое  удовольствие  позабавился  над  мистером Кларенсом; они не могли бы резвиться дружнее, если бы знали друг  друга  с детства. Хозяин любезно уговаривал  мистера  Кларенса  отведать  грибы  и, задав ему небольшую  трепку,  почувствовал  глубокое  раскаяние  при  виде изукрашенного лица гостя. Потом мистера Кларенса как будто бы  сунули  под кран и начистили ему лицо сапожной щеткой - он, по-видимому, твердо  решил подчиняться любым прихотям  сумасшедшего,  -  и,  наконец,  взъерошенного, полинявшего, обтрепанного сунули в пальто и выпроводили черным ходом,  так как Дженни все еще преграждала выход через  лавку.  Тут  блуждающие  мысли мистера Кумса обратились к Дженни. Ей не удалось отворить выходную  дверь, но засов спас ее в ту минуту, когда  ключ  мистера  Кумса  начал  отпирать американский замок, и весь остаток вечера она просидела в лавке.    Затем мистер Кумс,  очевидно,  вернулся  в  кухню  все  еще  в  поисках развлечений и, несмотря на то, что был заядлым  трезвенником,  выпил  (или вылил на лацканы своего  первого  и  единственного  сюртука)  с  полдюжины бутылок портера, которые миссис Кумс берегла на случай болезни. Он  поднял веселый звон, отбивая горлышки бутылок тарелками - свадебным подарком жены - и распевая шутливые песенки; так началась грандиозная попойка. Он сильно порезался осколком бутылки, и это кровопролитие  -  единственное  во  всем нашем рассказе, - а также частые спазмы - ибо  на  неискушенного  человека портер действует сильнее, - видно, кое-как угомонили демона грибного  яда. Но мы  предпочитаем  набросить  покров  на  заключительные  события  этого воскресного вечера. Все кончилось глубоким, все исцеляющим сном на углях в подвале.     Прошло пять лет. Опять стоял октябрьский полдень; и снова  мистер  Кумс прогуливался по сосновому лесу за каналом. Это был все тот же  черноглазый человечек с темными усиками, что и в начале повествования, но его  двойной подбородок был уже не  только  кажущимся.  На  нем  было  новое  пальто  с бархатными отворотами; изящный воротничок, с отвернутыми уголками,  отнюдь не жесткий и не топорный, заменил воротничок ходячего образца. На нем  был блестящий новый цилиндр и почти новые  перчатки  с  аккуратно  заштопанной дырочкой на кончике пальца. Даже случайный наблюдатель заметил  бы  в  его осанке отпечаток  высокой  добропорядочности,  а  закинутая  назад  голова указывала, что человек знает себе цену. Теперь он  был  хозяином  с  тремя помощниками. За ним  следом,  словно  карикатура  на  него,  шагал  рослый загорелый парень - его брат Том, только что вернувшийся из Австралии.  Они вспоминали о былых трудностях, и мистер Кумс  только  что  обрисовал  свое финансовое положение.    - Да, Джим, у тебя славное дельце, - сказал брат Том, -  твое  счастье, что ты сумел так его поставить при нынешней конкуренции. И  твое  счастье, что у тебя такая жена - во всем тебе помощница.    - Между нами говоря, - сказал мистер Кумс, - не всегда  оно  так  было. Да, не всегда... В начале дамочка была с  капризами.  Женщины  -  забавные создания.    - Да что ты!    - Ну да. Ты и не поверишь, до чего она была взбалмошна и все  старалась как-нибудь меня поддеть! Я был  слишком  покладистым,  любящим,  ну  таким вот... знаешь... Она и вообразила, что и сам я и дело мое только для нее и существуем. Дом мой превратила в какой-то караван-сарай. Вечно тут торчали всякие знакомые, всякие приятельницы по работе со  своими  кавалерами.  По воскресеньям распевались шутливые песенки, а лавка была в полном  забросе. Она еще и глазки начала строить  всяким  юнцам.  Говорю  тебе,  я  не  был хозяином в своем доме.    - Даже не верится!    - Право же. Конечно, я  пытался  ее  вразумить  и  говорил  ей:  "Я  не какой-нибудь граф,  чтобы  содержать  жену,  как  балованного  зверька.  Я женился на тебе, чтобы иметь помощницу  и  подругу".  Я  говорил  ей:  "Ты должна мне помогать, вместе мы вытянем".  Но  она  и  слушать  не  хотела. "Хорошо же, - сказал я, - мягок-то я мягок, пока не выйду из себя, а дело; - говорю, - к тому идет". Да куда там, она и не слушала!    - Ну и как же?    - С женщинами оно всегда так. Она не верила, что я способен  на  это  - ну, что я могу выйти из себя. Женщины ее породы, Том, между  нами  говоря, уважают мужчину, если они его побаиваются. И вот, чтобы припугнуть ее, я и учинил скандал. Подружилась с женой на работе одна девица, Дженни, стала у нас бывать и привела как-то своего дружка. Мы с ним повздорили, и  я  ушел из дому сюда, в лес, - такой же вот  был  денек,  как  сегодня,  -  и  все обдумал порядком. Потом вернулся да как наброшусь на них.    - Ты?    - Я. В меня словно бес вселился. Ее я не отколотил,  удержался,  но  уж парню задал трепку, - в общем, чтобы показать ей, на что я  способен...  А он был здоровый парень! Оглушил я его и стал бить посуду и нагнал  на  нее такого страху, что она убежала и заперлась от меня.    - Ну, а потом что?    - Вот и все! На следующий день я сказал ей: "Теперь ты знаешь, каков я, когда выйду из себя". И больше мне не пришлось ничего добавлять.    - И с тех пор ты счастлив? Да?    - Да, можно сказать, что и счастлив. Самое важное -  это  поставить  на своем! Не будь того дня, я бы сейчас бродяжничал по дорогам, а она  и  вся ее семейка ворчали бы на меня, что вот я довел ее до нищеты. Знаю я все их штучки. Но ничего, теперь все в порядке. И ты это правильно сказал, что  у меня славное дельце.     Они прошли несколько шагов, размышляя каждый о своем.    - Забавные существа - женщины! - сказал Том.    - Им нужна твердая рука, - сказал мистер Кумс.    - А грибов-то здесь сколько, - заметил Том, - и  какой  только  от  них прок!    Мистер Кумс поглядел вокруг.    - Я полагаю, что в них есть очень большой смысл, - сказал он.    Вот и вся  благодарность,  какую  получил  красный  гриб  за  то,  что, помрачив рассудок жалкого человечка, сделал его  способным  к  решительным действиям и таким образом перевернул весь ход его жизни.      1897    Морские пираты   Пер. - В.Азов.      1    До необычайного происшествия в Сидмауте особый вид  Haploteuthis  ferox был  описан  в  науке  только  в  самых   общих   чертах,   на   основании полупереваренных   щупалец,   добытых   близ   Азорских    островов,    да изуродованного тела, исклеванного птицами и  изъеденного  рыбами,  которое было найдено в начале 1896 года мистером Дженнингсом у мыса Лендсэнд.    И действительно, ни в одной области  зоологии  мы  не  бродим  в  такой темноте, как в той,  которая  изучает  глубоководных  кефалоподов.  Только случайность, например, привела  к  открытию  князя  Монакского,  нашедшего летом 1895 года около дюжины новых форм. Добыча включала и  вышеупомянутые щупальца. Это произошло совершенно неожиданно. Китоловы убили за Тэрсейрой кашалота; в предсмертных судорогах он бросился прямо на яхту князя, но, не рассчитав сил, перекатился через нее и издох в двадцати ярдах от руля.  Во время агонии он выбросил большое количество  каких-то  крупных  предметов. Князь, смутно разобрав, что  это  нечто  ему  незнакомое  и,  по-видимому, интересное, сумел благодаря своей находчивости вытащить их из воды, прежде чем они затонули. Он приказал привести в движение  винты  и  заставил  эти предметы вертеться в созданных таким  образом  водоворотах.  Тем  временем быстро спустили шлюпку. Так вот эти куски и оказались целыми  кефалоподами и частями их. Некоторые экземпляры достигали гигантских размеров, и  почти все были совершенно неизвестны науке!    По-видимому, эти большие и проворные твари, населяющие средние  глубины моря,  навсегда  останутся  неизвестными  нам;  держась  под  водой,   они неуловимы для сетей и могут попасть к  нам  в  руки  только  в  результате какого-нибудь редкого, непредвиденного происшествия вроде  вышеуказанного. Что касается Haploteuthis ferox, например, мы до сих пор ничего не знаем о них, так же как о  местах  рождения  сельдей  или  морских  путях  лосося. Зоологи так и не могут объяснить их неожиданное появление у наших берегов. Возможно, что голод поднял  их  из  глубины.  Но,  может  быть,  лучше  не вдаваться в разные гадательные рассуждения и  прямо  приступить  к  нашему рассказу.    Первым  человеческим  существом,  увидевшим   своими   глазами   живого Haploteuthis ferox, точнее, первым человеческим  существом,  оставшимся  в живых, увидев его, - так как теперь едва ли можно сомневаться,  что  волна несчастных случаев с купальщиками  и  катающимися  в  лодках,  пронесшаяся вдоль побережья Корнуэллса и Дэвона в начале мая, была вызвана именно этой причиной, - был удалившийся от  дел  чайный  торговец  по  фамилии  Физон, проживавший в пансионе в Сидмауте. Это произошло днем, когда он  гулял  по тропинке вдоль скал между Сидмаутом и бухтой  Ладрам.  Скалы  здесь  очень обрывистые, но в одном месте в их красной поверхности вырублен ступенчатый спуск. Мистер Физон находился как раз возле этого  места,  когда  внимание его привлекла шевелившаяся масса, которую он сначала принял за стаю  птиц, дерущихся из-за какой-то добычи, казавшейся на солнце розовато-белой. Было время отлива, и масса эта, находившаяся довольно  далеко,  отделялась  еще широкой полосой скалистых рифов, покрытых темными морскими  водорослями  и местами перерезанных серебристыми  лужами.  Нужно  добавить,  что  мистера Физона ослеплял блеск расстилавшегося вдали моря.    Посмотрев через минуту еще раз в ту сторону, он  заметил,  что  ошибся: над грудой кружилось множество птиц, главным образом галок и  чаек;  белые крылья чаек сверкали в солнечных лучах, и  птицы  казались  крошечными  по сравнению с лежавшей внизу массой. Любопытство  мистера  Физона,  конечно, еще более возросло именно потому, что  его  первое  впечатление  оказалось ошибочным.    Так как мистер Физон гулял лишь для собственного  удовольствия,  вполне естественно, что  он  вместо  того,  чтобы  идти  к  бухте  Ладрам,  решил посмотреть  на  загадочную  массу.  Он  подумал,  что  это,  может   быть, какая-нибудь большая рыба, случайно выброшенная на  берег  и  бьющаяся  на песке. И вот он стал поспешно  спускаться  по  крутой,  длинной  лестнице, останавливаясь приблизительно через каждые тридцать футов, чтобы перевести дыхание и взглянуть на таинственный предмет.    Спустившись  к  подножию  скалы,  Физон  оказался,  конечно,  ближе   к заинтересовавшему его предмету; но теперь, на  фоне  пылающего  неба,  эта масса казалась темной и неясной. То, что  выглядело  розоватым,  заслонили груды покрытых водорослями валунов. Все-таки мистер Физон рассмотрел,  что масса состоит из семи округленных тел - не то отдельных, не то соединенных в одно целое, - и заметил, что птицы все время кричат, облетая массу,  но, видимо, боятся приблизиться к ней.    Мистер Физон, увлекаемый любопытством, начал пробираться по  источенным волнами скалам. Убедившись,  что  они  очень  скользкие  от  густого  слоя морских водорослей, он остановился, снял  ботинки  и  засучил  брюки  выше колен. Он сделал это, конечно, для того,  чтобы  не  поскользнуться  и  не упасть в лужу; кроме того, он, может быть, просто воспользовался предлогом хоть на минуту вернуться к ощущениям детства,  так  поступили  бы  на  его месте многие. Во всяком случае, несомненно, что это спасло ему жизнь.    Он  приблизился  к  своей  цели  с  той  уверенностью,  которую  полная безопасность здешних мест внушает их обитателям.  Круглые  тела  двигались взад и вперед. Только поднявшись на груду валунов, о которых  я  упоминал, он понял страшный смысл своего открытия. Это застигло его врасплох.    Когда он показался на гребне, округлые тела  распались,  и  стал  виден розовый предмет: оказалось,  что  это  наполовину  съеденное  человеческое тело, мужчины или женщины, он не мог  определить.  А  округлые  тела  были неведомыми, чудовищными тварями, по форме немного напоминающими  осьминога с очень гибкими и длинными щупальцами, извивающимися на  песке.  Шкура  их неприятно блестела, как лакированная кожа.  Изгиб  окруженного  щупальцами рта, странный нарост надо ртом и большие осмысленные глаза придавали  этим существам какое-то уродливое сходство с лицом  человека.  Туловища  их  по величине напоминали крупную свинью; щупальца,  как  ему  показалось,  были длиной в несколько футов. Он полагает, что чудовищ было  по  меньшей  мере семь или восемь. В двенадцати ярдах позади них, в пене  прилива,  из  моря выползали еще два.    Они лежали, распластавшись на камнях, и глаза их уставились  на  Физона со злобным любопытством. Но, по-видимому, мистер Физон не испугался и даже не понял, что он подвергается опасности. Он не был  испуган,  по-видимому, потому, что движения чудовищ были вялыми. Но, конечно, он был  потрясен  и вознегодовал, увидев, что эти отвратительные твари  пожирают  человеческое тело. Он подумал, что им попался утопленник.  Чтобы  отогнать  их,  мистер Физон закричал. Увидев, что это на них не  действует,  он  поднял  большой камень и запустил им в одно из чудовищ. И  вот  эти  чудовища,  расправляя щупальца, медленно двинулись к нему.  Они  осторожно  ползли,  обмениваясь друг с другом тихими, мурлыкающими звуками.    Тут только мистер Физон понял,  что  ему  угрожает,  и  побежал  назад. Пробежав двадцать ярдов, он остановился и оглянулся. Он  был  уверен,  что чудовища очень неповоротливы. Но - увы! - щупальца переднего уже цеплялись за скалистый гребень, на котором он только что стоял!    Увидев это, он опять закричал - теперь  уже  от  страха  -  и  пустился бежать. Он  перескакивал  через  камни,  скользил,  перебирался  вброд  по пересеченному водой  пространству,  отделяющему  его  от  берега.  Высокие красные утесы вдруг отодвинулись страшно далеко, и двое  рабочих,  занятых исправлением ступенек спуска и не подозревавших о беге, в котором  ставкой была человеческая жизнь, казались  ему  существами  из  другого  мира.  Он слышал, как чудовища плескались в луже чуть ли не в десяти шагах от  него. Один раз он поскользнулся и упал.    Чудовища преследовали Физона до самого подножия скал и отступили тогда, когда у их основания к нему присоединились рабочие. Втроем  они  забросали чудовищ камнями, а потом поспешили в Сидмаут, чтобы заручиться  помощью  и лодками и вырвать оскверненное тело из щупалец этих гнусных тварей.      2    Не удовольствовавшись своим первым опытом, мистер Физон тоже отправился в лодке, чтобы точно указать место приключения.    Прилив уже начался, и пришлось сделать  довольно  большой  круг,  чтобы добраться до места. Когда они  наконец  добрались,  истерзанное  тело  уже исчезло. Вода прибывала, затопляя одну за другой груды тинистых камней.  И четверо в лодке - рабочие, лодочник и мистер Физон - стали смотреть уже не на берег, а на воду под килем.    Сначала им удалось различить в воде только  очень  немногое:  темную  и густую чащу водорослей ламинария, в которой  изредка  мелькала  рыба.  Они искали приключений и поэтому громко выражали свое разочарование. Но вскоре они увидели одно из чудовищ. Оно уплывало в  открытое  море,  передвигаясь странным круговым движением,  которое  чем-то  напоминало  мистеру  Физону качание   привязанного   аэростата.    Колеблющиеся    ленты    водорослей заволновались, разделились, и три новых  чудовища  показались  в  темноте, отчаянно  борясь  друг  с  Другом  из-за  чего-то:   может   быть,   из-за утопленника:  Через   минуту   бесчисленные   зеленовато-оливковые   ленты водорослей снова сомкнулись над барахтающейся грудой.    Увидев это, все четверо в  волнении  начали  бить  веслами  по  воде  и кричать. Тотчас же они заметили суетливое движение в водорослях и отъехали немного, чтобы лучше  разглядеть,  что  это  такое.  Как  только  волнение улеглось, они  увидели,  что  все  дно  между  водорослями  словно  усеяно глазами.    - Уроды проклятые! - крикнул один из рабочих. - Да их тут целые дюжины!    Тотчас же чудовища начали  подниматься  на  поверхность.  Мистер  Физон впоследствии описал автору  этих  строк  поразительную  картину  появления чудовищ из колеблющейся заросли ламинарий. Ему  казалось  тогда,  что  это длилось довольно долго, но,  вероятно,  на  самом  деле  все  произошло  в несколько секунд. Сперва появились одни глаза, потом показались  щупальца, которые вытягивались то там, то здесь, раздвигая  чащу  водорослей.  Потом странные существа начали увеличиваться в  размере,  пока  наконец  дна  не стало видно за их переплетающимися телами и концы  щупалец  не  показались над волнующейся поверхностью воды.    Одна из тварей дерзко всплыла у самой лодки и, цепляясь за нее тремя из своих заканчивающихся  присосами  щупалец,  перебросила  четыре  остальные через борт, как будто намереваясь не то перевернуть лодку, не то забраться в нее. Мистер Физон тотчас же схватил багор и, яростно колотя им по мягким щупальцам твари, заставил ее опустить их. Тут он  получил  удар  в  спину, чуть не сваливший его за борт: дело в том, что лодочнику пришлось  пустить в ход весло, чтобы отразить такое же нападение  с  другой  стороны  лодки. Твари отступили и погрузились в воду.    - Лучше уберемся отсюда, - сказал мистер Физон, дрожа всем телом.    Он сел у руля, а лодочник и один из рабочих взялись  за  весла.  Второй рабочий стоял на носу с багром, готовый отразить новое нападение  щупалец. Все молчали. Мистер Физон выразил общее желание. Притихшие  и  испуганные, побледневшие, они теперь думали только о том, как бы выбраться из  ужасной ловушки, в которую так легкомысленно забрались.    Но только весла погрузились в воду, как  темные,  гибкие,  извивающиеся канаты связали их движения и обвились  вокруг  руля,  а  у  бортов  лодки, поднимаясь  петлеобразными  движениями,  снова  показались  присосы.  Люди налегли на весла и рванули изо всех сил, но без результата: так застревает лодка в плавучих массах водорослей.    - Помогите! - крикнул  лодочник,  и  мистер  Физон  со  вторым  рабочим бросились к нему, чтобы помочь ему вытащить весло.    В это время человек с багром - его звали, кажется, Иван - с  проклятием вскочил и, нагнувшись над  бортом,  стал,  насколько  это  ему  удавалось, наносить удары по кольцу  щупалец,  которые  сомкнулись  вокруг  подводной части лодки. Оба гребца тоже вскочили, чтобы найти лучшую  точку  опоры  и вытащить весла. Лодочник передал свое весло мистеру Физону, и тот изо всех сил принялся тащить его. А сам лодочник, открыв  большой  складной  нож  и тоже  наклонившись  над  бортом,  начал  рубить  обвившиеся  вокруг  весла скользкие присосы.    Мистер Физон,  шатаясь  от  судорожных  толчков  лодки,  стиснув  зубы, задыхаясь, с надувшимися от напряжения жилами на руках, вдруг посмотрел на море. Неподалеку от них по мощным валам надвигающегося прилива прямо к ним плыла большая лодка. Мистер Физон заметил трех женщин и ребенка;  лодочник был на веслах, а малыш в соломенной шляпе с розовой лентой стоял на  корме и весело их приветствовал. Сначала мистер Физон думал, конечно,  только  о том, чтобы позвать на помощь; потом он подумал о  ребенке.  Он  тотчас  же опустил весло, отчаянным движением вскинул руки и крикнул сидящим в лодке, чтобы они скорей отъезжали "ради бога". Мистер Физон даже  не  подозревал, что поступок его при подобных  обстоятельствах  был  не  чужд  героизма  и свидетельствует о его скромности и мужестве. Весло, которое  он  отпустил, сразу скрылось под водой и вскоре всплыло в двадцати ярдах от них.    В ту минуту мистер Физон почувствовал, что лодка сильно  закачалась,  и хриплый вопль лодочника Хилла заставил его забыть о другой  лодке.  Мистер Физон обернулся и увидел, что Хилл с искаженным от ужаса лицом корчится  у передней уключины, правая рука его погружена в воду  за  бортом  и  кто-то тянет ее вниз. Он издавал только резкие короткие  крики:  "О-о-о!"  Мистер Физон думает, что Хилл был захвачен щупальцами, когда рубил их под  водой. Теперь, конечно, совершенно невозможно установить, как было на самом деле. Лодка до того накренилась, что борт почти  касался  воды.  Ивэн  и  второй рабочий багром и веслом били по воде справа и слева  от  погруженной  руки Хилла. Физон инстинктивно стал так, чтобы выровнять лодку.    Тогда Хилл, дюжий, здоровый человек, сделал отчаянное  усилие  и  почти встал на  ноги.  Он  вытащил  руку  из  воды.  Она  была  опутана  сложным сплетением коричневых канатов. Глаза ухватившего его чудовища, глядя прямо и решительно, на мгновение показались на поверхности. Лодка кренилась  все больше и больше, и вдруг коричневато-зеленая вода хлынула через борт. Хилл поскользнулся и упал на борт; рука его с  вцепившимися  в  нее  щупальцами опять погрузилась в воду. Падая, Хилл перевернулся  и  ударил  сапогом  по колену мистера Физона, который бросился, чтобы удержать его.  В  следующее же мгновение вокруг пояса и шеи Хилла обвились  новые  щупальца,  и  после короткой и судорожной борьбы, во время которой лодка чуть не опрокинулась, Хилл был перетянут через борт, а лодка  выпрямилась  от  сильного  толчка; мистер Физон чуть не перелетел через другой борт, но уже не видел  борьбы, продолжавшейся в воде.    Мистер Физон выпрямился, напрасно стараясь найти равновесие, как  вдруг заметил, что, пока они боролись  с  чудовищами,  начавшийся  прилив  снова отнес их лодку к покрытым водорослями камням. В каких-нибудь четырех ярдах плоский камень возвышался над омывающим его  приливом.  В  одно  мгновение мистер Физон вырвал у Ивэна весло, изо всех сил погрузил его в воду, потом бросил его, подбежал к носу лодки и прыгнул. Он почувствовал, что ноги его скользят по камням. Отчаянным усилием он  заставил  себя  перепрыгнуть  на соседний камень. Он споткнулся, упал на колени и снова поднялся.    - Берегись! - крикнул кто-то, и большое тело ударило его сзади.    Сбитый с ног одним из рабочих, он растянулся плашмя в луже, оставленной приливом; падая, он услышал придушенные, отрывистые крики,  как  он  думал тогда, Хилла. Мистер Физон удивился, что у Хилла такой пронзительный голос и что в  нем  столько  оттенков.  Кто-то  перепрыгнул  через  него,  поток пенистой воды обдал его и прокатился дальше. Он поднялся  на  ноги  и,  не оглядываясь на море, промокший до костей,  со  всей  быстротой,  на  какую только был способен от страха, побежал к  берегу.  Перед  ним  по  отмели, между камнями, на небольшом расстоянии друг от друга,  спотыкаясь,  бежали оба рабочих.    Наконец мистер Физон оглянулся и, увидев, что погони нет, посмотрел  по сторонам. Он был ошеломлен. С самого момента появления кефалоподов из воды он действовал так стремительно, что не успевал отдавать себе отчет в своих поступках. Теперь ему казалось, будто он очнулся от страшного сна.    Над ним сияло безоблачное  послеполуденное  небо,  и  море  колыхалось, ослепительно сверкая; пена, нежная,  как  взбитые  сливки,  разбивалась  о низкие, темные гряды скал. Лодка лежала в  дрейфе,  мягко  покачиваясь  на волнах ярдах в двенадцати от берега. Хилл и чудовища, напряжение и  ярость смертельной борьбы исчезли, как будто их вовсе не было.    Сердце мистера Физона неистово  колотилось.  Он  дрожал  всем  телом  и тяжело дышал.    Однако чего-то не хватало. Несколько мгновений он  не  мог  сообразить, чего именно. Солнце; море, небо, скалы - чего же нет? Потом он вспомнил  о лодке с катающимися. Она исчезла. Уж не выдумал ли он ее? Он  обернулся  и увидел двух рабочих. Они стояли рядом под нависшей массой высоких  розовых скал. Он спросил себя, не следует ли  ему  сделать  еще  одну,  последнюю, попытку спасти Хилла. Но его нервное напряжение  улеглось,  он  чувствовал себя беспомощным и вялым. Он повернул к берегу и направился, спотыкаясь  и шлепая по воде, к своим спутникам.    Оглянувшись еще раз, он увидел в  море  две  лодки;  та,  которая  была дальше, неуклюже качалась, опрокинутая кверху килем.      3    Вот каково было появление Haploteuthis ferox на девонширском побережье. Это было самое опасное нападение чудовищ  вплоть  до  настоящего  времени. Если сопоставить рассказ мистера Физона с несчастными случаями при катании на лодках и купании, о которых я уже упоминал, с отсутствием в  этом  году рыбы у корнуэльских берегов, нам станет ясно, что  стаи  этих  прожорливых выходцев  из  морских  глубин  пробирались  за  добычей  вдоль  заливаемой приливом береговой линии.    Высказывалось предположение,  будто  голод  заставил  их  подняться  на поверхность и побудил к  переселению.  Но  я  лично  склоняюсь  к  теории, выдвинутой Хемсли. Хемсли утверждает, что стая этих тварей приохотилась  к человеческому мясу, доставшемуся ей после крушения какого-нибудь  корабля, погрузившегося в ее владения, и вышла из своей привычной  зоны  в  поисках этого лакомства. Подстерегая и преследуя суда, чудовища добрались до наших берегов  по  следам  трансатлантических  пароходов.  Но  обсуждать   здесь убедительные, прекрасно обоснованные доводы Хемсли, пожалуй, неуместно.    Может  быть,  аппетиты  стаи  удовлетворились  добычей  в   одиннадцать человек, потому что, насколько удалось  выяснить,  во  второй  лодке  было десять. Во всяком случае, в этот день чудовища ничем не обнаружили  своего присутствия у Сидмаута. Весь вечер и всю  ночь  после  происшествия  берег между Ситоном и Бадли-Солтертоном находился  под  надзором  четырех  лодок таможенной стражи, вооруженной гарпунами  и  кортиками.  С  вечера  к  ним присоединилось   множество   так   или   иначе   вооруженных   экспедиций, организованных частными лицами. Мистер Физон, однако, не принял участия ни в одной из них.    Около полуночи с одной из лодок, находившейся в море  приблизительно  в двух милях от берега к юго-востоку от  Сидмаута,  донеслись  взволнованные крики и показались странные сигналы фонарем: в обе стороны и сверху  вниз. Ближайшие лодки тотчас же поспешили на тревогу. Храбрецы в лодке -  моряк, священник и два школьника - действительно увидели чудовищ, которые  прошли под  их  лодкой.  Как  и  все  живущие  в   глубине   существа,   животные фосфоресцировали. Они проплыли приблизительно на глубине пяти-шести ярдов, подобные отблескам лунного света в черной воде.  Втянув  щупальца,  словно погруженные в спячку, медленно перекатываясь  и  подвигаясь  клинообразной стаей, они плыли на юго-восток.    Сидевшие в лодке передавали свои  впечатления  восклицаниями,  отчаянно жестикулируя. Сначала к ним подошла одна-лодка, потом  другая;  под  конец вокруг них образовалась маленькая флотилия из восьми или девяти лодок, и в тишине ночи поднялся шум, словно  на  рынке.  Желающих  преследовать  стаю оказалось очень мало или даже вовсе не  оказалось:  у  людей  не  было  ни оружия, ни опыта для такой рискованной охоты, и скоро - может быть, даже с чувством некоторого облегчения - все повернули назад, к берегу.    А теперь я перейду к тому, что является, пожалуй,  самым  поразительным фактом во всей этой поразительной истории. У нас нет  никаких  сведений  о дальнейшем движении стаи, хотя  весь  юго-западный  берег  был  настороже. Можно, пожалуй, считать показательным тот факт, что третьего июня в  Сарке на берег был выброшен  кашалот.  А  через  две  недели  и  три  дня  после сидмаутского приключения на песчаный берег в Кале выплыл Haploteuthis.  Он был еще живой. Несколько свидетелей видели,  как  его  щупальца  судорожно двигались, но, по-видимому, он уже подыхал.  Некий  господин  Пуше  достал ружье и застрелил его.    Это был  последний  живой  Haploteuthis.  Их  больше  не  видели  и  на французском берегу. Пятнадцатого июня почти не поврежденный труп  чудовища был  выброшен  на  берег  близ  Торкэ,  а  через  несколько   дней   судно биологической морской станции,  производящее  исследование  близ  Плимута, выловило гниющее туловище чудовища с глубокой рубленой  раной,  нанесенной кортиком. В последний день июня  мистер  Экберт  Кэйн,  художник,  купаясь вблизи Ньюлина, вдруг вскинул руки, закричал и пошел  ко  дну.  Его  друг, купавшийся вместе с ним, не сделал попытки спасти его и сейчас же поплыл к берегу. Вот последнее происшествие, которое  еще  раз  напомнило  об  этом необыкновенном  набеге  из  морской  глубины.  Сейчас  еще  преждевременно утверждать, что набег не повторится,  но  будем  надеяться,  что  чудовища теперь  ушли,  -  ушли  навсегда  в  непроницаемые  для  солнечного  света океанские глубины, из которых они так странно и неожиданно выплывали.    Поиски квартиры как вид спорта   Пер. - Р.Померанцева.      С того часа, как Адам и Ева рука об руку вышли из ворот рая,  люди  без отдыха ищут себе жилище. В любом  не  слишком  захолустном  предместье  вы повстречаете сегодня толпу новых Адамов и Ев, которые с розовыми  ордерами на право осмотра и ржавыми ключами в руках по-прежнему ищут свой Эдем. Для них это отнюдь не развлечение. Большинство этих бедных паломников выглядят просто усталыми, кое-кто вдобавок бранится между собой, и  все  непременно злые, расстроенные, несчастные: руки у них в грязи - они  ощупали  столько водяных баков, - а платье  перепачкано  известкой.  Еще  недавно,  в  пору нежного ухаживания, им виделись в мечтах туманные очертания их  гнездышка, но вот они пустились искать его по свету - и никак не найдут. А  ведь  это так для них важно! Они  выбирают  фон,  атмосферу,  так  сказать,  колорит трех-четырех, и притом основополагающих, лет своей жизни.    Выбирать среди этих  пустых  зданий  особенно  трудно  потому,  что  вы непременно получаете свое будущее жилище в готовом виде или даже с  чужого плеча. Я, по крайней мере, никак не могу отделаться в этих  пустых  стенах от мысли о покойнике, некогда здесь обитавшем.  На  обоях,  точно  белесые призраки, вырисовываются контуры картин  прежнего  владельца;  вот  торчат гвозди от незримых гардин, а эта вмятина в стене -  последнее  напоминание об исчезнувшем фортепьяно. Так и чудится, будто с наступлением сумерек все эти вещи опять сползаются на свои старые места. Быть  может,  в  доме  жил какой-нибудь  нервозный  субъект,  и  эти  расшатанные  дверные  ручки   и оборванный шнур колокольчика - следы отгремевших баталий. Вон и в  спальне на маркизе порвана тесемка. Он был любителем пива  -  на  полу  в  подвале пятно от постоянно капавшего крана;  отличался  беспечностью  -  по  стене видно, что не раз  лопались  водопроводные  трубы;  делал  все  топорно  - взгляните, как он починил калитку, лучше уж оставил бы сломанной!  Прежний хозяин словно не хочет уступать своих прав - воспоминания о  нем  рассеяны по всему дому, от подвала до чердака. Право же, это его  дом,  а  не  мой. Помимо старых домов, населенных призраками, существуют новые,  от  которых так и веет духом оптового производства и откровенным  желанием  строителей сэкономить на чем возможно. Как бы все это вам ни  претило,  конец  всегда один. Обойдя сотню домов в  поисках  идеала,  вы  начинаете  понимать  всю бессмысленность вашей затеи. И вы поступаете,  как  все.  Квартиру  всегда снимают в минуту отчаяния.    Однако подобные неприятности подстерегают лишь тех,  кто  действительно ищет жилье. Того, кто делает это из любви к искусству, ждет лучшая участь. Для него эти прогулки увлекательны сами по себе, их не портит практическая цель. Поиски квартиры  превращаются  для  него  в  настоящее  развлечение, которое почему-то не обрело популярности у нас в Англии. Правда, я слышал, что иные  старые  дамы  коротают  таким  образом  время  между  церковными службами, но широким кругам населения этот вид спорта совсем неизвестен. А между тем трудно представить себе лучший и вполне отвечающий вкусам  эпохи способ  провести  субботний  вечер.   Пустой   дом   -   это   современный реалистический роман  в  камне,  полный  намеков  и  символов,  призванных восполнить  отсутствие  людей;  он  побивает  нынешнюю  литературу  ее  же средствами: в конце и в начале полная  неопределенность.  То,  что  у  нас пренебрегают осмотром пустых домов, я объясняю лишь тем,  что  достоинства сего спорта еще недостаточно познаны. Цель моей книги - ввести его в моду.    Паломник  по  пустым  домам  очень   скоро   подметит   одну   занятную особенность,  а  именно:  что  большая  часть  домовладельцев  у   нас   - престарелые леди и джентльмены, живущие по соседству. Недвижимость в  виде дома с садом или без оного приобретает для  людей  определенного  возраста какую-то магическую силу, особенно  если  они  из  торговцев.  Прочитав  в смотровом ордере: "Ключ у жильцов через дом", вы можете быть уверены,  что встретите именно такого рода хозяев. Вы стучитесь к "жильцам через дом", и спустя немного к вам выходит упитанный лысый джентльмен или дама музейного возраста и предлагают показать вам свою "собственность".  Очевидно,  между приходами съемщиков эти старички спят, ибо они  выходят  к  вам  свежие  и полные желания побольше  узнать  о  своих  возможных  новых  соседях.  Они расскажут вам все подробности о последнем  съемщике,  о  нынешних  соседях справа и слева, о самих себе, о том, как сыро  во  всех  прочих  домах  по соседству, как еще на их памяти за домом начиналось поле пшеницы, и о том, чем они спасаются от ревматизма. Видя, с каким упоением предаются они этой болтовне, паломник-любитель преисполняется законной гордости от содеянного им  доброго  дела.  Порой  иными  из  этих  стариков  овладевает   приступ дружелюбия. Один джентльмен, коему любой  мужчина  до  сорока  должен  был казаться ребенком, в подтверждение  своих  доброхозяйских  чувств  подарил автору сих строк три огромных зеленых яблока. Пусть это было не бог  весть что, но все же эти яблоки вызвали явную  зависть  кучки  мальчишек,  после чего перешли в их руки.    Кое-кто из домовладельцев строил дом по собственному плану, и тогда его жилище  отличают  какие-нибудь  сугубо  индивидуальные  черты:   например, отсутствие подвала для  угля,  башня  с  зубцами  или  мраморные  колонны, исполненные  несоразмерного  достоинства.  Один  маленький,   сравнительно молодой старичок с  милым  румянцем  и  коротко  остриженными  серебряными волосами устроил над входом в дом нишу и  поместил  туда  статую,  которая походила на Венеру Милосскую в шоколадного цвета пижаме. "Сперва она  была голая, - пояснил старичок, - но мои соседи не слишком сильны в искусстве и стали протестовать. Вот я и покрасил ее коричневой краской".    В одной из этих экскурсий автору сопутствовала Ефимия.  Тогда-то  он  и набрел на Хилл-Крест: огромный дом - всего за несчастные сорок шиллингов в год! - который  отпирал  какой-то  ключ-мегатерий.  Чтобы  повернуть  его, пришлось налечь им обоим да еще пустить в  ход  зонтик.  Мизерность  платы ставила в тупик, и пока они там сидели -  а  их  задержала  гроза,  -  они ломали себе голову над  тем,  какое  здесь  случилось  убийство.  Из  окон верхнего этажа открывался вид на крыши противоположных зданий.    - Интересно, сколько нужно времени, чтобы из подвала подняться  наверх? - сказала Ефимия.    - Явно больше,  чем  мы  ежедневно  можем  себе  позволить,  -  ответил съемщик-любитель. - А представь себе, каково будет искать  мою  трубку  по всем этим комнатам! Боюсь, что, поднявшись с  постели  в  обычный  час,  в столовую  мы  доберемся  лишь  к  одиннадцати,  а  чтобы  за  ночь  толком выспаться, надо будет начать восхождение в спальню с восьми вечера. В этом доме нам придется стать настоящими Гаргантюа  -  тратить  на  каждое  дело вдвое или втрое больше времени и числить в сутках не двадцать четыре часа, а все сорок восемь. Тогда мы не заметим, сколько у нас  пропадает  времени на хождение по дому. Если мы будем вдвое дольше  сидеть  за  столом,  есть вдвое больше и делать все в масштабе один к двум,  то  не  исключено,  что постепенно мы приспособимся к обстановке и сами сделаемся вдвое крупнее.    - Тогда-то, наверно, мы здесь и обживемся, - промолвила Ефимия.    Они опять спустились вниз. Гроза к этому времени разбушевалась вовсю. В комнатах было темно и мрачно. Тяжелая боковая  дверь  -  она  закрывалась, лишь когда ее запирали снаружи, - качалась и хлопала  под  каждым  порывом ветра. Но пришельцы не скучали: они затеяли в передней кухне игру в крикет и гоняли зонтом  скомканный  в  шарик  смотровой  ордер.  Съемщик-любитель поднял Ефимию на руки и посадил ее на высокий  буфет:  тут  они  сидели  и болтали ногами, терпеливо дожидаясь, пока  кончится  гроза  и  они  смогут уйти.    - Я, наверно, чувствовала бы себя  в  этой  кухне,  как  одна  из  моих маленьких кукол на кухне игрушечного домика, который был у меня в детстве, - заметила Ефимия. - Она во весь рост  умещалась  под  столом,  и  хотя  в буфете стояло всего четыре тарелки, каждая из них была ей почти по пояс.    - Твои воспоминания занятны, как всегда, - сказал съемщик-любитель, - и все же они не разъясняют мрачной тайны этого дома. Почему за  него  просят всего сорок шиллингов в год?    Этот вопрос не давал ему покоя. Сколько он ни расспрашивал, он так и не узнал, отчего дом  сдается  так  баснословно  дешево  и  почему  он  вечно пустует. Вот с какими загадками сталкивается съемщик.  Огромный,  с  садом чуть ли не в пол-акра дом, где можно  поселить  добрую  полудюжину  семей, клянчит у вас жалкие сорок шиллингов в год.  Может,  его  легче  сдать  за восемьдесят? Подобные вопросы встают перед вами, впрочем, в  каждом  вашем паломничестве, и это как раз придает особый интерес и  приятность  данному виду спорта. Разумеется, при условии, что вами не владеет  тайное  желание стать временным владельцем одного из этих жилищ.    1898    Рассказ о XX веке   Пер. - Ю.Кагарлицкий      Для умеющих мыслить      1    Тому минуло уже не год и не два...    Изобретатель умер на чердаке. Слишком гордый, чтобы принять пособие  от прихода, он проел всю свою одежду, отковырял всю штукатурку со стен своего убогого жилища и съел ее до последнего кусочка, обгрыз ногти под корень  - и умер.    Он лежал тощий - кожа да кости; при жизни он соблюдал  слишком  строгую диету, и количество извести в его рационе превышало норму.    Но хотя Изобретатель умер, мысль его продолжала жить.    Ею завладела коммерческая предприимчивость, которой наша страна обязана своим величием, своим местом в авангарде армий прогресса. Владелец ссудной кассы, где Изобретатель за тринадцать шиллингов шесть пенсов заложил  свой патент, Исаак Мелуиш (представитель того самого капитала,  что  составляет опору прогресса), организовал акционерную  компанию  "Много-будешь-знать - скоро-состаришься" и внедрил изобретение на практике.    Идея состояла в следующем:    Локомотив нового типа. Колеса вращает электричество от динамо-машины, в свою очередь, приводимой в движение вращением колес. Такая  машина,  стоит лишь придать ей начальную скорость, приобретает, как легко понять, большую и устойчивую движущую силу. Начальную скорость машина  получает  действием сжатого воздуха.    Исаак Мелуиш развил эту идею. Он применил ее к метрополитену (в этом  и состояло новшество), а потом взял побольше влиятельных лиц и проспектов  и так умело все перемешал, что разделить их стало уже невозможно. Когда была начата подписка на акции, замысел окончательно обрел реальную форму.    Столице и окрестностям предстояло силою ума Мелуиша  вступить  в  новую жизнь. А S2O3 и SO2 не будут отныне подрывать здоровье обитателей Лондона. Преобладание получит озон.  Больным  незачем  станет  ездить  к  морю  для поправки здоровья. Они будут вместо этого кататься в метрополитене.    Туннели будут иллюминированы и украшены.    Более того, акции компаний, связанных с новым предприятием,  взлетят  в заоблачные выси и там останутся, подобно пророку Илие.    Августейшие особы приобрели акции и некоторые даже их оплатили.    Открытие решено было отметить национальным праздником. В первом  поезде совершат поездку по Малому кольцу почетные пассажиры. Ведущий актер театра "Лицей" (он же единственный владелец) исполнит сразу все роли, какие играл в жизни, и со зрителей не будут спрашивать  денег.  В  Хрустальном  дворце состоится банкет для цвета нации, а в Альберт-холле -  богослужение  разом для всех вероисповеданий...    Приближалось 19 июля 1999 года.    И было во человецех благоволение.    19 июля 1999 года.    Неф Хрустального дворца был ярко освещен и  великолепно  украшен.  Все, кто обладал талантом и  красноречием,  все  преуспевающие  и  процветающие восседали за банкетным столом. На галереях теснилась посредственность. Это несметное  скопище  выложило  бессчетные  полугинеи,  дабы  иметь  счастье увидеть, как едят великие мира сего. Присутствовало девятнадцать епископов во фраках, четыре принца  с  переводчиками,  двенадцать  герцогов,  ученая женщина,   президент   Королевской   академии,   четырнадцать    известных профессоров, среди них - один ученый, семьдесят настоятелей  (все  как  на подбор), президент Материалистического религиозного  общества,  популярный клоун, тысяча шестьсот четыре владельца оптовых и розничных мануфактурных, шляпных, бакалейных и чаеторговых  фирм,  депутат  парламента  (прозревший представитель  рабочего  класса),  почетные  директора  чуть  ли  не  всей вселенной, двести три биржевых маклера, один занимающий  видную  должность граф, который некогда сказал нечто весьма остроумное, девять  обыкновенных графов   с   Пиккадилли,   тринадцать    графов-спортсменов,    семнадцать графов-купцов, сто тринадцать банкиров,  один  профессиональный  мошенник, один врач, двенадцать директоров  театров,  величайший  романист  Бладсол, один электротехник (из Парижа), сонмы директоров электрических обществ, их дети и внуки, их кузены и кузины, племянники,  дяди,  родители  и  друзья, несколько звезд с небосклона юриспруденции, два  рекламных  агента,  сорок один фабрикант патентованных медицинских  средств,  лорды,  пэры,  медиум, прорицатель, иностранные музыканты, офицеры, капитаны,  гвардейцы  и  тому подобное.    Говорил великий человек.    До  публики  на  галереях   долетало   только:   "Бу-бу-бу,   бу-бу-бу, бу-бу-бу..."    Сидевшие  близко  слышали;   "...ы   шшше   недостаточно   знаем,   где прррримчивость... дерзкие устремления человечества (громкие  аплодисменты) в этом вопрррр всииииий с наааииии... восхождение на недоступные верррр... более того. Пробиваться сквозь них, покорять (бурные аплодисменты) рр  ррр рррр (продолжительная овация). Расчет, смелость и ррр бррр..."    Великий человек, кажется, продолжал в том же духе,  когда  сэру  Исааку Мелуишу подали телеграмму. Он взглянул на нее, побледнел, как  полотно,  и свалился под стол.     Там мы его и оставим.      2    А случилось вот что. Почетные пассажиры были в сборе: августейшая особа с телохранителем,  премьер-министр,  два  епископа,  несколько  популярных актрис,  четыре  генерала  из  министерства  внутренних   дел,   различные чужеземцы,  лицо,  по-видимому,  имеющее   отношение   к   военно-морскому ведомству, министр просвещения, сто двадцать четыре паразита, состоящих на государственной службе, один идиот, председатель торговой палаты,  мужской костюм,  финансисты,  второй  идиот,  лавочники,  мошенники,   театральные декораторы, еще один идиот, директора и так далее и тому подобное, как уже перечислялось выше. Почетные пассажиры заняли места в поезде.  При  помощи сжатого воздуха он развил большую скорость. Технический директор с улыбкой обратился к августейшей особе: "С  позволения  вашей  милости  мы  сначала проедемся по Малому кольцу и  посмотрим  украшения".  Все  были  веселы  и довольны.    Никогда  еще  так  не  бросалось  в  глаза  добросовестное   стремление августейшей  особы  испытывать  интерес  ко  всему  на  свете.  Эта  особа настаивала, положительно настаивала на  том,  чтобы  технический  директор показал ему моторы и подробно все объяснил.    - Все, что вы видели, - отечественного производства,  -  заключил  свои объяснения технический директор,  маленький  болтливый  человечек.  -  Вам известна превосходная фирма Шульца и Брауна в  Пекине.  Производство  было перенесено туда в 1920 году ввиду дешевизны рабочей силы. Так вот,  каждая из этих деталей исключительно  прочна  и  надежна.  Сейчас  я  покажу  вам тормозное  устройство.  Должен  заметить,  что,  согласно  первоначальному проекту, в машине предполагалось хранить большой запас сжатого воздуха.  Я усовершенствовал эту систему. Сила  вращения  колес  не  только  запускает динамо, но и нагнетает воздух, предназначенный  для  следующего  пуска.  С самого начала и до тех пор, когда  машина  не  остановится  навсегда,  она действует без всякого притока внешней энергии. К тому же без затрат. Ну, а теперь,  поскольку  мы  заговорили  о   том,   что   машина   когда-нибудь остановится, я покажу вам тормозное устройство. - И технический  директор, улыбнувшись при мысли,  что  так  удачно  сострил,  повернулся  к  машине. Очевидно, он не нашел  того,  что  искал,  потому  что  стал  внимательней вглядываться в механизм. - Бэдли, - сказал он,  слегка  покраснев,  -  где тормоза?    - Кто их знает! - ответил Бэдли.  -  Я  сперва  думал,  вот  эта  ручка тормозная, да только  к  ней  притронулся  -  она  и  отвалилась!  Видать, гипсовая, для украшения приделана.    На лице технического директора мгновенно сменилась вся гамма цветов, от стронциево-красного до талиево-зеленого.    - Тормозов нет, - сказал он августейшей особе к добавил: - Взгляните на манометр.    Голос его становился все тише и отчетливей, как у человека, пытающегося подавить нахлынувшие чувства.    - Пожалуй, я все уже видел. Благодарю вас, - сказала августейшая особа. - Достаточно. Я желал бы выбраться отсюда, если только это  возможно.  Для меня такая скорость слишком велика.    - Мы не можем  остановиться,  ваше  величество,  -  сказал  технический директор. - Больше того, судя по  манометру,  нам  остается  либо  удвоить скорость,  либо  разлететься  на  куски.  Давление  сжатого  воздуха   все усиливается.    - В этих критических и непредвиденных обстоятельствах, - промолвил  его августейший собеседник, смутно  припоминая,  как  полагается  говорить  на открытии  парламента,  -  нам  представляется   целесообразным   увеличить скорость. И чем скорее, тем лучше.     Собрание в  Хрустальном  дворце  кончилось  полным  замешательством,  и сидевшие за банкетным столом, отталкивая друг друга, кинулись расхватывать шляпы.  Проповедник  изрекал  в   Альберт-Холле   свои   благоглупости   о ниспосланном стране процветании, когда ему подали телеграмму. После, этого он продолжал проповедь, но уже на тему:  "Суета  сует".  Тревога  медленно ползла из этих двух центров и после выхода  вечерних  газет  охватила  всю страну.      3    Что было делать?    Что можно было сделать?    Следовало бы поднять этот вопрос в  парламенте,  но  сей  орган  власти нельзя было собрать ввиду отсутствия спикера: он был среди почетных гостей в поезде. Митинг на Трафальгар-сквере, где хотели обсудить этот вопрос, по привычке разогнали, пользуясь, новым методом.    А тем временем обреченный поезд, все увеличивая скорость, описывал круг за кругом. Утром двадцатого наступил конец.  Между  станциями  Виктория  и Слоунсквер поезд сошел с рельсов, пробил стену  тоннеля  и  загрохотал  по подземной сети газовых, водопроводных и  канализационных  труб.  Потом  на какой-то миг наступила  зловещая  тишина,  сразу  же  нарушенная  грохотом валившихся по обе стороны от места  катастрофы  домов.  И  вот  чудовищный взрыв потряс воздух.    От  большинства  пассажиров  ничего  не  осталось.  Августейшая  особа, однако, как ни в чем не бывало приземлилась  в  Германии.  Дельцы-пройдохи осели вредоносным туманом на соседние страны.    Торжество чучельника   Пер. - С.Майзельс.      Вот несколько секретов ремесла чучельника. Мне поведал их он сам, когда был в приподнятом настроении. Он рассказал мне эти секреты между первым  и четвертым стаканами виски, когда человек еще понимает, что говорит, но уже говорит  лишнее.  Мы  сидели  вдвоем  в  его  каморке,   которая   служила одновременно библиотекой, гостиной и столовой; один угол был скрыт от глаз дешевой бисерной занавеской, но зловоние, доносившееся оттуда, безошибочно указывало, что именно там чучельник и занимается своим ремеслом.    Он сидел на складном стуле, задрав ноги в изодранных ковровых шлепанцах на каминную доску, где лежала куча стеклянных глаз,  и  время  от  времени растирал пяткой упрямые кусочки угля. Между прочим - хотя это и  не  имеет отношения к рассказу о его триумфах, - штаны на нем были из отвратительной желтой клетчатой материи, модной еще в те времена, когда наши отцы  носили бакенбарды, а матери ходили в кринолинах. Он был черноволос и розовощек, с огненно-карими глазами, куртка  его  представляла  собой  лоснящийся  слой грязи на  вельветиновой  основе.  На  фарфоровой  трубке  красовались  три грации; очки вечно сидели так криво, что левый глаз смотрел на собеседника поверх  оправы  прямо  в  упор,  маленький  и  зоркий,  а  правый,  сильно увеличенный и кроткий, лишь смутно виднелся сквозь стекло.    Вот что он мне поведал:    - Нет на свете человека, Беллоуз, который был бы таким искусником,  как я. Такой еще не родился. Я делал слонов и бабочек, и,  смею  вас  уверить, животные от этого только выигрывают и  выглядят  куда  лучше,  чем  живые. Случалось    набивать    и    чучела    людей,    только    все     больше орнитологов-любителей. Хотя один раз довелось сработать и чучело негра.    Нет, законом это не воспрещается. Я растопырил ему пальцы, и получилась отличная вешалка для шляп. Только этот дурак Хомерсби как-то ночью  затеял с ним драку и испортил его. Это было давно, вас еще и на  свете  не  было. Трудно доставать кожу, а то бы я сделал еще одного.    Неприятно? Отчего же? По-моему, набивка чучел - дело с будущим, не хуже кремации или погребения. Ведь при этом вы можете  окружить  себя  дорогими сердцу покойниками. А такие фигурки, расставленные по всему дому,  заменят любую компанию и обходятся куда дешевле. Можно даже снабдить  их  часовыми механизмами, и тогда они могут пригодиться в хозяйстве.    Конечно, придется их полировать, но вовсе не обязательно, чтобы  лысины блестели ярче, чем иные натуральные. Например, как у старика Манингтри.  И уж, во всяком случае, с чучелами  родственников  можно  разговаривать,  не опасаясь, что они тебя будут перебивать - даже тетки. Уверяю вас,  набивка чучел имеет огромное будущее. Ну, и опять же ископаемые...    Он внезапно умолк.    - Нет, этого я вам, пожалуй, не скажу. - Он задумчиво пососал трубку. - Спасибо, не откажусь. Только поменьше воды.    Ну, понятно, все, что я говорю, - строго между нами. Вы, верно, знаете, я ведь уже сделал несколько дронтов и одну большую гагарку?  Нет?  Да  что вы! Сразу видно, дружище,  в  нашем  деле  вы  только  любитель.  Да  ведь половина всех больших гагарок на свете  такие  же  подлинные,  как  платок святой Вероники или плащ Иоанна  Крестителя.  Мы  делаем  этих  птичек  из перьев чомги и из другого подходящего материала. И  яйца  большой  гагарки тоже делаем!    - Что вы говорите!    - Конечно. Их изготовляют из самого тонкого фарфора. И скажу прямо, это дело стоящее. Можно выручить... Да вот, только на днях за  одно  заплатили триста фунтов. Мне-то кажется, что яйцо и вправду было подлинное,  а  там, кто его знает,  никогда  нельзя  быть  уверенным.  Работа  тонкая,  а  как кончишь, надо обязательно присыпать сверху пылью: ведь никто из владельцев ни за что не рискнет протереть тряпкой свое сокровище.  В  этом-то  вся  и штука! Пусть даже яйцо ему подозрительно, он не  станет  разглядывать  его слишком пристально. Уж очень это хрупкий капитал!    А вы и не знали, до каких высот поднимается  искусство  набивки  чучел? Ну, это еще что, мой мальчик! (Я могу потягаться и с самой Природой.) Одна из самых что ни на есть больших гагарок - самая подлинная! -  сделана  вот этими руками.    Ну, уж нет. Изучите-ка орнитологию и тогда извольте отличить  ее  сами. Да я вам больше скажу: ко мне даже обращался синдикат торговцев  птицей  - сделайте,  мол;  несколько  штук  гагарок,  чтобы  посадить  на   виду   в неисследованных шхерах к северу от  Исландии.  Может,  я  этим  и  займусь как-нибудь на досуге. А сейчас мне не  до  того  -  занят  одним  дельцем. Слыхали о динорисе?    Это большая новозеландская птица, из тех, что  теперь  уже  вымерли.  В просторечии ее так и называют "моа", что значит "вымершая": моа больше  не существует. Поняли? Так вот, там у них сохранились ее кости, да  где-то  в болоте нашли еще кое-что: перья, высохшие кусочки кожи. Я и хочу  -  скажу вам откровенно - сделать поддельное чучело этой самой моа. У меня есть  на примете один парень, который заявит, будто нашел ее  в  каком-то  высохшем болоте и сразу же на месте набил чучело - вроде побоялся,  что  иначе  она рассыплется в прах. Оперение у нее, правда, совсем особенное,  но  я  знаю способ очень просто и так славно распушать кусочки подпаленных  страусовых перьев... Да, да, это от них тот странный  запах,  что  вы  заметили.  Без микроскопа подделку не обнаружить, но вряд ли они  решатся  ради  проверки ломать ценный экземпляр.    Вот таким образом и я тоже понемножку толкаю науку вперед. Но  это  все лишь простое подражание Природе. Было время, когда мне удалось  достигнуть большего... Я переплюнул Природу.    Он снял ноги с каминной доски и с  доверительным  видом  наклонился  ко мне.    - Я сам создавал птиц, - сказал он шепотом. -  Совершенно  новые  виды. Улучшенные. Не похожие ни на одну из существующих...    Многозначительно помолчав, он снова задрал ноги.    - Так сказать... несколько обогатил вселенную. Некоторые из моих птичек сделаны вроде новых видов колибри -  прелестные  малютки!  -  а  другие  - просто черт знает что. И самая чудная, на мой взгляд, - это  Anomalopteryx Jejuna. Jejunus-a-um означает "пустая"; она названа так потому, что в  ней и в самом деле ничего не было: внутри совершенно пусто,  если  не  считать набивки. Эта птица теперь у старика Джаверса, и он, ей-богу,  гордится  ею ничуть не меньше меня самого. Это настоящий шедевр, Беллоуз.  В  ней  есть милая неуклюжесть пеликана, дурацкое  самодовольство  попугая,  грациозная несуразность фламинго и контрастная вспышка красок оранжевой утки. Вот она какова, эта птица! Я собрал ее из скелетов аиста  и  тукана  и  из  вороха самых разных перьев. Для настоящего художника,  Беллоуз,  такая  работа  - чистое наслаждение...    Как я до этого додумался? Да очень просто, как всегда бывает с великими открытиями. Один юный гений, из тех, что  пописывают  научные  статейки  в газетах, достал где-то немецкий трактат  о  новозеландских  птицах  и  при помощи словаря да природной смекалки  перевел  оттуда  кусок;  а  так  как смекалки-то, видно, не хватило, то он и  перепутал  поныне  живущую  птицу аптерикса с вымершим аномаль-оптериксом; он там расписал, что  птица  пяти футов вышиной, что  водится  она  в  джунглях  Норс  Айленда,  что  это-де боязливое, редко встречающееся пернатое, которое  трудно  поймать,  и  так далее и тому подобное.    Джаверс, на редкость невежественный  человек  даже  для  коллекционера, прочитал  эту  заметочку  и  поклялся,  что  любой  ценой  добудет   такую штуковину. И начал осаждать продавцов запросами.  Теперь  поглядите,  чего можно добиться упорством и силой воли. Коллекционер клянется, что  получит экземпляр птицы, которой в природе нет,  никогда  не  было  и  которая  от одного стыда за свою чудовищную нелепость ни за что  бы  не  появилась  на свет, если бы это от нее  зависело.  И  он  таки  добился  своего.  Он  ее заполучил!    А не выпить ли еще виски, Беллоуз? - прервал себя  чучельник,  которого минутные  размышления  о  непостижимой  напористости  и   о   складе   ума коллекционеров отвлекли было от главной  темы.  И,  наполнив  стаканы,  он продолжал рассказывать, как однажды смастерил чучело прелестной русалки  и как странствующий проповедник, у которого она отбила всю паству, уничтожил ее, заявив, что это - идолопоклонство и даже кое-что похуже. К  сожалению, разговор заинтересованных сторон - творца, будущего  владельца  русалки  и его гонителя - принял  характер  совершенно  непечатный,  и  посему  я  не решаюсь предать гласности это забавное происшествие.    Читатель, незнакомый с темными делами  коллекционеров,  склонен  будет, наверное, усомниться в правдивости  рассказов  моего  чучельника;  но  что касается яиц большой гагарки и чучел несуществующих птиц, то подтверждение его словам я нашел у известных орнитологов. А  статейка  о  новозеландской птице  действительно  появилась  в  одной  утренней   газете   безупречной репутации. Чучельник сохранил этот номер и показал его мне.    Сокровище в лесу   Пер. - Н.Семевская.      Челнок приближался к берегу, и перед путешественниками открылась бухта. Разрыв в сплошной пене прибоя указывал то место, где в море впадала речка. Течение ее можно было проследить по более густым и темно-зеленым  зарослям девственного леса, покрывавшего склон холма. Лес подходил к самому  берегу моря. Вдали  возвышались  горы,  туманные,  точно  облака,  и  похожие  на внезапно замерзшие волны. На море была легкая, почти незаметная зыбь. Небо сверкало.    Человек с самодельным веслом в руках перестал грести.    - Должно быть, где-то здесь, - произнес он  и,  положив  весло,  указал рукой.    Его товарищ, сидевший на носу челнока, внимательно вглядывался в берег. На коленях у него лежал пожелтевший лист бумаги.    - Поди-ка посмотри, Эванс! - сказал он.    Оба говорили тихо. Губы у них пересохли и шевелились с трудом.    Тот, кого звали Эвансом, пошатываясь, прошел вперед  и  заглянул  через плечо спутника.    Бумага  представляла  собой  грубо  набросанную  карту.  Ее  много  раз складывали, она  выцвела,  измялась,  была  порвана  по  сгибам,  так  что приходилось соединять ее куски. На карте с  трудом  можно  было  различить очертания бухты, нанесенные почти стершимся карандашом.    - Вот риф, - сказал Эванс, - а здесь  лагуна.  -  Он  провел  по  карте ногтем. - Вот эта кривая, извилистая линия - река, наконец-то напьемся!  А звездочка обозначает место, которое нам нужно.    - Видишь пунктирную линию? - сказал человек с картой. -  Она  прямая  и идет от рифа к этим пальмам.  Звездочка  стоит  как  раз  там,  где  линия перерезает реку. Когда войдем в лагуну, надо отметить это место.    - Странно, - сказал Эванс, помолчав, -  для  чего  поставлены  вот  эти значки? Похоже на план дома или чего-то такого, но никак не пойму,  почему эти черточки показывают то одно направление, то другое. А на  каком  языке тут написано?    - По-китайски, - сказал человек с картой.    - Ну, конечно, он же был китаец, - заметил Эванс.    - Все они были китайцы, - сказал человек с картой.    Оба сидели  несколько  минут  молча,  вглядываясь  в  берег,  а  челнок медленно плыл вперед по течению. Потом Эванс взглянул на весло.    - Твой черед грести, Хукер, - сказал он.    Хукер, не торопясь, сложил карту, сунул ее в  карман,  затем  осторожно обошел Эванса и принялся грести.  Движения  его  были  медленными,  как  у обессилевшего человека.    Эванс сидел, полузакрыв глаза, и  смотрел,  как  все  ближе  подступает пенистая коралловая гряда. Солнце теперь  было  почти  в  зените,  и  небо раскалилось, словно печь. Хотя они были  близко  от  сокровища,  Эванс  не испытывал того возбуждения, которое предвкушал раньше. Напряженная  борьба за карту, длительное ночное путешествие от материка в челноке  без  запаса еды и питья совсем доконали его, как он выразился. Он старался  подбодрить себя, старался думать о золотых слитках, о которых  говорили  китайцы,  но мысленно все время видел перед собой пресную воду, журчащую реку и  ощущал невыносимую сухость во рту и в горле. Уже слышались ритмичные удары волн о рифы, лаская слух Эванса. Вода билась о борт челнока.  При  каждом  взмахе весла с него падали капли. Эванс задремал.    Он смутно  сознавал,  что  они  приближаются  к  острову,  но  к  этому примешивались странные сновидения. Он снова переживал ту ночь, когда они с Хукером случайно узнали тайну китайцев. Он видел деревья,  залитые  лунным светом, небольшой костер и темные фигуры трех китайцев,  с  одной  стороны посеребренные луной, а с другой освещенные пламенем костра. Он слышал, как китайцы разговаривали между собой на ломаном английском языке, потому  что все они были уроженцами разных провинций.  Хукер  первый  уловил  суть  их разговора и посоветовал Эвансу прислушаться. Временами они ничего не могли расслышать, а те  обрывки  разговора,  которые  доносились  до  них,  были непонятны. Речь шла о каком-то испанском судне с Филиппин, севшем на мель, и о его сокровищах, спрятанных до лучших времен. Людей с погибшего корабля осталось мало: одни заболели и умерли, кого-то убили в ссоре, наконец, те, кто уцелел, ушли в море на шлюпках, и о них ничего больше не было  слышно. А потом Чанг Хи всего лишь год назад попал на остров и случайно  наткнулся на слитки золота, пролежавшие там двести лет. Он бросил джонку, на которой приехал, и один с огромным трудом закопал сокровище в новом  месте,  очень надежном; он особенно подчеркивал надежность этого места, - очевидно,  тут он  чего-то  не  договаривал.  Теперь  ему  нужны  были  помощники,  чтобы вернуться на остров и извлечь сокровище. Затем в воздухе замелькала карта, и голоса затихли. Недурная история для ушей двух бродяг-англичан без пенни за душой! А затем Эванс увидел во сне, что он держит Чанг Хи за косу. Чего там, жизнь китайца не так священна,  как  жизнь  европейца!  Теперь  перед Эвансом возникло хитрое лицо китайца; сперва выражение его было яростным и напряженным,  как  у  внезапно  потревоженной  змеи,   потом   оно   стало испуганным, жалким и в то же время  полным  затаенного  коварства,  а  под конец Чанг Хи непонятно и неожиданно усмехнулся. Потом стало очень  жутко, как это иногда бывает во сне. Чанг Хи что-то  быстро  и  неясно  бормотал, угрожая ему. Эванс видел груды золота, но Чанг Хи мешал ему  и  боролся  с ним, отталкивая его от сокровища. Эванс схватил Чанг  Хи  за  косу;  какой большой этот желтолицый и с какой силой он отбивался, усмехаясь... Чанг Хи становился все больше и больше. Вдруг блестящие кучи золота превратились в ревущую печь, а огромный дьявол, удивительно похожий  на  Чанг  Хи,  но  с большим черным хвостом, стал совать раскаленные уголья  в  глотку  Эванса. Они сильно обжигали. Другой дьявол выкрикивал его имя: "Эванс,  Эванс,  не спи, болван!" Или это был голос Хукера?    Эванс очнулся. Они были у самого входа в лагуну.    - Здесь должны быть три пальмы, в одну линию с этими кустами, -  сказал Хукер, - смотри-ка. Когда доплывем к зарослям, потом свернем  вон  к  тому кусту и доберемся до места, как только войдем в речку.    Перед ними было устье реки. Увидев реку, Эванс воспрянул духом.    - Поторопись, друг, - воскликнул он, - а то, ей-богу,  напьюсь  морской воды!    Он сжал зубами руку и, не отрываясь, смотрел на серебряную полосу  воды между скалами и зелеными зарослями.    Потом он чуть не с яростью взглянул на Хукера.    - Дай-ка мне весло, - проговорил он.    Они достигли устья. Проплыв  немного  вверх,  Хукер  зачерпнул  горстью воду, попробовал и выплюнул. Проехав  еще  немного,  он  снова  попробовал воду.    - Годится, - сказал он, и они стали жадно пить.    - К черту! - внезапно воскликнул Эванс. - Так не напьешься!  -  Рискуя, выпасть из челнока, он перегнулся через его борт и  начал  пить  прямо  из реки.    Наконец они напились, ввели челнок в небольшой приток реки и  собрались вылезть на берег среди густых зарослей, спускавшихся к самой воде.    - Нам придется продираться сквозь заросли к берегу  моря,  чтобы  найти кустарник и от него прямо идти туда, куда нам нужно, - сказал Эванс.    - Лучше проедем туда на лодке, - предложил Хукер.    Они снова вывели челнок в реку и стали грести к  морю,  а  потом  вдоль берега, туда, где рос кустарник. Здесь они  остановились,  втащили  легкий челнок на берег и пошли к  лесу;  они  шли  до  тех  пор,  пока  лагуна  и кустарник не оказались перед ними на одной линии. Эванс захватил  с  собой из челнока туземную одноконечную кирку  с  полированным  камнем  на  конце поперечины. Хукер нес весло.    - Теперь прямо вон туда, - сказал он, - будем пробираться сквозь кусты, пока не выйдем к реке. А там поищем!    Они   пробивались   сквозь   густые   заросли   тростника,   гигантских папоротников и молодых деревьев. Сначала идти было трудно, но скоро  стало попадаться все больше высоких деревьев с открытыми полянками  между  ними. Яркий свет солнца почти незаметно сменялся прохладной тенью.  Наконец  они очутились среди огромных деревьев, сплетавшихся высоко над их  головами  в зеленый шатер. Со стволов свешивались тускло-белые цветы, от одного дерева к другому перекидывались ползучие растения. Тени сгущались. На  земле  все чаще встречались бурые пятна мха и лишайников.    По спине Эванса пробежала дрожь.    - Здесь даже как-то холодно после жары на берегу, - сказал он.    - Надеюсь, мы правильно идем, - заметил Хукер.    Далеко впереди в густом мраке они увидели наконец просвет там, где лучи жаркого солнца пронизывали лес. Здесь был густой подлесок  и  росли  яркие цветы. Затем они услыхали шум воды.    - Вот и река. Она, должно быть, близко, - заметил Хукер.    Берега реки густо заросли. Пышные растения, еще не получившие названия, зеленели среди корней высоких деревьев и поднимали к небу свои  гигантские веерообразные листья. Было множество цветов, и какие-то ползучие  растения с яркой листвой  цеплялись  за  стволы.  На  поверхности  широкой  заводи, которую охотники за кладом сначала не заметили, плавали  большие  овальные листья и  бледно-розовые,  точно  восковые,  цветы,  напоминавшие  водяные лилии. Дальше, где река сворачивала в сторону, она была  покрыта  пеной  и шумела на порогах.    - Ну как? - сказал Эванс.    - Немного отклонились от прямой, - ответил Хукер,  -  так  и  следовало ожидать.    Он повернулся и стал всматриваться в прохладную густую тень безмолвного леса.    - Если побродить по берегу вверх и вниз, мы найдем то, что нам нужно.    - Ты говорил... - начал Эванс.    - Он говорил, что там груда камней, - закончил Хукер.

The script ran 0.031 seconds.