Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Иван Ефремов - Лезвие бритвы [1959-1963]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_history, prose_su_classics, sf, Антиутопия, Роман, Фантастика

Аннотация. Иван Ефремов - писатель не просто всемирно знаменитый, но великий. Классик двух жанров - исторического и фантастического, достигший в обоих жанрах абсолютного совершенства. Роман «Лезвие бритвы» - приключения и фантастика, древняя Индия и современная Италия, могущество паранормальных способностей и поиски легендарной короны Александра Македонского... *** &Ефремов написал, вероятно, самое странное свое сочинение, глубоко и многослойно зашифрованный роман «Лезвие бритвы» & хитро завернутая фабула с магическим кристаллом, отнимавшим память, выдумана главным образом для маскировки. Гораздо сложнее была главная, тщательно упрятанная ефремовская мысль о том, что все великое и прекрасное в мире существует на лезвии бритвы, на тончайшей грани между диктатурой и анархией, богатством и нищетой, сентиментальностью и зверством; человек - тонкий мост меж двумя берегами, над двумя безднами. И эту-то грань предстоит искать вечно, но если ее не искать, жить вообще незачем. Дм. Быков

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

* * * «Рейс двести девятый Ленинград—Москва… пассажиров просят пройти на посадку»,— равнодушные слова, которые провели черту между всем привычным и далеким новым, что ожидало Ивернева в Индии. Ивернев смотрел на побледневшее лицо матери. Евгения Сергеевна, как всегда, старалась улыбкой прикрыть тоску расставания. На миг она положила голову на плечо сына. — Мстислав! Мстислав! — раздался резкий, гортанный голос, и перед Иверневыми возник запыхавшийся, потный Солтамурад.— Понимаешь, едва успел, хорошо, таксист попался настоящий! — Что случилось? — встревоженно воскликнул геолог.— Мы же с тобой простились дома! — Конечно! Так, понимаешь, пришел я домой, а жена говорит, понимаешь, такая история,— чеченец от волнения и бега едва выговаривал слова. — Да ничего я не понимаю, говори же! — воскликнул нетерпеливо Ивернев. — Жена видела Тату! Шла по набережной, заглянула в спуск, там на ступеньках сидит женщина спиной, совсем похожа на Тату. Она уверена была, что это Тата, и побежала домой мне рассказать. — И не окликнула ее? — Понимаешь, какая глупая, нет! Ивернев беспомощно огляделся. Мать спокойно спросила: — Твой рассказ будет в газете? — Да, будет, писатель мне накрепко обещал. — Ну тогда, если Тата придет ко мне, я не отпущу ее. Лети и работай спокойно, сын! «Пассажир двести девятого рейса, товарищ Ивернев, немедленно пройдите в самолет! Товарищ Ивернев, пройдите в самолет»,— начал взывать репродуктор. В Москве Иверневу не удалось даже позвонить Андрееву — пересадка на делийский самолет совершилась за полчаса. А еще через пять часов Ивернев всматривался с высоты в грандиозную панораму Гималаев. Внизу полчища исполинских вершин шли рядами, как волны космического прибоя, накрывшие часть земной коры между двумя великими странами. Ивернев старался представить себе жизнь там, внизу, среди этих снежных гигантов. Глава 3 Твердыня Тибета Далекий гром обвала всплыл из ущелья. На тяжелый грохот скатившихся камней коротким гулом отозвались молитвенные барабаны. На террасе монастыря, вымощенной грубыми плитами песчаника, было пусто и холодно. Черные хвосты яков мотались под ветром на высоких шестах. Монастырь Чертен-Дзон прилепился к вершине горы, как гнездо сказочной птицы. Но гора эта, надменно и недосягаемо поднявшаяся над мокрой и сумрачной глубиной долины, была лишь ничтожным холмиком, затерявшимся между подлинными владыками Каракорума, исполинским полукольцом охватившими долину реки Нубра с северо-запада, как ряд закрывающих небо каменных уступов. Над ними возвышался гигант Каракорума не меньше чем в двадцать пять тысяч футов вышины. Его ледниковое ожерелье и снежная корона отсюда не были даже видны, слишком низок был уровень горы, стоявшей вплотную к этому царю Гималайских гор. Зато на западе, прямо перед монастырем, отделенный глубокой пропастью, в которой тонуло его необъятное основание, высился во всем своем великолепии Хатха-Бхоти. В прозрачном воздухе высокогорья глаза различали каждый выступ на обнаженном склоне чугунного цвета. Этот склон уходил далеко в чистейшее небо, но еще выше, еще отдаленнее сияли снега притупленной вершины. Отражая лучи высокого солнца, передавая всему окружающему его светоносную силу, полчище горных вершин парило в бесконечных просторах, наполненных искрящимся чистым сиянием. Ослепительная белая заря вечных снегов поднималась в небо, и тем унылее казались серые кручи подножий и темные ущелья. Художник Даярам Рамамурти, исхудавший и сумрачный, опустил глаза, плотнее закутался в грубый войлочный халат. Далеко внизу был виден вьючный караван. Лошади, крохотные, как букашки, тянулись извилистой цепочкой, сопровождаемые горсткой крошечных человечков. Животные едва заметно пошатывались под тяжестью вьюков, оступались, иногда падали на сыпких откосах, где разрушающиеся сланцы ползли вниз широкими разливами каменных потоков. Караваны проходили здесь очень редко. Судорожные рывки лошадей на осыпях, беспокойное метание погонщиков — суета человеческая и повседневные заботы отсюда, сверху, казались мелкими и никчемными. Маленький монастырь, построенный здесь очень давно, находился на самом пределе недоступной каменно-ледяной пустыни, величайшего в мире скопления чудовищных горных вершин. Всего в ста километрах полета на северо-западе высились четыре гигантские башни Гашербрума и сам Чого-Ри, уступающий только Эвересту — Джомолунгме, но куда более величественный, уединенный и недоступный, окруженный десятками «восьмитысячников» и самыми большими в мире ледниками, как Балторо… На юго-запад и юг, за Ладакхским хребтом, горы постепенно спускались к цветущим долинам Кашмира. Там под скатами деодаровых рощ росли бесконечные фруктовые сады, прозрачные зеленоватые озера были окаймлены плавучими полями, усеянными кроваво-красными помидорами. Рамамурти поднял лицо вверх, прислушиваясь к пронзительным крикам хищных птиц, круживших над долиной. Ветер пронизывал до костей. Морщась, художник осторожно повернулся. Привычная боль в поврежденных ребрах сразу сузила окружавшую необъятность. Недавнее прошлое захватило и повело его вниз, к жарким равнинам Индии. Бесконечное могущество памяти мгновенно уничтожило зубчатые, скалистые, запорошенные снегом стены, заграждавшие путь на юг. Всего две недели назад он приехал в монастырь, подчинившись желанию своего старого учителя, профессора истории искусств. Раз в четыре года профессор позволял себе длительный отпуск и удалялся сюда, в Малый Тибет, чтобы обрести душевное равновесие и предаться глубоким размышлениям. Здесь все знали его под именем Витаркананды, считали йогом. Да, наверное, он и был им, потому что искусство — разве не одна из йог? А длительное служение знанию тоже делает человека йогином! Витаркананда нашел художника в хирургической больнице Аллахабада, куда его доставили из полиции, нещадно избитого и еще хуже — раненного душевно, скрывшегося от родных и друзей. Профессор предложил ему побыть с ним в уединенном монастыре Ладакха, и Рамамурти с радостью уцепился за твердую духовную опору, какую он всегда чувствовал в старом учителе. Они вступили в издревле освященные отношения гуру — духовного наставника и челы — его ученика. Привычный к зною своей родины, Рамамурти жестоко мерз в ветреные гималайские ночи, задыхался в разреженном воздухе, ужасался виду бешеных рек, несущихся по огромным валунам, содрогался от грома постоянных горных обвалов. После уютного Сринагара, с его великолепными озерами и каналами, с маленькими храмами в тенистых рощах и резными деревянными домиками в просторных садах, оставшихся еще от времени великих моголов, даже первые ущелья Больших Гималаев показались невиданно суровыми. На плоском дне каждой такой долины свободно гуляли разлившиеся мутные воды горных речек, подмывая края крутых конусов выноса, осыпавшихся из глубоких борозд, рассекавших почти отвесные скалистые обрывы. Высоко вверху темные, всегда в тени, кручи увенчивались таким хаосом заостренных зубцов, конусов, клыков и пирамид, какого не могло бы придумать даже больное воображение. Камень на вершинах хребтов был исковеркан с яростью. На нешироких плоскогорьях встречались крохотные деревушки, обсаженные ивами, как бы прижавшиеся к земле, спасаясь от ветров. Жалкие сады низкорослых абрикосов и поля грима — тибетского ячменя чередовались с сухой каменистой пустыней, где клочковатая жесткая трава шелестела, аккомпанируя пронзительным крикам грифов, высматривавших падаль вдоль караванных троп и особенно на перевалах. Там постоянно гибли лошади, надорвавшиеся на непосильном подъеме. Лишь дзо, или по-монгольски хайныки, помесь яков с коровами — страшного вида черные рогачи,— чувствовали себя отлично благодаря длинной шерсти и необъятным легким. Прожить на этих высотах стоило человеку немалых усилий, и смекалке местных крестьян смогли бы позавидовать бомбейские инженеры. С помощью нехитрых инструментов крестьяне перебрасывали через бурные реки мосты, сделанные из ивовой коры, пеньковых веревок, кожаных ремней или каменных плит с покрытием из кривых стволов. Сколько труда и изобретательности надо было затратить, чтобы огородить сад или обнести деревню прочной дамбой, удержать тонкий слой почвы на крутых склонах, соорудить на месте свою мельницу, потому что перевозки здесь требуют колоссальных усилий. Холодная суровость гор подбодряла людей. Не ограничиваясь своими бытовыми постройками и бросая вызов каменной пустыне, человек повсюду воздвигал монастыри, кумирни — чортен, устанавливал мачты со знаменами и хвостами яков, а то и просто лоскутками, так же гордо реющими на ветру, громоздил кучи камней — круглые обо и продолговатые мани-валле, на каждом перевале и у каждого жилья. Вдоль больших караванных троп мани-валле обкладывались кусками гранита или песчаника, на которых тщательно высеченные тибетские буквы повторяли одну и ту же священную формулу: «Ом мани падме хум». Сотни таких камней, нередко с буквами, раскрашенными яркими уставными цветами — белым, синим, красным, желтым,— создавали незабываемую картину, и у художника дух захватывало от гордости за человека, неукротимо, везде и под любым предлогом стремящегося утвердить себя с помощью искусства. Камни, крупные и мелкие, серые, коричневые, красные, отражались в первозданно чистой воде маленьких холодных озер. Хаос обтертых глыб загромождал русла мелких речек, которые замерзали ночью и только к середине дня возобновляли свой бег, с неизбежностью судьбы устремляясь вниз, к Инду, и в нем — к океану, как к прообразу нирваны, исчезновения всех тягот и тревог жизни. Постепенно Рамамурти акклиматизировался на каракорумских высотах и тогда начал постигать возвышающую душу и отдаляющую от мира красоту Хималайи — царства вечных снегов. Ему казалось, что сердце налилось холодной жидкостью, стало прозрачным и твердым, как хрустальная чаша. Между его прошлой жизнью, все краски и впечатления которой он любил так, как только может любить художник, и этим миром неизменной ясности и холодных красок не было связи! Недоступные, сверкающие вершины были полны грозного покоя. Художник делался частицей огромного мира вечных снегов. И все его переживания становились как бы космически большими и ясными. Теряли свое значение тайные и неясные движения души. Они становились простыми переливами света и теней, красок и отблесков, отраженными, отброшенными, не принятыми в себя, подобно солнечным лучам на белых коронах гор. Мир, из которого он пришел, царство цветущих, знойных равнин, напоенных влажностью, пропитанных цветением и разложением буйной растительности, был гораздо разнообразнее и в то же время мельче. Но зато бесконечное множество людей во всем неисчерпаемом богатстве их облика и стремлений продолжало притягивать Даярама туда, вниз, куда неудержимо пробирались на равнины Индии горные речки — через все бесчисленные заграждения. Рамамурти инстинктивно чувствовал, что небесное очарование Гималаев не по силам ему, как человеку и художнику. Та завеса, что отделяет зримую жизнь от обобщений искусства, здесь была совсем тонкой. Но взгляд сквозь нее уводил в такие дали мира, которые были доступны лишь мудрецу — видваттапурна, но не ему. Великий друг Индии, русский художник Николай Рерих — тот смог осилить и передать, вместить в себя этот взлет тяжких масс самой матери Земли в небо, навстречу потокам солнца — днем или огням далеких звезд — ночью. Все мечты и радости Рамамурти были всегда в живом, в красоте движения форм природы. Древний творческий гений индийского народа, составивший бессмертную славу страны на протяжении более двух тысячелетий, переживший культуру Крита и Эллады, во все века черпал свои силы в неистощимом богатстве чувств человека, находившегося в теснейшей связи, единстве с природой. Из земли и солнца, подобно буйной растительности тропиков, вливались в людей созидательные силы, требовавшие выхода в искусстве. Скульптура и архитектура Древней Индии так и не была превзойдена ни одной страной мира. Живопись — та яростно уничтожалась мусульманскими завоевателями. При взгляде на тысячелетние фрески Аджанты, по-прежнему очаровывающие весь мир, можно представить, какие сокровища живописи были утрачены в трудном историческом пути Индии. Но странным образом, в расцвете национальной культуры, начавшемся после освобождения Индии от английского владычества, именно живопись заняла первое место, в то время как скульптура пошла путями рабского подражания или древности, или безобразному отрицанию искусства, родившемуся в западных странах, одичавших в гонке технических усовершенствований и создании массы вещей, поработивших ум и сознание человека. Даярам Рамамурти сделался скульптором еще и потому, что с юности был поражен наглым опорочиванием идей и воплощений индийской скульптуры некоторыми западными «исследователями». Они считали скульптуру Древней Индии отталкивающим, порнографическим искусством, не понимая философских идей, скрытых в длинной цепи преемственности образов и форм. Но и эти идеи англичанин Ситвелл в книге «Спасение со мной» назвал порочными, искажающими, конечно, не индийский, а европейский — христианский идеал человека, в соответствии с религиозными тенденциями белых «просветителей», так и не понявших своего ничтожества перед могучим опытом тысячелетнего познания. Джавахарлал Неру, упоминая о порочивших индийское искусство английских ученых, о их нелюбви к стране, спокойно заметил, цитируя Достоевского, что «люди не любят, более того, ненавидят тех, кого они обидели». Рамамурти не мог отнестись со стойкостью философа к тому, что он считал вызовом. Он загорелся идеей создать скульптурный образ прекрасной женщины своего народа, открыть тайну Анупамсундарты — красы ненаглядной в сочетании идеалов Шри и Рати — любви и страсти, Лакшми и Нанди — красоты и прелести, которая была бы так же понятна всем, как древние творения, но еще ближе, еще роднее для современных людей, а не легендарных героев Махабхараты и Рамаяны. Почему именно женщины и женской красоты? Этот вопрос обычно задавали европейцы на индийских художественных выставках, пораженные, как много места занимает в живописи тема женщины, прекрасной возлюбленной, гордой девушки, заботливой, погруженной в раздумья о будущем матери. Для индийца здесь не было вопроса. Женщина Индии — основа семьи, только терпением и героическими усилиями которой преодолеваются тяготы жизни и люди воспитываются в душевной мягкости, человечности и порядочности. Женщина-мать, жестокими законами кастовой системы, мусульманским влиянием и религиозным гнетом низведенная до бесправного положения служанки, запертой внутри крошечного мирка семьи. Европейцы еще не понимают, что в основе духовной культуры последователей индуизма лежит пережившее тысячелетия со времен матриархата представление о женщине, о женском начале как об активной силе природы, в противовес пассивному мужскому началу. Вот почему на всех скульптурах Древней Индии, от времен Ашок до художников начала прошлого века в Ориссе, женщина изображается полной творческой энергии, жизненных сил, близкой к буйному цветению природы, созидающей и разрушающей, покоряющей и инициативной. «Это полностью соответствует реальной действительности,— думал Рамамурти,— женщина ближе к силам и тайнам природы, чем мы, мужчины. Но как, не имея зеркала, нельзя воссоздать свой собственный облик, так образ женщины может и должен быть создан мужчиной, исходить из мужчины. И почему бы мне не стать этим наследником великих мастеров Матхуры, Эллоры, Карли, Кхаджурахо и Конарака?..» Художник вспоминал свои горделивые мечты, недобро усмехаясь. Что получилось из нескольких лет исканий, стремлений, бессонных ночных раздумий, тысяч набросков, рисунков, моделей? Ему уже тридцать лет, и вот он здесь, выбитый из жизни, жестоко оскорбленный, униженный физически… Правда, он получил спокойствие и набирается сил. Но и время идет, неизбежно и неуклонно, неспешное время древней Азии, давно уверившейся в тщете попыток человека сделать больше того, что ему положено судьбой: записано в книге Аллаха для мусульманина, предопределено Кармой прошлой жизни — для индийца. Быстрые легкие шаги прозвучали на плитах террасы. Появилась знакомая фигура учителя в круглой войлочной шляпе, в небрежно накинутом плаще. Его седая борода, обычно коротко подстриженная, здесь отросла и спадала на грудь слегка завивающимися прядями. Позади в некотором отдалении шествовали шесть лам в желтых халатах, красных шапках и капюшонах Сакьяпы — «Старых», секты, преобладающей в Малом Тибете. Рамамурти встал и приблизился, склонив голову. Пришедший повернулся к молодому человеку, и взгляд его, внешне строгий и пристальный, из-под гордо изломанных черных бровей засветился неожиданным теплом. — Рад тебя видеть, Даярам,— сказал он на хинди и продолжал на деревянно звучащем тибетском языке: — Сегодня лунг-та — приношение коней счастья, красивый обряд почитателей Будды. Если наши высокоуважаемые хозяева позволят, я хотел бы вместе с тобой участвовать в празднике. Старейший из лам пробормотал вежливые приглашения. Вскоре небольшая процессия направилась по тропинке к отделенному выступу горы, нависшему над долиной. Наклонные, как бы отталкивающиеся прочь кручи скал здесь были очень темного, почти черного цвета. Широкие косые трещины бороздили каменные глыбы. Но выступ оставался незыблемым уже много лет. Ветер, катившийся со склонов Хатха-Бхоти, дул равномерно и сильно, уносясь к перевалу и дальше вниз, в синюю даль, к теплой стране. Ламы предложили профессору первому совершить обряд, но индиец отказался. Тогда вперед выступил сам настоятель монастыря — высокий и могучий, с энергичным и мрачным лицом воина. Лама спрятал под халат обнаженную правую руку и бесстрашно дошел до края обрыва. Ветер рвал его желтый халат, подпоясанный простой веревкой. Он поклонился всем пяти буддийским частям света. Негромко прочитав положенные тексты, простер вперед соединенные ладонями руки. — О вы, могучие и несравненные будды и бодисатвы! Вы, взирающие благосклонными очами на трудные пути земли! Будьте милостивы к путникам, всем идущим и едущим, всем ищущим, всем тоскующим о радости. Пусть эти кони, подхваченные четырьмя ветрами священных гор, летят далеко на холмы и равнины! Вашей силой, о священные боги высшего круга, они станут живыми конями счастья для всех неведомых странников… Ча-со-со! Чаль-чаль-ло!.. Настоятель взмахнул широким рукавом, и горсть вырезанных из плотной бумаги фигурок лошадей была подхвачена могучим ветром. Они взлетели и унеслись вдаль на юг, быстро исчезнув из глаз. Один за другим все монахи бросали со скалы белые фигурки. Выпустил несколько коней и профессор. Рамамурти стал в стороне и с внезапной грустью следил за полетом белых игрушечных коньков — вестников добрых пожеланий. Внезапно Витаркананда протянул ему последнего коня. Даярам послушно приблизился к краю обрыва, протянул руку, но не разжал пальцев. На выступе слева над пропастью качался кустик ранних красных цветов, горевших среди черноты камня, точно пурпурные звезды. Сердце сжалось — красные цветы в иссиня-черных косах Тиллоттамы горели ярче, огнем живой прелести. Рамамурти посмотрел на зубчатый хребет, заграждавший от него дали горизонта на юге, вздохнул и разжал пальцы. — Тебе, Амрита, тебе, Тиллоттама! — шепнул он. Его одинокий конь стремительно взмыл вверх, закружился и пропал в сгущавшемся сумраке долины. Солнце в Гималаях заходит быстро. Обряд едва успел закончиться, как в ущельях стало темно. Снежные короны сияли по-прежнему, алея в закатных лучах. Черные острые клинья теней быстро взбегали по ложбинам и промоинам каменных круч. Голубая дымка подножий густела, поднималась все выше, как пары таинственного зарева, готовившегося в земных недрах. Следом за ней ползла черная мгла, уже затопившая глубокие ущелья. Незаметно стих ветер, и воздух пронизало странное сумеречное сияние, изменившее все цвета. Красные сланцы стали черными, серые горные откосы — голубовато-серебряными, а желтые одеяния лам приняли шелковистый малахитово-зеленый оттенок. Местность изменилась и наполнилась покоем. Потом сияние воздуха угасло, краски умерли, чугунно-серый цвет без теней и переходов покрыл всю землю. Только лиловато-красное небо, зеленея, становилось все более темным, звезды вспыхивали одна за другой, и черные стены ночи смыкались над головами путников. Ламы ушли вперед. Витаркананда и Даярам медленно ступали по перекатывавшемуся под ногами щебню тропинки. Там, где тропа, поворачивая к монастырю, выходила на столообразный уступ, профессор остановился и показал в сторону Хатха-Бхоти. Снежные вершины оторвались от своих почерневших оснований. Залитые неизвестно откуда исходившим красновато-золотым светом, они еще более отдалились от темного мира низких ущелий, перевалов и человеческих жилищ. Невозможно прекрасная гора, беспощадная, сверкающая, неожиданная, немилосердно крутая, вонзенная в глубину неба. — Вот для чего я провожу время от времени свой отпуск в Гималаях,— тихо сказал Витаркананда. — Такова, наверное, Шамбала, прекрасная страна Ригден-Джапо,— воскликнул Даярам,— греза буддистов! А может быть, это она и есть? Профессор улыбнулся. — Монахов нет с нами, и я не огорчу никого. Даже в самом названии Шамбала не подразумевается никакая страна. Шамба или Чамба — одно из главных воплощений Будды, «ла» — перевал. Значит, эта мнимая страна — перевал Будды, иными словами — восхождение, совершенствование. Настолько высокое, что достигший его более не возвращается в круговорот рождений и смертей, не спускается в нижний мир. Потому Шамбала — понятие философское — не существует для вашего мира, и тысячелетия ее поисков были напрасны. — Но те, которые мудры, как ты, гуро, для них есть Шамбала? — Есть, но везде! Легенда же о благословенной стране Гималаев порождена чистейшей красотой неба и снежных гор. Человеку любой касты и любого народа покажется, что если есть такая страна, то только здесь… Даярам стоял неподвижно, опустив глаза, затем вдруг упал на колени перед своим гуру. — Парамахамса! Витаркананда сделал отстраняющий жест: — Не зови меня лебедем неба — это неприятно мне. И не только потому, что я не заслуживаю такого высокого звания. Люди, остановившиеся на пути, чувствуют довольство достигнутым. Тогда неизбежно родится ощущение, что ты выше других, а оно ведет к жажде поклонения. Идущий же должен всегда видеть себя со стороны, взвешивать, понимать все ничтожество достигнутого, всю необъятность мира и прошедших времен. Из этого возникает не детская застенчивость, а неизбежная скромность. Даярам хотел что-то сказать, но профессор продолжал: — Ты не должен возвеличивать меня еще потому, что возвышение одного неотвратимо рождает принижение другого. А принижение, особенно добровольное, еще опаснее, оно рождает привычку быть руководимым, снимает ответственность за свои поступки, за свой путь. Тогда в расплату за облегчение жизни прекращается воспитание души, ее совершенствование. Путь есть путь, и никто не может его избежать, если не хочет стоять на месте. Только путь можно удлинить или укоротить. — Но короткий, наверное, труднее, как в горах,— тихо заметил художник. — Это верно понято тобой. Странно, как мало людей знают, что всюду, всегда и везде есть две стороны, что где сила — там и слабость, где слабость — сила, радость — горе, легкость — трудность, и так без конца. Нам, индийцам, тем более должно быть стыдно, потому что наши философы открыли эти неизбежные и всепроникающие законы мироздания примерно на полтора тысячелетия раньше других народов! — Все так глубоко запрятано в сложности религиозных обрядов и туманных определений, что эта мудрость стала доступной лишь немногим! — добавил Рамамурти. Витаркананда пожал плечами и пошел своей легкой походкой, совершенно не задевая камней на дорожке. Даярам следовал за ним, оступаясь, запинаясь и осторожно нащупывая тропинку в темноте. Узенький серп новой луны давно скрылся за горами. Ночная тьма здесь не была бархатной чернотой ночи юга. От бесчисленного множества ярких звезд, разноцветных и немигающих, небо отсвечивало зеленым. Акашганга — небесный путь пролег в высоте, и звездный свет изливался из черно-зеленой глубины, позволяя видеть скалы и рытвины. Высокие стены монастыря казались железными. Ни одного огонька не светилось в стенах этой твердыни, вознесенной на вершину горы. Витаркананда пошел медленней. — Ты не можешь забыть ее, Даярам? — внезапно спросил он, и художник вздрогнул от неожиданности. — Не могу, гуро, и никогда не забуду. Я полюбил ее, но этого еще мало. Она воплощение всех моих дум, мечтаний, представлений о красоте. — Тогда вернись назад, найди ее. Мне кажется, ты выздоровел, физически по крайней мере! Душевные раны, конечно, еще не зажили и не так скоро залечатся. На Даярама пахнуло добрым участием и ласковой внимательностью. — Прости, гуро, если слова мои будут долги и мысли путаны. Мне тридцать лет. Одиннадцать лет я ищу не только идеала прекрасного, но и понимания, почему он прекрасен. Что такое всем понятная захватывающая красота женщины? Я должен передать ее людям. Только красота может поддержать нас в жизни, утешить в усталости и неудачах, смягчить жестокость познания и победы. Вот почему будет служением, может быть, даже подвигом создание для моего народа образа Анупамсундарты. А я не смог осилить то громадное вдохновение и напряжение душевных сил, которое требуется для такого дела. Не смог, жалкий и самонадеянный резчик по камню, уподобиться истинным создателям прекрасного — художникам древности. Я выполнял древние обряды образного сосредоточения, церемонии очищения, чтобы пройти весь путь, предписанный художнику. Я размышлял о пустоте — суньята, чтобы воображением черной пропасти разрушить все пять миражей самосознания. Но и после дхьяна-мантры — мольбы о явлении образа, мне так и не явилась модель Красоты Ненаглядной. Я занимался всеми шестью канонами Ватсъяяны, обратив особенный труд на постижение Лаванья Иоджанам — четвертого канона «наделения красотой и очарованием». Три ночи я лежал, простертый в храме Вишванатха в Бенаресе, где большой гонг, звучащий с вечера, нес мне первозданный звук, пробуждающий единство идущего и его цели…— Даярам запнулся. Слово «Вишванатха» пробудило в нем воспоминание о другом храме того же божества. Встреча в том храме стала началом его теперешнего падения. — Задача твоя нелегка, Даярам,— ответил Витаркананда,— очень нелегка, потому что скульптура — главный стержень искусства Индии на протяжении тысяч лет и тема женщины — тоже главный мотив искусства нашей страны. Вступать в соревнование с уже достигнутыми вершинами почти невозможно, нельзя повторить пережитого много веков назад — это будет копия. Но если не покорять уже покоренную вершину, а найти другую, там, где еще не ступала нога человека, тогда ты найдешь свое, и не беда, что вершина, тебе доставшаяся, окажется не такой грандиозной, как прежние гиганты. Жизнь — это беспрестанные перемены, Даярам. Скульптор с древности и до Средневековья менял свои имена: садхак, мантрин, йогин, что, переводя с санскрита, означает творец, волшебник и видящий. Первые создатели художественных образов считались, следовательно, полностью творцами. Потом они стали волшебным, недоступным для нехудожников путем превращать обыденное в красоту. Еще позднее люди поняли, что они ничего не творят и не превращают, а просто видят. Может быть, я огорчу тебя, но я глубоко убежден, что ничего совершеннее природы в красоте создано быть не может. Она, создавая совершенство, отбирала миллионы лет, а художник, даже взявший труд предшественников,— один миг, в сравнении с историей мира. Однако, будучи микрокосмом, отражающим в себе вселенную, он может выбрать из Шакти — Бесконечности Форм, любые, ему нужные. Искажать же их, фокусничая наподобие западных глупцов,— плутовство или безумие. Вспомни место из Махабхараты, где говорится о появлении «мужеством добытой Урваши»,— в нем, как в зеркале, отражено представление о цели и смысле живописи в древности. — Я не помню. — Следовало бы знать. Вкратце перескажу: «Нарайян (Высшее существо) был занят размышлением, когда небесные танцовщицы апсары в своей неуемной веселости и задоре пытались совратить его кокетством и лестью. Бог придумал способ излечить девушек от суетности. Взяв сок древа манго и используя его как краску, написал портрет воображаемой нимфы, нежной и большеглазой, высокогрудой и широкобедрой, с телом, исполненным таким изяществом, что ни богиня, ни женщина не могли сравниться с ней во всех трех мирах. Апсары, увидев Урваши, были пристыжены и тихо удалились, а картина, в которую божественное искусство влило золотое дыхание жизни, стала живым идеалом женской красоты». Это относится ко времени, когда люди еще не осознали собственную красоту и не научились ее видеть. Так и теперь некоторые народности, стоящие на низкой ступени развития культуры, как в Африке или Южной Америке, и привыкшие ходить почти обнаженными, портят свои прекрасные тела нелепейшей татуировкой, навешивают чудовищные ожерелья, а иногда и просто уродуют лицо, подпиливая зубы, вытягивая губы и уши. — Даже у нас в Индии прокалывают себе ноздрю и искажают нежные черты грубой розеткой или серьгой, болтающейся до губы. — Видишь, даже у нас! Хотя я склонен думать, что этот обычай — более поздний, а не пережиток древности. Там, где индийская культура сохранилась в чистом виде, этого нет. Взять хотя бы далекие острова Индонезии. Там, на Бали, культура наша, а не мусульманская. Там до сих пор еще в деревнях люди ходят полуобнаженными, добавляя к чистой красоте своих тел лишь серьги. А наша Индия вся закуталась после мусульманского завоевания, принесшего нам и Сати, и затворничество женщин, и уничтожение изображений, лишившего нас тысяч храмов, почти всей живописи прежних времен. — Но разве Сати — это мусульманский обычай? Никогда не подозревал! — Не обычай, а последствие мусульманского завоевания. Но мы уклоняемся от цели нашей беседы и теряем путь… Если древние мастера, воображая идеал, творили то, что не видели, а люди Средних веков, не находя идеала, усовершенствовали то, что видели, то более поздние художники видели, но не могли создать. — Почему, гуро? — Творцы древних образов старались создать обобщенный образ, возводя красоту в принцип, мечтая о воплощении всего прекрасного в мире. Так, фрески Аджанты, подобно Урваши, стали надолго идеалом. Неужели модели, служившие буддийским художникам, были совершенно идеальны? Чувственные и нежные, избалованные и надменные придворные женщины могуществом мантринов того времени были превращены в богинь, но не как отдельные индивидуальности. В эпоху общего снижения мастерства, после многочисленных войн, наши скульпторы повернули назад. Не в силах создать произведений могучей красоты, соответствовавших духу времени, они копировали прошлое,— а недостаток творческой мощи заменяли украшениями. Под покровом прихотливо вырезанных диадем, ожерелий, поясов, подвесок и причудливых причесок исчезает строгая и чистая красота тела, доведенная в изваяниях к шестому веку до высокого совершенства. В общем, тогда скульптор поступал подобно дикарю, украшающему свое тело блестящей проволокой. — А теперь? — Теперь мы страдаем от последствий английского владычества. Оно принесло нам западную науку и технику, но вместе с тем отравило и западным отношением к жизни и искусству,— я считаю его ядом. Уметь видеть, но не пытаться сложить из виденного целое, превратить в реальность, заставить поверить в него силой труда и таланта. Наоборот, они стараются рассыпать целое на крохи. Разбить вазу, чтобы любоваться причудливой формой черепка. Выбрать из живой игры светотени изображения две-три черты, пару красочных пятен и назвать это именем целого, заменяя мудрость собирателя красоты умением анатома. Это неизбежная расплата за разрыв с природой, с ее изменчивой игрой форм. Я не хочу никого бранить — какое я имею право, но в этом старании обязательно разбить, разломать, разобрать целое мне чудится обезьянья черта наивного исследования, свойственная всем нам в раннем детстве! — Теперь я понимаю, почему нет жизни в нашей современной скульптуре, которая идет следом за западной. Наши скульпторы, подражая Западу, стараются изобразить не всеобщую сущность красоты, а соригинальничать так, чтобы их произведения обязательно отличались бы от всего созданного ранее! — Именно так! — одобрил гуру.— Подвиг великого творчества под силу лишь гигантам искусства, а новые наши мастера уродуют тело человека, в попытке утрировкой, диспропорцией и абсурдным искажением достигнуть выражения хотя бы одного-единственного чувства в форме. Одного — там, где должны быть сотни, да еще в тысячах оттенков и переходов! Разве не очевидно, что путь выражения отдельных индивидуальных, случайных черт должен был с неизбежностью привести к тому чудовищному искажению реальности, какой выражен в абстрактной скульптуре Запада и наших его последователей! Невыносимая ностальгия от разобщения с природой толкает людей на украшение окружающих их стен. Стеновая орнаменталистика и породила абстрактную живопись. Жизнь среди машин заставила скульпторов отказаться от неисчерпаемых черт прекрасного в природе и перейти к конструированию скульптур из металлических частей, превращая образ живого в некое подобие машины. Они забыли или не знали, что машина создана для работы, только работающая, она может отвечать нашему эстетическому чувству. Мертвая конструкция в самой основе скелетна и безобразна. Гуру умолк. Они подошли к высоким воротам монастыря. От ручья доносились звонки маленьких молитвенных мельниц. Оборот колеса, отмечаемый звонком, означал, что написанная на нем молитва прочитана. Протяжные низкие звуки радонгов — очень длинных труб послышались из верхнего храма. В том же печальном и замедленном ритме отозвались большие и малые барабаны. Тревожные их удары чередовались с пронизывающими высокими нотами хора духовых инструментов и с редкими звенящими ударами литавр. Даяраму сначала музыка показалась нестройной и грубой. Постепенно ухо привыкало и улавливало главную тему странного оркестра — приветливую и успокаивающую, как бы встающую преградой на пути людских горестей и забот. Шла ночная служба. Витаркананда и Даярам поднялись на третий уступ, где были расположены кельи монахов. Здесь жил и художник, а профессор занимал светлый верх небольшой кумирни, еще на одну ступень выше. Даярам направился к проходу вдоль стены, где выстроились рядами крошечные клетушки. Как ни тесно было в монастыре, завет буддийских вероучителей выполнялся строго — без уединения человеку недоступно никакое совершенствование. Ночлег и раздумья каждого должны свято охраняться в тиши отдельного помещения. Единственный фонарь качался над террасой. Крупинки сухого снега проносились в слабом свете. Художник обернулся. Витаркананда ступил на крутую лестницу, огибавшую черное зияние храмового входа, откуда тянуло резким запахом ароматных трав, курений и молитвенного сыра. — гуро, так неужели я был слишком самонадеян? По-твоему, я не смогу создать настоящее произведение искусства, Анупамсундарту Парамрати? — Я этого не сказал, сын мой! Я говорил о великих трудностях, стоящих на пути к задаче, если ты хочешь уловить образ современности на уровне мастеров древности. — Но и те ведь были люди! И видели даже не так уж много! Нам сейчас доступны сокровища искусства всего мира, не только всей Индии. И так много воскресло из небытия, извлеченное трудами археологов. — Зато у древних было другое, очень важное в пути искусство — время! Время, Даярам! Вся неимоверная глубина многолетних раздумий, после того, как изучены все шестьдесят четыре искусства и приобретено уменье расщепить волосок на тридцать две части, по древней поговорке. И это не пустые слова — ты знаешь, что такое музыка и танец для каждого индийца. В танце одних мудра — движений рук около шестисот… Мы сумели простой ритм барабанных звучаний обогатить сотней оттенков, двойственных, как наши ноты и как все в природе. В скульптуре и архитектуре разработаны такие тончайшие каноны, будто сотканы узоры из лунных лучей и расчислены все переливы света в пене, качающейся на волнах в полуденный час. Накопленное нами богатство слишком отяготило нас. Мы тонем в словах, особенно в философии, задушены определениями того, что представляет лишь череду непрекращающихся переходов. Тонкость разработки оборачивается слабостью и стоит забором на дороге постижения, особенно в наши дни, с быстрым ходом времени и изменений в индивидуальной жизни. Но прости меня, я увлекся сам. Недостаток времени не даст тебе подняться в раздумьях и воображении до мастеров прошедших времен. Следовательно, ты нуждаешься в помощи. Эту помощь даст тебе модель, если ты найдешь ее! — Рамамурти подбежал к гуру. — Я нашел ее, учитель! Но я… — Полюбил ее? Это могло бы быть счастьем, я говорю не о житейской радости, а о совместном искании Анупамсундарты, то есть о счастье художника. Я знаю, что у тебя произошла беда,— простертой рукой Витаркананда остановил Даярама, пытавшегося ему ответить.— Теперь уже поздно, а завтра, я думаю, что тебе следует рассказать мне все. Я подумаю, чем помочь тебе, какой колеснице следовать, применяя терминологию наших добрых хозяев. — Благодарю тебя, гуро! Профессор исчез за поворотом лестницы, а Рамамурти ощупью добрался до своей кельи, сохранявшей запах несвежего масла, веками впитывавшийся в каменные стены и земляной пол. За крохотным оконцем без рамы шумел холодный ветер. Даярам знал, что в левом углу, на низком столике, ему оставлен обычный ужин — горсть муки из поджаренного ячменя — цзамба и завернутый в тряпье чайник со смесью зеленого чая, молока, масла и соли. Он, находивший вначале это питье отвратительным, теперь так привык, что не представлял, как он раньше обходился без него. Высокогорный ячмень — грим, отличавшийся от равнинного голыми зернами, был каким-то особенно питательным и вкусным. Рамамурти не знал, что таково общее, еще не изученное наукой свойство высокогорных ячменей. Например, ячмень, растущий на высотах южноамериканских Анд, применяется теперь специально для питания спортсменов перед труднейшими соревнованиями. Художник развернул тряпку и увидел, что заботливый старый лама прибавил к ужину горсть сушеных абрикосов — лакомства здесь и самой дешевой пищи в беднейших деревеньках Кашмира. Есть художнику не хотелось. С нервной дрожью он бросился на постель — деревянную раму с натянутыми поперек полосками кожи, поплотнее закутался в халат. Кромешная тьма кельи дышала холодом, ветер шумел назойливо и равнодушно. Даярам возвращался мысленно к своей беседе с гуру, перебирая и осмысливая сказанное мудрым стариком. В бездонной зрительной памяти художника накрепко врезаны каждая черточка, краска, движение, форма. И постепенно воспоминания, все более четкие и связные, поплыли в темноте перед ним. Образы и переживания, более жгучие, чем ядовитый сок молочая, мучительнее, чем жажда в пустыне, яростнее, чем солнце черных плоскогорий Деккана… Даярам, получив в третий раз стипендию Академии искусств, заканчивал третье путешествие по музеям и храмам Индии, изучая громадное скульптурное наследие прошлого. В этот раз его интересовала школа Калинга, более тысячи лет назад возникшая в Восточной Индии, в Ориссе, затем распространившая свое влияние по всей стране. Рамамурти посетил храм Сурья — Солнца в Конараке, оставшийся недостроенным с тринадцатого века, величайший монумент зодчества и скульптуры, когда-либо построенный в Индии. Поставленный на высокий постамент с изваяниями двенадцати пар трехметровых колес повозки Солнца, окруженный гигантскими изваяниями слонов и лошадей, храм поднялся в слепящее жаркое небо своей кубической громадой, увенчанной пирамидальной высокой кровлей. Скульптуры явлений природы, человеческие статуи поразительной жизненности и красоты, посвященные теме физической любви, составляют одно целое с его стенами. Они как бы влиты в контур здания, образуя неотъемлемую его часть. В храмах Южной Индии — Мадуре, Танджоре, Мадрасе — гигантские надвратные пилоны покрыты тысячами скульптур. Это удивительное соединение колоссального труда с не менее гигантским замыслом, столь же захватывающее, как и пещерные храмы Эллоры. Но скульптуры южноиндийских храмов несравнимы с орисскими — величие конаракского храма, фантазия художников и величайшее мастерство выполнения гармонически слиты в одно целое, хотя храм не был закончен. И все же Даярам стремился в Виндхья Прадеш, на реку Кен в Кхаджурахо, где орисский стиль на три столетия раньше, чем в Конараке, развился в особенно чистые, изящные, отточенно красивые скульптуры и постройки. Маленькая деревушка Санчи, близ Бхильвы, когда-то столица Восточной Мальвы, сохранила полусферический буддийский храм — ступу двухтысячелетней давности. Храм шестидесяти четырех йогиней в Бхерагхате, Бхархут, Гиараспур, на юго-запад от Кхаджурахо — все это посетил Даярам, прежде чем он пересек мутную речку Кхудар и подъехал на дряхлой машине к широкой, пыльной лесостепной равнине, где расположились тридцать храмов Кхаджурахо, построенных во времена могучих царей Чанделла. Необъяснимое волнение охватило художника при виде высоких сикхар — башен над святилищами, собравшихся группами на фоне голубых столообразных гор в запыленном мареве горячего воздуха, плававшего над серой равниной. Храмы разных вер индуизма: шиваистские, вишнуистские, джайнские — стояли на высоких кирпичных платформах, то совсем рядом друг с другом, то разделенные зарослями кустарника и низкими деревьями. Пирамидальный храм Кандарья-Махадева, устремленный в небо ракетой, казался невероятно высоким, хотя поднимал венец своей разрезной башни — сикхары на высоту всего сорока метров. Глубоко врезанный геометрический узор на сикхаре под слепящим солнцем создавал впечатление движущейся, клубящейся массы черных и белых изломов. Светло-желтый, солнечный песчаник, слагающий стены храма, остался нетронутым в углублениях и нишах, а все выступы почернели от прошедших десяти веков. Разница цвета камня не портила, а подчеркивала скульптурность здания. Три пояса скульптурных фигур около метра высотой были высечены на вертикальных выступах или столбах — трех широких и двух узких с каждой стороны фасада между балконами. Каждый пояс фигур разделялся горизонтальными выступами, спасавшими камень от непогоды. Каждая скульптура, высеченная в высоком рельефе, была замечательным произведением искусства — персонажи божественных легенд, воины, мифические существа… Даярам не спеша обходил храм за храмом, делая заметки, составляя план будущих зарисовок, продолжительных созерцаний и размышлений. Солнце уже садилось на пыльной равнине, когда Даярам направился в самый северо-восточный угол ограды западной группы храмов, пересек старую дорогу из деревни в Лайлуан и подошел к храму Вишванатха, чья высокая, в шесть метров адхистхана — платформа выходила прямо к автомобильной дороге в Раджанагар. Этому древнему святилищу, построенному в 1002 году великим царем Дхангой, было суждено сыграть такую большую роль в жизни Даярама. Вишванатха отличался особенно тонкой отделкой. Его сикхара, увенчанная сосудом амрита, поднималась, как гласил краткий путеводитель, на высоту тридцати девяти метров. Как бы разрезанная на ребристые продольные полосы, башня стремительно уходила в жаркое голубое небо. Балконы выступали более резко и остро, чем в храмах Махадевы и Кали, на верхушках их толстых колонн виднелись головы и плечи лежачих богатырей — атлантов. Вертикальные столбы между балконами выступали углом. Изваянные на них фигуры стояли, обращенные в две стороны, а не полукругом, как в Кандарья-Махадева. С первого же взгляда зрителя поражали десять слонов, стоявших на нависающей крыше самой видной части храма. Слоны были совершенно нетронуты временем, будто только вчера поставили их неведомые строители. Здесь были наиболее прекрасные и выразительные небесные красавицы апсары или сурасундари. Художник особенного дарования, сочетавший удивительную жизненность с божественной красотой, сделал эти статуи, и работал он только в Вишванатхе. Считая с поврежденными временем и, главное, человеческим варварством, в трех поясах насчитывали 602 статуи, несколько меньших размеров, чем в Кандарье-Махадева. В противовес угловатой отделке поверхности здания скульптуры Вишванатха изгибались в самых закругленных, тщательно продуманных позах. Художники продолжали классическую линию Индии, трактовавшую женщину как героиню, но не пытавшуюся сравняться с мужчинами в их доблести и их достоинствах, что составляет обычную ошибку трактовки героини на Западе. Нет, эти изваяния представляли собою героических женщин по своей женской линии бытия. Гордое достоинство и снисходительная нежность, пламенная, все отдающая страсть и отважная стойкость — все гармонически сочеталось в статуях, призванных показать народу идеал женщин Индии, помочь им, бывшим и будущим, понять свою прелесть и цели своей жизни. Десять веков простояли эти солнечные изваяния перед взорами множества поколений, и еще бесконечно долгие годы они будут изумлять тех, которые еще придут, волнуя и возвышая их великолепной красотой человека! На консолях внутри святилища некогда были восемь статуй апсар, из которых уцелела только одна. Эта сурасундари глубоко потрясла молодого художника. Небесная танцовщица была изваяна на узкой пилястре, разделявшей две ниши, заполненные скульптурами сардул. Сардулы — мифические животные, похожие на рогатых львов,— считались символом Шакти — активной силы природы. Против них сражались люди, изображенные под лапами зверей, ухватившимися за их хвосты. Другие, меньшие человеческие фигурки ехали на спинах сардул, выражая умение человека покорять силы стихии. Как утешение в суровой борьбе, как обещание радости, обнаженная сурасундари, украшенная лишь пояском, браслетом и ожерельем, реяла между чудовищами. Склонив голову, апсара оглядывалась через плечо, повторяя позу правого зверя, но в немыслимом извороте по вертикальной оси тела. Скульптура была повреждена, ноги ниже колен совсем отбиты, и, несмотря на это, Даярам не мог оторвать взгляда от изваяния, созданного будто не долотом скульптора, а самой матерью природой. Дневной свет, и без того скудный в темном святилище, быстро угасал. Рамамурти, наконец, нашел в себе решимость уйти. На прощание он осветил карманным фонариком статую с правой стороны. Солнечная красавица посмотрела на него через плечо, как живая, маняще и уверенно, а свет фонаря в его дрожавшей от волнения руке игрой теней придал странную жизнь ее блестящему телу. Художник стоял, думая о легендарных апсарах с солнечной кровью, которые иногда становились возлюбленными смертных мужчин в знак высшей награды за их доблести. Каменное воплощение такой апсары было перед ним, уже тысячу лет стоявшее в полутьме храма. Искать больше было нечего, самое лучшее, что создало древнее искусство его страны, находилось тут, на расстоянии вытянутой руки. И душа Даярама наполнилась благоговейным страхом, будто он своими мечтами об Анупамсундарте, поставивший целью создать выдающийся образ женщины его народа, совершил кощунство перед мастерами, сумевшими давным-давно сделать скульптуры столь совершенные, что его мечты кажутся заслуживающими лишь жалости! Но ощущение стыда и неловкости скоро прошло. Величайшая цель и мечта искусства — отражение природной мощи человека в красоте и силе его тела и души — неизменно двигала стремлениями художников Древней Греции и Древней Индии. Но Индия жива и полна сил, и сейчас, тысячелетия спустя после гибели Греции, кому же, как не ей, нести факел дальше? И как хорошо, что большинство живописцев Индии стоит на верном пути! А скульпторы… что ж, кому-то придется начинать заново. Пусть еще в тени гигантского наследия древнего искусства. Пусть! Чарайвети — вперед, путник! Рамамурти сложил руки и поклонился статуе апсары, шепча «анади чарута» (вечная красота). Странный звук, подобный глубокому вздоху, послышался из темного прохода между двойными стенами святилища. Художник оглянулся, но темнота уже стала там непроницаемой. Даяраму показалось, будто легкое движение воздуха пронеслось к центральному залу мандапы — вероятно, порыв закатного ветерка. Рамамурти пошел к выходу, спустился по ступеням и зашагал в деревню. Он предпочел остановиться там, чем в гостинице с ее непрестанной сменой беспокойных туристов. Углубленный в свои размышления, художник предпочитал посещать храмы рано утром или поздно вечером, когда не было ни туристов, ни молящихся. Для местного населения количество огромных храмов, предназначенных для столицы когда-то бывшего царства Джахоти, было непомерно велико. Поэтому всегда пустынны были высокие платформы храмов, их ступени поросли травой, торчавшей из всех щелей жесткими пучками, а жаркое безмолвие обычно сопутствовало художнику в его обходах величественных строений. Даяраму помогало это безлюдье, лишь изредка нарушавшееся группами туристов, спешивших обежать храмы и поскорее вернуться к прохладе и ледяному питью в гостинице. А для него, старавшегося понять смысл и язык древних изваяний, молчание храмов делало их отрешенными от всего, безвременными, и он сам как будто погружался в прошлое, проникаясь духом безвестных великих мастеров, принимая всем сердцем созданное ими. Мельком взглянув на скрытый невысокими деревьями подъезд гостиницы, Даярам увидел несколько автомобилей и еще раз порадовался своему решению остановиться в селении. Он был хорошим ходоком, и ежедневные шесть километров ничего для него не значили. Глава 4 Торжество тигра Рамамурти отшвырнул одеяло, будто холодная келья наполнилась душным зноем холмов Виндхья. Воспоминания продолжали одолевать его, не давая уснуть. Темная прорезь окна уже приобрела предрассветную четкость очертаний… Тот день в Кхаджурахо выдался жарким. Даже утром солнце палило каменные площадки, отражаясь от светло-желтых стен майдапы Кандарья-Махадева. Даярам спустился по узкой боковой лестнице к небольшому павильону между храмами Махадевы и Деви Ягадамба, стоявших на общей платформе. Семь ступеней вели к открытому с трех сторон павильону, поддерживаемому двумя колоннами. В павильоне стояла странная скульптура — огромный лев, занесший правую лапу над женщиной, присевшей перед ним на корточки и с мольбой или отчаянием поднявшей лицо и обе руки к нависшей над ней голове чудовища. Лев, сделанный в средневековой традиции, круто изгибал переднюю часть тела и шею, пружиня задними, готовыми к прыжку лапами. Нижняя челюсть разверстой пасти была отбита, и вместо нее зияла широкая дыра. Казалось, что лев раскатисто хохочет над женщиной. Небо подернулось сероватой мглой, и солнце жгло немилосердно на гладких каменных плитах, заливая светом весь портик. После прохлады галереи храма Даярам шел, щурясь, и не сразу заметил в портике женщину, ставшую на колени перед львом. Она застыла, закинув лицо вверх. Ее черная коса в руку толщиной легла полукольцом на плиту у цоколя статуи. Заслышав приближающиеся шаги, женщина вскочила, инстинктивным движением прикрыв лицо концом прозрачной ткани. Рамамурти приблизился и поклонился, а незнакомка выпрямилась, опираясь на левую лапу льва. Художник прежде всего увидел огромные глаза, ощущение сияющей глубины которых заставило Даярама застыть в изумлении. Ошеломленный, Даярам старался соединить отдельные черты лица женщины, мгновенно выхватываемые взглядом: узкие четкие брови, прямой, закругленный и небольшой нос, луком изогнутые губы… пока до него не дошло, что все лицо очерчено предельно точными изящными линиями, такими определенными и четкими, как если бы их вырезали на металле или твердом дереве. Разрез глаз, линии век, очертания губ, овал лица — нигде не дрогнула рука матери природы! И все же незнакомка не была красавицей в точном и величественном смысле этого слова, классической богиней с крупными чертами лица, подобной тем, каких выбирают для исполнения священных танцев или главных ролей в исторических фильмах. Она была совсем другая и в то же время так хороша, что вызвала в чутком художнике подобие электрического удара. Никогда еще Даярам не сталкивался со столь яркой женственностью, пламенной и смущающе желанной. Устыдившись, он овладел собой. Черное, как ночь, сари облегало фигуру, достойную стать перед лучшими изваяниями Кхаджурахо. Заметив слабую улыбку незнакомки, Рамамурти обрел слова привета. Девушка… нет, женщина… нет, только девушка могла смотреть и улыбаться с таким неприкрытым озорством. Ведь не могла же она не понимать действия своей ошеломляющей красоты. Она свободно и весело, как могут это делать магарани, с детства обученные поведению на приемах, или же артистки, поклонилась. Она и в самом деле была очень похожа на Праноти Гхош — самую красивую, с точки зрения Даярама, киноактрису Индии, только смуглее и гораздо крепче хрупкой бенгалки. — Меня зовут Амрита Видьядеви, или чаще — Тиллоттама. — Апсара из Махабхараты,— беспричинно радуясь, воскликнул Рамамурти,— «красавица с просяное зернышко»! Одна из самых прекрасных легенд великой поэмы. И… свидетельствую, что новое воплощение…— он замялся, окидывая взглядом девушку. — Не больше прежнего,— закончила за него она.— И это печально, мне всегда хотелось быть высокой. Как все знаменитые красавицы. — Кто вам сказал о знаменитых красавицах! — воскликнул почти негодующе Даярам.— Я художник, посвятивший много лет изучению канонов древности,— он повел рукой к стенам храмов, на которых застыли, будто в истоме зноя, чудесные скульптуры.— Везде, где они изваяны в естественных размерах, от Матхуры до Конарака, я находил, что древние больше всего ценили рост сто шестьдесят сантиметров, примерно как раз ваш! — Можете поклясться? — Клянусь! И клянусь еще, что не говорю просто из лести. Вы в ней не нуждаетесь, и сами это знаете! — Но то, что вы сказали, я узнала впервые! И еще узнала, что вы художник, много лет посвятивший… а дальше? Перейдемте в тень, вам жарко. Даярам, постояв на солнце после прохлады храма, покрылся капельками пота. Но девушка, несмотря на черное сари, смуглоту своей кожи и массу иссиня-черных волос, оставалась в палящем зное такой же свежей, как будто только что вышла из реки после утреннего купанья. На звук их голосов какой-то человек, высокий, мрачный и бородатый, куривший в тени платформы, заспешил к павильону, внимательно глядя на Тиллоттаму. Она сделала едва заметный жест рукой, и человек вернулся на прежнее место. «Наверное, она дочь магараджи,— подумал Даярам,— а это телохранитель…» Они уселись в тени, на пьедестале павильона, и Тиллоттама перевела разговор на скульптуры храма. Рамамурти, воодушевленный красотой собеседницы и ее серьезным интересом, стал рассказывать, увлекся и перешел на свои путешествия, поиски и стремления создать Анупамсундарту. Он вдохновенно говорил о возрождении древнего слияния человека и природы, красоты, встающей из сочетания осознанной силы души и тела. Рамамурти говорил об идеале женской красоты, рожденной издавна Индией — страной, напоенной плодотворным зноем солнца, влажным дыханием могучих ветров моря. Влажная земля рождала неистовое буйство жизни, неодолимо стремившейся к солнцу и небу, быстро расцветавшей и наливавшейся силой. Тропическая природа, порождая изобилие растений и животных, так же быстро и беспощадно убивала в убыстренной смене поколений, ускоренном круговороте рождений и смертей. Оттого образ Парамрати отличается от современного, когда городская жизнь оттолкнула человека от верного чувства прекрасного, возникавшего в единении с природой. А в Древней Индии скульпторы и живописцы были едины в своих стремлениях. Красные фрески пещерных храмов Аджанты с их черноволосыми узкоглазыми женщинами, фрески Танджоры, скульптуры Матхуры, Санчи, Кхаджурахо и Конарака. На весь мир прославилась скульптура якши из ступы Санчи — поврежденный изуверами торс женщины, изваянный в первом веке до нашей эры. Он был украден из страны во времена английского владычества и продан в Бостонский музей в Америке. В Америку же попал бюст амазонки — йогини из храма шестидесяти четырех йогиней в Мадхья Прадеш. Рамамурти так живо описал эту статую с широко раскинутыми руками, гордо поднятой головой и очень высокой, словно рвущейся вперед грудью, придавшей всей фигуре ощущение полета, что Тиллоттама увидела ее круглое лицо с узкими, длинными глазами, маленьким полногубым ртом и знаком огня между четкими бровями… Йогиня-ведьма, спутница Кали, обычно ассоциируется с рыжеволосой женщиной, которая берет себе любовников из смертных, но убивает их в жертву черной Дурге. Это очевидный отголосок каких-то чрезвычайно древних и темных тантрических обрядов матриархата. Даярам рассказывал о великолепной Врикшаке — нимфе дерева, о чете летящих гандхарвов необыкновенного изящества в Гвалиорском музее, о статуе женщины с чашей в музее Бенареса, принадлежащей матхурской школе и очень похожей на участницу элевзинских празднеств Эллады, о древнейших статуях якши в Матхурском музее. Даже здесь, вот там к северу, есть загадка — в храме Сурья, построенном Читрагуптой, статуя бога в святилище изображена в высоких сапогах, которые носили только древние пришельцы — арии. Заметив взгляд, брошенный Тиллоттамой на плоские золотые часики, Даярам сказал: — Я задерживаю вас, но мне хочется еще поделиться с вами впечатлениями о современной картине, которая перекликается с образами прошлого. Ее создатель — художник Метхарам Дхармани. Это «Туалет Парвати» — утреннее одевание богини на дворе небольшого храма в прозрачном воздухе на фоне голубовато-серых холмов, таких же, как эти,— Даярам показал на тонувшие в знойной дымке горы Виндхья.— На картине вдали снеговые вершины, а в узких долинках у храма — пирамидальные кипарисы. Одинаковая радость разлита в природе и гибких, прекрасных, полуобнаженных телах Парвати и ее прислужниц. И вся картина в ее светлой гамме красок звучит как утешение. — О, я почти вижу ее! — воскликнула Тиллоттама. — Женщины там очень похожи… на вас. Особенно смуглая девушка, стоящая с подносом справа. — Я не видела картины и не могу судить,— чуть недовольно поморщилась Тиллоттама. — И не только на той картине. Здесь недалеко есть изваяние девушки, которая могла бы быть вашей сестрой. — Сестры бывают очень разные,— Тиллоттама искоса взглянула на художника. — Вы не верите? — Даярам почувствовал легкое головокружение.— Вот он, этот храм, совсем рядом. Тиллоттама озабоченно посмотрела на часы, потом решительно повернулась. — Пойдемте, только очень быстро! — Она подошла к краю платформы и сказала несколько слов на урду своему провожатому. Тот буркнул что-то и поплелся за молодыми людьми, держась в некотором отдалении. Через несколько минут они стояли в галерее святилища Вишванатха перед статуей сурасундари. Из груди девушки вырвался крик восхищения. — Если я правильно поняла ваш рассказ,— сказала Тиллоттама после продолжительного молчания,— то эта апсара не такая, как женщины в Карли. — Значит, вы правильно поняли. Две тысячи лет назад скульпторы, стараясь сделать свои идеи понятными для всех, шли по пути усиления, подчеркивания того, что они считали прекрасным. Их волшебство заключалось в том, что созданные ими изображения не утратили красоты и кажутся полными жизни, а это может быть только при великом мастерстве и верном понимании. Смотрите, ваша сестра живет! О боги, как вы обе прекрасны!..— И, повинуясь внезапному порыву, художник до земли склонился перед Тиллоттамой, отпрянувшей от него в изумлении. — Пора идти, меня ждут. Я очень благодарна вам, муртикар. С вами оживают древние храмы и прошлое сливается с настоящим. — Мы еще не знаем, как много интересного в храмах нашей страны! Я только прикоснулся к их изучению. Вот если бы здесь был мой учитель, профессор Витаркананда! — Странное имя, звучит как псевдоним йога. — Это и есть псевдоним, под которым он пишет свои литературные произведения. Она снова взглянула на часы. — Но профессора нет с нами, и для меня достаточно ваших познаний. Мне они кажутся безграничными. — Так позвольте… Вместо ответа она подняла обе ладони перед собой и сцепила указательные пальцы, затем согнула пальцы правой руки, оставив большой выпрямленным. Это были обычные мудра — жесты рук в танце, и Даярам легко прочитал их. — Как, вы отказываетесь? — огорченно спросил он. — Жест сикхара имеет значение не только отказа.— Ее тонкие пальцы быстро замелькали, два вниз, три наперекрест. Художник перестал понимать их смысл. Тиллоттама рассмеялась, склонив голову и блестя своими колдовскими глазами. — О мой ученый друг, оказывается, есть вещи, которых и вы не знаете. А это всего лишь знаки влюбленных по нашему древнему канону любви — Камасутре! Я показала вам, что хоть и трудно, но я буду здесь, в сикхаре, завтра, после того как солнце станет на западе. Не я виновата, у древних не было точного времени. Ну, а мы с вами живем в двадцатом веке и добавим — в пять часов. Хорошо? Рамамурти с восторгом согласился и, выйдя на балкон галереи, следил за гибкой фигурой в черном сари, торопливо сбежавшей по боковой лестнице и скрывшейся за кустами вместе с угрюмым провожатым. Даярам едва дождался следующего дня. И опять Амрита-Тиллоттама была в том же простом черном сари, и дешевые «народные» браслеты из кусочков зеркала ослепительно горели на солнце, придавая ее гладким бронзовым рукам почти грозную красоту украшенной звездами богини. Она шла быстро, даже бежала и чуть запыхалась, но на этот раз позади не плелся неприятный телохранитель. Они снова молча полюбовались сурасундари. Даярам украдкой переводил взгляд на Амриту. Дыхание его прерывалось от чуть ли не болезненного впечатления, производимого красотой Тиллоттамы. А она была иная, чем вчера,— веселость, даже удальство, прорывавшееся в словах и движениях, исчезли. Рамамурти, чувствуя, что разговор не идет в том направлении, в каком бы ему хотелось, снова принялся за рассказ о храмах и их загадках. Он говорил о фигурах гандхарвов — небесных музыкантов, изваянных высоко на стене храма Кайласа в Эллоре в полете, переданном настолько точно, что фигуры действительно кажутся летящими. О диске с кентавром и нагой наездницей — совершенно эллинской скульптуре, неведомо как украсившей балюстраду балкона в знаменитой ступе Санчи. Еще об одной амазонке, на коне со слоновым хоботом и львиными лапами, на западном фасаде храма Муктесвар у священного пруда Бхубанешвара, в Ориссе, где по преданию было семь тысяч храмов, а сейчас уцелело лишь сто. Об удивительных лицах женщин на фресках в дравидийских храмах Бадами около знаменитой деревни Айхолли — когда-то столицы династии Чалукья,— круглых, с длинными голубыми глазами, с очень удлиненными шеями. Последнее по древнеиндийским канонам считалось признаком неверности и неустойчивости характера, а голубые глаза — дурными, «кошачьими». Изображать Парвати в таком стиле могли или еретики, или чужие. Но откуда взялись они в сердце Деккана? — Я рассказал те немногие загадки, которые видел сам,— закончил Рамамурти,— но сколько еще таких забытых отголосков прошлого! Через них мы поймем чувство жизни наших предков. — Очень хорошо сказано — именно чувство жизни,— согласилась Тиллоттама,— а не так, как обычно — хватаемся за внешнее, за форму, содержание которой давно умерло, и приходим к пустой тоске. Не нужно так удивляться,— добавила Амрита с улыбкой,— разве одни мужчины имеют право читать Ауробиндо Гхоша? — Я вовсе этого не подумал, только удивился. — Чему же? Разве вы не говорили в прошлый раз, что тема изображения женщины и ее красоты — главная во всем искусстве Индии? Что миллионы ее статуй говорят о неизменном преклонении всего народа перед женским началом, а не только приверженцев культа Шакти? Если вы это понимаете, то почему же… — Я не привык…— начал было Даярам и поправился: — Нет, вы не подумайте, я считаю, что наша женщина — это звезда Индии, опора и спасение нашего народа! — Высокопарные слова и, как все высокопарное, лживые! — Тиллоттама рассмеялась недобро и презрительно.— Довольно, я слышала много о том, как у нас любят женщину. Вы с вашей сентиментальной звездой Индии, с женщиной в искусстве — что вы знаете о жизни, прекраснодушный муртикар? Она замолчала, подняв голову. Рамамурти растерянно смотрел на нее, не находя слов. Тиллоттама ударила его очень больно, ибо для каждого настоящего художника грубое расхождение окружающей жизни с его идеалами — тайная и никогда не заживающая рана души. — Да, это горькая правда! — наконец сказал он. Тиллоттама внезапно смягчилась. С нежностью погладила плечо художника своей темной рукой, и ее браслеты скатились до локтя. Даярам вздрогнул от неожиданности. — Глядя на ваше огорченное лицо, я вспомнила, что мужчины никогда не становятся совсем взрослыми. Может быть, в этом все дело? Но не будем углубляться в неприятное, у нас слишком мало времени. Расскажите немного о себе, вы такой интересный человек. Даярам коротко рассказал о погибшем в войну отце — субадаре англо-индийской армии, о матери — учительнице, вырастившей его и двух его сестер. — Раджастанец? — Конечно, угадать нетрудно. А вы… вот вы — из Южной Индии. Майсур? — Нет, не угадали. Траванкор-Кочин! Я из найяров. — Повелитель Шива! Так вот откуда ваша свободная независимость! А я думал, что вы дочь магараджи! — Вы все знаете! И в то же время совсем мало. — Знаю,— заупрямился Даярам.— Даже то, что вас, найяров, считали четвертой кастой, а вы кшатрии, хотя и не носите священного шнура. — Сдаюсь,— переходя от грустного тона к своей дразнящей усмешке, сказала Тиллоттама.— Нет, не сдаюсь. Найяры упоминаются еще в Махабхарате. Где? Художник поднял обе руки над головой в шутливой просьбе пощады. — В истории принца Сахадевы, который на юге встретился с царем Синечерным. В его царстве женщины были особенно прекрасны и пользовались не слыханной нигде моральной свободой,— важно сказала Тиллоттама. — Что они и теперь особенно прекрасны, в этом нет никакого сомнения,— сказал Даярам на малаяламе — языке юга Малабарского побережья. Тиллоттама даже отшатнулась. — Во время войны мы жили у мужа старшей сестры в Тривандраме,— пояснил художник на том же языке. — А я родилась около Нагеркойла, но родители давно переехали в Мадрас. Там я училась в школе танцев, но мама сильно заболела, и тетя взяла меня к себе в Бенгалию… но это уже неинтересно! — Не смею настаивать, но мне интересно все, что касается вас. — История эта длинная и грустная. — Тогда скажите хоть, где вы живете сейчас? — В Лахоре. — Как в Лахоре? Вы пакистанка? — вскричал художник. — Сейчас — да! — И там вы замужем? Тогда как же… вы здесь одна? — Я там не замужем, но здесь не одна,— резко ответила Тиллоттама, бросая взгляд на часики — жест, больше всего страшивший художника. — Хорошо, я вижу, что утомил вас расспросами. Дайте мне вашу ладонь — ну, вот видите, знак анкабагра для управления слоном — признак королевского происхождения. Я не сомневаюсь, что на левой подошве у вас есть кружок, означающий, что вы рождены быть королевой,— шутил Рамамурти, стараясь развеять возникшее отчуждение. — Не королевой я рождена, а рабыней,— нежданный надрыв прозвучал в ее словах, и она мгновенно переменила тон,— как все мы, индийские женщины… Но мне пора, сейчас стемнеет. Я снова благодарю вас, мой ученый друг,— она опять поклонилась, как артистка. — Вы позволите мне считать себя вашим другом? — Не знаю. Я скоро должна уехать. — Но мы встретимся еще? — Хорошо! Но не завтра. Может быть, через два дня, может, через три. Не делайте несчастного лица, я все равно не смогу. Хорошо, пусть в пять часов у льва, через два дня. Но если меня тогда не будет, тогда… тогда вы найдете записку в пасти льва. Вы умеете читать малаялам? Со лонг, как говорят англичане. Рамамурти не успел опомниться, как остался один в пустом храме. Неясное чувство печали осталось у него от второго свидания с Амритой-Тиллоттамой, так не похожего на буйную радость первой встречи. У его новой знакомой чувствовалось несчастье, прикрытое радостью юного здоровья. Какое? Что могло омрачить жизнь такой красивой девушки, гордой найярки? И Рамамурти пошел домой, стараясь припомнить все, что ему было известно о найярах. Эти обитатели Малабарского берега, одни из наиболее культурных и просвещенных индийских народностей, сохранили древний матриархальный уклад общественной жизни. Пережитки матриархата, кроме них, известны лишь среди малых племен Индии, так называемых жителей холмов, а в других странах мира — еще у туарегов Сахары. Но нигде в мире равенство женщины и мужчины не проявляется в столь законченном и чистом виде, как у найяров, в деревнях и среди знатных семейств. Брак у найяров не составляет священных уз, повергающих женщину к стопам мужчины с обязательством до смерти служить ему. Замужняя женщина не покидает своего дома, а мужчина — своего. Дети живут с матерями и их родственниками по женской линии, дядями и тетями, которые составляют экономическую основу семейств. Старший мужчина является главой всей семьи, но не имеет никаких особых прав распоряжаться имуществом без согласия остальных ее членов. Для найярского мужа неприлично приводить в свой дом жену и детей более чем на несколько дней. Уважающие себя женщины должны отказываться от подарков со стороны мужей. По мнению найяров, подарки делают только куртизанкам. Таким образом, найяры — единственные люди на земле, у которых отношения полов не связаны с экономикой. Развод у них очень легок, и удивительно, что на деле разводы случаются очень редко, может быть, потому, что не затрагивают никаких имущественных вопросов. Положение женщин у найяров явно имеет ряд преимуществ перед патриархальными основами жизни во всех других местах Индии. Никогда найярская женщина не унижена до положения ее сестер в Пакистане. С высоко поднятой головой она идет по жизни наравне с мужчиной, ибо свобода невозможна без полной ответственности за свою судьбу. Это всегда изумляло путешественников по Малабару, которые впервые видели, что мучительная и, казалось, неизбежная связь сексуальной жизни и экономики уничтожена легко и просто. Почему же во всех других областях Индии любовь и уважение к женщине, прошедшие через тысячелетия истории индийского народа, неизменно шли бок о бок с унижением, подозрением и тысячей предосторожностей, порожденными неверием в женщину, опасением, что без этих мер она обязательно придет к падению и позору? Амрита-Тиллоттама не появилась на следующий день, хотя художник бродил по всем храмам, не в силах сосредоточиться на работе. Раздевшись до набедренной повязки, он отважно лазил по карнизам храма Кандарья-Махадева, на десятиметровой высоте, изучая все 626 статуй трех наружных поясов скульптур и 226 внутри храма. Изваяния уже казались ему старыми знакомыми, и, странное дело, несмотря на то что их размеры не превышали половины нормального роста человека, они не теряли величия и спокойной серьезности. Даже в эротических сценах — майтхунах, это серьезное достоинство отбрасывало всякую непристойность. Его уединение было нарушено гулом машин, криками людей и смрадом двигателей. Растягивая черные змеи проводов, устанавливая мощные осветители, киносъемщики вернули его из Средневековья к реальности. Очевидно, прибыла киноэкспедиция документальной съемки. Даярам рано вернулся в деревню, проспал до вечера и вышел посидеть вместе с вернувшимся с работы хозяином. Редко куривший, художник на этот раз принял предложенную сигарету и рассеянно следил за ее голубым дымком, медленно таявшим в душном воздухе. Хозяин осведомился, как идет изучение храмов, и посоветовал молодому художнику посмотреть храмы лунной ночью. — Ночью при луне там все делается совсем другим, оживают боги и герои. Я сам не видел, но говорили,— уверенно заявил хозяин. — Так почему же вы, живя здесь, не побывали? Хозяин смущенно рассмеялся. — Знаете, у нас народ другой, чем в большом городе. Говорят, что человеку не дозволено видеть, как живут боги в этом древнем месте. Я, конечно, не верю, но знаете, с теми, кто ходил, случалось какое-нибудь несчастье. Теперь если мне пойти, то жена с ума сойдет. — Какое несчастье? — Не знаю, так говорили. Не сразу, так потом, но беда приходила. Вы человек ученый и будете смеяться. И я тоже не верю, а все-таки не пойду. У вас-то есть сила, а у меня нет! — Какая сила? — Ваше образование! — серьезно ответил хозяин.— Если что привидится, то вы не испугаетесь, а наш брат с ума сойдет. «Как верно»,— подумал про себя художник, одобрительно кивнув головой, и тут же решил идти в храмы. Ясное небо обещало лунную ночь. Ущербная луна всходила поздно, и торопиться было некуда. Последний огонек погас в деревне, прежде чем художник отправился в свою ночную прогулку. Он пробрался по тропинке мимо храма Деви, и скоро Вишванатх навис над ним своей высокой сикхарой, залитой лунным светом. Удивительное, гнетущее молчание исходило от стен, еще отдававших накопленный за день жар солнца. Сандалии производили неприятный шум. Рамамурти сбросил их на лестнице и поднялся на платформу босой по южному боковому входу между статуями слонов. Знакомая прекрасная апсара, танцующая с ветвью Ашоки — дерева любви, в стрельчатом медальоне слева от портика обрисовалась так ясно на фоне глубокой тени в нише, что Даярам прирос к месту, по-новому увидев изваяние. В резких тенях незаметно двигавшейся луны апсара ожила, неуловимо меняясь. Точно дрожь напряженного ожидания пробегала по телу небесной танцовщицы. Едва дыша от восхищения, Рамамурти перебежал к группе статуй на стене за углом, заглядывая в удлиненные глаза под тонкими линиями сходящихся бровей, чуть хмурых, соответствующих серьезному очерку полногубых ртов. Так вот какую еще тайну хранили изваяния великих скульпторов? Не только в лунном свете, а при огнях факелов и мерцании светильников, в ночных бдениях молящихся эти дивные скульптуры наполнялись сверхъестественной жизнью. Воины грозно выставляли могучие плечи, богини то улыбались загадочно, то смотрели в упор, испытующе и презрительно. Апсары призывно изгибали крутые бедра, словно извиваясь в страстной истоме; целующиеся пары вздрагивали, взволнованно дыша! Древняя жизнь предков, полная радости, жизнеутверждающей силы, всегдашней готовности к любви и борьбе, возвращалась из прошлых веков. Молодому художнику чудилось, что его тело наполняется отвагой и пламенным желанием, грудь, расширяясь, становится твердой плитой, могучим щитом, ноги стали несокрушимыми колоннами, которые не в силах согнуть и огромная тяжесть каменного навеса. Даярам пожалел, что внутри темного святилища ему невозможно было увидеть свою любимую сурасундари. Но с балконов на концах галерей святилища можно рассмотреть совсем близко верхние ряды наружных, полностью освещенных луной статуй. Художник осторожно вошел, стараясь ничем не нарушить волшебную тишину, соединившую прошлое с настоящим. Медленно поднявшись по широким ступеням, он миновал портик, прошел крытую галерею — мандапу — с ее центральной площадкой, огражденной четырьмя столбами. Пятнами лежавший на плитах пола лунный свет чередовался с темными полосами, казавшимися провалами. Даярам невольно ощупывал ногой камень, прежде чем ступить. Расположенное выше в глубине храма вимана или радха («колесница») — святилище — было полностью погружено во мрак. Только открытые концы галерей по обеим сторонам серебристо сияли в окружающей тьме. Рамамурти направился было в правую сторону, придерживаясь рукой за стену, чтобы не споткнуться о неожиданные ступеньки. Внезапно в прорези внутренней стены мелькнул огонек, такой слабый, что его можно было заметить лишь в царившей здесь глубочайшей темноте. Замерев на месте, Даярам уловил звуки движения босых ног, взволнованного дыхания и, вне себя от удивления, бесшумно обогнул стену. Два старинных светильника не могли рассеять плотный мрак, подступивший вплотную к узким мерцающим языкам пламени. Тьма и гипнотизирующая, сковывающая мысли тишина. И, само подобное колеблющемуся пламени, живое человеческое тело вступило в слабоосвещенный круг. Обнаженная, как древняя девадаси, Тиллоттама танцевала забытый храмовый танец арати, когда-то означавший высшее приближение к божеству. Он начинался, как Алариппу — первый танец Бхарат Натья, но потом переходил в чередование быстро сменяющихся и резко застывающих поз, которые в неверном свете даже художнику было невозможно запомнить. Некоторые позы живо напомнили Даяраму танцующих апсар на фресках в седьмой комнате святилища храма Брихадисвара в Танджоре, созданных в те же времена, что и скульптуры Кхаджурахо. Выпрямленные в плечах и согнутые в локтях руки были раскинуты в стороны, покачиваясь вниз и вверх. Повороты тела в осиной талии чередовали движения рук и делали жест похожим на взмахи крыльев морской птицы. Но в танце Тиллоттамы не было обязательного приседания с согнутыми коленями, которое в Бхарат Натья означает тягу к земной жизни. Она приближалась и отступала, резко выпрямляясь, и шаг за шагом делалась все отрешеннее и недоступнее. Без всяких украшений, без актерства или условных жестов танца, нагая девушка была правдивой и откровенной наедине с собой и господином мира — Джагганатхом. Художник, не смея пошевелиться, смотрел на Тиллоттаму, даже не подумав, что совершает нехороший поступок, подглядывая чужую тайну. Танцовщица была выше этого, как древняя богиня, настоящая апсара. Ее тело было даже прекраснее, чем он представлял себе. Ни малейшего колебания, угрызения совести не было в душе художника — только чистое созерцание красоты и легкое ошеломление от невероятности происходящего. Где-то в глубине памяти шевельнулось сознание, что он слышал об этом… Великие боги! Тиллоттама выполняла танец так, как он был описан в книге известного искусствоведа Индии Аджита Мукерджи, вышедшей всего шесть лет назад. Да, конечно! «Шаг за шагом она становилась символом отказа от желаний,— вспоминал художник,— звеном между прошлым и настоящим, видимым и невидимым. Уничтожая все следы себя, она находила свое «я» в изображениях, созданных и подлежащих созданию, и кое-что большее, что мир безусловной реальности никогда не мог найти». Какое гениальное описание танца арати, и вот его исполнение! Даярам был уверен, что Тиллоттама прочла Мукерджи и выполняла его указания. Зачем? Танцовщица остановилась, замерев на месте. Медленно, будто во сне, она сделала два шага к прямоугольному выступу небольшого древнего алтаря и так же медленно опустилась на колени, склонив голову и высоко подняв руки. Ее тело струилось — так плавны и незаметны были движения. Полушепотом, на чистейшем санскрите, танцовщица произнесла не то молитву, не то заклинание, и слова ее поразили Даярама не меньше, чем танец. Она молила богов о всех, таких, как она, жертвах на алтаре любви. Тех, с горячей кровью и сильным телом, которых оскорбляли и обманывали без счета и меры, снова и снова, топча достоинство, веру, стремление к светлой жизни… Не успел Рамамурти опомниться, как легкое дуновение ее губ погасило светильники. Мгновенно все исчезло в непроницаемом мраке. Даярам отступил за выступ стены, вжался в нишу. Едва слышно прозвучали легкие шаги. Художник долго стоял во тьме и молчании, потом вышел в портик и осторожно огляделся. Высоко и торжествующе поднялась луна, статуи на стенах еще сильнее выступили из ниш, но художник уже не мог любоваться ими. Он видел тайну живой красоты, во сто крат более захватывающей, чем все статуи Кхаджурахо, он приобщился к обряду незапамятной древности. «Она находила свое «я» в изображениях… созданных или еще подлежащих созданию…» — снова прозвучали в нем слова Мукерджи. «Подлежащих созданию»… да как он не понял, сами боги посылают ему модель для создания Анупамсундарты Парамрати! Только она, Амрита-Тиллоттама, вдохновит его, простого художника, и даст ему силу для подвига, которого он один не сможет совершить! Неопределенное сознание своей мощи, пришедшее к нему этой ночью, теперь стало реальным, собранным чувством отваги и уверенности. Даярам бросился грудью на плиты северной стороны храма, приятно холодившие разгоряченное тело, а затем перевернулся на спину, уносясь взором в глубину небосвода, где лунные лучи вели борьбу с едва заметными звездами. Рамамурти явился в деревню уже при свете дня, но и в затененной комнате долго не мог заснуть. Тиллоттама, как ожившая апсара-сурасундари, неотступно стояла в его памяти, такая же наполненная пламенем жизни, как и во мраке виманы Вишванатха. Читрини — картинная женщина, в древних канонах красоты. Это не буквальный перевод, так как одновременно означает и подругу художника, и его модель, и женщину, послужившую для изваяний апсар и других богинь на стенах храмов, особенно для эротических религиозных изображений. «Ее твердые груди близко и высоко посажены…— начал цитировать Даярам,— ее тело пахнет медом, а талия тонка, как у осы… Ее лицо ясно и спокойно… она быстро приходит в экстаз, любит сложные любовные игры и позы — отсюда отчасти и ее название, потому что все скульптуры майтхун в храмах связаны с этим типом женщины». Сигарета не охладила его пылающую голову. Художник вскочил и стал одеваться. Уже два часа! А вдруг в записке, которая будет положена сегодня, Тиллоттама назначит более ранний час? Несмотря на разгар зноя, Даярам, кое-как поев, поспешил уйти. Обычный тяжелый зной струился по черным выступам и желтым плитам Кандарья-Махадева. Здесь не было ни души. Киносъемщики закончили свою работу. Их снаряжение было погружено на стоявшую поодаль крытую платформу, соединенную с автомашиной-электростанцией. Инстинктивно оглядевшись, Даярам вошел в павильон и сунул руку во впадину на месте отбитой челюсти льва. Записка на малаяламе небрежными буквами извещала художника, что сегодня их свидание не состоится. «Завтра в десять вечера на маленьком балконе Вишванатха, под деревьями. Надо вам кое-что сказать!» «Милая! — Даярам впервые мысленно назвал так Тиллоттаму.— А как много хочу сказать тебе я!» Маленький балкон за гарбха-грихой в дальнем конце храма, куда можно было проникнуть лишь через узкий проход из святилища, был наиболее уединенным местом. Высокие каменные перила ограждали его с трех сторон, а сверху нависали ветки низких деревьев. И при необходимости можно спрыгнуть на выступ платформы, а оттуда на землю и скрыться в кустах. Она явно хотела, чтобы их свидание осталось незамеченным. Лучшего места нельзя найти! От огорчения, что он не увидит сегодня Тиллоттамы, осталась лишь легкая досада, но и она исчезла, едва художник сообразил, что, может быть, отсрочка свидания вызвана тем, что она сегодня повторит свой странный танец. До часа ночи было еще бесконечно долго. Рамамурти принялся было за работу, но от жары и двух бессонных ночей глаза отказывались видеть с необходимой зоркостью. Даярам решил перейти в храм Вишванатха и остаться там до ночи, не возвращаясь в деревню. Еще раньше он обнаружил внутреннюю лестницу, которая вела от гарбха-грихи к основанию переднего из четырех главных выступов глубоко рассеченной сикхары. Там находился скрытый балкон, нависавший над верхушкой пирамидальной крыши мандапы. Даярам быстро пробрался в потаенное место и вздохнул с облегчением. Легкий ветерок, внизу не колыхавший ветвей кустарника, здесь дул сильнее. Папку с рисунками — под бок, сумку с карандашами и измерительным инструментом — под голову. Усталый от переживаний, Даярам с наслаждением вытянулся на маленькой площадке, обрамленной низким каменным бортиком, и крепко уснул. Проснулся он, когда звезды светили большими туманящимися огоньками. Ветер с северных холмов едва струился, наполняя духоту запахом горных трав. Горячая тропическая ночь звучала и звала разными голосами далеко за стенами храма. Пряные ароматы, дразнящие и тревожные, проплывали в чуть ощутимых потоках воздуха, смешивались, исчезали и возвращались снова. В воздухе носились летучие мыши, реяли ночные насекомые. Даярам вскочил, посмотрел на часы. О, пустяки, всего девять часов! Поздняя луна еще не всходила! Где-то прозвучал сигнал автомобиля, лучи фар, мечась по сторонам, пробежали по дороге у подножия холмов. Резко прокричала ночная птица. Внезапно он уловил нежные стоны струн вины, исходившие откуда-то снизу, из глубины храма. Даярам насторожился. К вине присоединились похожая на скрипку саринга и дробный четкий ритм барабанов. Художник подошел к краю выступа и осторожно перегнулся вниз, стараясь заглянуть за портик храма. Крутая крыша мандапы сбегала глубоко вниз, в ночную тьму, и ее мелкая ступенчатость как бы сгладилась во мраке. Ничего не заметив, художник спустился в гарбха-гриху. Тихая музыка стала слышнее — несомненно, она звучала внутри храма. Второй вечер чудес! Инстинктивно чувствуя, что это имеет какую-то связь с Тиллоттамой, Рамамурти торопливо выскользнул во внутреннюю галерею и увидел свет. Желтый и колеблющийся, он был ярче, чем вчера. Но теперь лампады горели не в тайной комнате святилища, а в высоком зале, между ним и мандапой, где оканчивались внутренние стены галерей. Художник подкрался ближе, укрывшись в непроницаемом мраке за выступом полуколонны. Пространство посреди зала освещалось несколькими светильниками, расположенными симметрично на высоких бронзовых подставках. Внутри этого тускло освещенного квадрата танцевала Тиллоттама, обнаженная, как вчера, но в украшениях. Поясок — мехала — из пяти рядов золотых бус обхватывал ее бедра, талия стягивалась ожерельем из крупных сверкавших камней. Такими же, несомненно искусственными, драгоценностями искрились два ожерелья на шее, тройные браслеты на запястьях и кольца бубенчиков на щиколотках. Волосы, причесанные в традиционном стиле девадаси, украшали жемчужные бусы, знаки луны и солнца, розетки на висках. Художник быстро осмотрелся, ища оркестр, укрытый где-то в темном проходе левой галереи, но никого не увидел. «Магнитофон»,— решил Даярам. Едва Даярам опомнился от кружащей голову красоты Тиллоттамы, как понял изменившийся против вчерашнего характер танца. Некоторые движения показались знакомыми. Вот стремительное приседание на правую ногу с вытянутой назад левой и великолепным изгибом спины. Руки широко раскинуты по сторонам повернутого назад тела — это адава-джетхи… конечно, и пальцы сильно растопырены и выгнуты в обратную сторону — алападма. Вот руки сложились ладонями над головой — анджали — одна из красивейших поз. «Ди-ди-тхай, ди-ди-тхай,— чей-то высокий голос начал напевать из мрака за колоннами,— тхай-татх-тхай-хи». Тревожно сыпали свои глухие и гулкие удары барабаны, недобро отдававшиеся среди стен и колонн. Звуки саринг походили на вскрики, а вина звенела долгими дрожащими стонами, спадавшими резким отрывом. Барабаны учащали свой стук и шли в стремительном темпе, перебивая друг друга то на четверть, то на половину счета. Зачарованно смотрел Даярам на бронзовое тело, отвечавшее каждым мускулом сложному рисунку ритма. Странный танец не походил на что-либо известное художнику. Может быть, это была импровизация, в которой смешались Индия и Запад? Что-то напоминало тантрические заклинания, рисунки которых он видел в исследованиях танцев северо-восточной Индии, но мусульманское танцевальное искусство, несомненно, составляло основу. Резко пахло курительными палочками, светлый дым которых то стелился над плитами пола, то завивался спиральными струями вокруг бедер Тиллоттамы, увлекаемый стремительным вращением танцовщицы. К курениям примешивался аромат особенных духов — Даярам запомнил их еще в первую встречу, только сейчас запах духов был гораздо сильнее. Благоговейное преклонение вчерашней ночи, владевшее художником весь день, исчезло. Он смотрел на изгибавшуюся спину девушки, быстро раскачивавшиеся бедра, плоский живот с игрой сильных мускулов, совершенно несвойственной индийским танцам. Вихрь вертящихся движений, резкая остановка, окаменевшее, как темная статуя, тело, и вот по нему пробегают медленные извивы. Учащается напряжение и расслабление упругих мышц, нагнетается чувство накала, собирания сил перед грозным прыжком. Именно грозна сейчас танцовщица. От движений Тиллоттамы исходит гипнотизирующая сила, недобрая, но могучая, как изгибы змеи, чарующей избранную жертву. Очень древняя, темная власть над дремлющими и неодолимыми глубинами души. Казалось, что барабаны выбивают: «Тилло-ттама-тилло-ттама… Тил-ло-т-та-ма… Ти-и-и-ло-о-та-та-та-та-а!» Даярам стал невольно раскачиваться в такт, не сводя с нее глаз. Она резко остановилась. На ее губах играла дерзкая, вызывающая улыбка. Накрашенные кончики твердых высоких грудей казались черными, усиливая впечатление недоброй силы, излучавшейся от танцовщицы. Она устремила сильно подведенные глаза прямо в сторону Даярама, и сердце его замерло, как будто Тиллоттама могла его увидеть. Даярам отвел взгляд, облизывая пересохшие губы и не смея пошевелиться. — Достаточно! Так пойдет! — загремел на урду нечеловеческий голос, раскатившийся по всему храму. Художник в испуге отшатнулся, ударившись головой о карниз так, что потемнело в глазах. Вспыхнули голубоватым слепящим светом направленные в сторону прожекторы. А голос сверху продолжал греметь, отдаваясь в храме, наполнившемся шумом многих голосов: — Приготовиться к съемке! Внимание! Молчать! Даярам выскочил из ниши, слепо устремившись в темноту галереи, вместо того чтобы укрыться в святилище. — Начали! — заорал невидимый и оборвал команду, когда Рамамурти запутался в проводах, протянутых поперек галереи, и повалился, увлекая за собой треножники с прожекторами. — Что там такое, сыны свиньи? Дайте свет в галерею! — Хулиган забрался в храм, Хазруди-махашай! — Ловите гадюку, бейте чем попало! — заорал мегафон.— Ахмед и ты, Алибег! Даярам вскочил, увернулся от налетевшего на него человека в синем тюрбане и отскочил в темноту. Теперь знание всех закоулков храма было на его стороне, и через несколько минут, весь дрожа, он укрылся на том же высоком балконе, где спал полчаса назад. Гудение за стеной стало отчетливее. Теперь из галерей и с балконов в темноту били пучки сильного света. Барабаны глухо отдавались в коническом потолке гарбха-грихи, и Рамамурти ярко представил себе, как сейчас там, внизу, Тиллоттама, вся залитая лучами прожекторов, исполняет свой тантрический танец. Исполняет — это верное слово! Так вот в чем тайна девушки — она артистка кино! И ее вчерашний одухотворенный и одинокий танец всего лишь подготовка настроения к роли девадаси! О боги! Но чего же он, собственно, ожидал — что девушка окажется служительницей неведомых богов и жрицей давно умерших обрядов? Как могло бы это быть? Только в исступленной фантазии художника… Ревнивое, ядовитое чувство жгло Даярама. * * * Она пришла, опоздав на полчаса, в пределах индийской нормы. Но чувство времени у нее, видимо, было европейское, потому что она стала оправдываться: — Случилось непредвиденное обстоятельство, и мне пришлось задержаться. — Знаю! Это непредвиденное — я. Я запутался в проводах и опрокинул ваши осветители,— угрюмо признался художник, оставив первоначальную мысль скрыть свое присутствие. Тиллоттама выпрямилась, оттолкнувшись от перил балкона, и некоторое время молчала, затем спросила очень тихо: — Вы все видели? — Да! Прошло несколько минут, пока Тиллоттама сказала: — Я не собираюсь скрываться. Просто мне хотелось, чтоб вы узнали все, что нужно, когда вы… я… мы лучше познакомимся.— Она провела рукой по лицу и шепнула: — Даярам! — Имя художника, произнесенное ею едва слышно, будто придало храбрости Тиллоттаме. Она продолжала быстро и решительно: — Вы не верите мне? Вы еще не видите… — Нет, вижу! Я увидел вас еще тогда, когда вы склонялись над изваянием женщины у льва! Когда вы слушали мои рассуждения о древних художниках, замирали перед сурасундари. И более всего, когда вы пытались познать сущность жизни через священный танец арати, одна, поздней ночью, вчера. Тиллоттама подавила крик изумления, отступив, насколько позволяла ограда балкона. Рамамурти сделал шаг к недвижно застывшей Тиллоттаме. — Вчера…— И художник разразился потоком несвязных слов, пытаясь выразить всю глубину своих переживаний при виде живого образа многолетних грез об Анупамсундарте. О приливе героической силы, зове подвига, о стремлении пасть на колени и молить сделаться моделью, неприкосновенной небесной апсарой. Даярам, и в самом деле пораженный необычайной силой чувств, опустился на колени и поднял взгляд вверх, к огромным глазам Тиллоттамы, еще более расширившимся на побледневшем лице. — Было ли когда-нибудь, что модель художника не становилась его возлюбленной? Было? Отвечайте! — спросила танцовщица. Даярам молчал, судорожно стараясь припомнить. — Вот видите! И даже апсары, спускаясь с неба, отдавались мудрецам и героям. Есть тому глубокая причина, и мне кажется, что чувство красоты накрепко сплетено с чувством любви и страсти. — Это так, но я клянусь… Тиллоттама положила концы пальцев на губы Даярама. — Не надо твердить то, что невозможно! И поднимитесь, прошу вас. Я не богиня, не апсара, не дочь магараджи, как вам показалось. Всего лишь танцовщица, играющая в скверных западных фильмах об Индии. Слушайте же мою историю! * * * Тиллоттама лишь смутно помнила городок на каменистом уступе отрогов Кардамоновых гор, потом ряды пальм на берегу океана, заросли тростника вдоль лагун, когда ее везли по тихой воде в большой лодке с навесом. Она выросла в доме матери. Пяти лет мать отвезла ее в Мадрас, где жил старший дядя, вечно занятый, суровый человек. Два года провела маленькая Амрита в закрытой танцевальной школе где-то на окраине северной части большого города и научилась говорить по-тамильски. — Малаялам, тамиль, хинди, урду — неплохой запас языков для артистки,— улыбнулся Даярам.— Вы вроде нашей южноиндийской звезды Ревати. Та играет на пяти языках — малаялам, каннада, тамиль, телугу и сингалезском. — Мне вы можете добавить еще английский — тоже будет пять,— спокойно сказала Тиллоттама. …Амрите было семь лет, когда мать ее сильно заболела. Что-то произошло в доме дяди, что именно — девочка не могла понять. За ней приехала родственница (мать называла ее сестрой, но она не была похожа на найярку) — совсем юная женщина, жившая с мужем где-то в Бенгалии. Она увезла маленькую Амриту к себе. Но судьба все разрушила. Девочка не знала, что, собственно, произошло, и лишь позднее поняла, что обе — «сестра» матери и она — попали в самый разгар чудовищных беспорядков, убийств, грабежей и фанатического изуверства, охвативших Индию при разделе между мусульманами и индийцами в 1947 году. Амрита до сих пор помнит горящую станцию, крики убиваемых пассажиров-индийцев и яростные вопли мусульман, паническое бегство под покровом ночи, знойную дорогу следующего дня с вонью разлагающихся трупов, с встречными людьми, озверело мечущимися, чтобы отомстить убийцам их близких. — Какая у нас короткая память,— горько сказала Тиллоттама,— совершилось чудовищное злодеяние. Оно не могло возникнуть само по себе. Кто в этом виноват? Странно, но до сих пор никто не расследовал это до конца. Кто-то старается заглушить в нашей памяти последствия. — Вот вы тоже были последствием.— И художник нежно коснулся кисти ее руки, лежавшей на выступе камня. Тиллоттама вздрогнула, будто весенняя ночь, жаркая и сухая, наполнилась холодным зимним ветром. — Не «была», а «есть». Вы не знаете, какие последствия. Так слушайте,— и она продолжала рассказ. «Сестра» матери Шакила, сама очень молодая, совершенно потерялась в беде. Амрита помнит, что их посадили в поезд, бешено летевший на запад, в направлении, противоположном тому, куда они ехали вначале. Снова была длительная остановка, и снова они бежали, пока не нашли приюта в богатом доме, где прожили несколько дней. Потом дом разграбила банда, в качестве добычи захватившая наиболее приглянувшихся женщин. Шакила вместе с Амритой в конце концов оказались в Пакистане, вместе с сотнями других молодых и красивых женщин, похищенных и проданных бандитами в публичные дома. — До сих пор ведутся переговоры о выдаче девушек с той и с другой стороны,— закончила Тиллоттама.— Я знаю, что вернули в Индию около сорока женщин. — Так их больше? — Гораздо больше! Но многие молчат: зачем они вернутся, как будут жить? — А Шакила? — Отравилась в пятьдесят втором году. — А вы? — Я не видела ее с тех пор, как меня отдали на воспитание к бывшей девадаси. Из тех, кого звали Лакшми Калиюги, с именем Венкатешвары, выжженным на бедре. Она была не злая женщина и много знала. Учила меня танцам, искусству обольщения, умению украшать себя. Рассказывала наизусть целые страницы Махабхараты. Ну и, конечно, учила всему, что сама почерпнула из Камасутры, Рати Рахасьи и Ананги Ранги… — Словом, из всех древних сочинений по науке любви… А что же потом? — нетерпеливо подогнал рассказ художник. — А потом я стала старше, и меня учила другая — мусульманка откуда-то из Северной Африки. Тоже танцам — только другим… арабским… — А потом? — Я вернулась к старой хозяйке. — В этот дом? — Да, но после полученного образования я стала слишком ценной. Не прошло и двух месяцев, как хозяйка продала меня одному богачу. Он заплатил много! — Сколько вам было лет? — Семнадцать. Я совсем выросла по южноиндийскому понятию. В Лахоре считали, что мне больше. — Как же вы попали в кино? — Мой повелитель был уже стар и счел более выгодным, чтобы я танцевала в ночном клубе. Меня увидел режиссер Хазруд и привел продюсера. Тот решил, что я очень пригожусь для «специальных» фильмов, уплатил еще более крупную сумму, чем та, которую отдали за меня хозяйке, и вот я здесь. Звезда специальных фильмов, безыменная и несвободная, фактически — рабыня… — Специальных — это значит, простите меня, порнографических? — Что ж, это правда! — О боги, о боги! Как же так! В наше время! — Даярам заметался в отчаянье.— Но почему же вы… можно бежать, вернуться к своим? — После того как пятнадцать лет была неизвестно где? Да нет, хуже, известно где, без документов, без родных. Семилетняя девочка не знала ничего, только одно свое имя! Куда бежать? И как бежать? Купившая меня кинокомпания не лучше гангстерской шайки. Везде свои люди, везде взятки, по пятам за мной ходят провожатые, одного из них вы видели. Это здесь, а в большом городе меня вообще никуда не пускают одну. — Но ведь вы же знаете языки, даже английский. Как? — Продюсер — глава фирмы — американец португальского происхождения. Он нанимал учителей… он хочет сделать меня главной звездой. — Таких фильмов? А вы? — Что угодно, только не туда, где погибла Шакила! У них есть способы крепко держать меня. — Какие? — Лучше не говорить! Взошедшая луна осветила ее поднятую голову и полные слез глаза, смотревшие так глубоко и пристально, будто вся душа Тиллоттамы пыталась перелиться в душу художника. Рамамурти схватил ее руку. — Тама, я готов сделать все. Пойдемте со мной. Я не богач, не родич влиятельных лиц, а только бедный интеллигент. Все, что я могу,— это увезти вас, вы обретете вновь родину и положение человека… Бежим скорее! Она вздохнула глубоко, несколько раз, стараясь подавить охватившую ее дрожь, и покачала головой: — Не сейчас, Даярам! Надо выбрать время, иначе вы подвергнетесь большой опасности, а меня увезут, и мы больше никогда не встретимся. — Когда же? — Через два дня мы закончим здесь съемки. Потом мы должны ехать к магарадже Рева, его княжество недалеко отсюда. Ночью послезавтра — вот когда. Надо исчезнуть так, чтобы они не смогли сразу напасть на след и мы бы успели скрыться в глубь Индии. — В Траванкор? — О-о! — И опять волна нетерпеливой дрожи прошла по ее телу. — Значит, на вторую ночь после этой, в час ночи, здесь. — Нет, лучше в развалинах часовни, сразу за гостиницей. Там рядом дорога. — Условлено! Если что-нибудь изменится — почтовый ящик в пасти льва. — О боги! Боюсь подумать! А теперь пора! Даярам перескочил перила балкона и бережно принял Тиллоттаму, прыгнувшую следом. На миг ее крепкое, горячее под тонким сари тело прикоснулось к нему, и у Даярама перехватило дыхание. Она отступила, тревожно оглянувшись. — Не надо, не провожайте меня! — Я только до ограды, сквозь кусты! Художник довел ее до выхода на дорогу к гостинице. Тиллоттама повернулась, сложила руки в намасте, и снова Даярам увидел ее громадные глаза, старавшиеся заглянуть в потайные недра его души. Теперь в ее взоре ярче всего светилась надежда. Кто смог бы обмануть ее? Уж, во всяком случае, не он! Рамамурти поспешил домой, подсчитал все имеющиеся деньги и необходимые платежи и, успокоившись, уснул так крепко, что встал на час позже обычного. Не теряя времени на завтрак, Даярам пошел к автобусной станции, чтобы добраться до ближайшего городка. Он быстро шагал, задумавшись, и не заметил, что на его пути стоит, широко расставив руки, стройный юноша в высоком тюрбане. Рамамурти натолкнулся на каменную грудь, отскочил и упал бы, если бы не приготовленные объятия. — Анарендра! Откуда ты? — радостно вскричал Даярам, узнавая друга, с которым вместе учился и вместе проделал часть своих странствований по Индии. — Я здесь по призыву учителя. Приехал помогать ему, приглашенному для участия в историческом фильме. А ты по-прежнему ищешь ее, Анупамсундарту? — Нашел,— серьезно сказал Даярам, но приятель принял это за шутку и одобрительно погладил его по плечу. — Покажешь мне Кхаджурахо? Я здесь всего час! — Если хочешь — вечером. Сейчас я спешу на автобус. — Зачем? Можно попросить автомобиль учителя, и я сам отвезу тебя. — О боги! Это помощь Лакшми! Скажи, ты можешь сделать это не сегодня, а послезавтра? Только очень рано? Ты мне поможешь, как никогда! — Разумеется! Но почему такой торжественный тон? Что с тобой, ты нервничаешь, как никогда? — После поймешь. — Согласен и на это.— Они повернули к храмам. Анарендра Кинкар был художником-декоратором, он уделял своей профессии лишь половину времени, предаваясь усиленным занятиям хатха-йогой, то есть тем тщательным, требующим необычайной твердости характера и воздержанной жизни физическим самовоспитанием, которое иногда по невежеству путают с искусством восточных фокусников. Телесная развитость Анарендры часто ставила Даярама в тупик, и к его восхищению примешивалась изрядная доля ужаса и даже отвращения. Его друг мог принимать немыслимые для нормального человека позы, мог замедлять биение сердца и находиться под водой гораздо больше любого человека. — Вы будете сниматься как йоги? — спросил его Даярам. — Да, амплуа факиров. Другого значения нашего телесного воспитания на Западе не понимают. — И обязательно с дешевым мистицизмом? — Уверен. Будем производить «чудеса» на фоне храмов, тигров, прекрасных танцовщиц… всей нашей пресловутой экзотики! — Даярам вздрогнул. — Тогда зачем же твой учитель согласился на эту профанацию? — Он считает, что есть смысл показать Западу наши пути даже в таком виде. Время привело наши культуры в тесное соприкосновение, но для того чтобы соединиться, необходимо понимание и общность цели. А у кино есть две очень важные силы — документальность снимка и миллионы зрителей. Таковы его слова. — Он умный человек, твой гуру. Я давно хотел бы познакомиться с ним. Скажи, это он согласился демонстрировать себя высоким гостям из России? Лег под доски, по которым проехал грузовик с людьми? И что-то еще… — Да, это он сделал, из тех же побуждений. Я буду очень рад, если ты придешь. Глава 5 Тропа тьмы После спада жары Рамамурти собрал свои наброски скульптур Кхаджурахо и направился в поселок у храмов к Анарендре и его учителю. Он нашел знаменитого гуру сидящим на ковре в затененной комнате гостиницы. Учитель хатха-йоги Шарангупта Джанах скорее походил на добродушного буйвола, чем на мудреца. Его облик несколько разочаровал художника. Обритая наголо круглая голова и чудовищные мускулы шеи, отходившие прямо из-под ушей к внешним углам плеч, никак не создавали впечатления интеллектуальности. Не менее могучие мышцы проступали под тонким полотном вполне современной рубашки. Шарангупта был выше среднего роста, но массивность корпуса делала его приземистым. Только когда Даярам присмотрелся к блестящим, чистым, как у ребенка, глазам этого человека, которому не могло быть меньше сорока пяти лет, он увидел в них острый ум, юмор и наблюдательность, терявшиеся от ощущения слишком большой физической силы и здоровья. Шарангупта предложил Рамамурти омыть ноги в бассейне за занавеской, угостил фруктами с чистой водой. Беседа быстро перешла на изыскания Даярама, и хатха-йог очень заинтересовался соображениями о древнем физическом идеале. Шарангупта был уверен, что изваяния Карли, Матхуры и Санчи создавались как портреты живых моделей, а не являлись плодом воображения древних мастеров. Он говорил, что в отдаленные времена физическое воспитание было очень сложным и строгим, так как трудные условия жизни требовали для преуспеяния выдающегося здоровья и крепости. Поэтому многие методы хатха-йоги тогда были во всеобщем употреблении. Лишь после мусульманских завоеваний, а тем более английского владычества, они стали достоянием немногих, окруживших вдобавок эту столь земную науку покрывалом тайны и мистики. Шарангупта показал Даяраму, какие из упражнений способствовали развитию «красоты силы», как он выразился о средневековом каноне, и художник понял, что современная цивилизация почти исключает развитие и умножение его. Даярам сверился с временем, лишь когда прошло два часа, и ужаснулся своей невоспитанности. Они вышли вместе с Анарендрой, и тот позвал его на минуту в свою комнату, чтобы условиться о встрече на завтрашний день. Даярам не успел еще рассказать другу о встрече с Амритой-Тиллоттамой и своих планах, как в дверь постучали. Вошел плечистый мужчина, державшийся с уверенностью магараджи, явный иностранец, однако хорошо говоривший на урду. — Я зашел поздороваться, господин Кинкар, и заодно убедиться, что вас устроили удобно. Только что из Бомбея. А, простите, вы не один! Анарендра представил художника своему «хозяину» — американопортугальцу, продюсеру фильма Стивену Трейзишу. — Я, как всегда, удачлив,— объявил вновь пришедший.— Мне не хватало здесь именно художника, знающего храмы. О, только для небольшой консультации. Чтобы быть абсолютно уверенным в правильности выбора фона съемки. Вот что, господа, мы деловые люди, любим быть на короткой ноге со сверстниками. Пойдемте ко мне. Выпьем, поговорим… Впрочем, простите, знаю, что у индийцев это не принято, но чай и лимонад у меня великолепны. Вы оба художники, так проведем консультацию поскорее. Кстати, завтра вечером начнем съемку ваших эпизодов, хорошо? Даярам, немного ошарашенный потоком быстрых слов, вопросительно посмотрел на друга. Анарендра, любезно улыбаясь, отказался под предлогом коллоквиума с учителем. Тогда американец повернулся к Даяраму. Художнику нестерпимо захотелось посмотреть поближе хозяина Тиллоттамы. Даярам согласился. Узнав, что художник живет в деревне, Трейзиш повел его прямо к себе, и он едва успел условиться с другом о встрече на завтра. Трейзиш занимал два соединенных вместе номера, убранных коврами и низкими столиками «могольского стиля», который создает иностранцам иллюзию «Востока». В комнате, оборудованной под гостиную, было душно. Деревянные крылья двух вентиляторов не могли разогнать теплый воздух, пропитанный запахом табака, алкоголя и крепких духов. Навстречу поднялся большеголовый человек афганского типа, в темно-красной феске, с лицом, изборожденным морщинами. — Я поджидал вас, сэр.— Голос, хриплый и громкий, сразу вернул Даярама к моменту ужасного потрясения в храме Вишванатха.— Завтрашний план не меняется? — Почему? Все идет хорошо. Познакомьтесь,— небрежно проговорил продюсер,— это художник Рамамурти, а это известный режиссер Хамруд. — Из Пакистана? — преувеличенно любезно осведомился Даярам. Хамруд, что-то прочитавший в лице художника, посмотрел на него со скрытым подозрением. — Вероятно, я видел ваши картины на выставках, кажется, помню. — Не старайтесь вспомнить то, чего не было. Я скульптор,— пояснил Даярам, сам удивляясь своему желанию уязвить пакистанца. — А-а,— протянул режиссер, показывая полнейшее равнодушие ко всем скульпторам мира. Трейзиш поспешил устранить натянутое молчание, усадив гостей в глубокие европейские кресла. — Мы попросим господина Рамамурти посоветовать нам экспозиции и планы, наиболее интересные с художественной и исторической точки зрения. — Для этого мне нужно знать цель и содержание вашего фильма. А вообще Кхаджурахо снят несколько лет назад правительственной киностудией Индии. Фильм получил первую премию на международном фестивале. Кажется, в Маниле. — Вот это деловой разговор, я не ошибся в вас! — воскликнул довольный продюсер, хлопая Даярама по колену.— Конечно, мы знаем фильм Вадхвани, и его успех как раз побудил нас выбрать Кхаджурахо. Сигарету? Лимонаду? Рамамурти отверг первое и принял второе. Трейзиш продолжал: — Мы производим фильмы не для Индии, а для Запада и для Пакистана тоже. Я считаю самыми выгодными романтические фильмы, с приключениями. Верный сбыт и широкий спрос. Но сейчас зритель стал умнее и требовательнее, его не проведешь дешевыми декорациями в стиле Тарзана или Кинг Конга. Нет, мы хотим дать подлинную Индию с ее храмами, джунглями, развалинами… — А что вы имеете в виду, говоря о романтике? — Ну, боже мой, о чем мечтает массовый зритель, усталый от угрозы войны, политики, неустойчивых заработков и неопределенного будущего? Надо перенести его в совершенно иной мир, где будут невиданные страны, подземелья с тайнами, факиры с чудесами, прекрасные девушки и отважные героические принцы. Но сейчас, в век путешествий, реактивных самолетов, телевидения и спутников, уже трудно заставить зрителя поверить в то, что это может происходить где-нибудь на нашем шарике. Значит, фильм или должен быть историческим, или уводить в космос, на далекие планеты. Меня не интересует космос, но исторические фильмы — это реальный бизнес, это возможность самой причудливой фантазии, потрясающих приключений. И этот наш фильм будет историческим боевиком. Приключения храмовой танцовщицы — девадаси, похищенной из храма, разрушенного во время мусульманского завоевания Индии, проданной в гарем и спасенной оттуда индийским принцем. Мы не поскупимся на съемки храмов и подземелий, поедем в Эллору и Аджанту, а до этого проведем месяц у магараджи Рева. Там, где водятся огромные белые тигры. Они поймали несколько штук, и теперь магараджа разводит их в одном из своих заброшенных дворцов в Говиндархе. Как это удачно — тигры прямо во дворце. И еще факиры! Ведь вы уже встретили вашего друга… Даярам улыбнулся — уж очень сильно отличался облик его тонкого и образованного друга от странствующего факира, хитрого фокусника. Продюсер заметил усмешку художника и весело подмигнул ему. — Я, конечно, не дурак и понимаю, что ваш друг, как и его учитель,— образованные люди, согласившиеся играть свои роли с определенными целями. Ну что ж, это устраивает их и меня, плюс еще порядочная оплата за затруднения. Время вы, индийцы, кажется, не так цените, как мы, европейцы, и особенно американцы. — Это не совсем верно. Просто у нас с вами разная оценка событий жизни, и многое, чему вы придаете значение, не интересует нас. — Однако деньги — они нужны всем? Рамамурти пожал плечами. Вступать в дискуссию с бизнесменом показалось ему бессмысленным. Он начал называть интересные точки съемки, показывая зарисовки, фото и планы храмов. Режиссер, вначале слушавший скептически, стал одобрительно постукивать пальцами по столу и кивать головой, непрерывно дымя сигаретой. Хозяин подливал ему и себе какой-то крепкий напиток. Режиссер делал торопливые отметки в съемочном плане и еще каких-то листах. — Ай, хорошо, аччи! — воскликнул Хамруд, когда Даярам кончил.— Вы верно поступили, бара-сагиб, найдя умного муртикара. Но я пойду, с вашего разрешения. Салаам! Даярам тоже поднялся. Трейзиш энергично запротестовал: — Мы еще не рассчитались! — Ничего не нужно. Для меня это не составило трудности, а время — мы, индийцы, его не ценим,— улыбнулся своей открытой улыбкой художник. — Но тогда позвольте же угостить вас чаем! Не отказывайтесь, иначе вы просто обидите меня. Я же принял вашу помощь! Трейзиш позвонил в колокольчик и что-то негромко сказал явившемуся слуге. — Сейчас вы познакомитесь с нашей звездой, исполнительницей роли девадаси. Ее зовут Тиллоттама — это, конечно, только псевдоним, но он хорош… Что с вами? Вы боитесь женщин? — Даярам уже овладел собой. — Пустое, у меня иногда случаются боли в сердце. Они быстро проходят! — Ручаюсь, что сейчас вы получите сердечную боль, которая не скоро пройдет,— громко рассмеялся хозяин, уже немного захмелевший. Художник, у которого все внутри затрепетало, попросил сигарету. Трейзиш протянул было портсигар, подумал, отдернул руку и поспешно встал. — Я угощу вас самыми лучшими,— продюсер достал из ящика стола лаковую японскую коробку, набитую сигаретами в красно-золотой бумаге. Даярам глубоко вдохнул душистый дым с каким-то более резким, чем у обычного табака, привкусом. Быстро вошедшая в комнату Тиллоттама побледнела и замерла от неожиданности. Хозяин представил гостя, и Даярам неуклюже поклонился, не сводя с нее глаз. Трейзиш внимательно посмотрел на обоих и громко расхохотался. — Впервые вижу мою дерзкую девочку такой растерянной! Что художник погиб с первого взгляда, то это закономерность. Но ты, Тиллоттама! Тиллоттама оправилась от неожиданности и быстро заговорила на малаяламе, гневно глядя на художника: — Зачем вы здесь? Не доверяйте ему ни в коем случае! Это очень опасный человек, помните, Даярам! Художник ободряюще улыбнулся. Продюсер обхватил девушку за талию, привлекая к себе жестом собственника, и все закипело в душе Рамамурти. — Честно говоря, если бы я не знал, что это невозможно, я подумал бы, что вы давние друзья. И что это за манера говорить на каком-то собачьем языке в моем присутствии? Что за тайны? Давайте же пить чай, который я обещал мистеру Рамамурти полтора часа назад. Садитесь, наконец! Тиллоттама наотрез отказалась. Трейзиш равнодушно пожал плечами: — Я думал, что ты составишь нам приятную компанию. Иди! Тиллоттама поклонилась и на пороге опять посмотрела на художника глубоким и тревожным взглядом. — Даярам, эти люди — они совсем другие, чем мы, чем вы. Не доверяйте ему! Тиллоттама встряхнула голубыми цыганскими серьгами-кольцами и исчезла за дверью. — Как вы ее находите? — спросил американопортугалец, отвергнув услуги боя и сам разливая чай. — Вы считаете нужным спрашивать? — Я не имею в виду ее женских качеств,— сухо сказал Трейзиш,— об этом я могу судить сам. Годится ли она на роль девадаси, как по-вашему? — Во всей Индии не найдете девушки, более подходящей,— искренне ответил художник.— Она воплощение читрини — женщины-блеска, самой прекрасной в физическом смысле из тех четырех категорий, на какие делит женщин наша древняя литература. Насколько я понимаю, именно читрини больше всего подходят для кино. Недаром она всегда считалась подругой художников и музыкантов. Трейзиш удовлетворенно хмыкнул: — Вот видите! Правда, она обошлась мне недешево, в цену хорошей яхты. Едва я ее увидел в ночном клубе, как понял, что эта девушка — редкостный клад… Вы позволите, я к чаю добавлю себе двойного,— Трейзиш придвинул широкую рюмку.— Я знаком с вашими поговорками и преданиями,— продолжал Трейзиш,— например, шесть обязанностей жены: в работе — слуга, в разговоре — мудрец, в красоте — Лакшми, в стойкости — как Земля, в заботе — мать, в постели — блудница. — Что вы этим хотите сказать? — прервал его Даярам. — Ничего, если вы не поняли, что я воспевал качества, знакомые мне в индийской женщине. — И какое же из них вы находите самым важным? — Я — таоист и часто прибегаю к лекарству Трех Гор, чтобы снимать нервное напряжение… Даярам не понял хозяина, хотя по гадкой его усмешке догадался, что он чем-то порочит Красу Ненаглядную. Рамамурти испытывал странное возбуждение и раздражение. Продюсер сидел, откинувшись и выпятив грудь, не спуская с художника прищуренных темных глаз. Все в его лице с крепкими челюстями, слегка горбатым носом, крупным ртом и высоким гладким лбом дышало уверенностью, столь сильной, что она граничила с наглостью. Рамамурти взял вторую сигарету. — Мне не совсем понятны выражения «обошлась недешево» и «цена»,— начал художник, стараясь говорить безразлично.— Разве в наши дни есть рабыни? И разве закон не карает за торговлю живым товаром? — Мой молодой друг, вы наивны. Даже в Европе и Америке промышляют этими делами. Утянуть красивую девчонку из деревенской глуши и продать в публичный дом подальше. Что же говорить про ваши дикие страны! Особенно тут поживились во время резни сорок седьмого года. Но я шучу, разумеется, мы, американцы, люди с большим юмором, и это надо понимать! — добавил Трейзиш, заметив недобрый огонек, появившийся в глазах гостя.— Дело обстояло совсем наоборот. Я спас эту девчонку от публичного дома и ночного клуба, сделал киноактрисой. — Порнографических фильмов? — Э, да вы знаете больше, чем я думал! Догадливые люди опасны, ха-ха-ха! Но ведь это только с точки зрения цензуры, особенно вашей, индийской, да еще, насколько знаю, русской. Ваш президент комитета киноцензуры выступал в газете и высказывал, что с точки зрения индийца не только нагота женщины, но даже публичные поцелуи недопустимы. А с нашей, западной точки зрения фильм без секса, без того, чтобы показать красивую девчонку раздетой,— как ваш индийский фильм без пения и танцев! Да ведь и у вас так стало только после мусульманских завоеваний! А до того — кто был смелее во всем мире в вопросах секса, как не индийцы? Посмотрите в окно, на храмы Кхаджурахо! Да, о чем я говорил? Ага, неприкрытая девчонка, и фильм уже попадает в разряд порнографических! И черт с ним! Вы не знаете этого, но частный прокат для любителей у нас ненамного меньше широкого показа для всей публики. А стоимость его значительно выше — доходная вещь! — Но ведь вы, кроме всего, человек искусства,— возражал Даярам.— Вы должны обладать совестью и вкусом настолько, чтобы видеть цель и грань дозволенного. Можно показать женщину совершенно обнаженной и в то же время кристально чистой и благородно прекрасной. Можно изобразить страсть так, что в ней не будет ничего аморального, да посмотрите вы как следует на те же скульптуры Кхаджурахо. Или вы, европейцы, видите их другими глазами? Продюсер налил себе еще вина, а художнику — чаю. — В отношении Кхаджурахо — вы правы. Надо обладать накаленным сексуальным воображением или быть мальчишкой десяти лет, чтобы посчитать их аморальными. Но, дорогой мой, в этом-то и дело. Все фотографы красивых моделей знают, что полная нагота не имеет, ну, как это сказать, мы называем это секс-эппил — полового призыва. Чтобы получить его, надо искусно полураздеть женщину. Без этого снимок не будет иметь спроса, следовательно, успеха. Также и в фильмах — нас вовсе не интересует обнаженность и красота, а только секс-эппил. Пусть это даже будет некрасиво! Для всего есть свои законы, и, поверьте, они нами изучены. — Охотно верю! — воскликнул Даярам, стискивая кулаки от возмущения.— Изучили, но не поняли, что совершаете преступление? Или вы идете на него сознательно? — Громкие слова! При чем тут преступление? — Преступление ваше и вам подобных — в спекуляции на самом лучшем в жизни — на красоте, которая облагораживает и возвышает нас, людей, украшает нашу далеко не веселую жизнь. А вы, вместо того чтобы учить понимать и ценить ее, учите, как втаптывать ее в грязь, как видеть за ней лишь животные чувства самца и самки. Великие боги! Красота — это средство, данное человеку, чтобы возвыситься и отойти от животного, цель, куда стремиться в жизни. А вы пользуетесь ею по изученным вами законам, не возвышая, а принижая и деморализуя людей. Да вы хуже, чем политики! Те лгут и обманывают нас словами, выворачивая все понятия долга, чести, свободы и права на пользу своей группировки, так что у обыкновенного человека голова идет кругом. Убедившись в обмане, он перестает верить словам. Но слова — еще полбеды. Вы подрываете веру в красоту, а это страшная беда для будущего, для тех, кто пойдет по жизни уже смолоду отравленным вашими змеиными произведениями! Трейзиш слушал Даярама, сильнее прищуривая глаза и дымя сигаретой. Когда художник остановился перевести дух, американец положил ему руку на колено и сказал дружеским, доверительным тоном: — Прекрасная проповедь! Не воображайте, что я ничего не понимаю. Но вы художник, родившийся с культом красоты в душе, с верным ее чувством и вкусом. А что же делать тому, у кого нет ничего этого, а есть вполне здоровая тяга мужчины к красивой женщине? Только, и не больше.

The script ran 0.058 seconds.