Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Булгаков - Мастер и Маргарита [1929-1940]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_su_classics, Классика, Магический реализм, Мистика, Роман, Сатира, Философия

Аннотация. Наверное, есть произведения, которые, может, и не являются САМЫМИ САМЫМИ САМЫМИ, но на них вырастают целые поколения, и независимо от того, который год за окном, эти книги становятся объектом интереса, затем увлечения, затем — обожания. «Мастер и Маргарита» относятся к разряду именно таких, культовых произведений. Мистика и юмор, реальность и вымысел, все переплетено. И даже не страшно...

Аннотация. Роман «Мастер и Маргарита» – визитная карточка Михаила Афанасьевича Булгакова. Более десяти лет Булгаков работал над книгой, которая стала его романом-судьбой, романом-завещанием. В «Мастере и Маргарите» есть все: веселое озорство и щемящая печаль, романтическая любовь и колдовское наваждение, магическая тайна и безрассудная игра с нечистой силой.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Тут опять закачались и запрыгали язычки свечей, задребезжала посуда на столе, Воланд рассмеялся громовым образом, но никого не испугал и смехом этим никого не удивил. Бегемот почему-то зааплодировал. – О чем, о чем? О ком? – заговорил Воланд, перестав смеяться. – Вот теперь? Это потрясающе! И вы не могли найти другой темы? Дайте-ка посмотреть, – Воланд протянул руку ладонью кверху. – Я, к сожалению, не могу этого сделать, – ответил мастер, – потому что я сжег его в печке. – Простите, не поверю, – ответил Воланд, – этого быть не может. Рукописи не горят. – Он повернулся к Бегемоту и сказал: – Ну-ка, Бегемот, дай сюда роман. Кот моментально вскочил со стула, и все увидели, что он сидел на толстой пачке рукописей. Верхний экземпляр кот с поклоном подал Воланду. Маргарита задрожала и закричала, волнуясь вновь до слез: – Вот она, рукопись! Вот она! Она кинулась к Воланду и восхищенно добавила: – Всесилен, всесилен! Воланд взял в руки поданный ему экземпляр, повернул его, отложил в сторону и молча, без улыбки уставился на мастера. Но тот неизвестно отчего впал в тоску и беспокойство, поднялся со стула, заломил руки и, обращаясь к далекой луне, вздрагивая, начал бормотать: – И ночью при луне мне нет покоя, зачем потревожили меня? О боги, боги... Маргарита вцепилась в больничный халат, прижалась к нему и сама начала бормотать в тоске и слезах: – Боже, почему же тебе не помогает лекарство? – Ничего, ничего, ничего, – шептал Коровьев, извиваясь возле мастера, – ничего, ничего... Еще стаканчик, и я с вами за компанию. И стаканчик подмигнул, блеснул в лунном свете, и помог этот стаканчик. Мастера усадили на место, и лицо больного приняло спокойное выражение. – Ну, теперь все ясно, – сказал Воланд и постучал длинным пальцем по рукописи. – Совершенно ясно, – подтвердил кот, забыв свое обещание стать молчаливой галлюцинацией, – теперь главная линия этого опуса ясна мне насквозь. Что ты говоришь, Азазелло? – обратился он к молчащему Азазелло. – Я говорю, – прогнусил тот, – что тебя хорошо было бы утопить. – Будь милосерден, Азазелло, – ответил ему кот, – и не наводи моего повелителя на эту мысль. Поверь мне, что всякую ночь я являлся бы тебе в таком же лунном одеянии, как и бедный мастер, и кивал бы тебе, и манил бы тебя за собою. Каково бы тебе было, о Азазелло? – Ну, Маргарита, – опять вступил в разговор Воланд, – говорите же все, что вам нужно? Глаза Маргариты вспыхнули, и она умоляюще обратилась к Воланду:   – Позвольте мне с ним пошептаться? Воланд кивнул головой, и Маргарита, припав к уху мастера, что-то пошептала ему. Слышно было, как тот ответил ей: – Нет, поздно. Ничего больше не хочу в жизни. Кроме того, чтобы видеть тебя. Но тебе опять советую – оставь меня. Ты пропадешь со мной. – Нет, не оставлю, – ответила Маргарита и обратилась к Воланду: – Прошу вас опять вернуть нас в подвал в переулке на Арбате, и чтобы лампа загорелась, и чтобы все стало, как было. Тут мастер засмеялся и, обхватив давно развившуюся кудрявую голову Маргариты, сказал: – Ах, не слушайте бедную женщину, мессир. В этом подвале уже давно живет другой человек, и вообще не бывает так, чтобы все стало, как было. – Он приложил щеку к голове своей подруги, обнял Маргариту и стал бормотать: – Бедная, бедная... – Не бывает, вы говорите? – сказал Воланд. – Это верно. Но мы попробуем. – И он сказал: – Азазелло! Тотчас с потолка обрушился на пол растерянный и близкий к умоисступлению гражданин в одном белье, но почему-то с чемоданом в руках и в кепке. От страху этот человек трясся и приседал. – Могарыч? – спросил Азазелло у свалившегося с неба. – Алоизий Могарыч, – ответил тот, дрожа. – Это вы, прочитав статью Латунского о романе этого человека, написали на него жалобу с сообщением о том, что он хранит у себя нелегальную литературу? – спросил Азазелло. Новоявившийся гражданин посинел и залился слезами раскаяния. – Вы хотели переехать в его комнаты? – как можно задушевнее прогнусил Азазелло. Шипение разъяренной кошки послышалось в комнате, и Маргарита, завывая: – Знай ведьму, знай! – вцепилась в лицо Алоизия Могарыча ногтями. Произошло смятение. – Что ты делаешь? – страдальчески прокричал мастер, – Марго, не позорь себя! – Протестую, это не позор, – орал кот. Маргариту оттащил Коровьев. – Я ванну пристроил, – стуча зубами, кричал окровавленный Могарыч и в ужасе понес какую-то околесицу, – одна побелка... купорос... – Ну вот и хорошо, что ванну пристроил, – одобрительно сказал Азазелло, – ему надо брать ванны, – и крикнул: – Вон! Тогда Могарыча перевернуло кверху ногами и вынесло из спальни Воланда через открытое окно. Мастер вытаращил глаза, шепча: – Однако, это будет, пожалуй, почище того, что рассказывал Иван! – совершенно потрясенный, он оглядывался и наконец сказал коту: – А простите... это ты... это вы... – он сбился, не зная, как обращаться к коту, на «ты» или на «вы», – вы – тот самый кот, что садились в трамвай? – Я, – подтвердил польщенный кот и добавил: – Приятно слышать, что вы так вежливо обращаетесь с котом. Котам обычно почему-то говорят «ты», хотя ни один кот никогда ни с кем не пил брудершафта. – Мне кажется почему-то, что вы не очень-то кот, – нерешительно ответил мастер, – меня все равно в больнице хватятся, – робко добавил он Воланду. – Ну чего они будут хвататься! – успокоил Коровьев, и какие-то бумаги и книги оказались у него в руках, – история болезни вашей? – Да. Коровьев швырнул историю болезни в камин. – Нет документа, нет и человека, – удовлетворенно говорил Коровьев, – а это – домовая книга вашего застройщика? – Да-а... – Кто прописан в ней? Алоизий Могарыч? – Коровьев дунул в страницу домовой книги, – раз, и нету его, и, прошу заметить, не было. А если застройщик удивится, скажите, что ему Алоизий снился. Могарыч? Какой такой Могарыч? Никакого Могарыча не было. – Тут прошнурованная книга испарилась из рук Коровьева. – И вот она уже в столе у застройщика. – Вы правильно сказали, – говорил мастер, пораженный чистотой работы Коровьева, – что раз нет документа, нету и человека. Вот именно меня-то и нет, у меня нет документа. – Я извиняюсь, – вскричал Коровьев, – это именно галлюцинация, вот он, ваш документ, – и Коровьев подал мастеру документ. Потом он завел глаза и сладко прошептал Маргарите: – А вот и ваше имущество, Маргарита Николаевна, – и он подал Маргарите тетрадь с обгоревшими краями, засохшую розу, фотографию и, с особой бережностью, сберегательную книжку, – десять тысяч, как вы изволили внести, Маргарита Николаевна. Нам чужого не надо. – У меня скорее лапы отсохнут, чем я прикоснусь к чужому, – напыжившись, воскликнул кот, танцуя на чемодане, чтобы умять в него все экземпляры злополучного романа. – И ваш документик также, – продолжал Коровьев, подавая Маргарите документ, и затем, обратившись к Воланду, почтительно доложил: – Все, мессир! – Нет, не все, – ответил Воланд, отрываясь от глобуса. – Куда прикажете, моя дорогая донна, девать вашу свиту? Мне она лично не нужна. Тут в открытую дверь вбежала Наташа, как была нагая, всплеснула руками и закричала Маргарите: – Будьте счастливы, Маргарита Николаевна! – она закивала головой мастеру и опять обратилась к Маргарите: – Я ведь все знала, куда вы ходите. – Домработницы все знают, – заметил кот, многозначительно поднимая лапу, – это ошибка думать, что они слепые. – Что ты хочешь, Наташа? – спросила Маргарита, – возвращайся в особняк. – Душенька, Маргарита Николаевна, – умоляюще заговорила Наташа и стала на колени, – упросите их, – она покосилась на Воланда, – чтобы меня ведьмой оставили. Не хочу я больше в особняк! Ни за инженера, ни за техника не пойду! Мне господин Жак вчера на балу сделал предложение. – Наташа разжала кулак и показала какие-то золотые монеты. Маргарита обратила вопросительный взор к Воланду. Тот кивнул головой. Тогда Наташа кинулась на шею Маргарите, звонко ее расцеловала и, победно вскрикнув, улетела в окно. На месте Наташи оказался Николай Иванович. Он приобрел свой прежний человеческий облик, но был чрезвычайно мрачен и даже, пожалуй, раздражен.       – Вот кого с особенным удовольствием отпущу, – сказал Воланд, с отвращением глядя на Николая Ивановича, – с исключительным удовольствием, настолько он здесь лишний. – Я очень прошу выдать мне удостоверение, – заговорил, дико оглядываясь, Николай Иванович, но с большим упорством, – о том, где я провел предыдущую ночь. – На какой предмет? – сурово спросил кот. – На предмет представления милиции и супруге, – твердо сказал Николай Иванович. – Удостоверений мы обычно не даем, – ответил кот, насупившись, – но для вас, так и быть, сделаем исключение. И не успел Николай Иванович опомниться, как голая Гелла уже сидела за машинкой, а кот диктовал ей: – Сим удостоверяю, что предъявитель сего Николай Иванович провел упомянутую ночь на балу у сатаны, будучи привлечен туда в качестве перевозочного средства... поставь, Гелла, скобку! В скобке пиши «боров». Подпись – Бегемот. – А число? – пискнул Николай Иванович. – Чисел не ставим, с числом бумага станет недействительной, – отозвался кот, подмахнул бумагу, откуда-то добыл печать, по всем правилам подышал на нее, оттиснул на бумаге слово «уплочено» и вручил бумагу Николаю Ивановичу. После этого Николай Иванович бесследно исчез, а на месте его появился новый неожиданный человек. – Это еще кто? – брезгливо спросил Воланд, рукой заслоняясь от света свечей. Варенуха повесил голову, вздохнул и тихо сказал: – Отпустите обратно. Не могу быть вампиром. Ведь я тогда Римского едва насмерть с Геллой не уходил! А я не кровожадный. Отпустите. – Это что еще за бред? – спросил, морща лицо, Воланд. – Какой такой Римский? Что это еще за чепуха? – Не извольте беспокоиться, мессир, – отозвался Азазелло и обратился к Варенухе: – Хамить не надо по телефону. Лгать не надо по телефону. Понятно? Не будете больше этим заниматься? От радости все помутилось в голове у Варенухи, лицо его засияло, и он, не помня, что говорит, забормотал: – Истинным... то есть я хочу сказать, ваше ве... сейчас же после обеда... – Варенуха прижимал руки к груди, с мольбой глядел на Азазелло. – Ладно, домой, – ответил тот, и Варенуха растаял. – Теперь все оставьте меня одного с ними, – приказал Воланд, указывая на мастера и Маргариту. Приказание Воланда было исполнено мгновенно. После некоторого молчания Воланд обратился к мастеру: – Так, стало быть, в Арбатский подвал? А кто же будет писать? А мечтания, вдохновение? – У меня больше нет никаких мечтаний и вдохновения тоже нет, – ответил мастер, – ничто меня вокруг не интересует, кроме нее, – он опять положил руку на голову Маргариты, – меня сломали, мне скучно, и я хочу в подвал. – А ваш роман, Пилат? – Он мне ненавистен, этот роман, – ответил мастер, – я слишком много испытал из-за него. – Я умоляю тебя, – жалобно попросила Маргарита, – не говори так. За что же ты меня терзаешь? Ведь ты знаешь, что я всю жизнь вложила в эту твою работу. – Маргарита добавила еще, обратившись к Воланду: – Не слушайте его, мессир, он слишком замучен. – Но ведь надо же что-нибудь описывать? – говорил Воланд, – если вы исчерпали этого прокуратора, ну, начните изображать хотя бы этого Алоизия. Мастер улыбнулся. – Этого Лапшенникова не напечатает, да, кроме того, это и неинтересно. – А чем вы будете жить? Ведь придется нищенствовать. – Охотно, охотно, – ответил мастер, притянул к себе Маргариту, обнял ее за плечи и прибавил: – Она образумится, уйдет от меня... – Не думаю, – сквозь зубы сказал Воланд и продолжал: – Итак, человек, сочинивший историю Понтия Пилата, уходит в подвал, в намерении расположиться там у лампы и нищенствовать? Маргарита отделилась от мастера и заговорила очень горячо: – Я сделала все, что могла, и я нашептала ему самое соблазнительное. А он отказался от этого. – То, что вы ему нашептали, я знаю, – возразил Воланд, – но это не самое соблазнительное. А вам скажу, – улыбнувшись, обратился он к мастеру, – что ваш роман еще принесет вам сюрпризы. – Это очень грустно, – ответил мастер. – Нет, нет, это не грустно, – сказал Воланд, – ничего страшного уже не будет. Ну-с, Маргарита Николаевна, все сделано. Имеете ли вы ко мне какую-нибудь претензию? – Что вы, о, что вы, мессир! – Так возьмите же это от меня на память, – сказал Воланд и вынул из-под подушки небольшую золотую подкову, усыпанную алмазами. – Нет, нет, нет, с какой же стати! – Вы хотите со мной поспорить? – улыбнувшись, спросил Воланд.   Маргарита, так как в плаще у нее не было кармана, уложила подкову в салфетку и затянула ее узлом. Тут что-то ее изумило. Она оглянулась на окно, в котором сияла луна, и сказала: – А вот чего я не понимаю... Что же, это все полночь да полночь, а ведь давно уже должно быть утро? – Праздничную полночь приятно немного и задержать, – ответил Воланд. – Ну, желаю вам счастья. Маргарита молитвенно протянула обе руки к Воланду, но не посмела приблизиться к нему и тихо воскликнула: – Прощайте! Прощайте! – До свидания, – сказал Воланд. И Маргарита в черном плаще, мастер в больничном халате вышли в коридор ювелиршиной квартиры, в котором горела свеча и где их дожидалась свита Воланда. Когда пошли из коридора, Гелла несла чемодан, в котором был роман и небольшое имущество Маргариты Николаевны, а кот помогал Гелле. У дверей квартиры Коровьев раскланялся и исчез, а остальные пошли провожать по лестнице. Она была пуста. Когда проходили площадку третьего этажа, что-то мягко стукнуло, но на это никто не обратил внимания. У самых выходных дверей шестого парадного Азазелло дунул вверх, и только что вышли во двор, в который не заходила луна, увидели спящего на крыльце, и, по-видимому, спящего мертвым сном, человека в сапогах и в кепке, а также стоящую у подъезда большую черную машину с потушенными фарами. В переднем стекле смутно виднелся силуэт грача. Уже собирались садиться, как Маргарита в отчаянии негромко воскликнула: – Боже, я потеряла подкову! – Садитесь в машину, – сказал Азазелло, – и подождите меня. Я сейчас вернусь, только разберусь, в чем тут дело. – И он ушел в парадное. Дело же было вот в чем: за некоторое время до выхода Маргариты и мастера с их провожатыми из квартиры N 48, помещавшейся под ювелиршиной, вышла на лестницу сухонькая женщина с бидоном и сумкой в руках. Это была та самая Аннушка, что в среду разлила, на горе Берлиоза, подсолнечное масло у вертушки. Никто не знал, да, наверное, и никогда не узнает, чем занималась в Москве эта женщина и на какие средства она существовала. Известно о ней было лишь то, что видеть ее можно было ежедневно то с бидоном, то с сумкой, а то и с сумкой и с бидоном вместе – или в нефтелавке, или на рынке, или под воротами дома, или на лестнице, а чаще всего в кухне квартиры N 48, где и проживала эта Аннушка. Кроме того и более всего было известно, что где бы ни находилась или ни появлялась она – тотчас же в этом месте начинался скандал, и кроме того, что она носила прозвище «Чума». Чума-Аннушка вставала почему-то чрезвычайно рано, а сегодня что-то подняло ее совсем ни свет ни заря, в начале первого. Повернулся ключ в двери, Аннушкин нос высунулся в нее, а затем высунулась она и вся целиком, захлопнула за собою дверь и уже собиралась тронуться куда-то, как на верхней площадке грохнула дверь, кто-то покатился вниз по лестнице и, налетев на Аннушку, отбросил ее в сторону так, что она ударилась затылком об стену. – Куда ж тебя черт несет в одних подштанниках? – провизжала Аннушка, ухватившись за затылок. Человек в одном белье, с чемоданом в руках и в кепке, с закрытыми глазами ответил Аннушке диким сонным голосом: – Колонка! Купорос! Одна побелка чего стоила, – и, заплакав, рявкнул: – Вон! – тут он бросился, но не дальше, вниз по лестнице, а обратно – вверх, туда, где было выбитое ногой экономиста стекло в окне, и через это окно кверху ногами вылетел во двор. Аннушка даже про затылок забыла, охнула и сама устремилась к окну. Она легла животом на площадку и высунула голову во двор, ожидая увидеть на асфальте, освещенном дворовым фонарем, насмерть разбившегося человека с чемоданом. Но ровно ничего на асфальте во дворе не было.   Оставалось предположить, что сонная и странная личность улетела из дому, как птица, не оставив по себе никакого следа. Аннушка перекрестилась и подумала: «Да, уж действительно квартирка номер пятьдесят! Недаром люди говорят! Ай да квартирка!» Не успела она этого додумать, как дверь наверху опять хлопнула, и второй кто-то побежал сверху. Аннушка прижалась к стене и видела, как какой-то довольно почтенный гражданин с бородкой, но с чуть-чуть поросячьим, как показалось Аннушке, лицом, шмыгнул мимо нее и, подобно первому, покинул дом через окно, тоже опять-таки и не думая разбиваться на асфальте. Аннушка забыла уже про цель своего похода и осталась на лестнице, крестясь, охая и сама с собою разговаривая. Третий, без бородки, с круглым бритым лицом, в толстовке, выбежал сверху через короткое время и точно так же упорхнул в окно. К чести Аннушки надо сказать, что она была любознательна и решила еще подождать, не будет ли каких новых чудес. Дверь наверху вновь открыли, и теперь сверху начала спускаться целая компания, но не бегом, а обыкновенно, как все люди ходят. Аннушка отбежала от окна, спустилась вниз к своей двери, быстрехонько открыла ее, спряталась за нею, и в оставленной ею щелке замерцал ее исступленный от любопытства глаз. Какой-то не то больной, не то не больной, а странный, бледный, обросший бородой, в черной шапочке и в каком-то халате спускался вниз нетвердыми шагами. Его бережно вела под руку какая-то дамочка в черной рясе, как показалось Аннушке в полутьме. Дамочка не то босая, не то в каких-то прозрачных, видно, заграничных, в клочья изодранных туфлях. Тьфу ты! Что в туфлях! Да ведь дамочка-то голая! Ну да, ряса накинута прямо на голое тело! «Ай да квартирка!» В душе у Аннушки все пело от предвкушения того, что она будет завтра рассказывать соседям. За странно одетой дамочкой следовала совершенно голая дамочка с чемоданчиком в руке, а возле чемоданчика мыкался черный громадный кот. Аннушка едва вслух что-то не пискнула, протирая глаза. Замыкал шествие маленького роста прихрамывающий иностранец с кривым глазом, без пиджака, в белом фрачном жилете и при галстуке. Вся эта компания мимо Аннушки проследовала вниз. Тут что-то стукнуло на площадке. Услышав, что шаги стихают, Аннушка, как змея, выскользнула из-за двери, бидон поставила к стенке, пала животом на площадку и стала шарить. В руках у нее оказалась салфеточка с чем-то тяжелым. Глаза у Аннушки полезли на лоб, когда она развернула сверточек. Аннушка к самым глазам подносила драгоценность, и глаза эти горели совершенно волчьим огнем. В голове у Аннушки образовалась вьюга: «Знать ничего не знаю! Ведать ничего не ведаю!... К племяннику? Или распилить ее на куски... Камушки-то можно выковырять... И по одному камушку: один на Петровку, другой на Смоленский... И – знать ничего не знаю, и ведать ничего не ведаю!» Аннушка спрятала находку за пазуху, ухватила бидон и уже собиралась скользнуть обратно в квартиру, отложив свое путешествие в город, как перед нею вырос, дьявол его знает откуда взявшийся, тот самый с белой грудью без пиджака и тихо шепнул: – Давай подковку и салфеточку. – Какую такую салфеточку-подковку? – спросила Аннушка, притворяясь весьма искусно, – никакой я салфеточки не знаю. Что вы, гражданин, пьяный, что ли? Белогрудый твердыми, как поручни автобуса, и столь же холодными пальцами, ничего более не говоря, сжал Аннушкино горло так, что совершенно прекратил всякий доступ воздуха в ее грудь. Бидон вывалился из рук Аннушки на пол. Подержав некоторое время Аннушку без воздуха, беспиджачный иностранец снял пальцы с ее шеи. Хлебнув воздуху, Аннушка улыбнулась. – Ах, подковочку, – заговорила она, – сию минуту! Так это ваша подковочка? А я смотрю, лежит в салфеточке... Я нарочно прибрала, чтобы кто не поднял, а то потом поминай как звали! Получив подковочку и салфеточку, иностранец начал расшаркиваться перед Аннушкой, крепко пожимать ей руку и горячо благодарить в таких выражениях, с сильным заграничным акцентом: – Я вам глубочайше признателен, мадам. Мне эта подковочка дорога как память. И позвольте вам за то, что вы ее сохранили, вручить двести рублей. – И он тотчас вынул из жилетного кармана деньги и вручил их Аннушке. Та, отчаянно улыбаясь, только вскрикивала: – Ах, покорнейше вас благодарю! Мерси! Мерси! Щедрый иностранец в один мах проскользнул через целый марш лестницы вниз, но прежде чем смыться окончательно, крикнул снизу, но без акцента: – Ты, старая ведьма, если когда еще поднимешь чужую вещь, в милицию ее сдавай, а за пазуху не прячь! Чувствуя в голове звон и суматоху от всех этих происшествий на лестнице, Аннушка еще долго по инерции продолжала кричать: – Мерси! Мерси! Мерси! – а иностранца уже давно не было. Не было и машины во дворе. Вернув Маргарите подарок Воланда, Азазелло распрощался с нею, спросил, удобно ли ей сидеть, а Гелла сочно расцеловалась с Маргаритой, кот приложился к ее руке, провожатые помахали руками безжизненно и неподвижно завалившемуся в угол сидения мастеру, махнули грачу и тотчас растаяли в воздухе, не считая нужным утруждать себя подъемом по лестнице. Грач зажег фары и выкатил в ворота мимо мертво спящего человека в подворотне. И огни большой черной машины пропали среди других огней на бессонной и шумной Садовой. Через час в подвале маленького домика в одном из Арбатских переулков, в первой комнате, где было все так же, как было до страшной осенней ночи прошлого года, за столом, накрытым бархатной скатертью, под лампой с абажуром, возле которой стояла вазочка с ландышами, сидела Маргарита и тихо плакала от пережитого потрясения и счастья. Тетрадь, исковерканная огнем, лежала перед нею, а рядом возвышалась стопка нетронутых тетрадей. Домик молчал. В соседней маленькой комнате на диване, укрытый больничным халатом, лежал в глубоком сне мастер. Его ровное дыхание было беззвучно. Наплакавшись, Маргарита взялась за нетронутые тетради и нашла то место, что перечитывала перед свиданием с Азазелло под кремлевской стеной. Маргарите не хотелось спать. Она гладила рукопись ласково, как гладят любимую кошку, и поворачивала ее в руках, оглядывая со всех сторон, то останавливаясь на титульном листе, то открывая конец. На нее накатила вдруг ужасная мысль, что это все колдовство, что сейчас тетради исчезнут из глаз, что она окажется в своей спальне в особняке и что, проснувшись, ей придется идти топиться. Но это была последняя страшная мысль, отзвук долгих переживаемых ею страданий. Ничто не исчезало, всесильный Воланд был действительно всесилен, и сколько угодно, хотя бы до самого рассвета, могла Маргарита шелестеть листами тетрадей, разглядывать их и целовать и перечитывать слова: – Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город... Да, тьма...  Глава 25 Как прокуратор пытался спасти Иуду   Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды... Пропал Ершалаим – великий город, как будто не существовал на свете. Все пожрала тьма, напугавшая все живое в Ершалаиме и его окрестностях. Странную тучу принесло с моря к концу дня, четырнадцатого дня весеннего месяца нисана. Она уже навалилась своим брюхом на Лысый Череп, где палачи поспешно кололи казнимых, она навалилась на храм в Ершалаиме, сползла дымными потоками с холма его и залила Нижний Город. Она вливалась в окошки и гнала с кривых улиц людей в дома. Она не спешила отдавать свою влагу и отдавала только свет. Лишь только дымное черное варево распарывал огонь, из кромешной тьмы взлетала вверх великая глыба храма со сверкающим чешуйчатым покрытием. Но он угасал во мгновение, и храм погружался в темную бездну. Несколько раз он выскакивал из нее и опять проваливался, и каждый раз этот провал сопровождался грохотом катастрофы. Другие трепетные мерцания вызывали из бездны противостоящий храму на западном холме дворец Ирода Великого, и страшные безглазые золотые статуи взлетали к черному небу, простирая к нему руки. Но опять прятался небесный огонь, и тяжелые удары грома загоняли золотых идолов во тьму. Ливень хлынул неожиданно, и тогда гроза перешла в ураган. В том самом месте, где около полудня, близ мраморной скамьи в саду, беседовали прокуратор и первосвященник, с ударом, похожим на пушечный, как трость переломило кипарис. Вместе с водяной пылью и градом на балкон под колонны несло сорванные розы, листья магнолий, маленькие сучья и песок. Ураган терзал сад. В это время под колоннами находился только один человек, и этот человек был прокуратор. Теперь он не сидел в кресле, а лежал на ложе у низкого небольшого стола, уставленного яствами и вином в кувшинах. Другое ложе, пустое, находилось с другой стороны стола. У ног прокуратора простиралась неубранная красная, как бы кровавая, лужа и валялись осколки разбитого кувшина. Слуга, перед грозою накрывавший для прокуратора стол, почему-то растерялся под его взглядом, взволновался от того, что чем-то не угодил, и прокуратор, рассердившись на него, разбил кувшин о мозаичный пол, проговорив: – Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве ты что-нибудь украл? Черное лицо африканца посерело, в глазах его появился смертельный ужас, он задрожал и едва не разбил и второй кувшин, но гнев прокуратора почему-то улетел так же быстро, как и прилетел. Африканец кинулся было подбирать осколки и затирать лужу, но прокуратор махнул ему рукою, и раб убежал. А лужа осталась. Теперь африканец во время урагана притаился возле ниши, где помещалась статуя белой нагой женщины со склоненной головой, боясь показаться не вовремя на глаза и в то же время опасаясь и пропустить момент, когда его может позвать прокуратор. Лежащий на ложе в грозовом полумраке прокуратор сам наливал себе вино в чашу, пил долгими глотками, по временам притрагивался к хлебу, крошил его, глотал маленькими кусочками, время от времени высасывал устрицы, жевал лимон и пил опять. Если бы не рев воды, если бы не удары грома, которые, казалось, грозили расплющить крышу дворца, если бы не стук града, молотившего по ступеням балкона, можно было бы расслышать, что прокуратор что-то бормочет, разговаривая сам с собой. И если бы нестойкое трепетание небесного огня превратилось бы в постоянный свет, наблюдатель мог бы видеть, что лицо прокуратора с воспаленными последними бессонницами и вином глазами выражает нетерпение, что прокуратор не только глядит на две белые розы, утонувшие в красной луже, но постоянно поворачивает лицо к саду навстречу водяной пыли и песку, что он кого-то ждет, нетерпеливо ждет. Прошло некоторое время, и пелена воды перед глазами прокуратора стала редеть. Как ни был яростен ураган, он ослабевал. Сучья больше не трещали и не падали. Удары грома и блистания становились реже. Над Ершалаимом плыло уже не фиолетовое с белой опушкой покрывало, а обыкновенная серая арьергардная туча. Грозу сносило к мертвому морю. Теперь уж можно было расслышать в отдельности и шум дождя, и шум воды, низвергающейся по желобам и прямо по ступеням той лестницы, по которой прокуратор шел днем для объявления приговора на площади. А наконец зазвучал и заглушенный доселе фонтан. Светлело. В серой пелене, убегавшей на восток, появились синие окна. Тут издали, прорываясь сквозь стук уже совсем слабенького дождика, донеслись до слуха прокуратора слабые звуки труб и стрекотание нескольких сот копыт. Услышав это, прокуратор шевельнулся, и лицо его оживилось. Ала возвращалась с Лысой Горы, судя по звуку, она проходила через ту самую площадь, где был объявлен приговор. Наконец услышал прокуратор и долгожданные шаги, и шлепанье но лестнице, ведущей к верхней площадке сада перед самым балконом. Прокуратор вытянул шею, и глаза его заблистали, выражая радость. Между двух мраморных львов показалась сперва голова в капюшоне, а затем и совершенно мокрый человек в облепившем тело плаще. Это был тот самый человек, что перед приговором шептался с прокуратором в затемненной комнате дворца и который во время казни сидел на трехногом табурете, играя прутиком. Не разбирая луж, человек в капюшоне пересек площадку сада, вступил на мозаичный пол балкона и, подняв руку, сказал высоким приятным голосом: – Прокуратору здравствовать и радоваться. – Пришедший говорил по-латыни. – Боги! – воскликнул Пилат, – да ведь на вас нет сухой нитки! Каков ураган? А? Прошу вас немедленно пройти ко мне. Переоденьтесь, сделайте мне одолжение. Пришедший откинул капюшон, обнаружив совершенно мокрую, с прилипшими ко лбу волосами голову, и, выразив на своем бритом лице вежливую улыбку, стал отказываться переодеться, уверяя, что дождик не может ему ничем повредить. – Не хочу слушать, – ответил Пилат и хлопнул в ладоши. Этим он вызвал прячущихся от него слуг и велел им позаботиться о пришедшем, а затем немедленно подавать горячее блюдо. Для того чтобы высушить волосы, переодеться, переобуться и вообще привести себя в порядок, пришедшему к прокуратору понадобилось очень мало времени, и вскоре он появился на балконе в сухих сандалиях, в сухом багряном военном плаще и с приглаженными волосами. В это время солнце вернулось в Ершалаим и, прежде чем уйти и утонуть в Средиземном море, посылало прощальные лучи ненавидимому прокуратором городу и золотило ступени балкона. Фонтан совсем ожил и распелся во всю мочь, голуби выбрались на песок, гулькали, перепрыгивали через сломанные сучья, клевали что-то в мокром песке. Красная лужа была затерта, убраны черепки, на столе дымилось мясо. – Я слушаю приказания прокуратора, – сказал пришедший, подходя к столу. – Но ничего не услышите, пока не сядете к столу и не выпьете вина, – любезно ответил Пилат и указал на другое ложе. Пришедший прилег, слуга налил в его чашу густое красное вино. Другой слуга, осторожно наклонясь над плечом Пилата, наполнил чашу прокуратора. После этого тот жестом удалил обоих слуг. Пока пришедший пил и ел, Пилат, прихлебывая вино, поглядывал прищуренными глазами на своего гостя. Явившийся к Пилату человек был средних лет, с очень приятным округлым и опрятным лицом, с мясистым носом. Волосы его были какого-то неопределенного цвета. Сейчас, высыхая, они светлели. Национальность пришельца было бы трудно установить. Основное, что определяло его лицо, это было, пожалуй, выражение добродушия, которое нарушали, впрочем, глаза, или, вернее, не глаза, а манера пришедшего глядеть на собеседника. Обычно маленькие глаза свои пришелец держал под прикрытыми, немного странноватыми, как будто припухшими, веками. Тогда в щелочках этих глаз светилось незлобное лукавство. Надо полагать, что гость прокуратора был склонен к юмору. Но по временам, совершенно изгоняя поблескивающий этот юмор из щелочек, теперешний гость широко открывал веки и взглядывал на своего собеседника внезапно и в упор, как будто с целью быстро разглядеть какое-то незаметное пятнышко на носу у собеседника. Это продолжалось одно мгновение, после чего веки опять опускались, суживались щелочки, и в них начинало светиться добродушие и лукавый ум. Пришедший не отказался и от второй чаши вина, с видимым наслаждением проглотил несколько устриц, отведал вареных овощей, съел кусок мяса. Насытившись, он похвалил вино: – Превосходная лоза, прокуратор, но это – не «Фалерно»? – «Цекуба», тридцатилетнее, – любезно отозвался прокуратор. Гость приложил руку к сердцу, отказался что-либо еще есть, объявил, что сыт. Тогда Пилат наполнил свою чашу, гость поступил так же. Оба обедающие отлили немного вина из своих чаш в блюдо с мясом, и прокуратор произнес громко, поднимая чашу: – За нас, за тебя, кесарь, отец римлян, самый дорогой и лучший из людей! После этого допили вино, и африканцы убрали со стола яства, оставив на нем фрукты и кувшины. Опять-таки жестом прокуратор удалил слуг и остался со своим гостем один под колоннадой. – Итак, – заговорил негромко Пилат, – что можете вы сказать мне о настроении в этом городе? Он невольно обратил свой взор туда, где за террасами сада, внизу, догорали и колоннады, и плоские кровли, позлащаемые последними лучами. – Я полагаю, прокуратор, – ответил гость, – что настроение в Ершалаиме теперь удовлетворительное. – Так что можно ручаться, что беспорядки более не угрожают? – Ручаться можно, – ласково поглядывая на прокуратора, ответил гость, – лишь за одно в мире – за мощь великого кесаря. – Да пошлют ему боги долгую жизнь, – тотчас же подхватил Пилат, – и всеобщий мир. – Он помолчал и продолжал: – Так что вы полагаете, что войска теперь можно увести? – Я полагаю, что когорта молниеносного может уйти, – ответил гость и прибавил: – Хорошо бы было, если бы на прощание она продефилировала по городу. – Очень хорошая мысль, – одобрил прокуратор, – послезавтра я ее отпущу и сам уеду, и – клянусь вам пиром двенадцати богов, ларами клянусь – я отдал бы многое, чтобы сделать это сегодня. – Прокуратор не любит Ершалаима? – добродушно спросил гость. – Помилосердствуйте, – улыбаясь, воскликнул прокуратор, – нет более безнадежного места на земле. Я не говорю уже о природе! Я бываю болен всякий раз, как мне приходится сюда приезжать. Но это бы еще полгоря. Но эти праздники – маги, чародеи, волшебники, эти стаи богомольцев... Фанатики, фанатики! Чего стоил один этот мессия, которого они вдруг стали ожидать в этом году! Каждую минуту только и ждешь, что придется быть свидетелем неприятнейшего кровопролития. Все время тасовать войска, читать доносы и ябеды, из которых к тому же половина написана на тебя самого! Согласитесь, что это скучно. О, если бы не императорская служба!.. – Да, праздники здесь трудные, – согласился гость. – От всей души желаю, чтобы они скорее кончились, – энергично добавил Пилат. – Я получу возможность наконец вернуться в Кесарию. Верите ли, это бредовое сооружение Ирода, – прокуратор махнул рукою вдоль колоннады, так что стало ясно, что он говорит о дворце, – положительно сводит меня с ума. Я не могу ночевать в нем. Мир не знал более странной архитектуры. Да, но вернемся к делам. Прежде всего, этот проклятый Вар-равван вас не тревожит? Тут гость и послал свой особенный взгляд в щеку прокуратора. Но тот скучающими глазами глядел вдаль, брезгливо сморщившись и созерцая часть города, лежащую у его ног и угасающую в предвечерье. Угас и взгляд гостя, и веки его опустились. – Надо думать, что Вар-равван стал теперь безопасен, как ягненок, – заговорил гость, и морщинки появились на круглом лице. – Ему неудобно бунтовать теперь. – Слишком знаменит? – спросил Пилат, усмехнувшись. – Прокуратор, как всегда, тонко понимает вопрос! – Но, во всяком случае, – озабоченно заметил прокуратор, и тонкий, длинный палец с черным камнем перстня поднялся вверх, – надо будет... – О, прокуратор может быть уверен в том, что, пока я в Иудее, Вар не сделает ни шагу без того, чтобы за ним не шли по пятам. – Теперь я спокоен, как, впрочем, и всегда спокоен, когда вы здесь. – Прокуратор слишком добр! – А теперь прошу сообщить мне о казни, – сказал прокуратор. – Что именно интересует прокуратора? – Не было ли со стороны толпы попыток выражения возмущения? Это главное, конечно. – Никаких, – ответил гость. – Очень хорошо. Вы сами установили, что смерть пришла? – Прокуратор может быть уверен в этом. – А скажите... напиток им давали перед повешением на столбы? – Да. Но он, – тут гость закрыл глаза, – отказался его выпить. – Кто именно? – спросил Пилат. – Простите, игемон! – воскликнул гость, – я не назвал? Га-Ноцри. – Безумец! – сказал Пилат, почему-то гримасничая. Под левым глазом у него задергалась жилка, – умирать от ожогов солнца! Зачем же отказываться от того, что предлагается по закону? В каких выражениях он отказался? – Он сказал, – опять закрывая глаза, ответил гость, – что благодарит и не винит за то, что у него отняли жизнь. – Кого? – глухо спросил Пилат. – Этого он, игемон, не сказал. – Не пытался ли он проповедовать что-либо в присутствии солдат? – Нет, игемон, он не был многословен на этот раз. Единственное, что он сказал, это, что в числе человеческих пороков одним из самых главных он считает трусость. – К чему это было сказано? – услышал гость внезапно треснувший голос. – Этого нельзя было понять. Он вообще вел себя странно, как, впрочем, и всегда. – В чем странность? – Он все время пытался заглянуть в глаза то одному, то другому из окружающих и все время улыбался какой-то растерянной улыбкой. – Больше ничего? – спросил хриплый голос. – Больше ничего. Прокуратор стукнул чашей, наливая себе вина. Осушив ее до самого дна, он заговорил: – Дело заключается в следующем: хотя мы и не можем обнаружить – в данное время, по крайней мере, – каких-либо его поклонников или последователей, тем не менее ручаться, что их совсем нет, нельзя. Гость внимательно слушал, наклонив голову. – И вот, во избежание каких-нибудь сюрпризов, – продолжал прокуратор, – я прошу вас немедленно и без всякого шума убрать с лица земли тела всех трех казненных и похоронить их в тайне и в тишине, так, чтобы о них больше не было ни слуху ни духу. – Слушаю, игемон, – сказал гость и встал, говоря: – Ввиду сложности и ответственности дела разрешите мне ехать немедленно. – Нет, присядьте еще, – сказал Пилат, жестом останавливая своего гостя, – есть еще два вопроса. Второй – ваши громадные заслуги на труднейшей работе в должности заведующего тайной службой при прокураторе Иудеи дают мне приятную возможность доложить об этом в Риме. Тут лицо гостя порозовело, он встал и поклонился прокуратору, говоря: – Я лишь исполняю свой долг на императорской службе! – Но я хотел бы просить вас, – продолжал игемон, – если вам предложат перевод отсюда с повышением, отказаться от него и остаться здесь. Мне ни за что не хотелось бы расстаться с вами. Пусть вас наградят каким-нибудь иным способом. – Я счастлив служить под вашим начальством, игемон. – Мне это очень приятно. Итак, третий вопрос. Касается этого, как его... Иуды из Кириафа. Тут гость и послал прокуратору свой взгляд и тотчас, как полагается, угасил его. – Говорят, что он, – понижая голос, продолжал прокуратор, – деньги будто бы получил за то, что так радушно принял у себя этого безумного философа. – Получит, – тихонько поправил Пилата начальник тайной службы. – А велика ли сумма? – Этого никто не может знать, игемон. – Даже вы? – своим изумлением выражая комплимент, сказал игемон. – Увы, даже я, – спокойно ответил гость, – но что он получит эти деньги сегодня вечером, это я знаю. Его сегодня вызывают во дворец Каифы. – Ах, жадный старик из Кириафа, – улыбаясь, заметил прокуратор, – ведь он старик? – Прокуратор никогда не ошибается, но на сей раз ошибся, – любезно ответил гость, – человек из Кириафа – молодой человек. – Скажите! Характеристику его вы можете мне дать? Фанатик? – О нет, прокуратор. – Так. А еще что-нибудь? – Очень красив. – А еще? Имеет, может быть, какую-нибудь страсть? – Трудно знать так уж точно всех в этом громадном городе, прокуратор... – О нет, нет, Афраний! Не преуменьшайте своих заслуг! – У него есть одна страсть, прокуратор. – Гость сделал крохотную паузу. – Страсть к деньгам. – А он чем занимается? Афраний поднял глаза кверху, подумал и ответил: – Он работает в меняльной лавке у одного из своих родственников. – Ах так, так, так, так. – Тут прокуратор умолк, оглянулся, нет ли кого на балконе, и потом сказал тихо: – Так вот в чем дело – я получил сегодня сведения о том, что его зарежут сегодня ночью. Здесь гость не только метнул свой взгляд на прокуратора, но даже немного задержал его, а после этого ответил: – Вы, прокуратор, слишком лестно отзывались обо мне. По-моему, я не заслуживаю вашего доклада. У меня этих сведений нет. – Вы достойны наивысшей награды, – ответил прокуратор, – но сведения такие имеются. – Осмелюсь спросить, от кого же эти сведения? – Позвольте мне пока этого не говорить, тем более что они случайны, темны и недостоверны. Но я обязан предвидеть все. Такова моя должность, а пуще всего я обязан верить своему предчувствию, ибо никогда оно еще меня не обманывало. Сведения же заключаются в том, что кто-то из тайных друзей Га-Ноцри, возмущенный чудовищным предательством этого менялы, сговаривается со своими сообщниками убить его сегодня ночью, а деньги, полученные за предательство, подбросить первосвященнику с запиской: «Возвращаю проклятые деньги!» Больше своих неожиданных взглядов начальник тайной службы на игемона не бросал и продолжал слушать его, прищурившись, а Пилат продолжал: – Вообразите, приятно ли будет первосвященнику в праздничную ночь получить подобный подарок? – Не только не приятно, – улыбнувшись, ответил гость, – но я полагаю, прокуратор, что это вызовет очень большой скандал. – И я сам того же мнения. Вот поэтому я прошу вас заняться этим делом, то есть принять все меры к охране Иуды из Кириафа. – Приказание игемона будет исполнено, – заговорил Афраний, – но я должен успокоить игемона: замысел злодеев чрезвычайно трудно выполним. Ведь подумать только, – гость, говоря, обернулся и продолжал: – выследить человека, зарезать, да еще узнать, сколько получил, да ухитриться вернуть деньги Каифе, и все это в одну ночь? Сегодня? – И тем не менее его зарежут сегодня, – упрямо повторил Пилат, – у меня предчувствие, говорю я вам! Не было случая, чтобы оно меня обмануло, – тут судорога прошла по лицу прокуратора, и он коротко потер руки. – Слушаю, – покорно отозвался гость, поднялся, выпрямился и вдруг спросил сурово: – Так зарежут, игемон? – Да, – ответил Пилат, – и вся надежда только на вашу изумляющую всех исполнительность. Гость поправил тяжелый пояс под плащом и сказал: – Имею честь, желаю здравствовать и радоваться. – Ах да, – негромко вскричал Пилат, – я ведь совсем забыл! Ведь я вам должен!.. Гость изумился. – Право, прокуратор, вы мне ничего не должны. – Ну как же нет! При въезде моем в Ершалаим, помните, толпа нищих... я еще хотел швырнуть им деньги, а у меня не было, и я взял у вас. – О прокуратор, это какая-нибудь безделица! – И о безделице надлежит помнить. Тут Пилат обернулся, поднял плащ, лежащий на кресле сзади него, вынул из-под него кожаный мешок и протянул его гостю. Тот поклонился, принимая его, и спрятал под плащ. – Я жду, – заговорил Пилат, – доклада о погребении, а также и по этому делу Иуды из Кириафа сегодня же ночью, слышите, Афраний, сегодня. Конвою будет дан приказ будить меня, лишь только вы появитесь. Я жду вас! – Имею честь, – сказал начальник тайной службы и, повернувшись, пошел с балкона. Слышно было, как он хрустел, проходя по мокрому песку площадки, потом послышался стук его сапог по мрамору меж львов. Потом срезало его ноги, туловище, и, наконец, пропал и капюшон. Тут только прокуратор увидел, что солнца уже нет и пришли сумерки.  Глава 26 Погребение   Может быть, эти сумерки и были причиною того, что внешность прокуратора резко изменилась. Он как будто на глазах постарел, сгорбился и, кроме того, стал тревожен. Один раз он оглянулся и почему-то вздрогнул, бросив взгляд на пустое кресло, на спинке которого лежал плащ. Приближалась праздничная ночь, вечерние тени играли свою игру, и, вероятно, усталому прокуратору померещилось, что кто-то сидит в пустом кресле. Допустив малодушие – пошевелив плащ, прокуратор оставил его и забегал по балкону, то потирая руки, то подбегая к столу и хватаясь за чашу, то останавливаясь и начиная бессмысленно глядеть на мозаику пола, как будто пытаясь прочесть в ней какие-то письмена. За сегодняшний день уже второй раз на него пала тоска. Потирая висок, в котором от адской утренней боли осталось только тупое, немного ноющее воспоминание, прокуратор все силился понять, в чем причина его душевных мучений. И быстро он понял это, но постарался обмануть себя. Ему ясно было, что сегодня днем он что-то безвозвратно упустил, и теперь он упущенное хочет исправить какими-то мелкими и ничтожными, а главное, запоздавшими действиями. Обман же самого себя заключался в том, что прокуратор старался внушить себе, что действия эти, теперешние, вечерние, не менее важны, чем утренний приговор. Но это очень плохо удавалось прокуратору. На одном из поворотов он круто остановился и свистнул. В ответ на этот свист в сумерках загремел низкий лай, и из сада выскочил на балкон гигантский остроухий пес серой шерсти, в ошейнике с золочеными бляшками. – Банга, Банга, – слабо крикнул прокуратор. Пес поднялся на задние лапы, а передние опустил на плечи своему хозяину, так что едва не повалил на пол, и лизнул его в щеку. Прокуратор сел в кресло, Банга, высунув язык и часто дыша, улегся у ног хозяина, причем радость в глазах пса означала, что кончилась гроза, единственное в мире, чего боялся бесстрашный пес, а также то, что он опять тут, рядом с тем человеком, которого любил, уважал и считал самым могучим в мире, повелителем всех людей, благодаря которому и самого себя пес считал существом привилегированным, высшим и особенным. Но, улегшись у ног и даже не глядя на своего хозяина, а глядя в вечереющий сад, пес сразу понял, что хозяина его постигла беда. Поэтому он переменил позу, поднялся, зашел сбоку и передние лапы и голову положил на колени прокуратору, вымазав полы плаща мокрым песком. Вероятно, действия Банги должны были означать, что он утешает своего хозяина и несчастье готов встретить вместе с ним. Это он пытался выразить и в глазах, скашиваемых к хозяину, и в насторожившихся навостренных ушах. Так оба они, и пес и человек, любящие друг друга, встретили праздничную ночь на балконе. В это время гость прокуратора находился в больших хлопотах. Покинув верхнюю площадку сада перед балконом, он по лестнице спустился на следующую террасу сада, повернул направо и вышел к казармам, расположенным на территории дворца. В этих казармах и были расквартированы те две кентурии, которые пришли вместе с прокуратором на праздники в Ершалаим, а также тайная стража прокуратора, командовал которой этот самый гость. Гость провел в казармах немного времени, не более десяти минут, но по прошествии этих десяти минут со двора казарм выехали три повозки, нагруженные шанцевым инструментом и бочкой с водою. Повозки сопровождали пятнадцать человек в серых плащах, верховые. В сопровождении их повозки выехали с территории дворца через задние ворота, взяли на запад, вышли из ворот в городской стене и пошли по тропинке сперва на вифлеемскую дорогу, а потом по ней на север, дошли до перекрестка у Хевронских ворот и тогда двинулись по Яффской дороге, по которой днем проходила процессия с осужденными на казнь. В это время было уже темно и на горизонте показалась луна.   Вскорости после того как уехали повозки с сопровождающей их командой, отбыл с территории дворца верхом и гость прокуратора, переодевшийся в темный поношенный хитон. Гость направился не за город, а в город. Через некоторое время его можно было видеть подъезжающим к крепости Антония, расположенной на севере и в непосредственной близости от великого храма. В крепости гость пробыл тоже очень недолго, а затем след его обнаружился в Нижнем Городе, в кривых его и путаных улицах. Сюда гость приехал уже верхом на муле. Хорошо знавший город гость легко разыскал ту улицу, которая ему была нужна. Она носила название Греческой, так как на ней помещалось несколько греческих лавок, в том числе одна, в которой торговали коврами. Именно у этой лавки гость остановил своего мула, слез и привязал его к кольцу у ворот. Лавка была уже заперта. Гость вошел в калитку, находившуюся рядом со входом в лавку, и попал в квадратный небольшой дворик, покоем обставленный сараями. Повернув во дворе за угол, гость оказался у каменной террасы жилого дома, увитой плющом, и осмотрелся. И в домике и в сараях было темно, еще не зажигали огня. Гость негромко позвал: – Низа! На зов этот заскрипела дверь, и в вечернем полумраке на терраске появилась молодая женщина без покрывала. Она склонилась над перилами терраски, тревожно всматриваясь, желая узнать, кто пришел. Узнав пришельца, она приветливо заулыбалась ему, закивала головой, махнула рукой. – Ты одна? – негромко по-гречески спросил Афраний. – Одна, – шепнула женщина на терраске. – Муж утром уехал в Кесарию, – тут женщина оглянулась на дверь и шепотом добавила: – Но служанка дома. – Тут она сделала жест, означающий – «входите». Афраний оглянулся и вступил на каменные ступени. После этого и женщина и он скрылись внутри домика. У этой женщины Афраний пробыл совсем уже недолго – никак не более минут пяти. После этого он покинул дом и террасу, пониже опустил капюшон на глаза и вышел на улицу. В домах в это время уже зажигали светильники, предпраздничная толчея была все еще очень велика, и Афраний на своем муле потерялся в потоке прохожих и всадников. Дальнейший путь его никому не известен.   Женщина же, которую Афраний назвал Низа, оставшись одна, начала переодеваться, причем очень спешила. Но как ни трудно ей было разыскивать нужные ей вещи в темной комнате, светильника она не зажигала и служанку не вызывала. Лишь после того как она была уже готова и на голове у нее было темное покрывало, в домике послышался ее голос: – Если меня кто-нибудь спросит, скажи, что я ушла в гости к Энанте. Послышалось ворчание старой служанки в темноте: – К Энанте? Ох уж эта Энанта! Ведь запретил же муж ходить к ней! Сводница она, твоя Энанта! Вот скажу мужу... – Ну, ну, ну, замолчи, – отозвалась Низа и, как тень, выскользнула из домика. Сандалии низы простучали по каменным плитам дворика. Служанка с ворчанием закрыла дверь на террасу. Низа покинула свой дом. В это самое время из другого переулка в Нижнем Городе, переулка изломанного, уступами сбегавшего к одному из городских прудов, из калитки неприглядного дома, слепой своей стороной выходящего в переулок, а окнами во двор, вышел молодой, с аккуратно подстриженной бородой человек в белом чистом кефи, ниспадавшем на плечи, в новом праздничном голубом таллифе с кисточками внизу и в новеньких скрипящих сандалиях. Горбоносый красавец, принарядившийся для великого праздника, шел бодро, обгоняя прохожих, спешащих домой к праздничной трапезе, смотрел, как загоралось одно окно за другим. Молодой человек направлялся по дороге, ведущей мимо базара ко дворцу первосвященника Каифы, расположенному у подножия храмового холма. Через некоторое время его можно было видеть входящим в ворота двора Каифы. А через некоторое время еще – покидающим этот двор. После посещения дворца, в котором уже пылали светильники и факелы, в котором шла праздничная суета, молодой человек пошел еще бодрее, еще радостнее и заспешил обратно в Нижний Город. На том самом углу, где улица вливалась в базарную площадь, в кипении и толчее его обогнала как бы танцующей походкой идущая легкая женщина в черном покрывале, накинутом на самые глаза. Обгоняя молодого красавца, эта женщина на мгновение откинула покрывало повыше, метнула в сторону молодого человека взгляд, но не только не замедлила шага, а ускорила его, как будто бы пытаясь скрыться от того, кого она обогнала. Молодой человек не только заметил эту женщину, нет, он узнал ее, а узнав, вздрогнул, остановился, в недоумении глядя ей в спину, и тотчас же пустился ее догонять. Едва не сбив с ног какого-то прохожего с кувшином в руках, молодой человек догнал женщину и, тяжело дыша от волнения, окликнул ее: – Низа! Женщина повернулась, прищурилась, причем на лице ее выразилась холодная досада, и сухо ответила по-гречески: – Ах, это ты, Иуда? А я тебя не узнала сразу. Впрочем, это хорошо. У нас есть примета, что тот, кого не узнают, станет богатым... Волнуясь до того, что сердце стало прыгать, как птица под черным покрывалом, Иуда спросил прерывающимся шепотом, опасаясь, чтобы не услышали прохожие: – Куда же ты идешь, Низа? – А зачем тебе это знать? – ответила Низа, замедляя шаг и надменно глядя на Иуду. Тогда в голосе Иуды послышались какие-то детские интонации, он зашептал растерянно: – Но как же?.. Ведь мы же условились. Я хотел зайти к тебе. Ты сказала, что весь вечер будешь дома... – Ах нет, нет, – ответила Низа и капризно выставила вперед нижнюю губу, отчего Иуде показалось, что ее лицо, самое красивое лицо, какое он когда-либо видел в жизни, стало еще красивее, – мне стало скучно. У вас праздник, а что же прикажешь делать мне? Сидеть и слушать, как ты вздыхаешь на террасе? И бояться к тому же, что служанка расскажет об этом мужу? Нет, нет, и я решила уйти за город слушать соловьев. – Как за город? – спросил растерявшийся Иуда, – одна? – Конечно, одна, – ответила Низа. – Позволь мне сопровождать тебя, – задыхаясь, попросил Иуда. Мысли его помутились, он забыл про все на свете и смотрел молящими глазами в голубые, а теперь казавшиеся черными глаза Низы. Низа ничего не ответила и прибавила шагу. – Что же ты молчишь, Низа? – жалобно спросил Иуда, ровняя по ней свой шаг. – А мне не будет скучно с тобой? – вдруг спросила Низа и остановилась. Тут мысли Иуды совсем смешались. – Ну, хорошо, – смягчилась наконец Низа, – пойдем. – А куда, куда? – Погоди... зайдем в этот дворик и условимся, а то я боюсь, что кто-нибудь из знакомых увидит меня и потом скажут, что я была с любовником на улице. И тут на базаре не стало Низы и Иуды. Они шептались в подворотне какого-то двора. – Иди в масличное имение, – шептала Низа, натягивая покрывало на глаза и отворачиваясь он какого-то человека, который с ведром входил в подворотню, – в Гефсиманию, за Кедрон, понял? – Да, да, да. – Я пойду вперед, – продолжала Низа, – но ты не иди по моим пятам, а отделись от меня. Я уйду вперед... Когда перейдешь поток... ты знаешь, где грот? – Знаю, знаю... – Пойдешь мимо масличного жома вверх и поворачивай к гроту. Я буду там. Но только не смей идти сейчас же за мной, имей терпение, подожди здесь. – И с этими словами Низа вышла из подворотни, как будто и не говорила с Иудой. Иуда простоял некоторое время один, стараясь собрать разбегающиеся мысли. В числе их была мысль о том, как он объяснит свое отсутствие на праздничной трапезе у родных. Иуда стоял и придумывал какую-то ложь, но в волнении ничего как следует не обдумал и не приготовил, и его ноги сами без его воли вынесли его из подворотни вон. Теперь он изменил свой путь, он не стремился уже в Нижний Город, а повернулся обратно к дворцу Каифы. Теперь Иуда плохо видел окружающее. Праздник уже вошел в город. Теперь вокруг Иуды в окнах не только сверкали огни, но уже слышались славословия. Последние опоздавшие гнали осликов, подхлестывали их, кричали на них. Ноги сами несли Иуду, и он не заметил, как мимо него пролетели мшистые страшные башни Антония, он не слышал трубного рева в крепости, никакого внимания не обратил на конный римский патруль с факелом, залившим тревожным светом его путь. Пройдя башню, Иуда, повернувшись, увидел, что в страшной высоте над храмом зажглись два гигантских пятисвечия. Но и их Иуда разглядел смутно, ему показалось, что над Ершалаимом засветились десять невиданных по размерам лампад, спорящих со светом единственной лампады, которая все выше подымалась над Ершалаимом, – лампады луны. Теперь Иуде ни до чего не было дела, он стремился к Гефсиманским воротам, он хотел поскорее покинуть город. По временам ему казалось, что впереди него, среди спин и лиц прохожих, мелькает танцующая фигурка, ведет его за собой. Но это был обман – Иуда понимал, что Низа значительно обогнала его. Иуда пробежал мимо меняльных лавок, попал наконец к Гефсиманским воротам. В них, горя от нетерпения, он все-таки вынужден был задержаться. В город входили верблюды, вслед за ними въехал военный сирийский патруль, который Иуда мысленно проклял... Но все кончается. Нетерпеливый Иуда был уже за городской стеной. На левой руке у себя Иуда увидел маленькое кладбище, возле него несколько полосатых шатров богомольцев. Пересекши пыльную дорогу, заливаемую луной, Иуда устремился к Кедронскому потоку, с тем чтобы его пересечь. Вода тихо журчала у Иуды под ногами. Перепрыгивая с камня на камень, он наконец выбрался на противоположный гефсиманский берег и с великой радостью увидел, что дорога над садами здесь пуста. Невдалеке уже виднелись полуразрушенные ворота масличного имения. После душного города Иуду поразил одуряющий запах весенней ночи. Из сада через ограду выливалась волна запахов миртов и акаций с гефсиманских полян. Ворота никто не охранял, никого в них не было, и через несколько минут Иуда уже бежал под таинственной тенью развесистых громадных маслин. Дорога вела в гору, Иуда подымался, тяжело дыша, по временам попадая из тьмы в узорчатые лунные ковры, напоминавшие ему те ковры, что он видел в лавке у ревнивого мужа Низы. Через некоторое время мелькнул на левой руке у Иуды, на поляне, масличный жом с тяжелым каменным колесом и груда каких-то бочек. В саду никого не было. Работы закончились на закате. В саду не было ни души, и теперь над Иудой гремели и заливались хоры соловьев. Цель Иуды была близка. Он знал, что направо в темноте сейчас начнет слышать тихий шепот падающей в гроте воды. Так и случилось, он услыхал его. Становилось прохладнее. Тогда он замедлил шаг и негромко крикнул: – Низа! Но вместо Низы, отлепившись от толстого ствола маслины, на дорогу выпрыгнула мужская коренастая фигура, и что-то блеснуло у нее в руке и тотчас потухло. Иуда шарахнулся назад и слабо вскрикнул: – Ах! Второй человек преградил ему путь. Первый, что был впереди, спросил Иуду: – Сколько получил сейчас? Говори, если хочешь сохранить жизнь!   Надежда вспыхнула в сердце Иуды. Он отчаянно вскричал: – Тридцать тетрадрахм! Тридцать тетрадрахм! Все, что получил, с собою. Вот деньги! Берите, но отдайте жизнь! Человек спереди мгновенно выхватил из рук Иуды кошель. И в тот же миг за спиной у Иуды взлетел нож, как молния, и ударил влюбленного под лопатку. Иуду швырнуло вперед, и руки со скрюченными пальцами он выбросил в воздух. Передний человек поймал Иуду на свой нож и по рукоять всадил его в сердце Иуды. – Ни... за... – не своим, высоким и чистым молодым голосом, а голосом низким и укоризненным проговорил Иуда и больше не издал ни одного звука. Тело его так сильно ударилось об землю, что она загудела. Тогда третья фигура появилась на дороге. Этот третий был в плаще с капюшоном. – Не медлите, – приказал третий. Убийцы быстро упаковали кошель вместе с запиской, поданной третьим, в кожу и перекрестили ее веревкой. Второй засунул сверток за пазуху, и затем оба убийцы бросились с дороги в стороны, и тьма их съела между маслинами. Третий же присел на корточки возле убитого и заглянул ему в лицо. В тени оно представилось смотрящему белым, как мел, и каким-то одухотворенно красивым. Через несколько секунд никого из живых на дороге не было. Бездыханное тело лежало с раскинутыми руками. Левая ступня попала в лунное пятно, так что отчетливо был виден каждый ремешок сандалии. Весь Гефсиманский сад в это время гремел соловьиным пением. Куда направились двое зарезавших Иуду, не знает никто, но путь третьего человека в капюшоне известен. Покинув дорожку, он устремился в чащу масличных деревьев, пробираясь к югу. Он перелез через ограду сада вдалеке от главных ворот, в южном углу его, там, где вывалились верхние камни кладки. Вскоре он был на берегу Кедрона. Тогда он вошел в воду и пробирался некоторое время по воде, пока не увидел вдали силуэты двух лошадей и человека возле них. Лошади также стояли в потоке. Вода струилась, омывая их копыта. Коновод сел на одну из лошадей, человек в капюшоне вскочил на другую, и медленно они оба пошли в потоке, и слышно было, как хрустели камни под копытами лошадей. Потом всадники выехали из воды, выбрались на Ершалаимский берег и пошли шагом под стеною города. Тут коновод отделился, ускакал вперед и скрылся из глаз, а человек в капюшоне остановил лошадь, слез с нее на пустынной дороге, снял свой плащ, вывернул его наизнанку, вынул из-под плаща плоский шлем без оперения, надел его. Теперь на лошадь вскочил человек в военной хламиде и с коротким мечом на бедре. Он тронул поводья, и горячая кавалерийская лошадь пошла рысью, потряхивая всадника. Теперь путь был недалек. Всадник подъезжал к южным воротам Ершалаима. Под аркою ворот танцевало и прыгало беспокойное пламя факелов. Караульные солдаты из второй кентурии молниеносного легиона сидели на каменных скамьях, играя в кости. Увидев въезжающего военного, солдаты вскочили с мест, военный махнул им рукой и въехал в город. Город был залит праздничными огнями. Во всех окнах играло пламя светильников, и отовсюду, сливаясь в нестройный хор, звучали славословия. Изредка заглядывая в окна, выходящие на улицу, всадник мог видеть людей за праздничным столом, на котором лежало мясо козленка, стояли чаши с вином меж блюд с горькими травами. Насвистывая какую-то тихую песенку, всадник неспешной рысью пробирался по пустынным улицам Нижнего Города, направляясь к Антониевой башне, изредка поглядывая на нигде не виданные в мире пятисвечия, пылающие над храмом, или на луну, которая висела еще выше пятисвечий. Дворец Ирода Великого не принимал никакого участия в торжестве пасхальной ночи. В подсобных покоях дворца, обращенных на юг, где разместились офицеры римской когорты и легат легиона, светились огни, там чувствовалось какое-то движение и жизнь, передняя же часть, парадная, где был единственный и невольный жилец дворца – прокуратор, – вся она, со своими колоннадами и золотыми статуями, как будто ослепла под ярчайшей луной. Тут, внутри дворца, господствовали мрак и тишина. И внутрь прокуратор, как и говорил Афранию, уйти не пожелал. Он велел постель приготовить на балконе, там же, где обедал, а утром вел допрос. Прокуратор лег на приготовленное ложе, но сон не пожелал прийти к нему. Оголенная луна висела высоко в чистом небе, и прокуратор не сводил с нее глаз в течение нескольких часов. Примерно в полночь сон наконец сжалился над игемоном. Судорожно зевнув, прокуратор расстегнул и сбросил плащ, снял опоясывающий рубаху ремень с широким стальным ножом в ножнах, положил его в кресло у ложа, снял сандалии и вытянулся. Банга тотчас поднялся к нему на постель и лег рядом, голова к голове, и прокуратор, положив собаке руку на шею, закрыл наконец глаза. Только тогда заснул и пес. Ложе было в полутьме, закрываемое от луны колонной, но от ступеней крыльца тянулась к постели лунная лента. И лишь только прокуратор потерял связь с тем, что было вокруг него в действительности, он немедленно тронулся по светящейся дороге и пошел по ней вверх прямо к луне. Он даже рассмеялся во сне от счастья, до того все сложилось прекрасно и неповторимо на прозрачной голубой дороге. Он шел в сопровождении Банги, а рядом с ним шел бродячий философ. Они спорили о чем-то очень сложном и важном, причем ни один из них не мог победить другого. Они ни в чем не сходились друг с другом, и от этого их спор был особенно интересен и нескончаем. Само собой разумеется, что сегодняшняя казнь оказалась чистейшим недоразумением – ведь вот же философ, выдумавший столь невероятно нелепую вещь вроде того, что все люди добрые, шел рядом, следовательно, он был жив. И, конечно, совершенно ужасно было бы даже помыслить о том, что такого человека можно казнить. Казни не было! Не было! Вот в чем прелесть этого путешествия вверх по лестнице луны. Свободного времени было столько, сколько надобно, а гроза будет только к вечеру, и трусость, несомненно, один из самых страшных пороков. Так говорил Иешуа Га-Ноцри. Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок.   Вот, например, не струсил же теперешний прокуратор Иудеи, а бывший трибун в легионе, тогда, в долине дев, когда яростные германцы чуть не загрызли Крысобоя-великана. Но, помилуйте меня, философ! Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль, что из-за человека, совершившего преступление против кесаря, погубит свою карьеру прокуратор Иудеи? – Да, да, – стонал и всхлипывал во сне Пилат. Разумеется, погубит. Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив все, согласен погубить. Он пойдет на все, чтобы спасти от казни решительно ни в чем не виноватого безумного мечтателя и врача! – Мы теперь будем всегда вместе, – говорил ему во сне оборванный философ-бродяга, неизвестно каким образом вставший на дороге всадника с золотым копьем. – Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня, – сейчас же помянут и тебя! Меня – подкидыша, сына неизвестных родителей, и тебя – сына короля-звездочета и дочери мельника, красавицы Пилы. – Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета, – просил во сне Пилат. И, заручившись во сне кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида, жестокий прокуратор Иудеи от радости плакал и смеялся во сне. Все это было хорошо, но тем ужаснее было пробуждение игемона. Банга зарычал на луну, и скользкая, как бы укатанная маслом, голубая дорога перед прокуратором провалилась. Он открыл глаза, и первое, что вспомнил, это что казнь была. Первое, что сделал прокуратор, это привычным жестом вцепился в ошейник Банги, потом больными глазами стал искать луну и увидел, что она немного отошла в сторону и посеребрилась. Ее свет перебивал неприятный, беспокойный свет, играющий на балконе перед самыми глазами. В руках у кентуриона Крысобоя пылал и коптил факел. Держащий его со страхом и злобой косился на опасного зверя, приготовившегося к прыжку. – Не трогать, Банга, – сказал прокуратор больным голосом и кашлянул. Заслонясь от пламени рукою, он продолжал: – И ночью, и при луне мне нет покоя. О, боги! У вас тоже плохая должность, Марк. Солдат вы калечите... В величайшем изумлении Марк глядел на прокуратора, и тот опомнился. Чтобы загладить напрасные слова, произнесенные со сна, прокуратор сказал: – Не обижайтесь, кентурион, мое положение, повторяю, еще хуже. Что вам надо? – К вам начальник тайной стражи, – спокойно сообщил Марк. – Зовите, зовите, – прочищая горло кашлем, приказал прокуратор и стал босыми ногами нашаривать сандалии. Пламя заиграло на колоннах, застучали калиги кентуриона по мозаике. Кентурион вышел в сад. – И при луне мне нет покоя, – скрипнув зубами, сам себе сказал прокуратор. На балконе вместо кентуриона появился человек в капюшоне. – Банга, не трогать, – тихо сказал прокуратор и сдавил затылок пса. Прежде чем начать говорить, Афраний, по своему обыкновению, огляделся и ушел в тень и, убедившись, что, кроме Банги, лишних на балконе нет, тихо сказал: – Прошу отдать меня под суд, прокуратор. Вы оказались правы. Я не сумел уберечь Иуду из Кириафа, его зарезали. Прошу суд и отставку. Афранию показалось, что на него глядят четыре глаза – собачьи и волчьи. Афраний вынул из-под хламиды заскорузлый от крови кошель, запечатанный двумя печатями. – Вот этот мешок с деньгами подбросили убийцы в дом первосвященника. Кровь на этом мешке – кровь Иуды из Кириафа. – Сколько там, интересно? – спросил Пилат, наклоняясь к мешку. – Тридцать тетрадрахм. Прокуратор усмехнулся и сказал: – Мало. Афраний молчал. – Где убитый? – Этого я не знаю, – со спокойным достоинством ответил человек, никогда не расстававшийся со своим капюшоном, – сегодня утром начнем розыск. Прокуратор вздрогнул, оставил ремень сандалии, который никак не застегивался. – Но вы наверное знаете, что он убит? На это прокуратор получил сухой ответ: – Я, прокуратор, пятнадцать лет на работе в Иудее. Я начал службу при Валерии Грате. Мне не обязательно видеть труп для того, чтобы сказать, что человек убит, и вот я вам докладываю, что тот, кого именовали Иуда из города Кириафа, несколько часов тому назад зарезан. – Простите меня, Афраний, – ответил Пилат, – я еще не проснулся как следует, отчего и сказал это. Я сплю плохо, – прокуратор усмехнулся, – и все время вижу во сне лунный луч. Так смешно, вообразите. Будто бы я гуляю по этому лучу. Итак, я хотел бы знать ваши предположения по этому делу. Где вы собираетесь его искать? Садитесь, начальник тайной службы. Афраний поклонился, пододвинул кресло поближе к кровати и сел, брякнув мечом. – Я собираюсь искать его недалеко от масличного жома в Гефсиманском саду. – Так, так. А почему именно там? – Игемон, по моим соображениям, Иуда убит не в самом Ершалаиме и не где-нибудь далеко от него. Он убит под Ершалаимом. – Считаю вас одним из выдающихся знатоков своего дела. Я не знаю, впрочем, как обстоит дело в Риме, но в колониях равного вам нет. Объясните, почему? – Ни в коем случае не допускаю мысли, – говорил негромко Афраний, – о том, чтобы Иуда дался в руки каким-нибудь подозрительным людям в черте города. На улице не зарежешь тайно. Значит, его должны были заманить куда-нибудь в подвал. Но служба уже искала его в Нижнем Городе и, несомненно, нашла бы. Но его нет в городе, за это вам ручаюсь, если бы его убили вдалеке от города, этот пакет с деньгами не мог бы быть подброшен так скоро. Он убит вблизи города. Его сумели выманить за город. – Не постигаю, каким образом это можно было сделать. – Да, прокуратор, это самый трудный вопрос во всем деле, и я даже не знаю, удастся ли мне его разрешить. – Действительно, загадочно! В праздничный вечер верующий уходит неизвестно зачем за город, покинув пасхальную трапезу, и там погибает. Кто и чем мог его выманить? Не сделала ли это женщина? – вдруг вдохновенно спросил прокуратор. Афраний отвечал спокойно и веско: – Ни в коем случае, прокуратор. Эта возможность совершенно исключена. Надлежит рассуждать логически. Кто был заинтересован в гибели Иуды? Какие-то бродячие фантазеры, какой-то кружок, в котором прежде всего не было никаких женщин. Чтобы жениться, прокуратор, требуются деньги, чтобы произвести на свет человека, нужны они же, но чтобы зарезать человека при помощи женщины, нужны очень большие деньги, и ни у каких бродяг их нету. Женщины не было в этом деле, прокуратор. Более того скажу, такое толкование убийства может только сбивать со следу, мешать следствию и путать меня. – Я вижу, что вы совершенно правы, Афраний, – говорил Пилат, – и я лишь позволил себе высказать свое предположение. – Оно, увы, ошибочно, прокуратор. – Но что же, что же тогда? – воскликнул прокуратор, с жадным любопытством всматриваясь в лицо Афрания. – Я полагаю, что это все те же деньги. – Замечательная мысль! Но кто и за что мог предложить ему деньги ночью за городом? – О нет, прокуратор, не так. У меня есть единственное предположение, и если оно неверно, то других объяснений я, пожалуй, не найду, – Афраний наклонился поближе к прокуратору и шепотом договорил: – Иуда хотел спрятать свои деньги в укромном, одному ему известном месте. – Очень тонкое объяснение. Так, по-видимому, дело и обстояло. Теперь я вас понимаю: его выманили не люди, а его собственная мысль. Да, да, это так. – Так. Иуда был недоверчив. Он прятал деньги от людей. – Да, вы сказали, в Гефсимании. А почему именно там вы намерены искать его – этого я, признаюсь, не пойму. – О, прокуратор, это проще всего. Никто не будет прятать деньги на дорогах, в открытых и пустых местах. Иуда не был ни на дороге в Хеврон, ни на дороге в Вифанию. Он должен был быть в защищенном, укромном месте с деревьями. Это так просто. А таких других мест, кроме Гефсимании, под Ершалаимом нету. Далеко он уйти не мог. – Вы совершенно убедили меня. Итак, что же делать теперь? – Я не медля начну искать убийц, которые выследили Иуду за городом, а сам тем временем, как я уж докладывал вам, пойду под суд. – За что? – Моя охрана упустила его вечером на базаре после того, как он покинул дворец Каифы. Как это произошло, не постигаю. Этого еще не было в моей жизни. Он был взят под наблюдение тотчас же после нашего разговора. Но в районе базара он переложился куда-то, сделал такую странную петлю, что бесследно ушел. – Так. Объявляю вам, что я не считаю нужным отдавать вас под суд. Вы сделали все, что могли, и никто в мире, – тут прокуратор улыбнулся, – не сумел бы сделать больше вашего. Взыщите с сыщиков, потерявших Иуду. Но и тут, предупреждаю вас, я не хотел бы, чтобы взыскание было хоть сколько-нибудь строгим. В конце концов, мы сделали все для того, чтобы позаботиться об этом негодяе! Да, забыл вас спросить, – прокуратор потер лоб, – как же они ухитрились подбросить деньги Каифе? – Видите ли, прокуратор... Это не особенно сложно. Мстители прошли в тылу дворца Каифы, там, где переулок господствует над задним двором. Они перебросили пакет через забор. – С запиской? – Да, точно так, как вы и предполагали, прокуратор. Да, впрочем, – тут Афраний сорвал печать с пакета и показал его внутренность Пилату. – То, помилуйте, что вы делаете, Афраний, ведь печати-то, наверное, храмовые! – Прокуратору не стоит беспокоить себя этим вопросом, – ответил Афраний, закрывая пакет. – Неужели все печати есть у вас? – рассмеявшись, спросил Пилат. – Иначе быть не может, прокуратор, – без всякого смеха, очень сурово ответил Афраний. – Воображаю, что было у Каифы! – Да, прокуратор, это вызвало очень большое волнение. Меня они приглашали немедленно. Даже в полутьме было видно, как сверкают глаза Пилата. – Это интересно, интересно... – Осмеливаюсь возразить, прокуратор, это не было интересно. Скучнейшее и утомительнейшее дело. На мой вопрос, не выплачивались ли кому деньги во дворце Каифы, мне сказали категорически, что этого не было. – Ах так? Ну, что же, не выплачивались, стало быть, не выплачивались. Тем труднее будет найти убийц. – Совершенно верно, прокуратор. – Да, Афраний, вот что мне внезапно пришло в голову: не покончил ли он сам с собой? – О нет, прокуратор, – даже откинувшись от удивления в кресле, ответил Афраний, – простите меня, но это совершенно невероятно! – Ах, в этом городе все вероятно! Я готов спорить, что через самое короткое время слухи об этом поползут по всему городу. Тут Афраний метнул в прокуратора свой взгляд, подумал и ответил: – Это может быть, прокуратор. Прокуратор, видимо, все не мог расстаться с этим вопросом об убийстве человека из Кириафа, хотя и так уж все было ясно, и спросил даже с некоторой мечтательностью: – А я желал бы видеть, как они убивали его. – Убит он с чрезвычайным искусством, прокуратор, – ответил Афраний, с некоторой иронией поглядывая на прокуратора. – Откуда же вы это-то знаете? – Благоволите обратить внимание на мешок, прокуратор, – ответил Афраний, – я вам ручаюсь за то, что кровь Иуды хлынула волной. Мне приходилось видеть убитых, прокуратор, на своем веку! – Так что он, конечно, не встанет? – Нет, прокуратор, он встанет, – ответил, улыбаясь философски, Афраний, – когда труба мессии, которого здесь ожидают, прозвучит над ним. Но ранее он не встанет! – Довольно, Афраний. Этот вопрос ясен. Перейдем к погребению. – Казненные погребены, прокуратор. – О Афраний, отдать вас под суд было бы преступлением. Вы достойны высочайшей награды. Как было? Афраний начал рассказывать и рассказал, что в то время, как он занимался делом Иуды, команда тайной стражи, руководимая его помощником, достигла холма, когда наступил вечер. Одного тела на верхушке она не обнаружила. Пилат вздрогнул, сказал хрипло: – Ах, как же я этого не предвидел! – Не стоит беспокоиться, прокуратор, – сказал Афраний и продолжал повествовать: – Тела Дисмаса и Гестаса с выклеванными хищными птицами глазами подняли и тотчас же бросились на поиски третьего тела. Его обнаружили в очень скором времени. Некий человек... – Левий Матвей, – не вопросительно, а скорее утвердительно сказал Пилат. – Да, прокуратор... Левий Матвей прятался в пещере на северном склоне Лысого Черепа, дожидаясь тьмы. Голое тело Иешуа Га-Ноцри было с ним. Когда стража вошла в пещеру с факелом, Левий впал в отчаяние и злобу. Он кричал о том, что не совершил никакого преступления и что всякий человек, согласно закону, имеет право похоронить казненного преступника, если пожелает. Левий Матвей говорил, что не хочет расстаться с этим телом. Он был возбужден, выкрикивал что-то бессвязное, то просил, то угрожал и проклинал... – Его пришлось схватить? – мрачно спросил Пилат. – Нет, прокуратор, нет, – очень успокоительно ответил Афраний, – дерзкого безумца удалось успокоить, объяснив, что тело будет погребено. Левий, осмыслив сказанное, утих, но заявил, что он никуда не уйдет и желает участвовать в погребении. Он сказал, что не уйдет, даже если его начнут убивать, и даже предлагал для этой цели хлебный нож, который был с ним. – Его прогнали? – сдавленным голосом спросил Пилат. – Нет, прокуратор, нет. Мой помощник разрешил ему участвовать в погребении. – Кто из ваших помощников руководил этим? – спросил Пилат. – Толмай, – ответил Афраний и прибавил в тревоге: – Может быть, он допустил ошибку? – Продолжайте, – ответил Пилат, – ошибки не было. Я вообще начинаю немного теряться, Афраний, я, по-видимому, имею дело с человеком, который никогда не делает ошибок. Этот человек – вы. Левия Матвея взяли в повозку вместе с телами казненных и часа через два достигли пустынного ущелья к северу от Ершалаима. Там команда, работая посменно, в течение часа выкопала глубокую яму и в ней похоронила всех трех казненных. – Обнаженными? – Нет, прокуратор, – команда взяла с собой для этой цели хитоны. На пальцы погребаемым были надеты кольца. Иешуа с одной нарезкой, Дисмасу с двумя и Гестасу с тремя. Яма закрыта, завалена камнями. Опознавательный знак Толмаю известен. – Ах, если б я мог предвидеть! – морщась, заговорил Пилат. – Ведь мне нужно было бы повидать этого Левия Матвея... – Он здесь, прокуратор! Пилат, широко расширив глаза, глядел некоторое время на Афрания, а потом сказал так: – Благодарю вас за все, что сделано по этому делу. Прошу вас завтра прислать ко мне Толмая, объявив ему заранее, что я доволен им, а вас, Афраний, – тут прокуратор вынул из кармана пояса, лежавшего на столе, перстень и подал его начальнику тайной службы, – прошу принять это на память. Афраний поклонился, молвив: – Большая честь, прокуратор. – Команде, производившей погребение, прошу выдать награды. Сыщикам, упустившим Иуду, выговор. А Левия Матвея сейчас ко мне. Мне нужны подробности по делу Иешуа. – Слушаю, прокуратор, – ответил Афраний и стал отступать и кланяться, а прокуратор хлопнул в ладоши и закричал: – Ко мне, сюда! Светильник в колоннаду! Афраний уже уходил в сад, а за спиною Пилата в руках слуг уже мелькали огни. Три светильника на столе оказались перед прокуратором, и лунная ночь тотчас отступила в сад, как будто Афраний увел ее с собою. Вместо Афрания на балкон вступил неизвестный маленький и тощий человек рядом с гигантом кентурионом. Этот второй, поймав взгляд прокуратора, тотчас отступил в сад и скрылся. Прокуратор изучал пришедшего человека жадными и немного испуганными глазами. Так смотрят на того, о ком слышали много, о ком и сами думали и кто наконец появился. Пришедший человек, лет под сорок, был черен, оборван, покрыт засохшей грязью, смотрел по-волчьи, исподлобья. Словом, он был очень непригляден и скорее всего походил на городского нищего, каких много толчется на террасах храма или на базарах шумного и грязного Нижнего Города. Молчание продолжалось долго, и нарушено оно было странным поведением приведенного к Пилату. Он изменился в лице, шатнулся и, если бы не ухватился грязной рукой за край стола, упал бы. – Что с тобой? – спросил его Пилат. – Ничего, – ответил Левий Матвей и сделал такое движение, как будто что-то проглотил. Тощая, голая, грязная шея его взбухла и опять опала. – Что с тобою, отвечай, – повторил Пилат. – Я устал, – ответил Левий и мрачно поглядел в пол. – Сядь, – молвил Пилат и указал на кресло. Левий недоверчиво поглядел на прокуратора, двинулся к креслу, испуганно покосился на золотые ручки и сел не в кресло, а рядом с ним, на пол. – Объясни, почему не сел в кресло? – спросил Пилат. – Я грязный, я его запачкаю, – сказал Левий, глядя в землю. – Сейчас тебе дадут поесть. – Я не хочу есть, – ответил Левий. – Зачем же лгать? – спросил тихо Пилат, – ты ведь не ел целый день, а может быть, и больше. Ну, хорошо, не ешь. Я призвал тебя, чтобы ты показал мне нож, который был у тебя. – Солдаты отняли его у меня, когда вводили сюда, – сказал Левий и добавил мрачно: – Вы мне его верните, мне его надо отдать хозяину, я его украл. – Зачем? – Чтобы веревки перерезать, – ответил Левий. – Марк! – крикнул прокуратор, и кентурион вступил под колонны. – Нож его мне дайте. Кентурион вынул из одного из двух чехлов на поясе грязный хлебный нож и подал его прокуратору, а сам удалился. – А у кого взял нож? – В хлебной лавке у Хевронских ворот, как войдешь в город, сейчас же налево. Пилат поглядел на широкое лезвие, попробовал пальцем остер ли нож зачем-то и сказал: – Насчет ножа не беспокойся, нож вернут в лавку. А теперь мне нужно второе: покажи хартию, которую ты носишь с собой и где записаны слова Иешуа. Левий с ненавистью поглядел на Пилата и улыбнулся столь недоброй улыбкой, что лицо его обезобразилось совершенно. – Все хотите отнять? И последнее, что имею? – спросил он. – Я не сказал тебе – отдай, – ответил Пилат, – я сказал – покажи.

The script ran 0.017 seconds.