1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
— Ну что ты такая грустная! Ну улыбнись, — гулил Олег Трудович. — Ну сдох твой паренек — ничего не поделаешь. Нельзя же так огорчаться…
И вдруг он все понял. И ученик за окружной дорогой, и галстук от Диора, и постельная необязательность жены, и бигуди, и даже полное исчезновение Вадима Семеновича из семейных разговоров после возвращения из Новгорода — все это, как и многое прочее, внезапно сложилось в отчетливую до оторопи картину. Есть такие тесты на внимательность. Смотришь — и кажется, что это простое нагромождение пятен, а пригляделся — и внял: так это же большая рыбка за маленькими гонится!
— Петушок сдох! — вслух сказал Башмаков и даже засмеялся.
Нет, его не терзали ярость и муки ревности, он даже ни на мгновение не пытался представить себе волосатую поясницу историка (почему-то он был убежден, что поясница у Вадима Семеновича волосатая), обхваченную скрещенными Катиными ногами. Все осознание случившегося произошло на каком-то бестелесном уровне, точно между мужчинами и женщинами вообще не бывает ничего физического, а измена — что-то вроде откровенного разговора с посторонним человеком. Возможно, это было связано с тем, что он никогда не видел живьем Вадима Семеновича и тот был для него только неким символом, абстракцией, знаком измены… Зато Башмаков ощутил в душе некую безответственную легкость — и цепь, прочно связывавшая его с женой, цепь, звеньями которой были его измены и обиды, причиненные Кате, разорвалась. Он встал, вышел на балкон и перелез на соседскую сторону. Балконная дверь оказалась приоткрыта.
— Ты чего? — спросил Анатолич, отрываясь от телевизора.
— Ты меня не видел! — предупредил Башмаков и двинулся к выходу.
— Поссорились, что ли?
— Нет, не поссорились… Я прогуляюсь…
Он вышел на улицу, поймал первую же машину, выгреб из карманов все деньги — их как раз хватило, чтобы добраться до Нины Андреевны и остаться там навсегда. Шофер всю дорогу вздыхал, что продешевил, и рассказывал о том, как сдуру выкупил у таксопарка «Волгу», а теперь ишачит практически на бензин и запчасти. Раньше хоть ночью можно было на водке наварить, а теперь вон ее, проклятой, на каждом шагу — залейся…
— Чего молчишь?
— У меня петушок сдох.
— А-а…
Потом ехали молча. Таксист покрутил колесико приемника и нашел какую-то политическую передачу. Тот самый профессор, с которым вместе Башмаков некогда получал партвыговор, соловьисто расписывал светлое будущее России. Но для этого, твердил он, нужно буквально за несколько лет создать класс собственников, поэтому каждый предприимчивый россиянин должен приватизировать все, что, как говорится, плохо лежит.
— Скажите, — спросил профессора ведущий, — а если потом придут из милиции и скажут, что все это лежало, оказывается, хорошо?
— Кто не рискует, тот не пьет шампанское! — ответил профессор и хихикнул.
Интервью закончилось, и пропикало одиннадцать.
Возле памятного подъезда стояли новые лавочки. Появился даже кодовый замок, но он не работал. На лестничной площадке царил знакомый мусорный дух, вызвавший вдруг у Олега Трудовича по прихотливой мужской ассоциации радостное шевеление плоти. На двери, как и прежде, висел ящик с наклеенными логотипами «Комсомольской правды» и журнала «Шахматы и шашки». Башмаков нажал кнопку звонка и решил: если Рома спит, то сразу, ничего не говоря, он подхватит Нину Андреевну и отнесет в спальню…
— Ты? — только и вымолвит она.
— Я, — ответит он. — Ты же сказала, что будешь ждать. Вот я и пришел. Навсегда.
Дверь отворил лысый мужик, одетый в синие спортивные штаны и майку. На майке две большие пешки, черная и белая, пожимали друг другу руки на фоне земного шара. Лицо у лысого было отстраненно-сосредоточенное, как у человека, привыкшего обдумывать свои ходы.
— Вам кого? — спросил он, не прерывая раздумий и даже не удивляясь позднему звонку.
— Мне бы Рому! — вдруг ответил Башмаков.
— Рома в армии.
— Давно?
— Только забрали. А вы кто?
— Я? Я с ним в шахматы иногда играл…
— Теперь через два года.
Сквозь шум душа из ванной донесся голос Нины Андреевны:
— Звереныш, кто там пришел?
Дверь ванной выходила прямо в прихожую. Башмаков сразу почувствовал витающую в воздухе ароматную шампуневую сырость, а теперь отчетливо вообразил, как вот прямо сейчас, всего в метре от него, за тонкой перегородочкой обнаженная Нина Андреевна стоит под струями. И вода, стекая по упругому животу, свивает курчавые волоски в мокрый трогательный клинышек. Они часто принимали душ вместе, и Нина Андреевна обязательно говорила: «А сейчас мы помоем звереныша!»
— Звереныш, это кто пришел? — повторила из-за двери она.
— Это к Роме!
— Пусть подождут. Я уже выхожу. А почему так поздно? Что-нибудь случилось?
— Да, а в самом деле, почему так поздно?
— Я тут мимо ехал… Будете писать ему в армию, передавайте от меня привет!
— От кого?
— Он знает…
— Ах, ну конечно!
В ванной оборвался шелест воды, и раздался ясный теперь голос Нины Андреевны:
— Я выхожу-у!
Башмаков стремглав сбежал по лестнице и кустами, чтобы даже из окна его не было видно, выбрался со двора на улицу. Денег у него не оказалось даже на метро, и он долго собирался с духом, прежде чем подойти к контролерше в форменке и путано объяснить, что потерял кошелек. Старушка посмотрела на него так долго и пристально, будто просился он не в метро, а минимум на секретный объект, потом покачала головой и презрительно кивнула — мол, проходи, прощелыга ты эдакий!
На его осторожный звонок открыл Анатолич. Судя по сощуренным глазам, он уже улегся.
— Извини.
— Ладно… Нагулялся?
— От души.
Башмаков перелез через перила. Он на цыпочках прошел мимо спящей Дашки. Катя лежала в постели и читала «Комментарии к „Евгению Онегину“» Лотмана. Она или вообще не заметила полуторачасового отсутствия мужа, или просто сделала вид, что не заметила.
— Я еще почитаю, — сказала Катя, на минуту оторвавшись от книги. И Башмаков вдруг почувствовал к жене жгучую ненависть, перерастающую в необыкновенное, чудовищное, знобящее вожделение. Он сорвал с себя одежду, отмел всяческие отговорки и ссылки на то, что Дашка еще не спит, погасил свет и набросился на Катю. Борясь в потемках, Олег Трудович грубо прорвал сопротивление жены и, постыдно заломив ее тело, опустошился с зубовным скрежетом.
— Что с тобой? — спросила Катя.
Она включила ночник, отдышалась и подобрала с пола книгу.
— Петушок сдох! — ответил Башмаков.
21
Эскейпер открыл скрипучую дверцу гардероба. «Надо же, так и не смазал, а ведь сколько раз собирался!»
Он отправился на кухню, достал из-под мойки пластиковую емкость с остатками подсолнечного масла, сунул в горлышко указательный палец и перевернул бутылку. В следующий миг, подставив ковшиком ладонь под стекающие с намасленного пальца капли, Башмаков бегом вернулся к гардеробу, смазал латунные петельки и попробовал — больше не скрипело. Потом он зашел в ванную и сначала с помощью мыла, а потом и порошка «Ариэль» отмыл испачканные руки. Сделав все это и воротившись в комнату, Олег Трудович вдруг забыл, зачем, собственно, полез в гардероб. «Склероз — лучший способ бегства от действительности. Ах да, галстуки… Галстуки, галстуки — теплого мая привет…» Галстуки висели на специальной планочке на внутренней стороне дверцы.
«А что такое галстуки? Галстуки — это биография мужчины, запечатленная особой формой узелкового письма… Где же я это читал? Где-то читал…»
И ведь на самом деле в этих узких разноцветных кусках материи была записана вся его, башмаковская, жизнь. Во всяком случае, жизнь с Катей точно уж записана… Вот в этом широченном, с золотистыми парчовыми завитушками галстуке он женился. Сейчас повяжи такой, скажем, отправляясь в ресторан, и тебя примут за идиота. Девушка тебя разлюбит, а метрдотель прикажет охране приглядывать за тобой повнимательнее. Впрочем, если все остальное — рубашка, костюм, ботинки, часы — высший класс, тебя сочтут не идиотом, а, наоборот, продвинутым. И ты можешь снова ввести в моду вот такую павлинятину. Но для этого лучше, конечно, появиться не в ресторане, а в телевизоре. Олег Трудович потрогал галстук — ткань на ощупь напоминала портьерную… А вот другой галстук — поуже и покороче, красно-синий, клетчатый, как юбка-шотландка, и с вечным узлом на резиночке. В этом галстуке Олег Трудович ходил на работу в райком. Надо сказать, завязывать галстук быстро и красиво он так и не научился. Обычно помогала Катя. На работу в райком из их спального района дорога была неблизкая, автобусы вечно куда-то проваливались, а потом появлялись сразу стаями. В очереди на остановке зло шутили, что водилы не выезжают с конечной, пока не доиграют партию в домино. Возможно, так оно и было… А опаздывать в райком нельзя ни в коем случае! Покойный Чеботарев раз-два в месяц (в какой именно день — не угадаешь) любил без пяти девять прохаживаться в скверике перед райкомом, похлопывая по ладони своей знаменитой зеленой книжицей. Номенклатурная шелупонь летела от автобусной остановки, как на юношеской спартакиаде. Кстати, сотрудники, прибывшие на собственных машинах, оставляли тачки за квартал и чесали к месту службы на всякий случай показательным пешеходным аллюром. Был случай, когда перспективный, только что назначенный замзавотделом прикатил на новенькой темно-синей «семерке» и поставил ее прямо у дверей райкома. Чеботарев, восхищенно цокая языком, обошел «жигуленок», встал рядом и у каждого пробегавшего мимо сотрудника радостно спрашивал:
— Хороша машинка? А?
На ближайшем заседании бюро райкома он разжаловал замзава в инструкторы, сказав при этом исторические слова:
— Партия не имеет права жрать большой ложкой, если народ ест маленькой. Запомните! Бедный марксистско-ленинский романтик Федор Федорович! От каких чудовищных разочарований он уберег себя, застрелившись в 91-м!
Пошел в народ и другой афоризм Чеботарева: «Женщина в брюках — это так же противоестественно, как мужчина без галстука!» Гонял он брючниц и безгалстучников страшно. Одного докладчика поманил пальцем, снял с себя галстук и затянул на шее нарушителя этикета поверх свитера. Тот так и выступал. Кстати, всех опоздавших Чеботарев записывал и лишал еженедельного райкомовского продовольственного заказа.
— Пусть-ка в гастроном сходят, понюхают, чем народ живет! Чтобы утром не терять ни минуты и, не дай Бог, опоздать, Олег Трудович купил себе этот галстук на резиночке: застегнул крючочек, подхватил портфель — и вперед в светлое будущее!
В «Альдебаране» Башмаков специально не носил галстуков: во-первых, надоели после райкома, а во-вторых, не хотелось этой номенклатурной деталью в одежде подтверждать обидное прозвище «Товарищ из центра». Первым его альдебаранским галстуком стал этот — темно-синий с маленькой алой аббревиатуркой «ВВС», означавшей — «Британская строительная корпорация». В этом галстуке, подаренном Петром Никифоровичем, Олег Трудович защищал кандидатскую диссертацию.
А у тестя галстук от ВВС объявился при довольно необычных обстоятельствах. Петр Никифорович принимал по министерской разнарядке английскую делегацию. По этому случаю у дверей ремстройконторы прикрепили роскошную вывеску, в кабинете заменили мебель, стоявшую там с довоенных времен, а всем рабочим выдали новенькие болоньевые зеленые куртки с надписью «Мосстрой» и пластмассовые оранжевые шлемы с буквами «СССР». Шлемы они, по сценарию, разработанному в главке, должны были подарить англичанам в качестве сувениров. Двое рабочих, кстати, специально забюллетенили, чтобы не присутствовать на братании с иностранными коллегами и таким образом сохранить понравившиеся шлемы. Петр Никифорович страшно еще возмущался по этому поводу. Англичане же отдарились галстуками, и тестю из-за отсутствия двух рабочих досталось сразу три штуки. Один он оставил себе. Второй вручил зятю. Третий презентовал Нашумевшему Поэту. И здесь приключилась замечательная история. Нашумевший Поэт начал демонстративно расхаживать в этом галстуке по Дому литераторов, специально даже расстегнув пиджак, чтобы завистливая писательская дребедень непременно видела пикантную аббревиатурку «ВВС». Естественно, появились вопросы. Нашумевший Поэт уверял доверчивых литераторов, будто галстук этот ему вручили в Лондоне, на радиостанции Би-би-си, после выступления…
— А мы что-то не слышали… — удивлялись коллеги, ежевечерне припадавшие к приемникам, чтобы послушать антисоветчину, едва пробивавшуюся сквозь эфирный треск…
— Заглушили, — тонко улыбался Нашумевший Поэт, — боятся правды…
Разумеется, кто-то из собратьев по перу мгновенно стукнул куда положено. Нашумевшего вызвали на Лубянку и отчихвостили, строго-настрого запретив повязывать антисоветский галстук и распространять небылицы о выступлении по Би-би-си. Обо всем этом Башмаков прочитал недавно в книге мемуаров Нашумевшего Поэта под названием «Одиночка». Но почему-то ни о Петре Никифоровиче, ни о подлинном происхождении галстука в книжке ничего не было. Глава называлась «Роковой узел» и повествовала о том, как за ношение галстука, подаренного поэту благодарным коллективом радиостанции Би-би-си, костоломы из КГБ на пять лет сделали его невыездным. В конце шло длинное стихотворение, заканчивавшееся такими строчками:
Я жил в стране, разгульной и вихрастой,
Где лес до неба и без края степь…
Я жил в стране, где за английский галстук
Сажали, словно пса, меня на цепь!
Однако потом Олег Трудович прочитал в «Московском комсомольце» интервью бывшего гэбэшного генерала, обойденного очередным званием и ставшего в этой связи страшным разоблачителем. Генерал писал, будто Нашумевший Поэт с юных лет выполнял деликатные поручения Конторы, а вся история с галстуком, специально привезенным для этой цели из Англии, была тонко продуманной и коварной операцией. КГБ хотел подманить к якобы обиженному властью вольнописцу вражескую агентуру… И подманил!
«Черт их там всех разберет! — вздохнул Башмаков. — Но стихи получились хорошие…»
После галстука с буковками «ВВС» последовал вот этот, темно-коричневый с палевыми горошинками, подаренный Ниной Андреевной вскоре после того, как Башмакова назначили начальником отдела. И по понедельникам на директорскую планерку он стал являться в галстуке. Нина Андреевна очень обижалась, если любовник повязывал какой-то другой, не ею подаренный галстук.
Затем случился новый, довольно длительный безгалстучный период. Зачем, в самом деле, новые галстуки безработному, челноку или сторожу автостоянки? В театр можно и старый повязать… Но только не тот — изменный, от Диора. Катя, кстати, делала вид, будто такого галстука у мужа вообще нет.
А потом появился сразу целый ворох новых галстуков. Это когда он устроился в «Лось-банк». Олег Трудович обнаружил, что его сослуживцы каждый день меняют галстуки и что заявляться в течение недели в одном и том же, даже самом великолепном, галстуке вроде как неприлично. В следующий понедельник — пожалуйста. Этот комплект, наподобие женских трусиков, так и назывался — «неделька». Был даже такой дежурный комплимент:
— «Неделька» у тебя что надо!
— В Голландии прихватил…
Башмаков пожаловался Кате на свое, так сказать, галстучное несоответствие занимаемой должности — но она поначалу даже возмутилась:
— Как это у тебя нет галстуков? Я тебе сейчас не на неделю, а на месяц наберу!
Жена решительно подошла к гардеробу, открыла дверь и первое, что ей бросилось в глаза, был тот, изменный, диоровский, купленный для Вадима Семеновича. На следующий день Катя повезла мужа на Арбат, в магазин «Подарки», но обнаружилось, что более-менее приличный галстук стоит тридцать долларов…
— Боже, на эти деньги неделю жить можно!
— Можно и месяц, — злопамятно улыбнулся Олег Трудович.
Тогда они поехали в Лужники и, потолкавшись на огромном вещевом рынке, поглотившем это спортивное некогда пространство, на те же тридцать долларов купили целую «недельку». Если не очень присматриваться, галстуки вполне можно было принять за фирменные. Но, оказавшись рядом с настоящим диоровским, они сразу как-то подешевели, в общем, стали тем, чем были на самом деле, — корейской дрянью, схваченной на толкучке. Зато в галстуке от Диора на фоне этих подделок, наоборот, проступила некая врожденная аристократичность, копившаяся многими поколениями и уходившая в глубину веков, к истокам, к великому предку — к какому-нибудь кружевному жабо, которое носил любовник Людовика ХIII…
Догадавшись об отношениях Кати и Вадима Семеновича, Башмаков поклялся никогда не повязывать этот изменный галстук. Никогда! Но клятву не сдержал. Он повязывал его три или даже четыре раза. В первый раз — когда отвозил Принцессе предсмертное письмо Джедая…
Впрочем, Башмаков так до конца и не был уверен в смерти Каракозина. Он же не хоронил его и не видел в гробу, утихшим и овосковевшим, как Бориса Исааковича. Ах, Борис Исаакович, Борис Исаакович!..
Случилось это во время демонстрации. В 93-м. Башмаков там, конечно, не был, а подробности узнал во время поминок. Поначалу митинговать собирались на площади Гагарина, но потом толпа двинулась по привычке на Манежную — там прокричать: «Банду Ельцина под суд!» — чтобы этот беспалый белобилетник слышал и трепетал в своем кремлевском логове. Борис Исаакович был, как всегда, в генеральском мундире, при наградах и, как всегда, шел в первых рядах с красным флагом на свинчивающемся древке. Рядом шагал верный Джедай с гитарой. Толпа дошла до омоновцев, перегородивших Ленинский проспект, и остановилась. Точнее, остановились первые шеренги, а задние все подходили и подходили от площади Гагарина, туже и туже сжимая народную пружину. Башмаков запомнил это выражение — «народная пружина», брошенное на поминках говорливым есаулом Гречко.
«Я даже вначале не понял, — вспоминал есаул после второй. — Стоим. Впереди эти, в касках, со щитами, как псы-рыцари… Стоим. Спиной прямо чувствую, как сзади, понимаешь, народная пружина сжимается… И вдруг слышу звон. Сначала думал — в ушах. У меня так от давления бывает. Прислушался — нет, не в ушах! Огляделся и понял: медали звенят! Фронтовиков-то тысяч десять было, не меньше. Сзади напирают, толкаются — и медали звенят… Звенят! Прямо-таки набат мести! Никогда не забуду!..» Борис Исаакович подошел к омоновцам и строгим голосом спросил:
— Почему не пускаете?
— А куда надо? — спросил омоновец.
— К Кремлю!
— Не положено, отец!
— В 45-м было положено, а теперь не положено…
— Отец, ты сам человек военный. Должен понимать: приказ есть приказ.
— А если вам прикажут по фронтовикам стрелять? Тогда что?
— Да что ты с ним пустоболишь? — крикнул, подбегая, другой омоновец, явно офицер. — Он же провокатор!
— Эй, ты, охломоновец, — вмешался Джедай, — соображай, с кем разговариваешь!
— А с кем я разговариваю?
— У тебя теперь каска вместо башки? В погонах не разбираешься?
— Ага… А чего так слабо? Мог бы на Арбате и маршальские купить!
— Не сметь! — возвысил голос Борис Исаакович. — Я генерал Советской Армии!
«Ты понимаешь, — удивлялся на поминках после четвертой есаул Гречко, — Исакыч-то обычно не картавил. Только когда запсиховывал, из него тогда это еврейское „р“ и перло… Он как закричит: „Я генер-рал Советский Ар-р-рмии!“ Ты уж меня, Трудыч, прости, но у него на самом деле как-то не по-русски получилось…»
— Ах ты, жидяра, китель чужой напялил, — крикнул офицер, — и еще выстёбывается!
— Что? Что ты сказал, сопляк? — Борис Исаакович двинулся на него.
— А вот что я тебе, тварь порхатая, сказал! — и омоновец с размаху ударил генерала резиновой палкой по голове.
Джедай хотел броситься наперерез, но не успел.
Генеральская фуражка слетела и откатилась. Удар был довольно сильный, но, конечно, не смертельный. Смертельной оказалась обида. Борис Исаакович схватился за грудь, захрипел и стал заваливаться.
Каракозин и Гречко еле успели его подхватить.
— Врача! — закричал Джедай.
— Вот тебе врача!
Офицер хотел ударить и Джедая, но есаул успел схватиться за дубинку и вытащить омоновца из цепи. С этого, собственно, и началось то печально знаменитое побоище ветеранов, много раз потом описанное газетами и показанное по телевизору. Каракозин, прикрывая собой хрипящего генерала, стал вытаскивать его из толпы. Но по рядам уже побежало: омоновцы генерала забили!
— Какого генерала?
— Исакыча!
— Су-у-уки!
Генералов среди митинговавших было немного. Но главное — Борис Исаакович с Джедаем не пропускали ни одной демонстрации — «Исакыча» и «Андрюху с гитарой» знали многие. Народ озверел — начали отрывать от плакатов и знамен древки и, как острогами, бить ими омоновцев. Появились и предусмотрительно заточенные арматурины. Булыжники и кирпичи, невесть откуда взявшиеся посреди асфальтового Ленинского проспекта, забухали о щиты.
«Мне самому в поясницу таким бульником зазвездячили! — жаловался после шестой есаул Гречко. — Я потом неделю перекособочившись ходил. Но того охламоновца я все ж таки умял! Умя-ал!»
Джедай наконец вынес из толпы Бориса Исааковича и подтащил к крытому КрАЗу, стоявшему в арке дома. В кабине сидел водитель. Джедай распахнул дверь и крикнул:
— Его надо в больницу! В больницу!
Водитель, ничего не говоря, ударил Джедая каблуком в лицо и захлопнул дверь. Рыцарь поднялся, снова открыл дверь, успел схватить водителя за ногу, выдернул из кабины и швырнул на землю с такой силой, что тот отключился. Затем Каракозин втащил на сиденье генерала, уже не подававшего признаков жизни. Ключ торчал в замке зажигания, и мотор работал, но все вокруг было запружено людьми. Единственный способ: сигналя, проехать по тротуару…
«Ты понимаешь, — рассказывал есаул Гречко, закусывая. — Я из толпы-то выбрался, смотрю, КрАЗ выруливает, а на подножке охламоновец болтается, как цветок в проруби, и дверь старается открыть. Вдруг КрАЗ дает резко вправо и охламоновца по стене, как мармеладку. А эти уже бегут, свистят… И вдруг смотрю, из кабины выскакивает Андрюха и в подворотню. Хрен поймаешь! Ну, эти подбежали — сначала своего со стенки соскоблили, а потом и Исакыча из кабины вынули… Я тогда понял, Джедай-то хотел по тротуару проскочить, свернуть к Донскому, там Соловьевская больница. Не получилось. А Исакыча нам только через неделю отдали… Не хотели отдавать, но мы через Совет ветеранов затребовали…»
О том, что Борис Исаакович умер во время демонстрации, Башмаков узнал только тогда, когда ему позвонил Гречко и вызвал на похороны. В дневных же новостях смутно сообщили о сердечном припадке (не приступе, а именно припадке!) у кого-то из демонстрантов, и один крупный отечественный кардиолог в интервью рассказал о том, что люди со слабым сердцем, особенно пожилые, оказавшись в толпе, попадают как бы в мощное, агрессивное, черное энергетическое поле — и это может даже стоить им жизни… Вывод: пожилым на демонстрации вообще лучше не ходить.
Зато гибель омоновца, снятую телевизионщиками, крутили в эфире несколько дней. Показывали детские и школьные фотографии погибшего, его плачущую мать, приехавшую на похороны сына из Сланцев, показывали рыдающую вдову с малыми детьми… Показали и фоторобот предполагаемого убийцы, но Башмакову даже в голову не пришло, что искусственное лицо на экране — Каракозин. Как вообще по этим картинкам преступников ловят — непостижимо!
Бориса Исааковича похоронили на Востряковском кладбище, не в той части, где лежал Петр Никифорович, а в другой, где мало крестов и много шестиконечных звезд. Опустили рядом с его незабвенной Асенькой. Провожавших было человек пятнадцать, в основном плохо одетые, с сумрачными лицами активисты Партии революционной справедливости. Из родственников и сослуживцев явилось буквально два-три человека. Одну старушку в старомодной шляпке Башмаков узнал. Это была Изольда Генриховна. А в сухоньком лысом старичке он угадал неудавшегося самоубийцу Комаряна по страшной вмятине на виске.
— Какой ужас! — воскликнула Изольда Генриховна, тоже узнав Башмакова и обрадовавшись. — Какой ужас! Борис Исаакович всю жизнь им отдал! Всю жизнь… А они? За что?!
— А Борька не прилетел? — спросил Башмаков.
— Нет. — старушка отвела глаза. — у него неприятности, а у Леонида Борисовича микроинфаркт… Какой ужас! Никого рядом — ни сына, ни внука. Одно утешение: теперь он уже с Асенькой не расстанется…
Говорили речи. Комарян — о том, как покойного любили солдаты, какой он был бесстрашный боевой офицер и как ему всегда хотелось быть похожим на Андрея Болконского. Изольда Генриховна — про то, каким замечательным он был отцом, дедом, а главное — мужем.
— Ася была самой счастливой женщиной на свете, самой счастливой… — старушка зарыдала, и ее стали успокаивать.
Есаул Гречко говорил про то, что без Бориса Исааковича Партия революционной справедливости осиротела. Он даже упомянул Джедая, как верного друга усопшего, но соратники сделали ему страшные глаза — и Гречко осекся. В заключение своей долгой речи он вдруг выхватил из-за пазухи огромный, наверное, времен войны вальтер и хотел произвести салют в соответствии с воинскими обычаями. Насилу отговорили.
— Прощаемся! — тихо распорядился похоронщик, с интересом рассматривая генеральский мундир усопшего.
Башмаков подошел. Борис Исаакович лежал в гробу — маленький, седой, жалкий. Трудно было вообразить, что этот человеческий остаток был когда-то храбрым офицером, пылким любовником, мудрым профессором. Олег Трудович вздохнул, наклонился и сделал вид, будто целует его в лоб. Он никогда по-настоящему не целовал покойников. Никогда, даже отца… Похоронщики быстро забросали гроб землей, точно ставили какой-то рекорд по скоростному закапыванию могил. Поминали в пельменной неподалеку от метро «Юго-западная», но туда пошли только активисты Партии революционной справедливости и Башмаков. Обсуждали демонстрацию, говорили, что, если бы несколько акээмов и дюжину гранат, можно было бы в тот же день покончить с Ельциным, которого почему-то упорно именовали Елкиным. Крепко напились. Есаул плакал и твердил, что за Бориса Исааковича он будет развешивать эту жидовскую власть на фонарях, и все порывался достать вальтер. Выпили за Джедая.
— А где он? — простодушно спросил Олег Трудович.
Все посмотрели на Башмакова с недобрым интересом.
— Далеко, — ответил Гречко. — Но я его скоро увижу…
— Скажи, чтобы позвонил мне! Друг тоже называется.
— Скажу.
Но Каракозин не позвонил. Джедай вообще исчез. Как испарился. Однажды Башмаков сидел около своего любимого аквариума и наблюдал степенную рыбью жизнь, как вдруг из кухни раздался крик Кати:
— Тапочкин, скорее! Иди сюда!
Катя иногда так вот громко звала его, если видела на экране именно такое платье, какое мечтала купить. Он нехотя отправился на крик. Жена стояла возле телевизора. На экране были бородатые мужики в камуфляже, увешанные оружием, а закадровый голос с философской иронией рассказывал об отдельных россиянах, которым скучно строить капитализм, и поэтому они отправились воевать в Абхазию, являющуюся, как известно, неотъемлемой частью суверенной Грузии. Среди стоявших Башмаков с изумлением узнал есаула Гречко.
— Знаешь, кого только что показали?
— Джедая?
— Да. Откуда ты знаешь? Он был в темных очках и с бородой, но я все равно узнала… Подожди, может, снова покажут.
Но снова его не показали.
— Это точно был он?
— Не знаю… — начала сомневаться Катя. — но очень похож!
— А он был с гитарой?
— Нет, без гитары.
— Тогда, наверное, не он.
22
Эскейпер взял с дивана гитару, пристроил на коленях и попытался сообразить простенький аккорд — но ничего, кроме какого-то проволочного дребезжания, у него не вышло. А на подушечках пальцев, прижимавших струны к грифу, образовались синеватые промятинки с крохотными рубчиками. У Каракозина, он помнил, эти самые подушечки от частой и буйной игры на гитаре затвердели, почти ороговели, и когда Джедай в раздражении барабанил по столу пальцами, звук был такой, словно стучат камнем по дереву. Зато как он играл, какие нежные чудеса выщипывал из своей гитары! «А интересно получается, — неожиданно подумал Башмаков, — чем нежнее пальцы, тем грубее звук, и, наоборот, чем грубее пальцы, тем звук нежнее… А что, глубоко… Может, на Кипре книжки попробовать писать? Нельзя же, в самом деле, всю оставшуюся жизнь только и обслуживать пробудившиеся Ветины недра! „Закогти меня, закогти меня!“ — „Что я, филин, что ли?..“»
Эскейпер встал и, раздраженно пощипывая струны, подошел к окну. На свету сквозь большое черное пятно, расплывшееся на тыльной стороне гитары, угадывались кусок слова «счастье» и замысловатая, даже канцелярская роспись барда Окоемова. Такие автографы характерны не для творческих людей, а для чиновников, визирующих финансовые документы, или для учителей, опасающихся, что школьники подделают их росписи в дневниках. Вот у Кати, например, роспись на первый взгляд несложная, но с такой хитрой загогулинкой, что фиг подделаешь. Умела это делать только одна Дашка, и к ней вся школа бегала за помощью… Боже, что было, когда все это открылось! Взбешенная Катя, ворвавшись в квартиру, стала выдергивать ремень прямо из брюк обомлевшего Башмакова. Дашка поначалу решила, что это возмездие за разбитую чешскую салатницу, и даже начала плакать от вопиющего несоответствия преступления наказанию: ее никогда не пороли. Но тут у Кати вырвалось:
— Ах ты, мерзавка! Подпись она мою научилась подделывать!
И удивительное дело: слезы на Дашкиных щеках мгновенно высохли, и еще несколько ременных вытяжек (Катя быстро выдохлась) она приняла без звука и почти как должное. А где-то через полчаса подбрела к надутой Кате и пропищала:
— Прости, мамочка!
Обычно из нее это «мамочка» было клещами не вытащить. Настырная девочка. А теперь вот скоро родит…
Эскейпер посмотрел из окна вниз: капот «форда» был закрыт, но зато ноги Анатолича торчали прямо из-под кузова. Сверху казалось, будто машина придавила его всей своей тяжестью — насмерть.
«А вот странно, — подумал Башмаков, — человек действительно перед смертью вспоминает всю свою жизнь? Допустим, вспоминает. А если смерть мгновенная? Вот если, например, прыгнуть отсюда, с одиннадцатого этажа, — много ли успеешь вспомнить, пока долетишь? Ни хрена не успеешь! Да это и не нужно. Там, наверху, из тебя всю твою память вынут, как кассету из сломавшегося видака, просмотрят и вынесут приговор. А с другой стороны, человек состоит ведь не только из своей памяти, но еще из того, каким он засел в памяти других людей. Это тоже там должны учитывать! Значит, обязаны дождаться, пока умрут все, кто знал усопшего, чтобы их „кассеты“ тоже просмотреть. Э-э, нет! Зачем ждать? Информацию можно считать и на расстоянии, в „Альдебаране“ этим целая лаборатория занималась… И что же получается? А получается, что Башмаков сегодня почему-то целое утро вспоминает Джедая. Может быть, там, наверху, пришло время решать его судьбу? Может быть, все, кто знал Каракозина, сегодня его вспоминают? И Катя тоже. Надо спросить…»
— Дурак ты, а не эскейпер! — громко объявил он сам себе, стукнулся в доказательство три раза лбом об оконный переплет и добавил уже тише: — бедный Джедай!
Каракозин объявился через четыре месяца после своего исчезновения. Был конец сентября. Погода стояла солнечная и златолиственная. До исторического расстрела «Белого дома» оставалось еще порядочно. Честно говоря, Башмаков особенно не вникал в суть конфликта между Ельциным и Верховным Советом. На политику он обиделся, даже газеты почти перестал читать. Как только в телевизоре возникал комментатор и, мигая честными глазенками рыночного кидалы, начинал витиевато разъяснять текущий момент, Олег Трудович сразу переключал программу. И в самом деле, что ему до этой драной политики, до этой визгливой кукольной борьбы, если его собственная жизнь закатилась аж на стоянку к чуркистанцу Шедеману Хосруевичу! Катя аполитичность мужа одобряла и возмущенно рассказывала, что Вожжа собрала педсовет и приказала разъяснить ученикам, будто Верховный Совет хочет устроить из страны один большой ГУЛАГ и закрыть их замечательный лицей, а президент, наоборот, за то, чтобы Россия вошла полноправным членом в мировое содружество и лицей их процветал. Впрочем, ученики и сами достаточно хорошо ориентировались в происходившем, а один старшеклассник даже сказал, что его папа уже купил билеты на самолет и им общесемейно наплевать, если в этой стране вообще все друг друга передавят, потому что у них есть квартира в Париже и дом в Риме. На него, конечно, тут же набросились одноклассники, бранясь в том смысле, что у них тоже имеется за рубежами семейная собственность, но это совсем не повод для такого наплевательского отношения к судьбе демократии в России…
Башмаков долго потом ворочался в постели, соображая, откуда взялись люди с квартирами в Париже? Вот ведь он сам — с высшим образованием, кандидат наук, возглавлял отдел, а поди ж ты! Какая там собственность за границей — теще до сих пор долг вернуть не может! Или взять Анатолича. Полковник, без пяти минут генерал. А что в итоге? «Мадам, ваш железный конь готов и бьет резиновым копытом! Чувствительно вам благодарен, мадам!»
Анатолич, метавшийся все эти дни между долгом перед поруганным Отечеством и любовью к жене, наконец решил записаться в народный истребительный батальон, чтобы защищать Верховный Совет. Он дождался, пока Каля уснет (ложилась она рано, потому что работала теперь на почте), сложил вещевой мешок, надел заранее вынутую из гардероба якобы для проветривания полевую форму и потихоньку перелез на соседскую половину балкона, чтобы выйти через башмаковскую квартиру. Над своей дверью он сдуру прикрепил хрустальные колокольчики — поэтому покинуть дом незаметно было практически невозможно. Предварительно Анатолич позвонил по телефону Олегу и выяснил, что Катя с Дашкой у тещи на даче и, скорее всего, там заночуют.
Понятное дело, решили выпить на посошок. Анатолич попросил, если что с ним случится, не оставить Калю. Башмаков успокоил, как мог. Потом последовала стременная рюмка. Анатолич попросил позаботиться и о его рыбках. Олег Трудович заверил, что будет относиться к ним как к родным. Далее шла забугорная…
— А почему забугорная? — удивился Башмаков.
— Это старый казачий обычай. Стременную кто казаку подает?
— Кто?
— Жена. А забугорную кто?
— Не жена…
— Молодец! Забугорную ему, когда станица уже скроется за бугром, подает зазноба! Понял? На прощание…
— Ну и кто же вас ждет за бугром? — ехидно спросила Катя, неожиданно возникая на пороге кухни.
— Тише, — попросил Башмаков, почему-то совсем не удивившись внезапному появлению супруги. — Человека, можно сказать, на войну провожаем!
— На какую еще войну? Вы что, молодые люди, совсем сдурели? На какую войну? Катя сняла трубку. Через две минуты неприбранная Калерия, в длинной ночной рубашке и наброшенном на плечи халате, уже всхлипывала, глядя на Анатолича:
— Ты же обещал… Ты же мне обещал!
Полковник встал, скрежетнул зубами и успел, уводимый женой, бросить:
— Вот так и гибнут империи! В бабьих слезах захлебываются!
Катя, помолчав, спросила:
— Ты, Тунеядыч, тоже на баррикады собрался?
— Почему бы нет? Страна-то гибнет…
— Не волнуйся. Страна уже тысячу лет гибнет…
— Это тебе Вадим Семенович сказал?
— Напрасно ты так… Я тоже кое-что знаю.
— Например?
— Например, как обустроить Россию.
— Ну и как?
— Для начала, Тунеядыч, нужно сделать ремонт в квартире. Ты когда в последний раз обои клеил? Потом надо поймать ту сволочь, которая почтовые ящики ломает. А дальше само пойдет…
— Ты думаешь?
— Уверена.
— А почему ты вернулась с дачи?
— Не знаю. Решила провести эту ночь с тобой. Ты готов?
На следующее утро — было как раз последнее воскресенье сентября — Башмаков лежал в кровати, еще наполненной теплой истомой ночного супружества. С кухни доносились радостные ароматы: Катя пекла блины. Олег Трудович лежал и как-то совершенно спокойно, даже чисто математически соображал, что изменилось в Катиной женственности после Вадима Семеновича. Он чувствовал — изменилось, но конкретно что именно изменилось ухватить никак не мог. И тут раздался звонок телефона.
— Алло?
— Здравствуйте, Олег Терпеливыч! Как поживаете?
— Джедай!
— Узнал?
— Конечно, узнал! Ты где?
— В Москве.
— Приезжай!
— Не могу. У меня к тебе просьба. Ты можешь приехать к «Белому дому»?
— Могу. Когда?
— Вечером, попозже. Иди через Дружинниковскую — там можно пройти. Если наши спросят, скажешь: к Джедаю. Они знают.
— А если не наши?
— Отвирайся. Скажи, собака у тебя убежала.
— Тебе чего-нибудь захватить?
— Если пожрать и выпить принесешь, не обижусь.
Катя, узнав, что объявился Каракозин, нажарила котлет, нарезала бутербродов и сама сбегала в магазин за выпивкой. Провожая Башмакова, она взяла с него слово, что сам он там, у «Белого дома», не останется.
— Ни-ни! — пообещал Олег Трудович. На Баррикадной стояли наряды милиции и ОМОНа. Парни в пятнистой форме внимательно разглядывали всех, кто выходил из метро. Башмаков с авоськой не вызвал у них никаких подозрений. Он прошел мимо зоопарка. Пересек Краснопресненскую улицу. Миновал Киноцентр. Там было множество иномарок. Доносилась музыка. Вспыхивала и гасла огромная надпись: «Казино „Арлекино“». Оставалось свернуть с улицы Заморенова на Дружинниковскую. И вот когда Олег Трудович, мужественно презирая невольную торопливость сердца, крался вдоль ограды стадиона, из-за деревьев появился здоровяк в пятнистой форме:
— Куда?
— Я к Джедаю.
— К какому еще Джедаю?
— К Каракозину… к Андрею… Он на гитаре играет.
— А-а, к Андрюхе? В сумке-то что?
— Еда…
Здоровяк пнул набитую авоську коленом, и послышался лязг бутылочных боков.
— Еда — говоришь? Ну тогда пошли!
Вокруг «Белого дома» все было почти так же, как и два года назад: провисшие палатки, чахлые баррикады, сыплющие искрами костры. Под ногами шуршали сухие осенние листья и брошенные газеты. Когда они поравнялись со знаменитым козырьком-балконом, к ним подскочила странная старуха. Она была одета в застиранную гимнастерку времен войны и звенела медалями, как монистом. Из-под белесой пилотки выбивались седые космы.
— Поймали! — закричала она. — Идите, люди, сюда! Судить будем…
— Никого не поймали, — буркнул здоровяк. — Это наш. Наш парень… Иди, мать, с Богом! А то сейчас всех взгоношишь!
— Наш! Это наш! Это к нам! Сынок…
Странная старуха обрушила на грудь струхнувшему Башмакову всю свою медальную тяжесть и расцеловала его, обдав затхлым старческим дыханием.
— Кто это? — спросил Олег Трудович, когда они отошли от старухи несколько метров.
— Бабушка Аня, мать солдатская… Тут всякие есть. Один паренек с космосом разговаривает. В него вроде как маршал Жуков переселился.
— Инкарнация?
— Точно, инкарнация… Говорит, победим!
Каракозин, тоже одетый в пятнистый комбинезон, сидел возле костра и вместе с длинноволосым монахом ел консервы прямо из банки. Они то и дело вскидывали головы и прислушивались к невнятным голосам, доносившимся из репродуктора. Увидев Башмакова, Джедай поднялся:
— Молодец, что пришел!
Друзья обнялись. Поцеловались. От Джедая вкусно пахло тушенкой и водочкой. В темноте Башмаков не мог подробно рассмотреть его, но все-таки заметил, что Рыцарь сильно изменился: поседел и высох до болезненной жилистости. На скуле виднелся белый выпуклый шрам с лапками — казалось, сидит многоножка-альбинос. Оружия, кроме штык-ножа на поясе, у Каракозина не было.
— Вот пополнение тебе привели! — доложил башмаковский конвоир. — Принимай!
— Спасибо. Друг детства. Проведать пришел…
Они отошли в сторону от костра.
— А Катя тебя по телевизору видела! — сообщил Башмаков, чувствуя неловкость из-за того, что Джедай назвал его «другом детства». — Ты ведь был в Абхазии?
— И в Абхазии тоже…
— Как там Гречко? Он теперь, наверное, уже атаман?
— Погиб Гречко. На мине подорвался.
— Извини… Ты насовсем? Ну, в том смысле, тебе можно теперь в Москве?
Каракозин глянул исподлобья, игранул желваками, и сороконожка на скуле будто шевельнула лапками:
— Можно. Если одолеем, тогда все будет можно. Потому что тогда не они меня, а я их искать буду! «Предателей на фонари…»
— «…вдоль всей Москвы-реки!» — подхватил Олег Трудович.
— Помнишь еще? Молодец! Как Катя?
— Нормально.
— Дашка?
— Растет.
— Ну-ка, погоди! — Джедай, нахмурившись, прислушался к бубниловке громкоговорителя. — Молодец Бабурин! Так и надо. Только так и надо!
— А что это?
— Это Верховный Совет заседает, а нам транслируют, чтобы не скучали…
— А что, скучно?
— Нет, не скучно, а скоро вообще будет весело! Значит, лимузины стережешь? Не горюй, Олег Термидорыч, если победим, восстановим «Альдебаран» и поработаем. Чертовски хочется поработать!
— А победим? — осторожно спросил Башмаков.
— Вряд ли. Плохо все это кончится. Очень плохо! Знаешь, чем они сейчас занимаются? — Джедай показал на репродуктор.
— Чем?
— Выясняют, кто главней… Довыясняются!
— Народ надо поднимать! — посоветовал Башмаков.
— Чего ж ты не поднимаешься?
— Я? Если народ поднимется, и я поднимусь…
— С дивана? Тебя, Тунеядыч, будут через двадцать лет в школе изучать!
— В каком смысле?
— Как типичного представителя… Но ты не виноват! Со всеми нами что-то случилось. Знаешь, есть такие насекомые твари — они что-то червячку впрыскивают, и червячок как бы замирает. Живые консервы. Тварь потом червячка жрет целый год. Он живехонький, свеженький, вкусненький — а пошевелиться не может. Может только думать с грустью: «Вот от меня уже и четвертинку откушали, вот уже и половинку отожрали…» Нам всем что-то впрыснули. И мне тоже… Просто я очнулся раньше. Так вышло. Передай это Принцессе!
Джедай вынул из нагрудного кармана конверт. Судя по залохматившимся краям, письмо было приготовлено давно.
— Ты понимаешь, я даже не знаю, где она теперь, — осторожно предупредил Башмаков.
— Найди! Это не ей. Это Андрону… когда вырастет.
От костра донесся шум и хохот. Из выкриков можно было понять, что там издевательски решается судьба Ельцина после победы. Смех вызвало предложение выдавить из гаранта весь накопившийся в организме алкоголь…
— Так он же с дерьмом вперемешку будет! — заметил кто-то басом.
— Вот и хорошо! Напоить этим Шумейку с Гайдаром!
— Бедные идиоты, — усмехнулся Джедай.
— Если что, — предложил Башмаков, — давай к нам! Мы спрячем! Хочешь — на даче. Там, кроме тещи, никого нет.
— Стоит домик-то у соседей?
— Стоит.
— Вот видишь, дом я выстроил! Не себе… Сына родил! Не себе… Осталось дерево посадить. Для других. Ну, прощай, Олег Трудович! Иди! И никому не говори, что меня видел… Хотя подожди…
Джедай направился к палатке, из которой торчали ноги, обутые в десантные ботинки. Нагнулся, пошерудил внутри и вынул гитару.
— Эй, ребята, — крикнули у костра, — Андрей петь будет!
— Отпелся, — отрезал Каракозин.
Воротившись, он протянул гитару Башмакову:
— Это тебе! На память обо мне.
— Подожди, но ведь Руцкой говорит, что армия…
— Руцкой? Профессия у них такая — говорить… Башмаков взял гитару и заметил большое черное пятно на том месте, где была витиеватая подпись барда Окоемова.
— Тоже сволочь, — объяснил Джедай. — Сказал по телевизору, что всех нас надо давить, как клопов. Слышал?
— Слышал.
Окоемов действительно выступал по телевизору и жаловался, как в 76-м году его не пустили на гастроли во Францию, а потом еще вдобавок отменили концерт в Доме детей железнодорожников и, наконец, к пятидесятилетию вместо ордена «Дружбы народов» дали унизительный «Знак почета». Из этого следовал довольно странный вывод: неуступчивый парламент нужно разгромить, а красно-коричневую заразу — выжечь каленым железом. Раз и навсегда. В заключение ведущий попросил Окоемова что-нибудь спеть, и тот задребезжал своим знаменитым тенорком:
Апельсиновый лес весь в вечерней росе,
И седой мотылек в твоей черной косе…
— Нет, не возьму. — Башмаков вернул гитару Джедаю. — Даже не думай об этом! Придешь к нам в гости. Споем…
— Хорошо. Сформулируем по-другому: отдаю тебе гитару на ответственное хранение. Когда все кончится — заберу. Договорились?
— Договорились.
— Прощай!
— Прощай.
Они обнялись. От Джедая пахнуло стойбищным мужеством. И только звякнув о костистую каракозинскую спину бутылками, Башмаков сообразил, что чуть не забыл вручить другу старательно собранную Катей посылку.
— Тебе!
— Спасибо! — Каракозин взял авоську и принюхался. — Котлетками пахнет!
Это были последние слова Джедая.
На «Баррикадной» Олега Трудовича все-таки остановил патруль. Трое здоровенных парней в камуфляже. У каждого на плече висел укороченный десантный автомат, а у пояса торчал штык-нож. Омоновцы, явно переброшенные в забузившую столицу издалека, говорили с немосковской напевностью.
— Документы! Приезжий?
— Я москвич, — возразил Башмаков, протягивая предусмотрительно взятый с собой паспорт.
— Откуда идешь, москвич? — неприязненно спросил омоновец, видимо, старший по званию, листая документ и сверяя испуганное лицо задержанного с паспортной фотографией.
— С дня рождения, — струхнул Олег Трудович. — Видите, я с гитарой…
— Точно с дня рождения? — старший посмотрел на него стальными глазами и поморщился, как от неприятного запаха.
— Точно.
— Дай гитару! Старший на всякий случай встряхнул инструмент. Другой обхлопал Башмакова от плеч до щиколоток, как это всегда делал дотошный немецкий патруль в советских фильмах про партизан и подпольщиков. Третий при этом остался чуть в стороне. Он стоял, широко расставив ноги и следя за каждым движением Башмакова чутким автоматным стволом.
— Ладно, пусть идет, — громко сказал старший, — этот не оттуда. Сразу видно… Башмакову вернули паспорт, гитару и обидно подтолкнули в спину. Из-за презрительного толчка и унизительных слов «этот не оттуда» Олег Трудович страшно обиделся и всю обратную дорогу воображал, как возвратится туда, к «Белому дому», найдет Джедая и объявит:
«Я с тобой!»
«Ну, — скажет Каракозин, — если уж ты, Олег Тихосапович, решился, значит, утром весь народ поднимется! Ты в армии-то у нас кем был?»
«Вычислителем».
«Из автомата стрелял?»
«Четыре раза».
«Отлично!»
Джедай обнимет Башмакова, пойдет к палатке, пороется внутри и вернется с новеньким, пахнущим смазкой акаэмом. Потом кто-то из соратников приведет пойманного старшего омоновца, оплеванного и истерзанного бабушкой Аней, матерью солдатской. И Башмаков, подталкивая его стволом в спину, погонит к стенке. Нет, не расстреливать, а просто попугать, чтобы знал свое место…
— Ты что такой возбужденный? — спросила Катя.
— Нет, ничего. — Башмаков быстро прошел и заперся в туалете. Ему нужно было побыть в одиночестве и закончить обличительный монолог, обращенный к пойманному брезгливому омоновцу: «…За порушенный великий Советский Союз, за ограбленных стариков, за наших детей, лишенных обычного пионерского лета, за разгромленную великую советскую космическую науку, за Петра Никифоровича и Анатолича! За меня лично…»
Башмаков мстительно нажал на никелированный рычаг — и унитаз победно заклокотал.
В ближайший выходной Башмаков снова хотел проведать Джедая, но «Белый дом» к тому времени окружили бронетехникой и обвили американской колючей проволокой — не прошмыгнуть. Кроме того, по слухам, все подступы к мятежному парламенту простреливались засевшими на крышах снайперами.
А 4-го Верховный Совет раскурочили из танковых пушек. Народ собрался как на салют и орал «ура!», когда снаряд цокал о стену и звенели разлетающиеся осколки. Анатолич затащил Башмакова под пандус, ведший к площадке перед СЭВом. Под пандусом какой-то иностранный журналист, захлебываясь, наговаривал в диктофон радостный комментарий, а когда раздавался очередной залп, выставлял диктофон наружу, чтобы отчетливее записать грохот и крики. Потом появились мальчишки и стали шумно делить стреляные гильзы. «Белый дом» дымился, подобно вулкану. Верхние этажи закоптились. И где-то там, в жерле вулкана, остался Джедай. Сколько человек погибло, никто не знал. Анатолич потом говорил, что трупы тайком ночью сплавляли на баржах по Москве-реке и жгли в крематориях. Но Башмаков не верил в смерть Джедая, он даже на всякий случай предупредил тещу, что на даче у них некоторое время поживет один знакомый. Катя тоже не верила:
— Ничего с ним не случилось. Вон ведь ни одного депутата не застрелили. Только избили.
Неделю они ждали звонка. Но Каракозин не объявился.
Письмо Башмаков сумел передать Принцессе только через полгода. Он просто не знал, где ее искать. Помог случай. Катя и Дашка отправились на Тверскую по магазинам. Тогда вдруг стала очень популярной песенка:
Ксюша, Ксюша, Ксюша,
Юбочка из плюша…
И девчонки как с ума посходили. Дашка тоже потребовала себе к лету плюшевую юбку, причем фирменную, чуть ли не из бутика. Катя как раз получила деньги. Она в ту пору готовила к выпускным экзаменам одного оболтуса. Отец оболтуса был прежде каким-то экспертиком в Комитете сейсмического контроля. Так, мелочь с тринадцатой зарплатой и единственным выходным костюмом. Но когда после 91-го началось коммерческое строительство, он вдруг сделался большим человеком, ведь для того чтобы поставить даже собачью будку, не говоря уже о чем-то основательном, необходима была его подпись на проекте. И «зелень» ему потащили буквально чемоданами. Сын его, прогульщик и кошкодав, приезжал теперь в лицей на ярко-красном «феррари», а поскольку водительских прав у него по малолетству не было, он предъявлял гаишникам пятидесятидолларовые купюры.
Итак, Катя и Дашка ходили по Тверской, приглядываясь и поражаясь ценам: юбочка здесь стоила столько, что за такие же деньги, например, в Лужниках можно купить пальто. Вдруг они увидели Принцессу. Она покидала магазин в сопровождении двух охранников, увешанных сумками и свертками, точно экспедиционные кони. Катя сначала заробела, но потом, помня о письме Джедая, все-таки окликнула. Принцесса сразу ее узнала, была чрезвычайно приветлива и даже подарила Дашке миленькие часики (за ними, пока они разговаривали, мухой слетал охранник). Узнав, что у Башмакова к ней важное дело, Принцесса не стала выяснять подробности, а просто дала визитную карточку, переливавшуюся золотом и благоухавшую французским ароматом новорусской жизни. Олег Трудович позвонил буквально в тот же день.
— Письмо? — после довольно долгой паузы переспросила она. — Хорошо. Приезжай!
— Куда?
— Ты на машине?
— Нет.
— Тогда не доберешься. Я пришлю за тобой водителя. Завтра.
На следующий день присланный «БМВ» мчал Башмакова по Минскому шоссе. Сразу за Переделкино они свернули на боковое шоссе, затем на вымощенную фигурной плиткой лесную дорогу и вскоре оказались возле огромного кирпичного замка, окруженного высокой бетонной стеной, по верху стены шла спиралью колючая проволока. На заборе, словно сторожевые птицы, сидели телекамеры. Железные клепаные ворота автоматически открылись. Внутри, во дворике, их встречали одетые в черную форму охранники с помповыми ружьями.
— Вы Башмаков? — спросил один из них.
— Да.
— Простите, ваше имя-отчество?
— Олег Трудович.
— Олег Трудович, пойдемте, я вас провожу!
Они поднялись по каменным ступенькам. В просторном вестибюле высились на постаментах скульптурные загогулины, а в центре бил фонтан. Охранник провел Башмакова через зимний сад. В огромных майоликовых горшках стояли неведомые деревья, цветшие большими душными цветами. В бассейне, выложенном естественными камнями, плавали золотые вуалехвосты величиной с хороших лещей. Внимание Башмакова привлекла одна рыбка-львиноголовка с черными плавниками и совершенно бульдожьей мордой. Он невольно замедлил шаг. Таких удивительных тварей ему даже на птичьем рынке видеть не приходилось.
— Вас ждут! — вежливо поторопил охранник.
Они вошли в зал с мраморным камином. Потолок был высокий, в два света, но окна второго ряда представляли собой витражи, поэтому в зале царил шевелящийся цветной полумрак. Тишина нарушалась только потрескиванием горящих поленьев. По стенам висели рыцарские щиты и мечи с затейливо украшенными рукоятками. Башмаков видел такие в универмаге в отделе подарков и сувениров. На каменном полу распластались медвежьи шкуры — белые и бурые.
Принцесса, одетая в обтягивающие синие джинсы и блекло-розовую, будто бы застиранную, майку, сидела в глубоком кожаном кресле возле камина. Пятнистый долговязый дог, лежавший у ее ног, встрепенулся, вскочил и посмотрел на Башмакова красными, словно заплаканными, глазами, потом повернулся к хозяйке и, не получив никаких инструкций, снова улегся, грустно положив морду на лапы.
Принцесса кивнула — и охранник исчез.
— Рада тебя видеть! — сказала она, встала и протянула Башмакову руку. — Хорошо выглядишь. И галстук у тебя красивый.
— От Диора. Жена подарила… — Олег Трудович растерялся, соображая, не поцеловать ли протянутую руку.
— И дочь у тебя очаровательная! — Принцесса, не дав Башмакову сообразить, отняла руку.
— Здорово ты устроилась! — комплиментом на комплимент ответил он. — Прямо замок какой-то!
— Да, муж занимается нефтью. И дела идут неплохо… Он погиб?
— Скорее всего. Он был у «Белого дома»…
— Я знаю. Мне очень жаль… Очень! — в ее глазах показались слезы. — Он был хорошим человеком…
— Это для Андрона, — разъяснил Олег Трудович, протягивая письмо.
— Знаю. Она взяла конверт, подошла к камину и бросила, не распечатывая, в огонь. Красное пламя вспыхнуло химической синевой.
— Андрону лучше ничего этого не знать. Он его почти забыл. Он только-только начал звать мужа папой. И вспоминать не стоит… — тихо проговорила Принцесса.
— Он, наверное, тоже сгорел, — глядя на свертывающийся в обугленную трубку конверт, вымолвил Башмаков.
— Зачем ты мне это говоришь? Ты тоже считаешь, что я виновата в его смерти?
— А кто еще так считает?
— Твоя жена.
— Она тебе об этом сказала?
— Зачем говорить? Достаточно взгляда…
— Извини… Можно, я спрошу?
— Можешь не спрашивать. Нет. Я его не любила. По крайней мере, так, как он меня любил. Ты же помнишь, как он меня добивался! Добился… Лучше бы не добился. Я надеялась, он справится с собой. Да, наверное, я виновата… Но почему я должна жить всю жизнь с человеком, который мне… который мне не подходит?
— А нынешний муж тебе подходит?
— Да, подходит. Я его люблю. А почему ты, интересно, не веришь в то, что я могу кого-нибудь любить? Я его люблю!
— Я верю. В залу вошла девушка, одетая именно так, как в фильмах про богатых одеваются горничные. Даже кружевная наколка в волосах имелась.
— Да, я сейчас… — Принцесса кивнула горничной и снова повернулась к Башмакову. — Извини, мне пора кормить ребенка.
— А сколько ему?
— Ей. Семь месяцев.
— Поздравляю! Но по тебе не догадаешься. Прекрасно выглядишь!
— А-а, ты про это. — она улыбнулась и опустила глаза на свою грудь, по-девичьи приподнимавшую майку. — Я взяла кормилицу. Но врач советует обязательно присутствовать при кормлении, чтобы у ребенка не терялся контакт с матерью…
— Это мудро. А отец, наверное, присутствует при «пи-пи» и «ка-ка» — для контакта…
— Он бы тоже так пошутил. Ты этому у него выучился. Никогда нельзя было разобрать, когда он шутит, а когда говорит всерьез. Он, наверное, и перед смертью шутил… Он никогда не говорил серьезно.
— Говорил. Про тебя он говорил серьезно.
— Возможно… Олег, я тебя хочу попросить. У меня есть планы. Так вот, Андрон не должен знать, как погиб его отец. И лучше, чтобы этого не знал никто…
Принцесса взяла с инкрустированного столика конверт, довольно тугой, и протянула Башмакову:
— Возьми! Для меня это немного, а тебе, наверное, нужны деньги…
— Деньги всегда нужны. Но я был должен Джедаю. За приборы ночного видения…
— За что? Какие еще приборы ночного видения? Откуда?
— А что, разве твой муж добывает нефть? Бурит скважины?
— Нет, он ее продает. Он выиграл тендер.
— А мы тоже выиграли тендер и продавали приборы ночного видения. Может быть, не так удачно, как твой муж — нефть… Но все-таки. У меня осталась его доля.
— И какая же это доля?
— Примерно такая же. — Башмаков кивнул на конверт. — Будем считать, он уже заплатил мне…
— Я думала, ты добрее… — в ее голосе послышалась обида. — До свидания, Олег Тендерович! Надеюсь, когда-нибудь ты меня поймешь.
Дог предусмотрительно встрепенулся. За спиной Башмакова вырос непонятно откуда взявшийся охранник.
— Пройдемте! — сказал он голосом участкового милиционера…
Катя, дожидаясь его возвращения, извелась от любопытства.
— Отдал? — спросила она.
— Угу.
— Мужа ее видел?
— Нет.
— А дом у них какой?
— Фанерно-щитовая хибара на шести сотках, — ответил Башмаков.
Когда Олег Трудович засыпал, ему вдруг стало безумно жаль, что он не взял у Принцессы денег. В конверте было ведь тысяч десять, не меньше! На все хватило бы. Башмаков растолкал заснувшую Катю.
— Да ну тебя, Тунеядыч! Не буди! Завтра. Сегодня я как собака…
— Кать, а ведь она мне деньги предлагала.
— За что?
— Чтобы я про Джедая никому не рассказывал.
— И ты взял? — Катя аж подскочила, совершенно проснувшись.
— За кого ты меня принимаешь!
— Молодец, Тапочкин!
Вскоре Принцесса сделалась любимицей журналистов. Она открыла благотворительный фонд «Милость» для помощи детям, страдающим церебральным параличом. Фонд организовывал благотворительные концерты и научные конференции, заканчивавшиеся грандиозными фуршетами. Лея постоянно мелькала на телевидении. Когда ныне покойная принцесса Диана была в России, она, разумеется, посетила фонд «Милость» — и все журналы мира обошла трогательная фотография: две молодые красивые женщины нянчатся с изломанным церебральным ребеночком. Подписи были однотипные и пошлые, потому что журналисты давно уже пропили свои мозги на всех этих дармовых фуршетах: «Две милости», «Две доброты», «Два сострадания». И только один Башмаков знал, как надо бы подписать фотографию: «Две принцессы». Примерно в то же время по ящику прошла какая-то подленькая передачка к годовщине расстрела «Белого дома», и Башмаков увидел, что на Дружинниковской, вдоль ограды стадиона теперь стоят кресты и щиты с фотографиями погибших. Он полистал альбом с наклейкой «Свадьбы» и нашел отличный снимок: Джедай держит в одной руке бокал, а другой крепко прижимает к себе ненаглядную невесту, несколько минут назад ставшую его женой. Принцесса в фате, с охапкой белых роз. Молодые глядят друг на друга глазами, полными счастья…
Однажды вечером, когда уже совсем стемнело, Башмаков специально съездил туда, на Дружинниковскую, и прилепил эту свадебную фотографию рядом с портретами других убитых. Прилепил намертво — «сумасшедшим», неотдираемым клеем…
23
А если повесить «изменный» галстук на люстру, прямо посреди комнаты? Катя войдет, увидит и все поймет. Не надо никаких прощальных записок. Но, с другой стороны, это будет нечестно, потому что побег на самом деле совершенно не связан с той почти забытой изменой. Присутствие в Катиной жизни Вадима Семеновича — просто некий приобретенный дефект, бытовая травма… Из-за этого жен не бросают. Как не бросают жену из-за того, что ей вырвали больной зуб, а новый, вставной, на штифту, выглядит неважно и даже посинел у корня…
«Надо будет коронку обязательно поставить. — эскейпер нащупал языком острый надлом. — И вообще, на Кипре надо будет заняться зубами…» Что есть молодость? Молодость — это чистые, белые, живые зубы. А что есть старость? Ладно, не старость, а, допустим, предстарость? Это когда ты, прежде чем слиться с избранницей в поцелуе, опасливо исследуешь языком несвежесть своего рта и тайком иссасываешь мятный леденец. Господь, вытряхивая Адама и Еву из рая, наверняка крикнул вдогонку среди прочего: «И зубы ваши истлеют от кариеса, как плоды, изъеденные червем!» Только это в Библию не попало… Однажды Башмаков широко захохотал в постели, и Вета вдруг жалобно так заметила:
— Ой, сколько у тебя пломб!
Люди со времен грехопадения жаждали вечной молодости и осуществление этой мечты начали именно с зубов. Взять того же Чубакку. Зубы у него всегда были отвратительные. И вдруг…
— Здравствуйте, Олег Трудович! — сказал Бадылкин и озарился улыбкой, чистой, как снег в заповеднике.
Башмаков только что поменял сгоревший предохранитель в красной «девятке», и прямо на глазах потрясенной хозяйки мертвые «дворники» ожили и задвигались.
— Вы волшебник! — воскликнула она и стала рыться в сумочке.
— Ну что вы, мадам! — замахал он руками, стесняясь Чубакки.
Бадылкин, несмотря на жару, был одет в строгий костюм с галстуком. В руке он держал большой кожаный саквояж с золотыми замками и, вероятно, по этой причине сразу напомнил Башмакову навязчивого уличного товароношу. Такой охмуряла вылавливает вас в толпе, подходит с лучезарной улыбкой, радостно сообщает, что именно сегодня фирма «Бегемотус» сбросила цены на пятьдесят процентов и поэтому вы просто обязаны купить у него свистящую сковородку или противогрибковые пилочки для ногтей.
— Волшебником работаешь? — Чубакка снова улыбнулся, демонстрируя чудеса заокеанского зубопротезирования.
Во времена работы в «Альдебаране», насколько Башмаков помнил, он улыбался совершенно беззубо, одними губами.
— А что делать! — ответил Олег Трудович. — Люди простодушны и доверчивы. Если бы Христос сегодня пришел в мир, ему не надо было бы исцелять прокаженных и воскрешать мертвых. Достаточно чинить автомобили и телевизоры…
— Ты стал философом? — Чубакка критически осмотрел стоянку, будку с надписью «Союзпечать», а потом — еще более критически — самого Башмакова. — Живешь-то хоть не в бочке?
— По-всякому. А ты как там устроился?
— Файн! Бадылкин, покашливая оперным басом, стал рассказывать о том, что служит в фирме «Золотой шанс», которая занимается (надо же так совпасть!) подбором в России специалистов для работы в Американском фонде астронавтики. Контракт с облюбованным специалистом заключается на срок от двух до пяти лет. Зарплата — от тридцати тысяч долларов в год, в зависимости от сложности темы. Но сначала нужно, конечно, выдержать конкурс: представить оригинальную разработку. Причем чем оригинальнее и полнее разработка, тем дольше срок контракта и выше стартовое жалованье.
— У тебя вроде были интересные идеи насчет кислородных шашек? — напомнил Чубакка. — Конечно, желающих очень много. Но мы с тобой все-таки товарищи…
— А как же! Есть идеи… — окрылился Башмаков. — Может, зайдешь в гости? Расскажу.
— Нет. Я сегодня улетаю, а у меня еще две встречи. Я тебе позвоню. А ты пока напиши. Разработки надо подавать в письменном виде. В двух экземплярах.
— На английском?
— Нет, можно на русском. Кстати, ты не знаешь, как найти Каракозина? Я к нему ездил — там какие-то другие люди живут…
— Не знаю, — пожал плечами Башмаков. — Кажется, он уехал. Насовсем.
— А-а… Сейчас многие уезжают. В этой стране, кажется, трудно жить. Ну, я пошел. Бай-бай!
Башмаков еле дождался окончания смены, примчался домой, не вытерпел — разбудил еще спавшую Катю и рассказал о волшебном появлении Чубакки и его сказочном предложении.
— Тапочкин, ты эмигрант, да? — спросонья спросила Катя.
— Почему сразу эмигрант? Просто съездим, заработаем…
В тот же день он засел за бумаги. Идеи у него действительно были. Причем не только те, что остывали в едва начатой докторской, а совершенно новые. Это даже смешно: моешь «БМВ» какому-нибудь отморозку, и вдруг в голове ни с того ни с сего выстраивается изящное техническое решение, над которым бился в «Альдебаране» два года, да так и плюнул. И хочется вбежать в кабинет Уби Ван Коноби, победно положить перед ним листочек с расчетами и услышать: «А что, любопытственно!»
А потом еще и от Джедая: «Ты, Олег Титанович, молодец!»
Теперь перед сном Башмаков вслух начинал мечтать о том, как они поедут в Америку, заработают там денег и по возвращении квартиру оставят Дашке, а себе купят новую, двухэтажную, в элитном доме с консьержкой. Катя подхватывала и фантазировала, что кухню надо будет обязательно соединить арочным проходом со столовой, а на второй этаж пустить хромированную винтовую лестницу, как в квартире у певца Лиманова, женившегося недавно на поэте-песеннике Дмухановском. Браку предшествовало довольно долгое творческое сотрудничество, и вся молодежь одно время напевала:
А и Б сидели на игле-е-е…
А упало, Б пропало —
Не сидите на игле-е-е!
По телевизору показали передачу о новой эстрадно-семейной паре. В этой передаче Катя и увидела огромную квартиру молодоженов, поразившую ее в самое сердце.
— И никаких обоев! Стены будем красить! — строго предупредила она мужа.
Разработка была уже почти готова, когда внезапно объявился Слабинзон.
— Алло, — раздался в телефоне Борькин голос, — а не хочет ли мистер Тапочкин, в девичестве Башмаков, повидаться со своим другом юности?
— Борька? Ты где?
— Я? В гостинице «Метрополь», естественно!
— Приезжай! Бери машину и приезжай!
— Жди.
Башмаков бросился к Кате, та страшно засуетилась, наскоро накрутила волосы на бигуди — и супруги сообща (чего давно уже не случалось) начали стряпать ужин. Почистив картошку, Олег Трудович сбегал за выпивкой в круглосуточный магазинчик. Приготовления были в разгаре, когда за окном раздались странные звуки, напоминающие пожарную сирену.
— Может, опять кого-нибудь взорвали? — предположил Башмаков и выглянул в окно. Внизу стояла красная машина, выдвигавшая свою диннющую лестницу точно в направлении башмаковского балкона.
— Кать, горим! — сообщил Олег Трудович.
— Да ну тебя, Тапочкин! — отмахнулась селедочным ножом жена, но на балкон за мужем все-таки побежала. Край вырастающей лестницы почти коснулся перил, и тут они увидели, как по ступенькам карабкается огромный букет алых роз.
— Ой, я же не оделась! — вскричала Катя и скрылась.
Букет приблизился, из-за него выглянул Слабинзон, засмеялся и спрыгнул с лестницы на балкон.
— Здравствуй, фрэндяра ты мой! — Борька крепко обнял друга, исколов шипами.
— Ну ты пижон! — восхитился Башмаков.
Восхищение относилось как к способу прибытия, так и к внешнему виду Слабинзона.
— Странное дело — раньше в этой стране нельзя было купить ничего. Теперь все, что угодно. Даже пожарную машину. И недорого — всего сто долларов. Такси из аэропорта стоит пятьдесят. Жена у тебя все та же?
— В каком смысле?
— Ну, время идет — тело стареет, а страсти молодеют!
— Да нет, я консерватор…
— Ты лентяй, а не консерватор. Веди меня к Кате! В конце концов, я тебе жену нашел, а не дядя.
Катя стояла в своем лучшем платье. Волосы, только что освобожденные от бигуди, завивались в пружинистые кудряшки.
— Это вам, my fair lady! — Борька припал на одно колено, протянул цветы и поцеловал Кате руку.
— Ой, Боренька, какой букет! Ой, не надо, у меня же руки еще в селедке… Сколько же мы не виделись?
— Пять лет… Пять долгих лет… Я провел их на чужбине, прикованный к компьютеризированной американской галере!
— Но выглядишь ты неплохо! После галеры… — поддел Олег Трудович.
— К столу, к столу! — призвала Катя.
Выпили за встречу. Потом за дружбу. Потом за детей. Потом за родителей. Потом — отдельно — помянули Бориса Исааковича.
— Был на могиле?
— Был.
— А мы тебя на похороны ждали.
— Не смог. Был оклеветан врагами. Оказался невыездным, как при коммуняках. Кстати, должен заметить, statue of Freedom — статуя Свободы — дама весьма строгая, и под хламидой у нее, как у копа, наручники и кольт девятого калибра…
Выяснилось, по приезде в Штаты Борька устроился на одну фирму, организованную старинным папашиным пациентом. Фирма как фирма — занималась продажей дизельного топлива. Слабинзон был на побегушках и в тонкости бизнеса не посвящался. Это его и спасло. Оказалось, хитромудрый эмигрант, изощривший ум в чудесах советской торговли, придумал следующую махинацию: горючее покупалось будто бы для отопительных систем в домах, а на самом деле тайком продавалось бензоколонкам. В чем профит? В том, что разная такса на прибыль. Разница — в карман.
— Но в Америке уйти от налога — то же самое, что в России — от политики. Вывели в наручниках. Впоследствии моя полная невиновность была доказана… И теперь вы имеете дело не просто с жалким эмигрантом, но с гражданином Соединенных Штатов Америки. И чтобы выручить меня, к вашему сведению, президент может послать в любую точку планеты эскадрилью или даже эскадру!
Сказав это, Слабинзон выложил на стол из бокового кармана синюю книжечку с золотым затейливым тиснением:
— Вот он — мой молоткастый! Некоторое время супруги Башмаковы уважительно рассматривали и листали многостраничный паспорт.
— А теперь ты чем занимаешься? — спросила Катя.
— Хищением российской собственности в особо крупных размерах. Я — похититель мозгов. Шутка. Потом Катя осталась прибирать на кухне, а они переместились к аквариуму.
— Ого! — восхитился Борька. — Это правильно. Нервы надо успокаивать. Хроническая усталость — болезнь века. Берет джентльмен свою золотую карточку в зубы и с Эмпайр билдинга — прыг даун — и все!
— А ты давно в Москве?
— Две недели.
— И не звонил, мерзавец!
— Сначала — дело. Я же дедову квартиру продавал. Спасибо Изольде Генриховне — сберегла жилплощадь.
— Продал?
— Продал. Охренеть можно! В Москве квартиры дороже, чем в Чикаго. Библиотеку жалко. Купил какой-то новый русский, который, по-моему, кроме «Муму», ничего не читал. Архив дедов я отволок в Подольск. Сказали «спасибо». А рукопись про генерала Павлова отнес в военно-историческое издательство. Сначала вообще брать не хотели. Я говорю: «Как вам не стыдно? Человек всю жизнь писал!» Что ты думаешь? Взяли. Тысяча долларов — и через полгода книжка выйдет.
— Маловато — тысяча долларов. Все-таки Борис Исаакович столько лет писал…
— Тапочкин, ты меня не понял. Не они мне, а я им тысячу долларов заплатил. Но я тебе самого главного еще не рассказал. Валентину помнишь?
— Какую Валентину?
— Ну, Валькирию!
— Конечно.
— Я ее нашел.
— Да ты что!
— Да. Позвонил — и через полчаса она была уже у меня. Легкий ужин в «Метрополе». Красочный рассказ о суровой реальности американского изобилия. Сувенир с тонким парижским запахом, заточенным в хрусталь. И недоступное женское тело призывно распахивает объятия нижних конечностей! Ты знаешь, я разочарован: в русских женщинах есть какая-то имперская неповоротливость… Потом она плакала, отталкивала деньги и говорила, что совершила страшную ошибку, отказавшись выйти за меня замуж. Говорила, что готова все бросить и уехать со мной в Америку. Но я уже возил в Америку ковры — один убыток…
— А ведь ты врешь, Слабинзон! — засмеялся Башмаков.
— Вру, — легко согласился Борька. — Все было совсем не так. Я ждал ее у подъезда. Вечером. С букетом цветов. Наконец она появилась — в каждой руке по огромной авоське со жратвой. Толстая, обрюзгшая, а ноги как рояльные тумбы. Лицо искажено мукой быта. Увидев меня, она уронила авоськи и бросилась на шею. Сказала, что муж без работы, у сына — коклюш, а у дочери понос, что хозяин уже готов выставить их на улицу за неуплату. И что за сто долларов она будет моя вся без исключения…
— Опять врешь!
— Какой ты привередливый, Тунеядыч! Ладно, рассказываю, как было на самом деле. Я позвонил. Детский голос сообщил, что папа на службе, а мама — в детском саду. Ты представляешь, она работает в том же самом детском саду! Я уже гражданин Соединенных Штатов, вместо Советского Союза куча независимого дерьма, а она — в том же детском саду! Муж, разумеется, тот же самый! Кстати, это долбаное русское постоянство и привело к застою… Я приехал в тихий час. Она меня узнала сразу и бросилась на шею…
— Врешь!
— Не вру. Почему, интересно, женщина не может броситься мне на шею? «Слабинзончик, — сказала она, — какой ты стал гладенький!» Это в том смысле, что прыщей у меня теперь нет. Почти все ковры ушли на хорошего дерматолога. Прыщ — ковер, прыщ — ковер. Жестокая страна! Валькирия, кстати, тоже выглядела неплохо, не считая застиранных рук и макияжа в манере поздних импрессионистов. Я предложил вечером встретиться. Она сказала, что не может, потому что у мужа как раз день рождения и она еще должна купить ему подарок. Я предложил — завтра. А завтра она ведет падчерицу к гинекологу. А послезавтра? Послезавтра у нее ночное дежурство. Ладно, думаю, зайдем с другого бока! И спрашиваю: «А что ты хочешь подарить мужу?» — «Часы… Но у меня всего десять долларов…» Я говорю, что, когда ехал сюда, видел в переходе замечательные часы именно за десять долларов. Даже в Америке таких не встречал. «Ой, Слабинзончик, купи! А то у нас комиссия сегодня — никого не отпускают. Я тебе буду очень благодарна!» — «Очень?» — «Очень!!!» Я поехал на улицу Горького в «Подарки» и купил ей титановый «Ситизен» за двести долларов, а на крышке выгравировал: «Как глянешь — так вспомянешь!» Но ты представляешь, часы ей не понравились, она даже подурнела от огорчения, сказала, что видела за десять долларов с цифирками, будильником, калькулятором и еще черт знает с чем… И это разрушило все мои планы сексуального реванша!
Вошла Катя:
— О чем это вы?
— О женской жестокости.
— А ты еще не женился?
— Эх, Катя, последний шанс жениться я упустил в Булони много лет назад по причине злоупотребления пивом… Кстати, а что впоследствии стало с девушкой по имени Фонарева Ирина? Она жива, надеюсь?
— Жива, — ответила Катя, отводя глаза. — У нее все нормально… Ты еще долго в Москве?
|
The script ran 0.015 seconds.