Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Л. Н. Толстой - Дневники [1847-1910]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, Автобиография, Документалистика, Мемуары

Аннотация. Главной темой произведений великого русского писателя Льва Николаевича Толстого (1828-1910) стало исследование внутреннего мира человека, моральных основ личности. Мучительные поиски смысла жизни, нравственного идеала, скрытых закономерностей бытия проходят через все его творчество.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

20 октября. Ясная Поляна. 89. Все нездоровится и уныние. Машу Кузминскую проводил. Я ей говорил, чтоб она не слишком возлагала надежды. Написал напрасно письмо Соне о том, что мне тяжелы посетители. Разговор с Жебуневым. Я сначала задирал, он не задирается, я вызвал-таки на спор, стал «иронизировать», как он выразился, и сделал ему больно. Вечером, опять говоря с ним, узнал, что он в ссылке, в тюрьме был, измучен нравственно так, что в ссылке отвык читать и теперь не читает и страдает апатией. Кроме того, говорил с любовью большой о Буланже, показывая тем, что он сам добр. Он добрый, больной, страдающий, измученный, искалеченный; а я-то с хвастовством, с ухарством наскакиваю на него и перед галереей показываю, какой я молодец. Так стыдно стало и жалко, что я заплакал, прощаясь с ним. 21 октября. Ясная Поляна. 89. Разговор с Чистяковым о его женитьбе. Что-то ненатурально в роли учителя и советчика, которую они заставляют меня играть. Разговор спорный, тоже с иронией, с Новиковым. Только что осрамился, пристыдился, опять делаю то же. Что, если бы я то же говорил с любовью. Как далеко мне до этого. Чистяков и Горбунов уехали. Я очень усердно до 5 часов поправлял последнюю часть «Крейцеровой сонаты». Недурно. Обедали. Вечером опять разговор с Новиковым, опять без жалости и любви. Надо достигать. Все время чувствую усталость жизни. 27 октября. Ясная Поляна. 89. Встал раньше, хотел дурно спать. Гадко. Приехал Ругин, худой, больной. Рассказывал про то, что Лесков, Оболенский, все находят, что определилось в правительстве и обществе отношение к нам: отношение утверждения хоть православия в отпор разрушительному анархическому учению, они говорят, Толстого, а надо говорить Христа. О дай-то бог! Это не худо, не хорошо, но это рост. Это большая определенность. Дитрихс рассказывал и показывал донос архиерея Воронежского о Черткове*. […] 2) Читал опять присланного мне Walt Whitman’a*. Много напыщенного, пустого; но кое-что уже я нашел хорошего, например, «Биография писателя». Биограф знает писателя и описывает его! Да я сам не знаю себя, понятия не имею. Во всю длинную жизнь свою только изредка, изредка кое-что из меня виднелось мне. 3) Вспоминал, как я молодым человеком жил во имя идеалов прошедшего, быть похожим на отца, на деда, жить так, как они жили. Мои дети, Миша мой живет инстинктами моими 40-х годов. Не подражает же он теперешнему мне, которого он видит, а мне прошедшему, 40-х годов. Что это такое? Не происходит ли это оттого, что я думал прежде, что ребенок живет не весь тут, а часть его еще там, откуда он пришел, в низшей ступени развития; я же уж живу там, куда я иду, в высшей ступени развития; но там я теперь отсталый, ребенок. Очень это наивно. Но никак не могу сделать, чтобы не признавать этого. […] 28 октября. Ясная Поляна. 89. Пришел одеваться, в дверь идет Алехин. Силен, здоров и тверд. […] Думал: 1) К роману или драме: «Духовное рождение». Ему открылась ложь его жизни и истина истинной, и он избирает первый попавшийся путь: отдавать нищим, ходить за больными, учредить общину, проповедовать – и ошибается. И вот все в восторге нападают на него и на истину*. […] 31 октября. Ясная Поляна. 89. Встал рано. Грустно. Да, вчера не записал того, что рассердился на Фомича за то, что он выпил кофе, который мне хотелось, и язвил его и, еще хуже, желал, чтобы Алехин не слыхал этого. Какая мелочность и гадость, надо помнить ее. Да, вчера получил длинное письмо от Черткова. Он критикует «Крейцерову сонату» очень верно, желал бы последовать его совету, да нет охоты. Апатия, грусть, уныние. Но недурно мне. Впереди смерть, то есть жизнь, как же не радоваться? По этому самому, потому, что чувствую уменьшение интереса, не говорю уже к своей личности, к своим радостям (это, слава богу, отпето и похоронено), а к благу людей: к благу народа, чтобы образовались, не пили, не бедствовали, охлаждение даже к благу всеобщему, к установлению царства божия на земле, по случаю этого охлаждения думал: Человек переживает три фазиса, и я переживаю из них теперь третий. Первый фазис: человек живет только для своих страстей, еда, питье, веселье, охота, женщины, тщеславие, гордость и жизнь полна. Так у меня было лет до тридцати, до седых волос (у многих это раньше гораздо), потом начался интерес блага людей, всех людей, человечества (началось это резко с деятельности школ, хотя стремление это проявлялось, кое-где вплетаясь в жизнь личную, и прежде). Интерес этот затих было в первое время семейной жизни, но потом опять возник с новой и страшной силой при сознании тщеты личной жизни. Все религиозное сознание мое сосредоточивалось в стремлении к благу людей, в деятельности для осуществления царства божия. И стремление это было так же сильно, так же наполняло всю жизнь, как и стремление к личному благу. Теперь же я чувствую ослабление этого стремления: оно не наполняет мою жизнь, оно не влечет меня непосредственно; я должен рассудить, что это деятельность хорошая, деятельность помощи людям матерьяльной, борьбы с пьянством, с суевериями правительства и церкви. Во мне, я чувствую, вырастает новая основа жизни, – не вырастает, а выделяется, высвобаживается из своих покровов, новая основа, которая заменит, включив в себя стремление к благу людей, так же как стремление к благу людей включило в себя стремление к благу личному. Эта основа есть служение богу, исполнение его воли по отношению к той его сущности, которая поручена мне. […] 1 ноября. Ясная Поляна. 89. Встаю поздно, хожу, думаю. Писал письма Поше, Василию Ивановичу, Майнову, Леве. […] Читал Disciple*. Какая гадость! […] 2 ноября. Ясная Поляна. 89. Встал поздно и застал в кабинете посланного от литографа Пашкова с глупым письмом, я ответил и поговорил с юношей. Написал еще два письма и пошел на Козловку. […] Получил письмо от Тани, сестры, о чтении «Крейцеровой сонаты». Производит впечатление. Хорошо, и мне радостно. Читал журнал Грота. И грешил, сердился на Трубецкого*. Философия, имеющая целью доказать иверскую. Решение уравнений со многими х, у, z, когда придано произвольно х самое нарочно нелепое решение. Ведь сколько труда! Да и весь журнал – подбор статей без мысли и ясности выражения. […] 5 ноября. Ясная Поляна. 89. Спал лучше, но все с сновиденьями. Все утро читал роман «Revue des deux Mondes». […] Хочу начать в новой тетради писать статьи без поправок. Беспапиросочная тетрадь. Хотел еще написать к Татьяниному дню статью о том, чтобы празднующие отпраздновали бы учреждением общества трезвости с забранием в свои руки кабаков и трактиров, как в Швеции*. Теперь 3. Ходил на Козловку. Вечер дома, нездоровилось. 7 ноября. Ясная Поляна. 89. Получил письмо от Черткова, что они хотят жить в Туле. Очень рад. Ездил на Козловку, а после завтрака в Тулу. Приятно проехался, но все это какое-то увеселение себя жалкое. Дочел «Обломова». Как бедно! Получаю известия, что «Крейцерова соната» действует, и радуюсь. Это нехорошо. Нынче в Туле, глядя на всю суету и глупость и гадость жизни, думал: не надо, как я прежде, бывало, негодовать на глупость жизни, отчаиваться. Все это признаки неверия. Теперь у меня больше веры. Я знаю, что все это кипит в котле и варится или закисает и сварится и закиснет. Так чего же я хочу? Чтоб не двигалось? Чтобы люди не ошибались и не страдали? Да ведь это одно средство познания своих ошибок и исправления пути. Одни сами себя исправляют, другие других, третьи… Все делают дело божье, хотят или нет. И как хорошо хотеть. Пишу так, и на меня находит сомненье – нет ли тут преувеличения, сентиментальничанья, философски христианского – cant’a[109] нет ли. Опасаюсь этого. Нет ничего ужаснее, как пересолить хорошее, пережарить. Вот где именно «чуть-чуть» брюлловское. Теперь 9, иду наверх. Наверху говорил с Алексеем Митрофановичем. Он возражает мне о том, что наука может указать нравственный закон, что электричество как-то указывает на необходимость взаимности. Он читает все это время «О жизни». Читает это и не видит, что он говорит то самое (только дурно), что я высказал хорошо и старательно опроверг в этой книге, именно, чтобы, отвернувшись от предмета, по тени, бросаемой им, изучать его. Да, невозможно ничего доказывать людям, то есть невозможно собственно опровергать заблуждения людей: у каждого из заблуждающихся есть свое особенное заблуждение. И когда ты хочешь опровергнуть их, ты собираешь в одно типическое заблуждение все, но у каждого свое, и потому, что у него свое особенное заблуждение, он считает, что ты не опроверг его. Ему кажется, что ты о другом. Да и в самом деле, как поспеть за всеми! И потому опровергать, полемизировать никогда не надо. Художественно только можно действовать на тех, которые заблуждаются, делать то, что хочешь делать полемикой. Художеством его, заблуждающегося, захватишь совсем с потрохами и увлечешь куда надо. Излагать новые выводы мысли, рассуждая логически – можно, но спорить, опровергать нельзя, надо увлекать. […] 8 ноября. Ясная Поляна. 89. Встал поздно. Пытался писать об искусстве, не идет. Делаю пасьянсы – вроде сумасшествия. Читал. Думал по случаю разговора с детьми о прислуге и письма Левы и всей нашей жизни: нам кажется естественной наша жизнь с закабаленными рабочими для наших удобств, с прислугой… Нам даже кажется, как дети сказали: ведь его никто не заставляет, он сам пошел в лакеи, и как учитель сказал: что если человек не чувствует унижения выносить за мной, то я не унижаю его, нам кажется, что мы совсем либеральны и правы. А между тем все это положение есть нечто столь противное человеческому свойству, что нельзя бы было не только устроить, но и вообразить такое положение, если бы оно не было последствием очень определенного нам известного зла, которое мы все знаем и которое, мы уверяем себя, уже давно прошло. Не было бы рабства, ничего подобного нельзя бы было выдумать. Все это есть не только последствие рабства, но само оно, только в иной форме. Источник этого есть убийство. И не может быть иначе. Лег поздно. Все те же болезни. И та же тревога, и та же моя апатия. 9 ноября. Ясная Поляна. 89. Встал раньше. То же. Ходил на Козловку. Письма от Лебединского, Дунаева, Анненковой хорошее. […] За чаем много говорили с Holzapfele о религии. Он добрый. Хорошо говорил, смягчился я. Теперь 12-й час, ложусь спать. [10 ноября.] Жив еще; но плох, плох до низости. Опять злюсь, опять желаю. Утром рубил акацию и до завтрака и перед обедом. После обеда неожиданно стал писать историю Фредерикса*. […] 14 ноября. Ясная Поляна. 89. Письмо прекрасное от Марьи Александровны и Ольги Алексеевны и Озерецкой. […] Все ходит и тревожит мысль о том, что рабство, стоящее за нами, губит нашу жизнь, извращает наше сознание жизни. Писал довольно много. Пошел работать и зашиб глаз. Ходил к Домашке больной. Думал: ищешь, как лучше обойтись с человеком (прибавлю), как обойти трудность? Прикидываешь и так и этак, и все не выходит. А есть одно средство: быть готовым на униженье ради бога и с любовью к этому человеку или вообще к людям… Еще думал: людям необходимо чувствовать себя правыми перед самими собой; без этого им нельзя жить, и потому, если жизнь их дурна, они не могут мыслить правильно (вот где губит нашу мысль инерция рабства), и от этого та путаница в головах. Главное правило для жизни – это натягивать ровно с обоих концов постромку совершенствования (движение вперед), и мысленного совершенствования и жизненного, чтоб одно не отставало от другого и не перегоняло. Как у нас впереди идеалы высокие, а жизнь подлая, и у народа жизнь высокая, а идеалы подлые. [19 ноября.] Жив и очень даже. Целое утро писал, кончил кое-как Фридрихса. Вечером читал «Комедию любви» Ибзена. Как плохо! Немецкое мудроостроумие – скверно. Не записал, вчера Соня обиделась, что ее не подождали читать. Оказалось, что это у ней накипевшее оскорбление от Тани, ушедшей от ее музыки. Она говорит: я одинока совсем в семье. Может быть, я виноват. Очень жалко, любя жалко стало ее. Как хорошо, что я не обиделся, а сказал ей, что было правда, что у меня заболело сердце. И она смягчилась и меня пожалела. Ходил гулял утром и думал о ней, о том, чтобы письмо ей написать, которое бы она прочла после моей смерти. Сказать ей хочу, что ей надо искать, искать веры, основы духовной жизни, а нельзя жить, как она, инстинктами (которые у ней все [дурны], нет, не все, материнские хорошие) и тем, что другие делают. Другие сами не знают, потому что то, на чем они стоят, проваливается. 20 ноября. Ясная Поляна. 89. Встал поздно, порубил, потом сначала переделывал, поправлял Фридрихса. Очень хорошо работалось. Ездил в Дворики, и дорогой еще больше уяснилось: 1) характер тещи vulgar[110], лгунья, дарит и говорит про дареное и 2) его второй долг, который бы мог утаить, платит и что-нибудь либеральное по отношению мужиков. Соня уехала в Тулу, не ворочалась. 5 часов. Иду обедать. Нынче утром читал газету о том, как император германский Мольтке юбилей pour le mérite[111] праздновал, так живо представилось: сопоставить – отказ от воинской службы замарашки Хохлова, которого признают сумасшедшим, и праздник артиллерии*, речь императора, маневры и т. д. Когда я в самоуверенном духе, то думается, что мои темы писаний, как бутылки с кефиром, одна пьется – пишется, а другие закисают. Дай-то бог, чтоб эти две темы – о прислуге и рабстве и о войне и отказе созрели и чтоб я написал их*. Как будто закисают. 22 ноября. Ясная Поляна. 89. Прочел «Latude», прелестный психологический этюд – правда. И главное: статья Вогюе о выставке и о войне – надо выписать: оставим, мол, болтунов толковать о том, что блага человечество достигнет наукой, трудом, общением и наступит золотой век, который если бы наступил, то был бы мерзостью. Нужна кровь и т. д. Очень хотелось писать об этом*. […] [26 ноября.] День пропустил. Нынче 26. Встал рано, пошел рубить. Потом заснул, а потом писал о науке и искусстве. Проснувшись, очень ясно думал об этом. Писал недурно. Письмо от Суворина. Читал Лескова. Фальшиво. Дурно*. […] 28 ноября. Ясная Поляна. 89. Сейчас утро, после работы и кофею сидел и думал за пасьянсом: нынче пришел странник, я дал ему 15 копеек, он стал просить панталоны, я отказал, а у меня были. Думал о том, что вчера читал в книге Эванса*, что жизнь есть любовь, и когда жизнь любовь, то она радость, благо. Да, стало быть, все, что нужно, одно, что нужно, – это любить, уметь, привыкнуть любить всех всегда, отвыкнуть не любить кого бы то ни было в глаза и за глаза. Думал: ведь я знаю это, ведь я писал об этом, ведь я как будто верю в это. Отчего ж я не делаю этого? не живу только этим? Вся та жизнь, которую я веду, ведь только tâtonnement[112], a надо твердо поставить всю жизнь на это: искать, желать, делать одно – доброе людям – любить и увеличивать в них любовь, уменьшать в них нелюбовь. Доброе людям? Что доброе? Одно: любовь. Я это по себе знаю и потому одного этого желаю людям, для одного этого работаю. Не нащупывая, а смело жить этим значит то, чтобы забыть то, что ты русский, что ты барин, что ты мужик, что ты женат, отец и т. п., а помнить одно: вот пред тобой живой человек, пока ты жив, ты можешь сделать то, что даст тебе и ему благо и исполнит волю бога, того, кто послал тебя в мир, можешь связать себя с ним любовью. То, что в сказочке я писал, только лучше. Думал так очень ясно и взошел наверх с мыслью там приложить это. Постоял в столовой – дети, случая нет, вошел в гостиную: Таня лежит, и Новиков читает ей вслух, неловко, нехорошо мне показалось, и вместо приложения я повернулся и ушел. Но я не отчаиваюсь, я здесь внизу в себе работаю, чтобы понять и жалеть и любить их. Да, это, это одно нужно. Теперь 1-й час. Едва ли буду писать. [1 декабря.] Так и не писал. Не помню точно, что делал, не только это 28, но и 29 и 30. Нынче 1-е декабря 89. Ясная Поляна. Да, третьего дня, на другой день после того, что я писал, дьявол напал на меня – напал на меня прежде всего в виде самолюбивого задора, желания того, чтобы все сейчас разделяли мои взгляды, стал 29-го вечером спорить с Новиковым опять о науке, о прислуге, спорил с злостью. На другой день утром, 30, спал дурно. Так мерзко было, как после преступления. […] Все это после того, что записано 28-го. Вижу, разумом вижу, что это так, что нет другой жизни, кроме любви, но не могу вызвать ее в себе. Не могу ее вызвать, но зато ненависть, нелюбовь могу вырывать из сердца, даже не вырывать, а сметать с сердца по мере того, как она налетает на него и хочет загрязнить его. Хорошо пока хоть и это, помоги мне, господи. Получил хорошее письмо от Бирюкова. Читал прекрасно написанный роман Мопассана, хотя и грязная тема*. Нынче утром подумал о Домашке: что же, мы лечим ее тело, а не думаем о ее душе, просто не утешаем ее, сколько можем. И стал думать. Вот тут-то являются утешения Армии спасения, утешения, состоящие в том, чтобы, действуя на нервы пением, торжественной речью и тоном, поднять дух, вызвать загробную надежду. Я понимаю, как они успевают и как это им самим кажется важным, когда умирающий подбадривается и проводит в экстазе свои последние минуты. Но хорошо ли это? Мне чувствуется, что нехорошо. Я не мог бы это делать. Сделавши это, я умер бы от стыда. Но ведь оттого, что я не верю. Они же верят. Этого я не могу делать; но что-то я могу и должен делать – делать то, что я желал бы, чтобы мне делали; желал бы, чтобы не оставили меня умирать, как собаку, одного, с моим горем покидания света, а чтобы приняли участие в моем горе, объяснили мне, что знают об этом моем положении. Так мне и надо делать. И я пошел к ней. Она сидит, опухла – жалка и просто – говорит. Мать ткет, отец возится с девочкой, одевая ее. Я долго сидел, не зная как начать, наконец спросил, боится ли она смерти, не хочет ли? Она сказала просто: да. Мать стала, смеясь, говорить, что девочка двенадцати лет, сестра, говорит, что поставит семитную свечку, когда Домашка умрет. Отчего? Наряды, говорит, мне останутся. А я говорю, я тебя работой замучаю, ты за нее работай. Я, говорит, что хочешь буду работать, только бы наряды мне остались. Я стал говорить, что тебе там хорошо будет, что не надо бояться смерти, что бог худого не сделает нам ни в жизни, ни в смерти. Говорил дурно, холодно, а лгать и напускать пафос нельзя. Тут сидит мать, ткет, и отец слушает. А сам я знаю, сейчас только сердился за то, что вид сада, который я не считаю своим, для меня испортили. После обеда играл в шахматы, стыдно и скучно, потом пошел шить сапоги. Пришли мальчики. С ними хорошо было, потом пришла Маша. С ней еще лучше. Серьезная, умная, тихая, добрая. Потом пошел наверх, пил чай. Все бы хорошо, но Соня получила письмо от Менгден с просьбой от Вогюе перевести «Крейцерову сонату». Я сказал, что не надо. Она стала говорить, что ее подозревают в корыстолюбии, а она напротив. Я что-то сказал. Она стала язвить, и я рассердился опять, забыл, что она по-своему права, что ей надо быть правой, и сказал, что пойду спать вниз. Она совсем готова была на страшную сцену, и яд, и все. Я опомнился, вернулся, просил успокоиться, она не успокоилась, и я пошел ходить по саду. Ходил и думал: как ужасно то, что я забываю, именно забываю главное, то, что если не смотреть на свою жизнь, как на послание, то нет жизни, а ад. Я это давно знаю, давно писал в дневнике и в письмах (нынче прочел это в письмах у Маши), и могу забывать, а забыв, страдаю и грешу, как нынче. […] 4 декабря. Приехали Эртель, Чистяков и Переплетчиков. Я много говорил и горячо об искусстве. Теперь 12. Пойду наверх, помня. Пошел после завтрака работать – пилить с Чистяковым и Переплетчиковым и до обеда. Вечером говорили. Вяло. Переплетчиков свежий человек. Начал было писать воззвание*, но не пошло. […] 5 декабря. Ясная Поляна. 89. Немного лучше. Погулял. Был у Домашки, ей, бедняжке, лучше. Потом сел за «Крейцерову сонату» и не разгибаясь писал, т. е. поправлял до обеда. После обеда тоже. Только немножко занялся сапогами. Я решил отдать в Юрьевский сборник, и Соня довольна. Она с Таней ездили в Тулу. Спал очень мало. 6 декабря. Ясная Поляна. 89. Встал в 7 и тотчас за работу, прошелся перед завтраком и опять за работу и до самого обеда. Просмотрел, вычеркнул, поправил, прибавил «Крейцерову сонату» всю. Она страшно надоела мне. Главное тем, что художественно неправильно, фальшиво. Мысли о коневском рассказе* все ярче и ярче приходят в голову. Вообще нахожусь в состоянии вдохновения второй день. Что выйдет – не знаю. Да, кроме того, завтра, вероятно, кончится, как всегда бывало после бессонницы. Читал Лесевича и Гольцева*. Что за жалкая скудоумная чепуха! […] 10 декабря. Ясная Поляна. 89. Вчера получил письмо от Эртеля и Гайдебурова о том, что «Крейцерову сонату» не пропустят. Только приятно. Еще переводы Ганзена* и «Paris illustré» с статьей о Бондареве. Заставила думать: вкривь и вкось толкуют. Надо бы коротко и ясно изложить, что я думаю; именно: неучастие в насилии правительственном, военном, судейском, 2) Половое воздержание, 3) Воздержание дурманов, алкоголя, табаку, 4) Работа. Все без красноречия, а коротко и ясно. Еще письмо от Черткова. И письмо Аполлова, который, бедняга, от всего отрекся*. Вот будет страдать! Теперь 2 часа – болит живот. Провел дурной день, то есть мало умственно работал. 12 декабря. Ясная Поляна. 89. Все та же боль. Читаю новый журнал американский и борюсь с болью – успешно. Был Булыгин и Бибиков. Очень слаб еще Булыгин. Вчера Алексей Митрофанович восхищался моей комедией*. Мне неприятно даже вспомнить. 12-й час, иду наверх. 13, 14, 15, 16, 17 декабря. Ясная Поляна. 89. Пять дней ничего не писал и не делал. Только читал и терпел боль. Пробовал поправлять комедию, остановился на середине 1-го акта. Читал «Revue des deux Mondes» и Слепцова*. В «Revue» очень замечательный роман «Chante-pleure», замечательный описанием бедности и унижения бедности по деревням. Эйфелева башня и это. […] Получил письмо приятное от Суворина о «Крейцеровой сонате» и тяжелое от Хохлова, отца, с упреками о погибели сыновей через меня. Смутно набираются данные для изложения учения и для коневской повести. Хочется часто писать, и с радостью думаю об этом. Письмо от Черткова и Эртеля. Нынче 17, мне лучше. Утром хотел писать, но не очень и потому шил сапоги. К обеду приехали Давыдов, Раевский. Лева приехал еще третьего дня. Мне больно было видеть, как он, придя с охоты, велел с себя снимать сапоги и еще бранил малого, что не так снимает. […] [19? декабря.] Читал Слепцова «Трудное время». Да, требования были другие в 60-х годах. И оттого, что с требованиями этими связалось убийство 1-го марта*, люди вообразили, что требования эти неправильны. Напрасно. Они будут до тех пор, пока не будут исполнены. [22 декабря.] Жив. Нынче 22 вечер. Все три дня поправлял комедию. Кончил. Плохо. Приехало много народу, ставят сцену*. Мне это иногда тяжело и стыдно, но мысль о том, чтобы не мешать проявлению в себе божественного, помогает. […] [27 декабря.] Жив. Не писал с 22 по 27. Нынче 27, вечером. Дети все уехали в Тулу репетировать. Я хотел по дороге с ними, вернулся, посидел с Соней и теперь 12-й час, записываю. Нынче 27. Писал немного коневскую повесть. Тяжело от лжи жизни, окружающей меня, и того, что я не могу найти приема, указать им, не оскорбив, их заблужденья. Играют мою пьесу, и, право, мне кажется, что она действует на них и что в глубине души им всем совестно и оттого скучно. Мне же все время стыдно, стыдно за эту безумную трату среди нищеты. Нынче, гуляя, думал: те, которые утверждают, что здешний мир юдоль плача, место испытания и т. п., а тот мир есть мир блаженства, как будто утверждают, что весь бесконечный мир божий прекрасен или во всем мире божьем жизнь прекрасна, кроме как только в одном месте и времени, а именно в том, в котором мы живем. Странная бы была случайность! Вчера 26. Утром неожиданно стал писать коневскую повесть и, кажется, недурно. Вчера была репетиция, пропасть народа, всем тяжело. Вера разревелась, и я пошел утешать ее и, утешая ее, говорил: мне понравилось оттого, что очень просто и понятно. А именно: жить для себя одного нельзя. Это смерть. Жизнь только тогда, когда живешь для других или хоть готовишь себя к тому, чтобы быть способным жить для других. Но как? Другим я не нужен, не нужна. В том-то и дело, что когда живешь для себя, то ищешь общения с людьми, которые тебе могут быть полезны – это все люди богатые, сильные, довольные, и потому, когда живешь для себя, оглянешься вдруг, отыскивая, кому бы я мог быть полезен, кажется, что никому я не могу быть нужен. Но если понял, что жизнь в служении другим, то будешь искать общения с бедными, больными, недовольными, и тогда не поспеешь служить всем, кому будет хотеться служить. Третьего дня 25. Писал письма Черткову, Буланже, Анненковой, Семенову, Машеньке, Алексееву и еще кому-то. Мне стало вдруг стыдно и гадко, что я усвоил тон поучений в письмах. Это надо прекратить. 24. Тоже писал письма, может быть, и сделал поправки к комедии и читал. То, что думал еще 23 и что показалось мне очень важным, вот что: грубая философская ошибка – это признание трех духовных начал: 1) истина, 2) добро, 3) красота. Таких никаких начал нет. Есть только то, что если деятельность человека освящена истиной, то последствия такой деятельности добро (добро и себе и другим); проявление же добра всегда прекрасно. Так что добро есть последствие истины, красота же – последствие добра. Истина, не имеющая последствием добро, как, например, теория чисел, воображаемая геометрия, туманные пятна при нахождении мира и т. п., так же как добро, не имеющее в основе своей истину, как, например, милостыня набранными, скопленными деньгами и т. п. Также красота, не имеющая в основании своем добро, как, например, красота цветов, форм, женщины не суть ни истина, ни добро, ни красота, но только подобие их. Да, монашеская жизнь имеет много хорошего: главное то, что устранены соблазны и занято время безвредными молитвами. Это прекрасно, но отчего бы не занять время трудом прокормления себя и других, свойственным человеку. […] 29, 30, 31 декабря. Ясная Поляна. 89. В эти дни пробовал писать коневскую повесть. Немного поправил, но вперед не пошел. Все время были репетиции, спектакль, суета, бездна народа, и все время мне стыдно. Пьеса, может быть, недурна, но все-таки стыдно. Получил письмо еще от Черткова. Главное же впечатление этих дней: 1) Таню жалко. Она кокетничает даже с Цингером, и она несчастна. 2) «Крейцерову сонату» читали третьего дня, и я слушал. Да, страшное впечатление. Стахович ничего не понимает. А Илья понимает. 3) Чтение книги Минского*. Замечательно сильно начало, отрицание, но положительное ужасно. Это даже не бред, а сумасшествие. Нужно найти смысл жизни, и вдруг вместо этого неопределенный экстаз перед меонами. Нынче болела голова; читал и спал. Теперь 8-й час вечера; хочу написать письмо и, если успею, поправлять комедию.  1890   Нынче 3 января 1890. Ясная Поляна. Первого целый день поправлял комедию, недурно. В этот же день приехали тульские и танцевали. Второго. Целый день был не свой, потому что не спал накануне. Пришел Пастухов с евреем Пропиным, кажется. А вечером Раевский с сыном. Дети пели и играли. Читал превосходно написанную книгу Минского с ужасным плохим концом. […] Пророк, настоящий пророк, или, еще лучше, поэт ποητα (делающий), это человек, который вперед думает и понимает, что люди и сам он будет чувствовать. Я сам для себя такой пророк. Я всегда думаю то, что еще не чувствую, например, несправедливость жизни богатых, потребность труда и т. п., и потом очень скоро начинаю чувствовать это самое. […] [10 января.] Прошло и 5, и 6, и 7, и 8, и 9. Заболел живот, и потом очень сильная головная боль. Это было 6 и 7. Тут же приезжали Дунаев с Алмазовым. Оставили хорошее впечатление. Особенно Дунаев. После них два дня возился с комедией – все вписывал то, что приходило в голову. Странно художественным увлечен. Вчера получил письма от Ругина, Черткова и письмо революционеров о избиении их. Непохоже на правду. А если правда, то лживо выражена. […] [15 января.] 10, 11, 12, 13, 14, 15 января. Ясная Поляна. 1890. Шесть дней не писал, и трудно вспомнить. Вчера 14. Были Янжул, Стороженко, Самарины, Давыдов, Раевская. Я им читал комедию. И ничего не делал. Разговоры с Янжулом о христианском социализме. Многое можно сказать и говорил; но не знаю так его. Странное равнодушие у меня стало последнее время к высказыванью истины о жизни – неудобопринимаема она. 13. Были мальчики Раевские, и меня сердила Таня. Я поправлял комедию. 12 тоже были мальчики Раевские, я ходил в школу топить*. 11-го. Опять комедию и школа. […] Думал: по тому случаю, как некоторые люди относятся к «Крейцеровой сонате»: Самарин, Стороженко и много других, Лопатин. Им кажется, что это нечто особенный человек, а во мне, мол, нет ничего подобного. Неужели ничего не могут найти? Нет раскаяния – потому что нет движения вперед, или нет движения вперед, потому что нет раскаяния. Раскаяние это как пролом яйца или зерна, вследствие которого зародыш и начинает расти и подвергается воздействию воздуха и света, или это последствие роста, от которого пробивается яйцо. Да, тоже важное и самое существенное деление людей: люди с раскаянием и люди без него. 18 января. Ясная Поляна. 1890. Дурно спал. Вчера переписывал комедию, а нынче взялся опять исправлять. Она плоха. Работу перервал Буткевич, приехавший из деревни. Говорил с ним. Он рассказывал, что многие ненавидят «Крейцерову сонату», говоря, что это описание полового маньяка. Меня это в первую минуту огорчило, но потом приятно, что, во всяком случае, это разворочало то, что нужно. Разумеется, можно бы лучше; но как умел. От Черткова телеграмма. Все угрожает живот, но держусь, воздерживаясь от пищи. 21 января. Ясная Поляна. 90. Поправлял комедию, читал. Катался с ребятами на скамейках. Соня очень все взволнована, суетлива. Странное дело эта забота о совершенстве формы. Недаром она. Но недаром тогда, когда содержание доброе. Напиши Гоголь свою комедию грубо, слабо, ее бы не читали и одна миллионная тех, которые читали ее теперь. Надо заострить художественное произведение, чтобы оно проникло. Заострить и значит сделать ее совершенной художественно – тогда она пройдет через равнодушие и повторением возьмет свое. […] 22 января. Ясная Поляна. 90. Встал рано, поправлял все утро комедию. Надеюсь, что кончил. Ходил в школу. Маша хворает, написала хорошее письмо Поше. Таня хороша, проста, бодра, добра. Читал прежде еще книгу изречений индийской мудрости*. Много хорошего и общего. Очень я, благодаря комедии и игре «Власти тьмы» в Петербурге и Берлине*, стал поддаваться удовольствию похвал. Хотел ехать к Сереже. Не успею. Теперь 10 часов. [27 января.] Нынче 27 января. Вчера 26 января. Уезжал Лесков*, и я, чувствуя, что не в состоянии буду работать, проводил его – поехал сам кучером в Тулу. Сделал поручение с Чертковым, и потом у Давыдова обедали. Много говорили. Девочки нас встретили. Третьего дня 25. Утром поговорил с Чертковым и Лесковым, гуляя. Зашел в школу. Потом я поправлял, сколько помнится, комедию, 4-ый акт. Вечер разговаривали, и я прочел комедию. Всё тщеславие. Чертков так же, еще более близок мне. Четвертого дня 24. Утро поправлял комедию всю сначала. До самого обеда не кончил. Поехал в Тулу за Чертковым и Лесковым и разъехался с ними. Вечером провожал Соню в Москву. 23-го – не помню, что утром делал. Кажется, пытался коневскую повесть, но ничего не написал. Итак, нынче 27-е. Встал поздно. Поговорил с Чертковым очень хорошо об искусстве и смерти и пошел гулять. Об искусстве то, что: все, что мы имеем духовно, есть последствие передачи; но из всей массы передаваемого выделяется то, что мы называем наукой и искусством. Что это? Это-то не то, чего нельзя не знать, что само собой передается, – искусство ходить, говорить, одеваться и т. п., и это не то, чего можно не знать, специальное дело – кузнечное, сапожное; а то, что должно знать всякому человеку. 28 января. Ясная Поляна. 90. Приехал Ге-старший, привез рисунок картины – очень хорошо*. Все время проходит в беседах с Чертковым. Он рассказывал про свое душевное состояние. Как страшно. 29, 30 января. Ясная Поляна. 90. Вчера то же. Приехала Соня. В самом хорошем духе. Нынче проводил, свез Черткова с Ге в Тулу. Было очень хорошо, если бы не страх за возбужденное состояние Черткова. Нынче утром почувствовал, что мне не хочется передавать ему мои мысли именно потому, что он их принимает так жадно. Боязно. Я-то плох. Мне самому нужно питаться ими. Все эти дни тщетно пытался писать послесловие к «Крейцеровой сонате». Теперь 12-й час – болит живот. 1 февраля. Ясная Поляна. 90. Встал бодро, пошел ходить, вернулся с намерением заняться – Никифоров с студентом. Ничего не делал – читал. Досадовал на студента, на то, что он глуп – стыдно. Получил письмо от Воробьева, о бале*. 2 февраля. Ясная Поляна. 90. Написал ответ. И еще письма. Приехал Долгов о токологии, написал предисловие*. И поехали с Таней в Пирогово. Хорошо доехали, Сережи и Веры нет. Вечером скучно было. 3 февраля. Пирогово. 90. Встал рано, пришла ясная мысль о послесловии, но не написалось. Пошел в школу – нету. У кабака побеседовал. Теперь 11 часов, хочу писать, но слаб, спать хочется. Заснул на часок. Писал послесловие. Мысли верные, но нет энергии писать. Хохотал с добродушной Марьей Михайловной и рассказывал ей историю жития и музыкальной учительницы*. Хорошо бы написать. Купеческая дочь больная – соблазнительна своей болезнью – и преступлением – убивает. Духовник Ел. Серг. грубый мужик. От нас все к тебе ездят. Она все собиралась. А она, как ты святой был, была святее тебя. Все не то делаю. Ходил в Царево. Пьяный роет, бабы пьяные надо мной смеялись и кнутом ударили. 4 февраля. Пирогово. 90. Проснулся позднее. Много хорошего думалось к послесловию. Записал в книжечке. Пил кофе, лег и думал много хорошего, но забыл. […] Поехали домой. Прекрасно доехали. Люблю детей; но я одинок уже. 5 февраля. Ясная Поляна. 90. Хотел дурно спать; все утро бился с послесловием. Начал с того, что колол дрова и был у Тани в школе. После кофе задремал. Надо попробовать писать утром натощак. После обеда читал и думал, хочется писать, но нет энергии. Думал к драме о жизни:* отчаяние человека, увидевшего свет, вносящего этот свет в мрак жизни с надеждой, уверенность освещения этого мрака; и вдруг мрак еще темнее. […] 11 февраля. Ясная Поляна. 90. Странно – сладострастный сон. Мало сплю. Слабость. А писать хочется, но нет силы. Нынче думал: к письму, которое я начал писать Колечке* о том, что главный соблазн в моем положении тот, что жизнь в ненормальных условиях роскоши, допущенная сначала из того, чтоб не нарушить любви, потом захватывает своим соблазном, и не знаешь, живешь так из страха нарушить любовь или из подчинения соблазну. Признак того, что первое, то есть что допускаешь соблазн только из страха нарушить любовь – тот, что не только не ослабляются прежние требования совести, но появляются новые. Еще думал о том, что послесловие «Крейцеровой сонаты» писать не нужно. Не нужно потому, что убедить рассуждениями людей, думающих иначе, нельзя. Надо прежде сдвинуть их чувство, предоставив им рассуждать о том, что они правы. Они будут чувствовать себя неправыми, а все-таки будут рассуждать, что правы. Это не то, что нужно людям, а без этого не могут жить люди. Рассудок – фонарь, привешенный к груди каждого человека. Человек не может идти – жить иначе как при свете этого фонаря. Фонарь всегда освещает ему вперед его дорогу – путь, по которому он идет. И рассуждения о том, что освещает мне мой фонарь на моем пути, когда путь мой другой (хотя бы путь мой был истинный, а его ложный), никак не может заставить его видеть другое или не видать того, что он видит по тому пути, по которому идет. Нужно сдвинуть его с дороги. А это дело не рассуждения, а чувства. Даже сдвинувшись с ложной дороги и уж идя по истинному направлению, он долго будет видеть то, что освещает его фонарь на ложном пути. Гуляя, очень много думал о коневской повести. Ясно все и прекрасно. 1) Он не хотел обладать ею, но сделал это потому, что так надо – ему кажется. Она прелестна в его воображении. Он улыбается, и ему хочется плакать. 2) Поездка в церковь, темнота, белое платье, поцелуй. 3) Старая горничная берет деньги, но смотрит грустно. 4) Старая горничная фаталистка, Катюша одинока. 5) Она, увидав его при проезде, хочет под поезд, но садится и слышит ребенка в чреве. 6) Он спрашивает у тетки, где она. У помещика в горничных. Дурно живет, в связи с лакеем. И ей нельзя не быть в связи: в ней разбужена чувственность. 7) Он в волнении и спрашивает: и вы прогнали? И очень она плакала? И я виноват? и т. д. 8) Пробовал ambition[113] – скверно, не по характеру, заграницу – Париж – разврат – скверно. Остались чтение, изящество, охота, карты, примеры. Волоса седеют – тоска. 16 февраля. Ясная Поляна. 90. […] Я рад, что в самые дурные минуты я не падаю до озлобления на людей и до сомнения в истинной жизни. Только поползновение к этому. […] Писал коневскую повесть недурно. Получил замечательную книгу английский магазинчик «Rising Star». Статья Elder Evans о столетии американской республики, замечательная*. 18 февраля. Прочел о Кублинской в Варшаве. И писал обвинительный акт: правительству, церкви и общественному мнению* – нехорошо. Приехал Буткевич с братом. (Все это было 17.) Я их проводил и пришел больной. Целый день болел животом. 19 февраля. Ясная Поляна. 90. Дурно спал. Все болит. Был в школе, читал «Исторический вестник» о декабристах*. Приезжал Давыдов. Лень умственная. Слава богу, нет зла. […] 25 февраля. Ясная Поляна. 90. Встал рано, и, после вчерашней бури и метели, прекрасная погода. Разбудил девочек – Таня, Маша, Вера. Собрались и поехали в 10*. Хорошо, весело и приятно ехали. Покормили в Крапивне и в 7 приехали в Одоев. Ночуем на прекрасном постоялом дворе. Я это записываю. Нет работы мысли. Получил письмо от Ге. 27 февраля. 90. Оптина. Приехали рано. […] В Оптиной Машенька только и говорила про Амвросия, и все, что говорит, ужасно. Подтверждается то, что я видел в Киеве – молодые послушники – святые, с ними бог, старцы не то, с ними дьявол. Вчера был у Амвросия, говорил о разных верах. Я говорю: где мы в боге, то есть в истине, там все вместе, где в дьяволе, то есть лжи, там все врозь. Борис умилил меня*. Амвросий, напротив – жалок, жалок своими соблазнами до невозможности. По затылку бьет, учит, что не надо огорчаться о том, что она зла с прислугой, и не видит, что ей нужно. По ней видно, что монастырь духовное сибаритство. Борис говорил, что цель мира и человечества пополнение ангелов. 28 февраля. 90. Оптина. Во сне видел, что говорю с священником о пьянстве, о терпимости и о чем-то еще, что забыл. О терпимости: не презирать ни жида, ни татарина, любить. А мне: православного. Мне кажется, я достиг этого в этот приезд третий в Оптину. Помоги мне бог. Горе их, что они живут чужим трудом. Это святые, воспитанные рабством. Теперь 10 часов, пойду к Леонтьеву*. Был у Леонтьева. Прекрасно беседовали. Он сказал: вы безнадежны. Я сказал ему: а вы надежны. Это выражает вполне наше отношение к вере. Потом поехали. Весело ехали до Мишнева, сорок верст от Оптиной. Ночевали в избе. […] 1 марта. Ясная Поляна. 90. Рано встал, ехали целый день. Замучились лошади, приехали в 2-м часу. Соня радостно, весело встретила. 2 марта. Ясная Поляна. 90. Дурно спал, встал поздно. Ге и Губкина. С обоими приятно. Ге рассказывал про храм в память Александра II. Как все украли*. Неприятно слушать. Губкина говорила о Евангелии. Письмо от Маши. Нынче ответил. Интересно письмо девицы. Пишет: кто взялся меня готовить, устроить, и потом вышло, что это насмешка. 9 марта. […] Читаю все Лескова*. Нехорошо, потому что неправдиво. Думал еще за эти дни. 4 марта. Сережа говорит: надо быть занятым. Это ничего не говорит. Надо знать, чем быть заняту. А чтобы знать это, одно средство: делать то, что тебе нужно, то, что ты сам потребляешь, или то, к чему влечет неудержимо призвание. […] Нынче думал: самое ужасное страдание: знать, что я страдаю и лишаюсь не от завала горы, не от бактерии, а от людей, от братьев, которые должны бы любить и которые, вот, ненавидят меня, если заставляют страдать. Это вот когда вели на казнь декабристов, это заключенные – несчастные в Каре и др. Ужасно! Вчера 8 марта. Слабость, боль, желтуха. Читал Лескова, письма. Много о «Крейцеровой сонате». Спрашивают: что же следует? Надо послесловие, а не могу. […] 10 марта. Ясная Поляна. 90. Все нездоров – слабость и лихорадка и желтуха. Не мешает думать, а главное, хорошо жить. Все думаю о любви и прилагаю. Всегда везде можно extirper[114] из души все недоброжелательное, слушая разговор, читая, думая. Приезжал Давыдов. Комедия опять, кажется, нравится людям. Удивительно! Раевские тут, Бергеры. Несколько раз поднималось беспокойство – следовательно, недобр…, подавлял. Читаю Лескова. Жалко, что неправдив. Как сказать это. 11 марта. Ясная Поляна. 90. Немного лучше. Получил статью Янжула, читал*. Главное, по-ихнему, надо не изменять жизни, не трогать учреждений, но поправлять жизнь. Жизнь не плоха от дурных учреждений. Хотелось бы написать про это в связи с «Christian business»*. Думал о послесловии в форме ответа на письмо Прохорова*. […] [15 марта.] 13, 14, 15. Ничего не делал и медленно поправлялся. Приехал Василий Иванович – милый и Файнерман. Хорошо с Файнерманом, и то, что он говорит об общинниках, хорошо; но об общинах плохо. Начинают чувствовать неправду. Пропасть писем о «Крейцеровой сонате». Всё недоумения и вопросы. [15 марта.] 16 марта. Ясная Поляна. 90. Проснулся и прочел покаянное письмо Сережи и ревел от радости. Утром попытался писать предисловие, не пошло. Вечером написал письма Дужкину, Черткову, Соловьеву, Хилкову, бугурусланскому инспектору и Сереже. С Соней был разговор нелюбовный, сейчас же перешел в умиление. Да, можно победить мир любовью. Много мыслей не выписано из книжечки. 17 марта. Жив, и даже два дня, потому что, означив 17, ошибся на день. Вчера было 16. Все так же провел день. Спал очень дурно, ничего не мог писать, ни работать. Говорил с Василием Ивановичем и думал. С вечера заболело, но не сильно. Нынче выспался хорошо, но все-таки слаб умом. За это время не записано следующее: Два типа: один критически относится не только к поступкам, но и к положению – например, не может взять место чиновника правительства, не может собирать и держать деньги, брать проценты и т. п., и вследствие этого всегда в нужде, в бедности, не может прокормить ни семью, ни даже себя и по своей слабости становится в унизительное для себя и тяжелое для других положение – просить; другой же относится критически только к своим поступкам, но положения принимает, не критикуя, и, поставив себя раз в положение чиновника, богатого человека, с избытком кормит себя, семью и помогает другим и никому не в тягость (незаметно, по крайней мере). – Кто лучше? – Оба. Но никак не последний. […] 18 марта. Ясная Поляна. 90. Вчера приехал Илья. Запылился, заскоруз и состарился без употребления. Ничего не делал. Все болит печень. Должно быть, смертная болезнь. Мне это ни страшно, ни неприятно. Только не привык. Все хочется по-старому работать. Ездил в Ясенки. Заболело дорогой. Пытался писать. Не идет. Вечером читал Сенкевича*. Очень блестящ. Соня пришла и стала говорить о продаже сочинений новых, и мне стало досадно. Стыдно мне. 19 марта. Ясная Поляна. 90. Встал рано, походил. Напился кофею, заболело. Писать не могу, хотя кажутся ясными мысли, пока думаю: нет памяти, бойкости. Приехал инспектор. Я не принял его, напрасно. Инспектор был что-то вроде жандарма, допрашивал. Маша насилу отделывалась. Закроют школу, и мне жалко за девочек. Илья тут, и я все не могу поговорить с ним. Очень хотелось, но не умел подступиться, тем более, что он удаляется. Он весь, его разговоры, шуточки это точно приправа к кушанью, которого нет. Это часто бывает, что жизнь, деятельность, разговоры, в особенности, веселье и шутки, – это приправы к тому существенному, чего нет. Нынче 25 [марта]. Утром написал письмо Вагнеру, огорчившемуся на «Плоды просвещения»*, и потом докончил «Послесловие». Кажется, слабо. Вчера 24-го получил письма: от Вагнера. Утром писал мало. Вечер ездил верхом в Ясенки и Козловку. Третьего дня 23. Соня вернулась. Я много спал. Ничего не делал. Мы читали «Некуда»*, и я один читал. Хуже стало. Приехал Лева. Хорош. Хочет продолжать на филологическом. Я поговорил с ним. […] 28 марта. Ясная Поляна. 90. Все болит во время обеда живот. Спал, потом поправлял послесловие. Сейчас получил о том же письмо Оболенского*. […] Начал писать ответ Оболенскому. Вероятно, не напишу ему. 29 марта. Если буду жив. Нынче 7 апреля. Жив еще. Пойду назад. Вчера 6 апреля. Утром дописывал, поправлял послесловие. Только что расписался и вполне уяснил себе. Проводил Ганзена. Вечером хорошо ходил, молился. С Сережей легче. Слава богу, служение любви успокаивает, радует, украшает жизнь. Письмо от Колечки, все то же, задорное. Грустно. […] 8 апреля. Спал дурно. Нездоровится. Не мог писать. А много нужно. Письмо от Черткова. Написал несколько плохих писем. Читая Левино сочинение*, пришло в голову: воспитанье детей, то есть губленье их, эгоизм родителей и лицемерие. Повесть вроде «Ивана Ильича»*. Да, думал: нехорошо прийти и накурить людям. Но разве лучше прийти к веселым, счастливым людям с мрачным лицом и испортить им удовольствие. 10 апреля. Ходил гулял, много думал, вчера и нынче, а именно: 1) Одно из самых дерзких неповиновений Христу это богослужение, общая молитва в храмах и название отцами духовенство, тогда как Мф. III, 5-15, Иоанна IV, 20, 21 и Мф. XXIII, 8. 2) Выразить словом то, что понимаешь, так, чтобы другой понял тебя, как ты сам – дело самое трудное; и всегда чувствуешь, что далеко, далеко не достиг того, что должно и можно. И тут взять и задать себе еще задачу ставить слова в известном порядке размера и окончаний. Разве это не сумасшествие. Но они готовы уверять, что слова сами собой складываются в «волнует кровь… и любовь». A d’autres![115] 3) Социалисты говорят: не нам, пользующимся благами цивилизации и культуры, надо лишаться этих благ и спускаться к грубой толпе, а людей, обделенных благами земными, надо поднять до нас и сделать их участниками благ цивилизации и культуры. Средство для этого наука. Она научает нас побеждать природу, она до бесконечности может увеличить производительность, она может заставить работать электричеством Ниагарский водопад, реки, ветра. Солнце будет работать. И всего всем будет довольно. Теперь только малая часть, часть людей, имеющая власть, пользуется благами цивилизации, а большая лишена этих благ. Увеличить блага, и тогда всем достанет. Но дело в том, что люди, имеющие власть, уже давно пользуются не тем, что им нужно, а тем, что им не нужно, всем, чем могут. И потому как бы ни увеличились блага, те, которые стоят наверху, употребят их все для себя. Употребить нужного нельзя больше известного количества, но для роскоши нет пределов. Можно тысячи четвертей хлеба скормить лошадям, собакам, миллионы десятин превратить в парки и т. п. Как оно и делается. Так что никакое увеличение производительности и богатств ни на волос не увеличит блага низших классов до тех пор, [пока] высшие имеют и власть и охоту потреблять на роскошь избыток богатств. Даже напротив, увеличение производства, большее и большее овладевание силами природы дает большую силу высшим классам, тем, которые во власти, силу удерживать все блага и ту власть над низшими рабочими классами. И всякое поползновение со стороны низших классов заставить богатых поделиться с собой (революции, стачки) вызывают борьбу; борьба же – бесполезную трату богатств. «Никому пускай не достается, коли не мне», – говорят борющиеся. Покорение природы и увеличение производства благ земных для того, чтобы переполнить благами мир, так, чтобы всем достало, такое же неразумное действие, как то, чтобы увеличивать количество дров и кидание их в печи для того, чтобы увеличить тепло в доме, в котором печи не закрываются. Сколько ни топи, холодный воздух будет нагреваться и подниматься вверх, а новый холодный тотчас же заступать место поднявшегося, и равномерного распределения тепла, а потому и самого тепла не будет. До тех пор будет доступ холодному воздуху и выход теплому, имеющему свойство подниматься вверх. Будет так до тех пор, пока тяга будет снизу вверх. До сих пор против этого придумано три средства, из которых трудно решить, которое глупее: так они глупы все три. Одно, первое, средство революционеров, состоит в том, чтобы уничтожить то высшее сословие, через которое уходят все богатства. Это вроде того, что бы сделал человек, если бы сломал дымовую трубу, через которую уходит тепло, полагая, что, когда не будет трубы, тепло не будет уходить. Но тепло будет уходить в дыру так же, как и в трубу, если тяга будет та же, точно так же, как богатства все будут уходить опять к тем людям, которые будут иметь власть, до тех пор, пока будет власть. Другое средство состоит в том, чтобы делать то, что делает теперь Вильгельм II. Не изменяя существующего порядка, от высших сословий, имеющих богатство и власть, отбирать маленькую долю этих богатств и бросать их в бездонную пропасть нищеты. Устроить вверху вытягивающей тепло трубы, там, где проходит тепло, – опахала и этими опахалами махать на тепло, гоня его книзу, в холодные слои. Занятие, очевидно, праздное и бесполезное, потому что, когда тяга идет снизу вверх, то как бы много ни нагоняли тепла вниз (а много нагнать невозможно), оно все тотчас же уйдет, и труды пропадут даром. И, наконец, третье средство, которое с особенной силой проповедуется теперь в Америке. Средство состоит в том, чтобы заменить соревновательное, индивидуалистическое начало экономической жизни началом общинным, артельным, кооперативным. Средство, как это и высказано в «Down» и «Nationalist», то, чтобы проповедовать и словом и делом кооперацию – внушить, растолковать людям, что соревнование, индивидуализм, борьба губит много сил и потому богатств, а что гораздо выгоднее кооперативное начало, то есть каждому работать для общей пользы, получая потом свою долю общего богатства. Что так выгоднее будет для всех. Все это прекрасно, но горе в том, что, во-первых, никто не знает, какая порция достанется на каждого, если всем будет поровну. Главное же то, что какая бы ни была эта порция, она покажется недостаточна людям, живущим, как они теперь живут, для своего блага. «Всем будет хорошо, и тебе будет, как всем». Да я не хочу жить, как все, а лучше. Я жил всегда лучше, чем могут жить все, и привык так. А я жил долго хуже, чем все могут жить, и хочу жить, как жили другие. Средство это глупее всех, потому что оно предполагает, что при существующей тяге снизу вверх, то есть при мотиве стремления к наилучшему, можно уговорить частицы воздуха не подниматься выше по мере нагревания. Средство одно – показать людям их истинное благо и то, что богатство не только не есть благо, но отвлекает их, скрывая от них их истинное. Одно средство: заткнуть дыру мирских желаний. Только это одно даст равномерное тепло. И это-то и есть самое противоположное тому, что говорят и делают социалисты, стараясь увеличить производительность и потому общую массу богатств. Теперь 2 часа. Здесь Стахович. Я с ним неласков был. Напрасно. 11, 12, 13 апреля. 90. Ясная Поляна. Третьего дня писал опять о наркотиках*. Недурно. Вчера. Прекрасно думал утром и записал в книжке, но писать не мог. Пошел после обеда в Тулу и был на репетиции*. Очень скучно, комедия плоха – дребедень. Третьего дня, говоря с Стаховичем, ругал царя за то, что возобновилась смертная казнь. Нынче поздно встал, не мог писать, дошил сапоги. Вечером гулял. Лева грустен. Таня мила. Теперь 1-й час. Думал: […] 2) Говорят: благодаря роскоши жизни высших классов, их досугу, происходящему от неравенства состояний, являются выдающиеся люди – равнодушные к благам мира, с одними духовными интересами. Это все равно, что сказать, что на поле, вытоптанном скотиной, оставшиеся колосья особенно хороши. Ведь это неизбежное вознаграждение, которое есть во всяком зле, а потому нельзя этим оправдывать делание зла. 3) Орлов да и многие говорят: я верю, как мужик. Но то, что он говорит это, показывает, что он верит не как мужик. Мужик говорит: я верю, как ученые господа, как архиерей. [18 апреля.] Жив и здоров и прожил с тех пор 4 дня. Нынче 18 апреля. Встал поздно, выспался, сел за работу послесловия. Думал много, написал мало. Сережа уехал, Лева и Стахович в Оптину. Ходил после обеда на Грумант с Новиковым. Письмо хорошее от шекера Holister’a. Думал в ответ на письмо Кудрявцева, в котором он пишет, что половой союз есть священный акт, так как продолжает род, думал, что как человек вместе со всеми животными подчиняется закону борьбы за существование, так он подчиняется как животное и закону полового размножения, но человек как человек находит в себе другой закон, противный борьбе – закон любви, и противный половому общению для размножения – закон целомудрия. Думал для будущей драмы*, как мужики притворяются, что верят, для господ, а господа притворяются для мужиков. Вчера 17-го. Письмо прекрасное от Черткова и от Кудрявцева глупое, хотя и печатное. Ходил провожать Рахманова. Были Зиновьевы, и суета. 3-го дня. Был Давыдов. Тяжело с ним. Рахманов был и получил письмо от своих, где про меня сказано: «получил письмо от Толстого. Он пишет о собственности, но Михаил не будет отвечать, так как Толстой все равно не поймет». Это мне очень здорово. Кажется, не разлюбил их. 15. Я провожал всех в театр. Пришел Рахманов. Есть гордость и не то. Но еще больше не того в наших. Очень тяжел праздный сумбур. Все время писал послесловие. Теперь 12. [24 апреля.] Опять прошло пять дней. Вчера 23 вечером был Грот и чех-профессор*. Я был нехорош, нелюбовен. Утром много поправлял «Послесловие». Гостит Горбунов. Он хотел ехать 22. Вечером я сеял. 22. Воскресенье. Вечером пахал. Утром писал «Послесловие». 21. Суббота, после обеда пахал. Утро писал. Горбунов. 20. Пахал и писал. Много писем. [30апреля.] 25, 26, 27, 28, 29, 30 апреля. Ясная Поляна. 90. Нынче пришел Золотарев. Очень милый, серьезный и даровитый человек. Он написал замечательную статью о «Крейцеровой сонате». […] Думал за это время: 1) к повести Фридрихса. Перед самоубийством – раздвоение: хочу я или не хочу? Не хочу, вижу весь ужас, и вдруг она в красной паневе, и все забыто. Кто хочет, кто не хочет? Где я? Страдание в раздвоении, и от этого отчаяние и самоубийство. […] К послесловию. Если же пал или пала, то знать, что искупления этого греха нет иного, как 1) освободиться вместе от соблазна похоти и 2) воспитать детей слуг богу. [5 мая. Пирогово.] Писал письма, сеял и пахал. 2-го. Писал статью о пьянстве и кончил. Очень устал, вечером пахал, очень устал, лихорадочное состояние. 3-го поправил статью и поехал с Машей в Пирогово. Поздно приехали. Опять лихорадка. 4-го. Дурно спал и ничего не делал. Вечером ходил до Ржавы и назад. Очень нездоровится. […] 9-го мая 1890 г. Пирогово. Все болен. Идет не лучше. Нынче думал: 1) Многие из тех мыслей, которые я высказывал последнее время, принадлежат не мне, а людям, чувствующим родство со мною и обращающимся ко мне с своими вопросами, недоумениями, мыслями, планами. Так, основная мысль, скорее сказать, чувство «Крейцеровой сонаты» принадлежит одной женщине, славянке, писавшей мне комическое по языку письмо, но замечательное по содержанию об угнетении женщин половыми требованиями. Потом она была у меня и оставила сильное впечатление. Мысль о том, что стих Матфея: если взглянешь на женщину с вожделением и т. д. – относится не только к чужим женам, но и к своей, передана мне англичанином, писавшим это. И так много других. […] 11 мая. Пирогово. 90. Если буду жив. Было время, что я начал думать: не умираю ли? и никакого страха, слава богу. Только страх: как бы не умереть дурно. Диета строгая нужна всем. Об еде – книга нужна*. 18-го мая. Ясная Поляна. 90. За это время поправил корректуры начала комедии*, написал письмо Страхову и начал поправлять предисловие о пьянстве. […] 10) Мы пишем наши романы, хотя и не так грубо, как бывало: злодей – только злодей и Добротворов – добротворов, но все-таки ужасно грубо, одноцветно. Люди ведь все точно такие же, как я, то есть пегие – дурные и хорошие вместе, а не такие хорошие, как я хочу, чтоб меня считали, не такие дурные, какими мне кажутся люди, на которых я сержусь или которые меня обидели. […] [20 мая.] Думал одно: мы едим соусы, мясо, сахар, конфеты – объедаемся, и нам кажется ничего. В голову даже не приходит, что это дурно. А вот катар желудка повальная болезнь нашего быта. Разве не то же самое сладкая эстетическая пища – поэмы, романы, сонаты, оперы, романсы, картины, статуи. Тот же катар мозга. Неспособность переваривать и даже принимать здоровую пищу, и смерть. […] [25 мая.] Нынче 25. Все так же медленно поправляюсь. Нынче ходил, гулял, немного поправлял о дурмане и начал письмо ответ еврею. Был Руднев. Вчера 24. Вечером был Давыдов. Днем ничего не делал. 23. Был Чистяков. Написал письмо Черткову и немного предисловие. 22. Та же слабость. Предисловие. Приехал Чистяков. Все о дневниках. Он, Чертков, боится, что я умру и дневники пропадут. Не может пропасть ничего. А нельзя послать – обидеть*. Маша списала то, что я отметил. Есть порядочное. […] 26 мая. Ясная Поляна. 90, если буду жив. [26 мая.] Жив. Утром нашел Н. Ге старшего. Он едет в Петербург о своей картине*. Говорил с ним, читал, дописал письмо Гецу. Слаб. Письма от Рахманова и Поши. 27 мая. Ясная Поляна. 90. Все то же. Ходил подальше. Вернувшись, застал Попова. Поговорил с ним. Он жалуется на периоды упадка духа. Теперь 5-й час. Ничего не писал, и не хочется. 28 мая. Ясная Поляна. 90. Лучше себя чувствую. Поправлял статью о пьянстве. Не помню. Ге уехал. Неприятное столкновение с Соней, но, слава богу, сейчас же стало ее жалко. 29 мая. Ясная Поляна. 90. Ходил далеко. Встретил Машу. Телеграмма от Чичерина. Немного пописал. Очень слаб. Приехал Чичерин. Алкоголик. Неподвижный, озлобленный, самодовольный. Что-то я очень от всех удалился. 30 мая. Ясная Поляна. 90. Опять Чичерин. Он уехал. Я сел писать, пришел Пастухов. Мне хотелось кончать, но потом пришел из Риги латыш-семинарист. Физически поправляюсь, но умственно сплю. Теперь 9-й час. Нынче письмо от Геца и протест*. 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8 июня. Ясная Поляна. 90. Прошла целая неделя. В очень дурном, мрачном духе. Нынче приехал Ге. Я немного поправлял уж поправленное и начал пить кумыс. Вчера 7. Была Анненкова и уехала. Рано утром приехала Соня. […] Начал «Отца Сергия» и вдумался в него. Весь интерес – психологические стадии, которые он проходит. […] 9, 10, 11, 12 июнь. Ясная Поляна. 90. Опять три дня пропустил. Вчера 11. Я писал письма: Третьякову, Поше, Черткову, Горбунову, и приехал Страхов. Лучше живу, но очень праздно физически. 10. Воскресенье был милый Дунаев и Стахович немилый. Лева уехал, кроткий, читал статью* и понял. Вчера прекрасное письмо от Буткевича. Я поправлял. 10. Много поправлял. Картина Ге прекрасна*. 9. Не помню. Ничего не записал. […] Маша писала Бирюкову и одобрила мое письмо ему*. Поразительно грустно было нынче то, что сказал Андрюша. Я сказал ему, что дурно пить кофе крепкий. Он с тем знакомым мне презрением детей ко мне отвернулся. Ге стал говорить ему, что это для его пользы. Он сказал: не о кофе, а обо всем, да разве можно делать все то, что говорит папа. Он сказал все то, что думают все дети. Ужасно жалко их. Я ослабляю для них то, что говорит их мать. Мать ослабляет то, что говорю я. Чей грех? Мой. Теперь 11 часов утра, хочу писать коневскую. Попробовал писать, не пошло. Ходил и пил кумыс с вторым Николаем Николаевичем. Папиросочник Николай Николаевич тяжел. Если бы он не объедался и не курил, он был бы сила*. Дурно спал. 14 июня. Ясная Поляна. 90. Немного пописал коневскую. Она не притягивает меня. Поправил корректуры комедии. Здоров. Поработал, рубил и пилил. [17 июня.] Чуть-чуть писал*. Понадобились материалы и обдумать. Неумеренно пил кумыс. Говорил с Страховым. Он пьяный почти всегда*. Много и часто думаю эти дни, молясь о том, что думал сотни, тысячи раз, но иначе, именно: что мне хочется так-то именно, распространением его истины не словом, но делом, жертвой, примером жертвы служить богу; и не выходит. Он не велит. Вместо этого я живу, пришитый к юбкам жены, подчиняясь ей и ведя сам и со всеми детьми грязную подлую жизнь, которую лживо оправдываю тем, что я не могу нарушить любви. Вместо жертвы, примера победительного, скверная, подлая, фарисейская, отталкивающая от учения Христа жизнь. […] [18 июня.] Обдумал на работе то, что надо коневскую начать с сессии суда; а на другой день еще прибавил то, что надо тут же высказать всю бессмыслицу суда. Здоровье лучше. Приехал Дьяков. 18 июня. Ясная Поляна. 90. Дурно спал. И не пытался писать. Косил. Приехал Олсуфьев Митя. Очень беден умственно. От Сережи письмо с просьбой денег. Соню одолевают просьбами денег сыновья. Будет еще хуже. Разве не лучше бы было, если бы она отказалась хоть от собственности литературной. Как бы покойно ей, и как бы нравственно здорово сыновьям, и как мне радостно, и людям на пользу и богу угодно. Страхов. 22 июня. Ясная Поляна. 90. Прошло много дней, пять, кажется. Кажется, ничего не писал за это время. Постараюсь вспомнить. Вчера, 21, никого не было. Уехал Олсуфьев. Косил с Севастьяном. 20. Уехали дети и Сикорский. Косил много. И разговоры с Сикорским. Его поразительное легкомыслие. Как ученый измерял трату кислорода днем и замену ночью и как через неделю все вышло. И потому надо воскресенье отдыхать. И что это было наука, но забыта. И еще о том, что образуются в зародыше центры в разные периоды. И если мать больна в эти периоды, то отсутствие этих центров и сумасшествие. И будто то же количество сумасшедших теперь и прежде. А добрый, но – испорченный. 19. Он приехал вечером, и куча народа. Языкова, Офросимова с балалайкой и Олсуфьев. Я косил с потлётом. 18. Тоже косил. Страхов, и я тяготился им. Я очень опустился. Не в умственном смысле – это ничего – не опущение, а в сердечном, любовном. Я не в духе и злюсь. Сижу и злюсь и на присутствующих и на отсутствующих. Всякое слово, мысль вызывает не проникновение и сочувствие тому, кто ее высказывает, а желание заявить свою правду перед ним. Скверно. Очень скверно. […] На работе, покосе, уяснил себе внешнюю форму коневского рассказа. Надо начать с заседания. И тут же юридическая ложь и потребность его правдивости. А еще: о государстве: рассказ переселенцев. Опять много работал, косил. Получил прекрасное письмо Wilson’a к Черткову и Черткова письмо. Еще письма менее интересные. Вечером приехал верхом американец Stevens, объехавший мир на велосипеде и бывший в Африке за Станлеем*. В соблюдении любви помнил и провел день хорошо. 24 июня. Ясная Поляна. Работал. Не писал. Приехал Бестужев, потом Зюсерман. Гости – бедствие нашей жизни. Косил. Сдерживался с Страховым. Зла меньше. Вчера читал «Без догмата»*. Очень тонко описана любовь к женщине – нежно, гораздо тоньше, чем у французов, где чувственно, у англичан, где фарисейно, и у немцев – напыщенно, и думал: написать роман любви целомудренной, влюбленной, как к Сонечке Калошиной, такой, для которой невозможен переход в чувственность, которая служит лучшим защитником от чувственности. Да не это ли единственное спасение от чувственности? Да, да, оно и есть. Затем и сотворен человек мужчиной и женщиной. Только с женщиной можно потерять целомудрие, только с нею и можно соблюсти его. Нецеломудрие начинается при перемене. Хорошо написать это. […] 25 июня. Ясная Поляна. 90. Еще думал: надо бы написать книгу «Жранье»*. Валтасаров пир, архиереи, цари, трактиры. Свиданья, прощанья, юбилеи. Люди думают, что заняты разными важными делами, они заняты только жраньем. А то, что за кулисами делается? Как готовятся к этому? Вчера уехал Голцапфель. Дети вскочили раньше обыкновенного, и Андрюша пошел на деревню, я спрашиваю зачем. Яйца покупать. Зачем? Мама велела. И я подумал: воспитание их ведется кем? Женщиной без убеждений, слабой, доброй, но journalière[116], переменчивой и измученной взятыми на себя ненужными заботами. Она мучается, и они на моих глазах портятся, наживают страдания, жернова на шеи. Прав ли я, допуская это, не вступая в борьбу? […] [26? июня.] Думал еще: одно из обычных заблуждений людей то, что они делают то, что делается само собою, что они везут то, на чем сами едут. Государь правит государством, министр министерством, хозяйка домом и т. п. Они делают только то, что им велит делать предание и окружающие, и участвуют в общем движении. Еще думал, Лежа в лесу и глядя на дальний лес и небо: не нужна мне, бесполезна мне красота природы, как и красота искусства, гораздо низшая. Другое нужно и радует. А это только развлекает, отвлекает. Но зачем же это? Зачем? Да, пчеле надо любить все это, чтобы был мед, перга, летва; пчеле, липе надо любить землю, воздух, влагу, чтобы была липа; всем животным, всему нужно это, чтобы размножаться, как и мне нужно это было для низшей животной жизни. Теперь нужно нечто другое, не имеющее выражения в материальном мире и ищущее этого выражения вне его, там, за гробом. Я могу себе представить существа, которым те проявления добра, которые влекут меня к себе, так же не нужны станут, как мне проявления красоты. Косил и работал много. Вечером приехал Оболенский и Раевский с Цингером. У меня сделалось головокружение, и я испугался. И стал думать о смерти. И я увидал, как я уж испортился, отошел далеко назад к плотской мерзости от того состояния, в котором я был во время болезни. Очень дурно спал. 26 июня. Встал поздно. И вот написал это. Теперь 1-й час. Косил вечером, очень устал. 1-го июля. Ясная Поляна. 90. Опять писал письма Балу, Анненковой, Горбунову, Черткову. Плохо. […] Думал еще: Катерина умирает во время покоса. Событие ничтожное с точки зрения покосников. Покос убрали прекрасно. Какой важности это событие с точки зрения умирающей и умершей Катерины. Еще думал: хорошо бы написать историю человека доброго, нежного, кроткого, милого, образованного, умного, но живущего по-господски, то есть жрущего и с……и потому требующего, чтоб для него резали цыплят, не спали кучера, рабочие и чистили нужники. Нельзя быть добрым человеку, неправильно живущему. [2 июля.] Приехала Гельбиг с дочерью. У ней тот недостаток, про который я пишу Анненковой, желание быть выдающейся, прекрасной. Она все говорит, что ей ничего не нужно. Этого не надо говорить, а надо делать. 3 июля. Ясная Поляна. 90. Ушел спать вниз. Встал поздно. Тяжело, скучно, праздность, жир, тщета разговоров. Точно жиром заплыли, засорены зубья колес и не цепляются. То не идут колеса от недостатка мази, а то не идут от набитого в них сала. Писать для этих людей? Зачем? Странная неохота писать. […] 4 июля. Ясная Поляна. 90. Встал поздно. Пью лишний кумыс. Ничего не писал. Косил целый день. Одно спасенье. Статьи и письма все о «Послесловии» и «Крейцеровой сонате». Поразительно, какое пренебрежение к слову, какое злоупотребление им! […] Страдаю оттого, что окружен такими людьми с искривленными мозгами, такими самоуверенными, с такими готовыми теориями, что для них писать что-либо тщетно: их ничем не проберешь. […] 5 июля. Ясная Поляна. 90. Встал бодро, хотя мало спал. Застал m-me Гельбиг с Страховым в разговоре о том, можно ли очистить все любовью, не изменяя своей жизни. Я вступился и горячо говорил, тем более, что пришла молодежь. Но, разумеется, никого не убедил. Слишком больно то место, в которое я мечу, и потому они старательно и поспешно и своевременно защищают его, как глаз веком. Думал: «Räuber’ы»[117] Шиллера оттого мне так нравились, что они глубоко истинны и верны. Человек, отнимающий, как вор или разбойник, труд другого, знает, что он делает дурно; а тот, кто отнимает этот труд признаваемыми обществом законными способами, не признает своей жизни дурной, и потому этот честный гражданин несравненно нравственно хуже, ниже разбойника. Теперь 2-й час. Писать не могу – пойду косить. […] 6 июля. Ясная Поляна. 90. Ходил смотреть уборку ржи. Вечером пойду косить рожь. Утром опять спорил с Гельбиг об искусстве. Кое-что сам себе уяснил в этом споре. 1) Искусство – одно из средств различения доброго от злого – одно из средств узнавания хорошего. 2) Это одно из духовных отправлений человечества, как кормление, пути сообщения и т. п. суть физические отправления. 3) Как же может быть, чтобы это отправление надо было отыскивать назад за 5000 и за 500 лет, а у нас бы его не было. 4) Очевидно, это происходит от тупости судящих, не могущих видеть около себя новое проявление, а видящих только трупы старого. […] 11 июля. Ясная Поляна. 90. Встал поздно. Обижаю Страхова. […] Чувствовал себя очень слабым, лежал. Вяземский – путешественник, математик, микрокефал, но серьезный. После обеда ходил купаться. Вечером с Страховым спор о русском. «Одно из двух: славянофильство или Евангелие». Мы переживаем то ужасное время, о котором говорил Герцен. Чингис-хан уже не с телеграфами, а с телефонами и бездымным порохом*. Конституция, известные формы свободы печати, собраний, исповеданий, все это тормоза на увеличение власти вследствие телефонов и т. п. Без этого происходит нечто ужасное и то, что есть только в России. Спал лучше. 13 июля. Ясная Поляна. 90. Хорошо выспался. После кофе писал «Отца Сергия». Недурно. Но не то. Надо начать с поездки блудницы. Потом шил сапоги. Пошел ходить и купаться. Вечером опять шил. Корректуры статьи от Гольцева. Надо прибавить. Думал: надо написать об отговорке – добывать хлеб не прямо, косвенным путем – то, что всякое добывание есть поедание людей или подличанье и прислуживанье людям, поедающим людей. 14 июля. Ясная Поляна. 90. Встал позднее. Сны всю ночь. Выпил кумысу, походил. Сажусь за статью. Хочется и начать «Отца Сергия» сначала. […] Нынче 24-е. Приехал Лёвенфельд, пишет биографию*. Неприятная щекотка. Ходил, гулял и думал и молился. Вчера 23. Вечером Стаховичи – тяжело. Косил с Осипом. До обеда писал немного о церкви*. Все расширяется. 22. Машины Кузминской именины. Фейерверк. Алексей Митрофанович осуждает. Мне неприятно это. Косил поздно овес. Обед у Кузминских. До обеда писал о церкви. 21-го. Дурно спал, писал письма. И косил. Теперь 4-й час, иду к Стаховичам и Лёвенфельду. […] Думал о своих дневниках старых, о том, как я гадок в них представляюсь, и о том, как не хочется, чтобы их знали, то есть забочусь о славе людской и после смерти. Как страшно трудно отрешиться от славы людской, не заботиться совсем о ней. Не страдать о том, чтобы прослыть за негодяя. Трудно, но как хорошо! Как радостно, когда отбросишь заботу о славе людской, как сразу попадаешь в руки богу, и как легко и твердо. Вроде как тот мальчик, который попал в колодезь и висел на руках, страдая, а стоило только перестать держаться, и он стал бы на материк, который тут же, под ногами, попал бы в руки богу. […] 28 июля. Ясная Поляна. 90. Встал поздно. Ходил купаться с Пастуховым. Поправил перевод Гарисона и Балу и написал краткое предисловие*, так, чтобы в таком виде можно было передать людям. […] 3 августа. Ясная Поляна. 90. Встал рано. Утро как всегда, хорошо думал и молился. Никого не было. Только перед обедом зашел уходящий от Булыгина Виктор Николаевич. Писал немного «Отца Сергия». Ясно обдумывалось. […] Думал еще: как грубо я ошибаюсь, вступая в разговоры о христианстве с православным, или говорю о христианстве по случаю деятельности священников, монахов, синода и т. п. Православие и христианство имеют общего только название. Если церковники – христиане, то я не христианин, и наоборот. Теперь 8 часов, пойду, как вчера, гулять до ½ 10-го. 4 августа. 90. Ясная Поляна. Если буду жив. [4 августа.] Жив. Встал рано, купался. Молился. Думал хорошо об «Отце Сергии», записал и потерял записную книжку. Читал статью Урусова*, переводил с Таней, чинил сапоги, поехали на пожар в Колпну. Вечером заснул, ездил на Козловку. […] [5 августа.] Утро чувствовал себя больным, лежал и читал роман датский, «Sin»*. Плохо. Пошел купаться, за обедом увидали пожар в Ясной. Сгорели пять дворов. Удалось работать недурно. Только и было до поздней ночи. 6 августа. Ясная Поляна. 90. Пошел купаться, оттуда на пожар: приехали с мельницы. Я стал утешать Андриана, утешая, подошел к Морозову и сам раскис. Соня там с деньгами. Очень радостно было. Думал: чем люди безнравственнее, тем выше предъявляемые ими требования. Помню, редактор журнала говорил о том, что, хотя и трудно и бесславно жить городской барской жизнью, надо нести это. Что за высота! Не могу даже представить себе исполнения этого; а он просто требует. Еще думал: чтобы победить заботу о людской славе, надо заботиться о худой славе – не минуешь юродства. Я хотел сделать это нынче утром, сказать, что мне дела нет до погорелых; но не выдержал и сделал напротив – расхвастался. Нашел записную книжку. Было записано к «Отцу Сергию». Она объясняет свой приезд, говорит чепуху, и он верит потому, что она – красота. Она в охоте. Он не видит подвига, а напротив, ему стыдно, что он поддался. Уже после она идет в монастырь. Он не красавец, а просто лицо, щиплет себе бороду, но глаза… и это-то разжигает ее. Вчера вечером приехала Калмыкова. Теперь 2 часа. Хочу писать. Получил письма, пять – от Зонова, Вяземского, Воронова, Мотовиловой и Долгова. Все надо отвечать. Поправил корректуру «Одурманиваться». Заснул в поле. После обеда пошли гулять по Засеке. Калмыкова малоинтересна. 7 августа. Ясная Поляна. 90. Встал поздно, вчера засиделись. Все то же. Письмо от Ге и Марьи Александровны. Она живет прекрасно. Он рад, что картина куплена и уехала*. Вчера погорелые обедали у Кузминских. Нынче был у них. Надо строиться. Вечером рубил колья. Мне целый день грустно, тяжело от дурной праздной жизни своей и всех окружающих. Молюсь много раз в день. И хорошо. 10 августа. Ясная Поляна. 90. Утро с Страховым и Стаховичем. Проводил их и стал писать предисловие. […] К «Отцу Сергию». Описать новое состояние счастья – свободы, твердости человека, потерявшего все и не могущего упереться ни на что, кроме бога. Он узнает впервые твердость этой опоры. [11 августа.] Жив. Встал рано. Тяжелое, мучительное чувство от присутствия гостей. Им тяжело, и мне мучительно. Я поговорил с Ругиным. Они хотят уходить к Булыгину и вот сидят; хотя 11 часов. А я вместо того, чтобы сказать, злюсь. Ходил купаться, не купался. Думал. К «Отцу Сергию». Он предался гордости святости в монастыре – и пал с генералом и игумном. В затворе он кается и высок в то время, как приезжает блудница. […] [13 августа.] 14 августа. Ясная Поляна. 90. Встал особенно рано, ходил очень много по Засеке, купался, вернулся в 12. […] К «Отцу Сергию». Когда он падает, он видит рожи. Пухлые рожи, и ему думается, что это черти. […] [15 августа.] Я жив и записал вчера лишнее число. То, что написано 14-го, было 13. 14 же было следующее: я встал очень поздно. Сходил купаться. Молился и думал. Пил кофе и говорил с Соней едва ли не в первый раз после многих лет по душе. Она говорила о молитве искренно и умно. Именно о том, что молитва должна быть в делах, а не так, как говорят: господи, господи. И вспомнила о Ругине. Очень было радостно. Утром же во время гулянья было еще более радостно, когда я почувствовал возможность забыть себя настолько, чтобы не думать о будущей своей жизни, а только делать дело божие, участвовать в нем. […] Начал поправлять заключение к непротивлению, и казалось, что сделал хорошо, но вышло нехорошо. После обеда с детьми пошел рубить. Приехали Философовы Николай Алексеевич и Наташа. Очень милы. Вечером вернулись наши, ездившие смотреть дом старый яснополянский*, потом приехала Вера и Варя и Лева, и засиделись до 2-го часа. Ссора Кузминских. Соня добра. 15 августа. Ясная Поляна. 90. Да, вчера статья о «Крейцеровой сонате». Скандал в Америке* и ругательства Никанора*. Мне было не неприятно. Встал поздно. Юноша, епифанский мещанин, с стихами и просьбой о помощи. Потом Золотарев милый, тихий, вдумчивый. Ходил с ним купаться. С трудом молился. Разговор о картине Ге. Надо бы много мягче и предоставить думать, что я вру. Начал писать, не мог, съездил в Колпну на новый, пятый пожар. Дома обедал, вздремнул, порубил дрова и вот записал. 10-й час. Иду пить чай и спать. [17 августа.] Думал: отчего мы так рады обвинять и так злобно несправедливо обвиняем? Оттого, что обвинение других снимает с нас ответственность. Нам кажется, что нам дурно не оттого, что мы дурны, а оттого, что другие виноваты. […] Вчера, то есть 16, получил письмо о смерти дорогого Ballou и 17, нынче письмо от Чичерина – ужасное. Для сообщения мне сведений о том, как утонченные тамбовцы относились к крепостным, он пишет мне свою речь мужикам на празднике с водкой, на котором опился один мужик до смерти. Это ужасно. Это такая пучина холодного эгоизма и подлой тупости, возможности существования которой я уже переставал верить. [18 августа.] Жив. Утро по обыкновению. Очень сонный. К «Отцу Сергию». Подробность, долженствующая дать уровень реальности. Адвокат на морозе втягивает сопли. И от него пахнет духами, табаком и ртом. Все глубже и глубже забирает эта история. Соблазн славы людской и прославления, – то есть обман, чтоб скрыть веру. Начал разбирать письма, да бросил. Вечером приехал Эрдели, проводил Золотарева. Сам свез – тоже прекрасное чувство к нему – спокойно дружелюбное. Дурно спал. 20 августа. 90. Пирогово. Встал поздно, слаб, читал Ибсена «Wilde Ente»*. Нехорошо. Сережа волнуется убытками. Уехал верхом в 6. Прекрасно ехал. Радостно молился. Думаю, что укрепляет меня. […] 21 августа. Ясная Поляна. 90. Встал рано, убрал, купался, поправил заключение. Читал Ибсена «Росмер»…* Недурно пока. Теперь 3-й час, пойду отдохнуть. После обеда рубил один. Тоскую очень о несообразности жизни. 22 августа. Ясная Поляна. 90. Рано, все то же. Молитва утешает. Письмо от Чертковых хорошее. Ругин пришел. Очень хорошо поговорили с ним. Соня проснулась и было приняла хладнокровно, но потом Илья расстроил ее, сказал, что не может есть при нем. Соня прекрасно вела себя. Сделала не то, что нужно, но с любовью стремилась сделать наилучшее. И как мне дорого это. И как радостно. Мне было тяжело. Она сказала ему. Он хорошо, по крестьянски-христиански принял и ушел. Эгоизм и распущенность жизни нашей, всех наших с гостями ужасают. Мне кажется, все идет, усиливаясь. Должен быть скоро конец. Вечером приехали Стаховичи и Зиновьевы. Думал самое простое: накануне вечером хорошо разговаривал с Алексеем Митрофановичем. Он рассказал мне таблицу Менделеева. А я ему говорил, что он очень осуждает. По этому случаю думал самое простое: судить о других совсем не нужно, если это не нужно для дела божия. 23 августа. Ясная Поляна. 90. Все та же томительная жара. Молитва все не оставляет меня. И мне так радостно это. Вчера написал три письма пустые – Чертковым, Ге и еще кому-то. Суета все та же, та же жестокость жизни, та же тупость. Соблазн ужасный, огромный, опутавший их. Я думал, что он разрешится чем-нибудь. Так нельзя. 26 августа. Ясная Поляна. 90. Дурно спал. Поздно встал. Пошел купаться, думал: 1) Осуждение остроумное, это под соусом труп. Без соуса отвратился бы, а под соусом не заметишь, как проглотишь. 2) Любить это переноситься в душу другого, жить его желаниями. Я не могу этого. Учись. Ты не мог и сыграть чижика, а теперь читаешь ноты presto[118]. Как же ты хочешь без упражнения. Бывает врожденное, так же как и музыка: один в деле любви деликатен, чует за другого от природы, и в деле музыки слышит, помнит, находит, а другой не чует и не слышит. Но и тому и другому надо учиться. Надо учиться, упражняться любить, т. е. чувствовать за другого, а мы не только не учимся, но часто учимся противному; учимся не чувствовать за другого, тушить в себе эту чуткость: в делах, в игре, на охоте, на войне. […] 27 августа. Ясная Поляна. 90. Встал поздно. Первое впечатление – мужики из Кутьмы. На мировом съезде утвердили решение судьи о заключении двух женщин в острог за подол травы. Ужасно сильно меня тронуло. Это шайка разбойников – судьи, министры, цари, чтоб получать деньги, губят людей. И без совести. Тут же получил 20 «Century», анархистский журнал – прекрасно. Надо что-то сделать. Помоги, господи. С молитвой, которая не оставляет меня. Ходил рубить с стариком. Приехали Стаховичи с рассказами об Амвросии и Оптиной пустыни. Теперь 5 часов. Иду обедать. Надо держаться всеми силами. Это экзамен. Любить их, переноситься в них, но любить и блюсти истину выше всего. Приехал Лева. Письма: одно – переписаны слова обо мне Зосей, другое из Америки, вроде Оболенского упрек за «Крейцерову сонату». Весь вечер с Стаховичами. Не только скучно, но совестно – так они далеки от меня; но зато, слава богу, не сорвался ни разу, несмотря на чепуху М. Стаховича и других. Лева приехал, рассказывал про назревающее столкновение Сережи и Ильи. Матерьялизм. Вот именно восьмидесятники. 28 августа. Ясная Поляна. 90. 63-й год мне. И совестно, что то, что 1890: 63 = 30, и что 28 лет моей женитьбе, что эти цифры представлялись мне чем-то значительным, и я ждал этого года как знаменательного. Встал поздно. Первое впечатление тяжелое – бабы, пришедшей за лошадью, которую опять отняли у нее для кумыса. Но я несправедлив был, зол. Вчера сказали, что сгорел Булыгин. Я поехал к нему. Дорогой молился и отчасти смирился. Молитва укрепляет и имеет все время неослабляющееся значение. Булыгин не сгорел, но четырнадцать дворов в Хатунке. Вернулся. И не могу очистить себя от зла на детей. Все было во мне. А между мною и ими точно что случилось. Почитал Биернсона* – хорошо, очень трагично. Заснул. Теперь 5 часов, иду обедать. Думал: Маша рассказывала, как Лева с Стаховичем говорили о том, что не надо смешивать благотворительность с хозяйством: в «хозяйстве справедливость, а благотворительность – совсем другое». Так говорят с уверенностью, что это умно и мило, а в сущности, это не что иное, как отмежевание себе произвольной области, в которой вперед уж освобождаешь себя от всякого человеческого чувства, в которой разрешаешь себе быть жестоким. Так говорят про службу, дисциплину, государство. Какое прекрасное художественное произведение возможно на эту тему. И как нужно! И как мне хочется! Еще думал: большинство добрых чувств, мыслей – не чувства, мысли. А то, что тебя взволнует что-либо доброе: сострадание ли, сознание ли неправды и желание помочь уяснить, и это доброе стремление переходит или в негодование, злобу, осуждение, или в тщеславное перед людьми выставляемое рассуждение – болтовню, и сила его уходит, ничего не сделав. Надо не выпускать, запереть это чувство, как пар, как воду, и пускать его уж только в поршень и на колесо. Кто-то едет. Помоги, отец!.. Это была коляска с письмами из Тулы. Письмо ругательное из Америки. Зачем я написал это, браня докторов? Невесело мне с старшими детьми. Заботы о деньгах, об устройстве, и самоуверенность и довольство собой полное. Мало во мне любви к ним. И не могу вызвать больше. Ходили гулять на Козловку. Соня жаловалась на сыновей. [31 августа.] Теперь 1-й час. Вечером проводил Анненкову. Я поправил заключение*. Читал Слепцова. [3 сентября.] Пропущено три дня. 1, 2, 3 сентября. Ясная Поляна. 90. Начну с нынешнего 3 сентября. Встал поздно, ходил. Не пью кумыс. Недоброе чувство к Сереже. Не могу заглушить. Надо бы говорить. Да что говорить. Только могу осуждать, а он самодоволен до последней степени. […] Нынче думал: я сержусь на нравственную тупость детей кроме Маши. Но кто же они? Мои дети, мое произведение со всех сторон, с плотской и духовной. Я их сделал, какими они есть. Это мои грехи – всегда передо мной. И мне уходить от них некуда и нельзя. Надо их просвещать, а я этого не умею, я сам плох. Я часто говорил себе: если бы не жена, дети, я бы жил святой жизнью, я упрекал их в том, что они мешают мне, а ведь они – моя цель, как говорят мужики. Во многом мы поступаем так: наделаем худого; худое это стоит перед нами, мешает нам, а мы говорим себе, что я хорош, я бы все сделал хорошо, да вот передо мной помеха. А помеха-то я сам. Сел писать заключение. Ничего не мог. Оно все разрастается. […] 6 сентября. Ясная Поляна. 90. Все то же. Болит под ложечкой – апатия. Сплю. И дурные мысли. Но держусь и молюсь. Рубил, гулял поздно, снес письмо Соне* на Козловку. Теперь 11-й час, иду чай пить. Вчера читал «Emil’a» Руссо. Да, дурно я повел свою семейную жизнь. И грех этот на мне и вокруг меня. Утром позвали на сходку. Я ходил и старался мирить. Похоже, что не напрасно. […] 13 сентября. Ясная Поляна. 90. Встал рано, пошел пилить и рубить с Машей. Очень устал. Дома сел было и тотчас же опять сознал свое бессилие. Грустно, и грустно, что грустно. Если бы помнил: смирение, покорность и любовь, не было бы грустно. Болело под ложечкой все утро. Читал Coleridg’a*. Очень симпатичный мне писатель – точный, ясный, но, к сожалению, робкий – англичанин – англиканская церковь и искупление. Не может. […] Вчера думал: иду по деревне и смотрю – копают разные мужики. Каждый для себя картофельную яму, и каждый для себя кроет, и многое другое подобное. Сколько лишней работы! Что, если бы все это делать вместе и делить. Казалось бы, не трудно: пчелы и муравьи, бобры делают же это. А очень трудно. Очень далеко до этого человеку, именно потому, что он разумное, сознательное существо. Человеку приходится делать сознательно то, что животные делают бессознательно. Человеку прежде еще общины пчелиной и муравьиной надо сознательно дойти до скота; от которого он еще так далек: не драться (воевать) из-за вздоров, не обжираться, не блудить, а потом уж придется сознательно доходить до пчел и муравьев, как это начинают в общинах. Сначала семья, потом община, потом государство, потом человечество, потом все живое, потом весь мир, как бог. […] [14 сентября.] Жив. Все то же тяжелое настроение. Не мог работать. Павел Борискин с Алексеем накладывали черемуху. Я немного подсобил им. Читал Coleridg’a. Много прекрасного. Но у него английская болезнь. Ясно, что он может ясно, свободно и сильно думать; но, как только он касается того, что уважается в Англии, так он, сам не замечая того, делается софистом. Читал девочкам. Ходил после обеда. Приехал Сережа. Вечером было почему-то ужасно грустно. 15 сентября. Ясная Поляна. 90. Все то же. Не брался писать. Утром сказали, что Павел умер. Лег в клети у Алексея на прелую солому и умер. Хорошо. Пасьянс. Хочется писать с эпиграфом: «Я пришел огонь свести на землю и как желал бы, чтоб он возгорелся». Теперь 8 часов, иду наверх. 19 сентября. Ясная Поляна. 90. Нездоровится. Читал. Рубил. Ругин пришел. Я ходил к нему. Как недоступны учению истины мужики. Так полны они своими интересами и привычками. Кто же доступен? Тот, кого привлечет отец – тайна. Читал Precensé*. Какое ничтожество! Ничего. […] Теперь 12 часов. Хочется по вечерам писать роман longue haleine[119]. [22 сентября.] Жив. Спал мало, но встал с ясной головой. Ге приехал. После прогулки и разговора с ним и сестрой Таней сел за работу. Поправил сначала декларацию и Балу. И хочу оставить старое заключение. А о том, что церковники не христиане, писать отдельно. […] Думал все о тех же двух кладовых и мастерской. Одна горница кладовая, где матерьял, другая – мастерская, куда беру из матерьяльной кладовой и над ней работаю, и третья кладовая, куда складываю отделанную работу. Дорого не набирать слишком много, не по силам матерьялу, который портится, пылится, вянет, но не работается; потом важно то, чтобы работать над тем, что взято в мастерскую, и, наконец, важно не тратить время на любованье работой оконченной, считая это делом. […] Различие людей в различном их отношении к этим делам и еще важное различие, за которое чаще всего люди осуждают друг друга, это то, что у каждого человека разные вещи взяты на верстак – в рабочую. Обвиняешь, зачем он не делает того, что ему надо бы, а не замечаешь того, что у него взято в мастерскую, на верстак, другое, и он не может оторваться, не кончив. […] 23 сентября. Ясная Поляна. 90. Если буду жив. [4 октября.] Могло бы случиться, что угадал. 23-го не помню, но 24 в ночь заболел и проболел сильно с разными переменами до нынешнего дня. 4 октября. Все то же: при страдании, в умирании невозможна деятельность мысли. Еле-еле можешь лениво молиться, проводя мысль по пробитой колее. От неосторожности ли, что поел сухарей, или так должно было быть, но остановившаяся боль возвратилась с новой силой. Нынче 4 октября. Ясная Поляна. 1890. Лучше, но твердого не ем и слаб. Здесь Мамоновы, Л. И. Менгден и Миша Олсуфьев. Танино рожденье. За это время читал статью отца Мамонова о славянофилах* – прекрасно. Потом привезенную Левой книгу Broglie о Константине*, очень полезна – ряд выписок сейчас сделаю, потом книгу Иванцова о ересях и расколах*. Научная болтовня. Потом полученную книгу Биорнсона «In God’s way»*. Серьезно, with a purpose[120], талантливо очень местами и нескладно, много излишнего и не сшитого. Не умею, как сказать. […] 6 октября. Ясная Поляна. 90. Проснулся рано, и радостно думать о необходимости написать всю трезвую правду о том, что считается верой, о том безумии, которое признается и повторяется: искупление, творение, таинства, церковь и т. п. Очень ясно представляется, но нет формы. Разумеется, художественная сильнее бы всего. Читал «Revue», хотел писать – не мог. Понемногу лучше. […] [8 октября.] 7-го и 8-го октября. 90. Ясная Поляна. Вчера с утра было оживление мысли, и кое-что записал в carnet[121], но работать не мог. Ходил гулять. Очень слаб. […] Думал: 1) Обычное рассуждение о том, что рабочие классы свободны работать или нет, образовываться и подняться в высшие слои общества, напоминает мне вопрос той барыни, которая говорила, что у мужиков нет хлеба, так отчего они не едят пирожки? Такое же непонимание не только действительности, но того, о чем и в чем речь. […] 14 октября. Ясная Поляна. 90. Шесть дней не записывал и не восстановляю, да и не стоит. Все время был слаб и ничего не записывал в carnet и не писал, хотя и пытался, кроме двух, даже трех, последних дней. Вчера писал заключение к Балу и нынче в первый раз с увлечением. Похоже, что теперь напишется. Третьего дня был доктор Богомолец, и я с ним переводил статью «Диана» о половом вопросе очень хорошую*. Вчера ее изложил и нынче поправил во время сеанса с Ге*. Вчера приехала девушка добрая. Сознает пустоты жизни, а не знает того, что без веры жить нельзя. Маша ее устраивает на время здесь, на деревне. Доброе письмо от Новоселова. Много надо ответить писем. 15 октября. 90. Ясная Поляна. Если б. ж. Вчера был Давыдов, как всегда тревожный и неясный. Страшно сказать – 23 октября. Восемь дней. Занятий в эти дни было только – изложение «Дианы», поправка статьи об охоте* и рассказ Ги Мопассана – чудный, который перевел Алексей Митрофанович*. Вчера писал «Сергия». Немного подвинулся. Вялость мысли. Нынче только записал на память. Ге все лепит. Соня уехала нынче к сыновьям. Нравственно низок. Писал письма Черткову, Дунаеву, Анненковой и Василию Ивановичу. О его женитьбе. Хочу ехать слушать дело в суде*. Здоровье чуть держится при большом внимании. Скоро умру. […] 24 октября. […] Утром поправил и записал рассказы Ги Мопассана*, позируя для Ге. Потом не мог писать. Вечером читал с девочками историю церкви. Не помню, записал ли: Мы не можем ничего знать о том, что есть, а можем знать верно только о том, что должно быть. Много знаний разных, но одно важнее и достовернее всех – знание того, как жить. И это-то знание пренебрегается и считается и неважным, и недостоверным. 12 часов. Иду спать. Мне грустно. Радостно одно, что к Соне испытываю самую хорошую любовь. Характер ее только теперь уясняется мне. 26 октября. Ясная Поляна. 90. Рано встал. Опять поправлял Мопассана, и ничего не пришлось написать. Напрасно я похвалил третьего дня. Такое беспокойство, тревога, суета, что тяжело. Вообще в унылом духе я. С Левой радостно. Он борется с похотью и как будто готов сдаваться. Вечером читал драму Писемского «Горькая судьбина». Нехорошо. Да, хорошо бы выразить учение жизни Христа, как я его понимаю теперь. Три дня не писал. Сегодня 31 октября. Ясная Поляна. 90. Сегодня встал рано – раньше 7, как и все дни, ходил гулять. Молитва продолжает укреплять и двигать меня. Прибавляется, усложняется и уясняется. Потом писал – так как тетради заключенья были у Маши, то стал писать «Сергия», сначала. Кое-что поправил, но, главное, уяснил себе. Надо рассказать все, что было у него в душе: зачем и как он пошел в монахи. Большое самолюбие (Кузминский и Урусов), честолюбие и потребность безукоризненности. Заснул. Ходил гулять, опять молился. Продиктовал Тане письмо, читал «Trinksitten»*, и теперь 8 часов. Вчера 30 октября. Ясная Поляна. 90. Встал рано, поспешно прошелся и сел писать. Много и хорошо писал «Заключенье» и поехал в Тулу. Давыдова нет. Суд пропустил. Сходил на почту и вернулся к обеду. […] Письмо от Черткова и Гайдебурова. Статья «Дианы» напечатана*. Мне как-то жутко за нее. И это скверно. Доказательство, что я не вполне для других делал. […] 7 ноября. 90. Ясная Поляна. Встал рано, ходил. Сильный мороз. Писал все так же плохо*. Иногда думаю, что я лишился силы и способности выражать свои мысли так, как я их выражал прежде, и потому недоволен теперешним слабым выраженьем. И надо кончить. Это ничего. Мне не жалко. И очень хорошо так, как есть. (Молитва окрепляет и очищает, радует меня.) Но беспокоит сомненье: может быть, я должен писать. И потому я пытаюсь и буду пытаться служить этим, так как другим ничем не умею так же полезно служить. […] [12 ноября.] Опять прошло три дня, нынче 12-е. Нынче встал, как всегда, рано, здоровее прежних дней, ходил по глубокому снегу, радостно молился. Дома писал: сначала поправлял и пересматривал: очень медленно подвигаюсь, если подвигаюсь, но в голове ясно. Заснул до обеда. Статьи «Вопросов психологии». Скверно льстит тщеславию*. У нас Софья Алексеевна и Наташа, и чужая Кудрявцева, которая нынче простилась. Вчера 11. То же, что нынче. Так же гулял, молился и писал. Решил о церкви писать отдельно – в примечании. Утром заходил к Элпидифоровне. Она живет напряженно. Получил письма от Лескова, неприятно льстивое, и от Ге. Вечером Раевский. 10-го. То же. Ходил навстречу Философовым. Мало пишу. Чувствовал себя нехорошо. 9-го. То же. Таня принесла письма и от Гайдебурова с ругательными статьями, которые подействовали на меня*. Как я далек еще от того, чтобы радоваться, как сказано в Евангелии, когда бранят вас. […] Думал за это время: […] 3) О Vogué и его фразах о войне*. Он, бедный, думает, что он глубокомысленен, и не догадывается о том, что даже тот закон эволюции и подбора, который он приводит, исполнится только тогда, когда он, Vogué, и каждый из нас будет жить свойственно своей природе. Если бы все существующее не исполняло свойственное ему по закону природы, то как же бы совершался этот закон природы. А человеку свойственно искать блага соответственно указаниям своего разума. […] [16 ноября.] Три дня пропустил. Нынче 16. Рано встал, ходил. Сильный мороз. Так же молюсь. Писал нынче сначала. Начал с своих впечатлений вследствие издания «В чем моя вера». До сих пор идет складно. […] Вчера 15 ноября. Совершенно все то же самое. Только писанье шло хуже. Я писал дальше об угнетении. Думал: К статье о противлении. Низшие рабочие классы всегда ненавидят и только ждут возможности выместить все накипевшее, но верх теперь правящих классов. Они лежат на рабочих и не могут выпустить: если выпустят, им конец. Все остальное игра и комедия; сущность дела – это борьба на жизнь и смерть. Они, как разбойники, караулят добычу и защищают добычу от других. […] [18 ноября.] Это было вчера. Писал сначала о непротивлении злу. Кажется, что теперь форма найдена. Хотя и не очень хорошая, но такая, в которую можно уложить много хорошего. Постараюсь не изменить и не отступать. Писал порядочно; заболела голова. Спал очень дурно. И было ужасно тяжело. Ходил на Козловку. Письмо от Емельяна. Вечером читал Гомера девочкам*. […] Думал о разврате газет: читаю в «Неделе» отчет о моей повести в «Fortnightly Review»*, где говорится, что юноша пошел с нею, и тем кончается, и что вся повесть написана на тему брачной жизни. Ведь это я знаю, что вранье, но ведь 0,99 известий, сообщений такое же вранье, которое никто не поправляет – некогда: завтра новые новости, а надо поспеть к сроку – месячному, недельному или суточному. Мыслить к сроку. Ведь это удивительно, как силен дьявол, то есть ретроградная сила. Мысль только тогда мысль и плодотворна, когда она ничем не связана: в этом ее сила в сравнении с другими плотскими делами. Так нет же. Взяли ее и заковали в условия времени, чтоб обессилить, обезличить ее. И именно эта-то форма обессиленная стремится поглотить все. Философы, мудрецы свои думы высказывают к 1-му числу месяца, и прореки тоже. 19 ноября. Ясная Поляна. 90. Е. б. ж. К 18-му. Думаю с большой живостью о статье о непротивлении. Все яснеет. Хочется тоже свободное художественное. Но не позволяю себе, пока не кончу этого. Сегодня 21 ноября. Ясная Поляна. 90. Сейчас 12-й час ночи, Соня уехала в Москву. Я читал «Одиссею» с девочками. Перед этим писал письма: 1) Гецу, 2) Солодовниковой, 3) Емельяну, 4) Грибовскому, 5) Черткову, 6) Диллону. Перед обедом заснул, ходил по шоссе, писал довольно много о религиозных критиках*. Вчера 20. Вечером читал, валенки подшивал и очень устал. Утро гулял в контору, писал о светских критиках довольно много. 19 ноября, воскресенье, писал много, и голова заболела. […] 22 ноября. Ясная Поляна. 90. Если б. жив. Да, к статье: светские критики – нравственные кастраты, у которых вынут нравственный нерв, сознание творимости жизни своей силой. И еще то, что церковь – это завеса, скрывшая дверь спасенья, открытую Христом. Люди, не видя ее, мечутся, как отчаянные. 23 ноября. Ясная Поляна. 90. Вчера и нынче, как заведенные часы, жил, и писал, и молился. Писал много. Перешел к церкви* и подвигаюсь хорошо. Но вечером усталость мысли полная. […] Нынче 28. Встал поздно. Ге приехал вчера. Я утром свиделся с ним. Все хорошо рассказывает – немного осудителен. И тяжело. […] […] Вчера 27 в Крапивне. Встал очень рано, пошел ходить, к полиции и потом – в острог. Опять убеждал подсудимых быть единогласными; напились кофе, и пошел в суд. Жара и стыдная комедия. Но я записывал то, что нужно было для натуры*. Потом поехали ночью. Метель, и было жутко. Доехали хорошо. […] Нынче 15 декабря. 11 дней не писал. Жил приблизительно так же: так же гулял и молился, так же медленно подвигался в писании своей статьи. Были 1) Русанов с Буланже. Очень радостное оставили впечатление. Потом Буткевич Анатолий и Андрей. Известие о том, что жандарм собирался ко мне по случаю отсылки Буткевичем гектографированных статей. Потом Анатолий Буткевич с женою. Очень хорошие, радостные. Перед ними еще старый человек, самарский каретник Панов, отрицатель православия, вольнодумный самобытный христианин. Слишком занят отрицанием. Потом Диллон. Нынче только уехал. Мне было тяжело отчасти потому, что я чувствовал, что я для него матерьял для писания. Но умный и как будто с возникнувшим религиозным интересом. Сейчас проводил Булыгина. Надо помогать ему духовно, и я старался, как умел. Нынче утром вышел, и меня встретил Илья Болхин с просьбой простить: их приговорили на шесть недель в острог. Очень стало тяжело, и целый день сжимает сердце*. Молился и еще буду молиться и молюсь, чтобы бог помог мне не нарушить любви. Надо уйти. Забыл записать славного милого гостя – Пошу. Он очень хорош, ясен, открыт, правдив, чист, и такова же Маша, и мне радостно. За это время думал: […] 2) Благодаря цензуре вся наша литературная деятельность – праздное занятие. Единое что нужно, что оправдывает это занятие (литературой), вырезается, откидывается [цензурой]. Вроде того, как если бы позволяли столяру строгать только так, чтоб не было стружек. И напрасно думают писатели, что они обманут правительственную цензуру. Обмануть ее нельзя, как нельзя обмануть человека, которому бы потихоньку, без ведома его, хотели бы поставить горчичник. Как только начнет действовать, он сорвет его. […] Писал нынче – немного, но как будто подвигаясь. Начал вчера коневскую сначала. Очень весело ее писать*. Теперь 10. Иду наверх. Помоги, отец, перед тобою, живя для твоей любви, развязать зло. 16 декабря. Ясная Поляна. 90. Если буду жив. [16 декабря.] И точно, если буду жив. Вчера лег и не мог спать. Сердце сжималось, и, главное, мерзкая жалость к себе и злоба к ней. Удивительное состояние! При этом нервный подъем, ясность мысли. Я бы мог написать этими усилиями прекрасную вещь. Встал с постели в 2, пошел в залу ходить. Вышла она, и говорили до 5-го часа. То же, что бывало. Немного мягче с моей стороны. Кое-что высказал ей. Я думаю, что надо заявить правительству, что я не признаю собственности и прав, и предоставить им делать, как они хотят. […] [21 декабря.] Встал очень рано. Разбудила телеграмма. Соня родила сына*. Писал – все о церкви, и все медленно движется вперед. Приехали Илья и Философова и Таня. Все после обеда ничего не делал. Вялость мысли. [25 декабря.] Нынче 25. Вечер, восемь часов. Сейчас делали елку. Я сидел внизу и читал Ренана. Замечательно умно. Перед обедом гулял, спал и у Левы просил прощения за то, что огорчил его. Начался во время чая при Дунаеве разговор об образе жизни, времени repas;[122] он упрекал мать; а я сказал, что он с ней вместе. Он сказал, что они все говорят (и необыкновенно это), что нет никакой разницы между Машей, Чертковым и им, а я сказал, что он не понимает даже, в чем дело, сказал, что он не знает ни смирения, ни любви, принимает гигиенические заботы за нравственные. Он встал с слезами в глазах и ушел. Мне было очень больно и жалко его, и стыдно. И я полюбил его. Поговорил, но жалко, что было. Так что ничего не писал. Ночь плохо спал. Вчера вечером приехал Дунаев. Утром я писал немного. С Сережей неловко и чуждо. Третьего дня приехала Маша Кузминская с Эрдели. Жаль их. Нехорошо. Все эти дни получал письма ругательные. Яснополянский тартюф. И больно и потом хорошо. Письма от шекеров хорошие. […] 26 декабря. Встал рано. Просил Васю убрать комнату. И когда после кофе пришел и не убрано, позорно оскорбился, рассердился. Гордость! Гадость. Писал все то же о церкви. Как будто подвинулся. Но мало. С утра записал: церковь, научая людей знать истину и не делать, атрофировала в людях нравственный нерв. Читал о пари Паскаля S. Prudhomme*. Теперь 12, ложусь спать. Хочется писать художественное. Лева скучен и серьезен, или мне кажется. [27 декабря.] Писал немного, плохо. Вечером пляски. Дунаев уехал. Мне хорошо с ним. Неперестающий упадок духа. 28 декабря. Ясная Поляна. 90. Нынче дурно спал, болело под ложечкой. Был Раевский. Читал вечером «Церковь и государство»*. Все там сказано. Писал немного. Теперь 11, иду наверх и потом спать. [31 декабря.] Нынче 31. Вечер. 11 часов. Утром встал рано. Писал много. Пересматривал назади, три главы почти готовы, и все дело принимает вид. Ходил далеко гулять. Вечером прочли прекрасную статью Лескова*. Письмо от Черткова и статьи об искусстве*. Написал письма ему и Лескову. Вчера 30. То же. Были Буткевич и Пастухов. Я им читал. Я очень нравственно и умственно опустился. Вчера ужасная тоска. 29. То же. Были Зиновьевы и Джульани. Мне очень тяжело с Зиновьевым. Ну-с. 1891. Январь 1. Если буду жив. Все ждал, что что-то случится в период, когда мне 63, содержащиеся 30 раз в 1890. Ничего не случилось. Точно я не знаю, что все, что может случиться извне, ничто в сравнении с тем, что может сделаться внутри.  1891   1 января. Ясная Поляна. Приехал Колечка*. Все такой же. Еще лучше. Ничего не писал в этот день. [5 января.] Вчера 4-е, писал довольно много. Подвигаюсь медленно. Вечером начал было писать об искусстве, но не запутался, а слишком глубоко запахал. Попробую еще. Говорил радостно с Колечкой. Целый день метель. 6-го января. Ничего особенного. Писал об искусстве. Остановился. Сил мало. Приехал Булыгин. Хорошо. Нынче 15 января. Ясная Поляна. 91. Все эти дни, за исключением одного, писал. Подвинулся несколько. Клобский был. Он хорош. Я мог, должен бы быть лучше. Много думал об искусстве. В мыслях подвинулось, но не на бумаге. Думал: думать, что внешними условиями можно изменить свою жизнь, все равно, что думать, как я, бывало, маленький, что, севши на палку и взяв ее за концы, я могу поднять себя. […] Нынче 25 января 91. Ясная Поляна. Девять дней не писал. Все это время писал понемногу свою статью. Подвинулся. Шесть глав, могу сказать, кончены*. Два раза брался за науку и искусство, и все перемарал, вновь написал и опять перемарал, и не могу сказать, чтобы подвинулся. Два дня, вчера и нынче, ничего не писал. Читал за это время журналы, а главное Renan’a*. Самоуверенность ученого непогрешимого поразительна. […] Писал письма кое-кому, между прочим Хилкову и Колечке. Был в Туле. Посетителей никого заметных не было. Сережа и Илюша. С Сережей все так же тяжело. Он все более и более удаляется с своей службой, которая представляется ему делом. Илья, которого я отвозил, сказал мне: за что ты так Сережу преследуешь? И эти слова его звучат мне беспрестанно укором, и я чувствую себя виноватым. […] Все это последнее время нравственно отупел. Думал: Кухаркин сын Кузька, ровесник Ванечки, пришел к нему. Ванечка так обрадовался, что стал целовать его руки. Так естественно радоваться всякому человеку при виде другого; естественно, увидав швейцара, отворившего дверь, так быть радым ему, чтобы целовать его руку. Нынче, гуляя и думая о ворах, ясно представил себе, как вор, дожидаясь того, кого он хочет ограбить, и узнав, что он не поехал в этот день или поехал другой дорогой, сердится на него, считает себя им обиженным и с чувством сознания своей справедливости собирается за это отомстить ему. И, живо представив себе это, я стал думать о том, как бы я написал это*, а потом стал думать, как бы хорошо писать роман de longue haleine[123], освещая его теперешним взглядом на вещи. И подумал, что я бы мог соединить в нем все свои замыслы, о неисполнении которых я жалею, все, за исключением Александра I и солдата:* и разбойника *, и коневскую, и «Отца Сергия», и даже переселенцев и «Крейцерову сонату», воспитание *. И Миташу *, и «Записки сумасшедшего», и нигилистов *. И так мне весело, бодро стало. Но пришел домой, взялся за науку и искусство, помарал и запнулся. И целый день ничего не делал. Теперь 8-й час, иду наверх. 26 января. Ясная Поляна. 91. Ес. б. ж. Как бы я был счастлив, если бы записал завтра, что начал большую художественную работу. Да, начать теперь и написать роман имело бы такой смысл. Первые, прежние мои романы были бессознательное творчество. С «Анны Карениной», кажется, больше 10 лет, я расчленял, разделял, анализировал; теперь я знаю чтó чтó и могу все смешать опять и работать в этом смешанном. Помоги, отец. [11 февраля.] Опять прошло 5 дней. Нынче 11. Вчера писал о науке и искусстве. Мало подвинулся; но все ясно. Нет энергии. За эти дни были всё статьи в газетах ругательные. О «Послесловии» – Суворина*. О «Плодах просвещения» в Берлине, что я враг науки*. То же у Бекетова*. И вчера coup de grâce[124] – тем более, что я был не в духе (и как я рад этому!) в «Open Court» статья о Бутсе и обо мне, как об образцах фарисейства – говорить одно, а делать другое, – говорить, что отдать все нищим, а самому увеличивать именье продажей этой самой проповеди. И ссылаться на жену. Как Адам – жена дала мне, и я ел. Очень больно было, и теперь больно, когда пишу. Но не следует, чтоб было больно, и могу стать в то положение, чтоб не было больно; но очень трудно. Я фарисей: но не в том, в чем они упрекают меня. В этом я чист. И это-то учит меня. Но в том, что я, думая и утверждая, что я живу перед богом, для добра, потому что добро – добро, живу славой людской, до такой степени засорил душу славой людской, что не могу добраться до бога. Я читаю газеты, журналы, отыскивая свое имя, я слышу разговор, жду, когда обо мне. Так засорил душу, что не могу докопаться до бога, до жизни добра для добра. А надо. Я говорю каждый день: не хочу жить для похоти личной теперь, для славы людской здесь, а хочу жить для любви всегда и везде; а живу для похоти теперь и для славы здесь. Буду чистить душу. Чистил и докопал до материка – чую возможность жить для добра, без славы людской. Помоги мне, отец. Отец, помоги. Я знаю, что нет лица отца. Но эта форма свойственна выражению страстного желания. Опять неделя. Нынче 14 февраля. Ясная Поляна. 91. Кажется, в тот самый день, когда я писал последний дневник, опять стал читать дневник, который переписывает Соня*. И стало больно. И я стал говорить ей раздражительно и заразил ее злобой. И она рассердилась и говорила жестокие вещи. Продолжалось не более часа. Я перестал считаться, стал думать о ней и любовно примирился. «Нагрешили мы». Таня и Маша больны. Таня истерична – мила и жалка. […] Сейчас думаю про критиков: Дело критики – толковать творения больших писателей, главное – выделять, из большого количества написанной всеми нами дребедени выделять – лучшее. И вместо этого что ж они делают? Вымучат из себя, а то большей частью из плохого, но популярного писателя выудят плоскую мыслишку и начинают на эту мыслишку, коверкая, извращая писателей, нанизывать их мысли. Так что под их руками большие писатели делаются маленькими, глубокие – мелкими и мудрые – глупыми. Это называется критика. И отчасти это отвечает требованию массы – ограниченной массы – она рада, что хоть чем-нибудь, хоть глупостью, пришпилен большой писатель, и заметен, памятен ей; но это не есть критика, то есть уяснение писателя, а это затемнение его. […] Читаю «Our destiny» Gronlund’a*. Много хорошего; например, он говорит, что если бы люди были свободны волею совершенно, то это было бы величайшее бедствие. Человек не может украсть так же, как не может полететь. Хорошо тоже, что равенство, он говорит, должно быть экономическое в пользовании, но не равенство в производстве. А при теперешнем порядке, напротив, устанавливается равенство в производстве – гениальный музыкант или поэт ткет на фабрике; а экономически два совершенно равные ничтожества разделены пучиной – один на верху роскоши, другой на низу нищеты. Хорошо тоже то, что я, кажется, давно уже где-то записал, что нелепо говорить об одинаковой обязательности условия, в котором на одной стороне выдача 0,00001 состояния (положим, поденная плата), с другой – целый весь день четырнадцатичасового труда, то есть вся жизнь дня. Я писал и говорил, что правительство, которое требует о обеих сторон одинакого исполнения и казнит одинаково за неисполнение, прямо нарушает истинную справедливость, соблюдая внешнюю. […] [16 февраля.] Все та же усталость и равнодушие. Начал шить сапоги. Разговор с Павлом напомнил мне настоящую жизнь: его мальчик с мастером, выстоявший шесть пар сапог в неделю, для чего работает шесть дней по восемнадцати часов от 6 до 12. И это правда. А мы носим эти сапоги. Сейчас, нынче 16 февраля. Ясная Поляна. 91, зашел к Василью – с разбитыми зубами, нечистота и рубах, и воздуха и холод – главное, вонь – поразили меня, хотя я знаю это давно. Да, на слова либерала, который скажет, что наука, свобода, культура исправит все это, можно отвечать только одно: «Устраивайте, а пока не устроено, мне тяжелее жить с теми, которые живут с избытком, чем с теми, которые живут лишениями. Устраивайте, да поскорее, я буду дожидаться внизу». Ох, ох! Ложь-то, ложь как въелась. Ведь что нужно, чтобы устроить это? Они думают – чтоб всего было много, и хлеба, и табаку, и школ. Но ведь этого мало. Серега, грамотный, украл деньги, чтобы съездить в Москву. Он б……, отец бьет. Константин ленится. Чтоб устроить, мало матерьяльно все переменить, увеличить, надо душу людей переделать, сделать их добрыми, нравственными. А это не скоро устроите, увеличивая матерьяльные блага. Устройство одно – сделать всех добрыми. А чтоб хоть не сделать это, а содействовать этому, едва ли не лучшее средство – уйти от празднующих и живущих пóтом и кровью братьев и пойти к тем замученным братьям? Не едва ли, а наверно. Вчера думал: […] 2) Читал «Review of Reviews» (отвратительно), но там статья против стачек;* доказывается, что в Австралии капиталисты победили, стакнувшись. И в самом деле, как ясно, что против стачек стачки, и капиталисты, то есть те, кого защищает власть, сила, всегда будут сильнее. […] 17 февраля. Ясная Поляна. 91. Собрался вчера было ехать в Пирогово, да раздумал. Читал Montaigne* и Эртеля*. Первое старо, второе – плохо. Очень не в духе, но хорошо беседовал и с детьми и с Соней, несмотря на то, что она очень беспокойна. Сегодня приехал Ге с женой и картиной. Картина хороша*. Что за необыкновенная вещь это раздражение – потребность противоречить жене. Теперь 12-й час. Не начинал еще писать. Хочу писать, не поправляя, до конца. С тем, чтобы потом все поправлять сначала. Едва ли выйдет. В «Русских ведомостях» статья Михайловского о вине и табаке*. Удивительно, что им нужно. Но еще удивительнее, что меня в этом трогает и занимает. Помоги, отец, служить только тебе и ценить только твой суд. 26 февраля. Ясная Поляна. 91. Теперь 10 утра. Думал ночью и сейчас разговаривал с Горбуновым о науке и искусстве. […] Вчера прочел место Diderot о том, что люди будут счастливы только тогда, когда у них не будет царей, начальств, законов, моего и твоего*. Теперь 11-й час. [1 марта.] 27, 28 февраля – 1-е марта 91. Ясная Поляна. Третьего дня ездил верхом в Тулу за лекарством и вечером за Левой, Таней и Мамоновой. Утром мало писал; но как будто уяснилось. […] Нынче – с утра, после дурной ночи, много и ясно писал о непротивлении злу. Подвигаюсь. Вечером спал и читал Ибсена и Гейне. […] 5 марта. Ясная Поляна. 91. Встал рано, написал прошение Курзику. Ходил. Молюсь. Очень тяжело мне было нынче. Соня говорит о печатании*, не понимая, как мне это тяжело. Да, это я особенно больно чувствую, потому что мне на душе тяжело. Тяжела дурная барская жизнь, в которой я участвую. Ничего не писал. И не принимался. Читаю Gronlund’a. Недурно, но старо, пошло. Думал: я читал статью Козлова против меня*, и мне не было нисколько больно. И думаю, это оттого, что последнее время много мне было уроков, уколов в это место: притупилось, замозолилось, или, скорее, я немного исправился, стал менее тщеславен. И думаю, как же благодетельна не только физическая, но нравственная боль! Только она и учит. Всякая боль: раскаянье дурного дела – как нужно; если не мне уж самому, то другим, кому я скажу. Так это со мной. Все страдания нравственные я хочу и могу сказать людям. Думал о себе, что для того, чтобы выйти из своего тяжелого положения участия в скверной жизни, самое лучшее и естественное написать то, что я пишу и хочу, и издать. Хочется пострадать. Помоги, отец. Теперь 11. Иду наверх и спать. Нынче 9 марта. Ясная Поляна. 91. Все три дня писал, хотя немного, но толково, и подвигаюсь. Кажется, кончаю четвертую главу. Лева был, уехал вчера. Накануне его отъезда был разговор о наследственности. Он настаивал, что она есть. Для меня признание того, что люди не равны в leur valeur intrinsèque[125], все равно, что для математика признать, что единицы не равны. Уничтожается вся наука о жизни. Все время грустно, уныло, стыдно. […] 2) Бросил щепку в водоворот ручья и смотрю, как она крутится. Пароход – только побольше немного – такая же щепка, земля – пылинка, 1000 лет, минута – все ничто, все материальное ничто*, одно реальное, несомненное, закон, по которому все совершается, и малое и большое – воля божия. […] 3) Читал прелестное определение Henry James (senior) того, что есть истинный прогресс*. Прогресс есть процесс, подобный образованию, высеканию статуи из мрамора, élimination[126] всего лишнего. Мрамор, материал – ничто. Важно высекание, отделение лишнего. […] 6). Нынче думал о том, что все художественные произведения наши все-таки языческие (буду говорить о поэзии) – все герои, героини красивы, физически привлекательны. Красота впереди всего. Это могло бы служить основой целому большому художественному произведению. Я нынче утром сказал Соне с трудом, с волнением, что я объявлю о праве всех печатать мои писанья. Она, я видел, огорчилась. Потом, когда я пришел, она, вся красная, раздраженная, стала говорить, что она напечатает… вообще что-то мне в пику. Я старался успокоить ее, хотя плохо, сам волновался и ушел. После обеда она подошла ко мне, стала целовать, говоря, что ничего не сделает против меня, и заплакала. Очень, очень было радостно. Помоги, отец. Забыл что-то важное. Теперь 9-й час вечера, иду наверх. [13 марта.] Нынче 13, ночь. Сейчас уехала Соня в Москву с Давыдовым. Нынче утром уехал американец Creelman, от которого я очень устал. Поверхностный, умственно способный человек, республиканец, американский аристократ. Он приехал третьего дня. И поглотил оба дня. В эти дни был еще Никифоров, с которым было очень хорошо. И Вячеслав, приехавший 10-го. В этот день я немного работал и ездил в Тулу к Давыдову узнать о деле мужиков*. Можно устроить. С Соней очень хорошо. Нынче, смотрю, она разложила карточки всех детей, кроме Ванечки, и гордится и любуется. Трогательно. Нынче пересматривал писанье, поправлял. Все более и более уясняется. Думал многое и забыл. Одно записано: Люди мало знают, оттого что они или думают о том, что не дано их пониманию, недоступно им: бог, вечность, дух и т. п., или о том, о чем не стоит думать: о том, как мерзнет вода, о теории чисел, о том, какие бактерии в какой болезни и т. п. То перехватят, то недохватят. Один узкий путь знаний, как и добра. Знать нужно только то, как жить. Получил Diderot*. Много хорошего. Что-то напечатано в «Review of Reviews». «Come to your senses, oh men!»*. He знаю что. Нынче 17 марта 91. Ясная Поляна. Напечатанное в «Review of Reviews» это «H. Палкин». Все эти дни все в том же упадке духа. Ничего не писал. Только пересматривал. Соня была в Москве, нынче вернулась. Получил письмо и «Arena» с перепиской Ballou. Очень хорошая*. [18марта.] Встал очень рано. Заснул. Не сказать, чтобы писал, а только перечитывал, поправляя. Поразительная слабость мысли – апатия. Искушение, как говорят монахи. Надо покориться мысли, что моя писательская карьера кончена: и быть радостным и без нее. Одно, что без нее жизнь моя в роскоши до того ненавистна мне, что не перестаю мучиться. Читал «Autobiography of a shaker»*. Много прекрасного. Потом в «Arena» Abbot’a «What is Christianity»*,– прекрасно. Отчасти то, что я хотел сказать. Вот сейчас думаю взяться за писанье и неохота, апатия. А сколько хороших художественных задач. Вчера получил от Черткова его статью* – очень хорошо. Надо писать ему. Молюсь, но ни умственного, ни художественного, ни духовного движения – нет. […] Нынче 24 марта. Ясная Поляна. 91. Работал за это время, уяснил себе 3, 4 и 5-ю главу и дал переписывать. И взялся за 6-ю, которая тоже ясна в голове, но еще не написал. За это время думал: […] 2) Во сне видел тип неясности, слабости: ходит, спустивши кисти рук, мотает ими, как кисточками. […] 6) Вчера, ехавши в Тулу, думал и сам не знаю, грех ли то, что думал, – думал, что я несу тяжелую жизнь. Живу я в условиях, обстановке жизни чувственной – похоти, тщеславия, и не живу в этой жизни, тягощусь всем этим: не ем, не пью, не роскошествую, не тщеславлюсь – или хотя ненавижу все это, и эта ненужная, чуждая мне обстановка лишает меня того, что составляет смысл и красоту жизни: общение с нищими, обмен душевный с ними. Не знаю и не знаю, хорошо ли делаю, покоряясь этому, портя детей. Не могу, боюсь зла. Помоги, отец. 7) Как легко мы говорим, что простили обиды. 3-го дня Ванечка ударил Кузьку. Я сказал, что он дурной мальчик. Он обиделся и был не в духе и стал избегать меня и говорить, что он не будет ходить со мной, не пустит меня в свою комнату. И что ж! Я оскорбился, во мне поднялось недоброе чувство к нему, желание сломить его. Я с видом игнорирования его нарочно прошел в его комнату, в которую он не пускал. Нет, трудно нам, порченым гордецам, прощать обиду, забывать ее, любить врагов, даже таких, как милый 3-хлетний сын Ванечка. 8) Читаю письмо нынче еврея о своих гонениях, и он пишет: «Пора» оставить и т. д. Какой прекрасный, искренний оборот. Но стоит его высказать, и сейчас его подхватят и начнут употреблять неискренно, и пропала сила выражения. Прекрасно говорит Шопенгауэр: новое редко бывает хорошо, потому что хорошее недолго остается новым. […] 10) Путешествия, чтения, знакомства, приобретения впечатлений нужны до тех пор, пока эти впечатления перерабатываются жизнью, когда они отпечатываются на более или менее чистой поверхности; но как скоро их так много, что одни не переварились, как получаются другие, то они вредны: делается безнадежное состояние поноса душевного – все, всякие впечатления проскакивают насквозь, не оставляя никакого следа. Таких я видал туристов-англичан, да и всяких. Таковы герцоги разные, короли, богачи. […] 12) Вчера читал Diderot о науках, о математике и естественных, физических, как он называет, науках, и о пределах их, определяемых только полезностью, – прекрасно*. […] 25 марта. Ясная Поляна. 1891. Дурно спал. Надо кончить. Встал очень рано. Ходил гулять и очень, как редко, живо представил – воспитание художественное. Лопухину. Мать. Вопрос матери. «Записки матери»*. Много хорошего художественно лезло и лезет в голову. Потом писал 6-ю главу и кое-как кончил; отнес определение жизнепонимания в 7-ю. Очень ясно все представляется. Теперь 12, иду завтракать. Наши все едут в Тулу. Писал, гулял, спал. Вечером написал кучу писем: Страхову, Цертелеву, Гольцеву, Гроту. 26 марта. Ясная Поляна. 1891. Заснул поздно, встал рано, и не было охоты писать; только написал еще три письма Попову, Поше и Файнерману. Но зато уяснилось заключение статьи о том, что отрицать войну, то есть признавать закон неубийства, могут только признающие закон половой чистоты. Мальчики приехали*. Теперь 1-й час, иду завтракать. Приехала Соня с Ильей. И все вздорили из-за денег. Мне было очень грустно. Разговоры о лошадях, колясках, о деньгах, о продаже сочинений, XIII томе и еще неприятное. Я был уныл и жалел себя: скверно. По крайней мере, не осуждал других и уж видел свою вину. 27 марта. Ясная Поляна. 91. Писал немного. Подвигаюсь, уясняется; но очень медленно. Вчера Соня с Ильей помирились. Маша нездорова. Теперь скоро 3. Я все читал свои маленькие записки 70-х годов – картины природы. Очень хорошо. Утром, гуляя, думал о «Записках матери». Все яснеет. Не знаю, что будет. Газеты и журналы раздражают меня. Хочу не читать их вовсе. Записывал для статьи о непротивлении злу насилием. Нынче 9 апреля. Ясная Поляна. 91. Ничего особенного. Соня все в Петербурге, меня иногда огорчает ее поездка*, но нынче ночью проснулся, стал думать и досадовать, но сказал себе: это хорошо, мне хорошо, испытание. И сейчас же легче стало, исчезло лицо, а осталось дело – испытанье. И совсем легко стало, так легко, что заснул. Вчера был Миташа с Исаковым, типа самоуверенного, высшего светского борова, распущенного, расслабленного и добродушного. Я был с ним нехорош, не достаточно помнил его пользу. Нынче приехал Попов. Письмо нынче хорошее от Исаака и от Анненковой женское. За это время был Лева. Очень приятен – растет. И было подряд два раздражающие и расслабляющие дела: статьи Рода* и Страхова*. Еще ругательства немцев*. Это здорово, всегда здорово. Читал Diderot и кончил. Начал Guiyot. Плохо – неясность молодости*. Записано ничего не было, кроме того, что к статье. Вчера начал писать «Записки матери». Написал много, но годится только для того, чтобы убедиться, что так не нужно писать. Слишком бедно; надо писать от себя*. Нынче целый день болит под ложечкой. Теперь 10 часов вечера. Кажется, 18 апреля, 1891. Ясная Поляна. Соня приехала дня три тому назад. Было неприятно ее заискиванья у государя и рассказ ему о том, что у меня похищают рукописи*. И я было не удержался, неприязненно говорил, но потом обошлось, тем более, что я из дурного чувства был рад ее приезду. Она стихийна, но добродушна ко мне, и если бы только помнил всегда, что это препятствие – оно, но не она, и что сердиться и желать, чтобы было иначе, нельзя «Записки матери» писал другой раз, на другой день, но с тех пор оставил. Очень занят своей статьей, но, к не счастью, все опять переправляю, опять 3-ю и 4-ю главу. Приехали Илья с Цуриковым и Нарышкиным и Сережа и Лева, и они делились*. Мне приходится отступить от прежнего намерения – не признавать свое право на собственность, приходится дать дарственную. Маша отказывается, разумеется, и ей неприятно, что ее отказ не принимают серьезно. Я ей говорю: им надо решить: хорошо или дурно иметь собственность, владеть землей от меня? Хорошо или дурно отказаться? И они знают, что хорошо. А если хорошо, то надо так поступить самим. Этого рассуждения они не делают. А на вопрос о том, хорошо или дурно отказаться? не отвечают, а говорят: «Она отказывается на словах, потому что молода и не понимает». Как мне тяготиться жизнью, когда у меня есть Маша! Лева и Таня тоже милы, но они лишены нравственно религиозного рычага, того, который ворочает. Алексей Митрофанович показывал мне дифференциальное счисление. Я понял, очень хорошо. Писем особенных нет. Все просят прислать запрещенные сочинения. Записано: 1) Труд для других не тот, которым воспользуются другие, а только тот, цель которого служение другим. Только этот труд плодотворен, служит истинной жизни людей, тот, про который люди знают, что он по любви делается для них. […] 3) Лихтенберг говорит: люди – ученики, природа – учитель; ученики в состоянии понимать учителя, но они, вместо того чтобы слушать учителя, сдирают друг у друга, уродуя сдираемое ошибками. Прекрасно. 4) Разговаривал с Цуриковым о вере. Он повторяет ужасную фразу о том, что разуму нельзя доверять. Не верить разуму – все равно, что не верить обонянию и вкусу для пищи. Тот, кто, преподавая учение, говорит: принимайте его, не доверяя разуму, – делает то же, что говорит баба, подавая гнилой квас, говоря: не раскушивайте, т. е. не внюхивайтесь, не поверяйте вкусом. Разум, нужный на все, на проверку всех житейских дел, и который мы старательно употребляем для проверки качества, количества покупаемого, продаваемого, самых неважных вещей, вдруг оставить, когда дело идет о всей жизни – по их понятиям даже и вечной жизни! Требование не доверять разуму может быть заявлено только теми, которые предлагают что-либо дурное, долженствующее быть отвергнуто разумом; так же как только квас гнилой баба советует не раскушивать. 5) Разум церковниками употребляется не на то, чтобы познавать истину, а чтобы то, что хочется считать истиной, выдать за таковую. Теперь 11 час, иду наверх. На Козловку поехали за Дунаевым. Сейчас был в Бабурине у пьяного мужика и больной жены. Как не нужны деньги. […] Не писал десять дней. Нынче 2 мая. Ясная Поляна. 91. Все время писал. Кажется, все дни, кроме сегодняшнего. И только кончил 3-ю и 4-ю главу, которые соединил из 5-й и 6-й. Становится яснее. Лева хочет выходить из университета, мне жалко его. Таня уехала в Москву. Здесь Илья. Грустно, как холодно с ним. Вчера был Давыдов с смотрителем приюта и Львовым. Тут же сходка и приезд господина Костерева, от Орлова. Господин, которому я не нужен и который мне не нужен. Тяжело, что не можешь обойтись любовно. Соня больна. Я молюсь. Читаю «Ethics of diet», прекрасно*, и читал Платона «Les lois»*. Письма от Митрофана, хорошие, надо ответить, от Никифорова и Диллона. Надо ответить Рахманову. О постниках статьи вместе с «Ethics of diet», очень занимает об нашем обжорстве. Записано: 1) Тип самодовольный, искренно считающий себя нравственным – развратник, потому что соблюдает семейные обряды, декорум. […] 4) Разговаривал вчера о воспитанье. Зачем родители отдают от себя в гимназию? Мне вдруг ясно стало. Если бы родители держали его дома, они бы видели последствия своей безнравственной жизни на своих детях. Они видели бы себя, как в зеркале, в детях. Отец пьет вино за обедом с друзьями, а сын в кабаке. Отец на бале, а сын на вечеринке. Отец ничего не делает, и сын тоже. А отдай в гимназию, и завешено зеркало, в котором себя видят родители. 5) Иду по жесткой дороге, в стороне с бойкой песней идут с работы пестрые бабы. Промежуток между напевом, и слышен мерный стук моих ног о дорогу, и опять поднимается песня, и опять затихла и стук шагов. Хорошо. В молодости, бывало, без песни баб, внутри что-то всегда или часто пело. И все – и звук шагов, и свет солнца, и колебание висячих ветвей березы, и все, все как будто совершалось под песню. Теперь 10-й час, иду наверх к Илюше. Александр Петрович уходит. Он очень мил. Нынче 10 мая. Ясная Поляна. 1891. Подвигался, хотя и медленно, в работе за это время. Два дня, вчера и нынче, совсем пропали – грипп сильнейший. За это время были Урусовы – мать с двумя дочерьми. Мэри играет на фортепьяно прекрасно. Но совсем затуманенная искусством девушка. С нею сделано то самое, чего боялся ее отец. Она не замечает, что она, потратив столько жизни на искусстве, должна себя подстегивать, чтобы считать искусство чем-то возвышающим, небесным. И чем лучше, тем хуже – все заслонено. «Education dès le berceau» – книга Урусовой;* в ней главное – развивать эстетическое чувство. Она, Мэри, машина для произведения щекочущих звуков. Иллюзия в том, что, так как ее хвалят, она уверена, что то, что она делает, хорошо. Певцы. Мазини. Вчера был сельский учитель из Калужского уезда – наивный и разумный. Ничего не читал, но понимает, что критики обманывают. Хорошее было письмо от Черткова, который осуждает за резкость в статье. Вчера отвечал ему и написал Митрофану и Рахманову. Думал: 1) Когда человек умирает, то сознание отделяется от него и, как созревшее, отпавшее семя, ищет зацепиться за что, прижиться к чему-нибудь, к нужной ей почве, чтобы начать жить снова. Если бы зерно, засыхая и отпадая, чувствовало бы, оно чувствовало бы прекращение жизни. Разве не то же самое чувствует человек, умирая? 2) Верить в то, что человеку, а потому и человечеству, как собранию людей, стоит только захотеть, чтобы с корнем вырвать из себя зло. 3) Главная забота людей и главное занятие людей, это не кормиться – кормиться не требует много труда, – а обжорство. Люди говорят о своих интересах, возвышенных целях, женщины о высоких чувствах, а об еде не говорят; но главная деятельность их направлена на еду. У богатых устроено так, чтобы это имело вид, что мы не заботимся, а это делается само собой. Все вообще, в среднем, едят, я думаю, по количеству втрое того, что нужно, и по ценности, по труду приобретения – в 10 раз больше того, что нужно. Это одна из главных перемен, которые предстоят людям. […] Нынче 22 мая. Ясная Поляна. 1891. Одиннадцать дней не писал. С тех пор вернулась из Москвы Соня с детьми, кажется, 13-го. Потом. У меня сделалось воспаление века. Три дня не выходил. Диктовал Тане начало «Записок матери». Много, но нехорошо. Надо писать от себя. А то стеснительно. 16 приехали Кузминские и Эрдели. Незаметно. […] Думал: […] 8) Запутавшийся юноша жил у приятеля: денег нет, места нет, приятеля утруждать совестно. «Я несчастный!» Зачем жить. Продал пальто, пошел в баню, взял номер с ванной и отворил себе вены бритвой. Пришли, он без чувств. Перевязали раны, стали лечить. Остался жив, но слепой и без владения рук и ног. Теперь дрожит за свою жизнь, и все силы его посвящены на поддержание здоровья. Если бы человек убивал себя не сразу, а ступенями, ступенями десятью, и так, чтобы на каждой ступени, то есть отбавив жизни на известную долю, он мог бы спросить себя: продолжаешь ли хотеть умереть, то, я думаю, чем больше бы отбавлял себе человек жизни, тем больше дорожил бы остатком и в каких-то огромных степенях, так что человек никогда бы не убил себя. (Это неясно.) 9) К художественному: Я не то что ем или пью, а я занимаюсь искусством, играю на фортепьяно, рисую, пишу, читаю, учусь, а тут приходят бедные, оборванные, погорелые, вдовы, сироты, и нельзя в их присутствии продолжать, – совестно. Что их нелегкая носит, держались бы своего места, – не мешали. Такое явление среди еды, lown tennis[127] и занятий искусством и наукой доказывает больше всяких рассуждений. Забыл записать, что один из этих последних дней я писал «Отца Сергия». Решил кончить все начатое. Написал дурно, но пригодится. От Давыдова получил очень хорошее дело для коневского рассказа*. Теперь 11-й час, иду пить кофе. 2 июня. Ясная Поляна. 1891. Мало работал за это время; хотя подвинулся. Начинаю сомневаться в значении того, что пишу. Гостей было пропасть: Раевские, Фесенко, Анненкова, ее муж и Нелюбов, Самарин, Бестужев. За все это время ничего не записано. Нынче утром что-то всплыло ясное и нужное – не к статье, но близкое, и забыл. Ходил в Тулу, был на бойне, но не видал убийства*. В Туле же видел женщину; глаза близко и прямые брови, как будто готова плакать, но пухлая, миловидная, жалкая и возбуждающая чувственность. Такая должна быть купчиха, соблазнившая отца Сергия. […] Очень тяжело мне от Сони. Все эти заботы о деньгах, именьи и это полное непонимание. Сейчас разговор о том, может ли человек пожертвовать жизнью скорее, чем сделать поступок, не вредящий никому, но противный богу. Она возражала, я ей нужное [?] – ругательства. У меня были скверные мысли уйти. Не надо. Надо терпеть. […] 6 июня. Ясная Поляна. 91. Всё в очень дурном духе и мало писал. Почти ничего не делал – слабость. Завтра хочу идти в Тулу на бойню и к Симонсон в острог* – получил о ней письмо от Дудченко. Было письмо от Поши хорошее. Отвечал длинное письмо Буткевичу о деньгах. Получил от Черткова и Джунковского с ответом Хилкова, который до сих пор не прочел. Очень неясно мне мое писание. Думал: 1) Женщина не верит разуму, не понимает, что нужно отвергнуться себя, что в этом жизнь; но когда надо отвергнуться себя – броситься в воду за утопающим, сделает это скорее мужчина. 2) Я скучаю, огорчен тем, что не пишется, что не произвожу ничего. Новое подтверждение того, что все, что огорчает, все, все на пользу. Неспособность писать исправляет заблуждение, что жизнь есть писание. […] [7 июня.] Вчера вечером вернулись Лева с Андрюшей. Приезжают все сыновья – раздел. Очень тяжело и будет неприятно. […] Встал рано, поехал в Тулу с Петей Раевским по поезду. Был на бойне. Тащат за рога, винтят хвост, так что хрустят хрящи, не попадают сразу, а когда попадают, он бьется, а они режут горло, выпуская кровь в тазы, потом сдирают кожу с головы. Голова, обнаженная от кожи, с закушенным языком, обращена кверху, а живот и ноги бьются. Мясники сердятся на них, что они не скоро умирают. Прасола-мясники снуют около с озабоченными лицами, занятые своими расчетами. Был в остроге – великолепные с резными украшениями дома смотрителя, контора; великолепные столы, чиновники, главный сам – пахнет вином изо рта. У Раевских был, на почте и у Щукиных. Не разберешь, в чем их интересы: кажется, ни в чем, кроме материального. Приехал домой. Машенька*. Прочел корректуры Лёвенфельда – вспомнил*. У Миши Кузминского боятся дифтерита. Ходил купаться. Домашние Сони неприятны. 8 июня. Ясная Поляна. 91. Е. б. ж. […] Приехали сыновья, и вечером разговор о дележе. «Завтрак у предводителя»*. И нехороши были. Не ссорились, но приписывают важность столь пустому. Читал книгу душеспасительную Машенькину*. Недурно. Допускает, требует борьбы, говорит: когда уж возобладала страсть, все-таки не сдавайся. [10 июня.] 9, 10 июня. Ясная Поляна. 91. Совсем лето. Иван-да-Марья, запах гнилого меда от ромашки, васильки, и в лесу тишина, только в макушках дерев не переставая гудят пчелы, насекомые. Нынче косил. Хорошо. Работа письменная плохо идет. Толкусь на месте. А много художественных впечатлений. Нынче письмо от Черткова с записками мыслей – есть очень хорошие. 1) Есть два средства не чувствовать материальной нужды: одно – умерять свои потребности, другое – увеличивать доход. Первое само по себе всегда нравственно, второе само по себе всегда безнравственно: от трудов праведных не наживешь палат каменных. 2) К коневскому рассказу. Играют в горелки с Катюшей и за кустом целуются. И к тому же рассказу: первая часть – поэзия материальной любви, вторая – поэзия, красота настоящей. […] 5) К «Отцу Сергию». Он узнал, что значит полагаться на бога, только тогда, когда совсем безвозвратно погиб в глазах людей. Только тогда он узнал твердость, полную жизни. Явилось полное равнодушие к людям и их действиям. Его берут, судят, допрашивают, спасают – ему все равно. Два состояния: первое – славы людской – тревога, второе – преданность воле божьей, полное спокойствие. Теперь 12 часов ночи. Зиновьевы дамы тут. Иду спать. [17 июня.] Нынче 18 июня. Ясная Поляна. 91. Вчера, 17, я вернулся из путешествия к Буткевичу. Вчера же я вышел от него рано утром с Хохловым и Рощиным, которые провожали меня*. […] В Крыльцове зашел в кабак. Кабачник, шурин его, жена и псаломщик пьют наливку и едят варенье с чаем. Они начинают только то, что мы кончаем. Телятинская баба, босиком, ходила раздобыться хлеба. Нет два дни, ребята просят. Дома невесело – раздел. Вера побранилась с матерью, Таня с Машей поссорились, Марья Федоровна мешает. Не весело. […] [14 июня.] 16 июня. Ясная Поляна. 91. Хатунка. Утро провел один, думал писать, но не думалось. Потом пошли, блудили, устали; но хорошо. Лугом хороша дорога. [13 июня.] 15 июня. 91. Ясная Поляна. Писал хорошо последнюю главу и решил идти с Алехиным и Хохловым. И пошли, и дошли весело до Булыгина. Булыгин читал «Сон смешного человека» Достоевского. Хорошо задумано, дурно исполнено. [12 июня.] 14 июня. Ясная Поляна. 91. Беседовал с Алексеем Алехиным и Хохловым, читал им 4-ю главу*. [11 июня.] 13 июня. Ясная Поляна. 91. Вернулся с купанья, застал Алексея Алехина и Хохлова. Алексей Алехин очень хороший. Машенька здесь. 12 и 11. Особенного не помню. Думал: 1) Дети иногда дают бедным хлеб, сахар, деньги и сами довольны собой, умиляются на себя, думая, что они делают нечто доброе. Дети не знают и не могут знать, откуда хлеб, деньги. Но большим надо бы знать это и понимать то, что не может быть ничего доброго в том, чтобы отнять у одного и дать другому. Но многие большие не понимают этого, особенно женщины. 2) К «Отцу Сергию». После того как он убил, сидит в темноте и вдруг видит, что заря занимается, светлеет и будет день – свет. Ужас. […] […] 4) В числе новостей, с которыми меня встретили дома, было то, что садовница опять родила, опять приехала старуха и увезла ребенка неизвестно куда. Все страшно возмущены. Употребление средств для нерождения – ничего, а за это нет достаточно осудительных слов. Нынче узналось, что бабка вернулась и привезла назад ребенка. Дорогой бабка съехалась с другими, везшими таких же детей. Из этих детей одному дали слишком глубоко в рот рожок. Он втянул его в себя и задохся. В один день привезли в Москву двадцать пять детей. Из этих двадцати пяти девятерых не приняли, потому что законные или больные. Таня Андреевна ходила утром усовещевать садовницу. Садовница, горячо выгораживая своего мужа, говорила, что при их бедности и неопределенности жизни ей нельзя иметь детей. И грудь не берет. Одним словом, ей это неудобно. Перед самым же этим я на качелях качал трех детей заброшенных, и встретился мне еще мальчик, Васин племянник. Вообще кишит детвора. Родятся, растут, чтоб сделаться пьяницами, сифилитиками, дикарями. При этом толкуют о спасении жизни людей и детей и об уничтожении их. Да зачем плодить дикарей? Что тут хорошего? Не убивать их, не перестать плодить их надо, а надо все силы употреблять на то, чтобы из дикарей делать людей. Только это одно доброе дело. И дело это делается не одними словами, но примером жизни. Теперь 2-й час. Все, томясь скукой, уехали к Зиновьевым. 25 июня. Ясная Поляна. 91. 6 дней не писал дневник. Нынче рано утром уехал И. И. Горбунов. Мне очень хорошо с ним было. Вчера мы много говорили с ним, и я прочел ему начало 6-й главы, а предшествующие он сам читал. Вчера же был Илья. Все та же борьба с матерью. Я не возмущаюсь на их тупость. Как, живя в такой близости, не заразиться хоть немного. Ничего не писал. 23 июня. С утра началась суета. Странницы с чаем, потом гимназист с кондитером, потом Романов. Вечером Языковы – очень чуждые – и почтовый ящик. Интересные разговоры с Романовым. Ему кажется, что надо отдать бедным – нищим, землю мужикам, а не отстраняться только, самому освободиться от собственности. […] 22 [июня]. Писал, привел в порядок начало 6-й главы. Утром приехала Рачинская, вечером гимназист 18 лет, Громан, идет в лаптях изучать народ, чтоб служить ему. Открытый, прямолинейный юноша, только что познавший красоту добра. Мы много говорили с ним. Я и Горбунов. Сошедшийся с ним в саду кондитер с костоедом в руке, скептик, но добрый и искренний, я дал им адресы до Ге. 21 [июня]. Писал утро. Вечером приехал Горбунов. 20-го. Тоже писал и, кажется, ездил в Тулу. Не добился Ростовцева, но виделся с Лопухиным и просил о делах. Хочется писать коневскую. Очень ясна в голове. Нынче 25 [июня]. Встал в 8. Дождь, ливень. Один пил кофе. Все слабость – хотя нынче немного лучше. Еще ночью думал о предисловии к вегетарианской книге, то есть о воздержании, и все утро писал недурно. Потом ходил гулять, купаться. Теперь 5 часов. Все слабость. Я дурно сплю. И я гадок себе до невозможности. Вот дьявол, которого наслал на меня бог, как говорил Павел. За эти дни читал Бьернсона. Бестолково, но много хорошего. Хорошо, как он пробежал мимо загипнотизированной им девушки, гонясь за ней, и она увидала его страшно зверское лицо*. Montaigne. Думал: […] 3) Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно! Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие – высказаться, или страх; но добра нет. […] 4) Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают, но не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать. 27 июня. Ясная Поляна. 91. Встал поздно. Хорошо выспался. Говорил много с Вяземским и хорошо. Таня уехала. От 1 до 3 писал хорошо об обжорстве*. Выясняется хорошо. После обеда грустно, гадко на нашу жизнь, стыдно. Кругом голодные, дикие, а мы… стыдно, виноват мучительно. Отче, помоги мне делать волю твою. После обеда прочел древнюю историю. Думал: 1) Ошибка о возможности христианской добродетели без воздержания происходит от представления о возможности любви без самоотречения. Теперь 11 час. Иду на террасу. Помоги мне любить. [13 июля.] Нынче 13. Шестнадцать дней не писал. Приехал Репин и Гинзбург. За это время они меня лепят и пишут, а я написал статью об обжорстве и много подвинулся в большой статье. Лева уехал. Была Александра Андреевна. Соня уезжала в Москву и нынче приезжает. Теперь 12-й час, иду на террасу. Завтра запишу то, что записано. Пробовал работать, косить, но очень слаб. […] 14 июля. Ясная Поляна. 91 г. Е. б. ж. Сейчас еще 13 число, разговор с женой, все о том же, о том, чтобы отказаться от права собственности на сочинения; опять то же непонимание меня: «Я обязана для детей…» Не понимает она, и не понимают дети, расходуя деньги, что каждый рубль, проживаемый ими и наживаемый книгами, есть страдание, позор мой. Позор пускай, но за что ослабление того действия, которое могла бы иметь проповедь истины. Видно, так надо. И без меня истина сделает свое дело. 1) Картина конца июня. Стрижи кружат после полдника, запах липы, пчела валит валом. […] 5) К будущей драме *. Спор с православными: «Не могу верить», и с либералами: «Не могу не верить». 6) Отчего успех Родстока в большом свете? Оттого, что не требуется изменения своей жизни, признания ее не правой, не требуется отречения от власти, собственности, князя мира сего. 7) К «Александру I»*. Солдата убили вместо него, он тогда опомнился. 8) Вор не тот, кто взял необходимое себе, а тот, кто держит, не отдавая другим, ненужное себе, но необходимое другим. Нынче 22 июля. Ясная Поляна. 91. За все это время развлекало меня присутствие Репина и Гинзбурга. Вчера уехал Гинзбург, и вчера же уехали Гельбиги. И вчера же был разговор с женой о напечатании письма в газетах об отказе от права авторской собственности. Трудно вспомнить, а главное, описать все, что тут было. [Вымарано 19 строк.] Начал же я разговор, потому что она сказала как-то вечером, когда мы уже засыпать собирались, что она согласна. Мне ее жалко. Злобы нет. Говорю себе, что это мне крест, который надо нести, а не тащить. И когда подумаю, что я могу обратить это в благо и поучение себе, – «Радуйтесь, когда поносят вас», – то мне хорошо. За это время пришла девушка Бооль от Дунаева, и в то же время приехал Файнерман с другой, старой и очень милой девушкой Жаковской, которая хочет жить, как и Бооль, для успокоения своей совести, трудясь низким трудом и живя бедно. Уехали 3-го дня на юг, одна к Марье Александровне, другая в Полтаву. Я был дома, и мне было грустно, тяжело. Я думал, что таково мое отчасти физическое, отчасти душевное состояние; но я пришел к Жаковской у Игната, поговорил с ним, увидал эту нужду, труд, усталость, увидал нравственные побуждения этих женщин и не успел оглянуться, как мне стало бодро, весело. Хочется жаловаться на тяжесть креста. Разумеется, вздор – по силам и нужен мне. Тяжесть креста увеличивается еще тем, что Таня возненавидела Машу. Кажется, теперь проходит. Я говорил с ними про это. Последнее время работаю все над статьей довольно успешно. Приближаюсь к концу. Вчера написал еще 6 или 7 писем, все плохих, был не в духе, как и теперь. Большая слабость. Записано за это время много к статье, что уже и вписал, а еще записано только 3. 1. К «Отцу Сергию». Когда он пал с купеческой дочерью и мучается, ему приходит мысль о том, что если падать, то лучше бы ему пасть тогда с красавицей А., а не с этой гадостью. И опять гадость захватывает его. […] Нынче 31 июля. Ясная Поляна. 91. Только неделю не писал, а кажется, очень давно. За это время была Мамонова, мы ее встретили, идя в Тулу. Потом Страхов, который и теперь тут. С эгоизмом я ждал его осуждения о моем писании – он не осудил. […] Записано за это время: 1) Сюжет – впечатления и история человека, бывшего в золотой роте и попавшего в сад караульщиком около господского дома, в котором он видит близко господскую жизнь и даже принимает в ней участие*. 2) Говорил с Хохловым: анархия и социализм, то есть отрицание собственности, это – христианство, но только с удержанием существующего порядка. Христианство есть отчасти социализм и анархия, но без насилия и с готовностью жертвы. 3) Очень важно: свобода воли есть сознание своей жизни. Свободен тот, кто сознает себя живущим. Сознавать же себя живущим – значит сознавать закон своей жизни, значит стремиться к исполнению закона своей жизни. Теперь 10-й час, иду наверх. Боюсь себя за нынешнюю ночь. Отче, помоги. Нынче 12 августа. Ясная Поляна. 91. Особенно важного ничего не было. Никого интересных посетителей: Штанге, Минин, американец Burton. Писал все время по утрам, кроме двух дней, нынче и еще один день. Теперь остановился на 8-й главе и, кажется, обдумал ее сегодня. Вчера Соня ездила в концерт, мы прекрасно говорили с тетей Таней и девочками. За это время я опять написал было письмо в редакцию* и опять встретил такое недоброжелательство, что оставил до времени. 27 августа. Ясная Поляна. 91 г. Две недели не писал. За эти две недели были два главные события: моя поездка к Сереже, брату – я прожил там неделю, и свадьба Маши Кузминской третьего дня. И то и другое было очень хорошо. 22-го я заболел и теперь еще не совсем поправился; голод мучает и едва держусь. Приехал Поша три дня тому назад. Очень хорошо с ним. Я два дня поправлял статью об обжорстве – порядочно; но придется еще поправить. […] Был жив, жив и нынче 13-го сентября. За это время писал довольно много. Подвинулся так, что близок к концу. Пишу VIII главу, которой и окончится. Были за это время все очень приятные посетители. Прежде Ваня Горбунов с Батерсби, поразившим меня чрезвычайно приятно. Совершенно свободный, религиозный, в жизни религиозный человек. Потом был Новоселов с Гастевым, тоже оба оставили очень приятное впечатление. В это же время уехали Соня с мальчиками в Москву и потом Лева. Уехала она, кажется, 3-го. Писал я ей вчера письмо, прося ее послать в редакцию мое письмо об отказе от прав авторских. Не знаю, что будет. Здоровье чуть держится. Все хочется физически работать и все не начинаю. Вчера читали милую вещицу с итальянского: «Красавица»*. За это время думал: 1) Еще человек и еще, и еще. И все новые, особенные, все кажется, что этот-то вот и будет новый, особенный, знающий того, чего не знают другие живущие, лучше, чем другие. И все то же, все те же слабости, все тот же низкий уровень мысли. 2) Неужели люди, теперь живущие на шее других, не поймут сами, что этого не должно, и не слезут добровольно, а дождутся того, что их скинут и раздавят. […] 5) Есть огромное преимущество в изложении мыслей вне всякого цельного сочинения. В сочинении мысль должна часто сжаться с одной стороны, выдаться с другой, как виноград, зреющий в плотной кисти; отдельно же выраженная, ее центр на месте, и она равномерно развивается во все стороны. […] 9) Мольтке уверяет, что теперь народы хотят воевать, а не правительства. Раздразнили петухов, воспитали к тому, а потом говорят: это они сами. […] [18 сентября. Пирогово.] 15, 16, 17, 18. Вернулась Соня. Были накануне Бобринские. Мало интересного. Соня вернулась хорошо. Я мучился ее молчанием о письме: но оказалось, что она согласна. Письмо 16-го послал*. Был Львов, говорил о голоде. Ночь дурно спал и не спал до 4 часов, все думал о голоде. Кажется, что нужно предпринять столовые. И с этой целью поехал в Пирогово. В этот же день с Соней был разговор нехороший. Она начала, из желания, чтоб я не ехал, говорить совсем другое. Я разгорячился. А нынче с Сережей разгорячился. Он раздражен был вчера. Из столовых до сих пор ничего не выходит. Боюсь, что я ошибся. Не надо искать, а только отвечать на требования. О деньгах думал. Можно так сказать: употребление денег – грех, когда нет несомненно нужды в употреблении их. Что же определит несомненность нужды? Во-первых, то, что в употреблении нет произвола, нет выбора, то, что деньги могут быть употреблены только на одно дело; во-вторых (забыл). Хочу сказать – то, что неупотребление денег в данном случае будет мучить совесть, но это неопределенно. Теперь 12 час. Я в Пирогове. И мне нехорошо и телом и духом. [25 сентября. Клекотки.] 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25. Прошла целая неделя. 19-го поехал с Таней и Верой верхом в Успенское. Очень добродушный Бибиков, уложил спать и на другой день повез в глубь уезда. Осматривали деревню Огаревку. Умный староста – перечислил все дворы. Бедность не так велика, потому что есть картофель. Я было успокоился. Но там стало хуже. Вложу листки из дневника о поездке по Богородицкому и Ефремовскому уездам. […] 23-го решил ехать в Епифань. Таня проводила меня. В Оболенском захватил Машу. Писарев прекрасный тип земца – находящий смысл в служении людям. И жена милая, кроткая. 24-го ходили в деревню Мещерки. Опущенность народа страшная: разваленные дома – был пожар прошлого года, – ничего нет, и еще пьют. Как дети, попавшие в беду, смеются, так и они. К вечеру приехали Богоявленский и Раевский. Решил поселиться у Раевского. Хорошо бы, если Соня не воспротивится. Я даже оставил 90 р. на закупку картофеля и свеклы. Нынче 8 октября. Ясная Поляна. 11 дней не писал. Попробую, идя назад, вспомнить. Нынче пытался вновь писать статью о голоде. Ничего не вышло. Вечером написал 8 писем и свез на Козловку. Только что писал Золотареву рецепт о том, как установить любовь к людям, с которыми живешь, и, взойдя наверх, поддался поддразниванию Софьи Андреевны, утверждавшей, что люди, пытающиеся жить нравственно, утеряли простоту. И рассердился, сдержался. Вчера 7-го. То же писал утром, и не шло. Уехали Эрдели и Таня в Москву. 6-го и 5-го поправлял первые главы статьи о воинской повинности. 4-го и 3-го писал 8-ю главу и хорошо кончил*, 3-го и 2-го и 1-го писал статью о голоде*. Все это время работал, засыпал завалину. Были за это время Стаховичи, Полякова, Зиновьев и Давыдов с дочерьми. Особенно выдающихся писем не было. Нет, были: письма Хохлова и англичанина пастора, сочувственное. Отослал за это время, исправив ее, «Первую ступень». Думал только две вещи: 1) То, что быть в нужде по отношению к пище и одежде и помещению есть наивыгоднейшее положение человека – не переесть, не перегреться, не перепокоиться. Особенно первое: есть надо так, как будто не достанет на всех, и всегда оставлять другим. 2) То, что когда трудно, как мне теперь, безвыходно, кажется [1 перечеркнутое и неразобранное], надо думать, что это отличие мне. Мне задается урок трудный, потому что в меня верят, надеются на меня и любят меня. Надо быть благодарным. Теперь 12 ч. ночи. Читал. Нынче 24 октября 1891. Ясная Поляна. Прошло пятнадцать дней. И много пережито. Вчера, 23, был нездоров, вроде инфлюэнцы, был Миташа Оболенский и Булыгин. Утром писал 4-ю главу. Вечером послал Гроту дополнение статьи о голоде. 22-го уехала Соня. Я уж нездоров. Перед отъездом она поговорила со мной так радостно, хорошо, что нельзя верить, чтоб это был тот же человек. Писал о голоде целый день, был Грот, и я устал очень головой. Вечером уехал Грот. 21. Поправлял по корректурам статью. Она мне нравится. Надо было глубже взять вопрос. Вечером читал и кончил «Долой оружие»*. Хорошо собрано. Видно горячее убеждение, но бездарно. […] […] 3) Говорила Соня, что Соня-сноха нехорошая мать. Вот, говорит, она не делает того, что ты осуждаешь в «Крейцеровой сонате». Она не отравляет жизнь мужа детьми. А если любить детей и ходить за ними, то будешь неприятна. И мне подумалось: какая необходимая приправа ко всему доброта. Самые лучшие добродетели без доброты ничего не стоят; и самые худшие пороки с ней прощаются. Какой бы хороший художественный тип слабого, порочного человека и доброго… Кажется, уже бывали такие, но я такого по-новому чувствую. 4) Приходила баба просить защиты: за корчемство приговорили к 50 р. штрафа или к острогу на три месяца, а она вдова, у нее нет земли и четверо детей. Подумал, что делает тот, кто сажает ее. Наказывают эту нищую и ее детей за то, что она захотела участвовать в барышах казны на 25 р. Попов еще здесь. Мы совсем собираемся ехать. Денег еще нет. Что будем делать, не знаю*. Но, кажется, побуждение недурное. Уж примешивается проклятая слава людская. Но буду стараться делать для бога. Нынче, кажется, кончил 4-ю главу. И пересмотрел окончательно 6-ю и до половины 7-ю. Как бы хотелось кончить. Теперь 11 часов. Жду писем с Козловки. Сегодня 1 ноября 91 г. Бегичевка, у Раевского. Мы здесь уже пятый день. Живем хорошо. Есть дело. Написал статью: «Хватит ли хлеба?»*. Много есть, что записать, но теперь поздно. Лягу спать. Завтра постараюсь записать. Нынче что-то очень хорошее думал и забыл. Сегодня 6-е, утро ноября. Бегичевка. 91. Устроены наши три столовые. Я написал в газету о том, есть ли хлеб, и начал рассказ: «Кто прав?»*. Девочки хорошо заняты. Поправил еще 7-ю и 8-ю главы. Здоров. Письмо из Англии с предложением быть посредником помощи*. Два письма от Сони. Мне не перестает быть грустно за нее и от нее. […] Вчера поправил присланную Гротом корректуру о голоде. Нынче думал к «Сергию». Надо, чтобы он боролся с гордостью, чтоб попал в тот ложный круг, при котором смирение оказывается гордостью; чувствовал бы безвыходность своей гордости и только после падения и позора почувствовал бы, что он вырвался из этого ложного круга и может быть точно смиренен. И счастье вырваться из рук дьявола и почувствовать себя в объятиях бога. Нынче 17 ноября. Бегичевка. 1891. Прошло двенадцать дней, полных событий, практической жизни, но как будто пустых в смысле духовной жизни. Ничего не записано в книжечке, кроме имен крестьян, просящихся в столовые, и т. п. Постараюсь восстановить приблизительно прошедшие дни. Впрочем, одно оказалось записанным, именно: 1) Все науки, искусства, все просвещение хорошо, только бы для приобретения плодов его не нужно было задавить, не дать жить, лишить блага, огорчить ни одного человека. А оно, все наше просвещение, построено на трупах задавленных людей. Нынче 17. Встали рано, провожали Леву и Раевских в Москву. Потом писал статью маленькую в газету. Не кончил и не послал*. Проводил Владимирова. Ходил в Гаи и к Мордвинову, тщетно ждал почту, читал Башкирцеву*. Теперь 10-й час. […] 13-го ездил в Грязновку с Машей. 12-го. Приезд Чистякова. 11-го писал статью о столовых. 11. Приезд Дубровина. 10-го. Приезд мальчиков Раевских с Бергером. 9-го. У Мордвиновых. Не помню остального. Здоров. Нет духовной жизни. Большие пожертвования – более 10 тысяч. Дело идет равномерно. Но нет удовлетворения. Нет и стыда и раскаяния. Еще день полный был посвящен устройству столовых в Никитском и Пашкове, еще день в Горках. – Завтра, е. б. ж. 18 ноября. Бегичевка. 1891. Жив. Утром пробовал писать 8-ю главу. Ничего не шло. Тем более, что получены были письма, из которых вижу, что Соня очень страдает, и мне очень, очень ее жалко. Чувствую, что я не виноват перед нею, но она считает меня виноватым, и мне очень, очень жалко ее. Очень дурная погода, опять много денег, 3 300. Я спал после обеда, потом ходил по стеклянной террасе, потом писал статью о столовых. Мужики заявили желание отсылать лошадей. Это очень трогает меня. Теперь 12. [24 ноября.] Прошло пять дней. Нынче 24 ноября 91. Бегичевка. Нынче писал 8-ю главу недурно. После обеда поехал верхом в Пашково и по четырем столовым, очень радостное впечатление. Мальчика-нищего пригласили ужинать. Ребята бегут. «Мы ужинать. Я тоже – вот и ложка». […] 25 ноября. Бегичевка. 91. Ивану Ивановичу все хуже и хуже*. Приехала Элена Павловна. Я немного писал статью о воинской повинности. Нынче 26 ноября. Бегичевка. 91. Он умер в 3 часа, мне очень жаль его. Я очень полюбил его. Нынче 18 – даже 19 декабря. Бегичевка 1891. Почти месяц не писал. За это время был в Москве. Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны. Благодарю тебя, отец. Я просил об этом. Все, все, о чем я просил, – дано мне. Благодарю тебя. Дай мне ближе сливаться с волею твоей. Ничего не хочу, кроме того, что ты хочешь. Здесь работа идет большая. Загорается и в других местах России. Хороших людей много. Благодарю тебя. С нами Новоселов, Гастев. Был Грот, Коншин, Келер. Статью все пишу и не могу кончить. Вполне здоров. 19 декабря 1891. Бегичевка. Как и все это время, с утра суета, народ. Потом приехали Усов и Рубцов. Я с ними ходил по столовым. Заснул. Немного болит живот, потом приехал Писарев. Мне с ним неловко. Положение мужика, у которого круг его кольца разорван, и он не мужик, не житель, а бобыль. Больше нечего делать – только пить. Надо с терпением выслушивать. Нынче 23 декабря 1891. Бегичевка. Писал после, рано утром, статью. Все не кончил. Очень суеты много. Вчера приехали Раевские, Петя и Гриша. Нынче уехали Новоселов, Гастев и Черняева. Вчера же была Вагнер. Поехала в Казань. Читал вслух письмо Сони при Богоявленском, и там нехорошие отзывы от Грота о Новоселове. От Сони письма хуже. Нынче приехали два г-на: Протопопов и Обольянинов. Едут в Самару и Тамбов. Спорил сейчас с ними. Еще пришел Леонтьев. Вчера ездили с ним в Барятино открывать столовые. Много мыслей было, но все забыл. Неспокойно, мало радостно на душе. Написал нынче письмо Леве и Трегубову. Жизнь как шаги ребенка, которого мать выпустила из объятий и опять примет. Завтра. 24 декабря. Бегичевка. 1891. Если буду ж. 27 декабря. Бегичевка. 1891. Не писал. Нынче встал рано, записал, что делать без нас. Потом приехал Лебедев. Потом поехал верхом в Барятино. Леонтьева нет дома, поехал в Хованщину и Хованские хутора. Приехал домой, заснул, написал Ване инструкции и ложусь спать. Вчера утром суета. Потом ездил в Пеньки, Прудки и Александровку. Метель, было жутко. Вечер один с Эленой Павловной и Михайловной и Алексеем Митрофановичем. Третьего дня ездил к Новоселову. У них хорошо. Страшная нищета в Козлове. 4-го дня, кажется, был дома. Не помню? 28 декабря. Бегичевка. 1891. Если б. ж.  1892   [Бегичевка.] Жив. Прошел месяц. Нынче 30 января 1892. Вспоминать день за днем – невозможно. Был в Москве, где пробыл три недели, и вот неделя, как опять тут. Главные черты и события этого месяца: недовольство на Леву и тяжелое чувство нелюбви к нему. Суета, праздность и роскошь, и тщеславие, и чувственность московской жизни. Был в театре. «Плоды просвещения»*. Писал все 8-ю главу. И все не кончил*. Виделся с Соловьевым, с Алехиным, с Орловым, с этими тяжело – и радостно с Чертковым, Горбуновым, Трегубовым. Вернувшись сюда, нашел беспорядок, неясность. Раздача вещей и дров вызвала жадность. Почти все время мне нездоровится – желудком и чувствую ослабление общее. Все чаще и чаще думаю о смерти и больше и больше освобождаюсь от славы людской. Но еще очень далеко от полного освобождения. Хотел выписать записанное в книжки – потерял, и вял и грустен и не хочется ни думать, ни делать. Отче, помоги мне всегда любить. 3 февраля 92. Бегичевка. Нынче уехала Соня*. Мне жаль ее. Отношения к народу очень дурные. Я нынче понял, что это-то попрошайничество, зависть, обман, недовольство и стоящая за всем этим нужда и есть показатель особенности положения и того, что мы стоим в середине его. Утром был очень слаб. Спал днем. Пытался писать, не идет. Получил от Алехина письмо нехорошее. Все хочет сделать что-то необыкновенное, когда признак настоящего труда есть «обыкновенное». Не козелкать, а тянуть. Носил, носил записочку с мыслями и потерял. Помню только, что записано было: 1) то, что когда видишь много людей новых, таких, каких никогда не видал, хоть где-нибудь в Африке, в Японии: человек, другой, третий, еще, еще, и конца нет, все новые, новые, такие, каких я никогда мог не видать, никогда не увижу, а они живут такой же эгоистичной своей отдельной жизнью, как и я, то приходишь в ужас, недоумение, что это значит, зачем столько? Какое мое отношение к ним? Неужели я не видал их и они мне чужие? Не может быть. И один ответ: они и я одно. Одно и те, которые живут, и жили, и будут жить, одно со мною, и я живу ими, и они живут мною. […] Сегодня 24 февраля. Бегичевка. 1892. Нынче Таня уехала нездоровая в Москву*. И нынче же уехали сбиравшиеся воскресные: Гастев, Алехин, Новоселов, Страхов, Поша с ними*. И приехал Тулинов, Богоявленский очень болен. Был Репин, уехал нынче*. Я два дня сряду ездил в Рожню и не мог доехать. Мы ездили на масленице в Богородицк, и я был у Сережи*. Очень хорошо. Здесь работы много и тяжести. Что дальше жить, то мне труднее. Но труд этот не может не быть, и я не могу расстаться с ним. Нынче 29 февраля 92. Бегичевка. Была страшная метель все эти дни. Вчера ездил опять в Рожню, опять не доехал. Был в Колодезях и Катараеве, о дровах и приютах*. Приехали к нам 1) Бобринский, 2) швед Стадлин, 3) Высоцкий и четыре темных. Мне тяжело от них*. Я очень устал. Днем было нехорошо. Теперь лучше, – совсем хорошо. Все пишу и не могу кончить. Третьего дня было поразительное: выхожу утром с горшком на крыльцо, большой, здоровый, легкий мужик, лет под 50, с 12-летним мальчиком, с красивыми, вьющимися, отворачивающимися кончиками русых волос. «Откуда?» – «Из Затворного». Это село, в котором крестьяне живут профессией нищенства. «Что ты?» – Как всегда, скучное: «К вашей милости». – «Что?» – «Да не дайте помереть голодной смертью. Все проели». – «Ты побираешься?» – «Да, довелось. Все проели, куска хлеба нет. Не ели два дня». Мне тяжело. Все знакомые слова и все заученные. Сейчас. И иду, чтобы вынести пятак и отделаться. Мужик продолжает говорить, описывая свое положение. Ни топки, ни хлеба. Ходили по миру, не подают. На дворе метель, холод. Иду, чтоб отделаться. Оглядываюсь на мальчика. Прекрасные глаза полны слез, и из одного уже стекают светлые, крупные слезы. Да, огрубеваешь от этого проклятого начальства и денег. [3 апреля. Москва.] Нынче 3 апреля. Больше месяца не писал. Я в Москве*. Приехали сюда, кажется, 14-го. Все время стараюсь кончить 8-ую главу и все дальше от конца. Отношение к своему занятию проводника пожертвований – страшно противно мне. Хочется написать всю перечувствованную правду, как перед богом. Событий особенных – никаких. На душе – зла мало, любви к людям больше. Главное – чувствую радостный переворот – жизни своей личной не почти, а совсем нет. […] Нынче 26 мая 1892. Ясная Поляна. Третьего дня приехал из Бегичевки. Там время прошло, как день. Все то же. Тяжелое больше, чем когда-нибудь, отношение с темными, с Алехиным, Новоселовым, Скороходовым. Ребячество и тщеславие христианства и мало искренности. Дело все то же. Так же тяжело и так же нельзя уйти. Только начал там жить свободно, как приехал Евдоким и привез 8-ю главу, которая была в безобразном виде. Начал переделывать и месяц работал каждый день, переделывал и теперь еще переделываю. Кажется, что подвинулся к концу. Явился швед Абрагам. Моя тень. Те же мысли, то же настроение, минус чуткость. Много хорошего говорит и пишет. Нынче поехал к нему с Таней, а он идет. […] Нынче 5 июля 92. Ясная Поляна. Полтора месяца почти не писал. Был в это время в Бегичевке и опять вернулся и теперь опять больше двух недель в Ясной. Остаюсь еще для раздела*. Тяжело, мучительно ужасно. Молюсь, чтоб бог избавил меня. Как? Не как я хочу, а как хочет он. Только бы затушил он во мне нелюбовь. Вчера поразительный разговор детей. Таня и Лева внушают Маше, что она делает подлость, отказываясь от имения. Ее поступок заставляет их чувствовать неправду своего, а им надо быть правыми, и вот они стараются придумывать, почему поступок нехорош и подлость. Ужасно. Не могу, писать. Уж я плакал, и опять плакать хочется. Они говорят: мы сами бы хотели это сделать, да это было бы дурно. Жена говорит им: оставьте у меня. Они молчат. Ужасно! Никогда не видал такой очевидности лжи и мотивов ее. Грустно, грустно, тяжело мучительно. Здесь Поша и Страхов. Я было кончил, но на днях – верно, был в дурном духе – стал переделывать и опять далек от конца, теперь 9-10-я главы. Уезжая из Бегичевки, меня поразила, как теперь часто поражают картины природы. Утра 5 часов. Туман, на реке моют. Все в тумане. Мокрые листья блестят вблизи.

The script ran 0.018 seconds.