Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

И. С. Тургенев - Том 9. Новь. Повести и рассказы 1874-1877 [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. В настоящий том включены: повести и рассказы, создававшиеся Тургеневым в 1872–1877 годах («Пунин и Бабурин», «Часы», «Сон», «Рассказ отца Алексея»), роман «Новь», над которым писатель работал в 1870–1876 годах, «Предисловие к романам», написанное им в 1879 году для нового издания собрания своих сочинений. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

— Ну, сядьте, сядьте оба, — начал Соломин, который все время, наклонив несколько голову, глядел на Марианну, — в прежние времена, вы помните, люди всегда саживались, когда в путь-дорогу отправлялись. А вам обоим дорога предстоит длинная и трудная. Марианна, все еще красная, села; сел и Нежданов; сел Соломин… села, наконец, и Татьяна на «тычке», то есть на стоявшее стоймя толстое полено. Соломин посмотрел по очереди на всех: Отойдем да поглядим. Как мы хорошо сидим… промолвил он, слегка прищурясь, и вдруг захохотал, да так славно, что не только никто не обиделся, а, напротив, всем очень стало приятно. Но Нежданов внезапно поднялся. — Я пойду, — сказал он, — теперь же; а то это все очень любезно — только слегка на водевиль с переодеваньем смахивает. Не беспокойся, — обратился он к Соломину, — я твоих фабричных не трону. Поболтаюсь по окрестностям, вернусь — и тебе, Марианна, расскажу мои похождения, если только будет что рассказывать. Дай руку на счастье! — Чайку бы сперва, — заметила Татьяна. — Нет, что за чайничанье! Если нужно — я в трактир зайду или просто в кабак. Татьяна качнула головой. — У нас теперь по большим-то по дорогам трактиров этих развелось, что блох в овечьей шубе. Села все пространные, вот хоть бы Балмасово… — Прощайте, до свиданья… счастливо оставаться! — поправил себя Нежданов, входя в свою мещанскую роль. Но не успел он приблизиться к двери, как из коридора перед самым его носом вынырнул Павел и, вручая ему высокий, тонкий посох с вырезанной в виде винта, во всю его длину, полосой коры, промолвил: — Извольте получить, Алексей Дмитрич, — подпирайтесь на ходу, и чем вы эту самую палочку дальше от себя отставлять будете, тем приятнее будет. Нежданов взял посох молча и удалился; за ним и Павел. Татьяна хотела было уйти также; Марианна приподнялась и остановила ее. — Погодите, Татьяна Осиповна; мне вы нужны. — А я сейчас вернусь, да с самоваром. Ваш товарищ ушел без чаю; вишь — уж очень ему приспичило… А вам-то с чего себя казнить? Дальше — виднее будет. Татьяна вышла, Соломин тоже встал. Марианна стояла к нему спиной; и когда она наконец обернулась к нему, — так как он очень долго не промолвил ни единого слова, — то увидена на его лице, в его глазах, на нее устремленных, выражение, какого она прежде у него не замечала: выражение вопросительное, беспокойное, почти любопытствующее. Она смутилась и опять покраснела. А Соломину словно стало совестно того, что она уловила на его лице, и он заговорил громче обыкновенного: — Так так-то, Марианна… Вот вы и начали. — Какое начала, Василий Федотыч! Что это за начало? Мне что-то вдруг очень неловко становится. Алексей правду сказал: мы точно какую-то комедию играем. Соломин сел опять на стул. — Да позвольте, Марианна… Как же вы себе это представляете: начать? Не баррикады же строить со знаменем наверху — да: ура! за республику! Это же и не женское дело. А вот вы сегодня какую-нибудь Лукерью чему-нибудь доброму научите; и трудно вам это будет, потому что не легко понимает Лукерья и вас чуждается, да еще воображает, что ей совсем не нужно то, чему вы ее учить собираетесь; а недели через две или три вы с другой Лукерьей помучитесь; а пока — ребеночка вы помоете или азбуку ему покажете, или больному лекарство дадите… вот вам и начало. — Да ведь это сестры милосердия делают, Василий Федотыч! Для чего ж мне тогда… все это? — Марианна указала на себя и вокруг себя неопределенным движением рукм. — Я о другом мечтала. — Вам хотелось собой пожертвовать? Глаза у Марианны заблистали. — Да… да… да! — А Нежданов? Марианна пожала плечом. — Нежданов! Мы пойдем вместе… или я пойду одна. Соломин пристально посмотрел на Марианну. — Знаете что, Марианна… Вы извините неприличность выражения… но, по-моему, шелудивому мальчику волосы расчесать — жертва, и большая жертва, на которую не многие способны. — Да я и от этого не отказываюсь, Василий Федотыч. — Я знаю, что не отказываетесь! Да, вы на это способны. И вы будете — пока — делать это; а потом, пожалуй, — и другое. — Но для этого надо поучиться у Татьяны! — И прекрасно… учитесь. Вы будете чумичкой горшки мыть, щипать кур… А там, кто знает, может быть, спасете отечество! — Вы смеетесь надо мною, Василий Федотыч. Соломин медленно потряс головою. — О моя милая Марианна, поверьте: не смеюсь я над вами, и в моих словах — простая правда. Вы уже теперь, все вы, русские женщины, дельнее и выше нас, мужчин. Марианна подняла опустившиеся глаза. — Я бы хотела оправдать ваши ожидания, Соломин… а там — хоть умереть! Соломин встал. — Нет, живите… живите! Это главное. Кстати, не хотите ли вы узнать, что происходит теперь в вашем доме по поводу вашего бегства? Не принимают ли мер каких? Стоит только слово шепнуть Павлу — все разведает мигом. Марианна изумилась. — Какой он у вас необыкновенный человек! — Да… довольно удивительный. Вот когда вас нужно будет браком сочетать с Алексеем — он тоже это устроит с Зосимой… Помните, я вам говорил, есть такой поп… Да ведь пока еще не нужно? Нет? — Нет. — А нет — так нет. — Соломин подошел к двери, разделявшей обе комнатки — Нежданова и Марианны, — и нагнулся к замку. — Что вы там смотрите? — спросила Марианна. — А запирает ли ключ? — Запирает, — шепнула Марианна. Соломин обернулся к ней. Она не поднимала глаз. — Так не нужно разведывать, какие намерения Сипягиных? — весело промолвил он, — не нужно? Соломин хотел удалиться. — Василий Федотыч… — Что прикажете? — Скажите, пожалуйста, отчего вы, всегда такой молчаливый, так разговорчивы со мной? Вы не поверите, как это меня радует. — Отчего? — Соломин взял обе ее маленькие, мягкие руки в свои большие, жесткие. — Отчего? Ну, да, должно быть, оттого, что я вас очень люблю. Прощайте. Он вышел… Марианна постояла, поглядела ему вслед, подумала — и отправилась к Татьяне, которая еще не успела принести ей самовар и у которой она, правда, напилась чаю, но также мыла чумичкой горшки, и кур щипала, и даже расчесала какому-то мальчику его вихрястую голову. К обеденному времени она вернулась на свою квартирку… Ей не пришлось долго дожидаться Нежданова. Он возвратился усталый, запыленный — и так и упал на диван. Она тотчас подсела к нему. — Ну что? Ну что? Рассказывай! — Ты помнишь эти два стиха, — отвечал он ей слабым голосом: Все это было бы смешно. Когда бы не было так грустно… Помнишь? — Конечно, помню. — Ну вот эти самые стихи отлично применяются к моему первому выходу. Но нет! Решительно, смешного в нем было больше. Во-первых, я убедился, что ничего нет легче, как разыгрывать роль: никто и не думал подозревать меня. Только вот чего я не сообразил: надо сочинить наперед какую-нибудь историю… а то спрашивают: откуда? почему? — а у тебя ничего не готово. Впрочем, и это почти не нужно. Предложи только шкалик водки в кабаке — и ври что угодно. — И ты… врал? — спросила Марианна. — Врал… как умел. Во-вторых, все, решительно все люди, с которыми я разговаривал, — недовольны; и никому не хочется даже знать, как пособить этому недовольству! Но в пропаганде я оказался — швах; две брошюрки просто тайком оставил в горницах, одну засунул в телегу… Что из них выйдет — ты един, господи, веси! Четырем человекам предлагал брошюры. Один спросил: божественная ли это книга? — и не взял; другой сказал, что не знает грамоте, — и взял для детей, потому на обложке есть рисунок; третий сперва все мне поддакивал — «тэ-ак, тэ-ак…», потом вдруг выругал меня самым неожиданным образом и тоже не взял; четвертый, наконец, взял — и много благодарил меня; но, кажется, ни бельмеса не понял изо всего того, что я ему говорил. Кроме того, одна собака укусила мне ногу; одна баба с порога своей избы погрозилась мне ухватом, прибавив: «У! постылый! Шалопуты вы московские! Погибели на вас нетути!» Да еще один солдат бессрочный все мне вслед кричал: «Погоди, постой! мы тебя, брат, распатроним!» — А на мои же деньги напился! — А еще что? — Еще что? Я натер себе мозоль: один сапог ужасно велик. А теперь я голоден, и голова трещит от водки. — Да разве ты много пил? — Нет, немного — для примера; но был в пяти кабаках. Только я совсем этой мерзости — водки — не переношу. И как это наш народ ее пьет — непостижимо! Если нужно пить водку, чтобы опроститься — слуга покорный! — И так-таки никто тебя не заподозрил? — Никто. Один целовальник, толстый такой, бледный человек с белыми глазами, был единственный человек, взглянувший на меня подозрительно. Я слышал, как он говорил своей жене: «Ты наблюдай этого рыжего… косого. (А я и не знал до тех пор, что я кос.) Это жулик. Вишь ты, как пьет вальяжно!» — Что в подобном случае значит «вальяжно» — я не понял; но едва ли это похвала. Вроде гоголевского «моветона» — помнишь, в «Ревизоре». Разве то, что я старался потихоньку расплескивать водку под стол. Ох, трудно, трудно эстетику соприкасаться с действительной жизнью! — В другой раз будет удачнее, — утешала Нежданова Марианна, — но я рада, что ты взглянул на первую свою попытку с юмористической точки зрения… Ведь, в сущности, ты не скучал? — Нет, не скучал, даже забавлялся. Но я знаю наверное, что буду теперь обо всем этом думать — и мне будет гадко и грустно. — Нет! нет! я не дам тебе думать — я буду рассказывать тебе, что я делала. Сейчас нам принесут обед; кстати, знай, что я отлично… вымыла горшок, в котором Татьяна нам сварила щи. И я буду тебе рассказывать… все, все, за каждым куском. Так она и сделала. Нежданов слушал ее рассказы — и глядел, глядел на нее… так, что она несколько раз останавливалась, чтобы дать ему сказать, зачем он так на нее глядит… Но он молчал. После обеда она предложила ему читать вслух из Шпильгагена. Но не успела она кончить первую страницу, как он стремительно встал — и, подойдя к ней, упал к ее ногам. Она приподнялась, он обхватил ее колени обеими руками и начал говорить страстные, бессвязные, отчаянные слова! «Он хотел умереть, он знал, что умрет скоро…» — Она не шевелилась, не сопротивлялась; спокойно покорялась его порывистому объятию, спокойно, даже ласково глядела на него сверху вниз. Она возложила обе руки на его голову, бившуюся в складках ее одежды. Но самое это спокойствие сильнее подействовало на него, чем если бы она его оттолкнула. Он встал, промолвил: «Прости меня Марианна, за сегодняшнее и вчерашнее: повтори мне, что ты готова ждать, пока я стану достойным твоей любви, — и прости меня». — Я дала тебе слово… и не умею меняться. — Ну, спасибо; прощай. Нежданов вышел; Марианна заперлась в своей комнате. XXX Две недели спустя, на той же самой квартире, вот что писал Нежданов другу Силину, нагнувшись над своим трехножным столиком, на котором скупо и тускло горела сальная свеча. (Было уже далеко за полночь. На диване, на полу валялась второпях сброшенная загрязненная одежда; в стекла окон постукивал мелкий непрерывный дождь, и широкий теплый ветер пробегал большими вздохами по крыше.) «Милый Владимир, пишу тебе, не выставляя адреса, и даже это письмо будет послано с нарочным до отдаленной почтовой станции, потому что мое пребывание здесь — тайна, и выдать ее — значит погубить не одного меня. С тебя довольно будет знать, что я живу на большой фабрике, вдвоем с Марианной, вот уже две недели. Мы бежали от Сипягиных в тот самый день, когда я писал тебе, Нас здесь приютил один приятель; буду звать его Василием. Он здесь главное лицо — отличнейший человек. Пребывание наше в этой фабрике временное. Мы находимся здесь, пока наступит время действовать; хотя, если судить по тому, что произошло до сих пор, — время это едва ли когда наступит! Владимир, мне очень, очень тяжело. Прежде всего я должен тебе сказать, что хотя мы с Марианной бежали вместе, но мы до сих пор — как брат с сестрою. Она меня любит… и сказала мне, что будет моею, если… я почувствую себя вправе потребовать этого от нее. Владимир, я этого права за собой не чувствую! Она верит мне, моей честности — я ее обманывать не стану. Я знаю, что никого не любил и не полюблю (это-то уж наверно!) больше, чем ее. Но все-таки! Как могу я присоединить навсегда ее судьбу к моей? Живое существо — к трупу? Ну, не к трупу — к существу полумертвому? Где же будет совесть? Ты скажешь: была бы сильная страсть — совесть замолчала бы. В том-то и дело, что я труп; честный, благонамеренный труп, коли хочешь. Пожалуйста, не кричи, что я всегда преувеличиваю… Все, что я тебе говорю, — правда! правда! Марианна — натура очень сдержанная — и теперь вся поглощена своей деятельностью, в которую верит… А я! Ну — бросим любовь, и личное счастье, и все такое. Вот уже две недели, как я хожу «в народ» — и, ей-же-ей, ничего глупей и представить себе нельзя. Конечно, вина тут моя, а не самого дела. Положим, я не славянофил; я не из тех, которые лечатся народом, соприкосновением с ним: я не прикладываю его к своей больной утробе, как фланелевый набрюшник… я хочу сам действовать на него, — но как?? Как это совершить? Оказывается, что когда я с народом, я все только приникаю да прислушиваюсь, а коли придется самому что сказать — из рук вон! Сам чувствую, что не гожусь. Точно скверный актер в чужой роли. Тут и добросовестность некстати, и скептицизм, и даже какой-то мизерный, на самого себя обращенный юмор… Гроша медного все это не стоит! Даже гадко вспоминать; гадко глядеть на эту ветошь, которую я таскаю, — на этот маскарад, как выражается Василий! Уверяют, что нужно сперва выучиться языку народа, узнать его обычаи и нравы… Вздор! вздор! вздор! Нужно верить в то, что говоришь, — а говори, как хочешь! Мне раз пришлось слышать нечто вроде проповеди одного раскольничьего пророка. Черт знает, что он молол, какая это была смесь церковного языка, книжного, простонародного — да еще не русского, а белорусского какого-то… «Цобе» вместо «тебе»; «исть» вместо «есть»; «ы» вместо «и» — и ведь все одно и то же долбил, как тетерев какой! «Накатыл дух… накатыл дух. эх Зато глаза горят, голос глухой и твердый, кулаки сжаты — и весь он как железный! Слушатели не понимают — а благоговеют! И идут за ним. А я начну говорить, точно виноватый, все прощения прошу. Хоть в раскольники бы пошел, право; мудрость их невелика… да где веры-то взять, веры!! Вон Марианна верит. С утра работает, возится с Татьяной — тут есть одна такая баба, добрая и неглупая; кстати, она про нас говорит, что мы опроститься желаем, и зовет нас опростелыми; так вот с этой-то бабой Марианна возится, минуты не посидит — настоящий муравей! Радуется, что руки покраснели да заскорузли, и ждет, что вот-вот и она сейчас, коли нужно, на плаху! Да что на плаху! Она даже башмаки с себя пробовала снять; ходила куда-то босая и вернулась босая. Слышу — потом — ноги себе долго мыла; виж, наступает на них с осторожностью, потому с непривычки — больно; а лицом вся радостная и светлая, словно клад нашла, словно солнце ее озарило. Да, Марианна молодец! А я как стану с ней говорить о моих чувствах — так, во-первых, мне как-то стыдно станет, точно я на чужое руку заношу; а во-вторых, этот взгляд… о, этот ужасный, преданный, непротивящийся взгляд… «Возьми, мол, — меня… но помни!.. Да и к чему все это? Разве нет лучшего, высшего на земле?» То есть другими словами: надевай вонючий кафтан, иди в народ… И вот я иду в этот народ… О, как я проклинаю тогда эту нервность, чуткость, впечатлительность, брезгливость, все это наследие моего аристократического отца! Какое право имел он втолкнуть меня в жизнь, снабдив меня органами, которые несвойственны среде, — в которой я должен вращаться? Создал птицу — да и пихнул ее в воду? Эстетика — да в грязь! демократа, народолюбца, в котором один запах этой поганой водки — «зелена вина» — возбуждает тошноту, чуть не рвоту!.. Вот до чего я договорился: стал бранить моего отца! И демократом сделался я сам: тут он ни при чем. Да, Владимир, худо мне. Стали посещать меня какие-то серые, скверные мысли! Так неужто же, спросищь ты меня, я даже в течение этих двух недель не наткнулся на какое-нибудь отрадное явление, на какого-нибудь хорошего, живого, хоть и темного человека? — Как тебе сказать! Встречал я нечто подобное… Один даже очень хороший попался — славный, бойкий малый. Да как я ни вертелся — не нужен я ему с моими брошюрами — и все тут! У здешнего фабричного Павла (он правая рука Василия, преумный и прехитрый, будущая «голова»… я тебе, кажется, о нем писал) — у него есть приятель из мужиков, Елизаром его зовут… тоже светлый ум и душа свободная, безо всяких пут; но как только он со мною — точно стена между нами! так и смотрит «нетом»! А то еще вот на какого я наскочил… впрочем, этот был из сердитых. «Уж ты, говорит, барин, не размазывай, а прямо скажи: отдашь ли ты всю свою землю как есть, аль нет?» — «Что ты, — отвечаю я ему, — какой я барин!» (И еще, помнится, прибавил: Христос с тобою!) — «А коли ты из простых, говорит, так какой в тебе толк? И оставь ты меня, сделай милость!» И вот еще что. Я заметил: коли кто уж очень охотно тебя слушает и книжки сейчас берет — знай: этот из плохоньких, ветерком подбит. Или на какого краснобая наткнешься — из образованных, который только и знает, что одно облюбленное слово твердит. Один, например, просто замучил меня: все у него «прызводство!» Что ему ни говори, а он: «Такое, значит, прызводство!» А! черт тебя побери! Еще одно замечание… Помнишь, была когда-то — давно тому назад — речь о «лишних» людях, о Гамлетах? Представь: такие «лишние» люди попадаются теперь между крестьянами! Конечно, с особым оттенком… притом они большей частью чахоточного сложения. Интересные субъекты — и идут к нам охотно; но, собственно, для дела — непригодные; так же, как и прежние Гамлеты. Ну что тут будешь делать? Типографию завести секретную? Да ведь книжек и без того уже довольно. И таких, что говорят: «Перекрестись да возьми топор», и таких, что говорят: «Возьми топор просто». Повести из народного быта с начинкой сочинять? Не напечатают, пожалуй. Или уж точно взять топор?.. А на кого идти, с кем, зачем? Чтобы казенный солдат тебя убубухал из казенного ружья? Да ведь это какое-то сложное самоубийство! Уж лучше же я сам с собой покончу. По крайней мере, буду знать, когда и как, и сам выберу, в какое место выпалить. Право, мне кажется, что если бы где-нибудь теперь происходила народная война — я бы отправился туда не для того, чтобы освобождать кого бы то ни было (освобождать других, когда свои несвободны!!), но чтобы покончить с собою… Наш приятель Василий, тот, что здесь нас приютил, счастливый человек: он из нашего лагеря, да спокойный какой-то. Ему не к спеху. Другого я бы выбранил… а его не могу. И оказывается, что вся суть не в убеждениях — а в характере. У Василия характер такой, что иголки не подпустишь. Ну, вот он и прав. Он много с нами сидит, с Марианной. И вот что удивительно. Я ее люблю, и она меня любит (я вижу, как ты улыбаешься при этой фразе — но, ей-богу же, это так!); а говорить мне с нею почти не о чем. А с ним она и спорит, и толкует, и слушает его. Не ревную я ее к нему; он же собирается ее куда-то поместить — по крайней мере, она его об этом просит; только горько мне, глядя на них. И ведь представь: заикнись я словом о женитьбе — она бы сейчас согласилась, и поп Зосима выступил бы на сцену — «Исайя, ликуй!» — и все как следует. Только от этого мне бы не было легче — и ничего бы не изменилось… Куда ни кинь — все клин! Окургузила меня жизнь, мой Владимир, как, помнишь, говаривал наш знакомый пьянчужка-портной, жалуясь на свою жену. Впрочем, я чувствую, что это долго не продлится. Чувствую я, что готовится что-то… Не сам ли я требовал и доказывал, что надо «приступить»? Ну, вот мы и приступим. Я не помню: писал ли я тебе о другом моем знакомом, черномазом — родственнике Сипягиных? Тот может, пожалуй, заварить такую кашу, что и не расхлебаешь. Совсем уже хотел кончить это письмо — да что! Ведь я все нет-нет — да настрочу стихи. Марианне я их не читаю — она их не очень жалует — а ты… иногда и похвалишь; а главное, никому не разболтаешь. Поражен я был одним всеобщим явлением на Руси… А впрочем, вот они, эти стихи. Сон Давненько не бывал я в стороне родной… Но не нашел я в ней заметной перемены. Все тот же мертвенный, бессмысленный застой — Строения без крыш, разрушенные стены, И та же грязь, и вонь, и бедность и тоска! И тот же рабский взгляд, то дерзкий, то унылый… Народ наш вольным стал; и вольная рука Висит по-прежнему какой-то плеткой хилой. Все, все по-прежнему… И только лишь в одном Европу, Азию, весь свет мы перегнали… Нет! Никогда еще таким ужасным сном Мои любезные соотчичи не спали! Все спит кругом: везде, в деревнях, в городах, В телегах, на санях, днем, ночью, сидя, стоя… Купец, чиновник спит; спит сторож на часах, — Под снежным холодом и на припеке зноя! — И подсудимый спит, и дрыхнет судия; Мертво спят мужики: жнут, пашут — спят; молотят — Спят тоже; спит отец, спит мать, спит вся семья… Все спят! Спит тот, кто бьет, и тот, кого колотят! Один царев кабак — тот не смыкает глаз; И, штоф с очищенной всей пятерней сжимая, Лбом в полюс упершись, а пятками в Кавказ, Спит непробудным сном отчизна, Русь святая! Пожалуйста, извини меня; я не хотел послать тебе такое грустное письмо, не насмешив тебя хоть под конец (ты, наверное, заметишь несколько натянутых рифм: «молотят — колотят…», да мало ли чего). Когда я напишу тебе следующее письмо? И напишу ли? Что бы со мной ни было, я уверен, ты не забудешь твоего верного друга А. И. P. S. Да, наш народ спит… Но, мне сдается, если что его разбудит — это будет не то, что мы думаем». Дописав последнюю строку, Нежданов бросил перо и, сказав самому себе: «Ну — теперь постарайся заснуть и забыть всю эту чушь, стихотвор!» — лег на постель… но сон долго бежал его глаз. На другое утро Марианна разбудила его, проходя через его комнату к Татьяне; но он только что успел одеться, как она уже вернулась снова. Ее лицо выражало радость и тревогу: она казалась взволнованной. — Знаешь что, Алеша: говорят, в Т… м уезде — близко отсюда — уже началось! — Как? Что началось? Кто это говорит? — Павел. Говорят, крестьяне поднимаются — не хотят платить податей, собираются толпами. — Ты сама это слышала? — Мне Татьяна сказывала. Да вот и сам Павел. Спроси у него. Павел вошел и подтвердил сказанное Марианной. — В Т… м уезде беспокойно, это верно! — промолвил он, потряхивая бородкой и прищуривая свои блестящие черные глаза. — Сергея Михайловича, должно полагать, работа. Вот уже пятый день, как их нету дома. Нежданов взялся за шапку. — Куда ты? — спросила Марианна. — Да… туда, — отвечал он, не поднимая глаз и сдвинув брови. — В Т. ий уезд. — Так и я с тобой. Ведь ты меня возьмешь? Дай мне только большой платок надеть. — Это не женское дело, — сумрачно промолвил Нежданов, по-прежнему глядя вниз, точно озлобленный. — Нет… нет! Ты хорошо делаешь, что идешь, а то Маркелов счел бы тебя за труса… И я иду с тобой. — Я не трус, — так же сумрачно промолвил Нежданов. — Я хотела сказать, что он нас обоих за трусов бы принял. Я иду с тобой. Марианна отправилась за платком в свою комнату, а Павел произнес исподтишка и как бы втягивая в себя воздух: «Эге-ге!» — и немедленно исчез. Он побежал предупредить Соломина. Марианна еще не появилась, как уже Соломин вошел в комнату Нежданова. Он стоял лицом к окну, опершись лбом о руку, а рукой о стекло. Соломин тронул его за плечо. Он быстро обернулся. Взъерошенный, немытый, Нежданов имел вид дикий и странный. Впрочем, и Соломин изменился в последнее время. Он пожелтел, лицо его вытянулось, верхние зубы обнажились слегка… Он тоже казался встревоженным, насколько могла тревожиться его «уравновешенная» душа. — Маркелов таки не выдержал, — начал он. — Это может кончиться худо; для него, во-первых… ну, и для других. — Я хочу пойти посмотреть, что там такое… — промолвил Нежданов. — И я, — прибавила Марианна, показавшись на пороге двери. Соломин медленно обратился к ней. — Я бы вам не советовал, Марианна. Вы можете выдать себя — и нас; невольно и безо всякой нужды. Пускай Нежданов идет да понюхает немножко воздух, коли он хочет… и то немножко! — а вы-то зачем? — Я не хочу отстать от него. — Вы его свяжете. Марианна глянула на Нежданова. Он стоял неподвижно, с неподвижным, угрюмым лицом. — Но если будет опасность? — спросила она. Соломин улыбнулся. — Не бойтесь… когда будет опаспость — я вас пущу. Марианна молча сняла платок с головы — и села. Тогда Соломин обратился к Нежданову. — А ты, брат, в самом деле посмотри-ка немножко. Может быть, это все преувеличено. Только, пожалуйста, осторожнее. Впрочем, тебя подвезут. И вернись поскорее. Ты обещаешь? Нежданов, обещаешь? — Да. — Да — наверное? — Коли тебе здесь все покоряются, начиная с Марианны! Нежданов вышел в коридор не простившись. Павел вынырнул из темноты и побежал вперед по лестнице, стуча коваными подковами сапогов. Он должен был подвезти Нежданова. Соломин подсел к Марианне. — Вы слышали последние слова Нежданова? — Да; он досадует, что я слушаюсь вас больше, чем его. И ведь это правда. Я люблю его, а слушаюсь вас. Он мне дороже… а вы мне ближе. Соломин осторожно поласкал своей рукой ее руку. — Эта история… очень неприятная, — промолвил он наконец. — Если Маркелов в ней замешан — он погиб. Марианна вздрогнула. — Погиб? — Да. Он ничего не делает вполовину — и не прячется за других. — Погиб! — шепнула Марианна снова, и слезы побежали по ее лицу. — Ах, Василий Федотыч! мне очень жаль его. Но почему же он не может восторжествовать? Почему он должен непременно погибнуть? — Потому, Марианна, что в подобных предприятиях первые всегда погибают, даже если они удаются… А в этом деле, что он затеял, не только первые и вторые погибнут — но и десятые… и двадцатые… — Так мы и не дождемся? — Того, что вы думаете? — Никогда. Глазами мы этого не увидим; вот этими, живыми глазами. Ну — духовными… это другое дело. Любуйся хоть теперь, сейчас. Тут контроля нет. — Так зачем же вы, Соломин… — Что? — Зачем вы идете по этой дороге? — Потому что нет другой. — То есть, собственно, цель у нас с Маркеловым одна; дорога другая. — Бедный Сергей Михайлович! — уныло промолвила Марианна. Соломин опять осторожно поласкал ее. — Ну, полноте; еще нет ничего верного. Посмотрим, какие известия привезет Павел. В нашем… звании надо быть твердым. Англичане говорят: «Never say die». Хорошая поговорка. Лучше русской: «Пришла беда, растворяй ворота!» Заранее горевать нечего. Соломин поднялся со стула. — А место, которое вы хотели мне достать? — спросила вдруг Марианна. Слезы блестели еще у ней на щеках, но в глазах уже не было печали… Соломин сел опять… — Разве вам так хочется поскорей уехать отсюда? — О нет! Но я желала бы быть полезной. — Марианна, вы очень полезны и здесь. Не покидайте нас, подождите. Чего вам? — спросил Соломин вошедшую Татьяну. (Он говорил «ты» одному Павлу — и то потому, что тот был бы слишком несчастлив, если б Соломин вздумал говорить ему «вы».) — Да тут какой-то женский пол спрашивает Алексея Дмитрича, — отвечала Татьяна, посмеиваясь и разводя руками, — я было сказала, что его нет у нас, совсем нету. Мы, мол, и не знаем, что за человек такой? Но тут он… — Да кто — он? — Да самый этот женский пол. Взял да написал свое имя на этой вот бумаге и говорит, чтобы я показала и что его пустят; и что, если точно Алексея Дмитрича дома нет, так он и подождать может. На бумаге стояло крупными буквами: М_а_ш_у_р_и_н_а. — Впустите, — сказал Соломин. — Вас, Марианна, не стеснит, если она сюда войдет? Она тоже — из наших. — Нисколько, помилуйте. Через несколько мгновений на пороге показалась Машурина — в том же самом платье, в каком мы ее видели в начале первой главы. XXXI — Нежданова нет дома? — спросила она; потом, увидела Соломина, подошла к нему и подала ему руку. — Здравствуйте, Соломин! — На Марианну она только кинула косвенный взгляд. — Он скоро вернется, — отвечал Соломин. — Но позвольте спросить, от кого вы узнали… — От Маркелова. Впрочем, оно и в городе… двум-трем лицам уже известно. — В самом деле? — Да. Кто-нибудь проболтал. Да и Нежданова, говорят, самого узнали. — Вот-те и переодевания! — проворчал Соломин. — Позвольте вас познакомить, — прибавил он громко. — Госпожа Синецкая, госпожа Машурина! Присядьте. Машурина слегка кивнула головою и села. — У меня к Нежданову есть письмо; а к вам, Соломин, словесный запрос. — Какой? И от кого? — От известного вам лица… Что, у вас… все готово? — Ничего у меня не готово. Машурина раскрыла, насколько могла, свои крохотные глазки. — Ничего? — Ничего. — Так-таки решительно ничего? — Решительно ничего. — Так и сказать? — Так и скажите. Машурина подумала и вынула папироску из кармана. — Огня можно? — Вот вам спичка. Машурина закурила свою папироску. — «Они» другого ждали, — начала она. — Да и кругом — не так, как у вас. Впрочем, это ваше дело. А я к вам ненадолго. Только вот с Неждановым повидаться да письмо передать. — Куда же вы едете? — А далеко отсюда. (Она отправлялась, собственно, в Женеву, но не хотела сказать это Соломину. Она его находила не совсем надежным, да и «чужая» сидела тут. Машурину, которая едва знала по-немецки, посылали в Женеву для того, чтобы вручить там неизвестному ей лицу половину куска картона с нарисованной виноградной веткой и 279 рублей серебром.) — А Остродумов где? С вами? — Нет. Он тут близко… застрял. Да этот отзовется. Пимен — не пропадет. Беспокоиться нечего. — Вы как сюда приехали? — На телеге… А то как? Дайте-ка еще спичку… Соломин подал ей зажженную спичку… — Василий Федотыч! — прошептал вдруг чей-то голос из-за двери. — Пожалуйте! — Кто там? Чего нужно? — Пожалуйте, — повторил голос внушительно и настойчиво. — Тут пришли чужие работники, чтой-то толкуют; а Павла Егорыча нету. Соломин извинился, встал и вышел. Машурина принялась глядеть на Марианну и глядела долго, так что той неловко стало. — Простите меня, — промолвила она вдруг своим грубым, отрывистым голосом, — я простая, не умею… этак. Не сердитесь; коли хотите — не отвечайте. Вы та девица, что ушла от Сипягиных? Марианна несколько изумилась, однако промолвила: — Я. — С Неждановым? — Ну да. — Позвольте… дайте мне руку. Простите меня, пожалуйста. Вы, стало быть, хорошая, коли он полюбил вас. Марианна пожала руку Машуриной. — А вы коротко знаете Нежданова? — Я его знаю. Я в Петербурге его видала. Оттого-то я и говорю. Сергей Михайлыч тоже мне сказывал… — Ах, Маркелов! Вы его недавно видели? — Недавно. Теперь он ушел. — Куда? — Куда приказано. Марианна вздохнула. — Ах, госпожа Машурина, я боюсь за него. — Во-первых, что я за госпожа? Эти манеры бросить надо. А во-вторых… вы говорите: «я боюсь». И это тоже не годится. За себя не будешь бояться — и за других перестанешь. Ни думать о себе, ни бояться за себя — не надо вовсе. Вот что разве… вот что мне приходит в голову: мне, Фекле Машуриной, легко этак говорить. Я дурна собою. А ведь вы… вы красавица. Стало быть, это вам все труднее. (Марианна потупилась и отвернулась.) Мне Сергей Михайлыч говорил… Он знал, что у меня есть письмо к Нежданову… «Не ходи ты на фабрику, — говорил он мне, — не носи письма; оно там все взбудоражит. Оставь! Они там оба счастливы… Так пусть их! Не мешай!» Я бы рада не мешать… да как быть с письмом? — Надо отдать его непременно, — подхватила Марианна. — Но только какой же он добрый, Сергей Михайлович! Неужели он погибнет, Машурина… или в Сибирь пойдет? — Что ж? Из Сибири-то разве не уходят? А жизнь потерять?! Кому она сладка, кому горька. Его-то жизнь — тоже не рафинад. Машурина снова взглянула на Марианну пристально и пытливо. — А точно, красавица вы, — воскликнула она наконец, — настоящая птичка! Я уж думаю: Алексей не идет… Не отдать ли вам письмо? Чего ждать? — Я ему передам, будьте уверены. Машурина подперла щеку одной рукой и долго, долго молчала. — Скажите, — начала она… — извините меня… вы очень его любите? — Да. Машурина встряхнула своей тяжелой головой. — Ну, а о том и спрашивать нечего — любит ли он вас! Я, однако, уеду, а то запоздаю, пожалуй. Вы ему скажите, что я была здесь… кланялась ему. Скажите: была Машурина. Вы моего имени не забудете? Нет? Машурина. А письмо… Постой, куда же это я его сунула? Машурина встала, отвернулась, делая вид, что шарит у себя в карманах, а между тем быстро поднесла ко рту маленькую свернутую бумажку и проглотила ее. — Ай, батюшки! Вот глупость-то! Неужто ж я его обронила? Обронила и есть. Ай, беда! Не нашел бы кто… Нету; нигде нету. Вот и вышло так, как желал Сергей Михайлыч! — Поищите еще, — шепнула Марианна. Машурина махнула рукой. — Нет! Что искать! Потеряла! Марианна пододвинулась к ней. — Ну, так поцелуйте меня! Машурина вдруг обняла Марианну и с неженской силой прижала ее к своей груди. — Ни для кого бы я этого не сделала, — проговорила она глухо, — против совести… в первый раз! Скажите ему, чтобы он был осторожнее… И вы тоже. Смотрите! Здесь скоро всем худо будет, очень худо. Уходите-ка оба, пока… Прощайте! — прибавила она громко и резко. — Да вот еще что… скажите ему… Нет, ничего не надо. Ничего. Машурина ушла, стукнув дверью, а Марианна осталась в раздумье посреди комнаты. — Что это такое? — промолвила она наконец, — ведь эта женщина больше его любит, чем я его люблю! И что значат ее намеки! И отчего Соломин вдруг ушел и не возвращается? Она начала ходить взад и вперед. Странное чувство — смесь испуга, и досады, и изумления — овладело ею. Зачем она не пошла с Неждановым? Соломин ее отговорил… но где же он сам? И что такое происходит кругом? Машурина, конечно, из участия к Нежданову не передала ей того опасного письма… Но как могла она решиться на такое непослушание? Хотела показать свое великодушие? С какого права? И почему она, Марианна, была так тронута этим поступком? Да и была ли она тронута? Некрасивая женщина интересуется молодым человеком… В сущности — что же в этом необыкновенного? И почему Машурина предполагает, что привязанность Марианны к Нежданову сильнее чувства долга? Может быть, Марианна вовсе не требовала этой жертвы? И что могло заключаться в том письме? Призыв к немедленной деятельности? Так что ж!! «А Маркелов? Он в опасности… а мы-то что делаем? Маркелов щадит нас обоих, дает нам возможность быть счастливыми, не разлучает нас… что это? Тоже великодушие… или презрение? И разве мы для этого бежали из того ненавистного дома, чтобы оставаться вместе и ворковать голубками?» Так размышляла Марианна… и все сильнее и сильнее разыгрывалась в ней та взволнованная досада. К тому же ее самолюбие было задето. Почему все ее оставили — все? та «толстая» женщина назвала ее птичкой, красоткой… почему не прямо куколкой? И отчего это Нежданов отправился не один, а с Павлом? Точно ему нужен опекун! Да и какие, собственно, убеждения Соломина? Он вовсе не революционер! И неужели же кто-нибудь может думать, что она относится ко всему этому не серьезно? Вот какие мысли кружились, перегоняя одна другую и путаясь, в разгоряченной голове Марианны. Стиснув губы и скрестив по-мужски руки, села она наконец возле окна и осталась опять неподвижной, не прислоняясь к спинке стула, — вся настороженная, напряженная, готовая тотчас вскочить. К Татьяне идти, работать — она не хотела; она хотела одного: ждать! И она ждала, упорно, почти злобно. От времени до времени ей самой казалось странным и непонятным ее собственное настроение… Но все равно! Раз ей даже пришло в голову: уж не от ревности ли это все в ней? Но, вспомнив фигуру бедной Машуриной, она только пожала плечом и махнула рукою… не в действительности, а соответственным этому жесту внутренним движением. Мариаине долго пришлось ждать; наконец она услышала стук от двух людей, взбиравшихся по лестнице. Она устремила глаза на дверь… шаги приближались. Дверь отворилась — и Нежданов, поддерживаемый под руку Павлом, появился на пороге. Он был смертельно бледен, без картуза; растрепанные волосы падали мокрыми клочьями на лоб; глаза глядели прямо, ничего не видя. Павел перевел его через комнату (ноги Нежданова двигались неверно и слабо) и посадил его на диван. Марианна вскочила с места. — Что это значит? Что с ним? Он болен? Но усаживавший Нежданова Павел отвечал ей с улыбкой, в полуоборот через плечо: — Не извольте беспокоиться: это сейчас пройдет… Это только с непривычки. — Да что такое? — настойчиво переспросила Марианна. — Охмелели маленько. Выпили натощак, ну, оно и того! Марианна нагнулась к Нежданову. Он полулежал поперек дивана; голова его спустилась на грудь, глаза застилались… От него пахло водкой: он был пьян. — Алексей! — сорвалось у ней с языка. Он с усилием приподнял отяжелевшие веки и попытался усмехнуться. — А! Марианна! — пролепетал он, — ты все говорила: о… опрос… опростелые; вот теперь я настоящий опростелый. Потому весь народ наш всегда пьян… значит… Он умолк; потом пробурчал что-то невнятное, закрыл глаза — и заснул. Павел заботливо уложил его на диван. — Вы не беспокойтесь, Марианна Викентьевна, — повторил он, — часика два соснет и встанет как встрепанный. Марианна намеревалась было спросить, как это случилось, но ее расспросы удержали бы Павла, а ей хотелось быть одной… то есть ей не хотелось, чтобы Павел дольше видел его в таком безобразии перед нею. Она отошла к окну, а Павел, который тотчас все постиг, бережно закрыл ноги Нежданова полами его кафтана, подложил ему под голову подушечку, еще раз промолвил: ничего! — и вышел на цыпочках. Марианна оглянулась. Голова Нежданова тяжело ушла в подушку; на бледном лице замечалось недвижимое напряжение, как у трудно больного. «Как же это случилось?» — думала она. XXXII А случилось это дело вот как. Садясь на телегу к Павлу, Нежданов вдруг пришел в весьма возбужденное состояние; а как только они выехали с фабричного двора и покатили по дороге в направлении к Т…у уезду, — он начал окликать, останавливать проходивших мужиков, держать им краткие, но несообразные речи. «Что, мол, вы спите? Поднимайтесь! Пора! Долой налоги! Долой землевладельцев!» Иные мужики глядели на него с изумлением; другие шли дальше, мимо, не обращая внимания на его возгласы: они принимали его за пьяного; один — так даже, придя домой, рассказывал, что ему навстречу француз попался, который кричал «непонятно таково, картаво». У Нежданова было довольно ума, чтобы понять, как несказанно глупо и даже бессмысленно было то, что он делал; но он постепенно до того «взвинтил» себя, что уже перестал понимать, что умно и что глупо. Павел старался успокоить его, говорил, что этак помилуйте, нельзя; что вот скоро будет большое село, первое на границе Т…го уезда — «Бабьи ключи»; что там можно будет поразведать… но Нежданов не унимался… И в то же время лицо у него было какое-то печальное, почти отчаянное. Лошадка у них была пребойкая, кругленькая, с остриженной гривой на зарезистой шее; она очень хлопотливо перебирала своими крепкими ножками и все просила поводьев, точно на дело спешила и нужных людей везла. Не доезжая «Бабьих ключей», Нежданов заметил — в стороне от дороги перед раскрытым хлебным амбаром — человек восемь мужиков; он тотчас соскочил с телеги, подбежал к ним и минут с пять говорил поспешно, с внезапными криками, наотмашь двигая руками. Слова: «За свободу! Вперед! Двинемся грудью!» — вырывались хрипло и звонко из множества других, менее понятных слов. Мужики, которые собрались перед амбаром, чтобы потолковать о том, как бы его опять насыпать — хоть для примера (он был мирской, следовательно пустой), — уставились на Нежданова и, казалось, с большим вниманием слушали его речь, но едва ли что-нибудь в толк взяли, потому что когда он, наконец, бросился от них прочь, крикнув последний раз: «Свобода!» — один из них, самый прозорливый, глубокомысленно покачав головою, промолвил: «Какой строгий!» — а другой заметил: «Знать, начальник какой!» — на что прозорливец возразил: «Известное дело — даром глотку драть не станет. Заплачут теперича наши денежки!» Сам Нежданов, взлезая на телегу и садясь возле Павла, подумал про себя: «Господи! какая чепуха! Но ведь никто из нас не знает, как именно следует бунтовать народ — может быть, оно и так? Разбирать тут некогда! Валяй! На душе скребет? Пускай!» Въехали они на улицу. По самой середине ее, перед кабаком, толпилось довольно много народу. Павел хотел было удержать Нежданова; но уж он кувырком слетел с телеги — да с воплем: «Братцы!» в толпу… Она расступилась немного, и Нежданов пустился опять проповедовать, не глядя ни на кого — и как бы сердясь и плача. Но результат тут вышел другой, чем перед амбаром. Какой-то громадный парень с безбородым, но свирепым лицом, в коротком засаленном полушубке, высоких сапогах и бараньей шапке, подошел к Нежданову — и, с размаху треснув его по плечу: «Ладно! Молодца! — гаркнул он зычным голосом, — только стой! аль не знаешь, сухая ложка рот дерет? Подь сюда! Тут разговаривать много ловчей». Он потащил Нежданова в кабак; остальная толпа повалила за ними гурьбой. «Михеич! — крикнул парень, — ну-тка — десятикопеечную! Мою любимую стопку! Приятеля угощаю! Кто он такой, чьего роду и племени — бес его ведает, да бояр честит лихо. Пей! — обратился он к Нежданову, подавая ему тяжелый, полный, мокрый снаружи, словно потный, стакан, — пей, коли ты точно о нашем брате печалуешься!» — «Пей!» — зашумели голоса. Нежданов схватил стопку (он был как в чаду), закричал: «За вас, ребята!» — и выпил ее разом. Ух! Он выпил ее с той же отчаянной отвагой, с какой он бросился бы на штурм батареи или на строй штыков… Но что с ним сделалось! Что-то ударило вдоль спины да по ногам, обожгло ему горло, грудь, желудок, выдавило слезы на глаза… Судорога отвращения пробежала по всему его телу, и он едва сладил с нею… Он закричал во всю голову, чтобы только чем-нибудь утишить ее. В темной комнате кабака стало вдруг жарко; и липко, и душно; что народу набралось! Нежданов начал говорить, говорить долго, кричать с ожесточеньем, с яростью, хлопать по каким-то широким деревянным ладоням, целовать какие-то осклизлые бороды… Громадный парень в полушубке тоже целовался с ним — чуть ребра ему не продавил. Но этот оказался каким-то извергом. «Перерву глотку! — рычал он, — перерву глотку всякому, кто нашего брата забижает! А не то — мякну его по макушке… Он у меня запищит! Ведь мне что: я мясником был; дела-то эти знаю хорошо!» И при том он показывал свой громадный, покрытый веснушками кулак… И вот — господи! опять кто-то заревел: «Пей!» — и Нежданов опять выпил этот гадкий яд. Но этот второй раз был ужасен! Его точно рвануло по внутренностям тупыми крючьями. Голова поплыла — пошли зеленые круги. Гам поднялся, звон… О ужас!.. Третья стопка… Неужто он и ее проглотил? Багровые носы полезли к нему, пыльные волосы, загорелые шеи, затылки, иссеченные сетками морщин. Жесткие руки хватали его. «Усердствуй! — орали неистовые голоса. — Беседуй! Позавчера такой же чужак расписывал важно. Валяй, такой-сякой!..» Земля заколыхалась под ногами Нежданова. Собственный голос казался ему чужим, как бы извне приходящим… Смерть это, что ли? И вдруг впечатление свежего воздуха на лице — и нет уже ни толкотни, ни красных рож, ни смрада от вина, от овчин, от дегтя, от кожи… И он опять уже сидит на телеге с Павлом, сперва порывается и кричит: «Куда? Стой! Я еще ничего не успел сказать им, надо растолковать… — а потом прибавляет: — Да ты сам, черт, лукавый человек, какие твои мнения?» А Павел ему отвечает: «Хорошо бы, кабы не было господ и земли все были бы наши — чего бы лучше? — да приказа такого еще не вышло»; а сам тихонько заворачивает лошадь назад, да вдруг бьет ее вожжами по спипе, да прочь во всю прыть от того гвалта и гула… да на фабрику… Дремлет Нежданов — и покачивается он, а ветер ему приятно дует в лицо и не дает возникать дурным мыслям… Только досадно ему, что как же это ему не дали высказаться… И опять ветер ласкает его воспаленное лицо. А там мгновенное явление Марианны, мгновенное, жгучее чувство позора — и сон, глубокий, мертвый сон… Все это рассказал Павел потом Соломину. Не скрыл он также и того, что сам не помешал Нежданову выпить… а то так-таки не вывел бы его из кружала. Другие бы его не пустили. — Ну, а как заслабел-то он очень, я и попросил с поклонами: «Господа, мол, честные, отпустите паренька; видите, млад больно…» Ну и отпустили; только полтинник магарыча, говорят, подавай! Я так и дал. — И хорошо сделал, — похвалил его Соломин. Нежданов спал; а Марианна сидела под окном и глядела в палисадник. И странное дело! Нехорошие, почти злые чувства и мысли, волновавшие ее до прибытия Нежданова с Павлом, покинули ее разом; сам Нежданов нисколько не был ни противен ей, ни гадок: она жалела его. Она знала очень хорошо, что он не развратник и не пьяница — и уже думала о том, что сказать ему, когда он проснется, что-нибудь дружелюбное, чтобы он не слишком совестился и огорчался. «Надо так сделать; надо, чтобы он сам рассказал, как эта беда стряслась над ним». Она не волновалась; но ей было грустно… безотрадно грустно. На нее как будто повеяло настоящим запахом того мира, куда она стремилась… и содрогнулась она от этой грубости и темноты. Какому Молоху собиралась она принести себя в жертву? Однако — нет! Быть не может! Это — так; это случайно и сейчас пройдет. Мгновенное впечатление, которое потому только ее поразило, что было слишком неожиданно. Она встала, подошла к дивану, на котором лежал Нежданов, утерла платком его бледный, даже во сне мучительно стянутый лоб, откинула назад его волосы… Ей снова стало жалко его; так мать жалеет своего больного ребенка. Но глядеть на него ей было немного жутко — и она тихонько ушла в свою комнату, оставив дверь незапертою. Никакой работы не взяла она в руки; и села опять — и опять нашли на нее думы. Она чувствовала, как время таяло, как минута исчезала за минутой, и ей было даже приятно это чувствовать, и сердце у ней билось — и она опять принялась ждать чего-то. Куда это Соломин делся? Дверь тихонько скрипнула — и Татьяна вошла в комнату. — Что вам? — спросила Марианна почти с досадой. — Марианна Викентьевна, — начала Татьяна вполголоса. — Вот что. Вы не огорчайтесь; потому дело житейское; и еще, слава богу… — Я нисколько не огорчаюсь, Татьяна Осиповна, — перебила ее Марианна. — Алексей Дмитрич не совсем здоров, важность невелика!.. — Ну и чудесно! А то я думаю: не идет моя Марианна Викентьевна; думаю: что с ней? Но я все-таки не пошла бы к вам, потому в этом разе первое правило: не трожь, не ворошь! Только тут явился к нам на фабрику какой-то — кто его знает? Маленький такой да хроменький: вынь да положь ему Алексея Дмитрича! И что за чудеса: сегодня утром эта женка его спрашивала… а теперь вот этот хромой. А коли, говорит, Алексея Дмитрича нет, — подавай ему Василья Федотыча! Не пойду без того, говорит; потому, говорит, дело оченно важное. Мы его гнать, как ту женку. Василия-то Федотыча, точно, нет… отлучился; а тот-то, хромой: — Не пойду, говорит, буду ждать хотя до ночи… Так по двору и ходит. Вот подите сюда, в коридорчик; увидеть его из окошка можете… Не узнаете ли, что за кавалер такой. Марианна последовала за Татьяной — ей пришлось пройти мимо Нежданова, и она опять заметила болезненно нахмуренный лоб и опять провела по нем платком. Сквозь пыльное стекло окошка она увидела посетителя, о котором говорила Татьяна. Он был ей незнаком. Но в ту же минуту из-за угла дома показался Соломин. Маленький хромой человечек быстро подошел к нему, протянул ему руку. Соломин взял ее. Он, очевидно, знал этого человека. Оба скрылись… Но вот уже слышатся их шаги по лестнице… Они идут сюда… Марианна проворно вернулась в свою комнату — и остановилась посередине, с трудом переводя дыхание. Ей было страшно… чего? Она сама не знала. Голова Соломина показалась в дверях. — Марианна Викентьевна, позвольте войти к вам. Я привел человека, которого вам непременно нужно видеть. Марианна только головой кивнула в ответ, и вслед за Соломиным явился — Паклин. XXXIII — Я друг вашего супруга, — промолвил он, низко склоняясь перед Марианной и как бы стараясь скрыть от нее свое перетревоженное, перепуганное лицо; я также друг Василия Федотыча. Алексей Дмитрич спит — он, я слышу, нездоров; а я, к сожаленью, привез дурные вести, которые я уже успел частью сообщить Василию Федотычу и вследствие которых нужно принять некоторые решительные меры. Голос Паклина беспрестанно обрывался, как у человека, которого сушит и мучит жажда. Вести, которые он привез, были действительно очень дурны. Маркелова схватили крестьяне и препроводили в город. Дурковатый приказчик выдал Голушкина: его арестовали. Он в свою очередь все и всех выдает, желает перейти в православие, жертвует в гимназию портрет митрополита Филарета и препроводил уже пять тысяч рублей для раздачи «увечным воинам». Нет никакого сомнения, что он выдал Нежданова; полиция может ежеминутно нагрянуть на фабрику. Василию Федотычу тоже грозит опасность. — Что касается до меня, — прибавил Паклин, — то я удивляюсь, как я еще расхаживаю на свободе; хотя ведь, собственно, политикой я никогда не занимался и ни в каких планах не участвовал! Я воспользовался забывчивостью или оплошностью полиции, чтобы предуведомить вас и сообразить, какие можно употребить средства… к удалению всяких неприятностей. Марианна выслушала Паклина до конца. Она не испугалась — она даже осталась спокойною… Но ведь точно! надобно же было что-нибудь предпринять! Первым ее движением было обратить глаза на Соломина. Он тоже казался спокойным; только вокруг губ чуть-чуть шевелились мускулы — и это была не его обычная улыбка. Соломин понял значение Марианнина взгляда: она ждала, что он скажет, чтобы так поступить. — Дело действительно довольно щекотливое, — начал он, — Нежданову, я полагаю, не худо на время скрыться. Кстати, каким манером узнали вы, что он здесь, господин Паклин? Паклин махнул рукою. — Один индивидум сказал. Видел его, когда он расхаживал по окрестностям и проповедовал. Ну и выследил его, хоть и не с дурной целью. Он из сочувствующих. Извините, — прибавил он, обратившись к Марианне, — но, право же, друг наш Нежданов был очень… очень неосторожен. — Упрекать его теперь не к чему, — заговорил опять Соломин. — Жаль, что с ним посоветоваться нельзя; но до завтра болезнь его пройдет, а полиция не так быстра, как вы предполагаете. Ведь и вам, Марианна Викентьевна, придется с ним удалиться. — Непременно, — глухо, но твердо отвечала Марианна. — Да! — сказал Соломин. — Надо будет подумать; надо будет поискать: где и как? — Позвольте изложить вам одну мысль, — начал Паклин, — мысль эта пришла мне в голову, когда я сюда ехал. Спешу заметить, что извозчика из города я отпустил за версту отсюда. — Какая эта мысль? — спросил Соломин. — Вот что. Дайте мне сейчас лошадей… и я поскачу к Сипягиным. — К Сипягиным! — повторила Марианна. — Зачем? — А вот увидите. — Да разве вы их знаете? — Ни малейше! Но послушайте. Обсудите мою мысль хорошенько. Она мне кажется просто гениальной. Ведь Маркелов — зять Сипягина, брат его жены. Не так ли? Неужели же этот барин ничего не сделает, чтобы спасти его? И к тому же — сам Нежданов! Положим, что господин Сипягин сердит на него… Но ведь все же Нежданов стал его родственником, женившись на вас. И опасность, которая висит над головою нашего друга… — Я не замужем, — заметила Марианна. Паклин даже вздрогнул. — Как?! Не успели в течение всего этого времени! Ну, ничего, — прибавил он, — соврать можно. Все равно: вы теперь вступите же в брак. Право, другого ничего не придумаешь! Обратите внимание на то, что до сих пор Сипягин не решился вас преследовать. Следовательно, в нем есть некоторое… великодушие. Я вижу, вам это выражение не нравится — скажем: некоторая чванливость. Отчего же нам ею не воспользоваться и в данном случае? Посудите! Марианна подняла голову и провела рукой по волосам. — Вы можете пользоваться чем вам угодно для Маркелова, господин Паклин… или для вас самих; но мы с Алексеем не желаем ни заступничества, ни покровительства господина Сипягина. Мы покинули его дом не для того, чтобы стучаться в его дверь просителями. Ни до великодушия, ни до чванливости господина Сипягина или его жены нам нет никакого дела! — Это чувства весьма похвальные, — отвечал Паклин (а сам подумал: «Вишь ты! как водой меня окатила!»), — хотя, с другой стороны, если сообразить… Впрочем, я готов повиноваться. Буду хлопотать о Маркелове, об одном нашем добром Маркелове! Замечу только, что он ему родственник не по крови, а по жене — между тем как вы. — Господин Паклин, прошу вас! — Слушаю… слушаю! Только не могу не выразить своего сожаления, потому что Сипягин человек очень сильный. — А за себя вы не боитесь? — спросил Соломин. Паклин выставил грудь. — В подобные минуты о себе не следует думать! — промолвил он гордо. А между тем он именно думал о себе. Он хотел (бедненький, слабенький!) забежать, как говорится, зайцем. В силу оказанной услуги Сипягин мог, если бы предстала в том нужда, замолвить о нем слово. Ведь и он, — как там ни толкуй! — был замешан, — слышал… и даже сам болтал! — Я нахожу, что ваша мысль недурна, — промолвил наконец Соломин, — хоть, собственно, на успех надеюсь мало. Во всяком случае, попытаться можно. Испортить — вы ничего не испортите. — Конечно, ничего. Ну, положим самое худшее: прогонят меня взашей… Что за беда! — Беды в том, точно, нет никакой… («Merci», — подумал Паклин, а Соломин продолжал.) Который-то час? Пятый. Времени терять нечего. Лошади вам сейчас будут. Павел! Но на место Павла на пороге комнаты показался Нежданов. Он пошатывался на ногах, придерживаясь одной рукой за притолку, и, бессильно раскрыв губы, глядел помутившимся взором. Он ничего не понимал. Паклин первый подошел к нему. — Алеша! — воскликнул он, — ведь ты меня признаешь? Нежданов посмотрел на него, медленно мигая. — Паклин? — проговорил он наконец. — Да, да; это я. Ты нездоров? — Да… Я нездоров. Но… зачем ты здесь? — Зачем я… — Но в эту минуту Марианна тихонько тронула Паклина за локоть. Он оглянулся и увидел, что она ему делает знаки… — Ах, да! — пробормотал он. — Да… точно! Вот видишь ли, Алеша, — прибавил он громко, — я приехал сюда по одному важному делу — и сейчас отправляюсь дальше… Тебе Соломин все расскажет, а также Марианна. Марианна Викентьевна. Они оба вполне одобряют мое намерение. Дело идет обо всех нас, то есть нет, нет, — подхватил он в ответ на взгляд и движение Марианны… — Дело идет о Маркелове; о нашем общем приятеле Маркелове — о нем одном. Но теперь прощай! Минута каждая дорога, прощай, друг… Мы еще увидимся. Василий Федотыч, угодно вам пойти со мною распорядиться насчет лошадей? — Извольте. Марианна, я хотел было сказать вам: будьте тверды! — да это не нужно. Вы — настоящая! — О да! О да! — поддакнул Паклин. — Вы римлянка времен Катона! Утического Катона! Однако пойдемте, Василий Федотыч, пойдемте! — Успеете, — с ленивой усмешкой промолвил Соломин. Нежданов посторонился немного, чтобы пропустить их обоих… но в глазах его было все то же непонимание. Потом он шагнул раза два — и тихо сел на стул, лицом к Марианне. — Алексей, — сказала она ему, — все открылось; Маркелова схватили крестьяне, которых он пытался поднять; он сидит арестованным в городе, так же как и тот купец, с которым ты обедал; вероятно, и за нами скоро приедет полиция. А Паклин отправился к Сипягину. — Зачем? — прошептал едва слышно Нежданов. Но глаза его просветлели — лицо приняло обычное выражение. Хмель мгновенно соскочил с него. — А затем, чтобы попытаться, не заступится ли он… Нежданов выпрямился… — За нас? — Нет; за Маркелова. Он хотел было просить и за нас… да я не позволила. Хорошо я сделала, Алексей? — Хорошо ли? — промолвил Нежданов и, не поднимаясь со стула, протянул к ней руки. — Хорошо ли? — повторил он и, приблизив ее к себе и прижавшись лицом к ее стану, внезапно залился слезами. — Что с тобой? Что с тобой? — воскликнула Марианна. — Как в тот раз, когда он пал перед ней на колени, замирая и задыхаясь от внезапно нахлынувшей страсти, она и теперь положила обе свои руки на его трепетавшую голову. Но что она теперь чувствовала — было уже совсем не то, что тогда. Тогда она отдавалась ему — она покорялась — и только ждала, что он ей скажет. Теперь она жалела его — и только думала о том, как бы его успокоить. — Что с тобой? — повторила она. — Зачем ты плачешь? Неужели оттого, что пришел домой в немного… странном виде? Быть не может! Или тебе жаль Маркелова — и страшно за меня, за себя? Или наших надежд тебе жаль? Не ожидал же ты, что все пойдет как по маслу! Нежданов вдруг приподнял голову. — Нет, Марианна, — проговорил он, как бы оборвав свои рыдания, — не страшно мне ни за тебя, ни за себя… А точно… мне жаль… — Кого? — Тебя, Марианна! Мне жаль, что ты соединила свою судьбу с человеком, который этого не стоит. — Почему так? — А хоть бы потому, что этот человек в такую минуту может плакать! — Это не ты плачешь; плачут твои нервы. — Мои нервы и я — все едино! Ну послушай, Марианна, посмотри мне в глаза: неужели ты можешь мне теперь сказать, что не раскаиваешься… — В чем? — В том, что ты ушла со мною? — Нет! — И ты пойдешь со мною дальше? Всюду? — Да! — Да? Марианна… да? — Да. Я дала тебе руку, и пока ты будешь тем, кого я полюбила, — я ее не отниму. Нежданов продолжал сидеть на стуле; Марианна стояла перед ним. Его руки лежали вокруг ее стана, ее руки опирались об его плечи. «Да; нет, — думал Нежданов, — а между тем, бывало, прежде, когда мне случалось держать ее в своих объятиях — вот так, как теперь, — ее тело оставалось, по крайней мере, неподвижным; а теперь я чувствую: оно тихо и, быть может, против ее воли бежит от меня прочь!» Он разжал свои руки… И точно: Марианна чуть заметно отодвинулась назад. — Вот что! — промолвил он громко. — Ведь если мы должны бежать… прежде чем полиция нас накрыла… я думаю, не худо бы нам сперва обвенчаться. В другом месте, пожалуй, такого податливого попа Зосиму не найдешь! — Я готова, — промолвила Марианна. Нежданов внимательно посмотрел на нее. — Римлянка! — проговорил он с нехорошей полуулыбкой. — Чувство долга! Марианна пожала плечом. — Надо будет сказать Соломину. — Да… Соломину… — протянул Нежданов. — Но ведь и ему, чай, угрожает опасность. Полиция и его возьмет. Мне кажется, он участвовал и знал еще больше моего. — Это мне неизвестно, — отвечала Марианна. — Он никогда не говорит о самом себе. «Не то, что я! — подумал Нежданов. — Вот что она хотела сказать». — Соломин… Соломин! — прибавил он после долгого молчания. — Вот, Марианна, я бы не жалел тебя, если б человек, с которым ты связала навсегда свою жизнь, был такой же, как Соломин… или был сам Соломин. Марианна в свою очередь внимательно посмотрела на Нежданова. — Ты не имел права это сказать, — промолвила она наконец. — Не имел права! В каком смысле мне понять эти слова? В том ли, что ты меня любишь, или в том, что я не должен был вообще касаться этого вопроса? — Ты не имел права, — повторила Марианна. Нежданов понурил голову. — Марианна! — произнес он несколько изменившимся голосом. — Что? — Если б я теперь… если б я сделал тебе тот вопрос, ты знаешь!.. Нет, я ничего у тебя не спрошу… прощай. Он встал и вышел; Марианна его не удерживала. Нежданов сел на диван и закрыл лицо руками. Он пугался своих собственных мыслей и старался не размышлять. Он чувствовал одно: какая-то тесная, подземная рука ухватилась за самый корень его существования — и уже не выпустит его. Он знал, что то хорошее, дорогое существо, которое осталось в соседней комнате, к нему не выйдет; а войти к нему он не посмеет. Да и к чему? Что сказать? Быстрые, твердые шаги заставили его раскрыть глаза. Соломин переходил через его комнату и, постучавшись в дверь Марианны, вошел к ней. — Честь и место! — шепнул горьким шепотом Нежданов. XXXIV Было уже десять часов вечера, и в гостиной села Аржаного Сипягин, его жена и Калломейцев играли в карты, когда вошедший лакей доложил о приезде какого-то незнакомца, г. Паклина, который желал видеть Бориса Андреича по самонужнейшему и важнейшему делу. — Так поздно! — удивилась Валентина Михайловна. — Как? — спросил Борис Андреич и наморщил свой красивый нос. — Как ты сказал фамилию этого господина? — Они сказали: Паклин-с. — Паклин! — воскликнул Калломейцев. — Прямо деревенское имя. — Паклин… Соломин… De vrais noms ruraix, hein? — И ты говоришь, — продолжал Борис Андреич, обращаясь к лакею все с тем же наморщенным носом, — что дело его важное, нужное? — Они говорят-с. — Гм… Какой-нибудь нищий или интриган. («Или то и другое вместе», — ввернул Калломейцев.) Очень может быть. Попроси его в кабинет. — Борис Андреич встал. — Pardon, ma bonne. Сыграйте пока в экарте. Или подождите меня… я скоро вернусь. — Nous causerons… allez! — промолвил Калломейцев. Когда Сипягин вошел к себе в кабинет и увидал мизерную, тщедушную фигурку Паклина, смиренно прижавшуюся в простенок между камином и дверью, им овладело то истинно министерское чувство высокомерной жалости и гадливого снисхождения, которое столь свойственно петербургскому сановному люду. «Господи! Какая несчастная пигалица! — подумал он, — да еще, кажется, хромает!» — Садитесь, — промолвил он громко, пуская в ход свои благосклоннейшие баритонные ноты, приятно подергивая назад закинутой головкой и садясь прежде гостя. — Вы, я полагаю, устали с дороги; садитесь и объяснитесь: какое такое важное дело привело вас ко мне столь поздно? — Я, ваше превосходительство, — начал Паклин, осторожно опускаясь на кресло, — позволил себе явиться к вам… — Погодите, погодите, — перебил его Сипягин. — Я вас вижу не в первый раз. Я никогда не забываю ни одного лица, с которым мне случилось встретиться; я помню все. А… а… а… Собственно… где я вас встретил? — Вы, ваше превосходительство, не ошибаетесь. Я имел честь встретиться с вами в Петербурге, у одного человека, который… который с тех пор… к сожалению… возбудил ваше негодование… Сипягин быстро поднялся с кресла. — У господина Нежданова! Я вспоминаю теперь. Уж не от него ли вы приехали? — Никак нет, ваше превосходительство; напротив… я… Сипягин снова сел. — И хорошо сделали. Потому что я в таком случае попросил бы вас немедленно удалиться. Никакого посредника между мною и господином Неждановым я допустить не могу. Господин Нежданов нанес мне одно из тех оскорблений, которые не забываются… Я выше мести; но ни о нем я не хочу ничего знать, ни о той девице — впрочем, более развращенной умом, нежели сердцем (эту фразу Сипягин повторял чуть не в тридцатый раз после бегства Марианны), — которая решилась покинуть кров дома, ее приютившего, чтобы сделаться любовницей безродного проходимца! Довольно с них того, что я их забываю! При этом последнем слове Сипягин двинул кистью руки прочь от себя, снизу вверх. — Ваше превосходительство, я уже доложил вам, что я явился сюда не от их имени; хотя все-таки могу, между прочим, сообщить вашему превосходительству, что они уже сочетались узами законного брака… («А! все равно! — подумал Паклин, — я сказал, что совру… вот и соврал. Куда ни шло!») Сипягин поерзал затылком по спинке кресла вправо и влево. — Это меня нисколько не интересует, милостивый государь. Одним глупым браком на свете больше — вот и все. Но какое же то самонужнейшее дело, которому я обязан удовольствием вашего посещения? «А! проклятый директор департамента! — снова подумал Паклин. — Будет тебе ломаться, английская морда!» — Брат вашей супруги, — промолвил он громко, — господин Маркелов схвачен мужиками, которых вздумал возмущать, — и сидит взаперти в губернаторском доме. Сипягин вскочил во второй раз. — Что… что вы сказали? — залепетал он уж вовсе не министерским баритоном, а так, какою-то гортанной дрянью. — Я сказал, что ваш зять схвачен и сидит на цепи. Я, как только узнал об этом, взял лошадей и приехал вас предуведомить. Я полагал, что могу оказать этим некоторую услугу и вам и тому несчастному, которого вы можете спасти! — Очень вам благодарен, — проговорил все тем же слабым голосом Сипягин — и, с размаху ударив ладонью по колокольчику в виде гриба, наполнил весь дом металлическим звоном стального тембра. — Очень вам благодарен, — повторил он уже более резко, — но знайте: человек, решившийся попрать все законы божеские и человеческие, будь он сто раз мне родственник, в моих глазах не есть несчастный: он — преступник! Лакей вскочил в кабинет. — Изволите приказать? — Карету! Сию минуту карету четверней! Я еду в город. Филипп и Степан со мною! — Лакей выскочил. — Да, сударь, мой зять есть преступник; и в город еду я не затем, чтобы его спасать! — О нет! — Но, ваше превосходительство… — Таковы мои правила, милостивый государь; и прошу меня возражениями не утруждать! Сипягин принялся ходить взад и вперед по кабинету, а Паклин даже глаза вытаращил. «Фу ты, черт! — думал он, — да ведь про тебя говорили, что ты либерал?! А ты лев рыкающий!» Дверь распахнулась — и проворными шагами вошли: сперва Валентина Михайловна, а за нею Калломейцев. — Что это значит, Борис? Ты велел карету заложить? Ты едешь в город? Что случилось? Сипягин приблизился к жене — и взял ее за правую руку, между локтем и кистью. — Il faut vous armer de courage, ma chere. Вашего брата арестовали. — Моего брата? Сережу? за что? — Он проповедовал мужикам социалистические теории! (Калломейцев слабо взвизгнул.) Да! Он проповедовал им революцию, он пропагандировал! Они его схватили — и выдали. Теперь он сидит… в городе. — Безумец! Но кто это сказал?.. — Вот господин… господин… как бишь его?.. Господин Конопатин привез эту весть. Валентина Михайловна взглянула на Паклина. Тот уныло поклонился. («А баба какая знатная!» — подумалось ему. Даже в подобные трудные минуты… ах, как был доступен Паклин влиянию женской красоты!) — И ты хочешь ехать в город — так поздно? — Я еще застану губернатора на ногах. — Я всегда предсказывал, что это так должно было кончиться, — вмешался Калломейцев. — Это не могло быть иначе! Но какие славные русские наши мужички! Чудо! Pardon, madame, c'est votre frere! Mais la verite avant tout! — Неужели ты в самом деле хочешь ехать, Боря? — спросила Валентина Михайловна. — Я убежден также, — продолжал Калломейцев, — что и тот, тот учитель, господин Нежданов, тут же замешан. J'en mettrais ma main au feu. Это все одна шайка! Его не схватили? Вы не знаете? Сипягин опять двинул кистью руки. — Не знаю — и не желаю знать! Кстати, — прибавил он, обращаясь к жене, — il parait, qu'ils sont maries. — Кто это сказал? Тот же господин? — Валентина Михайловна опять посмотрела на Паклина, но прищурилась на этот раз. — Да; тот же. — В таком случае, — подхватил Калломейцев, — он непременно знает, где они. Вы знаете, где они? Знаете, где они? А? А? А? Знаете? — Калломейцев начал шмыгать перед Паклиным, как бы желая преградить ему дорогу, хотя тот и не изъявлял никакого поползновения бежать. — Да говорите же! Отвечайте! А? А? Знаете? Знаете? — Хоть бы знал-с, — промолвил с досадой Паклин, — в нем желчь наконец шевельнулась и глазки его заблистали, — хоть бы знал-с, вам бы не сказал-с. — О… о… о… — пробормотал Калломейцев. — Слышите… Слышите! Да этот тоже — этот тоже, должно быть, из их банды! — Карета готова! — гаркнул вошедший лакей. Сипягин схватил свою шляпу красивым, бойким жестом; но Валентина Михайловна так настойчиво стала его упрашивать остаться до завтрашнего утра; она представила ему такие убедительные доводы: и ночь-то на дворе, и в городе все будут спать, и он только расстроит свои нервы и простудиться может, — что Сипягин, наконец, согласился с нею; воскликнул: — Повинуюсь! — и таким же красивым, но уже не бойким жестом поставил шляпу на стол. — Карету отложить! — скомандовал он лакею, — но завтра ровно в шесть часов утра чтобы она была готова! Слышишь? Ступай! Стой! Экипаж господина… господина гостя отослать! Извозчику заплатить! А? Вы, кажется, что-то говорите, господин Конопатин? Я возьму вас завтра с собою, господии Конопатин! Что вы говорите? Я не слышу… Вы ведь пьете водку? Подай водки господину Конопатину! Нет? Не пьете? В таком случае… Федор! отведи их в зеленую комнату! Спокойной ночи, господин Коно… Паклин вышел, наконец, из терпения. — Паклин! — завопил он. — Моя фамилия: Паклин! — Да… да; ну, да это все равно. Похоже, знаете. Какой у вас, однако, громкий голос при вашей сухощавой комплекции! До завтра, господин… Паклин… Так я теперь сказал? Simeon, vous viendrez avec nous? — Je crois bien! И Паклина отвели в зеленую комнату. И даже заперли его. Ложась спать, он слышал, как щелкнул ключ в звонком английском замке. Сильно он себя выбранил за свою «гениальную» мысль — и спал очень дурно. На другое утро рано, в половине шестого, его пришли разбудить. Подали ему кофе; пока он пил — лакей, с пестрым аксельбантом на плече, ждал, держа поднос на руках и переминаясь ногами: «Поспешай, мол, — господа дожидаются». Потом его повели вниз. Карета уже стояла перед домом. Тут же стояла и коляска Калломейцева. Сипягин появился на крыльце, в камлотовой шинели с круглым воротником. Таких шинелей никто уже давно не носил, за исключением одного очень сановного лица, которому Сипягин старался прислуживать и подражать. В важных, официальных случаях он потому и надевал подобную шинель. Сипягин довольно приветливо раскланялся с Паклиным — и, энергическим движением руки указав ему на карету, попросил его сесть в нее. — Господин Паклин, вы едете со мною, господин Паклин! Положите на козла саквояж господина Паклина! Я везу господина Паклина, — говорил он, напирая на слово: Паклин! — и на букву а! «Ты, мол, имеешь такое прозвище, да еще обижаешься, когда тебе его иначат? — Так вот же тебе! Кушай! Подавись!» Господин Паклин! Паклин! Звучно раздавалось злосчастное имя в свежем утреннем воздухе. Он был так свеж, что заставил вышедшего за Сипягиным Калломейцева несколько раз произнести по-французски: Brrr! brrr! brrr! — и плотнее завернуться в шинель, садясь в свою щегольскую коляску с откинутым верхом. (Бедный его друг, князь Михаил Сербский Обренович, увидев ее, купил себе точно такую же у Бендера… «Vous savez, Binder, le grand carrossier des Champs Elysees?»). Из-за полураскрытых ставен окна в спальне выглядывала, «в чепце, в ночном платочке», Валентина Михайловна. Сипягин сел, сделал ей ручкой. — Вам ловко, господин Паклин? Трогай! — Je vous recommande mon frere! epargnez-le — послышался голос Валентины Михайловны. — Soyez tranquille! — воскликнул Калломейцев, бойко взглянув на нее из-под околыша какой-то им самим сочиненной дорожной фуражки с кокардой… — C'est surtout l'autre qu'il faut pincer! — Трогай! — повторил Сипягин. — Господин Паrлин, вам не холодно? Трогай! Экипажи покатились. Первые десять минут и Сипягин и Паклин безмолвствовали. Злополучный Силушка, в своем неказистом пальтишке и помятой фуражке, казался еще мизернее на темно-синем фоне богатой шелковой материи, которою была обита внутренность кареты. Он молча оглядывал и тонкие голубые шторы, быстро взвивавшиеся от одного прикосновения пальца к пружине, и полость из нежнейшей белой бараньей шерсти в ногах, и вделанный спереди ящик красного дерева с выдвижной дощечкой для письма и даже полочкой для книг (Борис Андреич не то что любил, а желал, чтобы другие думали, что он любит работать в карете, подобно Тьеру, во время путешествия). Паклин чувствовал робость. Сипягин раза два взглянул на него через выбритую до лоска щеку и, — с медлительной важностью вынув из бокового кармана серебряную сигарочницу с кудрявым вензелем славянской вязью, — предложил… действительно предложил ему сигару, едва держа ее между вторым и третьим пальцем руки, облеченной в желтую английскую перчатку из собачьей кожи. — Я не курю, — пробормотал Паклин. — А! — отвечал Сипягин и сам закурил сигару, которая оказалась превосходнейшей регалией. — Я должен вам сказать… любезный господин Паклин, — начал он, вежливо попыхивая и испуская тонкие круглые струйки благовонного дыма… — что я… в сущности… очень вам… благодарен… Я мог показаться… вам вчера… несколько резким… что не в моем… характере (Сипягин с намерением неправильно рассекал свою речь). Смею вас в этом уверить. Но, господин Паклин! войдите же и вы в мое… положение (Сипягин перекатил сигару из одного угла рта в другой). Место, которое я занимаю, ставит меня… так сказать… на виду; и вдруг… брат моей жены… компрометирует и себя… и меня таким невероятным образом! А? Господин Паклин! Вы, может быть, думаете: это — ничего? — Я этого не думаю, ваше превосходительство. — Вы не знаете, за что собственно… и где именно его арестовали? — Слышал я, что в Т… м уезде. — От кого вы это слышали? — От… от одного человека. — Конечно, не от птицы. Но от какого человека? — От… от одного помощника правителя дел канцелярии губернатора… — Как его зовут? — Правителя? — Нет, помощника! — Его… его зовут Ульяшевичем. Он очень хороший чиновник, ваше превосходительство. Узнав об этом происшествии, я тотчас поспешил к вам. — Ну да, ну да! И я повторяю, что весьма вам благодарен. Но какое безумие! Ведь это безумие? а? Господин Паклин, а? — Совершенное безумие! — воскликнул Паклин — а у самого по спине теплой змейкой заструился пот. — Это значит, — продолжал он, — не понимать вовсе русского мужика. У господина Маркелова, сколько я его знаю, сердце очень доброе и благородное; но русского мужика он никогда не понимал (Паклин глянул на Сипягина, который слегка повернувшись к нему, обдавал его холодным, но не враждебным взором). — Русского мужика даже в бунт можно вовлечь не иначе, как пользуясь его преданностью высшей власти, царскому роду. Должно выдумать какую-нибудь легенду — вспомните Лжедимитрия, — показать какие-нибудь царские знаки на груди, выжженные раскаленными пятаками. — Да, да, как Пугачев, — перебил Сипягин таким тоном, как будто хотел сказать: «Мы историю еще не забыли… не расписывай!» — и прибавив: — Это безумие! Это безумие! — погрузился в созерцание быстрой струйки дыма, поднимавшейся с конца сигары. — Ваше превосходительство! — заметил осмелившийся Паклин, — я сейчас сказал вам, что я не курю… но это неправда — я курю; и сигара ваша так восхитительно пахнет. — А? Что? что такое? — проговорил Сипягин, как бы просыпаясь; и, не давши Паклину повторить сказанное, чем самым, несомненно, доказал, что очень хорошо слышал его слова, но сделал учащенные вопросы единственно для важности, — подал ему раскрытую сигарочницу. Паклин осторожно и благодарно закурил. «Вот, кажется, удобная минута», — подумал он; но Сипягин его предупредил. — Вы, помнится, говорили мне также, — произнес он небрежным голосом, перерывая самого себя, рассматривая свою сигару, передвигая шляпу с затылка на лоб, — вы говорили… а? вы говорили о том… о том вашем приятеле, который женился на моей… родственнице. Вы их видаете? Они недалеко поселились отсюда? («Эге! — подумал Паклин, — Сила, берегись!») — Я их видел всего раз, ваше превосходительство! Они живут действительно… — не в слишком далеком расстоянии отсюда. — Вы, конечно, понимаете, — продолжал тем же манером Сипягин, — что я не могу более серьезно интересоваться, как я уже объяснил вам, ни той легкомысленной девицей, ни вашим приятелем. Боже мой! предрассудков у меня нет, но ведь согласитесь: это уже из рук вон. Глупо, знаете. Впрочем, я полагаю, их соединила более политика… (политика!! — повторил он и пожал плечами) — чем какое-либо иное чувство. — И я так полагаю, ваше превосходительство! — Да, господин Нежданов был совсем красный. Отдаю ему справедливость: он своих мнений не скрывал. — Нежданов, — рискнул Паклин, — быть может, увлекался; но сердце в нем… — Доброе, — подхватил Сипягин, — конечно… конечно, как у Маркелова. У всех у них сердца добрые. Вероятно, и он участвовал; и будет тоже завлечен… Придется еще заступаться за него! Паклин сложил руки перед грудью. — Ах, да, да, ваше превосходительство! Окажите ему ваше покровительство! Право… он стоит… стоит вашего участия. Сипягин хмыкнул. — Вы полагаете? — Наконец, если не для него… то для вашей племянницы; для его супруги! («Боже мой! Боже мой! — думал Паклин, — что это я вру!») Сипягин прищурился. — Вы, я вижу, очень преданный друг. Это хорошо; это похвально, молодой человек. Итак, вы говорите, они живут здесь близко? — Да, ваше превосходительство; в одном большом заведении… — Тут Паклин прикусил себе язык. — Те, те, те, те… у Соломина! Вот где! Впрочем, я это знал; мне это сказывали; мне говорили… Да. (Г-н Сипягин нисколько этого не знал и никто об этом ему не говорил; но, вспомнив посещение Соломина, ночные их свидания, он запустил эту удочку… И Паклин разом пошел на нее.) — Коли вы это знаете… — начал он и вторично прикусил язык. Но уже было поздно… По одному взгляду, брошенному на него Сипягиным, он понял, что тот все время играл с ним, как кошка с мышью. — Впрочем, ваше превосходительство, — залепетал было несчастный, — я должен сказать, что, собственно, ничего не знаю… — Да я вас не расспрашиваю, помилуйте! Что вы?! За кого вы меня и себя принимаете? — надменно промолвил Сипягин и немедленно ушел в свою министерскую высь. А Паклин снова почувствовал себя мизерным, маленьким, пойманным… До того мгновения он, куря, клал свою сигару в угол рта, не обращенный к Сипягину, и пускал дым тихонько, в сторону; тут он совсем ее вынул изо рта и совсем перестал курить «Боже мой! — внутренно простонал он, а горячий пот обильнее прежнего заструился по его членам. — Что это я сделал! Я выдал все и всех… Меня одурачили, меня подкупили хорошей сигарой!!. Я доносчик… и как теперь помочь беде. Помочь беде было невозможно. Сипягин начал засыпать достойно, важно, тоже как министр, завернувшись в свою «степенную» шинель… К тому же и четверти часа не прошло, как оба экипажа остановились перед губернаторским домом. XXXV Губернатор города С… принадлежал к числу добродушных, беззаботных, светских генералов — генералов, одаренных удивительно вымытым белым телом и почти такой же чистой душой, генералов породистых, хорошо воспитанных и, так сказать, крупичатых, которые, никогда не готовившись быть «пастырями народов», выказывают, однако, весьма изрядные администраторские способности и, мало работая, постоянно вздыхая о Петербурге и волочась за хорошенькими провинциальными дамами, приносят несомненную пользу губернии и оставляют о себе хорошую память. Он только что поднялся с постели и, сидя в шелковом шлафроке и ночной рубашке нараспашку перед туалетным зеркалом, вытирал себе одеколоном с водою лицо и шею, с которой предварительно снял целую коллекцию образков и ладанок, — когда ему доложили о приезде Сипягина и Калломейцева по важному и спешному делу. С Сипягиным он был очень короток, на «ты», знал его с молодых лет, беспрестанно встречался с ним в петербургских гостиных — и в последнее время начал мысленно прибавлять к его имени — всякий раз, когда оно приходило ему в голову, — почтительное: «А!» — как к имени будущего сановника. Калломейцева он знал несколько меньше и уважал гораздо меньше, так как на него стали с некоторых пор поступать «нехорошие» жалобы; однако считал его за человека, qui fera son chemin — так или иначе. Он велел попросить посетителей пожаловать к нему в кабинет и немедленно вышел к ним в том же шелковом шлафроке, не извиняясь даже, что принимает их в таком неофициальном убранстве, и дружелюбно потрясая им руки. Впрочем, в кабинет губернатора вошли только Сипягин и Калломейцев; Паклин остался в гостиной. Вылезая из кареты, он хотел было ускользнуть, пробормотав, что у него дома дела; но Сипягин с вежливой твердостью удержал его (Калломейцев подскочил и шепнул Сипягину на ухо: Ne le lachez pas! Tonnerre de tonnerres!) и повел его с собою. В кабинет, однако, он его не ввел и попросил — все с тою же вежливою твердостью — подождать в гостиной, пока его позовут. Паклин и тут надеялся улизнуть… но в дверях появился дюжий жандарм, предупрежденный Калломейцевым… Паклин остался. — Ты, наверное, догадываешься, что меня привело к тебе, Voldemar? — начал Сипягин. — Нет, душа, не догадываюсь, — отвечал милый эпикуреец, между тем как приветливая улыбка округляла его розовые щеки и выставляла его блестящие зубы, полузакрытые шелковистыми усами. — Как?.. Но ведь Маркелов? — Что такое Маркелов? — повторил с тем же видом губернатор. Он, во-первых, не совсем ясно помнил, что вчерашнего арестованного звали Маркеловым; а во-вторых, он совершенно позабыл, что у жены Сипягина был брат, носивший эту фамилию. — Да что ты стоишь, Борис, сядь; не хочешь ли чаю?

The script ran 0.009 seconds.