1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
— Фига мы ей принесем, — отредактировал Федя. — Духи-то в пинжаке остались. Ты же их в пинжак засунул. На сей раз Федя звонил в квартиру Гусаковых, и на сей раз ему отворила Изабелла — в вельветовых брючках. Изабелла серьезно отличалась от бабушки в платочке, она текла в совершенно другом возрастном коридоре и совершенно другого хотела от жизни. Но Федя не заметил никакой разницы.
— Опять я, — сказал он. — Там в пинжаке Женька духи забыл. Принеси, пожалуйста.
— Какие духи? Какой Женька? — Изабелла с недоумением глядела на Федю.
— Ну, который гриппом заболел. Я ж тебе говорил. Давай неси, пожалуйста. А то нас там баба ждет.
— Ничего не понимаю, — созналась Изабелла. — Я вас первый раз вижу.
— Может, скажешь, что я тебе пинжак не давал?
— Не давали.
— Ясно, — мрачно сказал Федя, повернулся и побежал вниз по лестнице.
Изабелла пожала плечом, закрыла дверь и прошла в комнату.
Гусаков сидел за столом и печатал на иностранной машинке.
— Кто там? — спросил он, не отрываясь от дела.
— То ли пьяный, то ли ненормальный.
В дверь снова позвонили.
— Опять, — сказала Изабелла. — Иди сам открывай. Я его боюсь.
Гусаков снял очки, положил их на стол и неторопливо пошел навстречу незваному гостю.
Отворил дверь.
В дверях стоял Никитин, всклокоченный и без пиджака.
Галстук был круто сдвинут набок, рубашка вылезла из штанов. Из-за его плеча выглядывал плюгавый мужичок, были видны только его кепка и один глаз.
— Женя? — удивился Гусаков.
— А говорила: нет дома, — уличил Федя Изабеллу. — Все время врет.
— У меня к вам серьезный разговор. Разрешите? — спросил Никитин.
— Ну… вообще-то я занят.
— Мы на секундочку, — пообещал Никитин. — Пошли, Федя!
Все вошли в комнату.
Диковинные ключи не произвели на Федю никакого впечатления.
— Ну, так слушаю вас, — сказал Гусаков, садясь в глубокое кожаное кресло.
— Товарищ академик, — начал Федя, — я вашей супруге отдал пинжак, вот он свидетель, — показал на Никитина. — А она говорит, что я ей ничего не отдавал.
— Не понял, — Гусаков нахмурился. — Какой пиджак?
— Ваш, ваш, Валерий Феликсович! — вмешался Никитин. — Замшевый. Тот, что вы мне дали. Там в кармане мы забыли духи, а нам сейчас без духов нельзя.
— Господи! Ну какой пиджак! Какие духи! — возмутилась Изабелла. — Что ты их слушаешь? Неужели ты не видишь, что они оба пьяны в зюзю.
— Видал? — в свою очередь, возмутился Федя. — Значит, я, по-твоему, пинжак этот себе взял? А куда я его дел?
Съел? В карман положил?
Федя вывернул карман. Оттуда вылетел полтинник, который Федя выручил за стакан.
Федя нагнулся, стал искать деньги.
— Подними ногу! — велел он Гусакову.
— Зачем?
— Жень! Скажи ему, чтоб поднял! Он на деньги наступил.
— Вот ваши деньги! — Изабелла подобрала с пола монету и брезгливо швырнула Феде.
— Тоже зажать хотели, — заподозрил Федя, пряча полтинник обратно в карман.
— А ну-ка давай убирайся отсюда! — велел Гусаков Феде. — Не то я сейчас милицию вызову!
— Вызывай! Давай разберемся! — самолюбиво согласился Федя. Обернулся к Никитину. — Видал? Дело шьют!
— Валерий Феликсович! Изабелла Петровна! — строго сказал Никитин. Вы меня извините, конечно, но вы оскорбляете достоинство человека. Достоинство моего друга. И я протестую!
— Женя! Иди домой и проспись! А завтра поговорим, — посоветовал Гусаков.
— Валерий Феликсович! Когда мне спать и где мне спать — это мое личное дело. И если ты мой начальник, то это не дает тебе право вмешиваться в мою личную жизнь.
Понятно, Валя?
— Так я сейчас вышвырну вас обоих! — Гусаков встал.
— А вот они! — беспечно заметил Федя и ткнул пальцем в раскрытую дверь. — Ну-ка иди сюда, — он поманил Изабеллу.
Изабелла, растерявшись, пошла за Федей, Гусаков за женой, Никитин за Гусаковым. Все вошли в спальню.
На трюмо среди косметики стояла изумрудная коробочка «Клема».
— Наша? — спросил Федя.
— Наша, — опознал Никитин.
— А говорила «не брала», бесстыжие твои глаза! — упрекнул Федя, открывая коробочку. Флакон был начат. — О! Отпила уже. Ну ничего. Водой дольем. Пошли!
Федя конфисковал духи и пошел из дома Гусаковых. В дверях он обернулся и сказал Изабелле с беззлобной укоризной:
— Старуха уже, а врешь как сивый мерин.
— До свидания, — великодушно попрощался Никитин.
Они вышли и закрыли за собой дверь.
Гусаковы стояли некоторое время в растерянности и просто не знали, как себя вести.
— Так… — проговорил Гусаков. — Что ты на это скажешь?
— Все нормально, — спокойно проговорила Изабелла.
— Что именно ты считаешь нормальным? — не понял Гусаков.
— Никогда не надо делать добрые дела. Еще ни одно доброе дело не осталось безнаказанным.
Друзья вышли из подъезда и решительно зашагали к дому напротив.
— Жлоб он и есть, — подтвердил Федя свои предположения.
— Ничего, завтра я с ним поговорю, — пообещал Никитин и вдруг на ровном месте всем телом грохнулся в лужу. И в это же самое время испуганно завизжала маленькая косматая собачонка. Дело в том, что Никитин запутался в поводке, невидимом в глубоких сумерках.
— Смотреть надо, — строго сказал хозяин, обидевшись за собаку. — Пойдем, Джек!
Джек затрусил за хозяином, потом оглянулся.
— Мяу, — сказал Никитин Джеку.
Джек ничего не понял и с удивлением посмотрел на своего хозяина.
Хозяин недоуменно пожал плечами.
Никитин поднялся и провел рукой по рубашке, пытаясь стереть грязь.
— Упал… — растерянно сказал он. — А как же я теперь пойду?
— Замыть надо, — посоветовал Федя. Пойдем к Витьку! Он тут рядом в котельной работает.
Наташа стояла и смотрела в окно напротив. Окно было темным. Наташе казалось, будто в ней самой тоже выключили свет.
Сосед напротив не пришел, как она полагала, потому что отвлекся на более высокую идею и забыл про такое незначительное событие, как Наташа.
Сосед напротив, как ей казалось, был молодой Циолковский или молодой Ломоносов, только без парика с косичкой и тощий. Он, наверное, изобрел ракету или готовил открытие, которое со временем должно было перевернуть все человеческие возможности. Но это со временем.
А сейчас он был молод, жил в однокомнатной квартире, пил по утрам молоко из пакета, а по вечерам сидел, подпершись, и смотрел на звезды.
Все знакомые молодые люди, которых она встречала, и знакомые ее знакомых были направлены на какие-то разовые радости. Они пили водку, незамысловато веселились и, казалось, не думали о том, что будет завтра и послезавтра. Их жизнь не была освещена перспективой дела, перспективой любви. День прошел — и ладно.
Наташа этого не понимала. Она постоянно к чему-то готовилась: то к вступительным экзаменам, то к выпускным. Сейчас она готовилась к конкурсу, и от этого зависела вся ее будущая жизнь. Во всяком случае, половина ее будущей жизни. А другая половина зависела не от нее, и это было очень тревожно.
Наташа подошла к телефону. Набрала «100». Равнодушный женский голос проговорил: «Двенадцать часов. Ровно». Этот голос был совершенно равнодушен ко второй половине Наташиной жизни.
Она вздохнула, подошла к дивану и сняла с него поролоновые подушки. И в этот момент раздался долгий, торжествующий звонок в дверь.
Наташа вздрогнула. Торопливо поставила подушки на место и побежала в прихожую.
Отворила дверь.
Перед ней стояли трое: Никитин, Федя и Витек, друг Феди из котельной.
— Ребята! А вот это есть Наташа, громко представил Никитин.
— Очень приятно. Витек, — друг Феди степенно протянул руку.
Надо отметить, что Витьку было лет под шестьдесят.
— Федя, — познакомился Федя.
— Пошли, ребята! — пригласил Никитин и первым пошел в квартиру. — Наташа! А где тут у нас кухня?
Наташа стояла в прихожей и с недоумением оглядывала пришельцев.
Никитин сам набрел на кухню, подошел к раковине, открутил кран. Потом подставил под кран «Клема», налил туда воды. Закрыл крышку. Отнес Наташе.
— Это вам! — галантно преподнес Никитин. — Подарок из Франции.
Наташа растерянно взяла подношение.
— Проходите, — пригласил ее Федя.
Наташа прошла в свою комнату.
Мужчины уселись за стол. Федя поставил бутылку и кильки. Витек вытащил нож и стал открывать консервы.
— Наташенька, рюмочки, пожалуйста! — семейным голосом попросил Никитин.
Наташа стала доставать из серванта хрусталь.
— Маленькие, — недовольно заметил Федя. — Чашки давай.
Наташа поставила на стол рюмки и чашки.
— Садись! — велел ей Никитин.
Наташа присела на краешек стула.
— Ты любишь кильки? — спросил Никитин.
Наташа неуверенно кивнула.
— Видишь? — Никитин обернулся к Феде. — А ты говорил «икра… брильянты…». Друзья, — он поднял чашку.
— Я хочу выпить за Наташу! Этот человек никогда не будет прятать от меня моих детей и воротить нос от моих друзей!
Мужчины дружно выпили.
— Разлилось! — с удовольствием отметил Федя. — Наташ, сыграй что-нибудь!
— Вот эту… — предложил Витек и сам запел: — «Все друзья смеются надо мною, разлучить хотят меня с тобою, ради счастья своего, возле дома твоего целый день, родная, ошиваюсь…»
— Люблю музыку! — растрогался Федя. — Сыграй, Наташка! Сыграй!
— Протестую! — заявил Никитин. — Наташенька! Не подходи к арфе! Я тебя к ней ревную! Я ее разобью! Выкину в окно! Лучше вы, ребята, спойте, а мы потанцуем.
Федя и Витек глубоко вздохнули и закричали песню, трогавшую их души: «Для тебя теперь пойду учиться, стану я районным фельшерицем, будь же ты уверена в искренней любви моей, жизнь моя заглублена тобою…»
Никитин поднялся и галантно склонился перед Наташей:
— Разрешите…
Светило солнышко. За окном пели птички. Чуть колыхались под легким ветерком тюлевые занавески.
Никитин открыл глаза. Увидел и солнышко, и занавески, и голую ступню перед собой. Сбоку, к щиколотке, был привязан номерок. Это была его собственная нога.
Никитин сел. Потряс головой. Увидел против себя еще одну ногу с номером. Она принадлежала Феде. Кроме них, в комнате было еще человек двенадцать, и все с номерками.
— Где я? — тихо спросил Никитин.
— В санатории, — хмуро отозвался Федя, с неодобрением глядя на Никитина.
— В каком санатории?
— В вытрезвителе. Слепой, что ли…
Федя был явно чем-то недоволен. Никитин узнавал его с трудом. Он почти не запомнил Федю и сейчас воспринимал его как незнакомого человека. И было непонятно, почему этот незнакомец так невежлив.
— А зачем? — спросил Никитин.
— А затем! — огрызнулся Федя. — На фига ты арфу в окно выкидывал! Это ж тебе не балалайка! Она десять тыщ стоит!
— Кто выкидывал? Я?
— А кто ж? Я, что ли… Теперь мне на работу напишут.
Общественность прорабатывать будет. Имя трепать! Не умеешь пить, так не пей! От! Не люблю я таких людей! Не уважаю!
Прошел год.
У Никитина с Наташей родился мальчик, и в этой связи к ним приехала жить теща.
Никитины обменяли две своих однокомнатных квартиры на одну трехкомнатную и поселились в Наташином доме, двумя этажами выше.
Арфу починили, но играть было некогда. Ее разобрали и сунули на антресоли.
Мальчик рос кудрявым и толстеньким, как амурчик. Теща оказалась тихая и услужливая.
Никитина повысили, он получил место Кошелева, и вокруг него даже образовались свои подхалимы. Все складывалось замечательно — куда лучше. С прежним не сравнишь. Но время от времени, когда все ложились спать, Никитин выходил на кухню и оттуда глядел на свое окно. В его прежнюю квартиру переселился фотограф-любитель. Все стены были завешены фотографиями, а на полу сохли свежие снимки. Некуда ногу поставить. Возле окна на столе стоял увеличитель, в нем горел красный свет.
Никитин садился на табуретку, клал руки на подоконник, голову на руки и подолгу, не отрываясь, смотрел на теплый красный огонек, который мигал, как маленький маяк в ночи.
Входила Наташа и спрашивала:
— Ты чего?
Никитин вздрагивал и отвечал:
— Ничего. Просто так.
И в самом деле: ничего. Просто так.
КОШКА НА ДОРОГЕ
На завтрак давали: сосиски с тушеной капустой, пшенную кашу, пончики с повидлом, кофе с молоком и кусочек масла на блюдце. Официантка Лида составила с подноса все сразу, чтобы не заставлять ждать. Ласково улыбнулась и ушла.
Климов оглядел тарелки и оценил ситуацию: перед ним на столе стоял его дневной рацион. Кашу следовало бы съесть утром, сосиски с капустой днем, а пончики — вечером. И этого вполне достаточно сорокалетнему человеку с избыточным весом, ведущему малоподвижный образ жизни. Но у Климова с детства установилась привычка — раз плачено, надо есть. Привычка осталась от голодного послевоенного детства, от нужды в семье, когда едва сводились концы с концами. Но детство и нужда давно кончились. Климов пребывал в среднем возрасте и полном достатке. От возраста и достатка он располнел и когда надевал модные вельветовые джинсы, то приходилось подтягивать живот, и только после этого застегивать «молнию». Живот получался плоский, но зато выпирал желудок, пуговицы на рубашке едва сходились, и получалось, что рубашка была плотно набита Климовым.
Отправляясь в санаторий, Климов поклялся себе, что будет худеть — мало есть и много двигаться. И сейчас, поглощая пончик, он испытывал противоречивые чувства: с одной стороны — неужели у него, мужчины с высоким интеллектом, публикующего научные статьи в научных журналах, не хватает силы воли отодвинуть пончик? Встать и уйти. А с другой стороны — что такое пончик? Сначала люди сеют хлеб. Это называется посевная. Потом люди убирают хлеб. Это называется уборочная. Потом свозят зерно на мукомольный завод и там производят муку. Но это полдела. Люди собирают яблоки, круглый плод земли и солнца, грузят их в ящики и везут на консервный завод, где из яблок делают повидло и сортируют его в банки. Далее мука и повидло попадают к повару, и он все сегодняшнее утро лепил пончики с повидлом и кипятил их в растительном масле. Если разобраться, какое огромное количество труда, и стоит ли пренебречь этим? И ради чего? Ну что изменится, если Климов, скажем, похудеет за срок на три килограмма? Ничего не изменится. Это будет тот же самый Климов, только без трех килограммов. Никто даже не заметит. А если даже кто-то заметит и спросит: «Толя, ты что похудел?» — а он ответит: «Да, я был на диете, не ел мучного и сладкого.». Вот и все. Стоит ли затрачивать такое огромное количество труда во имя одной реплики одного полудурка. Или даже уважаемого человека.
Пока Климов ел и размышлял, в столовую вошли его соседи по столу. Соседка справа была деликатная старушка, похожая на засушенного кузнечика. Говорили, что в прошлом это была важная персона, не то знаменитая балерина, не то жена какого-то крупного мыслителя. А может быть, и то, и другое. И балерина, и жена. Но старушка сама ничего не рассказывала, а Климов не спрашивал. Его не интересовала чужая жизнь, если она не могла иметь к нему отношения. Старушка о себе ничего не рассказывала, хотя, может быть, ей и хотелось бы рассказать.
Напротив и слева сидели Олег и Лена. Они были счастливы и поэтому всегда опаздывали и к завтраку, и к обеду, и к ужину. Олег был здоровенный, как бурый медведь, и такой же сутулый. У него была манера постоянно острить и разговаривать форсированным звуком, как волк из «Ну погоди». И, глядя на Олега, Климов спрашивал себя: неужели так трудно заинтересовать просто собой? Неужели, для того чтобы вызвать к себе интерес, надо говорить не своим голосом? Разве недостаточно быть только тем, что ты есть? А может быть, Климов просто завидовал, но не отдавал себе отчета.
Лена была молодая, но не первой, а, пожалуй, второй молодостью, когда все, что должно было расцвести, — расцвело, а кое-что даже чуть-чуть повяло. Это было не майское, а июльское цветение красоты. На ее открытой шее висели бусы, цепи и цепочки. Вообще это было некрасиво, но на ней красиво. Лицо ее чуть поблескивало от крема. Было видно, что она бережет кожу, а на Климова, скажем, ей плевать с высокой колокольни. И, глядя на ее лицо без косметики, Климов представлял себе, что она — его жена и они завтракают вместе у себя дома. Эта мысль смущала его и заставляла вспоминать то, о чем он так хотел бы забыть.
— А я все подмел, — сознался Климов соседям по столу.
— Утром это не страшно, — утешила старушка. — Главное, не есть на ночь.
— Есть надо помногу, но часто! — сострил Олег и сам засмеялся своей шутке.
Лена молчала, рассеянно глядя перед собой. Она пила чай и грела руки о стакан. Потом отломила кусочек хлеба от куска Олега. Она бессознательно хотела иметь к нему отношение. Всегда и во всем.
После завтрака Климов отправился гулять, чтобы израсходовать лишние калории. Гулять он не умел и не любил, потому что незанятый мозг устремлялся в воспоминания, в додумывание ситуаций, которые он не хотел бы додумывать до конца. Есть ситуации, которые полезнее недодумывать.
Климов вышел с территории и отправился в лес. Изо всех явлений природы, а точнее, изо всего природного ассортимента, как-то: огонь, море, горы, степь и так далее, Климов больше всего любил лес. Когда-то в детстве друг Славка сказал, что деревья — это умершие люди, и может статься, что в лесу среди деревьев присутствует какой-то очень дальний родственник, живший еще во времена Ивана Грозного. Климов поверил. И верил по сегодняшний день. То есть он, конечно, знал, что это не так. Но ведь никто не доказал обратного. Находясь в лесу, Климов чувствовал себя спокойно и умиротворенно, как будто приехал домой на студенческие каникулы. Лес мирил его с прошлым и настоящим. В лесу он не испытывал той сиротливой заброшенности, какую он ощущал, скажем, в вагоне метро. Наибольшее одиночество приходило к нему в скоплении людей, потому что этим людям не было до него никакого дела. У них была своя жизнь, а у него своя.
Возле высокой сосны дорога разветвлялась на три рукава. Климов остановился, как русский богатырь, раздумывая, какую из трех дорог ему выбрать, и в это время из-за деревьев вышла кошка. Она была такая тощая и злая, что просто потеряла кошачий вид. За лесом стоял дачный поселок. Может быть, эта кошка всю зиму просидела в пустой даче, ожидая хозяев, а теперь обиделась и отчаялась и вышла на дорогу, прихватив все свое отчаяние и возмущение. Кошка подняла на Климова огромные глаза, еле умещающиеся на треугольнике морды, и принялась орать. Не мяукать, а именно орать, делая короткие передышки, чтобы набрать воздух и орать дальше. Глаза у нее были желтые, цвета древесных опилок, с продолговатыми прорезями зрачков.
— Чего это она? — удивленно спросил Климов у проходящей мимо бабы.
— Жрать хочет, — спокойно пояснила баба, не останавливаясь.
— Что же мне с тобой делать?.. — вслух подумал Климов и вслух же решил: — Ну ладно. Пошли.
Климов повернулся и зашагал обратно, в сторону санатория. Кошка замолчала и двинулась следом. Не возле ноги, как собака, а следом. Она не собиралась заискивать и шла там, где ей было удобнее.
Навстречу им вырулила машина с ручным управлением. В ней сидели инвалид с товарищем. Похоже, они выехали на воскресную прогулку. У них были лица людей, настроенных на удовольствие. Климов сошел с дороги, пропуская машину, и тут же провалился по колено. Кошка тоже сошла с дороги, легко ступила на наст. Она была такая тощая, что практически ничего не весила.
Машина проехала мимо, фыркнув фиолетовым облаком, и в чистом воздухе сразу запахло городом.
Подошли к санаторию. Возле корпуса Климов обернулся к кошке и сказал:
— Подожди, я сейчас.
Кошка села и стала ждать.
Климов вошел в столовую и разыскал официантку Лиду.
— У вас нет объедков? — спросил он, обаятельно улыбаясь.
— Кому? — не поняла Лида.
— Там кошка, голодная как собака… — Климов достал из кармана рубль и переместил его в карман Лидиного белого фартука.
— Ой, да ну что вы. Зачем? — мило возмутилась Лида, но настроение у нее не ухудшилось.
Она качнула головой, как бы осуждая Климова за мелочность, и скрылась в недрах своего хозяйства. Через минуту вернулась и принесла небольшую кастрюлю с объедками. В кастрюле были каша, капуста, надкушенные пончики и даже несколько целых сосисок. Значит, кто-то умел себя сдерживать, хотя и платил за путевку полную стоимость. Без скидки.
Климов вернулся к кошке, поставил перед ней кастрюлю, волнуясь и одновременно ликуя от предстоящей кошкиной радости. Но кошка никакой радости не обнаружила. Она деловито опустила морду в кастрюлю и не подняла ее до тех пор, пока все не съела и не вылизала кастрюлю до стерильной чистоты. Живот у нее постепенно набухал, как у комара, севшего на руку и пьющего кровь. Наконец кошка извлекла морду из кастрюли и посмотрела на Климова. Зрачки ее из продолговатых стали круглыми.
— Еще? — спросил Климов.
Кошка промолчала. Продолжала глядеть.
Климов снова пошел к Лиде, и она снабдила объедками. На этот раз, Климов заметил, в кастрюле была преимущественно каша. Кошка тоже обратила внимание на это обстоятельство, но все равно принялась есть — наверное, впрок. Она была не уверена в завтрашнем дне и даже в сегодняшнем вечере.
Из корпуса вышла старушка, соседка Климова. На ней была черная широкая шуба с квадратными плечами, похожая на кавказскую бурку.
— Вторую кастрюлю ест, — насмешливо восхитился Климов.
— Она же лопнет… — старушка удивленно раскрыла свои полудетские глаза. — Разве можно, так перегружать голодный желудок?
Климов отобрал у кошки котелок и отнес его на кухню. Когда он вернулся, то увидел возле корпуса сестру-хозяйку Елену Дмитриевну. На ней был ватник, надетый поверх белого халата. В руках она держала стопку махровых полотенец, от этого ее спина была выпрямлена, а гордая осанка сообщала гордость всему ее существу. Как правило, люди, занимающие низкую ступеньку на престижной лестнице, любят показывать свою власть — это их способ самоутверждения. И Климов, публикующий научные статьи в научных журналах, был для сестры-хозяйки самый заурядный отдыхающий, даже хуже, чем заурядный, потому что он нарушил правила внутреннего распорядка.
— Чья кошка? — строго спросила Елена Дмитриевна.
— Ничья.
— А как она сюда попала?
— Я принес, — сознался Климов и почему-то заробел.
— Значит, ваша?
— Ну, моя…
— Не вздумайте оставлять ее здесь. Ее собаки разорвут.
Климов вспомнил, что при санатории действительно пасутся две дворняги, одна — без хвоста, и обе без гордости. Собаки-попрошайки. Каждый раз после обеда отдыхающие выносили им куски и кусочки, и собаки преданно смотрели людям в руки и глаза. Конкуренцию кошки они вряд ли потерпят.
— И не вздумайте брать ее себе в номер, — предупредила сестра-хозяйка. — У нас в помещении животные запрещены.
Сестра-хозяйка повернулась и пошла, выпрямив, даже выгнув спину. Климов вспомнил почему-то, что летом она делает себе салат из трав, которые растут под ногами: подорожник, крапива, стебли одуванчиков, корни лопуха. Эти травы знают животные, а люди их не едят. Люди едят только то, что сеют. И это большое заблуждение. В беспризорных травках есть жизненная сила, которая дает уверенность плоти, а плоть сообщает свою уверенность духу, ибо, как известно, в здоровом теле — здоровый дух.
Климов вздохнул, поднял кошку с земли, посадил ее на плечо и пошел обратно, на развилку трех дорог. На развилке он снял кошку с плеча, поставил ее на дорогу и пошел в глубину леса. Кошка зашагала следом. Климов обернулся и сказал:
— Не ходи за мной. Ты же все слышала.
Он ускорил шаг, но кошка тоже ускорила шаг.
— А ну иди отсюда! — Климов сделал свирепое лицо и затопал ногами, как бы побежал на кошку, хотя оставался на месте.
Климов прекратил бег на месте, повернулся и пошел.
Кошка подумала и тоже пошла в глубину леса, за Климовым, соблюдая, однако, дистанцию.
Климов оглянулся и заключил:
— Ни стыда, ни совести… А еще кошка.
Отсутствие совести у одного рождает бессовестность у другого. Климов пошарил глазами вокруг себя, поднял с земли небольшой черный сук и метнул в кошку. Кошка отскочила, давая дорогу летящему предмету. Посмотрела на сук, потом на Климова, и в ее глазах легко было прочитать: «Какой же ты подлец!»
— И очень хорошо, — сказал Климов и пошел дальше.
В глубине леса широким, размашистым шагом бежали два лыжника, один в ярко-голубом, другой в ярко-оранжевом. Климов пригляделся. Это были Олег и Лена. Лена остановилась, стала ждать Олега, изогнув стан, опершись на палки. Ей, наверное, было радостно смотреть на него — приближающегося, огромного, оранжевого, как факел.
А ему нравилось приближаться к ней, небесно-голубой на фоне заснеженного леса. Они улыбались друг другу, и морозное облачко витало вокруг их губ.
Климов вспомнил свои лыжные прогулки. Обычно он одевался на лыжи, как на субботник, напяливая на себя самое распоследнее рванье, и в результате походил на пленного немца. Казалось бы: ну и что особенного? Не все ли равно, в чем кататься? Но сейчас почудилось: было упущено в жизни что-то, связанное с достоинством.
Климов обернулся. Кошки не было.
Дорога переходила на лыжню. Идти по лыжне было неудобно, а возвращаться не хотелось. Не хотелось встречаться с кошкой. Все-таки их отношения были подпорчены. Климов вздохнул и побрел как попало, время от времени глубоко проваливаясь в снег, медленно вытаскивая ноги.
Неожиданно он выбрался к реке. Река была под снегом. В двух местах дымились две полыньи. Через реку по протоптанной тропинке шли два мальчика с портфелями, — наверное, со школы, и наверное, эта дорога была короче. Климов стоял и смотрел, как движутся две фигурки, черные на белом, как в немом кино. Снег сверкал под солнцем. Мальчики шли навстречу своей жизни, не обычной, может быть, судьбе, и не тяготились повседневностью.
«Надо бы позвонить кому-нибудь, — подумал Климов. — Пусть приедут». А потом подумал: «Приедут из города и привезут с собой часть этого города, от которого я бежал…»
Те двое, как всегда, опаздывали, а деликатная старушка сидела на месте.
Климов успел проголодаться и с удовольствием принялся за холодную закуску.
— А где ваша кошка? — спросила старушка.
— Я ее обратно отнес, — ответил Климов, насаживая на вилку кусочек сардины с нежными оплывшими краями.
— Куда? — не поняла старушка.
— На дорогу.
— Вы бросили ее на дороге? — удивилась старушка.
— А куда я ее дену? — в свою очередь, удивился Климов.
— Что значит «дену»? Вы говорите о живом существе, как о вещи…
Климов перестал есть.
— Я не понимаю, что вас не устраивает? То, что я накормил голодную кошку?
— Если вы начали принимать участие в другой судьбе, то вы должны участвовать до конца. Или не участвовать совсем.
— Да. Но это не имеет отношения к кошкам.
— Вы не правы. Кошка — очень личностный зверь. Вы даже не представляете себе, что такое кошка. Она связана с Луной. Как море.
— Откуда вы знаете?
— Знаю. Я сама при первом рождении была кошка, — старушка улыбнулась, как бы вышучивая свою фразу.
«Сумасшедшая», — подумал Климов.
Замолчали.
Мысленно перевернули страницу беседы.
Подошла официантка Лида и поставила перед Климовым тарелку с борщом.
Климов понял, что ему не хочется сидеть со старушкой, мысленно листать страницы бесед. Он с сожалением посмотрел на круг сметаны в золотисто-рубиновом борще и поднялся из-за стола.
— А второе? — удивилась Лида.
— Разгрузка, — лаконично ответил Климов и пошел в свою комнату.
В комнате он сел в кресло и приказал себе: не додумывать. Когда его что-то тревожило и он не знал выхода, он запрещал себе додумывать ситуацию до конца.
Климов посидел в кресле, и ему пришло в голову разрешить себе послеобеденный сон. Он не обедал, а значит, имеет право не двигаться, а лечь и поспать в течение сорока пяти минут.
Климов разделся и лег в постель, чувствуя почти счастье от белой крахмальной наволочки, от ощущения комфорта и покоя. Он взял с тумбочки книгу, открыл ее и пошел в мир, который предлагал ему автор книги. Он потолкался в этом мире, как посторонний человек, которого никто не интересует, и закрыл глаза. А когда открыл их — было три часа ночи. Климов спал не сорок пять минут, как собирался, а десять часов, свою ночную норму. Может быть, организм устал и предложил свою дозу отдыха.
А может быть, что-то на секундочку заклинило, перепутались связи и рефлексы.
За окном было черно. Хотелось есть.
Климов стал думать, чем бы заняться: читать не хотелось, спать тоже не хотелось, он уже выспался. Просто лежать и смотреть в потолок было неинтересно. Он встал, оделся и вышел на улицу.
Ночью подморозило. Снег звонко скрипел под ногами.
Климов пошел своей прежней дорогой в лес. Луна стронулась с места и поплыла следом за Климовым, сопровождая его. Деревья стояли как близкие люди, и было совсем не страшно, а, наоборот, хорошо идти одному и вести за собой Луну, как на поводке. От Луны шло свечение в небе и на земле. Климов вдруг понял, что когда-то уже видел это. Но когда? Где?
…Это было двадцать два года назад. Он учился тогда в десятом классе, и они справляли Новый год у Леночки.
Чудаковой на даче. И именно в это время, в три часа, выскочили на улицу. Было точно такое же небо и деревья, отчетливые в лунном свете. И было еще что-то, заставляющее его дрожать. Не мороз. И не Ленка Чудакова. И не дешевый портвейн, от которого темнели зубы. Это был напор счастья — тугой, как напор воды в гибком шланге, заставлявший его трепетать. Это была уверенность в близкой и полной реализации своей личности, своей любви. Он стоял на крыльце и придерживал себя за локти, чтобы не Дрожать от счастья. Это было двадцать два года назад… А потом? Потом он был ярко счастлив и с такой же силой несчастлив. Но об этом лучше не помнить. Не додумывать ситуацию до конца… А собственно, почему не додумывать? Может быть, как раз взять и додумать до самого конца. И все исправить и выверить по законам его, климовской, совести… Может быть, за этим он и вышел ночью на улицу впервые за двадцать два года…
Климов остановился и вдруг заметил, что стоит на перекрестке трех дорог. Он стал смотреть по сторонам, ощупывая глазами каждый метр светлой от снега земли. Сердце его сильно стучало.
Кошка сидела под деревом, ждала его и не шевелилась. То ли уснула, то ли приготовилась ждать долго и задумалась о своем.
Климову стало жарко от прилива горячей благодарности. Значит, кошка верно оценила его душевные ресурсы. Значит, это действительно личностный зверь: ведь чем благороднее личность, тем больше добра предполагает она в других. Благородство одного рождает благородство в партнере. Климов устремился к дереву, проваливаясь почти до подмышек. И вдруг стал, будто его толкнули в грудь.
Это была не кошка. Это был сук — тот самый, которым он в нее бросил.
Климов стоял и слушал в себе опустошение. В этом опустошении гулко и трудно, будто вхолостую, билось сердце. Луна остановилась над Климовым и походила не на светящийся череп, как он где-то прочитал, а на планету, если на нее смотреть с большого расстояния. То есть Луна походила на себя самое. И Земля, наверное, выглядит так же, если на нее смотреть с Луны. Только Луна — желтая А Земля — голубая.
ЛЮБОВЬ И ПУТЕШЕСТВИЯ
Когда Прокушев появился утром в таксомоторном парке, к нему подошел председатель месткома Проценко и сказал, что есть туристические путевки во Францию. На десять дней.
— А сколько стоит? — поинтересовался Прокушев.
— Семьсот рублей, — сказал Проценко.
— Ого! — поразился Прокушев. — Семьсот рублей за десять дней. Я за эти деньги три месяца должен вкалывать, каждый день по семь часов.
— Ну не бери, — разрешил Проценко. — Тебя же не заставляют.
Прошла неделя. Прокушев работал то в первую смену, то во вторую. Но и в первую смену, и во вторую, а иногда и ночью он не переставал думать о туристической путевке. Конечно, думал он, десять дней в девять раз меньше, чем три месяца. Но зато ведь эти десять дней — не где-нибудь, а во Франции, где прямо по улицам ходят парижанки, и даже маленькие дети и те говорят по-французски. А три месяца, девяносто дней, так же, как и все остальные дни, — это такси со счетчиком и жена Люська, которая после родов растолстела на тридцать килограмм и в ее лице появилось что-то сонное. И сколько ей ни приноси — все мало и все кажется, что Прокушев деньги зажимает, поскольку чаевые — доход неконтролируемый.
А для чего человек живет? И вообще — человек он или свинья, которая только и делает, что глядит в землю, ищет желуди. А потом постареет, шея станет тяжелой, уже не поднять головы, чтобы поглядеть в небо.
Прокушев высадил очередного пассажира, развернул машину и вернулся в таксомоторный парк. Поднялся на второй этаж, вошел в кабинет к Проценко и сказал:
— Давай путевку. Все же это Париж.
— А ты в Болгарии был? — спросил Проценко.
— Не был.
— А я был. Там вместо «да» говорят «нет». Вот так: «нет», — Проценко кивнул. — А так: «да», — Проценко отрицательно потряс головой.
— А я решил съездить во Францию, поделился Прокушев. — Черт с ними, с деньгами. Не в деньгах счастье…
— Спохватился, — без издевки, а скорее с симпатией заметил Проценко. — Ее уж взяли давно, твою Францию.
— Как? — не понял Прокушев.
— Всего ж две путевки было.
— А кто взял? — осевшим голосом спросил Прокушев. Он думал, что, может, еще не все потеряно и можно что-то переменить: уговорить, взяв за пуговицу и глядя в глаза.
— Ну какая разница, — не ответил Проценко, пожалев чью-то пуговицу и глаза. — Взяли, да и все.
Нос у Проценко был короткий, расстояние от носа до губы — долгое и разделено бороздкой, как у зайца. Прокушев почувствовал, что ненавидит эту бороздку. Он быстро вышел из кабинета, стал спускаться по лестнице и понял, что его раздражает эта лестница с крашеными перилами.
А дома — дом, вместе с Люськой и в какой-то степени, гораздо меньшей, но все же — дочкой Настькой. Настька чувствовала раздражение отца и, вернувшись из школы, обедала не на кухне, а у себя в комнатке. И сидела тихо как мышь. Люська тихо вздыхала из глубины души, жалея пропащую свою жизнь. Но тихо у нее не получалось, и она вздыхала гулко, как корова в стойле.
И это вместо Парижа.
Был вторник. Четный день. Прокушев подъехал к мойке, чтобы вымыть машину, и увидел, как новенькая мойщица Райка ругается со своей непосредственной начальницей. Райка неистовствовала за стеклом. Слов не было слышно, а только видно, как Райка, в коротком платье, с волосами, убранными под ленточку, потрясает руками то вверх, то в стороны, то вместе, то поврозь. Прокушев почему-то впервые в жизни подумал о том, что человек — часть природы и Райкин гнев похож на весеннюю грозу, когда яростный дождь лупит по молодым листьям. В детстве Прокушев всегда выбегал под такую грозу, подставлял лицо дождю и жмурился. Когда это было… Если бы сейчас Прокушев выбежал под грозу, сняв ботинки, все подумали бы, что он сумасшедший, и из сострадания вынесли бы зонт.
Райка тем временем доругалась с начальницей, даже не доругалась, а прервалась на кульминации, и выскочила из мойки с лицом нежно пламенеющим, как тюльпан.
— Рая, — остановил ее Прокушев, — пойдем сегодня в кино…
— Так ты ж женатый, — удивилась Рая, наивно полагая, что женатые люди ходят в кино только с женами или не ходят вообще. Сидят дома.
— Щас женатый, щас холостой… — неопределенно пообещал Прокушев.
— Ну вот, будешь холостой, тогда и приходи, — сказала Райка, глядя на него промытыми синими глазами.
— А пойдешь? — серьезно спросил Прокушев.
— Пойду, — серьезно ответила Райка и побежала по своим делам, забыв о недавней ссоре. Потом обернулась и махнула Прокушеву куцей ладошкой.
«Еще чего… — подумал Прокушев. — Вас много. Женись на всех». Жена Люська, хоть и толстая, однако человек верный. Проверенный. Ей и с места-то лень подняться… А Райка бегает, руками машет… Иметь за спиной такую Райку — все равно что иметь шпиона в собственном генеральном штабе. Перебежит при удобном случае, как Курбский от Ивана Грозного к полякам. К тому же Прокушев — человек ревнивый до безобразия. Если что — он ее или выгонит, или убьет и сядет в тюрьму. Второе даже вероятнее. А тюрьма — это не та перспектива, к которой человек должен сознательно стремиться.
День выдался солнечный. Прокушев включил в машине приемник, станцию «Маяк». Оттуда доносилась музыка — то нежная, то веселая. Машина была полна музыкой и как бы парила в веселье и нежности. И пассажиры рядом с Прокушевым переставали торопиться, а как бы выпадали из времени и говорили почему-то об одном и том же: о странностях любви.
Прокушев вдруг понял, что влюбился в молодую мойщицу Раису Никаноровну, и понял, что состояние влюбленности — это норма. А жить без любви это болезнь, которую нельзя запускать ни в коем случае, иначе душа умрет. Душа погибнет без любви, как мозг без кислорода. Конечно, думал Прокушев, Люська человек верный, крепкий. Да ведь как говорит теща: «Тюрьма крепка, да черт ей рад»… А с Райкой может быть счастье — такое густое, что если пожиже развести, на три жизни хватит. И еще останется.
Целую неделю Прокушев размышлял то так, то эдак, взвешивая все «за» и «против». С одной стороны, жалко Настьку, хоть и неряха, руки об платье вытирает. А с другой стороны: через десять лет Настька вырастет, влюбится и уйдет, и не обернется. Будет звонить по телефону, поздравлять с днем рождения или с днем Советской Армии… И ради этого отказываться от личного счастья…
Через неделю Прокушев понял, что учесть и взвесить невозможно, потому что каждое обстоятельство имеет два прямо противоположных аспекта. Надо совершить решительный поступок, а потом уже взвешивать внутри определенно создавшейся ситуации.
Прокушев надел выходной бельгийский костюм, подъехал к мойке и попросил вызвать Раису Никаноровну.
— А она уволилась, — сказала начальница, та самая, с которой она ругалась.
— Почему? — не понял Прокушев.
— Замуж вышла. Ей муж не разрешил работать в таксопарке.
— Почему? — растерянно спросил Прокушев осевшим голосом.
— Потому что шофера — мужчины, — сказала начальница и ушла.
После этого случая Прокушев в течение почти года не брал чаевые. Не из принципа и не из соображений высокой сознательности, а из равнодушия. Ему стало все — все равно. И обо всем он думал: «А какая разница?..»
Люська по собственной инициативе стала покупать ему пол-литра. Он выпивал, и равнодушие оседало из груди в живот, из живота в пятки, и тогда весь Прокушев становился — одно сплошное равнодушие. Он даже перестал раздеваться на ночь и спал в том же, в чем ходил весь день.
Люська вызвала из Ростова свою мамашу, чтобы жилось не так сиротливо. Прокушев прежде не переносил тещу, она везде оставляла волосы — в расческе, в борще.
Но теперь ему было все равно. Равнодушие, как паутина, налипло на стены, свисало с потолка, и надо было разводить его руками, чтобы как-то продвигаться по квартире сквозь паутину равнодушия.
В середине марта все растаяло, а потом подморозило и образовался гололед. Машины неуправляемо крутились вокруг своей оси, и в парк каждый день приходили битые такси.
Прокушев возвращался из Домодедова и шел с нормальной для шоссе скоростью — восемьдесят километров в час, как вдруг посреди дороги возникла тощая старуха в черном — вся черная и скукоженная, как обгорелая спичка. Она шла, задумавшись, будто брела по лесной лужайке и вспоминала что-то из своей молодости. Прокушев понял, что затормозить он не успевает и у него, как всегда, два варианта: один — прямо по старушке, другой — круто вправо. Прокушев вывернул руль вправо, под высокие колеса рейсового автобуса «Интурист». У «Интуриста» не было ни одного варианта и времени на обдумывание вариантов, и он ударил прямо в «Волгу» Прокушева салатного цвета с шашечками на боку. Прокушев упал грудью на руль. А старушка, ничего не заметив, перешла шоссе и двинулась дальше, сохраняя философскую рассеянность. Прокушев успел подумать, что из-за какой-то старухи, которую на том свете обыскались с фонарями, он так серьезно разбил государственную машину и собственную грудь. И возненавидел старуху до того, что пересекло дыхание. Он потянул в себя воздух, но воздух не шел. Прокушев снова попытался вдохнуть, но у него ничего не получалось, будто нос и рот плотно зажали ладонью. Он полетел не то вверх, не то вниз, а где-то в стороне осталась его жизнь с верной толстой Люськой, любимой неряхой Настькой, весенними грозами, иными городами…
На гражданскую панихиду собрался весь таксомоторный парк. Слово взяли Проценко и еще четыре человека. Все говорили, что Прокушев был глубоко порядочным человеком и умер как герой.
ЗИГЗАГ
Младший научный сотрудник Ирина Дубровская вернулась домой со свидания и, не раздеваясь, как была в шубе и сапогах, Прошла в комнату, остановилась возле окна и стала плакать.
На лестнице за дверью шел нескончаемый ремонт. Домоуправление решило навести порядок: побелить и покрасить. Лестничные марши были густо засыпаны белилами, заляпаны зеленой краской, и казалось — так будет вечно и уже никогда не будет по-другому.
В доме напротив светились редкие окна — всего четыре окна на весь дом. Люди спали в это время суток, а Ирина стояла плакала в обнимку со своим несчастьем. И некому было подойти, оттолкнуть это несчастье, а самому стать на его место. Не было такого человека. Не было и, как казалось, никогда не будет, и не надо. И вообще ничего не надо, потому что ее жизнь — это сплошной нескончаемый ремонт, где одно ломается, другое строится, а потом после всего выясняется: то, что сломано, не надо было ломать. А то, что выстроено, не надо было строить.
Ирина увидела себя как бы со стороны — одинокую и плачущую, и ей стало жаль себя вдвойне: изнутри и со стороны. Она зарыдала в меховой рукав, чтобы не разбудить соседей за стеной, и в это время раздался телефонный звонок. Ирина сняла трубку и задержала дыхание.
— Я слушаю вас…
— Это Игорь Николаевич? — спросил далекий мужской голос.
— Вы ошиблись.
Ирина бросила трубку и собралась дальше праздновать свое несчастье, но телефон зазвонил опять.
— Это Игорь Николаевич? — пять спросил мужской голос.
— Ну неужели непонятно, что я не Игорь Николаевич? — раздраженно спросила Ирина. — У меня что, голос как у Игоря Николаевича?
— А что вы сердитесь? — удивился незнакомец.
— А что вы все время звоните?
— Я вас разбудил?
— Нет. Я не сплю.
— Вы простужены?
— С чего вы взяли?
— У вас такой голос, будто у вас насморк.
— Нет у меня насморка.
— А почему у вас такой голос?
— Я плачу.
— А хотите, я сейчас к вам приеду?
— Хочу, — сказала Ирина. — А вы кто?
— Вы меня не знаете, и мое имя вам ничего не скажет.
Ваш адрес…
— Фестивальная улица, дом семь дробь девять, квартира одиннадцать.
— Легко запомнить. Нечетные числа.
— А вы где? — спросила Ирина.
— Сейчас стою на улице Горького, а по ней идут танки.
И в каждом танке сидит танкист в шлеме. Слышите?
Ирина прислушалась — в отдаленье действительно грохотало, будто шли большие маневры. Москва готовилась к параду.
Он появился через двадцать минут. Ирина посмотрела на него и обрадовалась, что он именно такой, а не другой.
Другой, даже более красивый, понравился бы ей меньше.
У него были очки, увеличивающие глаза. Эти преувеличенные глаза делали его лицо прекрасно-странным. Он посмотрел на нее, сидящую в пальто, как на вокзале.
И сделал заключение:
— Вам не надо здесь оставаться. Вам надо переменить обстановку. Пойдемте со мной.
Ирина встала и пошла за ним. Куда? Зачем?
На улице он остановил такси и привез ее в аэропорт.
В аэропорту он купил билеты, потом завел ее в самолет и вывел из самолета в городе Риге.
Было четыре часа утра, и они поехали в гостиницу.
Оставшись в номере, Ирина подошла к окну. За окном занимался серый рассвет, ощущалось присутствие моря.
А может быть, ничего и не ощущалось, просто Ирина знала, что море близко и это должно как-то проявляться.
И климат должен быть континентальный. И серый рассвет — тоже умеренно континентальный.
Ирина стояла и ждала. Его неожиданный звонок в ночи и это неожиданное путешествие она восприняла как талантливое начало мужского интереса. А там, где есть начало, должно быть продолжение, и если следовать по данной логической схеме, то через несколько минут Он должен постучать в ее дверь, осторожно и вкрадчиво. Но то ли логическая схема была неверна, то ли не было мужского интереса — в дверь никто не стучал. Ирина подождала еще немного, не понимая, как к этому отнестись. Потом решила никак не относиться, не заниматься самоанализом, свойственным русскому интеллигенту, а просто разделась и легла спать.
Трамвай лязгал так, будто били в пожарный колокол.
Но Ирина спала крепко и счастливо и улыбалась во сне.
Утром Он позвонил ей по телефону и предложил позавтракать в буфете. Они ели пирожки с копченостями, взбитые сливки и удивлялись: почему эти блюда делают только в Прибалтике? До каждого блюда, как до каждого открытия, трудно догадаться, дойти своим умом. Но если кто-то уже догадался до пирожков с копченостями, то почему не подхватить это начинание. Однако взбитые сливки только в Прибалтике. Лобио — на Кавказе. Спагетти только в Италии. Луковый суп — только во Франции.
А борщ — только в России.
После завтрака они сели на электричку и поехали в Дзинтари. На Рижское взморье.
Сначала они пошли в «детский городок» и стали предаваться детским развлечениям. Качаться на качелях.
Съезжать с деревянной горки на напряженных ногах. Это было весело и страшно, и она визжала от веселья и от страха. Потом стали подтягиваться на брусьях. Ирина не могла преодолеть собственной тяжести, висела на руках, как куль с мукой. Он пытался приподнять ее, обхватив за колени, но она только хохотала навзрыд и в конце концов изнемогла от смеха.
Отправились гулять по побережью. Море не замерзло.
На берег набегали серые волны с белыми барашками. Воздух был пронизан йодом. Возле самой воды песок обнажился, и маленькие круглые розовые раковины лежали целыми отмелями. Хотелось наступить на них ногой, чтобы хрустнули. И она действительно наступила. И они действительно хрустнули. И вдруг показалось, что так когда-то уже было в ее жизни. Но когда? Где? Может быть, в самом раннем детстве? А может быть, еще раньше, до детства. Ее дальний предок в виде звероящера вышел из моря и увидел отмели из раковин. Он увидел, а она узнала…
Сосны на берегу стояли с красными стволами, искореженными ветром. Рисунок хвои на фоне сероватого неба напоминал японские открытки.
Днем поехали в Домский собор. Слушали «Реквием» Моцарта. В первой части Ирина отвлекалась, смотрела по сторонам: на Стены Домского собора, на хористов, которые казались ей ровесниками собора, каждому лет по семьсот, и даже молодые, стоящие в сопрано, выглядели так, будто их вытащили из сундука с нафталином. Ирина покосилась на Него, ища в нем признаки заинтересованности — во взгляде, в легком, нечаянном прикосновении. Но ничего такого не было: ни взгляда, ни прикосновения, ни единого признака. Он сидел, откинувшись в деревянном кресле, слушал музыку, и его лицо было обращено куда-то в свое прошлое. Он был далек, непостижим. Ничему и никому не принадлежал.
Ирина слегка удивилась и слегка обиделась. Но вдруг забыла и удивление и обиду. Хор запел «Лакримоза». И это уже не шестьдесят разных людей пели по нотам. Это тосковал Моцарт. Его «божественное Я». Душа взметнулась и задохнулась. Ирина заплакала. Слезы шли по щекам, и вместе с ними как будто уходила боль из сердца. Поэтому слезы становились соленые, а сердце легким.
Вечером этого же дня они вернулись в Москву.
Он довел ее до дверей и снял шапку.
— Вам лучше? — спросил Он.
— Конечно, — сказала Ирина. — Раз существует море, Моцарт и вы, значит, жить не только нужно. Но и хорошо.
Он поцеловал ей руку и пошел вниз по лестнице.
Ирина стояла и смотрела, как на белых ступеньках, засыпанных известкой, остаются его следы, похожие на гигантские бобы.
Он доехал на метро до станции «Юго-Западная». Потом на автобусе до остановки «44 квартал». Потом на лифте до своей двери. Отворил дверь своим ключом.
В прихожей стояла его жена с годовалой дочкой на руках. И дочка и жена были одинаково круглолицы, одинаково нечесаны, с вихрами во все стороны, и походили на обаятельных дикарей.
— Опять в зигзаг ходил? — спросила жена и устремила на него свои глазки, маленькие и круглые, похожие на шляпки от гвоздей.
Он не ответил. Раздевался молча.
Под «опять» жена подразумевала его предыдущий бросок в Сибирь, на Бийский витаминный завод. Кому-то срочно понадобилось облепиховое масло, и Он, естественно, выступил в роли волшебника.
— Тебе нравится поражать, — сказала жена. — Показушник несчастный. А я тут одна с ребенком… Кручусь как собака на перевозе.
Он посмотрел на жену, пытаясь представить, как ведет себя собака на перевозе, и вообще: что такое перевоз. Наверное, это большая лодка или баржа, на которой люди переправляются на другой берег. А собака не знает — возьмут ее с собой или нет, поэтому бегает и лает. Боится остаться без хозяина.
— Ты не права, — мягко сказал Он. — Ты моя собака. А я твой хозяин. Ты это знаешь.
— Все равно, — сказала жена. — Я устала. Ты хочешь сделать счастливым все человечество, а для меня ты не делаешь ничего. Для меня тебе лень. И скучно.
— А что ты хочешь, чтобы я сделал?
— Хотя бы вынеси ведро. У меня уже мусор не помещается. Я его четыре раза ногой утрамбовывала.
— Но разве ты не можешь сама вынести ведро? — удивился Он. — Ты же видишь, я устал.
Он сел в кресло, снял очки и закрыл глаза.
Жена посмотрела на него с сочувствием.
— Я ничего не имею против твоих чудес, — сказала она. — Пусть люди с твоей помощью будут здоровы и счастливы. Но почему за мой счет?
Он открыл дальнозоркие глаза.
— А за чей счет делаются чудеса в сказках?
Жена подумала.
— За счет фей, — вспомнила она.
— Ну вот. Значит, ты — моя фея.
Жена хотела что-то ответить, но пока собиралась с мыслями, он заснул. Он действительно устал.
Фея уложила дочку. Потом уложила мужа. Потом вынесла ведро. Потом вымыла посуду. Потом сварила макароны, чтобы утром их можно было быстро разогреть.
Младший научный сотрудник Ирина Дубровская проснулась в понедельник, в половине восьмого утра, и, глядя в потолок, стала соображать: было «вчера» в ее жизни или не было? С одной стороны, она помнила так явственно и вкус взбитых сливок, и рисунок еловой ветки на сероватом небе, что этого не могло не быть. Это, конечно же, было. А с другой стороны, — никаких реальных следов, даже самолетной бирки на чемодане. И вдруг она вспомнила следы на лестнице.
Ирина вскочила с постели, побежала в прихожую, распахнула дверь на лестницу и… Так бывает только в детстве, когда прибежишь домой из школы, войдешь в комнату — а в углу елка. Или бредешь по лесу по утоптанной тропинке, и вдруг — белый гриб.
Никаких следов не было. Ни следов. Ни известки. Ни ремонта. Ремонт окончился, и рано утром тетя Маша чисто вымыла лестницу. Шашечки на полу были ярко-рыжие и по цвету совпадали с плинтусами. Плинтуса — рыжие, стены нежно-зеленые, потолки — голубовато-белые.
Лестница была праздничная, как елка, неожиданная, как белый гриб. И казалось: так будет всегда и никогда не будет по-другому.
НАХАЛ
До Нового года оставалось семь минут. Надо было успеть проводить старый.
Все подняли рюмки, и в этот момент раздался звонок в дверь.
— Это Эдик и Рудик, — сообщил гостям хозяин дома Алик и посмотрел на рюмку, как бы решая для себя проблему очередности: сначала выпить, потом встретить гостей либо сначала пустить их в дом, а уж потом сесть и спокойно выпить.
Гости выжидающе смотрели на хозяина дома Алика, готовые принять любую предложенную им программу.
— Одну секундочку… — извинился Алик.
Он решил проблему очередности в пользу гостей и помчался в прихожую.
Скоро он вернулся с Эдиком, но без Рудика.
Алик и Эдик стояли в дверях растерянные и смотрели на собравшихся с таким видом, будто они перепутали квартиру и видят всех в первый раз.
— Рудик под машину попал… — сказал Алик.
Все шумно вздохнули со звуком «а» и остановили дыхание. Лица у всех тоже остановились, глаза чуть вытаращились, рот чуть приоткрылся. Так продолжалось минуту или две. А может, пять.
Первым очнулся малознакомый гость.
— А кто это — Рудик? — шепотом спросил он у хозяйки дома, поскольку она сидела рядом.
— Это знакомый Эдика, — шепотом пояснила хозяйка.
— Эдик — школьный товарищ Алика, а Алик — мой муж.
Малознакомый гость мелко покивал головой, как бы выражая, что он все понял и теперь может отдаться скорби более полно и осмысленно.
Пауза была расколота, посыпались вопросы:
— Насмерть?
— Не совсем.
— Что значит — не совсем: жив или мертв?
— Полуживой.
— Полуживой или полумертвый?
— Разве это не одно и то же?
— Полуживой — это оттуда сюда, а полумертвый — отсюда туда…
— А ты его когда видел?
— Я его не видел, — сказал Эдик.
— А откуда же ты знаешь, что он попал под машину?
— Мне Игнатьевы позвонили.
— А где он сейчас?
— Кто?
— Рудик, кто же еще…
— В Склифосовского, где же ему еще быть? — удивился Эдик.
— Мы должны туда поехать, — сказала хозяйка дома и первая встала из-за стола.
Гости задвигали стульями и тоже поднялись из-за стола.
Последовала минута молчания.
— И я тоже должен ехать в Склифосовского? — спросил малознакомый гость.
Он обратился в никуда, и ему не ответили. Никто точно не знал, что он должен, а что — нет. Каждый мог отвечать только за себя.
— Надо вызвать машину, — предложила красивая подруга хозяйки.
— Зачем? — с осуждением спросила некрасивая подруга, так как любая конкретность в этой ситуации выглядела неуместной.
— Ну не пешком же мы пойдем в Склифосовского?
— С Новым годом! — поздравила с телеэкрана нарядная дикторша.
Гости новогоднего «Огонька» сдвинули разом тяжелые фужеры с шампанским. Раздался нежный хрустальный звон, записанный, видимо, отдельно, потому что шампанское съедает звук и наполненные фужеры звучат глухо и коротко.
— А между прочим, с Новым годом! — как бы извиняясь, сказал пятидесятилетний легкомысленный Шурка Петров, всеобщий любимец. Он был в полтора раза старше остальных, но не замечал этого. А может, не знал, и ему не сказали.
— С Новым годом, — согласились остальные и, продолжая стоять, открыли шампанское.
Пробка не взлетела в потолок, как бы понимая неуместность высоких траекторий, а отделилась скромно с сухим щелчком.
Все не торопясь выпили шампанское и вернули фужеры на скатерть.
На скатерти был расставлен старинный сервиз, на котором синим по белому были изображены картинки из прежней жизни: женщины — в кринолинах, мужчины — в париках с косичкой.
В центре стояла ваза с салатом. Если внимательно вглядеться, то можно разобрать, из чего салат составлен: картошка, морковка, зеленый горошек, крутое яйцо, отварное мясо, свежий огурец, соленый огурец, грецкий орех, яблоки, зеленая петрушка, и все это вяло утопало в майонезе.
Рядом на блюде лежала бледная осетрина с желтыми нежными прожилками и даже на вид была пресной.
Запеченная баранья нога выглядела красновато-коричневой. Гусь — оранжево-желтым. Белые грибы были маленькие, замаринованные вместе с ножками.
— Поехали! — напомнила хозяйка дома.
— А куда? — спросил глуповатый дальний родственник.
— К Рудику. В Склифосовского, — терпеливо объяснила хозяйка.
— В Склифосовского, но не к Рудику, — поправил дальний родственник. К Рудику вас никто не пустит.
— Не пустят, — компетентно подтвердил Эдик, как будто побывал в больнице и знает внутренние распорядки.
— Ну, в приемной посидим, — сказала некрасивая подруга.
— Можно, конечно, и на улице постоять. Но какая Рудику от этого польза? — спросил дальний родственник. — Какая ему разница, где мы будем стоять: там или тут?
— Но должны же мы проявить… — Алик запнулся, подыскивая нужное слово, — солидарность…
— Ты можешь из солидарности выйти на улицу и броситься под машину, сказала красивая подруга. — Но Рудику от этого легче не будет.
— Что ты предлагаешь? — спросила хозяйка.
— Врача. Ему нужна не ваша солидарность, а хороший специалист.
— У нас есть лучший специалист! — закричала жена легкомысленного Шурки. — Он профессор, академик, членкорреспондент. Член восемнадцати королевских обществ.
— А разве на земле есть восемнадцать королевств? — спросил малознакомый гость.
Он снова спросил в никуда, и ему снова не ответили.
Шурка Петров кинулся к телефону и стал звонить лучшему специалисту. Все с надеждой смотрели на его лицо. Шурка был похож на добродушного сатану.
— Занято, — сказал Шурка. — Поздравляют, наверное. Со всего мира звонят.
— А между прочим, неудобно, — сказала вдруг Шуркина жена. — Звонить старому человеку среди ночи и отсылать его на другой конец Москвы. Не так уж мы его хорошо знаем, и не такие уж у нас отношения.
— Но если от этого зависит жизнь человека, — возразил хозяин, как бы оказывая на Шурку давление.
— Между прочим, в Склифосовского свои специалисты, — сказала Шуркина жена, — и, посылая своего, мы как бы оказываем недоверие им. Это даже неэтично.
— Но если внутренние специалисты будут знать, что Рудик не с улицы, они совершенно иначе к нему будут относиться, — сказала некрасивая подруга. — Это человеческая психология.
— Так все с улицы. Отделение дорожных травм, — компетентно заявил Эдик.
— У врачей своя психология, — заметил дальний родственник. — Они во всех случаях сделают все, что от них зависит.
— Но что же делать? — в отчаянье спросила хозяйка.
— Мы ведь не можем ничего не делать!
— Надо позвонить в Склифосовского, навести справки.
— Звони! — приказали Шурке, поскольку он сидел возле телефона.
— А куда звонить?
— Узнай по ноль девять.
— Что — по ноль девять?
— Ну, спроси сначала институт Склифосовского. Потом спроси отделение травматологии, — руководил Эдик. — А потом позвони туда и узнай конкретно про Рудика.
Шурка стал звонить ноль девять.
— Занято, — сказал он. — Поздравляют, наверное.
— В справочном не поздравляют.
— Почему? Что там, не люди?
По телевизору объявили Аркадия Райкина.
Все отвернулись от Шурки и стали смотреть на экран.
— Иди в другую комнату, — попросила его жена. — Ты нам мешаешь и отвлекаешься сам.
Шурка взял аппарат и, волоча за собой шнур, поплелся в другую комнату.
— Давайте ешьте! — распорядилась хозяйка. — Баранину можно есть, только пока она горячая. А то потом жир стекленеет.
Все подвезли свои стулья к столу и во мгновение растащили баранью ногу по тарелкам.
Какое-то время было тихо.
— Как ты делаешь ногу? — спросила Шуркина жена.
— Я ее вымачиваю в лимоне.
— А я в уксусе.
— Уксус это не то. Уксус — химия.
— Я понимаю диких зверей, — сказал Эдик, обгладывая кость. — Я иногда жалею, что у меня язык не такой, как у волка.
— А какой язык у волка?
— Вроде напильника. Вы когда-нибудь видели, как он полирует кости?
Все отвлеклись от тарелок и попробовали представить себе то, о чем говорил Эдик.
— А у Рудика есть семья? — спросила некрасивая подруга.
— Жена.
— Бедная…
— Бедный Рудик.
— Ему уже все равно.
— Давайте выпьем.
Все выпили и потянулись к грибам, и семь вилок встретились на одной ограниченной территории.
Красивый певец в телевизионном экране пел песню о неудачной любви. Певец ассоциировался с героем песни, и всем казалось, что он поет про себя.
— Давайте потанцуем! — вздохнула некрасивая подруга.
Все встали из-за стола и перешли в другую комнату, где на кушетке сидел с телефоном голодный и трезвый Шурка.
Включили магнитофон.
— Я ничего не слышу, — пожаловался Шурка.
— Иди в коридор.
Шурка встал и, волоча за собой шнур, отправился в коридор.
Танец «Донна Анна» был индивидуально-коллективный. В центре круга плясал один человек. Солист. А остальные, взявшись за руки, двигались медленно, потряхивая ногами и плечами, как гуцулы. Потом солист целовал одного из «гуцулов», и они менялись местами.
В кругу с удовольствием плясала некрасивая подруга, и все вдруг увидели, что полнота — это очаровательный недостаток, переходящий в достоинство.
Некрасивая подруга остановилась против малознакомого гостя и поцеловала его, возможно, за то, что он был малознаком и никого не успел разочаровать.
|
The script ran 0.016 seconds.