1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Нет, революция застала Россию врасплох. Сегодня и знатоки земельного дела не стыдятся публично признаться в скудости своих сведений о точных данных земельного дела в России. Передача земли народу оказалась далеко не простое дело, такая реформа может отбросить Россию далеко назад, подорвать производительные силы земли. Пока в деревне неразумная агитация подбрасывает огня – а реформа плавает в тумане. Прежде всякой реформы нужна всероссийская земельная перепись: в какой губернии сколько именно крестьян нуждаются в земле – и сколько может к ним отойти? А ширятся овраги, не укрепляемые в войну, – сколько они занимают сегодня? А если ещё хлынет на землю и громада городского населения? – нормы станут и вовсе урезанными, и земли никак не хватит. Но сегодня поздно убеждать в этом крестьян, разожжённых нашей же агитацией, особенно тех, кто живёт рядом с удельными землями. А перепись – долга, а время не терпит. А далеко переселяться – ещё все ли захотят? Надо и это узнать заранее опросом.
Пока – ещё одно воззвание Временного правительства к населению: заветная мечта многих поколений, земельная реформа, несомненно станет на очередь в Учредительном Собрании, но только путём закона, а не захватов. Большая беда грозит нашей родине, если население на местах, не дожидаясь… Большая ошибка думать, что каждый уезд и волость могут сами решить этот вопрос. Начнётся борьба между общинниками и подворниками, село восстанет против села, волость против волости. А вот – создаётся Главный Земельный Комитет…
Сперва создавали (и недосоздали) повсюду продовольственные комитеты. Само собою во всех местах создавались разнокалиберные, где какие, „исполнительные комитеты”, скорая местная власть. Теперь повсюду – при продовольственных комитетах? – надо было создать „примирительные земельные камеры”, где крестьяне и помещики при помощи общественности находили бы общий язык. (И князь Львов рассылал отдельный циркуляр о таком примирении.) Но вот, там и сям, сами собой стали образовываться ещё новые – земельные комитеты, – это была уже третья параллельная власть. (Эх, нет волостного земства!) Однако в нынешнее безвременье правительство не могло бы их отменить – а лучше поддержать и возглавить. И объявило от себя, что для подготовки материалов к реформе, а также и для законного решения всех возникающих недоразумений, земельных, арендных, создаётся система земельных комитетов – от Центрального и до волостных. Толком никто, и сам Шингарёв, не понимал, чем же именно точно будут заниматься земельные комитеты, как они разграничатся с другими властями, какие у них будут права и способы действий, – но остановить этого процесса тоже было нельзя.
Вот – грянуло в Ранненбургском уезде: там исполнительный комитет постановил насильственно обсеменять помещичьи земли по дешёвой аренде и не спрашивая согласия владельцев. Применить воинскую силу? – уже прежде правительство зареклось. Значит? – телеграмму исполнительному комитету: указать на недопустимость самовольного решения земельного вопроса без общегосударственного закона. Из Рязани послан был прокурор – расследовать погром, но рязанский Совет рабочих депутатов нарядил и свою „демократическую следственную комиссию” над прокурором.
И – какая же голова это всё могла охватить? А каждый день ещё десятки же вопросов. Вот, надо законом удлинить в этом году сроки рыбной ловли в Астраханском бассейне… Вот, упорядочить частную рубку лесов…
И в этой каменоломне работы – почти всё успеть самому, не похоже, чтобы чиновники министерства понимали бы всё напряжение и смысл происходящего так, чтобы силы отдать беспредельно. Надежда на одного Сашу Хрущова, друга юности, его Шингарёв когда-то вызволил через Столыпина от ссылки, а сейчас вызвал к себе в товарищи.
И благодарности – не ждал или нескоро ждал Шингарёв. А сегодня – больно поразил упрёк от князя Бориса Вяземского, пришло письмо из Усманского уезда. В начале марта он же был у Шингарёва, и такие важные вещи высказывал о состоянии деревни, и кажется так хорошо понимали друг друга. А теперь:
„Андрей Иванович! Не верю глазам: когда же вы успели стать социалистом? И ваша ужасная хлебная монополия, и эти всевластные комитеты из охлократии – ведь вы же насаждаете в России социализм!…”
Тёр, тёр лоб Андрей Иваныч, тоже не веря глазам: социализм? он? Никогда…
А под Воронеж уже грядёт прямая весна. И на родную Грачёвку. И хотя уж столько в России земель в эту весну останутся сирыми, незасеянными, – а крохотное пятнышко Грачёвки ноет само, отдельно: а я-то как же? Отцовская земля… А отцу уже восемьдесят. Долг старшего сына. И всю же Россию равно любишь – а Усманский уезд как-то ещё особенно. В позапрошлом году починили в Грачёвке и дом, уж ветох был.
И решили теперь с Фроней: всё равно занятий в школах практически нет, экзаменов не будет, разрешено разъезжаться, – бери-ка детей, да поезжайте все в Грачёвку, да обрабатывай.
– И с посевом?
– Ну, с зерном сил у вас не хватит, опять отдайте. Но ваш – огород, сад. Да не только свежий воздух, а и с питанием в Питере будет плохо.
– А – ты? Как же ты?
– Да я-то один.
– Так именно один! Пока доберёшься по ночам на Монетную – а тут всё запущено.
– Господи! Да я студентом и двадцати пяти копеек не тратил – и сыт был.
– Да уж знаю. И мне ж помогал.
– По воскресеньям у сестры буду обедать. Когда – у Саши Хрущова. – (Казённую министерскую квартиру отдал ему.) – Да обойдусь, до еды ли мне будет. Зато душа будет спокойна. Как спокойно будет, правда, Фроня.
И уговорил. Стали собираться. А достать билеты – тоже труд. Очереди тысячные, билеты уже на май. Просить у Некрасова не хотелось – настолько Некрасов недоброжелателен за эти министерские месяцы, и даже публично подковыривал Шингарёва, что вот мол вагоны теперь есть (где они есть?) – а хлеба нет для погрузки. И даже было публичное распоряжение: чиновникам путей сообщения запрещается всякое протежирование в покупке билетов, а спекулянтам – тюрьма до 4-х месяцев. Но нужда гонит – и нашёл Шингарёв связь, получил купе второго класса на семью.
И сегодня вечером отвозил их, с шестью чемоданами, два рейса автомобилем. Сам же устроил – а теперь вдруг такая тоска взяла, такая тоска, как будто расстаются навеки. Успокаивал себя:
– Да я, может, ещё по России поеду, и тогда в Воронеж обязательно, и к вам на денёк. Вот уж радость – в Грачёвке побывать! Как бы хотелось с вами вместе покопаться в огороде.
Не сказал Фроне, как сердце сжато, но по её суженным напряжённым глазам видел то же.
Целовал детишек. А после второго звонка – лицо её ненаглядное, каждая морщинка родная, а вот уже 22 года. Скоро серебряная свадьба.
33
Мерзкое свинство там получилось, в манеже Гренадерского батальона, – чуть не двенадцать часов варился этот митинг, пятьдесят ораторов, лучшие либеральные и социалистические болтуны и даже один революционный поп, – но то и дело кричали: „Где Ленин? Он обманул нас!” Послали туда выступить трёх кронштадтских матросов, мало: „Где Ленин? Мы хотим задать ему вопросы!” Послали туда Дашкевича объяснить, что Ленин приносит извинения, но он очень занят на заседании, – „Дайте Ленина! он обещал! мы потому и собрались! Ленин струсил!”, и оскорбления, и угрозы, и неистовые крики – и тем более появляться в этом бурлении было безумие и заведомый проигрыш. Какой-то волынец там выступал, что вот германское правительство пропустило ленинцев с комфортом… А старый Дейч, никак не окачурится: что германская пропаганда среди наших военнопленных – точно то же самое, что говорит Ленин. Тут придумали товарищи, чтобы Владимир Ильич тем временем смотался бы в Михайловский манеж, и выступил бы там перед полусотней броневого дивизиона, наших сожителей по Кшесинской, – значит „выступал в другом месте”. Хорошо придумали, съездил. А в Гренадерском кипело и до поздней ночи, и ещё вспоминали и ругали Ленина.
Вообще кампания травли и озлобления к большевикам оказалась серьёзней и продолжительней, чем можно было ожидать. Например, товарищи из Москвы передают, что там – исключительно раскалены, и кто бы где бы ни собрался – кричат: „Арестовать Ленина!”, и не от партий, а самые тёмные типы. А вчерашняя демонстрация инвалидов – хитрейший и болезненный пропагандный трюк, опасный своей мнимой наглядностью этих обрубков, эксплуатация бессознательных масс. И хотя вчера же устроили демонстрацию кронштадтцев и 180 полка против травли – но это не перевесило.
Совершенно ясно, что надо быть гибче и осмотрительней: и лозунг „конец войне” и лозунг о перевороте – прикрыть, подавать только исключительно умело: мы стоим не за резкие действия, но за настойчивое терпеливое разъяснение буржуазного обмана. И когда вчера тут рядом, в цирке „Модерн”, собрали большой митинг, то в резолюцию поставили только самые неопровержимые лозунги: конфискация всех помещичьих земель! 8-часовой день! военная контрибуция на капиталистов! сплошное вооружение рабочих масс! невывод войск из Петрограда! И – всё.
Нельзя не заметить, что в верхних слоях, на уровне буржуазном и социалистическом, травля уже ослабла, если не полностью кончилась. Да у болтунов неисправимых (а это 99% всех русских политиков) она и не могла задержаться, если настойчиво отрицать – они легко согласны не видеть. Вот Милюков вчера же, на кадетском сборище, отступил: нельзя применять насилие против Ленина! вы же не хотите, чтобы мы боролись способами старого режима. Да уже захрипела, подавилась и „Русская воля”, испугавшись своих же типографских рабочих. (Смеётся Ленин и над теми кадетскими сборищами, как они там выговариваются под аплодисменты, и над той перепуганной газетой, – высокое революционное наслаждение доставляет эпатировать буржуа!) А Церетели со Скобелевым тем более скинули тон: ни в коем случае никакого насилия, Ленин имеет право на свободу мнений. Смеялся над вчерашней статьёй Чернова о себе: как этот надутый эсеровский чинуша объясняет публике Ленина: Ленин – жертва ненормальных условий и катится, сам не зная куда, маниакальный ум. (Ну объясняй, объясняй.) Сегодня и стекловские „Известия” выступили принципиально и резко против бесчестной и отвратительной травли ленинцев. (Со Стеклова надо снимать удар, он там не из худших.) Тут ещё исключительная удача: вчера в газетах две телеграммы из Швейцарии: от Аксельрода-Мартова-Натансона (вождь эсеров!) – Луначарского: „Констатируем абсолютную невозможность вернуться в Россию через Англию”, от Мандельберга-Рейхсберга-Кона-Балабановой: выход в обмене эмигрантов на интернированных немцев. А что, господа из „Русской воли”, – они тоже все немецкие шпионы?
Так газетная травля истощилась за 12 дней, отскочила как шелуха. Всё было правильно предусмотрено.
Но это – среди публики образованной. Однако русские низы в печатном плохо смыслят – и в низах травля тем временем ещё усилилась, на улицах рвут и топчут „Правду”. А в низах – это и есть истинная опасность, ибо она ведёт к прямому погрому, тут нельзя оставаться беспечным. И вот – ударило: Исполнительная комиссия солдатской части Совета постановила: что пропаганда ленинских взглядов не менее вредна, чем контрреволюционная пропаганда справа!
Опаснейший удар! Этого нельзя так оставить! На большевиков хотят натравить всю солдатскую массу!
Впрочем, и они с благоразумной оговоркой: невозможно принимать репрессивные меры против пропаганды, пока она остаётся лишь пропагандой. Это – приемлемо, но растравленные массы разве вникают в оговорки?
И Ленин решился на дерзкую контратаку. Очень, очень не хотелось идти выступать публично – но вынуждали. И сегодня туда, в Таврический, послав на солдатский Совет натолкать сколько можно своих большевиков, отзываться из зала, – без всякого предупреждения тех вожаков – явился в Белый зал, тихо поднялся по ступенькам мимо оратора к президиуму и объявил растерявшемуся председателю, что вот, я – Ленин, и прошу слова для внеочередного заявления. У того от внезапности полезли глаза на лоб – и он сразу объявил:
– Товарищи! В зале находится Ленин, и он желает дать свои объяснения по поводу резолюции Исполнительной комиссии. Угодно ли вам его выслушать?
– Ленин! – закричали из зала. – Наконец-то!… Просим!… – свои с настойчивым одобрением и аплодисментами, а кто – со смешками, тоже с аплодисментами, но ироническими.
И отстранив очередного оратора, председатель показал Ленину на трибуну.
Ту самую думскую трибуну, с которой было произнесено столько подлых парламентских речей. И вот перенёсся Ленин из Швейцарии тоже сюда.
Было в зале человек семьсот-восемьсот, да ещё на хорах сколько. Но тут, услышав крики, что Ленин, – стали вваливать ещё и из нескольких дверей. Как овладеть такой толпой? Ленин не терял хладнокровия, и не мог бы так грубо ошибиться, чтобы произнести тут формулировку, какая говорится только между своими у Кшесинской, но он и не имел отчётливой методики, как построить речь. Ясно было, что говорить надо много, как можно больше, это будет для толпы убедительней.
– Товарищи! Я хотел бы дать вам свои объяснения по поводу резолюции вашей Исполнительной комиссии, признавшей пропаганду так называемых правдистов такой же вредной, как и контрреволюционная пропаганда справа. Это, товарищи, очень тяжёлое обвинение, и так как я являюсь в полной мере ответственным за пропаганду моих единомышленников, то я позволю себе высказаться по существу тех идей, которые мной пропагандируются. Чего добиваются правые? Возврата к монархии. А капиталисты – хотят власти капиталистов. А наша пропаганда: что вся власть в государстве должна перейти в руки только Советов рабочих, солдатских, крестьянских и батрацких депутатов, то есть заведомо огромного большинства народа. И добиваться этого мы хотим только терпеливыми разъяснениями.
Он старался говорить как можно мирней, даже с невыносимой доброжелательностью.
– Не было с нашей стороны ни одной прямой или косвенной угрозы отдельным лицам. И мы впредь будем действовать только разъяснением, пока кто-нибудь не перейдёт к насилию над массами. Но мы убеждаем, чтобы власть взяло большинство народа. И как же можно назвать нашу пропаганду „не менее вредной, чем правая”, если контрреволюционеры хотят силой посадить нам опять царя? Это явная несообразность, и Совет солдатских депутатов не сможет разделить взгляда его Исполнительной комиссии.
Ленин ждал хуже: что на первых фразах начнут кричать – „немецкий шпион”, „изменник”, и не дадут говорить, и получится фиаско, ещё хуже, чем не выступал бы. Но вот введение прошло благополучно. А теперь выигрыш, теперь тянуть за то, что тянет все их сердца: земля.
– Пойдём дальше. В чём по существу наши разногласия. Главным образом по трём пунктам. Первое – это о земле. Мы всегда отстаивали, чтобы вся помещичья земля перешла бы в собственность трудового народа, и за это нашу партию жестоко преследовали при царизме. И что же тут, товарищи, контрреволюционного? Вы скажете, что это – трюизм, и другие партии тоже имели это в программе? Но разница та, что сегодня только единственная наша партия выступает за немедленную передачу земли народу! И это – наш лозунг дня. У помещиков – десятки миллионов десятин земли. И никакая свобода не поможет народу, пока земля не перейдёт в собственность народа. И если её не забрать у помещиков немедленно, то она останется незасеянной. Захват всей земли немедленно – есть движение вперёд революционного народа. А те, кто советуют крестьянам ждать Учредительного Собрания – (уже с ударением, уже в атаку!) – обманывают их. Временное правительство навязывает помещичий способ решения аграрного вопроса.
А тут вышла противоположная ошибка: он ждал одобрительного рёва солдатского зала – а не было его. Во многих местах курили, не торопясь, тяжёлый табачный дым поднимался и сюда. Зал стал гудеть разговорами, но они не показались Ленину одобрительными. А это был самый выигрышный возможный момент речи. И – не выиграл. Ленин смутился.
– Как это так? Если капиталисты захватили власть у царя – то это великая и славная революция? А если крестьяне отбирают землю у помещиков – то это самоуправство? Вот министр Шингарёв дал телеграмму в Ранненбург, чтобы не смели самовольничать с землёй, – да похоже ли это на народную свободу, если крестьяне, громадное большинство населения, не имеют права взять землю, как решили, а должны ждать „добровольного” соглашения с землевладельцами? В чём же тут демократизм, если триста крестьян должны искать соглашения с одним помещиком? Да помещики никогда добровольно землю не отдадут! Кто же может помешать большинству, если оно хорошо сплочено и вооружено?
Нет, не брало! Гул становился нетерпеливей.
– Но мы никогда не проповедовали насилия. Пусть захват будет произведен на основе строжайшей дисциплины. Конечно, землёй будут распоряжаться и распределять Советы крестьянских и батрацких депутатов. Организация крестьян без всякого контроля и надзора сверху, без помещичьих прихвостней. А солдаты должны помочь крестьянам взять землю. Если крестьяне начнут брать землю тотчас, не дожидаясь соглашения с помещиками, то не только выиграет дело свободы, но солдаты получат больше хлеба и мяса: увеличится производство того и другого. Но саму землю нельзя есть. Миллионы дворов, ничего не выиграют без лошадей, орудий, семян, – и потребуется их также реквизировать.
А одобрительного рёва всё не было. Но и уйти с этой темы было жалко: она – самая выигрышная, а дальше будет хуже. И Ленин стал говорить о преступной столыпинской политике хуторов и отрубов, которая… Богатым крестьянам надо так же не доверять, как и капиталистам.
Из зала стали кричать:
– Довольно! Довольно!… Здесь не митинг!… Ограничить время!
А большевики кричали:
– Просим! – и хлопали, но не пересиливали враждебных криков.
Владимир Станкевич, председатель Исполнительной комиссии, который и сочинил и провёл эту резолюцию против Ленина, сегодня в начале заседания был в зале, а потом вышел в дальнее крыло дворца и пропустил приход Ленина. Потом от кого-то узнал сенсацию, что в зале сам Ленин, – и поспешил сюда. (И не он один, и другие члены ИК кой-кто пришли с любопытством.) Но не стал уже пробиваться в президиум, остался в толпе прохода. Он пришёл, когда Ленин говорил, что с немедленным захватом земель увеличится производство хлеба и мяса, – и усумнился: не недостаёт ли у того умственных способностей? или уж такой он последний отчаянный демагог?
А голос плоский, невыразительный, ещё и прикартавливает, бесчувственно к аудитории употребляет иностранные слова и нервно похаживает около трибуны, хотя ходить там негде. Фигура его несравнима с природно красивым покоряющим Церетели, с благородно осанистым Авксентьевым.
Станкевич успокоился: этот – не может увлечь солдат.
А тут ещё стали кричать „Довольно! Хватит!”, и со многих мест, и Ленин запнулся, хотя по виду оставался невозмутим, ни в чём не переменился, – да бывали ли на этом закованном азиатском лице с реденькой рыжей бородкой переменные выражения? Поднялся сплошавший председатель и только теперь спросил, какие есть предложения ограничить время оратора. Стали кричать:
– Две минуты!
– Пять минут!
– Два часа! – (Это большевики.)
Член Исполнительной комиссии, военный доктор Менциковский, сидевший в близкой ложе, поднялся на трибуну, отстраняя Ленина, и обратился, как всегда энергично:
– Вот уже двадцать минут, как нам говорят здесь избитые вещи, полемизируют со Столыпиным, с Шингарёвым. В дальнейшем мы, может быть, услышим полемику с графом Паленом или Николаем II? Кому нужны эти азбучные истины? Я думаю, Ленин мог бы, не отнимая у нас так много дорогого времени, сформулировать своё заявление вкратце.
Доктор тоже не подбирал слова, чтобы быть солдатам понятнее.
Тут же выступил военный чиновник: чтобы речь Ленина не ограничивали. Но в зале поднялся против него такой шум, что доносились только отрывки фраз. И он ушёл с трибуны. А Ленин оставался. И под весь этот шум даже кажется слегка улыбался. Самоуверен же. Или у него тупая реакция?
Беспорядочно кричали из зала, кричал председатель. Ленин поднял руки в локтях, укрепил большими пальцами под мышками пиджака, показывая, что готов ждать. Кричали, но выталкивать его никто не поднялся. И в наступающем успокоении председатель объявил, что даётся оратору полчаса. (От начала? или вперёд?)
Зал согласился, но тут большевики стали кричать – „долой председателя!” – и стучать пюпитрами, кто захватил сидячее депутатское место. Ленин приподнял руку, делая вид, что успокаивает единомышленников.
И как будто не было этого всего шума – без обиды, без волнения, так же плоско, серо и ровно продолжал:
– Теперь позвольте, товарищи, коснуться вопроса о государственном строе России и о будущих формах управления ею. Нам не нужны такие республики, какие существуют в других странах, – республики с чиновниками, с полицией, с постоянной армией. Не нужно нам и Временное правительство, сплошь составленное из капиталистов. Это правительство даже возвещённую им программу осуществляет только под напором революционного пролетариата и отчасти мелкой буржуазии, оно не хочет её выполнять. Прикрываясь знаменем Временного правительства, организующиеся силы буржуазной и помещичьей контрреволюции уже начали атаку против революционной демократии. Не нужно нам такое правительство, которое попустительствует контрреволюционной агитации Гучкова и компании в армии!
Агитация военного министра – в своей армии!
– Значит, вы против власти, спросят меня? Значит, вы анархист? Нет, отвечу я, это клевета. Мы – не анархисты, мы – сторонники власти. И власть должна быть тверда! – но власть революционная! Нас называют анархистами – за то, что мы не признаём ига капиталистов. Вся власть должна быть передана из рук капиталистического правительства – в руки Советов рабочих, солдатских, крестьянских и батрацких депутатов. Товарищи, что же здесь контрреволюционного? Мы за такую республику, в которой снизу доверху не было бы ни полиции, ни постоянной армии, ни несменяемого и привилегированного чиновничества.
То есть продолжить нынешний львовский развал.
Солдаты слушали очумело, для них это был – изрядный туман. Нет, Ленин успеха иметь не будет. Но на кафедре он совсем не так безапелляционно кровожаден, как в своей газете и с балкона особняка.
– Должно быть всеобщее поголовное вооружение народа, и непременно с участием женщин, и никакого „контроля” и „надзора” сверху…
(А Ленин и не сдерживался напустить туману: сказать всё прямо и чётко было незачем, неуместно, да и сам он ещё не видел до конца. После того что призыв немедленно захватывать землю не имел успеха – он уже обременён был необходимостью продолжать здесь свою неудачную речь, ему и этого получаса было много, а сейчас надо было переходить к самому режущему вопросу о войне, – и вот как тут проскользнуть умело?)
– На меня клевещут, будто я сторонник сепаратного мира. А я утверждаю только, что нынешняя война затеяна Николаем Кровавым и капиталистами всего мира, и новое правительство ведёт такую же разбойничью войну, в интересах тех же капиталистов. А рабочему классу эта война не нужна. Почему Временное правительство отказывается не только расторгнуть тайные грабительские договора, но даже опубликовать их? От имени России продолжают говорить люди, разжигающие войну, капиталисты, перерядившиеся в „республиканцев”. Значит, договора, заключённые царской шайкой, остаются в силе, – и мы воюем ради них? А между тем – там заключён план разделения Китая между Францией, Англией и Россией.
Закричали:
– Откуда вы это знаете?
– Фантазия!
А с тем и взорвана бомба: пойди проверь! Пока не опубликуют… На волне взрыва Ленин говорил увереннее:
– Разделение Китая! Мне точно известно. Никакого доверия не вызывает обещание правительства отказаться от аннексий: они переплетены тысячами нитей банковского капитала, и не могут отказаться от аннексий. А поэтому будут только затягивать войну. Ни с каким капиталистическим правительством нам закончить войну не удастся.
– А как вы предлагаете??
– Война может быть закончена только рабочей революцией во всём мире, и к этой революции мы призываем. Мы никогда не говорили, что войну можно кончить сразу или даже односторонне, воткнуть штык в землю, когда противник наступает. Мы не призывали сложить оружие и разойтись по домам. Войну можно кончить только путём перехода всей государственной власти в руки класса, действительно не заинтересованного в охране прибылей капиталистов. В руки Совета депутатов. Мы ещё в 1915 году говорили, что если во время войны власть перейдёт к рабочим, – мы будем стремиться к окончанию войны.
– Ну а всё-таки – как? – раздирающий крик.
Ленин не дрогнул:
– Одним из способов ликвидации войны является систематическое братание на фронте. Русские и германские рабочие и крестьяне в серых солдатских шинелях могут, по взаимному уговору, сделать дальнейшее продолжение войны невозможным. И братание – уже началось! И не только на нашем фронте. Нужна немедленная, энергичная, всесторонняя и безусловная помощь с нашей стороны – братанию солдат на всех фронтах. Такое братание – уже началось: давайте ему помогать!
Где началось? Как помогать?? А он гнал дальше:
– Скоро и в Германии большинство будет на нашей стороне.
– А если не будет??
– Наши идеи в Германии проповедовал Карл Либкнехт, и вот он сидит на каторге. Он – единственный представитель истинного социализма, остальные социалисты, к сожалению, на стороне Вильгельма.
– Так ничего и не будет??
Уверенно знал и тут:
– Если в России власть будет в руках Совета депутатов, а в Германии не произойдёт революции, свергающей Вильгельма, но это только полдела, а свергающей и немецких Гучковых-Милюковых, – вот тогда будем крепче держать винтовку против врагов нашей революции! Вот тогда мы согласны на революционную войну против капиталистов любой страны! И мы закончим её всемирной революцией, без грабежа земель и удушения народностей!
И по какому-то его знаку большевики поняли, что он кончил, и стали бешено аплодировать и топать ногами, этим очень отделяясь ото всего зала.
И Ленин уже уходил с трибуны, но председатель задержал его: тут поступили записки с вопросами. „Почему вы укрепляете единство Германии?”
– Мы не только не помогаем сохранять единство Германии, но разрушаем его, раскалывая немецких социалистов. А в России – да, мы разрушаем „внутреннее единство” рабочих с капиталистами. И пусть они сажают нас в каторжные тюрьмы, подражая Николаю II и капиталистической Англии!
„Почему вы призываете к гражданской войне?”
– Ничего подобного, – изумился Ленин. – Ни к какой гражданской войне я не призывал, а к терпеливому разъяснению добросовестным оборонцам.
„Проповедывали ли вы свои взгляды также и в Германии? Вы бы поехали со своими речами в Германию.”
– Мы и печатали, и рассылали эти взгляды по Германии.
„Почему отвоевание Курляндии вы называете аннексией?”
– Потому что если мы будем отвоёвывать назад Курляндию, то немцы захотят отвоевать свои колонии, и война фактически никогда не кончится. А пусть каждый народ решит, под властью какого государства он хочет быть. Организуйте в Курляндии совет рабочих и солдатских депутатов, и пусть он сам решит, чего хочет народ Курляндии.
Смеялись.
Ленин уменьшился в росте и спешил уйти с трибуны. Ещё огласили: „Почему вы призываете к ограблению банков?” – но уже он не возвратился отвечать.
Станкевич считал, что Ленин ничего не выиграл, – но хотелось и надо бы ему сейчас ответить. Однако прежде него – на трибуну взлетел оказавшийся тут – нервный Либер, темнобородый гном, „бундовский Демосфен” звали его свои, – и сразу заговорил быстро и страстно, так отличаясь от ленинского нудного вещания:
– Товарищ Ленин не учёл настроения всей сплочённой русской демократии, и его группа остаётся в меньшинстве. Мало говорить о пожеланиях – надо ставить вопрос так, чтобы осуществить их без гражданской войны, к которой ведёт агитация Ленина. Ленин говорит или трюизмами или выступает с ловушками, в этом и опасность его агитации. Чего требует Ленин? Вся земля, говорит он, должна быть передана в руки народа. Совершенно верно, то же самое говорят и другие политические партии. Но вождь большевиков говорит крестьянам: „Идите и забирайте эту землю немедленно.” Вот против этого мы протестуем, вот эту агитацию мы и считаем опасной и вредной. Он ведь сказал, что землю придётся отнять и у значительного числа крестьян-отрубников. Так разве он этим не призывает к гражданской войне? Да состоятельные крестьяне будут держаться за землю ещё покрепче помещиков. Звать при таких условиях на бой, не подсчитав своих сил, – значит повторить ошибки Пятого года. В том-то и ужас, что его требования не сообразуются с условиями момента и реальными возможностями. Многие возмущаются буржуазной прессой – и большевики говорят: „заберите их типографии, будем в них печатать рабочие газеты!” Это очень приятно, но, к сожалению, это невозможно. Очень приятен лозунг „экспроприация всего у буржуазии”, но не значит ли это ринуться в бой, не рассчитав сил? Буржуазия ещё достаточно сильна. Если мы начнём гражданскую войну, мы восстановим против себя либерально-демократический класс общества, с которым мы идём пока вместе. И может быть, большая часть населения захочет возвращения к старому строю. Мы не сомневаемся в честности Ленина, но его агитация расцветает как удар по революции – вот почему Исполнительный Комитет находит агитацию Ленина вредной. Понимаете ли вы, что для буржуазии агитация Ленина выгодна, и если б его не было, то вероятно она бы выдумала его?
Ленин послушал начало этого пренаглого выступления – и усмехаясь проталкивался на выход. Надо, надо перенести удар со Стеклова на Либера, Стеклов ещё не потерян для революции, мог бы стать и нашим.
А в общем речь удалась: уже мы не пугалы, не анархисты, не контрреволюционеры и не сторонники сепаратного мира.
Да, пожалуй, сроки до победы будут более длительны.
За Лениным выходили и большевики. Потянулись и солдаты, ещё с вопросами: как он относится к отправке маршевых рот на фронт?…
Горячий вопрос.
– С этим вопросом не знаком, товарищи, не могу сказать.
Скорей в автомобиль.
ДОКУМЕНТЫ - 12
17 апреля
ГЕРМАНСКИЙ ПОСОЛ В БЕРНЕ РОМБЕРГ -
РЕЙХСКАНЦЛЕРУ БЕТМАНУ-ГОЛЬВЕГУ
Совершенно секретно
Г-н Платтен, сопровождавший Ленина и его сторонников через Германию, посетил меня сегодня, чтобы поблагодарить от имени русских за оказанные услуги. Ленину был оказан прекрасный прием его последователями. Вполне можно сказать, что за Лениным идет три четверти петербургских рабочих. Трудней пропаганда среди солдат, среди которых сложилось мнение, что мы собираемся наступать. Может быть, достаточно будет заменить социалистами отдельных членов Временного правительства, таких как Милюков и Гучков. Во всех случаях настоятельно необходимо увеличить число сторонников мира притоком из-за границы. Поэтому усиленно рекомендую: тем эмигрантам, которые готовы к отъезду, предоставить те же облегчения, как и Ленину с товарищами. Требуется тем более величайшая поспешность, что можно опасаться: Антанта окажет давление на швейцарское правительство, чтобы оно помешало их отъезду.
Эмигрантам очень не хватает средств на пропаганду. Собранные для них фонды большей частью попали в руки социал-патриотов. Я здесь поручил доверенному лицу выяснить деликатный вопрос, можно ли снабжать их средствами, не оскорбляя их.
34
С тех пор как Гучков воротился больным из поездки на юг, он ещё ни одного дня и здоров не был. Первые три дня – лежал, и принимал сотрудников в постели. Вчера как будто лучше, встал, принимал и посторонних. Но – не военные делегации, которые всё приезжали неутомимо со всего фронта, и нельзя остановить, толчея в передней довмина, и Мойка запружена перед домом автомобилями и людьми, – устал он уже от этих делегаций, устал слушать и говорить одно и то же. И нехорошо, конечно: делегации эти все горды, что привезли в столицу свою преданность, а военный министр в ответ не находит силы и на несколько любезных слов.
Сегодня день уже расписан для всего делового, как здоровому. А с утра проснулся – с сердцем опять хуже, такая слабость. Несколько часов перележал. Но расписание надо выполнять. Поднялся.
Ещё ж – и флот на нём! Как он мог полтора месяца назад так уверенно взять ещё и морское министерство? Тогда казалось – заодно, всё сходно. А – неохватно. Надо было назначить сильного адмирала помощником по морскому министерству, он бы всё и вёл практически. Но Непенина убили. Поставить бы Колчака? – но Колчак отлично справляется в Черноморском флоте, нельзя его трогать оттуда. А больше… а больше не находил Гучков настоящего кандидата, да не знал он адмиралов хорошо. Назначил Кедрова, с Рижского залива. Но морские дела то и дело доплывали до министра. Тут, под боком, этот лукавый и глупый Максимов разваливал Балтийский флот – и не было рук спасти. Уволишь его – а он приведёт флот на Петроград. (И ещё, чтоб задобрить, пришлось повысить ему годовое жалование, и даже за прошлое, от дней переворота.) На судах распоряжались уже не командиры, а комитеты. Вакханалия отводов офицеров за „контрреволюционность”, за „несочувствие революции”, – а куда девать этих офицеров, уволенных командами? – им тоже не наберёшь штабных и сухопутных должностей, да невидимо развелось и береговых комитетов, и эти тоже увольняют, изгоняют. В Петрограде чинам флота и морского ведомства разрешили вне службы носить штатское платье, чтобы лишне не дразнить толпу: морская офицерская форма почему-то бесит её. И Максимов доложил, как он думал, очень хитрый проект: чтобы морских погонов больше не рвали – вообще отменить погоны во флоте, слишком напоминают старый режим. Гучков сперва возмутился, потом подумал: неплохо, только надо иначе аргументировать: во флотах республиканских стран погонов нет, а только галуны. Введём так и мы. Морские штабисты разработали подробно – кому какие именно галуны, сколько, с завитками или нет, а середину прежней кокарды сделать красной. (Самое время для воюющей России заниматься перекраской военной формы…) И как раз сегодня, едва встав из постели, Гучков первое что сделал – подписал приказ об отмене морских погонов. А как следующее первоочередное лежал на подпись приказ о переименовании балтийских линейных кораблей, вроде того что: „Император Николай I” – в „Демократию”, „Император Павел I” – в „Республику”…
Пока Гучков ездил на юг, тут без него Керенский уже предлагал делить военное и морское министерство – и министры „признали желательным”. И хотя Гучков взбесился, что этот вертунчик и тут лезет во всё, – а со вздохом надо признать, что два министерства – не потянуть, да.
Одно военное – подкладывало и подкладывало бумаг, выше его сил. Вот, долго готовили, недавно казалось самое необходимое для расчёта со старым режимом, а сегодня уже реликт, только чтоб угодить левым: в помощь Чрезвычайной Следственной Комиссии создать ещё две особых, сухопутную и морскую, по расследованию злоупотреблений в снабжении, вооружении и поддержании боевой мощи, – то есть раскопать „корни сухомлиновщины”. И этим комиссиям дать право (дух демократии) начинать следствия по заявлениям частных лиц. (Будут доносчики лезть.) Ещё недавно война с сухомлиновщиной так завлекала и самого Гучкова. А сейчас – по инерции текли бумаги, по инерции он и подписывал их. (Да в каждую такую комиссию теперь приходится – невыносимо! – включать и представителей Совета. Что они там будут вынюхивать и придираться?!)
Вообще в жизни несвойственна была Гучкову инерция бездействия или нерешительности. Но вот он с тревогой стал замечать за собой это странное: что поддаётся именно инерции: течёт само – и течёт, не вмешиваться без крайней необходимости.
Вот – разрабатывалось сокращение жалованья генералам и высшим офицерам – срезать разные „фуражные”, „порционные”. Ну что ж, это очевидно справедливо, в духе демократического времени. Но и в цвете же его требуют вот: всех членов всех советов уже не одна сотня, в губернских городах и уездных, и членов у них ничем не ограничено, выбирают сколько хотят, – всех их освободить от военной службы! Или: сборная команда писарей военно-судного управления требует от командующего округом немедленно арестовать таких-то офицеров как приверженцев старого режима, а затем – назначить и расследование. И командующий, посоветовавшись с министром, тихо от греха увольняет этих офицеров, – так в „Известиях” длинное кляузное письмо: почему их уволили с пенсией? А комитет одного стрелкового полка указал министру, что он не должен брать адъютантом такого-то капитана, потому что тот до революции был сотрудником правой газеты „Россия”.
А что надо делать с обнаглевшими военнопленными? – они бастуют, требуют себе всех демократических свобод – и левые поддерживают их в духе Интернационала. А по-верному: вот как приняли в марте репрессии к питанию германских офицеров у нас – так сразу же Германия отозвалась, что готова открыть нашим военнопленным получение продуктов из Копенгагена. Вот так и действовать.
Но чем ни займись – хоть раскрытостью военной тайны в газетах, пропечатываются точные названия частей, идущих на фронт, и точные составы делегаций от точных частей, – чем ни займись, всё кажется; не это главное, главное – неотвратимо утекает, и не успеваешь его восстановить.
Дезертирство!? Наверно, оно главное. Если каждый желающий солдат может безнаказанно уехать с фронта – то какая ещё война? чем заниматься военному министру?
Да это – и не дезертирство вовсе, крестьяне-солдаты не от войны бегут, а в массовый отпуск – успеть домой к разделу земли. Больше всех и виновато само Временное правительство: что не имело в голове ясного решения, как же именно будет с землёй, а потому не заявило об этом чётко в первые же дни, никакого бы дезертирства и не было. В первые дни – но и в следующие дни, никакая ясность не появлялась, всё – до Учредительного Собрания. И когда Гучков публиковал своё воззвание о дезертирстве, то и он ничего не мог объяснить точно, а только: „ждите терпеливо”, да о защите Родины, одни уговоры.
А потом пустили, от властей, слух: кто уйдёт из армии – тот и не получит земли. И дезертирство сразу уменьшилось. И даже стали возвращаться на фронт немало. Так что, может быть, дело не потеряно.
А между тем под боком у министра своя же поливановская комиссия промолачивает и прокручивает (и тормозит), но неотвратимо же к выходу: „Положение о комитетах” и „Декларацию прав солдата”. Первая в мировой истории конституция армии. И – кто будет в этих комитетах? Кто грамотен в армии, кроме офицеров? Писари, фельдшеры да солдаты-евреи. Евреев – можно понять: они в эту революцию влились за свои права. А русские – просто своё государство разваливают, не щадя.
Вдруг – телеграмма из Новочеркасска от донского съезда: приветствуем военного министра, готовы защищать Временное правительство от всяких попыток ограничить его власть!
Так и колебало Гучкова все эти недели: между надеждами и крушением надежд, между эйфорией и отчаянием. Всего полтора месяца назад он долгожданно рисовался себе умным волевым вождём русской армии и флота, окружённым плеядой умно-подобранных решительных блистательных офицеров. И вот – высился над армией бессильной сползающей верхушкой, и ничего не мог управить без Совета рабочих депутатов, – да каких там к чёрту рабочих, там не рабочие верховодят.
И как ни мерзко было Гучкову, как ни зарекался он не иметь больше дела никогда с этой сволочью – но именно на сегодня, вторую половину дня, он пригласил их головку к себе в довмин на разговор. И теперь, по воротившейся сердечной слабости, надо бы отменить – но уже неудобно, и из гордости, – пусть идут.
Никогда не бывал он на ночных заседаниях министров с их „контактной комиссией”, – знал, что этим бесит советских, что именно его они хотят видеть, именно к нему их претензии, – так вот и не увидят. Гучков всё хранил унижение, испытанное во встрече с их делегатами здесь, в довмине, 6 марта. Разъезжая хозяином всех фронтов, он, кажется, ушёл от них навсегда на несравнимую высоту. Нет, с той горы, по всеобщей слякоти, он беспомощно сполз на заднем месте – снова к ним, на вторую встречу. И постыдно узнавал, что хозяином России – и уже тираническим – были, кажется, они, а министры – только приказчики, куда погонят.
Настороженные глазища и уши Совета-чудовища („чудище озорно, стозевно и лаяй”), оказывается, зорко ворочались вослед его всем перемещениям, и ловили каждый жест и каждое слово, недостаточно взвешенно сказанное на переходящих митингах. Обронил в Киеве, что Учредительное Собрание скорей всего соберётся только после войны (да по всему же так видно), – опровержительная публикация Совета! (Верят ли сами тому, дураки?) Произнёс в Яссах, что цель войны – разгром Австрии и Германии, чтоб они 20-30 лет не помышляли о новом вооружённом нападении, – оглушительные возражения: империалист! Да они на своём совещании – куда остервенели, кричали: чтобы контроль Совета „ударом молота подкрепил желания революционного народа”! Вызвать Временное правительство для объяснений! И – чуть-чуть, за малым, не вызвали. (И наши бы ничтожества поплелись?…)
И – какой же смысл встречаться с этими мерзавцами на равных?
А – не избежать.
На сегодня пригласил к себе Гучков – всю „контактную комиссию” плюс нескольких членов Военной комиссии.
Надел полувоенный китель для встречи.
С отвращением представлял, как будет возвышаться над ними дебелая фигура Нахамкиса. И с радостью увидел, что возвышался не он, а изящный интеллигентный грузин, которого не бывало раньше, – Церетели. Председатель их Чхеидзе – не удостоил прийти. Зато на месте был самодовольный болтун Скобелев. (Поневоле стал Гучков различать их фамилии и разбираться.) Не было того суматошного дурака, адвоката Соколова. Но – не было и разумного Гвоздева. Вместо прежнего угрюмого моряка-лейтенанта – тоже хмуроватый, но интеллигентный поручик – Станкевич. На месте был и заранее как бы припрыгивал для следующих вопросов и возражений – блоха Гиммер. А вот же ещё кто – „солдатские” члены – Венгеров (переводчик такой был Шекспира, ему родственник?) и Бинасик – писари, конечно, оба. (Вспомнил, докладывали: это Венгеров сказал на советском совещании, что гучковский приказ № 114 - ничто.)
От Военной комиссии пришли свои – полковники Якубович, Туманов (Половцов уехал в Дикую дивизию), – но в предстоящем диалоге не влиятельны они были помочь.
И вот эти советские внезапно обрели над Россией всю власть. Почему – они? За какие заслуги?
Но если был у разговора смысл – то обратиться к ним, как если бы они любили родину. Поговорить откровенно, честно: вот станьте на моё место и посмотрите отсюда. Можно ли вести войну, допустив вот такую роль армейских комитетов? вот такие речи советов?… – что мы не будем наступать ни шагу?
Первый, конечно, выскочил Гиммер, держал себя как главный контролёр над армией и правительством. Но даже и великодушно: о да, понятное заблуждение: политические цели войны – не производить захватов, смешиваются с военно-техническими – можно ли шагнуть вперёд окопа. Но да, конечно, объяснить эту разницу тёмным массам до невероятности трудно, они плохо усваивают.
Но именно вы, господа, и внесли эти смутные цели в эти тёмные массы. Надо же как-то отыгрывать теперь.
Отыгрывать – они не хотели.
– Господа, это и во всех войнах так: всё идёт прекрасно, пока кем-то не брошено опрометчивое слово „мир”. И – сразу все начинают полагаться на мир, и в армии наступает паралич. Надо – переставать говорить вслух о мире!
Но они – уже не могли перестать. Это была – их единственная форма политического существования.
– Мы – за мир, – объявил маленький Гиммер, для большей важности заложив ногу за ногу, но сбивая важность быстротой речи, – но мы и против дезорганизации обороны. К миру мы будем переходить организованным путём.
Оно и видно.
Но Церетели и Станкевич смотрели на министра очень серьёзно. И весьма искренно подтвердили то же.
– Тогда, господа! – взмолился Гучков. – Зачем же вы делаете всё, чтобы развалить армию?
Но они этого не понимали?
– Демократическая армия будет ещё крепче и надёжней.
– Но ведь работает поливановская комиссия. Мы сделали всё для изменения армейского быта. Чего вы от нас хотите ещё?
О-о! оказывается, многого. Вся инициатива разговора теперь перекинулась к Венгерову и Бинасику. Оказывается, на советском совещании они делали главные доклады: о правах и быте солдат, и об армейских организациях. Оказывается, уже разработано до подробностей и уже единогласно проголосовано депутатами. Армия наша, конечно, впредь не будет армией постоянной службы, но – демократическая. Главное для солдат – пользование свободой слова, печати, союзов, собраний. Немедленно отменить всякое принуждение к общей молитве. Побеги со службы, неисполнение воинских приказов? – не должны разбираться особыми военными судами, но обычными гражданскими, на основе общих прав человека. И не может быть в армии никаких дисциплинарных наказаний или штрафованных состояний, ибо солдаты – полноправные граждане. И никаких „часов” увольнения из казармы или увольнительных списков – но если свободен от нарядов, то и может уходить в штатском платьи, и с ночлегом вне. И мало, что прекратилось отдание чести, – должна быть отменена и рабская привычка командовать „смирно” при входе командира. И должны быть отменены привилегии унтер-офицеров, фельдфебелей, подпрапорщиков: отныне все категории солдат равны! Скорей надо было удивляться тому, что в этом бреде ещё оставались трезвые нотки: офицеры на фронте не подлежат переизбранию. (Но где выборы офицеров уже произошли – пусть остаются в силе. И за солдатами сохраняется право отвода неугодных им офицеров.) И на фронте, условно и временно, можно оставить денщиков (правда, только с согласия ротных комитетов).
А теперь – о комитетах в армии. Они должны пользоваться правами правительственной власти, и выносить постановления, обязательные для своей части. Да, армия не может быть боеспособна при двоевластии – и поэтому: вся власть должна быть у комитетов.
Эх, не послушался Крымова в марте. А – разогнать бы их ещё тогда, пока не разгроздились.
С последней тоской смотрел Гучков на тонкие лица Церетели и Станкевича. На них – было сочувствие. С этими, с такими из них – можно было бы сговориться. Но ведь все они, все они подвластны единогласному решению своего Совещания. И последнее средство – просить у них помощи – тоже бесполезно.
Так Гучков и предвидел.
И последним аргументом, даже не для фигуры, а вполне серьёзно:
– Уйти? Господа, я готов уйти по первому вашему слову. Я с радостью уступлю вам место – если только вы берётесь спасти русскую армию! Я пойду в адъютанты, в канцеляристы к любому другому военному министру, отдам все силы и знания – но пусть он спасёт русскую армию!
А?
Смотрел на всех, на все лица.
И ничего не дождался.
Ушли. И стало опять плохо Гучкову.
О каждом историческом моменте мы легко можем впоследствии рассудить, как правильно было поступить. И лишь в единственно происходящем сейчас – никак не увидишь правильного пути.
Не обедал, ничего в рот не взял, а полежал полтора часа до вечернего сбора министров, тут же, у него в довмине. Конечно, министры тяготятся, что приходится им заседать тут из-за его болезни. Самый мужественный из них, единственный боец, – он стал для них обузой. На их заседания в Мариинский он почти и не ездил, а то ещё фронтовые поездки, так вместо себя посылал Новицкого. (Что ж ехать? – они там на совете министров сочиняют кару за перепродажу железнодорожных билетов и плацкарт!…) Привыкли и они игнорировать его, мелкие постановления по военному ведомству принимали, не спрашивая его согласия. Они всё надеются на моральные силы революции: что – удержат в берегах. Смешно? Но на что другое, правда, остаётся и надеяться? Проявить твёрдость, прибегнуть к репрессиям? Для того не осталось на местах никакой власти, ни полиции, ни послушных воинских частей. И пока петроградский Совет постепенно реорганизовался, вот, во всероссийский, – всероссийское Временное правительство всё больше становилось лишь петроградским, висло без опоры. Посоветовал им Гучков – срочно собрать снова Думу, опереться на законодательное учреждение. Шингарёв отмахнулся: „Вы просто не знаете состава Четвёртой Думы. Если б надо было отслужить молебен или панихиду – то для этого можно было б её собрать. Но на законодательную работу она не способна.” Львов даже забрал из Думы утонувшие там старые законопроекты – решить их самим.
Некрасов, который мотался выступать с речами не намного меньше Керенского (и в каждом выступлении особенно распинался перед толпой, что не висит никакое „двоевластие”, полное доверие с Советом, голосом народной совести, ничто нас с ним не разъединяет, а именно от самодержавной полноты власти Временное правительство добровольно ограничивает себя контролем Совета, и так создаётся равнодействующая народного мнения), – Некрасов усвоил такую манеру: едва поставив в правительстве требование к военному министру, спешит тотчас публиковать его и в газетах: обуздайте ваших солдат на моих железных дорогах; прекратите отпуски солдат в таком количестве; извольте назначать воинские команды для сопровождения поездов и охраны станций (разумеется, всё – в терминах „сознательности”, и конвои тоже будут выделяться местными комитетами, а оплачиваться – военным ведомством).
Так получалось, что ни на кого в правительстве не хотелось уже и смотреть.
Но сегодня неизбежно было собраться всем до единого: обсуждался текст ноты союзникам.
И в том же просторном кабинете министра с окнами и балконом на Мойку, где когда-то сиживал Сухомлинов, а только что рассиживались советские депутаты, – вот собирались министры, и Гучков протягивал входящим руку для слабого рукопожатия. Извинялся, что в домашнем. Полуотлёг в покойное кресло – и думал бы заседание промолчать, просидеть без слова: чёрт и с вами, чёрт и с вашей нотой.
Милюков расселся напыженный, в парадном костюме.
Но пока ещё не все собрались – зашёл разговор о Ленине, и Гучков не мог удержаться (болезнь болезнью, но дело жжёт!): так будем Ленина укорачивать? надо же что-то делать!
И – мягким говорком Львова отвечено было ему, как у них уже сложилось, обдумано: нив коем случае. Правительство не должно ускорять событий с Лениным, чтобы не вызвать столкновений, а то и, не дай Бог, гражданскую войну. Правительство и дальше будет держаться выжидательной позиции и предпочитает, чтобы инициатива выступлений против Ленина изошла от самого народа, когда он разгадает ложность ленинской пропаганды.
И – не стал Гучков спорить. Смежил веки.
Он вот что думал о князе Львове: куда подевался его „американизм”, хозяйственная деловитость, схватчивость, которыми же он и выдвинулся в Земсоюзе? Всё залил теперь благодушный фатализм – и часто даже на заседании его взгляд отрывался куда-то в даль, и он мечтательно улыбался той дали. От земского Львова осталась только манера не считать разбрасываемых казённых миллионов. (Свою-то собственную он каждую копейку считал.)
Милюков торжественно читал ноту. Керенский с компанией требовательно придирались, – а Милюков непреклонно отстаивал. Торговались. А Гучков – всё время молчал. Да и другие-то молчали. Ничего такого нового, особенного, в этой ноте не было.
Щурился Гучков на Милюкова и думал: чужая каменная душа. Ведь вот – понимает же он государственные интересы России, но с какой-то внешней позиции. И ничего не хочется делать с ним заодно, хотя обстоятельства так и загоняют их в содружество: вместе их поносит Совет, общие у них враги и вне и внутри правительства, – а союза между ними, и даже простой откровенности, никак не возникает. Непереходимая издавняя чужесть. Западный профессор. Даже водки с ним выпить не хочется.
Да ведь Россия всегда сверкала множеством талантливых людей – и куда ж они все делись? Как же затесался боец Гучков среди растяп и ничтожеств? За эти полтора месяца он отчислил полтораста бездарных генералов и высших начальствующих лиц и только и делал, что выдвигал талантливых.
И – никого вокруг. Одинок.
Да всю жизнь, сколько он помнил себя, – вокруг было оживлённо, многолюдно и цвело ожиданием лучшего будущего. А вот – как будто забрёл в мёртвые солончаки. Жуть берёт: никого не видно, никому не крикнешь – и ночь застигнет тут?
*****
РОДИШЬСЯ В ЧИСТОМ ПОЛЕ,
А УМИРАЕШЬ В ТЁМНОМ ЛЕСЕ
*****
35 (фрагменты народоправства – железные дороги)
* * *
Массы солдат не хотят ехать в медленных воинских поездах, а штурмуют пассажирские. Или заставляют гнать свой воинский поезд, останавливая прочее движение на линии.
Все узловые станции загромождены дезертирами. (Многие – спешат на „раздел земли”.) Слоняются, грызут семячки, шелухой покрыты платформы и полы станций. Прибывает пассажирский поезд – заставляют всех пассажиров выходить, а начальника станции – пускать поезд в их направлении.
* * *
На ст. Черноводская Закавказской ж-д солдаты из эшелона №13, недовольные тем, что их обогнал эшелон №11, – угрозой расправы заставили дежурного по станции дать депешу вперёд по линии: задержать поезд №11, пока не пройдёт №13.
На ст. Глубокая заставили задержать батумский пассажирский и отправили вперёд свой.
На ст. Веймарн Балтийской ж-д команда матросов и эшелон солдат спорили, кому ехать первыми. Вступили в драку. Избили и начальника станции.
* * *
В час ночи на ст. Великокняжескую пришёл воинский поезд. Едущие с ним отпускные солдаты потребовали, для лучшей скорости своего поезда, отцепить 12 груженных вагонов с неначинёнными бомбами. Дежурный по станции пытался их увещать – угрожали убить его и разбить вокзал. Час не давали никому работать, пришлось отцепить.
На ст. Бударино Юго-Восточной ж-д солдаты самовольно отцепили от смешанного поезда 10 вагонов с крупой для Москвы, чтоб ускорить ход своего поезда. То же на ст. Мироновка: для быстроты своего хода толпа солдат заставила дежурного по станции отправить два своих поезда в неполном составе, отцепив вагоны со срочным грузом.
И на ст. Грязи солдаты вытолкнули начальника станции из телеграфной комнаты на платформу и силой заставили его распорядиться отцепить вагоны с крупой и отрубями.
Или занимают вагоны, назначенные для зерна, – и со станций зерно не вывозится.
* * *
Начальник станции Симбирск телеграфировал в Петроград в Военный округ и в Совет рабочих депутатов: „Всеми товарными и пассажирскими поездами едут солдаты. Требуют немедленной отправки, не считаясь, что идут встречные вагоны с продовольствием. Вагоны с продовольствием стоят на станциях неделями, солдаты не дают делать прицепки для их следования.”
На ст. Балашов ж-д служащие отказались работать, пока солдаты будут мешать правильному движению поездов.
* * *
На ст. Ярыженская солдаты стащили машиниста с паровоза – и только заступа присутствующих удержала от дальнейшей расправы.
На ст. Алатырь солдаты силой заставили машиниста ехать без жезла на занятый однопутный перегон, где ожидался встречный поезд.
Министр Некрасов публично упомянул, что такие случаи бывают, и только случайно поезда не сталкивались.
* * *
Во многих местах железнодорожники стали самочинно выбирать новых начальников.
Некрасов постановляет установить за железными дорогами общественный надзор, назначать для улажения недоразумений – „общественных комиссаров”. Солдатским комитетам на местах: посылать на станции и для сопровождения поездов – конвойные команды.
Но таких никто и не видел. А где появились – были бессильны.
* * *
В запертый вагон не пускают: „Служебный, едут депутаты Государственной Думы.” – „Чего на них смотреть, бей!” Разбивают дверь прикладом.
Солдаты без билетов переполняют пассажирские вагоны, разбивают стёкла, лезут в окна, и не только в 3-й класс и 2-й, уже и в нарядные вагоны 1-го. (Ещё уважают только коричневые с надписью „Международное общество спальных вагонов”.) На бархатных сиденьях в купе с зеркальными раздвижными дверьми – солдатские шинели, матросские чёрные куртки. Крепкий запах сапог, а богатая сигара перекрыта махорочным дымом. Брезгливо морщится дама в шёлковом платьи, а с верхней полки над ней свешиваются огромные рыжие сапоги.
Кажется – больше втесниться некуда, но на остановках снова впирает поток людей, в двери и в окна, по плечам, по головам, кто почти висит, кто лезет вниз под скамейки. Забивают коридоры, уборные, тормозные тамбуры, никому никуда не пройти. И висят на подножках, и стоят на буферах – и как-то держатся, когда поезд несётся с откоса.
Вагоны переполнены до того, что сплющиваются рессоры, лопаются оси.
* * *
В поезде, идущем на восток, с Тулы уже трудно пролезть в коридорах вагонов, с Пензы – уже и на крышах некоторых вагонов едут солдаты, с Сызрани – уже и все крыши покрыты людьми. На Александровском мосту через Волгу прилегли – но кого-то задело и сбросило на мостовой настил.
* * *
Скорые поезда Москва-Ростов забиты солдатами. Некоторые так и проводят время, катаясь взад и вперёд по линии.
На крыше – тоже сидят солдаты. Около ст. Лихая порывом ветра одного сорвало с места. Падая, он ухватился за соседей, потащил и их. Кучей в пять человек они свалились на полотно и все разбились насмерть.
И под Воронежем так погибло двое солдат.
* * *
На ст. Юрьев Северной ж-д солдаты унесли в свой вагон все приготовленные в буфете 1-го класса кушанья, с приборами и сервировкой. А в 3-м классе поломали мебель.
На ст. Жмеринка солдаты изрубили шашками четырёх вагонных воров.
* * *
До революции, несмотря на войну, пассажирские билеты продавались повсюду без ограничения. Теперь, по распоряжению министра Некрасова, учреждаются на всех крупных станциях билетные комитеты – начальник станции, комендант и представитель комитета общественных организаций – для общего контроля за правильностью и порядком продажи. Такие же комитеты – и в городских кассах. У кого выезд по срочной нужде – ходатайствуют перед билетным комитетом. Носильщикам и комиссионерам билеты не продаются. (И всё равно везде началась спекуляция билетами.)
* * *
Поезд идёт из Москвы на Урал. Студент (восторженно встретивший февральские дни) едет на летние каникулы (занятия кончились преждевременно). Он – в форме своего инженерного института, и на плечах у него – наплечники с короной. Солдаты говорят ему: „А это ты, товарищ, надо снять.” Студент: „Вот когда Учредительное Собрание скажет, что у нас республика – тогда сниму корону, а до тех пор нет.” И большая часть солдат в тесном кружке поддержала: „А чего торопиться? Правильно.”
* * *
На Волге и Оке открылась навигация. Солдаты безобразят, как и на железных дорогах: садятся толпами по всем классам, дают пароходам направление, какое им угодно, реквизируют продовольственные грузы.
* * *
В Вологодском порту партия солдат в 50 человек захватила пароход, назначенный идти вверх по Сухоне к Кубенскому озеру, – не дала грузить и сажать пассажиров, а велела гнать судно вниз по Сухоне к Тотьме. А оттуда – к Устюгу.
* * *
В Калужской губернии местами нет хлеба. Крестьяне партиями отправляются в Тульскую закупать хлеб. На станциях отказываются от них принимать на погрузку. Тогда мужики, угрожая громить всю станцию, сами грузят своё в вагоны.
* * *
На ст. Голышманово под Омском крестьяне нескольких отдалённых волостей, иногда больше чем за тысячу вёрст, привезли в марте по снежному пути 8400 пудов зерна „в дар Новой России”. Сложили его временно в плохо закрытом помещении – но и до конца апреля не нашлось вагонов для отправки. И хлеб стал мокнуть и преть под весенними дождями.
* * *
Докатилось и до дальних станций Китайско-Восточной ж-д: убийства и разгром базаров. Какие-то „делегаты” арестовали нескольких начальников станций.
* * *
На ст. Тафтиманово солдаты проходящего поезда пренебрегли заявлением начальника станции, что следующий перегон занят санитарным поездом. Велели и свой гнать туда же. „Закрыт семафор” – для солдат непонятные слова.
В Арзамасе толпа солдат заставила начальника станции выпустить по недостроенному пути паровоз с вагоном-теплушкой, куда солдаты и уселись. Разжиженное весенними водами полотно дороги осело, вагон сошёл с рельсов и стал поперёк пути. Солдаты поехали на паровозе дальше по испорченному пути, затем захватили дрезины и покатили на них.
* * *
На станционной платформе подле поезда стоит дед в лаптях и азяме, с тяжёлой корзиной в руках, не пытается и тискаться в поезд через эту драку. А солдаты лезут и на площадку и по межвагонным дужкам на крышу. Дед им:
– Ироды! Куды прёте? Россию погубите! Смеются солдаты сверху:
– Расеи нам хватит, дед!
* * *
На ст. Инза солдаты растерзали сопровождаемого в Симбирск арестованного помещика Гельшерта, старейшего мирового судью: в толпе пустили слух, что он шпион и хранил бомбы.
* * *
На ст. Грязи солдаты потребовали переоборудовать свой состав. Пока велись работы – к ним подошла беженка и пожаловалась на местного священника отца Богоявленского: что недодаёт пайков. Солдаты вызвали священника на станцию, сперва издевались над ним, потом избили до потери сознания. И он скончался.
* * *
На ст. Стакельна толпа солдат с остановившегося воинского поезда напала на начальника станции Щавинского и жестоко избила его за задержку поезда на 30 минут из-за скрещения поездов. Щавинский (в 1905 – глава забастовки псковского узла) скончался от побоев.
* * *
На ст. Тыловая Юго-Восточной ж-д партия проезжающих солдат не дала гасить пожар вагона с сеном, арестовала железнодорожного служащего, руководившего тушением. Окружила начальника станции, не давала и ему делать распоряжений, кричала: „Бей железнодорожников!”
*****
ТЕМ ДОБРО, ЧТО ВСЕМ РАВНО
*****
ДОКУМЕНТЫ – 13
18 апреля
ГЕРМАНСКАЯ СТАВКА – БЕРНСКОМУ ВОЕННОМУ АТТАШЕ ФОН-БИСМАРКУ
Его превосходительство генерал Людендорф указывает, что через Германию будут пропущены только такие русские, которые не враждебны нам.
18 апреля
АТТАШЕ ФОН-БИСМАРК – ГЕНЕРАЛУ ЛЮДЕНДОРФУ
Только такие русские будут отправлены, которые действуют в пользу мира.
36
И вдруг в субботу, 15-го, по всему образованному Петрограду пополз слух, что Милюков – уходит из правительства! И настолько это было ошеломительно и невероятно, что ни одна газета не посмела подхватить. Но и настолько же всё-таки широко, что „Новое время”, нащупывая свою новую роль при новом режиме, на другой день напечатала решительное опровержение. (С намекающей оговоркой, однако, что в ближайшее время Временное правительство обсудит вопрос о международных отношениях.)
Дожил Павел Николаевич! – „Новое время” его поддерживает…
И откуда ж это потянуло? Да от Керенского конечно. И от его мутных дружков Терещенко-Некрасова. Может быть, и от болтуна Владимира Львова. Вечером 13-го Милюков только угрозил, что подаст в отставку, – и уже утром 15-го болтает весь Петроград. И чего стоют эти министры? И чего стоит это всё правительство?
Да самой тяжёлой частью министерствования и было для Павла Николаевича – изнурительное сидение на ежедневных (а то ещё и ежевечерних) заседаниях кабинета. Такую интересную достройку своего кабинета он вёл – создание экономического и правового департаментов (а никого в министерстве не сменял с постов, ценя заведенную традицию, и Нератов оставался главной работающей силой), важнейшие и осмысленные переговоры с послами, – нет, ото всего этого надо было отрываться, и приезжать сюда отсиживать часы и часы. (И кто серьёзно работал у себя в министерстве – все приезжали вот так же, через силу.) Да все они, кроме Милюкова, занимались политикой внутренней, – а внутренняя политика, при всей её динамичности, не была сейчас ведущей. Всякие эпохальные реформы – медленное долгое дело, и решать-то будет Учредительное Собрание. Не здесь требовались в конце войны поворотливость и смысл – а в политике внешней. Вовремя не заняв правильной позиции, вовремя не захватив, не оговорив своей национальной доли, – потом не наверстаешь и годами работы всей страны.
Как будто разрабатывали важные проекты, вот просидели весь субботний вечер и ночь, – разбирали, вникали, утверждали по пунктам – как будто три важнейших закона: о правилах муниципальных выборов, об организации милиции и устройстве полковых судов. Но суды были вынужденной и глупой демагогической мерой, муниципальные выборы не обещали состояться раньше конца лета, только милиция, действительно, уже припекала, потому что грабежами и бесчинствами трясло и столицу и страну. Но как могла справиться та милиция, если всё соединённое Временное правительство вот уже второй месяц только и умело по каждому случаю выпускать Воззвание – умоляющее, а то и почти слезливое? Захватывают типографии, силой закрывают издания? – пусть пострадавшие жалуются в суд. (А сами-то суды расшатались.) На заводах арестовывают уже не только русский, но и иностранный технический персонал? Воззвание. И под каждым же воззванием, настаивал мягкий князь, должен подписаться каждый министр. А Некрасов придумал: всем депутатам всех местных советов оплачивать время заседаний за счёт работы. И по управлению почт и телеграфов – оклады „усиленные” и „особо-усиленные” (а телеграммы доставляют отвратительно). По отношению к кому Временное правительство было непреклонно твёрдо – только к помещикам и к эмиру Бухарскому (хотя, задабривая, он и пожертвовал полмиллиона рублей). За Некрасовым сразу Коновалов, Керенский, Щепкин – стали просить по 10 и по 25 миллионов на повышение окладов, единовременные пособия и разные добавки в своём ведомстве. И – все сразу получали. И уже – становилось неудобно перед подчинёнными тому министру, который не выпросил добавки для своих. Так что пришлось и Милюкову просить. (И дали.) Потом, начиная с Коновалова, да даже и Львова, началось соревнование – добавлять товарищей министра, и всем жирный оклад. У царских было по два товарища, а тут стали конфигурировать по три, по четыре и даже по пять. И уж конечно Мануйлов тоже тянул себе четвёртого: пойди попробуй справься с народным образованием! А в начале апреля пришлось обсуждать: что Государственная Дума за штурмом правительства не успела утвердить бюджет 1917 года. И – как теперь угадать его границы? Если по прошлогоднему, то далеко-далеко не помещаемся, и думать нечего. (Теперь и всех дворцовых и удельных служащих надо было оплачивать, которых раньше оплачивал царь.)
Но Милюков просиживал все эти дрязги с каменно-презрительным видом, не вмешиваясь, не споря. Во-первых потому, что знал он хорошо: Россия – безмерно богата, и нескоро, нескоро её растратишь. А во-вторых – всё это перекроется успехами армии и дипломатической игрой на полях зелёного сукна, – только бы Павлу Николаевичу не помешали провести эту игру как надо. И он – не возражал, не задевал, когда две пятых всех постановлений кабинета были – учреждение всё новых и новых комитетов и междуведомственных комиссий, уже надстраиваемых в 2-3 этажа. И когда же ждали чего-то и от министерства иностранных дел, то и он выдвигал: то посылку миссии в Соединённые Штаты по финансовым вопросам, то – представление греческому правительству, что по договору 1867 года приданое королевы эллинов не должно быть обращаемо в казну. (И это не самое тут было мелкое: попадало в протоколы и что некий свободный художник дарит Временному правительству небольшой участочек земли.)
А уж в полноте всё опасное неравновесие момента коллеги Милюкова не усваивали, не понимали, – только он один. На чашу разрушения начинал давить неожиданный веский груз – на заседаниях кабинета о нём ещё не говорили серьёзно, а Милюков каждый день наблюдал за ним почти с ужасом, как он растёт и грузнеет: национальный развал империи.
Уж не говоря о Польше. Хотя её непомерные претензии из подчинённого королевства сразу обратиться в великую державу, прихватя побольше русских земель, всегда коробили и скребли Милюкова, едва оставляя ему сохранить либеральное выражение физиономии, – по польскому вопросу он приготовился неизбежно уступать, уже не удержаться на автономии, как прежде стояло в кадетской программе, тут давили и симпатии союзников. Но Финляндия? – надо сказать, осыпанная и царскими льготами, им даже нет примера в истории государств, и она же возведенная в любимую статую всем Освободительным и революционным движением. Провозглашение финской автономии и другие великодушные акты Временного правительства были встречены там совсем холодно. Уж финны имели свободный промысел и торговлю по всей России, чего обратно не имели русские в Финляндии: русский врач, учитель, ремесленник терял там права своей деятельности, русские не имели и прав государственной службы, да даже меньше прав, чем любой иностранец, у которого была консульская защита. Оберегалась финская валюта, освобождены они были от русской воинской службы, русская полиция не имела на финской территории прав задержания и расследования, – и всё это финны выставляли (а Освободительное движение не имело выбора не поддерживать) – как насилие некультурного русского народа над свободолюбивым культурным финским. Во время войны финская молодёжь вербовалась к немцам, взрывала наши мосты и склады вооружения, – и это тоже мы, с кислотой, рассматривали как союз с нашим Освободительным движением. Но сегодня?! Финляндия проявляла открытое недоверие к русской революции, финская печать призывает свой сенат самому расширить свои полномочия, не взирая на Временное правительство, добиваться не автономии, а полного разрыва связей с Россией. Ещё во всём мире русский рубль или крепко стоит или после революции поднялся – в Финляндии в первой он стал падать. Но ещё крайний вызов: Финляндия не переняла от России закона о еврейском равноправии, не дала евреям права жительства у себя, ни – свидетельствовать в суде, и даже сегодня высылала евреев – и никак не удавалось образумить.
Но Украина? Десятилетиями же русское Освободительное движение горячо поддерживало всякий украинский протест, не вникая в подробности и разбирательства, ибо считалось полезным всё, что раскачивает самодержавие. С первых же мартовских дней Временное правительство одобрило и преподавание на украинском языке, все меры восстановления культуры, стали даже уступать созданию отдельных украинских полков, хотя же это – развал Действующей армии. И в Киеве, Харькове и даже в Петрограде проводились украинские манифестации, сперва – широкая автономия, но поддерживать Временное правительство и ждать санкции Учредительного Собрания, а пока переводить школы на украинский язык, да прежде всего готовить самих учителей, потому что и из них мало кто может учить украинскому. Да всюду вешали портреты Шевченко вместо царских. Но дальше быстро перекосилось. Собрание киевских юнкеров постановило, что все полки, стоящие на территории Украины, должны комплектоваться исключительно из украинцев, и в киевском военном училище обучаться только украинцы, – это прямо в тылу Юго-Западного фронта! Уже звучало на митингах: установить украинскую автономию, не ждя Учредительного Собрания, а собрать своё украинское Учредительное! И не Временное правительство посмело тому возразить, и не Брусилов, но киевский Совет рабочих и солдатских депутатов: нож в спину? распустим штыками!! И даже социал-демократы не признали за каждой национальностью, за каждой частью государства права отдельно себя устраивать. Грушевский, Винниченко пятились, извинялись. Но немногими днями спустя требования с Украины размахнулись ещё шире: территория будущей Украины потянется от Гродненской губернии и включая Кубань, только что пока не требуют Крым. А когда открылся десять дней назад украинский съезд в Киеве, то там уже требовали и южный берег Крыма. Их съезд колебался, не объявить ли себя учредительным собранием Украины. Во всяком случае, если Россия не станет федеративной – то полная независимость Украины. Постановил создавать по всей Украине украинские легионы. Избрал Центральную Раду – как будто пока для разработки автономии (эсеры торопили: автономию берут, а не дают! снизу, а не сверху! немедленно!), но уже предлагалось и считать Раду своим временным правительством. И чтоб Украина была особо допущена на будущую мирную конференцию. И уже в самом Петрограде создался украинский национальный совет – и он выделил пятёрку для сношения с Временным правительством (ещё одна контактная комиссия?) – и потребовал, чтоб отныне во всех комиссиях и комитетах, создаваемых правительством, состояли бы представители Украины, тем временем Рада призвала создать прочный союз всех народов, требующих автономии (то есть союз против Петрограда). А по слухам – уже послали делегатов на Дон, Кубань и Терек, сливаться с ними со всеми. Ещё не говорили прямо: только отделяться! – но и Милюков не ученик в политике. И когда же этот украинский сепаратизм успел вырасти? – общественность и не заметила. Мы от души поддерживали их культурную автономию – а они выросли вот какими? И такое сотрясение – во время войны, не ожидая часа??
Да что! Требования автономии разносятся как эпидемия! Мы уже слышим о них каждый день и отовсюду. Местной автономии требуют эстонцы, иркутские и забайкальские буряты, молдаване, латыши, грузины, литовцы, крымские татары, хивинцы, бухарцы. Только, кажется, армяне единодушно решили не выступать с национальными лозунгами. Чечены в Грозном готовят съезд вместе с казаками, – что там объявят? Казанские татары настаивают: создавать отдельные мусульманские полки. В Астрахани образовался центральный калмыцкий комитет. Создан Туркестанский комитет и – Закавказский (в тылу фронта, не спросись, Ставка и правительство узнали из газет). И все сразу – на расширение. Литовцы обозначили свои губернии с избытком против поляков. Зайсанские киргизы хотят удалять русских из степей, отбирать землю у переселенцев. Грузинские национал-демократы требуют удалять из Грузии всех пришельцев. Белорусы требуют – отдельного учредительного собрания, краевой сейм, краевой бюджет, в Петроград прислали делегацию вручать правительству свои постановления. Но, пожалуй, более всего потрясло Милюкова, что и в Иркутске уже выработали готовую сибирскую конституцию: мол, сибиряки – это отдельный культурный тип, уклад их отличен от русских, экономически они в противоречии с Россией, эксплуатирующей их богатства и территорию, закрыть переселение в Сибирь, объявить автономной областью со своим законодательством, создать свою исполнительную власть, ответственную перед своей думой. Оставить русскому правительству только войну-мир-договоры, монету-почту-телеграф.
Ничего подобного не предвидели от падения самодержавия лучшие умы Освободительного движения, и Милюков среди них – тоже.
Однако – тактичность и выдержка. Нельзя ни печатно, ни публично выразить своё негодование: такое время, что будет принято как зажим свободы.
Своим высоко развитым государственным сознанием Милюков понимал, что сейчас этот процесс развала может остановить только победа России в войне. А потому верность союзникам была сейчас не только долгом чести для России, но расчётом государственного спасения.
Неожиданно и невидимо – мантия имперского наследия тяжело осенила плечи либерального профессора Милюкова.
Но ничего этого не понимали – ни члены правительства, ни тем более в Исполнительном Комитете, ни тем более оголтелые приехавшие западные социалисты. И от Милюкова требовали и ждали: ноту! ноту! ноту союзникам о задачах войны! Мол декларация 27 марта – это документ внутреннего употребления, а надо посылать ноту. И услужливая „семёрка” министров уже пообещала Исполкому такую ноту. И теперь на кабинетских заседаниях сгущалось давление.
Motu proprio – Милюков такую ноту ни за что бы не посылал. Но вот видно: не уклониться.
Но – какую же ноту? Павла Николаевича и без того жгли чрезмерные уступки и в той декларации. Хотя, по совести признать, он развил там освободительную идеологию войны, действительно тождественную с идеологией российской революции, – но в государственном смысле уже недопустимо соскользнул.
Однако ещё никто легко не клал Милюкова на лопатки, крепость стояния у него была выше сравнений. Писать теперь принципиально новую ноту – он отказался. Самое большее – это послать союзникам ту декларацию 27 марта (до сих пор они не обязаны были её знать),- ну, и с нотой сопроводительной. Но даже и такую ноту – без каузального основания не пошлёшь. Ну, можно придумать такой повод (для целей Милюкова удобный): вот, распространились слухи, что Россия готова заключить сепаратный мир, так мы вот…
Министры согласились.
Но предстояло и их на этой ноте провести, не говоря уже о советских. А союзников, напротив, заверить в нашей твёрдости, гарантировать войну до полной победы.
Итак, начать с опровержения сепаратного мира. Ничего, конечно, подобного. Рассылаемое при сём воззвание 27 марта ясно показывает, что взгляд Временного правительства вполне соответствует тем высоким идеям, которые постоянно высказывались выдающимися деятелями союзных стран, и особенно ярко – президентом Великой Заатлантической республики.
Для союзников-то – очень ясно: наш взгляд не отличается от вашего. Но – слишком ясно и для Совета. Нет, тут надо уравновесить демократическими лозунгами: освободительный характер войны… мирное сожительство народов… Это – всем приятно и никому не мешает.
И полезно ещё раз боднуть правительство старого режима, которое не было бы в состоянии усвоить и разделить эти мысли. Но – Россия освобождённая сможет в настоящее время заговорить языком, понятным для передовых демократий современного человечества.
(Однако – попробуй этим языком заговори…)
… А поэтому – Россия спешит присоединить свой голос к голосам своих союзников.
И как будто бы – ясный намёк? А пойди придерись.
Нет, намёк недостаточно определёнен. Ни Бьюкенен, ни Палеолог не останутся довольны. И Лондон и Париж хотят слышать весомое, точное, несомненное обязательство. Но как его выразить перед разъярённой мордой Совета?
… Разумеется, заявления Временного Правительства не могут подать ни малейшего повода думать, что совершившийся переворот повлёк за собой ослабление роли России в общей союзной борьбе…
Вот это, кажется, удалось! Дело не в нашем правительстве, пусть империалистическом, но сам народ того хочет – победы!
… Всенародное стремление довести мировую войну до решительной победы лишь усилилось от переворота… И особенно оно сосредоточено на близкой и понятной для всех задаче – отразить врага, вторгшегося в пределы нашей родины… Борьба стала общепонятной…
Ответственность, разложенная на всех. Отлично.
Но, увы, этого мало. И Ллойд Джордж, и Клемансо, и теперь уже Вильсон со своих демократических вершин безжалостно пытали Милюкова огненными взорами: мало! Надо – отчётливо! Вы – остаётесь ли верны союзным обязательствам?
И весь разум, весь смысл – навстречу: конечно же! да! неужели вы не верите в нашу демократию?
Но перо – отяжелело фунтов на двадцать, двумя руками не проведёшь его вертикально.
… Временное Правительство, ограждая права нашей родины (но это же – всё-таки смягчает?), будет соблюдать обязательства, принятые в отношении наших союзников…
Или нужно: вполне соблюдать?…
Как-то надо изощриться, ещё в новой обещательной расплывчатости исправить неудовлетворительную расплывчатость 27 марта.
И день, и другой мучился Павел Николаевич над нотой. Да ведь не одна же эта забота. И в воскресенье – особенно покоя нет: по воскресеньям-то – все публичные выступления, надо ехать. Днём в Благородное собрание, митинг в поддержку Займа Свободы, каждый министр обязан. Тут кстати и американский посол. Вот и к месту выразить удовлетворение, что к Союзу Согласия присоединилась старейшая демократия… Готова помочь нам и золотом, которого много у них накопилось, и паровозами. Перед лицом такой помощи и Россия не должна ударить лицом в грязь. Но мы должны базироваться в первую очередь на своих средствах.
В эти недели – столько речей, и надо же каждую как-то сплести оригинально.
Тут подносит пышному залу и Терещенко: что торгово-промышленная Москва решила отдать на Заём 25% основного капитала.
Даже трудно поверить: четвёртую часть всего богатства – отмахивают московские купцы?…
А в эти же дневные часы, к вечеру, узнаётся: в Морском корпусе был пленум Совета рабочих депутатов, и тоже – о Займе. И постановили: Займа пока не поддерживать, отложить на несколько дней – как поведёт себя правительство, оно обещает в три дня отказаться от завоевательных целей.
Вымогают – отказ от „аннексий и контрибуций”. Вымогают – измену союзникам.
И вот – подбирай выражения ноты…
А воскресный вечер требует дальше – в театр Лин, на литейное районное совещание кадетов. Здесь обстановка – своя, дружественная. Тёплое доверие парит из зала с выключенными лампами, свет на сцене, из полутьмы сверкают глаза – и Милюков говорит им, как единственно верно и понимает:
– Вина за войну – на Германии, от кайзера до социал-демократов. И опасная иллюзия рассчитывать на их социал-демократию, что она откликнется на призыв к миру. Теперь у нас народоправство, и мы можем подать голос: в Циммервальде почти не было социалистов союзных стран.
– А куда причислить Ленина? – кричат с места.
– Я не хочу сказать худого о Ленине. Я видел его один раз в жизни, и он произвёл на меня впечатление фанатика. Я верю, что он действует добросовестно. Не знаю, можно ли сказать то же самое о его последователях. Но его деятельность вредна. Однако вы конечно не потребуете от нас, чтобы мы боролись против Ленина методами старого режима. Нельзя призывать к насилию над словом и убеждением.
(Хоть бы и можно было – а какими силами выгнать его от Кшесинской? как заткнуть ему рот? Таких сил у Временного правительства нет.)
– Пропаганда скорого мира служит только на помощь немцам. Это лето должно решить исход войны, Германия истощена. Но не она просит мира – за неё, вот, приходят просить другие.
Так, про себя мучительно составляя ноту, а вслух убеждая публику, и подвигаясь к диспуту с коллегами-министрами, – в понедельник, вчера, раскрыл Милюков газеты – и ахнул. Он и забыл совсем, что одним воскресеньем раньше, по дороге из Москвы, в вагоне, имел неосторожность поговорить с корреспондентом „Манчестер Гардиан”, а тот на прошлой неделе напечатал. Но не скоро бы узналось в России, если бы не было в Лондоне корреспондента „Биржёвки”, и вот одна она выхватила и жирно напечатала:
"РУССКИЙ КОНТРОЛЬ НАД ПРОЛИВАМИ".
Ах! Ты балансируешь в сантиметрах, а в тебя швыряют двухпудовое чучело.
Вопрос: о южных славянах в Австрии. Ответ: только независимость славян единственно удовлетворительное решение. Вопрос: может ли повлиять декларация 27 марта на будущность Константинополя и проливов? Ответ: Россия должна будет настаивать на своём праве закрывать проливы для прохода иностранных военных судов. А это возможно в том случае, если она получит господство над проливами и возможность укрепить их. Вопрос: а не полагаете ли вы, что Соединённые Штаты будут возражать против такого решения? Ответ: мы истолковываем заявление Вильсона в том смысле, что Соединённые Штаты не против господства России над проливами… (А Вильсон-то, видимо, как раз и против.)
Alea jacta est! – и что ж теперь балансировать. Карты открыты, и надо иметь мужество стоять за свои убеждения. Так и писать:… продолжая питать полную уверенность в победоносном окончании настоящей войны в полном согласии с союзниками…
Надо выбрать одну сторону – и на ней стоять. Недопустимо дать поколебать союзные отношения. Недопустимо уменьшить или ослабить русскую долю в итогах войны – особенно теперь, когда война кончается.
И на закрытое заседание совета министров о ноте настроился Милюков несокрушимо.
Заседание устроили – в довмине, у Гучкова. Такой важный вопрос, что должны присутствовать все, а Гучкова уже вторую неделю не видели в Мариинском. Итак, поехали все к нему.
Он вышел к ним из спальни слабым шагом. Поздоровался, не с каждым за руку, – поклонился общим поклоном и опустился в откинутое кресло. Ослабление сердца, шалило оно давно, – а выглядело так, что вот он среди них первый подкошенный, раненный.
Смотрел Павел Николаевич на его тяжёлое хмурое лицо с сожалением и глубоким неодобрением. Никогда Гучков не был друг, никогда союзник. (Когда Милюков после американского турне вошёл в Третью Думу – то большинство сразу встало и вышло, в протест против его американских свободных речей, – и Гучков же вышел из первых.) Но в такие-то недели, на таких-то вершинах – могли бы объединиться. Только Гучков тут ещё и понимал как следует, что такое проливы. Как бы они выстояли вдвоём! – совсем иначе направили бы правительство. Да не только не поддержал Гучков союза – он и своего-то места не удерживал. Вот тебе и знаменитый дуэлянт. От пессимизма ослабилась его воля.
Как и ожидал Милюков, бой против семёрки и за мозги остальных – не был лёгок. И прежде всего атаковали проливы, что это отрыжка старого славянофильства. (Милюков – и славянофильство!…) Не поскупился объяснить им вопрос в полноте.
Недобросовестно смешивать мои взгляды на проливы со славянофильскими. Я настаиваю не по шовинистическим мотивам, и вопрос о самом Константинополе для меня второстепенен. (Хотя не забудем, что турками – он просто захвачен, он никак не их.) Но: нам нужен выход в море для экспорта продуктов нашего Юга. И: мы должны обеспечить себе лёгкость защиты Чёрного моря. Проливы нейтрализованные (как уже публично соглашались Керенский и Терещенко) этого не обеспечивают: нейтральные проливы могут легко захватить, они открылись бы для чужих военных судов и, значит, в Чёрном море придётся держать постоянные большие силы. Нынешнее турецкое владение проливами – даже лучше, чем нейтрализация. Но в Константинополе сегодня – уже Германия. Так что истинная постановка вопроса: будут ли проливы германские или русские? И взятие нами проливов должно стать совершившимся фактом ещё до мирной конференции, иначе мы их не получим.
Затем дискуссия об „аннексиях и контрибуциях”, левые министры легко и бездумно переняли этот левый (на самом деле германский) лозунг. Объяснял Милюков терпеливо. Отказ от „аннексий” есть отказ от перестройки Серединной Европы и Балкан, и для Англии он даже лёгок, ибо у неё там нет интересов, она вон спешит захватить Месопотамию и Палестину, а Россия пусть хоть и ничего не получает. К чему весь этот лозунг? – чтобы Россия освободила союзников от обязательства отдать нам проливы? Ну что ж, они охотно пойдут на эту жертву. Отказ от „аннексий” может ускорить заключение ближайшего мира, но не даст Европе мира длительного. И почему же Россия должна стать жертвой отрицательных сторон революции, чтоб её жизненные интересы ослабились? И неужели отказ от прав России вызовет подъём духа в войсках?
Керенский (даже голоса его пронзительного Милюков стал не выносить) настаивал, что если уж не включать „аннексий и контрибуций”, то во всяком случае – „самоопределение угнетённых национальностей”. Милюков сразу его поймал: согласился. (Это же оно и есть: перестройка Серединной Европы, освобождение западных и южных славян, трансильванских румын, заодно эльзасцев и армян, и ужатие наших противников.) По незрелости своего ума Керенский не додумал, что „самоопределение национальностей” как раз и потребует „аннексий”, – а как же им иначе выделиться? (Это победа: „не преследовать захватных целей” – оставляет Милюкову больше свободы действий.)
Придирался Керенский и к другим выражениям, предлагал свои исправления – но хуже, это чувствовали даже его сторонники. Тогда стал ломить уже что-то совсем несуразное: чтобы в этой ноте обратиться не столько к правительствам, сколько к демократическому общественному мнению западных стран. Министры застеснялись. Князь Львов глупо улыбался. Чёрный Львов глупо каменел. Но Милюков, мастер компромисса, блистательно нашёлся, соединить с навязанными ему Альбером Тома „гарантиями и санкциями, которые необходимы для предупреждения новых кровавых столкновений в будущем”: „проникнутые одинаковыми стремлениями передовые демократии найдут способ добиться тех гарантий и санкций, которые…”
Так – и Тома сохранился (важно иметь его в сторонниках ноты), и Керенский удовлетворился, – и как будто всем пришлось.
И ещё же убеждал Милюков министров: да может только благодаря войне у нас всё ещё держится, а то бы рассыпалось. (Министры, по согласию, уже пустили слух в несколько уст: если мы нарушим союз – Япония объявит нам войну и нападёт с Владивостока.)
И получилась нота, незаметно, покрепче Декларации. Vivat, Милюков!
Но момент – исторический. И предусмотрительно не исключая неприятностей впереди, Милюков внушительно отметил: что, стало быть, правительство в полном составе согласно целиком с данным документом – и берёт на себя ответственность за его содержание?
Кто молчал, кто кивал. Не нашёлся возразить и Керенский.
Принято.
Оставалось решить дату опубликования. Дни стали все какие-то текучие: это воскресенье 16-го Совет постановил всем работать и служить, а этот вторник 18-го – праздновать по новому стилю интернациональное 1-е мая, чтобы в один день со всем Западом (хотя и в этом году на Западе его не праздновали, воюя по-серьёзному). С Советом не поспоришь. Но может быть и красиво: эту ноту как раз и пометить 18-м числом? Однако по той же причине 19-го не будет газет. Ну, значит, опубликуется 20-го, а через дипломатов потечёт раньше.
Так ещё лучше!
В общем – выстоял Милюков. Не обидел союзников, не расторг Согласия!
18-го погода была совсем не праздничная – серое небо, резкий пронзительный ветер, ни весна ни зима. Редко проглядывало через облака кислое солнце. Небезынтересно было бы Павлу Николаевичу посмотреть это народное скопище – но какая-то скованность, неловкость перед большими толпами, да и опасность (да и память, как унизительно задержали на похоронах), – нет, министрам не место в этом кишеньи, а Павлу Николаевичу особенно. Остался дома. Да уже накануне из своего министерского кабинета на Певческом он мог любоваться по верху Зимнего дворца: „Да здравствует Интернационал”. А сегодня с интересом собирал сведения по телефону, и всех просил звонить ему. И жена Анна Сергеевна ходила посмотреть, рассказывала. И заходили коллеги-кадеты.
Говорили, что уступает похоронам, но больше полустолицы на улицах. Трамвайного движения нет, не выехали извозчики, закрыты все магазины и рестораны. По всем мостам, по всем улицам стекаются к центру (да и под окнами, по Бассейной, валили), множество красных флагов (ни одного трёхцветного), на мостах еле удерживаемых против ветра. Но удивительно, что порядок идеальный: колонны послушно маневрируют, пересекаются, отступают, идут параллельно, ни одного несчастного случая. Весь Невский – лес красных флагов и плакатов, на углу Садовой – вообще не пробиться. Везде много военных оркестров, но сами воинские части организованно не маршируют, а солдаты шатаются группами и одиночками. Продвигаются через толпу грузовые автомобили с ораторами на платформах. (Но всеми платформами овладел Совет, а кадетским ораторам не дали ни одного места…) Больше всего платформ пошло на Марсово поле, там – центр митингов, и выступают все лидеры Совета, но Ленина нет, а большевиков много. А и повсюду: кто только влезет повыше, крикнет „товарищи” – уже толпа и митинг.
А – что говорят ораторы? о внешней политике что?
Например, на Мариинской площади – анархисты-коммунисты, чёрный флаг с красными буквами, кричат всякий бред: скорейшее окончание войны, захват всех земель, уничтожение всех частных собственностей, не верить Временному правительству и всем буржуям…
Да это вздор. А где ещё?
У самого Мариинского выступал Стеклов. И с балкона „Астории” речи. И на Дворцовой. Прекращать войну – увы, во многих местах. Но толпа спрашивает: а как прекращать? Ораторы ответить не могут. Надежды на братство народов, что германский очнётся… Несут плакаты – „Требуем немедленного вскрытия союзных договоров!” (Ого…) „Заводы Обуховский и Путиловский! возьмите дело мира в свои руки!” (Ослы…) А то: „Буржуев – в окопы!” (Травля начинается…) То подсаженный на памятник инвалид произнёс речь против братания с немцами. Офицер на Дворцовой: „Нам не нужно чужих земель, но проливы нам нужны. Вопрос о Дарданеллах – более сложный, чем нам кажется.” (Умница.) То генерал выступает, то солдат, то женщина в красном платочке. Больше всего споров везде – об аннексиях и вокруг ленинцев. Ленинцы из кожи лезут, подвижны, десятки автомобилей, и самых шикарных, наворовали, везде выступают, но успеха не имеют. Против Ленина многие резко говорят, об остальном – миролюбиво.
Оказывается, всё было не страшно. И обидно самому не послушать.
А тут ещё новые сообщения. Красочно! По Невскому на огромном грузовике плывут несколько десятков человек в разных национальных костюмах. Экзотическое шествие мусульман, всех поразило: татары, сарты, таджики, солдаты-магометане, в тюрбанах, тягучие песни, на красных знамёнах – белый полумесяц с белыми звёздами, надписи по-арабски. Очень их все приветствовали. На бундовских знамёнах – по-еврейски, и митинги их по-еврейски, и песни. Шли отдельно украинцы, поляки, литовцы, белорусы. У всех свои хоры. (Опять, опять разделяются по нациям, это тревожно.) Портнихи несут: „Цените труд иглой”. Союз петроградских швейцаров: „Долой чаевые!” Амнистированные уголовники: „Дайте нам скорее паспорта!” Дети лет пяти-шести: „Дайте трёхлетнюю бесплатную школу и республику.”
По всему видно – это и до вечера не кончится. И очень почему-то захотелось Павлу Николаевичу самому посмотреть. Казённый автомобиль – во дворе, наготове. Надел демисезонное пальто, мягкую шляпу – поехал. Через Невский – нет, нельзя ему. И Марсово поле – неприятно, обойти. Пробраться по Надеждинской, Кирочной, Сергиевской – а там по набережным.
После схода снега никем не поправленные петербургские мостовые – сплошь в ухабах, езда такая – тряханёт и сустав вывихнет. (Кадет князь Оболенский вот так в автомобиле на ухабе выбил плечом оконное стекло.) Но сегодня – тихо ехать, быстро и не проедешь.
А поют плохо – нет ни своих песен, ни гимнов. Несут красные флаги – а поют пошленькую песенку немецких гусаров. Но два раза встретил плакаты: „Долой Ленина!”, порадовался. А то: „Гряди вперёд, народ державный! Будь славен в мире и в веках!” А грузовики-то тащатся забрызганные в грязи. Наверху – наряженные рабочий с молотом и крестьянин с серпом.
Марс-Суворов обвешен красными флагами, Мраморный дворец, казармы павловцев – в гирляндах цветов. Всё Марсово поле грозно-чёрно-красное, сто тысяч народу и тысячи знамён. Объехали благополучно.
А Нева – как будто снова сковалась, снова лёд хватает у берегов, а посредине проносится рыхлый.
Юнкера. И что ж несут? „В борьбе обретёшь ты право своё” и „Пролетарии всех стран, соединяйтесь”. Ну, навоюем мы с такими юнкерами.
Под огромным красно-зелёным флагом – митинг: „Товарищи, записывайтесь к нам! Гнусное царское правительство преследовало свободных эсперантистов, потому что у нас – равенство и братство…”
Ехал Павел Николаевич в открытом автомобиле, но с надвинутой шляпой, поглядывал из-под полей. А на Английской набережной – встречная толпа солдат, правда невооружённых, ёкнуло сердце: узнали!
И сразу – поперёк дороги, остановили машину. Недружелюбно кричали:
– Милюков!… Вот он!… Попался!
Но, к счастью, превалировало сегодня настроение мирное, не бой же был. Да и Павел Николаевич на самом деле – десятка неробкого. Не стал укрываться и отговариваться, а поднялся в машине в рост, как оратор, будто того и ждал, снял шляпу на сиденье, обнажил седину. Очки прочно сидели на ушах. И бесстрашно глядя на сердитых солдат, скрестил руки (не любил он дешёвого жестикулирования) и обратился к ним с речью. Спокойно:
– Товарищи! Старая власть своими бюрократическими приёмами не могла добиться единения страны. Но сегодня вы видите это единение в торжественном народном празднике. Первое Временное Народное Правительство работает, не покладая рук. Но ему необходима ваша поддержка. Враг близок и надеется нанести сильный удар по революционному Петрограду. И мною получена секретная телеграмма, что немецкий штаб рассчитывает не столько на силу своих армий, сколько на то, что русская свобода потонет в анархии. Мы настоятельно призываем всех вас – объединиться вокруг Временного Правительства…
И ещё так поговорил – толпа стихла. Два-три голоса что-то одобрили. И пропустили автомобиль.
Сошло. А – неосторожно было ехать.
Свернули с набережной – да не подумавши попали на Театральную площадь. А там-то – и митинги. Хорошо, что остановились на самом краю, за спинами. От консерватории к Мариинскому театру был перетянут длиннейший плакат: „Стократ священ союз меча и лиры, Единый лавр их дружно обвивает”. У памятника Глинки с помоста, обтянутого красной бязью, какой-то интеллигент произносил речь к рабочим, какой гнёт переживали при царе императорские театры и всё русское искусство. Но не дав ему договорить, отгораживая его от толпы – спереди него втеснился грузовик, где стояли матросы и штатские. И кто-то из толпы, узнав, крикнул:
– Германская братия приехала!
А маленький юркий штатский с грузовика, не смущаясь, сразу взялся за речь:
– Буду говорить о министрах. Двенадцать министров – как двенадцать апостолов. Но среди них же есть Иуда.
Милюков охолодел.
– … Кадеты говорят, нам некем заменить их? Но мы и из народной среды наберём двенадцать…
Так похолодел, что не слышал его речи дальше.
Но из толпы тому стали кричать враждебно.
Он кончил:
– Прощайте, черносотенцы! Ещё увидимся!
И грузовик пошёл, раздавая толпу.
*****
Нам памятен будет Семнадцатый год,
Да здравствует наша свобода!
(из песни на первомайском шествии в Петрограде)
37
10 апреля, в сороковой день смерти Дмитрия, отслужили панихиду в Лавре и в тот же вечер выехали с Лили из Петербурга. До Москвы ехали в международном довольно прилично, хотя коридор был набит сидящими. Следующий день в Москве прогостили в доме Шереметевых на Воздвиженке, тут уж наговорились. Вся Россия расплывается как тесто из квашни, вывернутой на пол. А собирать его – хотят Воззваниями. Это правительство ещё ни с кого и 10 рублей штрафу не взяло – кто будет его слушать? Вот если б оно проявило первые признаки силы – к нему бы потянулась действенная помощь со всех углов. И все – боятся говорить правду, всюду лесть, каждение массам, призывы „обожать мужика”. Россия так изучает свободу, как если б ребёнок, изучая закон тяжести, выбрасывался с пятого этажа: захватить всю землю! захватить все деньги в банках! меньше работать, больше получать! не сражаться, а целоваться. Нужно иметь сильный характер, чтобы заявить народу: это я, а не ты, знаю, что тебе нужно! Все стали очень много говорить против анархии – и этим только показывают свою слабость. А вооружённые шайки господствуют открыто.
Дальше, из Москвы, хлебнули теперешней езды: коридор забит так, что не пройти, а над головой по крыше ходят дезертиры. (Кто эту картину повидал – должен понимать, что война – кончилась.) Двое кондукторов кое-как пробили Вяземских втроём, вместе с девушкой Лили, в двухместное купе и заперли там, – а в дверь потом ещё всю дорогу ломились. Лили спала наверху, а князь Борис с девушкой – полусидя на нижней полке, ещё никогда в жизни так не приходилось. А в Грязях вещи передавали кучеру через окно – и самим бы пришлось лезть через окно – но только потому удалось через дверь, сильно помяв бока, что и многие солдаты в Грязях выходили.
А как – из Грязей теперь в Петербург уезжать! Сразу же, со станции, Вяземский дал телеграмму матери на Фонтанку 7: для поездки похороны добывайте заказывайте отдельный вагон туда обратно.
Поезд в Грязи сильно опоздал, пришёл около 5 часов дня вместо полудня – но как спустились на юг, как тепло! Ещё удивительная погода стояла – то тёплый дождь, то сразу ясно, солнце сушит, и выбрасываются яркие радуги. Не грязно, ехали легко. После петербургского месяца такое счастье – дышать этим влажным теплом, открывающим лето, обещающим плодоношение твоей любимой земле. И счастье, что Лили, без усилия и придумки, полюбила хозяйство, все его расчёты и заботы, так свободно с нею обсуждать.
А в этом году помехи ждались – совсем не только погодные. Чем ближе к имению, тем больше князь Борис волновался: что же там? А подъезжали уже в сумерках, и не посмотришь по пути. Но ещё видны на фоне серого неба – шестиугольная передняя башня и квадратная задняя, а засветились электричеством окна – можно различить и колоннаду двух верхних балконов, и долготу нижней террасы.
Дома, наконец! И сразу – слушать Никифора Ивановича, а пальцы невольно перебирают, какие тут срочные письма. Ну вот: повестка быть завтра в Усмани на заседании распорядительного комитета – то есть распорядительного, потому что он всем в уезде распоряжается, но его не зовут так, а почему-то „исполнительным”, будто он чью-то высшую волю исполняет. Настороженно ждал всю дорогу домой: что же услышит от управляющего? – и на всякий случай ждал самого худшего, хотя верить бы не хотелось. И теперь даже удивлён рассказом Никифора Ивановича: сев – идёт, и вероятно пройдёт благополучно. Вначале местные подёнщики не шли, требовали два с полтиной за день (и грозили девкам расправой, если пойдут дешевле двух рублей). Но тут приехали наниматься калужанки – и за ними сразу хлынули местные, и сейчас избыток подённых, часть отсылаем и назад. Цены: мужчинам полтора рубля, женщинам 80 копеек.
Сев идёт! – это превосходно. Час в апреле – год кормит. Сей меня в грязь – буду князь.
Но со следующего утра, не посмотрев ни полей, ни даже конского завода, погнал на паре в Усмань. Там – впечатлений оказалось больше, чем можно ожидать, даже после Петербурга. Какое смешение новых положений, лиц, идей, новостей, – сперва интересно, а потом уже и жутко. В этом распорядительном комитете вместе заседали представители города, кооперативов, земцев (князь Вяземский и был тут делегат от уездного земского собрания), земских служащих, учителей, солдат 212 полка, рабочих, крестьян (рад был увидеть здесь Тюрина из кредитного общества Княже-Байгоры, и своего коробовского Григория Галицкого, – рассудительные мужики, князь имел с ними дело при выборах в Думу). Такой разношерстный состав никогда прежде не собирался в одной комнате, они совсем не умели говорить друг с другом – но это могло бы оказаться и плодотворно, если бы правильно пошло. В комитете крестьяне шли за голосом разума, и голосовали вместе с двумя третями. Но уездный комиссар Охотников, весьма доброжелательный дворянин, оказался слаб, не мог утвердить власти комитета в Усмани и в уезде.
Прапорщик Моисеев здешнего полка, а сам присяжный поверенный из Нижнего Новгорода и открытый большевик, вполне опережал Охотникова и организаторским талантом и шалым митинговым красноречием. Он травил комитет за буржуазность – и создал свой совет рабочих и солдатских депутатов и социалистический клуб, с самыми отчаянными речами. И он же, оказывается, без помех успел пустить по уезду первых агитаторов – якобы „для организации масс”, а на самом деле они безобразничали, устраивали обыски и даже аресты. Когда доходили жалобы в Усмань – просили Моисеева остановить своих агитаторов через телефон. Но Моисеев явно издевался, и так разговаривал с теми по телефону, что только поддавал им жару. И ещё Моисеев начал создавать какой-то фальшивый „крестьянский союз”, энергия у него была бескрайняя, и никто в уезде не смел его остановить. (А кстати: почему этот 212 полк вообще стоял в Усмани, если он снабжал дивизию под Трапезундом? – и это при нынешнем состоянии железных дорог!) Одного усманского мещанина арестовали только за фразу: „Да кто такой Моисеев? сегодня он здесь, а завтра не будет его” – в том смысле, что он – не местный. Из этого раздули, что „завтра не будет его” – было намерение мещанина убить Моисеева, а Моисеев разыгрывал на митинге великодушие, что он прощает своего убийцу.
Подумал Вяземский: пожаловаться на Моисеева Гучкову? Или ещё лучше: проверить бы через Бурцева, нет ли у этого Моисеева в прошлом какого-нибудь порока по нынешней мерке? – шаг вполне в духе эпохи, хотя противно.
Но впрочем: какого порядка можно было добиться, если революционный Петроград первый же всё и разрушал? Согласно указу Керенского 80 каторжников их усманской тюрьмы, заявив о желании идти в солдаты, были одеты, обуты, отправлены в сторону фронта – и все бежали с пути. А восемьдесят каторжников, распущенных хоть и по трём уездам, – это сила!
Пробыл князь Вяземский в Усмани два дня: на уездном предводителе дворянства всё ещё много висит дел, а его месяц не было. И за эти два дня – он многого мрачного наслушался. С Усманью рядом Воронеж, рядом Липецкий уезд, сообщение хорошее, не то что по раскинутой неуклюжей Тамбовской губернии, – и сюда слухи стекаются со многих мест.
Все в одно говорили, что март – был месяц куда миролюбивей, крестьяне были готовы на всяческие соглашения, а сейчас – от близости сева, оттого ли, что катится из Петрограда, – больше требуют и берут сами, и с этим далеко зашло, не так, как в Лотарёве. Где рубят казённые и помещичьи леса. Требуют не брать на работу никого из чужой деревни, а своим платить не меньше, чем укажут. Что правительство объявило – каждый клочок земли должен быть засеян, поняли так: бросают свои поля необработанными, захватывают помещичьи. На захваченные земли не хватает семян – дай, помещик, семян! не хватает инвентаря – дай твой инвентарь! Или волостной комитет оставляет помещику из его же покосов – не на всех его коров, а сколько надо ему прокормить свою собственную семью, только. Или: заранее назначили ему день, до которого скосить луга в этом году, иначе перейдёт к крестьянам. И вот, иные помещичьи сады остались без весенней обработки, огороды вместо культурных овощей засеяны травой. Или даже берут у помещиков породистых лошадей – и используют на тяжёлых работах. (У знатного коннозаводчика – сердце обрывается, слышать такое.) А то – просто обыски в имениях, будто ищут оружия – а тащат себе что схватят. Уже и о хлебных запасах говорят, кажется только домашней обстановки не трогают.
Есть помещики – сами уже распродают и скот и инвентарь, почём удастся.
Такого и подобного – боялся князь Борис, когда возвращался в имение! Но – ничего, ничего такого в Лотарёве ещё не произошло.
А если что – откуда брать защиту?…
Приехал в Усмань один воронежский мелкопоместный и рассказывал с такой жалостью, едва не плача. Какой он помещик! – он крупный хуторянин. Но у него налаженное хозяйство, многополье, травосеянье, питомник племенного рогатого скота. Приходит под вечер толпа мужиков, человек сорок, вызывают. Вышел к ним на крыльцо. (И – что эта высота крыльца? – когда во всём уезде не жди ни защиты, ни правосудия.) До сих пор у него были самые хорошие отношения с крестьянами. А тут, от толпы, заявляет один мужик, и не голоштанный, но сильно зажиточный. Отрезать обществу десять десятин (вспаханных с осени!). И селу нужно ещё пастбище – так пустить в свой лесок – и ещё вырезать прогон туда для сельского скота через всё своё поле. (Прощай, многополье.) И – что делать? Вся сила – за ними. Согласился. (Заметил: приняли всё-таки со стыдом, благодарили.) А через два дня разобрались: никак им в тот лес не прогнать иначе, как через своё, сельское, яровое засеянное поле. Отпал прогон, отпал и лес, своё поле им жалко. А 10 десятин всё-таки отрезали.
Только кто сам своё хозяйство ведёт – может понять, что значит: пустить через себя прогон. Или захватят семенной, племенной рассадник? В час опустошится налаженное годами.
Всю жизнь мы жили с этими крестьянами – и не знали их? Они оскалились в погромах Пятого года – но то были вспышки отдельные, где дурно сошлись обстоятельства, – а чтоб такая всеобщая эпидемия зла и разрушения?… Или крестьянство просто потеряло равновесие от того, что нет привычной команды и воли сверху?
Но уже и не послушают? Говорят: народ стал как пьян, не принимают никаких объяснений.
Однако же вот Лотарёво держится. И в округе покойно.
И наверно, можно как-то обойтись? Найти язык.
К отрубникам вражда ещё больше, чем к помещикам. У них отбирают землю запросто. Или они сами являются в общину с повинной. Мир! – сила солому ломит.
Всеобщий бред у мужиков сейчас, конечно, передел земли. И – чтобы не платить никакого выкупа. И чтобы получить 20 десятин в одном месте и безо всякого переселения. И видя рядом большие поместья – как им вместить, что это – лишь малая доля российских земель? Что при дележе, на всех в России, – едва досталось бы от двух десятин и до четвертушки на семью, но зато не станет аренды. А главное, чего не разумеют: и от крестьян придётся ж тогда от некоторых отрезать.
А виноваты наши болтливые партийные публицисты, сами не знающие никакого дела, но десятилетия расточавшие басни о богатствах будущего раздела, – они и есть первые агитаторы, ещё до моисеевских. А теперь добавляют нынешние, с красными значками, „долой помещиков-кровопийцев”. Все соглашаются: где не появились агитаторы – там ещё спокойно, крестьянское настроение колеблется, но может быть ещё найдёт разумный путь? Замечено, что особенно едки балтийские матросы и солдаты Северного фронта: „Что хотим – то и будем делать, а кто против нас, тот приверженец старого режима.”
И „режим” – особенно быстро усвоили: „Новый прижим: раньше нас прижимали, а теперь мы будем!”
Но неужели же от одного страха перед этим всем – заранее сдаться? Этого – князь Борис не допускал. Бороться надо даже тогда, когда надеешься спасти лишь жалкие обломки. Да, в таких условиях сеять – большой риск. Тут как раз, на второй день в Усмани, пришли газеты с постановлением об охране посевов: Временное правительство брало на себя весь риск за посевы: уплачивать потравы и уничтожения. (Кажется, их первый достойный шаг за два месяца правления.)
И укрепился князь Борис: устоим, не сдаваться! С новыми крестьянами надо научиться разговаривать по-новому.
Вернулся домой измученный, в пятницу поздно. В Лотарёве всё так же спокойно, и сев идёт. (Отлучаясь, теперь будешь всегда бояться за жену.) И долго пересказывал Лили впечатления. При такой её малости, хрупкости, так хорошо она всегда делит линию мужества: не сдаваться!
А на воскресенье по всему уезду был назначен единый день выбора сельских комитетов, на понедельник – выбор волостных. А за ним вторник не обычен: несведущей, неуразумевшей российской деревне велено праздновать интернациональное 1 мая.
И активная тактика напрашивалась сама: в воскресенье пойти на коробовский сход. Поехали с Лили к воскресной обедне, а потом спрашивал у одного, другого, третьего мужика, когда именно назначен сход. Все кланялись по-старому, а прикидывались дурачками: не знают.
Ну, значит, значит – что ж… Не хотят. Не идти. Да, трудно их взять. Жаль. Упускалась редкая возможность. Вернулись в Лотарёво.
А часов в пять вечера нежданно явился коробовский мужик, верхом охлябь: сход собрался – и зовут князя.
Заволновался. Поехал на малых дрожках. Это значит: собрались, обсудили приглашение, и теперь все вместе топтались, ждали? Нерационально – и типично.
Толпа стояла против новой школы, у колодца. Подъехал к ней. Сняли шапки, загалдели „здравствуйте”, но шапки и надели немедленно, как не сделали бы раньше. С приступки дрожек князь Борис сказал, стараясь с добродушным спокойствием, однако ощущая и необычное новое соотношение:
– Здравствуйте! Рад, что вы меня пригласили. А то уж я думал: со свободой – вы меня и знать не хотите?
Раздались шумные показные протесты.
– Я пришёл, чтобы помочь вам советом в трудном деле. Не желаю вам мешать, буду сидеть вот в школе, выйду, если позовёте. Собрание советую вести не по старинке, когда всякий говорит, а изберите себе председателя и у него просите слова по очереди.
Ушёл в школу, чуть поглядывая издали в окно. Что за новое время? Как одолеть тебя и жить в тебе?
Дважды вызывали за советом: сколько лучше выбрать членов комитета? выбирать ли от солдаток? принимать ли голоса баб? (Их было сколько-то на сходке, тоже новизна.)
И третий раз вызвали – сообщить, что комитет избран, 11 человек (в Коробовке 2200 душ), а сельским комиссаром признали прежнего старосту. Тогда князь пригласил одних только избранных в школу – вот они теперь и главные, с ними придётся и дело иметь. Сели, и держал к ним рассудительную речь: о задачах комитета, об ответственности перед избирателями и перед властями и что значат слова „укрепление нового строя”. (И – поняли всё! Один из них потом точно передал весь смысл отцу Леониду.) Благодарили, и просили приезжать к ним на собранья впредь. Неплохое начало, кажется. Настроение у крестьян – даже идеальное.
Вчера, в понедельник, все избранные сельские комитеты собрались в Княже-Байгоре для выбора волостного комитета. Много крестьян пришло в виде публики. Председатель – печник Вельяминовых, не справлялся с крикунами. Князь Борис сел рядом с ним, унял крикунов, записывал на очередь, вызывал – да стал записывать и сами прения. Все жаркие схватки были – друг между другом, от личных счётов, от старых обид. Вид мужицкого мира всё время меняется: то он загадочно и угрожающе слит, то открыто добродушен, и каждый отдельный утопает в общем, – а вот и раздирается на все отдельные. Больше всего злобы было против волостного писаря и против правления кредитного общества – но всё обошлось благополучно, выбрали и комитет, а волостным комиссаром (уже привыкли мужики к этому сильному непонятному слову) – коробовского Григория Галицкого. Хорошо, будет своя зарука: он из тех мужиков, с которым всегда можно разумно объясниться.
Не успел князь вернуться домой, довольный, и рассказать Лили – от волостного комитета телефонировали из Княже-Байгоры, приглашали князя на вторник на торжественное богослужение – вот как придумали отмечать 1-е мая. А самих Вельяминовых никого в имении нет. И сегодня по утреннику, эти ночи похолодало, поехал в шарабане, без Лили. В церкви все оборачивались. После обедни – ещё молебен на открытом воздухе, всё чинно, как прежде. А потом? – не расходиться же, надо делать что-то особо праздничное для нового случая? А что? Никто не умел. Начали речи говорить – невыразительные, скучные, – толпа перетаптывалась, недовольная. И князь Борис решил попробовать. Поднялся на пень, и:
– Я – ваш гость, речи говорить не буду. А прокричим ура той, кто всех нас объединяет в одну дружную семью, без различия состояний и лиц, – за свободную Россию, ура!
И толпа счастливо заревела „ура”.
И затем – ещё одно „ура”, за доблестную армию. И – всё, и расходились довольные, весёлые.
Пригнал домой, сели завтракать, вдруг дворецкий Ваня: какой-то коробовский говорит, что к вам пришёл комитет, звать. Куда?
Князь Борис, отложив салфетку, вышел на красный двор – никого. К сушилке – и там пусто. И вдруг увидел на лицах дворни сильный испуг. Обернулся по их взглядам, увидел: мимо конского завода к дому управляющего валит толпа, больше мужики, но и бабы, но и дети, – человек тысяча. Но и не враждебно, и без дубин. Два красных флага несут. И двое хоругвей. А впереди – различил Галицкого и кого-то из сельского комитета.
И догадался внезапно:
– Сима! Зови скорей княгиню и проси её принести аппарат.
Лили быстро пришла с аппаратом – как раз к подходу толпы. И стали фотографировать всю толпу, и князь с ней. Несколько раз. Толпе очень понравилось. Поздравил их с праздником (никому не известно, каким). А дальше? На том бы и поворот?
Нет, они теперь входили во вкус. На бочку поднялся свой же садовник Фёдор, из коробовских, и стал какую-то странную речь держать, вроде того что:
– Мы счастливы, что красный флаг делает нас лучшими людьми. Пусть будет так и вперёд. Вот бы раньше мы лезли все кто как попало, а теперь остановились у ворот и спросили разрешения – и это сделал красный флаг. Нужно быть мирным ко всякому человеку – а больше всего к нашему князю. Много сделал для нас его отец – но и над ними было начальство, и они не могли больше. А теперь князь больше не начальство, он обрабатывает землю только потому, что родине нужны хлеб и сено. Он – наш образованный, просвещённый сосед, – и пусть остаётся таким, и безотлучно при нас.
Вполне разумная речь. И как будто заранее предвидела все опасности, ещё не названные вслух.
Князь благодарил. Его принялись качать.
Потом ушли. (Оказывается: пошли в больницу и там качали доктора Шафрана.)
Так что ж, как будто всё сходилось хорошо? Погрома – во всяком случае не будет. А со всем остальным – надо как-то уживаться.
Но вся родня Вяземские – и Софи с детьми, и Дилька с детьми – надумали именно в это лето ехать в Лотарёво. Одно дело – рисковать самим. Но – и ими всеми? Но и детьми? А сейчас на митины похороны приедет Ася – тоже с детьми, и уж она-то останется при могиле надолго.
Спокойно пока спокойно, а надо их отговорить. И сел писать письма – маме, а через неё и брату Адишке на фронт. Если что-нибудь начнётся – поручиться ни за что нельзя. Детей привозить – никому не надо, ни асиных на похороны. Если придётся отсюда бежать – то на бегство в поезде теперь рассчитывать нельзя. В Алупке с Воронцовыми, да на любой даче в Крыму вы будете незаметны, там сотни таких, – а здесь мы в центре внимания, одни, каждый шаг на виду. Да сравните: все губернаторы везде пережили ужасные минуты – а петербургского Сабурова даже в Думу не водили и не согнали с казённой квартиры. Потому что в Петербурге – сотни таких.
Но такого письма – ведь теперь, при свободе, нельзя и отправить по почте: ведь товарищи могут цензурировать. Решили сейчас же послать верного буфетчика в Петроград с письмом.
А сами с Лили поехали в Ольшанку, в степь на луга, погулять. Река Байгора – по-татарски „красавица”. Всё – в цветении, в ароматах, жужжаньи пчёл, перепорхе птиц, – и когда вот так гуляешь, в мирной степи, под прежним мирным небом, – не верится, что это наяву свершилась дикая революция, сегодняшний сумасшедший Петроград, какая-то невероятность. Или даже Усмань?
Придумали присказку: посеять – посеяли, а как уберём – зависит от Моисеева.
А ведь надвигалась ещё одна опасность: в газетах всё чаще требовали полного пересмотра белобилетников. Уездный же предводитель в числе многих своих обязанностей председательствует в мобилизационной комиссии. А сколькие держатся на белых билетах по снисходительности, по связям, совсем и излишние. Начать их чистить – и весь уезд будет враг тебе.
Нет, это не прежняя степь, это не прежний луг.
Воротились – и вечером читали вместе вслух историю французской революции Тьера.
И – непохожи.
И похожи.
38
Ну что за гадость! Какие-то мерзавцы телефонируют по комиссариатам, будто Керенский распорядился: при встрече с автомобилем 42-46 стрелять по нему без предупреждения. А на самом деле именно в нём Александр Фёдорович несколько раз ездил. И враги – заметили. И вот таким образом хотели застрелить!
И подобные же самозванцы, оказывается, выдумали весь этот запрос якобы 12-й армии о том, что содержание царя в Царском Селе представляет государственную опасность и надо его переводить в Петропавловку. По свойствам своей молниеносности Керенский ринулся в Царское тогда же мгновенно, и всё хорошо уладил, все газеты посегодня это обсуждают, – а оказалось: никто из 12-й армии такого запроса и не посылал, кто-то высунул анонимку и спрятался. (Впрочем, „Известия” тут же напечатали будто бы резолюцию Металлического завода – и тоже Николая в Петропавловку!)
Уже сколько лет Керенский жаждал свободы для отчизны, и был же юристом, – но только в эти недели убедился, что истинная свобода более всего зависит от министерства юстиции. И насколько же его министерство было ведущим во всех делах Временного правительства! – не только из-за яркости фигуры министра. Даже если на брянском заводе плохие харчи и работающие там сарты срываются с места – то, кого не задержат по дороге, добираются в Петроград – и именно только к министру юстиции. А министерство юстиции – само как необъятная империя, и надо за всем зорко доглядеть. Ликвидировать комитет по борьбе с немецким засилием – почему-то тоже выпадает Керенскому. Арестовать редактора закрытой теперь правой „Земщины”, арестовать и его сына, обыскать редакции „Русского чтения” и „Летописи войны”, там наверняка прихватим неуничтоженную погромную литературу. А тут петроградская дума жалуется Керенскому, что будто много недовольных его революционными судами (рабочий, солдат и судья), будто многие хотят обжаловать, а обжаловать некуда: не учреждена никакая апелляционная инстанция. (Действительно, в революционном вихре созидая, Керенский не предусмотрел апелляций: нельзя было представить, что и революционным судом тоже будут недовольны. И куда ж теперь апеллировать, эти суды ни в какой системе. В Сенат?) И теперь вот говорят вокруг юристы, что надо как-то восстанавливать судебные дела, сожжённые при пожаре Окружного суда. А зачем восстанавливать и тех многих, которые попали под амнистию? (Совещание.) Тогда – восстанавливать только по заявкам заинтересованных лиц? Но – как восстанавливать? – по памяти судебных следователей? А как восстановить сгоревшие вещественные доказательства? Допросить самих следователей в качестве свидетелей, что такие доказательства были? Восстанавливать следственные дела, и которые были в стадии суда, да, – а уже решённые судами? А если осуждённый выразит несогласие, как восстановлено, – тогда заново следствие? Го-ло-во-ломка.
И сколько таких головоломок! Освободил из тюрем „всех, кто хочет пролить кровь за революцию”, – но многие уголовники только и доходят из тюрьмы до воинского начальника, а дальше – сбегают. А фронтовые лазареты отказываются принимать прощённых уголовниц в качестве сестёр милосердия. Запретил применять в тюрьмах кандалы и карцер, а только – апеллировать к совести преступника, – тюремщики не справляются и в отчаянии от падения тюремной дисциплины. Ещё: амнистия коснулась содержимых в тюрьме, но забыли о высланных военными властями в Сибирь заподозренных в шпионстве. Но они высланы без правильного следствия, и задерживать их в ссылке невозможно (а проверять сейчас – некому и некогда), – значит отпустить и их, всех сразу. Или вот проблема: за что судить бывших охранников? – ведь это были полицейские чины на службе, и статьи им не подберёшь. А провокаторов? Судить бы непременно надо, но – какая статья закона? Была хорошая идея: судить и тех и других по 102-й статье как за „принадлежность к преступному сообществу”, как судили всех революционеров. Но именно потому, что судили революционеров, – статья эта одиозна, и комиссия Маклакова несколько дней назад уже вовсе исключила 102-ю статью из Уголовного Уложения – как несовместимую с духом революции. (Мог бы Маклаков прежде и посоветоваться. Но ведь он обижен, что не он министр юстиции.)
Да шире того проблемы, и шире того заботы! (И надо успеть раскрутить всё в действие, чтобы, когда Александр Фёдорович уйдёт из юстиции, уже не могли бы остановить!) Вот назначили повсюду по России прокурорами судебных палат и прокурорами окружных судов – адвокатов. Это будет – здоровое древо: адвокатское сословие – наш свет и совесть России. И, конечно, по всей стране надо хорошо-хорошо прочистить судей. Но – затруднение в законе, уже полвека, о пожизненной несменяемости судей. Правда, Щегловитов выходил из положения, но в случаях разрозненных. А сейчас задача стояла: сменить множество судей, и в короткий срок! Принцип несменяемости судей был очень положительным, но сейчас становится в тягость. А особенно с высшими чинами судебного мира, и в том числе с сенаторами, церемониться не приходится, и жалеть их не за что. Да оказалось, что общая революционная обстановка сильно помогает: редко какой сенатор или судья в Петроградском округе устаивают, если от них потребовать подать в отставку: напуганы, и покорно подают, уже больше половины сменили в 1-м департаменте (а на их место – адвокатов), или перевели сенаторов в разряд неприсутствующих (а на их место – адвокатов). Это воскресенье Керенский просидел с товарищами министра и решали много важных назначений на судебные должности. И родили такую мысль: да, да! – мы всегда требовали принципа несменяемости судей как гарантии их против произвола администрации. Но это было необходимо из-за того, что была плоха царская администрация. Однако закон о несменяемости судей нельзя считать самодовлеющим и вечным: ничего не может быть хуже, как плохой судья, которого нельзя сменить! Именно в царское время и насажено много плохих судей, и нам теперь необходимо, и срочно, от них избавиться. Теперь, когда администрация демократическая, – мы должны хоть на короткий срок отменить несменяемость судей – и быстро избавиться от дурных судейских элементов, – а там хоть и опять несменяемость.
А одна хорошая мысль рождает другую: тогда и шире!? Тогда не могли бы на революционной основе восстановить и наладить давно запрещённую, нашими голосами, высылку в административном порядке? Какое это было бы оперативное облегчение делам юстиции!? Насколько будет легче работать! Да! Надо такого закона добиться и забрать саму высылку из внутренних дел в юстицию.
Керенский знал за собой уверенную точность мгновенных решений – и даже чем мгновенней, тем безошибочней. (Только это и помогало ему справляться с невыносимым приёмом посетителей: он молниеносно принимал решение – и посетители уходили довольные.)
Калейдоскопически сменяются мероприятия оперативные и торжественные, часто в один и тот же день. Оперативные: что ж мы ждём? почему не пересматриваем все материалы по делу Бейлиса? там могут оказаться для нас интересные находки, насчёт зубров реакции. (Товарищ министра Зарудный сам был адвокатом в деле Бейлиса, его речь даже была в каком-то смысле решающей, – он теперь всё затребует из киевского окружного суда и посадит штат разбираться.) Торжественные: надо нам сочинить звучный циркуляр всем прокурорам окружных судов. Первые фразы у Александра Фёдоровича уже в голове, вот они, запишите: „В населении несомненно наблюдается тревожное настроение – и оно может привести к насильственным выступлениям отдельных групп… А всякое гражданское междуусобие бесплодно расточает духовные силы народа, которые все должны быть направлены к охране добытой свободы.” Дальше я пока не додумал, доработайте, пожалуйста. Ну, что-нибудь в духе: призвать прокурорский надзор возбуждать уголовное преследование провокационных выступлений…
|
The script ran 0.048 seconds.