1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Нет.
— Сороковуха?
— Я не знаю, о чем вы говорите.
Он протяжно свистнул.
— Ладно. Не верю, но ладно. Мне-то что за дело? Ну, лезь сам в дерьмо. Так, говоришь, ты миссийщик?
Я колебался, не зная, что сказать.
— Я не вполне понимаю, о чем вы говорите, — начал я, — но если речь идет о моей миссии…
— Та-а-ак, — протянул он. — Инструкцию получил?
— Получил, но…
— Испарилась?
— Да. Вы, может, знаете, что…
— Погоди.
Он наклонился, достал из-под ванны фотоаппарат в футляре и, усаживаясь осторожно на биде, извлек из-под крышки футляра бисквит.
— Мясной рулет с обеда, — пояснил он с полным ртом. Несколько крошек упало ему на грудь. — Занимаюсь самопожертвованием, как видишь. Хочешь, значит, знать, что тут делается?
— Хочу.
— Священник был?
— Был.
— Лилейная белизна?
— Извините?
— А, еще нет! Хорошо. Как будто бы восьмидесятка.
Он примеривал какую-то мысль к моей непрерывно трясшейся ноге, внимательно вглядываясь в нее, не переставая жевать. При этом кончиком языка он не давал упасть с губ наиболее крупным крошкам.
— После старика, — заключил он наконец. — А жирного тебе уже подсовывали? Пухляк, отъевшийся! Можешь не говорить: по тебе видно. А тик — это явно после старика.
Он ткнул пальцем в футляр фотоаппарата.
— Не голоден? Хочешь?
— Спасибо.
Казалось, он даже не слушал, что я ему отвечаю, поудобнее усаживаясь на стульчаке, умудряясь не задеть крестцом торчавшие сзади краны. Его движения были сноровистыми и рассчитанными, словно он полжизни просидел на унитазах.
— Храпа, — сказал он с какой-то тоской, — насмотрелся, а? Кожа синеет, бородавочки в парочки… Затем струпья живой изгородью, темно, смутно, мутно, а ты — как авгур какой-то, ломающий голову над чихом! Кустиком в ухе, холера, говорит, а ты и так, и сяк, складываешь, раскладываешь — и ничего не понимаешь. У тебя сейчас что: испытание или уже выподление?
— Извините, — сказал я, — но…
— На испытании, — решил он. — Комбинациями занимаешься, брат, и тем живешь! Чайком живешь! Долго так не протянешь! Нога любит иногда так вот, что дальше некуда, и не хочет, проклятая, перестать. Булавками во сне тебя кололи?
— Нет. Почему вы…
— Не мешай. Мухи в чае были? Искусственные…
— Были!
Я не понимал, к чему он клонит, однако улавливал в этом какой-то смысл, связанный со мной самым тесным образом.
— Эти кусты, — вырвалось у меня, — вы об адмирадире?
— Нет, о Струделе. Старик-то переживет нас обоих, могу об заклад побиться. Помню, таким уже был, когда полотенец еще и следа не было, а бритву друг у друга из рук рвали. Кофейная гуща… Канцелярствовали тогда без этой гигиены, а тех, о ком выяснили с помощью гущи, тайком брали, так, что все концы спрятаны, все шито-крыто. В Подвальный Отдел направляли, а там
— трах-бах, каблуком в морду, выслушивание, латание и будь здоров. А теперь самое большое — это постреливают. Стреляли?
— В коридоре? Да. Что это значит?
— Триплет. Провал третьяка. Ну, шпунцели перетасовались, и один поторопился, перестарался то есть.
"Сноровистый шпион! — быстро думал я. — Видно хотя бы уже по жаргону. Но чего он от меня хочет? От обеда ради разговора отказался — какой благорасположенный!.. Ого! Я должен держать ухо востро".
— Ухо должен держать востро, а? — спросил он. Затем прыснул при виде моей мины.
— Ну, что ты удивляешься? Я человек бывалый, поднаторевший, собаку на этом съел… все по инструкции… Думаешь, как твоя? Да нет! Это ты серийный, мой дорогой. Мушки в чае и тому подобное. Из всего этого только чай остался такой же, что и прежде…
Он помрачнел и уставился на сверкавшую девственной белизной дверь. Выражение скуки вдруг сделало его лицо постаревшим, одиноким и усталым.
— Послушайте, — обратился к нему я. — Неужели вы не можете говорить просто, по-человечески?
— А я как говорю? — удивился он.
— Что все это значит? И что вы… зачем вы здесь?
— Ну, успокойся. Ты занимаешься комбинациями без необходимости, и удается тебе это плохо. А может, ищешь пятнышки для вымаливания? Или, может, подтасовка, яичко, бутылочка, прутик, а? Эх, не стоит. Все равно конец.
— Чему конец?
— Всему конец. Все здесь надувательство. Нет бы по-старому: лепесток розы обнюхиваешь, а сердце бьется — провал или нет? И уж крыса у тебя под кожей — если не шмыгнет, весь трясешься, весь каменеешь, по привычке, разумеется, потому как что осталось? Подставные?
— Что вы этим хотите сказать? Какие подставные? Крыса? Это вы насчет того, что у меня нога трясется? Вы об этом? Ну и что с того? А что, собственно, вы тут делаете?
— Знал бы ты, что я делаю… Присмотрись-ка. — Наклонившись ко мне, он указал пальцем на свое лицо. — Как, хорошо я выгляжу, а? Загубили меня, и знать бы хоть, кто — а то тут одни чесуны-шимпанзе, шпундели-мандрильоны, кодла, морока и все…
— А зачем вам аппарат? — спросил я вдруг, хотя мне было уже все равно.
— Аппарат? А что, не знаешь?
— Вы делали снимки…
— Конечно же.
— В сейфе с…
Я понизил голос с остатком надежды, что он не признается, но он флегматично кивнул головой.
— Ясное дело. Впрочем, это не важно. Это так, чтобы окончательно не одряхлеть. Мозги плесневеют, шмайзель подступает, ну вот и щелкнешь иногда где-нибудь что-нибудь.
— Зачем вы мне это говорите? — с запальчивостью проговорил я. — Вы снимали секретные документы! Я видел! Вы можете не опасаться: я вовсе не собираюсь этим воспользоваться. Это меня нисколько не интересует. Я только не понимаю, почему вы продолжаете здесь сидеть?
— А почему это я не могу здесь сидеть?
— Ведь вас могут разоблачить! Почему вы не бежите?
— Куда? — спросил он с такой безмерной тоской, что я от жалости содрогнулся.
— Как куда? Туда.
Я отдал себя ему в руки. Пожалуй, что так. Сердце билось у меня в груди, словно молот, в ожидании, что тоска сойдет сейчас с его лица, как маска. Я подговаривал его бежать! С ума сошел, наверное, — ведь это же провокатор…
— Туда? — пробормотал он. — Куда это — «туда»? Да и какая разница — что там, что здесь? Щелкнул просто так, для тренировки, чтобы не выйти из формы, но ведь это же ничего не значит…
— Как это — ничего? Скажите яснее!
— Ясно или не ясно — все одно. Ты еще не на том этапе или месте, чтобы все понять, а если даже поймешь, с пятого на десятое, то все равно не поверишь. "Вот, — думаешь, — провокатор, подосланный, палач на мою душу, оборванец, хитрюга, нарочно такой занудливый, нытик захиревший, обнажается, прикидывается бедненьким, шпионское пренебрежение демонстрирует, а это все иначе читается, совсем на другое нацелено". Разве нет? Как, я прав, а? Вот видишь. И дальше думаешь: он сам говорит, что провокатор, чтобы я думал, что, говоря «провокатор», он со мной искренен, и потому все принимал за искренность, от чистого сердца, но наверняка это не от чистого сердца, это что-то иное значит, и потому когда ты слышишь, как я говорю, что я провокатор, чтобы ты думал, что я с тобой искренен… ну, вот мы и приехали: сам черт не брат, а? И уже ничему не веришь. Так?
Я молчал.
— Подожди, сам все увидишь, ничего мимо тебя не пройдет. Хочешь, наверное, знать, что, с кем и как?
— Хочу, — сказал.
Я не верил ни единому его слову.
Он горько усмехнулся, скривив уголки губ.
— Не веришь? Ну, Бог с тобой! Испытаешь. Слушай. Перетасовались все хлеба ради сначала раз. До последнего стула и унитаза. Так что, потом они перестать должны, когда по-прежнему платят, или нет, а? Чтоб им всем сдохнуть — не могут они перестать! Дальше, еще дальше, рви-хватай, подстановки, подтасовки! Пошли, значит, дублеты — ничего, триплеты — тоже ничего, квадруплеты — все, с меня довольно, однако теперь кое-где уже квинтуплеты ошиваются. Долго так будет? Черт его знает! Вот зараза! Я, старый, честный шпион, ветеран, тебе это говорю!
Он с яростью и отчаянием заколотил себя в грудь, так, что даже внутри загудело.
— Минутку… — отозвался я. — Не понимаю… Не хотите ли вы этим сказать, что…
— Ничего я этим не хочу сказать, и оставь меня в покое! Зачем мне из кожи лезть? Ты и так словно граммофонная игла, пластинка уже заезжена, но ты хочешь каждый звук все же извлечь, и так, и шиворот-навыворот, и каждое слово, и задом наперед, да за пазуху залезть, и в карманы, добавить к этому мой храп, мыло, бритву, намеки везде искать, объяснений неведомо чего… Поступай, как считаешь нужным, только от бритвы держись подальше! Тебе еще рано. Слишком просто бы это было — сразу за бритву хвататься! Я подумал, когда тебя сначала увидел, что ты подослан, чтобы ее отобрать.
— Но ведь это я ее сверху принес! Или это ваша бритва?
— Да говорю тебе: тебе еще рано. Тебе сейчас силы нужно иметь. Питание регулярное, буфет, бисквиты, иногда даже компот бывает с ренклодами. Ну, что ты так смотришь? Думаешь, что когда говорю «компот», это означает заседание Штаба над инструкцией? Нет, компот — это компот, и точка — по крайней мере у меня. Никакой я никем не подосланный, и вообще… Я тут выспался, побрился, обед из-за тебя пропустил, а сейчас пойду себе. А ты сам смотри. Я тебе все рассказал, как ты хотел, но ты же мне не веришь, ни на грош не веришь. Ну, разве я не прав? Тогда зачем мне кишки надрывать, объяснять тебе все насчет квадрупляции? Чтобы ты себе из всего этого новый ребус сложил?
Он встал.
— Значит, вы не шпион?
— А кто говорит, что нет? И кто говорит, что да? Ну, дай мне хоть что-нибудь для шпионства, покажи! Надоело мне все. Что для тех, что для этих
— зачем? Ну, что? Для кого? Законченный тип, симпляк, индивидуальник, отзвучавшая песня. Что я, луковица, что ли? Теперь уже шестикратные, кажется, встречаются. Когда у тебя пройдет немного эта подозрительность, можешь снова заглянуть сюда. Завтра после обеда я буду. Ну?
— Приду, — сказал я.
— Тогда я тоже. Держись. Я иду в буфет.
У двери он бросил через плечо:
— Теперь очередь доктора, сервировки и лилейной. После сервировки тебя ждет духовное падение. Потом следующие фокусы-покусы. А если меня не будет, подожди. Я приду обязательно. Будешь?
— Буду.
Он прикрыл за собой дверь. Я слышал его шаги, все более удаляющиеся, щелчок второго замка, а затем наступила тишина, в которой я остался, словно горшок под крышкой, чтобы дойти.
10
Значит, так. В то время, как я считал себя исстрадавшимся пупом земли, мишенью ударов, центром, сосредоточившим на себе все усилия Здания — на самом деле я был просто никем, стереотипной версией, каким-то там по счету повторением, обивал те же самые пороги, что и мои предшественники, как граммофонная игла, превращая заигранную дорожку в чувство и голос. Мои мелодраматические реакции, порывы, внезапные решения, отступления, то, что для меня было каждый раз неожиданностью, внутренним вдохновением, очередным откровением — все, в том числе и данное мое рассуждение, было лишь параграфом инструкции, не моей, не для меня лично составленной, просто инструкции, многократно испробованной в действии. В таком случае, если не испытание, не миссия, не хаос, то что мне оставалось? Ванная? Коридоры? Хождение от двери к двери?
Но тогда зачем он столько говорил? Естественно, он тоже был частью инструкции, появился здесь в определенный момент, как нота в партитуре, когда наступил его черед. Хорошо прозвучал, на совесть сыграл старого пройдоху!
Но зачем все это?
Я давно уже сполз с ванны на пол, лежал на ней боком, опершись о ее фарфоровый изгиб, и даже слегка извивался. "Чудовищно! — повторял я про себя. — Квадруплеты, триплеты… Что он имел в виду? Может, это ничего не значило? Маневр для отвлечения внимание? Но зачем? Подстановки, подтасовки, секретные документы, кустики в ушах…" В голове у меня от всего этого была полная мешанина, да вдобавок еще кольраби, на которую он жаловался после пробуждения… Уговаривал блюсти режим! Бисквиты, даже компот бывает в буфете, великий Боже!.. Может, это все сумасшествие, и он в том числе, и речь тогда на самом деле идет только об обычном порядке? Когда сумасшедшие все, то никто не сумасшедший. Но зачем?
Я посмотрел на часы. Они стояли.
Даже они меня предали. Я сорвал их с запястья и бросил в раковину унитаза. Они мне уже не понадобятся. Выловят, исследуют ребята из Отдела… Я осмотрелся.
Бритвы не было. Он забрал ее, обокрал меня этот провокатор. Что он хотел спровоцировать? О, я уже понял! Замечательно! Так и сделаем! Только смелее!
Я вышел, напевая, из ванной комнаты, пошел по коридору, напевая все громче, проходил мимо офицеров, искусственно улыбаясь, вошел в лифт.
Этажом выше коридор был безлюдным. Тем лучше. Тем хуже. Я вошел в кабинет.
Он был пуст. Ни следа Эрмса. Я подбежал к столу, начал вырывать ящики и вытряхивать их содержимое на пол, на кресла. Бумаги шелестящим облаком летали вокруг меня. Я услышал скрип открываемой двери и посмотрел в лицо Эрмсу, в его расширившиеся голубые глаза.
— Что вы… Что вы делаете?
— Мерзавец! — проревел я и бросился на него. Мы упали в облако секретных документов. Я душил его, он душил меня. Я пинал его, кусал, но продолжалось все это недолго. Затопали чьи-то шаги, кто-то потянул меня за воротник, кто-то обливал холодным чаем из высоко поднятого стакана. Бледный, трясущийся Эрмс в помятом мундире собирал с пола бумаги, другие помогали ему, а я, выплевывая нитки сукна, выгрызенные из его эполет, хрипло орал со стула, к которому меня прижимали руки стоящих сзади:
— Конец! Будет этому конец, негодяи, убийцы?! Да, подговаривал шпионить, подстрекал, предавал! Признаюсь! Расстреливайте меня, четвертуйте, убейте!
В открытых дверях мелькали силуэты проходивших мимо по коридору. Ни один из них не обращал на мои вопли ни малейшего внимания. Напрасно я драл глотку, истошно вопил, вплоть до того, что "дал петуха". Наконец, совершенно охрипнув, истощив все свои силы, чувствуя себя совершенно разбитым, я в бессилии успокоился на стуле, лишь немо хватая ртом воздух, словно рыба, выброшенная из воды. Сбоку ко мне подошел кто-то в длинном белом халате, кто-то засучил мне рукав пиджака. Я увидел напоминающее луну лицо за очками и почувствовал укол возле локтя. Горячая струйка полилась в мою вену.
— Виу! — захрипел я пропавшим уже голосом. — Спасибо, убийцы!
В сознание я приходил постепенно, этапами. Я был огромен. Не в том смысле, что стал великаном, нет, тело мое не увеличилось, расширилось лишь мое сознание, стало пространством, равным тому, которое меня окружало, а может, даже превосходившим его. Я был не в силах пошевелить и пальцем, но громада моей внутренней шири царствовала над мириадами этажей белого лабиринта. Спрятавшийся в теплый уголочек своего естества, затерянный среди этого колоссального сооружения, я с безмерной снисходительностью вспоминал о своих недавних заботах.
Затем я постепенно уменьшился, уплотнился и каким-то образом снова стал прежним. Я почувствовал, что лежу на твердом и не очень удобном ложе. Пошевелил пальцами. Они липли один к другому. Я вспомнил чай, которым меня поливали. Должно быть, он был сладким. Я приподнял голову, она оказалась на удивление легкой и держалась на шее словно небрежно прицепленная, коснулся лба, лица, наконец, ощутив, что кровь опасно отливает от мозга, сел, опираясь о холодную, выложенную плиткой стену.
Через дверь было видно ванную. Я полусидел на обитом клеенкой диване, довольно высоком, в длинной и узкой комнате с белыми лакированными стульями и ширмой в углу.
Из-за нее выступал край небольшого письменного стола. У изголовья дивана стоял стеклянный передвижной столик с лекарствами и шприцем, на вешалке белели полотняные халаты и передники, рядом с ними в маленьком шкафчике поблескивали хирургические инструменты. "Кабинет врача", — подумал я.
И сразу же перед глазами у меня встала сцена у Эрмса. Ага! Значит, они не поместили меня в заключение, а только лечат?
Может, из этого что-нибудь да выйдет?
Постепенно я начал размышлять. В голову лезла всякая чушь. Я был озадачен, например, тем, что на столике видел лишь десять склянок, в то время как их должно было быть девятнадцать, хотя сам же понимал, что это бессмыслица.
Кто-то посмотрел на меня поверх ширмы, мелькнула верхняя часть головы, блеснул свет, отраженный в стеклах очков.
Я узнал доктора, делавшего мне укол.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он, появляясь в проходе между стеной и письменным столом.
— Вполне.
Он был в белом халате, невысокий, пухлый, живой, с румянцем на щеках. У него были черные, умные, блестящие глаза, роговые очки, ямочка на подбородке и нос как оттопыренная пуговица. В вырезе белого халата я увидел красный в зеленый горошек галстук, а заглянув глубже, когда он приблизился, заметил краешек форменной одежды.
Мундир! Меня пробрало холодом. Он, ничего не замечая, придвинул к дивану маленький табурет, сел, нашел пульс на моей руке, какое-то время считал его, потом посмотрел мне в глаза.
— Я здоров, — сказал я.
Он взялся за розовую трубку стетоскопа, выглядывавшего из верхнего кармана его халата.
— Теперь уже да, — ответил он. Голос у него был плавный, певучий. — Вы, вероятно, помните все?
— Да.
— Отлично! Это внушает надежды, что все будет в порядке. Вы переживаете сейчас сложный и, несомненно, трудный период — новая среда, адаптация, специфические условия работы, не так ли? Многое вас шокирует, кроме того, печать секретности, а психика наша строптива, едва лишь соприкоснется с чем-то обнесенным запретом, сразу же так и хочется это нарушить, все изменить, даже уничтожить — реакция самая что ни на есть естественная, хотя по уставу недопустимая. Ну что ж, мы вам поможем.
— В самом деле? — спросил я.
Носки и рубашка были на мне, туфель нигде видно не было, пиджак висел на стене. Мне было неловко сидеть в одних носках, свесив ноги с дивана.
— О, вы ведь человек интеллигентный, разумный, — сказал он, улыбнувшись, делая тем самым более заметной ямочку на левой щеке. — А что влечет за собой разум? Скептицизм ведь тоже всего лишь естественный рефлекс. Что ж, мы не всемогущи, и я могу лишь только — если вы того желаете, разумеется, — побеседовать с вами с глазу на глаз, свободно, без ограничений, о чем вам будет угодно. А может, вы хотите сначала вымыться, искупаться?
— О, да, — ответил я. — Я весь липкий от чая.
— Ах, не будем об этом говорить теперь! Я лишь хочу успокоить вас, майор сам просил меня об этом, что он отлично вас понимает и что, ясное дело, никаких служебных последствий это иметь не будет.
— Что? — мрачно спросил я.
Он часто заморгал.
— Ну как же, я имею в виду ту сцену. Вы перенервничали, дали выход чувствам после серии следовавших одна за другой неудач — я, естественно, не знаю, о чем шла речь, и, конечно же, ни о чем вас не спрашиваю. Майор просил меня только успокоить вас в этом отношении. Он вас действительно ценит, не только как сотрудника, но и в личном плане…
— Вы говорили что-то насчет того, чтобы искупаться, — прервал я его.
Я заметил, что начинаю вести себя в чем-то на манер того провокатора из ванной. Я встал с дивана, сделал несколько шагов, чтобы убедиться, что чувствую себя действительно хорошо. Наркотик, или что там мне впрыснули, исчез уже без следа.
Врач проводил меня через боковую дверь в ванную. Я повесил одежду и нижнее белье в высокий узкий полукруглый шкаф, дверцы которого закрывались автоматически, как следует вымылся, принял горячий душ, потом холодный, а затем, чувствуя себя освеженным, в просторном купальном халате, который обнаружил на стуле, подошел к шкафу с одеждой. Он был пуст.
Прежде чем я успел испугаться, послышался тихий стук в дверь.
— Это я, — прозвучал из-за двери голос врача. — Вы можете мне открыть?
Я впустил его в ванную.
— У меня забрали одежду, — сказал я, стоя перед ним.
— Ах да, я забыл вас предупредить… Медсестра позаботится о ваших вещах. Может, пуговицу какую-нибудь надо пришить, выгладить что-либо…
— Досмотр? — бросил я флегматично.
Он вздрогнул.
— Бога ради! Ох, все еще следы шока, — закончил он тише, словно бы обращаясь к самому себе. — Ну ничего. Я пропишу вам какое-нибудь успокоительное и что-нибудь укрепляющее. А теперь, с вашего позволения, мне хотелось бы осмотреть вас.
Я дал ему себя выстукать и прослушать. В процессе этого он мотал головой, словно упитанный жеребенок.
— Прекрасно, замечательно, — повторил он. — У вас превосходный организм. Может, вы оденете пока этот халат и мы пройдем ко мне в кабинет? Сестра скоро принесет ваши вещи. Туда, прошу вас…
Через коридорчик, заставленный пирамидками металлических стульев, мы прошли в другую комнату, довольно темную, хотя в ней горела большая лампа под потолком, а вторая, с зеленым абажуром, стояла на письменном столе. Вдоль стен с трех сторон стояли черные шкафы, забитые толстыми книгами с золотыми надписями на корешках переплетов из черной кожи. Возле четвертой стены был низкий овальный стол с лежавшим на нем черепом и два стула.
Я сел. От собрания книг за стеклами шкафов, казалось, исходила темнота. Доктор снял халат, под ним на этот раз оказался уже не мундир, а скромное светло-серое гражданское одеяние. Он занял место по другую сторону стола и некоторое время смотрел на меня с выражением приветливой доброжелательной внимательности.
— А теперь, — наконец сказал он, словно бы удовлетворенный состоянием моего лица, — не расскажите ли вы мне, что, собственно, вызвало ваш срыв?
Он указал глазами на чернеющие ряды книг.
— Здесь, в этих стенах, вы спокойно можете говорить все. — Затем выждал минуту и, поскольку я продолжал молчать, заговорил снова. — Вы мне не доверяете. Вас можно понять. Вероятно, я бы на вашем месте вел себя точно так же. И все же прошу вас поверить мне. Для собственного блага вы должны, хотя бы ценой насилия над собой, преодолеть это желание молчать. Пожалуйста, попытайтесь. Самое трудное начать.
— Дело-то не в том, — ответил я. — Я просто не вполне уверен, стоит ли. Впрочем, вы удивили меня: ведь в том кабинете вы говорили нечто прямо противоположное: что вы не хотите знать ничего о том, что произошло.
— Прошу прощения, — сказал он тихо и снова продемонстрировал ямочки на щеках, — но я прежде всего врач. Ранее я не был еще вполне уверен, полностью ли вы вернулись к душевному равновесию, и не хотел задеть вас неосмотрительным затрагиванием весьма неприятных для вас событий. Сейчас все иначе. Я осмотрел вас и знаю, что не только могу, но и должен это сделать. Я не буду, разумеется, настаивать. Здесь все решает исключительно ваша добрая воля. Готовы ли вы…
Он не договорил.
— Ладно, — нетерпеливо бросил я. — Хорошо, но это долгая история.
— Наверняка, — кивнул он. — Я охотно выслушаю вас.
В конце концов, что я мог от этого потерять? Я начал свой рассказ с получения вызова, изложил разговор с главнокомандующим, историю с миссией, об инструкции и имевших место затем осложнениях. Поведал о старичке, офицерах, священнике, не забыв описать и мои подозрения. Я сделал исключение только для Эрмса. Рассказал о том, что было позже — о том, как застал в ванной спящего, и о разговоре с ним. При этом я уже начал излагать несколько рассеянно, ибо понял, что исключение столь существенного звена, как срисовывание Эрмсом секретного плана, сообщало моей вспышке, точнее, нападению на него, черты психической ненормальности, поэтому я пытался отыскать в разговоре с бледным шпионом какие-то детали, которые, будучи подчеркнутыми, даже утрированными, могли бы хотя бы отчасти оправдать мое скандальное поведение, но даже для меня самого все это звучало не слишком убедительно. Я чувствовал, что погрязаю тем глубже, чем больше распространяюсь, что мои пояснения ничего не объясняют, и последние слова договаривал уже в мрачном убеждении, что теперь мне придется примириться с тем фактом, что ко всему, что меня обременяло, я прибавил, словно прежнего было мало, еще и этот груз, улики, свидетельствующие о моей ненормальности.
Врач не смотрел на меня, пока я все это говорил. Несколько раз он осторожно брал в руки череп, который словно пресс-папье лежал на бумагах на столе, и переставлял его так, чтобы он то стоял ко мне боком, то смотрел на меня глазными впадинами. В таком положении он и остался, когда я закончил. Дослушав меня, доктор уселся в кресло поглубже, переплел руки и заговорил своим тихим, приятным голосом:
— Если я вас правильно понял, то центром кристаллизации всех ваших сомнений в серьезности и реальности миссии служит такое необычайное количество изменников, которых вы якобы случайно встретили за очень короткий промежуток времени. Не так ли?
— Можно сказать и так, — ответил я.
Я уже несколько оправился от впечатления, что целиком отдал себя в его руки, и теперь смотрел в пустые глазницы черепа, лежавшего передо мной, опрятного, слабо поблескивающего гладкой поверхностью кости.
— Вот вы сказали, что тот старичок был изменником. Вы сами пришли к такому выводу?
— Нет. Об этом мне рассказал тот офицер, который застрелился.
— Рассказал — и застрелился? Вы сами это видели?
— Ну да. То есть слышал выстрел и шум в смежной комнате, когда он падал, и через щель увидел его ногу… ботинок.
— Ага. А до этого был арестован офицер-инструктор, который вас сопровождал. Позвольте спросить, как выглядел этот арест?
— К нам подошли два офицера, отозвали его и поговорили с ним, о чем — я не знаю, не слышал. Потом один удалился с ним, а второй пошел вместе со мной.
— Кто-нибудь говорил вам, что это арест?
— Нет.
— Значит, вы не могли бы за это поручиться?
— Ну… Нет, но обстоятельства… Особенно после того, что произошло позже… Я счел, что…
— Не торопитесь. Давайте рассматривать по порядку. О старичке вам рассказал офицер. В том, что и он, в свою очередь, тоже предатель, вас убедил звук выстрела и замеченная в щели часть ботинка. О первом инструкторе вам известно лишь то, что он был отозван. Все эти случаи выглядят по меньшей мере неясными. Кто еще у вас там был? Ага, еще остался тот бледный шпион. Но ведь вы нашли его спящим в ванной?
— Да.
— С какой бы это стати ему спать в ванной после того, как он сфотографировал столь важные документы? Ведь не пошел бы он туда просто чтобы отдохнуть! Кстати, вы вошли в ванную — дверь, следовательно, не была заперта?
— Действительно. Она была не заперта.
— И вы по-прежнему убеждены, что все эти люди — изменники?
Я молчал.
— Вот видите! Это было результатом поспешности, ведущей к просчетам в рассуждениях.
— Извините, — возразил я ему, — предположим, что все они не изменники, но раз так, то чем объяснить эти события? Чем все это было? Театром? Разыгранной передо мной комедией? Зачем? С какой целью?
— А-а! — сказал он и улыбнулся одними ямочками. — Вот этого я вам сказать не могу. Быть может, вас хотели сделать устойчивым к измене, сделать, так сказать, прививку ее в микроскопических дозах. Ведь если рассудить, даже Эрмс — кто знает? — мог сделать нечто такое, что показалось бы вам подозрительным, непонятным, но из-за этого ведь не сочли бы вы, пожалуй, его изменником? А? Или, может, все-таки…
Он мельком посмотрел на меня. Какими ледяными были его глаза на этом круглом, добродушном лице…
Он не стал дожидаться моего ответа.
— Нам остался еще один орешек, пожалуй, самый трудный. Я имею в виду инструкцию. Она, конечно же, была зашифрована. Так ли тщательно вы ее просмотрели, чтобы заявлять с уверенностью, что она представляла собой запротоколированную с первой же минуты вашу судьбу? Все ваши дальнейшие перемещения и помыслы?
— Ну… нет, — помедлив, произнес я. — Для этого у меня не было возможности. Я прочитал из нее лишь несколько строк. Там было что-то о белых стенах и вереницах коридоров, дверей, об ощущении затерянности, одиночества, которые меня угнетали. Эти фразы — дословно я их не помню — как будто были прочитаны кем-то у меня в мыслях.
— И это было все, что вы из нее прочитали?
— Да. Однако время от времени люди, с которыми я сталкивался, делали некоторые намеки на осведомленность о моих переживаниях, даже мысли, как, например, начальник Отдела Шифрования Прандтль. Я вам об этом уже говорил.
— Но ведь он всего лишь предъявил вам расшифровку закодированного сообщения, как своего рода демонстрацию, как пример.
— Да, было похоже, что это так, но ведь при этом получился ответ на мысленно заданный мной вопрос.
— А известно ли вам, что суеверные люди в критических жизненных ситуациях иногда пытаются отыскать указания относительно своей дальнейшей судьбы, то есть как бы получить предсказание, открывая наугад Библию?
— Да, я слышал об этом.
— Но не верите, что это действительно может помочь?
Я молчал, уставившись в глазницы черепа. Внутри себя я ощущал пустоту, мне было уже все равно. Кроме того, он улыбался так радушно.
— Я прошу прощения за этот не предваренный предупреждением инцидент с одеждой, — проговорил он, источая благожелательность. — Сестра, собственно говоря, уже давно должна принести ее. Полагаю, будет с минуты на минуту.
Он говорил не переставая, а во мне все навязчивее билась какая-то неясная, бессловесная мысль, которую, как мне казалось, я никогда не отважился бы ему высказать.
— Скажите, а есть ли здесь у вас отделение для нервнобольных? — спросил я вдруг.
Он часто заморгал за своими очками.
— Разумеется, — ответил он затем снисходительно. — Есть у нас и психиатрическая лечебница, но это всего несколько коек. А вас что интересует? Да, бытует, конечно, такое мнение, что через безумие вещает дух эпохи, что получается при этом концентрат "вытяжки из множеств", но это все преувеличения… хотя, если вы хотите провести какие-то исследования, изыскания, я не буду препятствовать, ведь вам не следует покидать нас…
— Я должен буду остаться здесь?
— Это вам настоятельно рекомендуется, естественно, лишь на некоторое время. Хотя, разумеется, я ни в коей мере не смею вас задерживать…
— Вы подозреваете, что я… — начал я спокойно.
Это вывело его из равновесия. Ямочки бесследно исчезли.
— Да нет же! Ни в коем случае! У вас всего лишь переутомление, перегрузка! Чтобы это доказать, я готов даже проводить вас в "келью умалишенных". По правде говоря, в настоящий момент у нас там содержится лишь какая-то горстка пациентов, случаи в основном банальные, как, например, "кататония провокаторская", разные там агентурские навязчивости, тики, неудержимые подмигивания, расщепление личности на подтасовки, "суетливость многоагентурная" — все хрестоматийные случаи, так что, пожалуй, скучные, — говорил он, как заведенный. — Правда, с недавних пор стал регулярно появляться весьма интересный, охватывающий три личности синдром, любопытное помешательство, так называемое "тройственное сопряжение", оно же "триединство Вансинна", или "объединение Меднесса", как называют это за границей, — двое непрерывно занимаются тем, что разоблачают друг друга, а третий делает все возможное, чтобы не встать на чью-либо сторону. Он, таким образом, "сохранивший разумность", но с другими осложнениями… Из всех содержащихся в настоящий момент больных вас может заинтересовать, пожалуй, только мания самопрослушивания — больной подвергает себя перекрестному допросу, иногда по сорок часов подряд, доводя до глубокого обморока. Ну и, наконец, некий интерес, в качестве любопытного казуса, может представлять аутокрипсия.
— Да? — бросил я равнодушно.
— Больной, который спрятался в собственном теле, — пояснил доктор. Щеки его от возбуждения разрумянились. — Все свои самоощущения он свел к тому, что отождествляет себя с «молоточком» — есть такая косточка в ухе, как вы, наверное, знаете — а все остальные части тела считает подосланными. Прямо сейчас, к сожалению, я вас туда проводить не смогу, у меня обход во втором отделении. Но вам все равно придется подождать, пока сестра не принесет одежду. Возможно, вас заинтересует моя библиотека? Очень прошу вас, потерпите еще какое-то время…
Я стоял рядом с креслом, чувствуя себя немного не в себе в слишком просторном купальном халате. К тому же меня раздражала его цветистость.
Врач подошел ко мне, подал теплую, крепкую, хотя и пухлую руку и сказал:
— Все будет хорошо. Меньше предубеждений, больше откровенности, смелости, и все будет хорошо, вот увидите.
— Благодарю вас, — пробормотал я.
Еще раз улыбнувшись, он сделал мне от двери ободряющий знак рукой и вышел. Я постоял в ожидании некоторое время, а потом, поскольку сестра с одеждой все не приходила, вернулся к столику и стал рассматривать повернутый в мою сторону череп. Он был как-то уж очень сильно оскален, с полным набором длинных белых зубов. Я задумчиво взял его в руки и несколько раз щелкнул нижней челюстью, укрепленной на пружинках. По бокам, на висках, были приделаны маленькие крючочки, вся ровно отпиленная верхняя часть снималась, как крышка. Я не стал открывать его, поскольку череп такой, каким он был сейчас, целый, округлый, был мне как-то больше по душе. Он был очень тщательно отлакирован, так, что пальцами я ощущал его скользкость.
Очень приятны на вид были узорчато соединяющиеся, изящно сходившиеся теменные кости свода. Основание же, перевернутое кверху, немного напоминало лунный пейзаж, со множеством больших и малых костных бугорков и впадин, возвышенностей, пиков, с окаймленной словно бы горной грядой большой, как кратер, дырой посередине — местом крепления к позвоночнику. "Интересно, где сейчас его позвоночник?" — подумал я, сидя перед ним, широко расставив на столе локти. Сестры все не было. Я думал о том о сем, вспомнил об одном человеке, у которого, как я слышал, была скелетофобия, причем по отношению даже к своему собственному скелету: он очень его боялся, не говорил о нем и старался даже не прикасаться к себе, чтобы не чувствовать дожидающейся освобождения тверди под мягкой оболочкой. Затем мои размышления перешли к тому, что собственный каркас для нас — это символ смерти, не более чем риторическое предостережение.
В прошлом, столетия назад, в анатомических атласах скелеты не изображались в неестественной выжидательной стойке, их показывали в позах, полных жизни: один плясал, другие, со скрещенными берцовыми костями, касались острым концом локтя саркофага и устремляли внимательный или же грустный взгляд глазных впадин на наблюдателя. Я помню даже некую гравюру с кокетничающими скелетами, один из которых был явно стыдлив.
Но этот череп был явно современен, он прямо-таки исходил чистотой, был в высшей степени гигиеничен, очень изящны были балюстрадки лицевых костей, образовывающие нечто вроде маленького балкончика под каждой глазницей. Зияющая вместо носа дыра действовала слегка угнетающе, но лишь как некий дефект, незаретушированное увечье, зато оскал улыбки — в нем совершенно не замечалось отсутствие губ, вообще никакой ущербности, он заставлял задуматься. Я взял этот череп и взвесил в руке. Постучал по нему согнутым пальцем и вдруг быстро, зажмурив глаза, приложил к носу. В первый момент я ощутил лишь невинную, щекочущую ноздри пыль, но промелькнул в ней какой-то следок, было там что-то такое… ближе, еще ближе…
Когда нос мой прижался к холодной поверхности, я сделал резкий вдох.
Да! Гниль, гнильца… Еще раз, и… о, измена!
От него веяло смрадом, выдававшим неправедное происхождение. Я нюхал, как пьяный, убийство, скрывавшееся за изящной бледно-желтой элегантностью, кровавую дыру, с которой он был сорван.
Я нюхнул еще раз: блеск, опрятность, белизна — все это было обманом.
Какая мерзость! Я еще раз понюхал, с предвкушением, со страхом, потом бросил его на стол и стал судорожно вытирать губы, нос, пальцы краем купального халата, а меня уже снова к нему тянуло.
Вошла без стука медсестра со старательно сложенной, словно бы новой одеждой, и положила все на столик рядом с черепом. Я поблагодарил ее. Она молча кивнула и вышла из комнаты.
11
Одевался я в ванной, двери были полуоткрыты, и я мог через короткий пустой коридорчик — двери комнаты тоже были приоткрыты — все время видеть череп.
"Прелесть ты моя!" — подумал я. Часами я мог бы в него всматриваться — такое это было блаженное омерзение, тревожащее и волнующее, после всего того, что я пережил. Меня даже какой-то испуг пронимал — не перед черепом, конечно, а перед самим собой, поскольку что я, собственно, такого в нем отыскал?
Да, люблю обработанную со знанием дела кость. Но что же так меня в нем привлекло, что я готов был смотреть и даже снова нюхать со все большим омерзением, но не в силах от него оторваться? Смерть того человека, у которого его отобрали? Но это не имело ничего общего со сделанной из черепа безделушкой, пресс-папье для бумаг, да, впрочем, мне вообще не было до этого человека никакого дела. Во всяком случае, теперь я уже лучше понимал, почему когда-то, очень давно, многие годы назад, вино пили из черепов. Они придавали ему дополнительный вкус.
Я еще долго размышлял бы так, но вдруг услышал через коридорчик скрип дверей докторского кабинета, ведущих в главный коридор. Я прикрыл дверь в ванную, поспешно застегнул последнюю пуговицу, осмотрел в зеркале лицо и выглянул, медленно, нерешительно.
В комнате находились два человека в цветных пижамах.
Один из них, с неравномерно рыжими, словно бы крашеными и местами вылезшими волосами, стоя ко мне спиной, читал, наклонив голову, названия на корешках книг. Второй, коренастый, с опухшими веками цвета крепко заваренного чая, сидел за столиком с черепом и говорил:
— Брось. Оставь книги в покое. Ты ведь их знаешь уже наизусть.
Я вошел в кабинет. Сидевший мельком глянул на меня. Шея у него была белая и дряблая, не гармонирующая с лицом, смуглым и явно многоопытным.
— Сыграем? — спросил он у меня, вытаскивая из кармана свекольного цвета пижамы маленький стаканчик, из которого, после того как была отвинчена крышка, на стол высыпались кости.
— Я не знаю, на что… — колебался я.
— Ну, как всегда, на звезды. Кто выиграет, тот называет. Идет?
Он уже, гремя, помешивал кости.
Я ничего не сказал. Он выбросил их и сосчитал очки: одиннадцать.
— Теперь вы, коллега.
Он подал мне стаканчик. Я встряхнул его и бросил кости — выпали две двойки и четверка.
— Моя, — сказал он с удовлетворением. — Ну, тогда пусть будет Маллинфлор. Ничуть не хуже, чем любая другая!
У него на этот раз выпало тринадцать.
— Хе, одного очка мне не хватило! — сказал он, криво усмехнувшись. Я бросил кости, не тряся их. Две пятерки и шестерка.
— Фью-ю, — протянул он. — Слушаем…
— Ну, не знаю… — пробормотал я.
— Смелее!
— Адмирадир…
— Высоко метите! Ладно, теперь я.
Он выбросил семь. Снова наступил мой черед. Выпали две пятерки, третий кубик скатился со стола и полетел к ногам другого человека, который, все так же отвернувшись, продолжал осматривать библиотеку.
— Что там, крематор? — спросил мой партнер, не двигаясь с места.
— Шестерка, — бросил тот, едва ли глянув на пол.
— Счастливчик.
Сидевший показал плохо сохранившиеся зубы.
— Ну, пользуйтесь удачей!
— Звезда… — начал я.
— Э, нет! Второй раз шестнадцать! Так что — целое созвездие!
— Созвездие? Созвездие Старичка Златоглазого! — вырвалось у меня.
Мне показалось, что он пристально на меня посмотрел, а веко его подрагивало, как мотылек. Тем временем второй повернулся к нам и сказал:
— Уберите их! Доктор сейчас придет, все равно сыграть не успеете.
Говорил он слегка заикаясь, лицом напоминал старую белку: выступающие резцы, рыжие, словно кисточки, усики и бесцветные глаза, окруженные глубокими морщинами. Приблизившись, он обратился ко мне:
— Мы незнакомы. Разрешите? — Он подал мне руку. — Семприак, старший крематор.
Я буркнул в ответ свое имя. Сидевший спросил:
— Ну, где же этот твой доктор?
Он все еще потряхивал стаканчиком с костями.
— Сейчас придет. А вы на амбулаторном лечении?
— Да, — сказал я.
— Мы тоже. Прямо с работы сюда, чтобы времени зря не терять. Есть в этом определенное удобство, ничего не скажешь. У вас случайно нет с собой зеркальца?
— Может, хватит? — вмешался сидевший.
Семприак не обратил на него внимания.
— Кажется, где-то было.
Я ощупал карманы и подал ему маленькое квадратное зеркальце из полированного никеля, слегка подпорченное и потемневшее от ношения. Он внимательно оглядел себя в нем, скаля сгнившие зубы и корча гримасу за гримасой, словно стараясь извлечь из лица то, что было в нем самым отвратительным.
— Гм, — наконец проговорил он с удовлетворением. — Почти труп. Давно я уже так не старился! Физия — прямо хоть палачу отдавай!
— Вы этим довольны? — с недоумением спросил я.
— Надо думать! Увидеть его не увижу, так хоть по крайней мере…
— Кого вы не увидите?
— Ах да, вы ведь не знаете. Брата. У меня есть брат-близнец, он сейчас на миссии. Еще многие годы я его не увижу, а уж насолил он мне, как только мог. Вот только в зеркальце я и могу на его беду полюбоваться. Зуб времени, мой дорогой…
— Может, хватит? — повторил толстый уже с более явным оттенком неудовольствия.
Я присмотрелся к ним более внимательно.
Худющий, с впалой грудью Семприак имел, однако, нечто общее со своим плотным компаньоном. Они походили друг на друга как разные, но в одинаковой мере изношенные платья. Оба выглядели состарившимися за канцелярским столом служащими. То, что в одном высохло и сморщилось, в другом обвисло складками. Семприак — это было заметно, — старался держаться с изяществом: то он отставленным мизинцем с длинным ногтем поглаживал ус, то машинально поправлял воротничок, то его рука соскальзывала по изборожденной морщинами шее. На нем была травянистая зеленая пижама, шитая серебряной ниткой.
— Значит, вы на лечении? — попробовал он возобновить прерванный разговор. — Надо же! Хе-хе, чего человек только не делает ради собственного здоровья!
— Сыграем? — спросил себе под нос толстый.
— Фи! В кости? — Крематор хмыкнул в усы. — Примитив. Придумай что-нибудь получше.
Кто-то заглянул в комнату через щель неприкрытой двери, блеснул чей-то глаз, потом все исчезло.
— Это Баранн, конечно же. Вечно он не как все нормальные люди, — буркнул игрок в кости.
Дверь отворилась. Вошел, шаркая ногами, высокий, чрезвычайно худой, до болезненности, человек в полосатой пижаме. На согнутой левой руке у него висела одежда. В правой он держал пухлый портфель, из которого торчал термос. На лице его выделялся, словно стилет, нос, прекрасно гармонировавший с таким же острым кадыком. Бледные бесцветные слезившиеся глаза имели отсутствующее, слегка ошеломленное выражение, странно контрастировавшее с его живостью.
Прямо с порога он выкрикнул:
— Привет, коллеги! Доктор приплывет не скоро. Шеф его вызвал, коллеги!
— А что у него? Приступ? — равнодушно осведомился толстый.
— Что-то в этом роде. Опущение мысли, хе-хе! Вы бы тут со скуки померли, его дожидаясь. Пойдемте, все готово, дорогуши!
— Баранн. Ну конечно. Пьянка. Снова пьянка, — недовольно бурчал толстый, вставая со стула.
Крематор тронул ус.
— А мы там одни будем?
— Одни. Еще будет аспирантишка, хозяин хаты. Он приглашает. Хе-хе, молодой, быстро отрубится. Так что — пушки к бою! Идем.
Я переступил с ноги на ногу, желая стушеваться, уйти на задний план, но пришедший глянул на меня своими слезящимися глазами.
— Коллега? Новый? — быстро заговорил он срывающимся от воодушевления голосом. — Нам будет весьма приятно! Впрыскивание, хе-хе, малюсенькое возлияние! Очень просим вас с нами!
Я попытался было отказываться, но они нисколько меня не слушали, взяли под руки и повели, и так, между свекольной и фиолетовой пижамами, пытаясь возражать и обмениваясь шутками, я вышел с ними в коридор, вернее, коридорчик, еще более тесный от того, что половина выходивших в него дверей была открыта, загораживая дорогу. Толстый любитель игры в кости шел впереди, нанося удары то направо, то налево. Двери захлопывались, а производимый этим грохот разносился по всему этажу, аккомпанируя нашему и без того весьма шумному шествию. Замок одной из дверей не защелкнулся, и я увидел зал, почти битком набитый старыми женщинами в валенках, платьях с длинными юбками и с платками на головах. По ушам ударил исходивший оттуда сварливый говор, сливавшийся в равномерный гул.
— А здесь что? — спросил я в изумлении.
Мы шли дальше.
— Это склады, — бросил шедший за мной крематор. — Там хранилище теток. Туда!
Он ткнул меня в спину пальцем. Я ощутил грубый запах его бриллиантина, смешанный с запахом чернил и мыла.
В шедшего впереди толстяка словно бы вселился новый дух. Он уже не просто шел, а вышагивал, размахивая руками, посвистывая, а перед последней дверью даже поправил на себе пижаму, словно та была фраком, галантно кашлянул, после чего отворил обе створки столь резким движением, что не удержал в руках ручку двери.
— Милости прошу в сии скромные хоромы.
Некоторое время мы состязались в любезности, споря, кто должен войти первым. Среди голых стен — лишь в ближайшем к двери углу был огромный старомодный шкаф — стоял большой, овальный, покрытый снежно-белой скатертью стол, сплошь заставленный бутылками с блестящими крышечками и блюдами с едой.
Напротив, в глубине комнаты, у наваленных кучей складных деревянных стульев, какие часто можно видеть в кафе под открытым небом, суетился юноша с весьма буйной шевелюрой, тоже в пижаме: он отбирал ужасно скрипевшие стулья, отбрасывая в сторону самые шаткие.
Толстый тут же бросился помогать ему, а худой инициатор этого необычного торжества по имени, как я не сразу запомнил, Баранн со скрещенными на груди руками, словно полководец на холме перед битвой, окинул взглядом все, чем был завален стол.
— Извините, — прозвучало сбоку от меня.
Я дал дорогу улыбавшемуся юноше, который под мышками и в обеих руках нес бутылки вина. Избавившись от своей ноши, он возвратился, чтобы представиться:
— Клаппершлаг.
Затем уважительно пожал мне руку.
— Аспирант… со вчерашнего дня, — добавил он, неожиданно покраснев. Я в ответ улыбнулся. Ему было самое большое двадцать лет. Черные волосы густо росли над широким белым лбом, и даже перед ушами свисали тонкие прядки, словно брелочки.
— Прошу, друзья! По местам! — возвестил Баранн, потирая руки.
Не успели мы еще как следует усесться на опасно потрескивающие стулья, а он уже ловко и с алчной усмешкой, перекосившей его лицо влево, налил всем нам, поднял бокал и воскликнул:
— Господа! Здание!
— И-эх! — грянуло словно из одной груди.
Мы чокнулись и выпили. Незнакомый по вкусу алкогольный напиток слабым огнем медленно растекся у меня в груди. Баранн снова налил всем, понюхал рюмку, чмокнул и выкрикнул: — В дополнение к первой!
Я залпом выпил. Крематор, развалившись на стуле, закусывал бутербродами и ловко выплевывал семечки от огурцов, стараясь попасть в тарелку юноше. Баранн все наливал и наливал.
Мне сделалось жарко. Через какое-то время я уже не ощущал выпитого, лишь вместе с окружающими погружался в густую, светлую, колеблющуюся субстанцию.
Едва рюмки успевали наполниться, как их уже требовалось выпить, словно в этом было что-то неотложное, словно в любую минуту эту столь неожиданную, импровизированную пирушку что-то могло прервать.
Странным казалось также и чрезмерное оживление этих людей, которое никак не объяснялось несколькими выпитыми рюмками.
— Что это за торт? Прованский? — спрашивал с набитым ртом толстый.
— Хе-хе, прованский, — ответил ему Баранн.
Крематор хохотал, неся всякий вздор: шутки, прибаутки, пьяные присловья.
— Твое здоровье, Бараннина, и твое, труполюб! — проревел толстый.
— Танатофилия — это влечение к смерти, а не к умершим, невежда, — отрезал крематор.
Вскоре разговаривать стало совершенно невозможно. Даже крики тонули в общем хаосе. Тост следовал за тостом, приглашение за приглашением. Я пил охотно, поскольку остроты и шутки моих собеседников казались мне до невозможности плоскими, и я старался утопить в вине мое омерзение и отвращение. Баранн, заходясь фальцетом, под собственное визгливое пение демонстрировал, вышагивая по салфетке сладострастно выгнутыми пальцами, танец пьяной пары, крематор то хлестал водку стаканами, то швырял огурцами в молодого человека, который не очень-то от них уклонялся. Толстый же ревел, как буйвол:
— Гуляй, душа! Ой-ля-ля!
— Гуляй! Эге-гей! — вопили в ответ ему.
Потом он вскочил на ноги, покачнулся, сорвал с головы парик и, швырнув его на пол, заявил, блестя потной обнаженной лысиной:
— Эх, гулять — так гулять! Друзья! Сыграем в западни!
— В западни!
— Нет, давайте в загадки!
— Хи-хи! Ха-ха!
Они ржали, кривляясь друг перед другом.
— За чувства наши братские! За счастья буйный пляс! — кричал крематор, целуя себе руки.
— А также за успех лечения. За доктора, приятели дорогие! Не будем забывать о докторе! — взвизгнул Баранн.
— Жаль, что нет девочек. Устроили бы танцы…
— Эх! Девочки! Эх, грех! Сладостные утехи!
— Эх, парад! Маршируют шпики! — выл толстый, не обращая ни на кого внимания, потом вдруг замолчал, икнул, окинул нас налитыми кровью глазами и облизнулся, показывая тонкий, маленький, какой-то девчоночий язычок.
"Что я тут делаю? — подумал я с ужасом. — До чего омерзительно это службистское низкопробное пьянство восьмого ранга! Как же они силятся быть оригинальными…"
— Господа! За ключника! За швейцара нашего! Виват, крематор! Виват, гульба! — пискляво кричал кто-то из-под стола.
— Да! Да здравствует!
— Залпом за него!
— Ручейком!
— Огурчиком! — нескладно вопил хор.
Мне стало даже жалко бедного юношу — как же мерзко они его спаивали, то и дело подливая ему. Толстый, с набрякшей, покрасневшей, словно грозившей лопнуть лысиной — лишь дряблая шея неестественно белела под ней — зазвонил о стекло, а когда это не помогло, швырнул бутылку об пол.
Звук бьющегося стекла вызвал мгновенную тишину, в которой он попытался заговорить, опершись на руки, но ему мешал душивший его смех. Он лишь подавал дрожащими руками знаки, чтобы все подождали. Наконец он выдавил:
— Гулянка! Товарищеская игра! Загадки!
— Ладно! — проревели все. — Пущай! Давайте! Кто первый?
— На равнине Дом стоит, жизнь вмещая бурную. Эх, люби же крепко ты душу агентурную, — это вопил Баранн.
— Господа, братья милые! — пытался перекричать его толстый. — Номер первый: кто видел инструкцию?
Ответом был взрыв хохота. Я содрогнулся, глядя на дергающиеся тела и разинутые рты. Крематор и юноша почти рыдали. Юноша пискнул:
— Ухо от селедки!
Снова удерживаемые нетвердой рукой рюмки со стеклянным звоном сошлись над скатертью. Умиленный крематор покрывал поцелуями теперь уже внутренние стороны своих ладоней. Баранн, сидевший напротив меня, опрокинул в рот рюмку водки.
Я обратил внимание, что при этом он ткнул краем рюмки в нос, и тот затем не восстановил свою форму, а так и остался с вмятинкой посередине. Хозяин носа этого даже не заметил. "Видимо, восковой" — решил я, но впечатления на меня это не произвело. Толстый, которому становилось все жарче, обнажился до пояса, повесил через плечо пижамную куртку и теперь сидел, поблескивая по'том на густой растительности на груди, жирный, отвратительный. Затем он отстегнул и уши.
— Ибо здесь шпионства рай, рай здесь для шпионства! — вдруг стали петь на два голоса Баранн и юноша. Голубые глаза юноши блуждали теперь совсем уже безумно.
Оторвавшись от целования своих рук, крематор присоединился к ним, декламируя:
— Ты хватаешь эти документы! И читаешь эти документы! И глотаешь эти документы!..
— Господа, загадка номер два: что такое супружество? — плотоядно гудел раздетый апоплектик, похожий в таком виде на заросшую волосами женщину.
— Это наименьшая ячейка шпионства, — ответил он сам себе, так как никто его не слушал.
Раскрасневшиеся орущие лица раскачивались у меня перед глазами. Мне казалось, что Баранн, шевеля ушами, подает какие-то знаки крематору, но скорее всего это просто почудилось: оба они были слишком пьяны. Семприак схватил вдруг чужую рюмку, опорожнил ее, швырнул об пол и поднялся, пошатываясь, на ноги. Водка и слюни стекали у него по усам.
— Ну! Теперь ты совсем хорош! — кричали ему. — Господа! Внимание! Облик особы высокого ранга! Повышение ему соответствующее!
— Тихо! — проревел крематор.
Он был страшно бледен и покачивался, будучи не в силах удерживать равновесие. Широко расставив руки, он оперся о стол, откашлялся, вытер слезы и, скаля беличьи зубы, жалобно затянул:
— О, молодость моя! Детство мое святое, и ты, дом родной, отчизны сторона! Где же вы? И где ныне я давний-предавний? Где ручки мои маленькие с пальчиками розовенькими, крохотными? Ни одного их у меня не осталось! Ни одного! Прощайте… А глистам — нет…
— Перестань! — отрывисто бросил ему Баранн, оторвавшись от тщательного вынюхивания чего-то своим ставшим уже плоским носом. Затем смерил взглядом сидевшего рядом с ним юношу и, прикладывая ему ко рту горлышко полной бутылки, прошипел:
— Да не слушай ты его! — и придержал ему голову.
Принужденный пить, тот быстро опорожнил бутылку. Бульканье, которое при этом раздавалось, было единственным звуком в наступившей мертвой тишине. Крематор, прищуренными глазами следивший за понижавшимся уровнем жидкости, прочистил горло и продолжил:
— Ужель в ответе я за руку мою неловкую? За носище? За палец мой? За зуб сгноившийся? За скотство мое? Вот стою я тут пред вами, бытием изведенный…
Он замолчал, так как произошло нечто необычное. Худой, отнимая от губ молокососа опорожненную бутылку — тот тут же повалился ему на руки — сказал спокойным трезвым голосом:
— Ну, довольно же.
— Хм? — буркнул апоплектик. Затем наклонился над полулежащим юношей, приподнял поочередно его веки и посмотрел в зрачки. Вроде бы удовлетворенный этим осмотром, он небрежно отпустил тело, которое с шумом повалилось под стол. Вскоре оттуда стал доноситься тяжелый, прерывистый храп.
Крематор сел, старательно вытер лицо и лоб платком, поправил усы. Другие тоже задвигались, закашляли, зашевелились.
Я осматривался вокруг и не верил собственным глазам. Румянец исчезал, они укладывали на тарелки брови, родинки, и, что удивительнее всего, глаза у них прояснились, лбы стали вроде бы разумнее, с лиц сошла службистская распущенность. Худой — я по-прежнему мысленно называл его так, хотя теперь он вроде бы заметно пополнел — придвинулся ко мне со стулом и, любезно улыбаясь, сказал вполголоса:
— Надеюсь, вы извините нас за этот маскарад. Это чрезвычайно неприятная вещь, но она была вызвана обстоятельствами, которые превыше нас. Поверьте, ни одному из нас это не дается легко. Человек, даже только притворяясь скотом, обязательно в некоторой степени оскотинится…
— А потом оскотится! — бросил через стол крематор. Он с очевидным неудовольствием рассматривал свои руки.
Я не мог выдавить ни слова.
Худой оперся рукой о мой стул. Из-под его пижамы выглянули манжеты вечерней рубашки.
— Оподление и отподление, — сказал он, — извечный маятник истории, качели над бездной.
Затем он снова обратился ко мне.
— Теперь только вы остались нашим гостем в обществе, быть может, чересчур академичном — абстрагистов, так сказать…
— Как?.. Извините… — пробормотал я, еще не совсем пришедший в себя от внезапной метаморфозы.
— Да-да, поскольку все мы здесь являемся, собственно говоря, профессорами. Это вот профессор Глюк.
Он указал на толстого, который не без труда выволок из-под стола храпевшего юношу и привалил его к стене. Под распахнувшейся пижамой стал виден офицерский мундир мнимого аспиранта.
— Глюк является руководителем обеих кафедр инфильтрации, знаете ли.
— Обеих?
— Да. Агентуристики и провокаторики. Как камуфляжист он не имеет себе равных. Кто, как не он, подменил половину звезд в Галактике?
— Баранн! Это же служебная тайна, — полушутя упрекнул его толстый профессор.
Приведя себя и собственную одежду в порядок, он взял бутылку с минеральной водой и обильно окропил свою лысину.
— Тайна? Теперь-то? — усмехнулся Баранн.
— А точно ли он в отключке? — спросил крематор.
Закрыв лицо руками, он, казалось, боролся с шумом в голове, вызванным водкой.
— Действительно, для молокососа он храпит чересчур уж громко, — вставил я.
Я уже сообразил, что все это время они старались опоить переодетого в пижаму офицера.
— Какой он там молокосос! Он, быть может, нам даже в отцы годится, — пропыхтел толстый профессор, осторожно вытирая лысину и потягивая при этом минеральную воду из стакана.
— На Глюка можно положиться. Это старый практик.
Баранн улыбнулся мне и приподнял свешивавшуюся до пола скатерть. Я увидел, что апоплексичность ученого кончается тут же, за уголком стола.
— Ложноножки, — пояснил в ответ на мой ошеломленный взгляд ученый. — Удобная вещь, в самый раз для подобных случаев.
— Значит, вы все тут профессора?
Я, к сожалению, трезвым не был.
— За исключением коллеги крематора. Ну, его-то должность стоит над всеми отделами, — добродушно сказал Баранн. — Как глава факультета кадаврологии и попечитель — "подобно страже при сожжении" — он заседает в сенате академии.
— Ах, господин Семприак все-таки является крематором? Я полагал, что…
— Что это лишь прозвище? Нет.
Баранн кивнул в сторону спящего «аспиранта», от которого исходили немузыкальные звуки храпа.
— Однако он получил все же общее представление. Нелегкое это дело…
— Не жалуйся, Баранн, у нас сегодня и так прошло неплохо, — сказал толстый профессор, отодвигая стакан. — Иногда половину ночи приходится распространяться о доблестных шпионах, старинных агентурах, честных подтасовках, да разбавлять это секретными песнями — о кордегардах, заморском шпионстве и прочем, прежде чем сладим с таким вот. Ну, а зимой еще дрова в камине должны в соответствующие моменты потрескивать при всех этих небылицах. Коды, шифровки, поем, от окон дует… Естественно, я каждый раз простужаюсь.
Он зябко передернул плечами.
— Именно так, — отозвался крематор.
Откинувшись на стуле, все с таким же мнимо-беличьим лицом, с которого исчезло, однако, выражение бюрократического отупения, он, язвительно скривившись, затянул:
— Эх, братья, шпионская дружина!
— Ключник, ну хватит же, слушать этого не могу! — взмолился профессор Глюк.
— Ключник? — с удивлением спросил я.
— Вас удивляет, что мы называем Семприака ключником? Ну что ж, мы, конечно, профессора, но у нас есть и шутливые прозвища, сохранившиеся еще со студенческих времен. Глюк был окрещен сокурсниками выродком, слово же «ключник» — синоним «привратника», то есть ведет к тем же корням, поскольку привратник в некотором смысле занимает пост у дверей, а двери Здания имеют лишь одну, к нам обращенную сторону.
У меня не было уверенности, что я его действительно понял, но пытаться уточнять я не посмел и заговорил только после некоторой паузы:
— А могу я спросить, какова ваша специальность, господин профессор?
— Почему же нет? Я читаю курс зданиеведения, кроме того, веду семинары по десемантизации, ну и еще, так, слегка, копаюсь в разведстатистике, агентуристике, шифромантике, но это для меня скорее уже хобби.
— Истинная добродетель похвал не боится, — отозвался Глюк. — Профессор Баранн является творцом теории вдалбливания, а его казуистика измены и прагматика предательства охватывает широкие массы триплетов и квантиплетов — когда он начинал, ему такое даже не снилось! Ну так чего мы сидим? "Теперь, друзья, давайте выпьем!" — С этими словами он взял в руки откупоренную крематором бутылку.
— Как же так? — спросил я, сбитый с толку. — Мы теперь будем пить?
— Вы куда-нибудь торопитесь? Жаль. Зачем же иначе мы тут, по-вашему, собрались?
— Да нет. Но мы уже столько выпили… Извините, что я говорю с некоторым трудом, но…
— О, ничего страшного. Однако то не в счет. То была, с вашего позволения, операция по отвлечению внимания, — снисходительно объяснил мне толстый профессор. — Впрочем, теперь будем уже безо всякой водки. Ликерчик, легкое вино, арачок и прочее в том же духе. Мозговые извилины после промывки следует прополаскивать, чтобы лучше работали.
— Ах, так…
Бутылка снова совершила круг по столу. Потягиваемый с благоговением благородный напиток быстро улучшал настроение, слегка упавшее от только что произошедших событий. Из возобновившегося разговора я узнал, что профессор Баранн занимается, помимо всего прочего, еще и эллинистикой.
— Таким отвлеченным занятием? — удивился я.
— Отвлеченным? Что вы говорите! А троянский конь, который положил начало криптогиппике? А разоблачение Одиссеем Цирцеи? А музыкальная маскировка сирен? А опознавание пением, плясками? А Парки, а агентурный лебедь Зевса?
— А знакома ли вам опера "Сельская честь"? — спросил Семприак.
— Нет.
— Эллинистика — это наша сокровищница! — продолжал Баранн, не обращая внимания на комментатора.
— Да, действительно, — согласился я. — А можно узнать, чем занимается область науки, избранная профессором? Эта… десемантизация… Я прошу прощения, но как невежда…
— За что просить прощения? Речь ведь идет о сущности, не так ли? Чем является бытие наше, как не беспрестанным шпионством? Подсматривание Природы… Спекулятором в Древнем Риме называли как исследователя-ученого, так и шпиона-разведчика, ибо ученый — шпион по возвышенности духа и по силе разума, а следовательно, он — подтасовка. Человечество в лоне Бытия…
Он налил. Мы чокнулись.
— Вам это удивительно? Что ж, это стремление человека к тайне известно с давних времен. Уже в Средневековье были сыскные отделения. Эспионизм — от «эспион», шпион — один из самых интересных стилей в искусстве. На фресках иногда можно встретить парящие длинные ленты — это, к вашему сведению, свитки, на которых ангелы писали доносы. Костный мозг, то, чем нашпигованы кости, означает опять-таки шпионскую сущность. Далее, диалектически вульгаризованное «шпик» происходит от заостряющегося в «шпиль» в борьбе с природой ум. Ум же у нас подозрительный, суспеккланцивилистический. Да, так о чем это я говорил? Коньячок смешал мне ряды. Ага! Мой предмет! Так вот, мой дорогой, я тут только что не раз повторял «значит», "означает" — то есть мы имеем дело со значениями, а с ними нужно быть поосторожнее! Человек с незапамятных времен ничего другого не делал, как только придавал значения камням, черепам, солнцу, другим человеческим существам, а придавая значения, он в то же время создавал сущность, такую как загробная жизнь, тотемы, культы, разнообразные мифы, легенды, любовь к отчизне, небытие — вот так все и продолжалось. Приданный словам смысл регулировал человеческую жизнь, был основой, базисом, но в то же время ловушкой, ограничением! Знания старились, уходили в прошлое, следующему поколению не казалось, однако, что жизнь предыдущего прошла даром, того, которое молилось несуществующим богам, верило в философский камень, упырей, флогистоны. Наслоение, расслоение и исчезновение значений считали естественным процессом, семантической эволюцией, пока не произошло крупнейшее в истории открытие. О, такой отзыв о чем-то стал теперь заурядным, его подвергли девальвации, теперь любое новшество так называют, но, однако, прошу мне поверить, хотя бы ради коньяка. Именно так, прозит!
Он налил. Мы выпили.
— Итак? — сказал Баранн, задумчиво улыбнулся, потом поправил сбившийся нос. — К чему мы пришли? Да! Десемантизация! Это вещь весьма тривиальная: изымание смысловых значений.
— Как так? — глуповато спросил я. Затем умолк, устыдившись. Он этого не заметил.
— Значения нужно изымать! — твердо произнес Баранн. — Наука уже в изрядной мере запутала нас, заклеив все толстой скорлупой многозначительности, допустимости различных толкований — и вот я не расщепляю атомы, не потрошу звезды, но постепенно и методично, полностью и всесторонне изымаю Смысл.
— Но не является ли это, однако, в некотором смысле уничтожением?
Он быстро глянул на меня. Остальные зашептались и умолкли. Офицер у стены все храпел.
— С вами интересно говорить. Уничтожением? Ну что ж, когда вы что-либо создаете — ракету или вилку — с этим обычно связана уйма хлопот, сомнений, сложностей! Но когда вы уничтожаете — я умышленно прибегаю к этому упрощенному определению, поскольку вы воспользовались им — что бы об этом потом ни говорили, это является простой и вполне определенной акцией.
— Значит ли это, что вы одобряете уничтожение? — спросил я.
Я тщетно боролся с глуповатой усмешкой, которая кривила мне губы, но они давно уже были будто бы не мои и растягивались все шире.
— Э-э, это не я, это коньяк, — сказал он. — Э-э…
Он слегка коснулся моей рюмки. Мы выпили.
— А впрочем, нас ведь нет, — добавил он неохотно.
— Как вы сказали?
— Знаете ли вы, чему равна математически вычисленная вероятность для произвольной массы материи космоса, что она будет вовлечена в ход жизненных процессов, хотя бы в качестве листа, колбасы или воды, которую выпьет живое существо? Как глоток воздуха, который кто-то вдохнет? Один к квадриллиону! Космос беспредельно мертв. Лишь одна частица из квадриллиона может попасть в круговращение жизни, в круговорот рождения и гниения — какая же это неслыханная редкость! А теперь я спрашиваю: какова вероятность быть вовлеченными в жизнь не как пища, вода, воздух, а как живое существо? Если мы возьмем отношение всей материи космоса, омертвелых солнц, истлевших планет, той грязи и пыли, называемой туманностями, этой гигантской парилки, этой клоаки зловонных газов, называемой Млечным Путем, огненной ферментации, всего этого мусора, к весу наших тел, тел всех живущих, и вычислим вероятность, которую имеет какая-либо кучка материи, эквивалентная телу, стать когда-нибудь живым человеком, то окажется, что эта вероятность практически равна нулю!
— Нулю? — повторил я. — Что это значит?
— Это значит, что все мы, те, кто тут сидят, не имели ни малейшего шанса начать свое существование, эрго — нас нет.
— Как, извините?
Я непонимающе часто заморгал, словно бы что-то застлало мой взгляд.
— Нету нас, — повторил Баранн. И вместе со всеми своими товарищами разразился смехом.
Я только теперь понял, что он шутил, утонченно, научно, математизированно, и потому тоже — из любезности, поскольку не чувствовал себя веселым, — засмеялся.
Пустые бутылки со стола исчезли, на их местах появились новые, полные.
Я прислушивался к разговору ученых как прилежный, но все менее улавливающий что-либо слушатель. К тому же я и в самом деле был уже пьян. Кто-то, кажется, крематор, провозгласил стоя похвалу агонии как испытанию силы. Профессор Глюк дискутировал с Баранном об опровергательстве и психофагии — а может, это звучало как-то иначе? — затем речь зашла о каких-то новых открытиях, о "мистификационной машине". Я пытался привести себя в чувство, садился преувеличенно прямо, но моя голова все время подавалась вперед, я впадал в короткое оцепенение, во время которого как бы отдалялся от говорящих, вдруг переставая их слышать, пока какая-то отдельная фраза не звучала у меня в ушах отчетливо, снова приближая к ведущим беседу профессорам.
— Уже готов? — сказал вдруг кто-то.
Я хотел было посмотреть на него, но, поворачивая голову, почувствовал, как же ужасно на самом деле пьян. Я уже не думал ни о чем, теперь только мною что-то думало. В облаке мелькающих искр я придерживался руками за стол, а потом как собака положил горевшее лицо на его край.
Прямо перед глазами у меня оказалась ножка рюмки, стеклянная косточка, тонюсенькая, как стебелек. Растроганный до слез, я тихонько шептал ей, что я был и остаюсь настороже. Надо мной продолжали петь и рассуждать — поистине неодолимы мозги ученых!
Потом все исчезло. Должно быть, я заснул, не знаю только, надолго ли.
Когда я проснулся, голова моя по-прежнему лежала на столе. Я отлежал щеку, она горела. Под носом у меня на скатерти были рассыпаны крошки. Я услышал голоса:
— Космос… весь космос фальсифицирован… моя вина… признаюсь…
— Перестань, старик…
— Приказано мне было, приказано…
— Перестань, неприятно. Выпей воды.
— Может, не спит? — раздался другой голос.
— Э, спит…
Они притихли, поскольку я пошевелился и открыл глаза. Сидели все в тех же позах, что и раньше.
Из угла доносились завывания вибрировавшего крана. У меня в глазах плавали огоньки, рюмки и лица.
— Молчание! Господа!
— Теперь лучшее время пития!
Я словно бы тонул в доносящихся издалека криках.
"Какая разница, — подумал я. — Такое же низкопробное пьянство, только по-латыни…"
— Ну, смелей, господа! — приказывал Баранн. — Заниматься этим приятно и положено по положению… Исследователь должен быть изящным, проницательным и умелым. Да здравствуют все девушки, господа! Что принадлежит Зданию, то наше! Прозит!
Все передо мной кружилось, красное, потное, худое, толстое, снова становясь похожим на то, что было в самом начале этого застолья.
"Девчонка!" — пьяно орали они и ржали. "Эх, белянка! Титьки — класс!" И еще: "Так легко всегда с тобой, Венера Неспящая". Почему все время то же самое? Я пытался спросить, но никто меня не слушал. Они вскакивали на ноги, выкрикивали тосты, снова садились, пели, вдруг кто-то предложил хоровод и пляски.
— Уже было, — сказал я.
Они, не обращая на мои слова внимания, потащили меня за собой.
— Тру-ту-ту ту-ту ту-ту! — гудел толстый профессор.
Мы змейкой, один за другим, с топотом пошли кругом через комнату, затем через боковую дверь в большой зал.
Холод, которым тянуло из каких-то щелей, меня немного отрезвил. Куда это, собственно, мы попали?
Похоже на какой-то анатомический музей с залом для лекций в форме расширяющейся вверх воронки, на дне — подиум, кафедра, черная доска, губки, мел, полки с банками, чуть в стороне дверь, на столе — другие банки, пустые, ждущие наполнения спиртом. Я узнал их — они явно были из кабинета командующего. Видимо, тут он их добывал. Какая-то почтенная фигура в черном приблизилась к нашей ритмично топающей группе. Крематор затормозил, губами показывая, что выпускает пар. Я отцепился от поезда и стоял теперь один, ожидая, что же теперь будет происходить.
— А! Профессор Симплтон! Приветствуем дорогого коллегу! — рявкнул Глюк так, что отозвалось эхо.
Остальные присоединились к приветствию, перестали топать, плясать, обменялись с подошедшим поклонами, сердечными рукопожатиями.
Седой старичок, в сюртуке, с бабочкой, понимающе улыбался.
— Профессор Шнельсапи! Не откажите посвятить в тайну низы, что это такое, — вдруг нарушил идиллию Баранн, причем не особо вежливо. Ноги его продолжали отбивать на месте дробь, словно их так и тянуло в пляс.
— Это мозг… Препарированный человеческий орган, расчлененный… в увеличении, — отозвался старичок в черном.
И в самом деле, на столах аккуратно были расставлены на подставках увеличенные части мозга, белые, напоминающие перекрученные кишки или абстракционистские скульптуры. Профессор перышком смахнул с одной из них пыль.
— Мозг? — радостно воскликнул Баранн. — Ну же, господа! В честь гордости нашей! Гей, за мозг!
Он поднял бутылку.
— Прошу, однако, вас выпить этот тост вакхически, буколически, анаколически!
Он налил всем во что попало и принялся молитвенно зачитывать этикетки экспонатов.
— О, "темная извилина"! — восторженно произнес он.
Остальные хором подхватили его слова, смеясь до слез.
— О, "серый бугор"! О, «прослойка»! О, "пирамидальное тельце" — именно это нам и нужно!
— Тельце! — восторженно заревели все.
Старичок в сюртуке спокойно продолжал смахивать с экспонатов пыль, будто ничего и никого не замечал.
— О, "турецкое седло"! О, "зрительный центр"! — заклинал Баранн. — О, "проводящие пути"! О, "Варолиев мост"!
— Эй, там, на мосту!.. — начал дрожащим голосом крематор.
— "Оболочка мягкая"! "Оболочка твердая"! "Оболочка паутинная"! — причитал Баранн. — И извилина! Господа, умоляю вас, не забывайте извилины.
— Осторожно, формалин, — флегматично сказал профессор Шнельсапи или, может, Симплтон?
— О, формалин! — подхватили все.
Они как попало похватали друг друга за руки, образовали поезд, схватили старого анатома, именуя его начальником станции, а его замшевую тряпочку флажком, а я, присев на ближайшую скамеечку, смотрел на все не слушавшимися меня глазами. В зале гудело эхо топота и пьяных выкриков. Он был едва освещен, углубления на покрывавшем его куполе, темные, похожие на огромные выпученные глаза, казалось, неподвижно взирали на происходящее. В трех шагах от меня на металлическом стояке, невзрачный и полусогнутый, стоял беззубый, почтенного возраста скелет серьезного вида, с бессильно опущенными руками. У левой отсутствовал мизинец. Отсутствие этого мизинца встревожило меня. Я приблизился. Что-то блеснуло у него на груди. У ребра, цепляясь за него дужкой, болтались толстые очки…
Значит, и здесь? Даже сюда добрался, экспонатом стал почтенный старичок? Эта, третья, должно быть, последняя наша встреча… Неужели затем только, только затем все это…
— Э-эх! — разошелся Баранн. — Это как раз для тебя, крематор-хранитель! "Вот место, где была когда-то Троя"! Чушь, вздор! Шнуппель-Шаппель-Драпльтон! Признайся, ты получил сегодня орден "За творческий подход" на Большой Виселичной Ленте?
— Осторожно! Ой! — простонал запыхавшийся анатом.
Принужденный бежать за остальными, он едва поспевал, шелестя развевающимися полами сюртука. Но, увы, было поздно.
Разогнавшаяся группа задела этажерку, со звоном и блеском стекла банки попадали на пол, вывалились хранившиеся в них уродцы, во все стороны полетели брызги спирта.
Запах хранившейся годами смерти заклубился по амфитеатру. Трое выпивох, видимо, испугавшись, бросились наутек, оставив старого анатома над руинами разбитой вдребезги коллекции. Крадучись, прижимаясь к стене, я проскользнул вслед за ними. Дверь с шумом захлопнулась.
|
The script ran 0.015 seconds.