Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Борис Васильев - Том 4. Дом, который построил дед. Вам привет от бабы Леры [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. "Дом, который построил дед" и "Вам привет от бабы Леры" - романы из знаменитой автобиографической "саги об Олексиных", семье дворян, пронесших любовь к Родине через века. Это рассказ о судьбе молодого поколения Олексиных и история жизни последней представительницы этого старинного дворянского рода Калерии Викентьевны, в судьбе которой отразились все испытания, выпавшие на долю России в XX веке. Содержание: Дом, который построил дед Вам привет от бабы Леры

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Добродушно ворчливая Фотишна ворчала теперь по-иному. Кучнов немало потрудился, чтобы втолковать ей новые правила, но из всех его наставлений она поняла только, что надо жить тишком да шепотком и ни полсловечком не поминать хозяина-генерала. Нигде и никому, а то плохо будет и Оле с ребеночком, и Петеньке, к которому добрая старуха успела привязаться. И потому к приезду Вари отнеслась настороженно, а Оля откровенно обрадовалась. — Посмотри, Варенька, какие у Сереженьки глазки! Видишь, он смотрит, он все понимает. Все! — Прелестный ребенок. Варя вымученно улыбалась, вымученно говорила, но Ольга в материнском упоении ничего не замечала. — Вылитый папочка, вылитый! Знаешь, Сереженька больше похож на Василия Парамоновича, чем Петенька, ведь правда? — Да, да, Оленька. Еще раз от души тебя поздравляю. Моя комната свободна? Ты извини, я немного устала. — Я понимаю и позову тебя к обеду. Правда, сейчас трудно с продуктами, ты уж не взыщи. Варя ушла в свою комнату, прикрыла дверь и долго стояла у порога, не решаясь шагнуть. Это была не просто ее комната, это была их комната, ее и Леонида. И хотя прожили они в ней считанные дни, на Варю разом обрушилось столько воспоминаний, что ни на что иное, как перебирать эти воспоминания, у нее уже не было сил. Но она поборола себя, подошла к шкафу, распахнула и сразу увидела свое подвенечное платье. И уткнулась в него, ощутив вдруг такую боль, что только платье, один раз в жизни надетое ею, могло в то мгновение хоть как-то притупить это отчаяние. И еще платье было надеждой. Необъяснимой, неразумной, почти мистической: до сего дня хранившийся залог будущего счастья оставался залогом навсегда. Материальным, который можно было потрогать, ощутить в руках, прижать к лицу с новым вздохом любви, веры и надежды. Не вообще, не для всех, а для нее, лично для нее, детей и мужа. К обеду она вышла сдержанной и спокойной. Василий Парамонович остерегся хрустеть костями, чем лишил себя удовольствия, но не из почтения к гостье, а из вновь шевельнувшегося в нем страха. Зачем приехала эта генеральская дочь и офицерская жена («а может, вдова? Дай-то Бог…»), зачем нарушила еле-еле установленное равновесие жизни шепотом, незаметного существования с краешку, в уголочке, в полутьме? — С чем пожаловали, Варвара Николаевна? По какому, я извиняюсь, вопросу? — Хочу навести справки, — сказала Варвара, почувствовав, что правды тут не только не говорят, но и не услышат ее. — Жалованье задерживают. Не посоветуете ли, куда лучше обратиться? — Исполком. Там есть отдел. — Кучнов помолчал, испытывая сомнения и колебания, но ведь так не вовремя явившаяся гостья была все же родней. — Не надо бы их беспокоить. — А как узнать? — Прошение. Напишите прошение, отдайте часовому. И… уезжайте. Вам сообщат, непременно сообщат. — Но я хотела узнать, где сейчас мой муж — Вот этого не надо, не надо этого, — заволновался Кучнов. — Они сами все проверят, все. И сообщат. — Но почему же я сама не имею права… — Имеете! Имеете, но… Как бы сказать. Занятой народ они. И дополнительного беспокойства… Как бы сказать? Не любят. Очень. Весь вечер, отвечая на расспросы Ольги, Варя думала над осторожными намеками Василия Парамоновича. Она понимала, что он чего-то опасается, но ей не скажет, а будет вздыхать и крутить. И решила идти. А Кучнову решать не приходилось: он был обязан сообщать о всех, кто приезжает, как ответственный за домовладение. И пострадав, сбежал, едва рассвело, прямиком в самую главную власть, минуя предписанные инстанции. Там отнеслись с пониманием, поблагодарили, но предупредили, чтоб никому ни полслова, а отсюда — сначала на рынок как заботливый хозяин, а уж потом — домой. Кучнов так и сделал, а Варя была приятно поражена вежливостью новой власти. Ее без всяких проволочек направили в кабинет, едва она успела назвать фамилию. В кабинете ее встретил немолодой человек вполне интеллигентного вида. Встал навстречу, подал стул, внимательно выслушал, изредка кое-что уточняя. Варя волновалась, отвечала, как на экзамене, надеясь, что ее откровенность и точность помогут быстрее отыскать сгинувшего невесть куда бывшего поручика Старшова. — Уверен, что ваш муж жив. Мы получаем все скорбные списки, ведем учет. Что же касается известий от него, то почта пока практически не работает. Стараемся, налаживаем, но… — хозяин кабинета развел руками. — Но для отчаяния оснований нет. Как ни странно, печальные вести приходят даже с той стороны. Заполните пока, пожалуйста, этот опросный лист о прохождении вашим мужем службы в бывшей царской армии. Отдельно — о всех его наградах, это облегчит розыск, — Когда можно узнать результат? — спросила она, старательно заполнив листок. — Происхождение не указали. Вашего мужа, вас и… и отца. Вот здесь. Разборчиво. Через три-четыре дня мы будем иметь полную картину. Всего доброго, рад был познакомиться. Выходя из здания Исполкома, — бывший дом губернатора, не особняк, а резиденция, где устраивали балы и благотворительные базары, где Вареньке случалось танцевать или продавать цветы в пользу раненых русских воинов, — она вдруг вспомнила о крестной матери Мишки — племяннице губернатора Анне Павловне Вонвонлярской. И тут же решила навестить ее, подумав, что старые связи ее дяди помогут в поисках Леонида. Особняк губернатора был совсем близко, и Варин дом был близко — все было рядом в этом дворянском гнезде старого Смоленска. Все было так близко, так удобно совсем еще недавно, и вдруг, как подумалось ей, стало так далеко друг от друга. Старый мир — мир ее детства, юности, любви — разваливался на куски, и эти куски отталкивались друг от друга, неотвратимо расходясь по неведомым ей траекториям. И она почти не удивилась, обнаружив вместо знакомого швейцара круглолицего злого солдата с ружьем. — Нету тута никаких Лярских. Тута теперь другое. Экс… это. Заняли мы этот дом. Проходи, гражданка, проходи, проходи. — А где же Анна Павловна? — Не знаю никаких. Проходи, сказано! А то задержу за всякие вопросы. Варя поняла, что дом отобрали, а его обитатели куда-то уехали. Она решила, что они перебрались в Москву, где у них были родственники, и как-то грустно порадовалась за Анну, потому что Москва теперь стала столицей, а значит, и порядка было в ней больше. Но домой не пошла, потому что ей припомнился спасенный Анной Минин, и она решила тут же разыскать его; он тоже мог помочь в розысках Леонида, поскольку уже наводил справки. И вернулась в Исполком, но там ей объяснили, что товарищ, Минин работает в другом доме на Большой Дворянской, что тоже было совсем рядом. — Товарищ Минин в отъезде. Напишите, кто вы, по какому вопросу, где проживаете. Когда вернется, дадим знать. «Когда вернется, сам придет», — подумала Варя, заполняя в канцелярской книге все, что требовалось. Отвечала на каждый вопрос, а сама думала, где бы еще узнать… — Скажите, а где живут офицеры? — Какие, то есть? Бывшие? — Бывшие офицеры царской армии. У вас ведь служат бывшие офицеры? — А вам зачем знать? — Я хотела о муже справиться. Он три года в окопах… — Это — в военном комиссариате. Все справки — с утра. На следующее утро Варя пошла, куда указали, расспрашивала всех, кого встречала, к кому удавалось пробиться. Но никаких известий о бывшем поручике Старшове ей выяснить не удалось. Зато словоохотливый молодой человек в новенькой форме со споротыми погонами сказал, что надо бы узнать в артиллерийском полку. — Рекомендую завтра. В сумерках вам извозчика не найти, никто ехать не согласится. Шалят в городе. О намерении завтрашним утром отправиться в артиллерийский полк Варя дома не сказала. Накануне, рассказывая о посещении особняка губернатора, она заметила, в какой непонятный ужас впал вдруг Кучнов. Понимая, что все это — от страха за семью, она решила никого более не пугать, но сказала, что утром пойдет в Исполком. — Вот напрасно, вот напрасно! — расстроился Василий Парамонович. Впрочем, Варе никуда не удалось пойти. Вечером постучали и вошли трое. — Старшова Варвара Николаевна? Собирайтесь. — Куда? — Узнаете. Вот предписание на арест. — Господи, в чем же я виновата? — Там скажут. Ну, чего стоите? Варя не плакала, стояла молча. И все молчали, и Кучнов трясся у дверей: лампа, с которой он ходил открывать входную дверь, прыгала в руке. Ольга опомнилась первой: — Можно взять что-нибудь теплое? — Можно. Только сперва покажете. Сестры прошли в комнату. Ольга тихо заплакала, обняв Варвару, но та отстранила ее, прошла к шкафу и, не раздумывая, сняла белое свадебное платье. — Гы!.. — захохотал один из охранников. — Взбесилась! — Молчать, — тихо сказал начальник, сосредоточенно прощупывая платье. — Можете взять. Пошли, 4 У дома стояли две пролетки с поднятым верхом. Варю усадили в первую, повезли куда-то, но она ничего не ощущала. Она выпала из времени и пространства, не знала и не хотела знать, куда и зачем ее везут, а в голове назойливо повторялись строчки простенького стихотворения Никитина: «Тишине и солнцу радо, по равнине вод лебедей ручное стадо медленно плывет… Тишине и солнцу радо…» Она читала эти стихи детям в канун отъезда — Мишке, Анечке, Руфиночке, а теперь строчки вновь зазвучали в ней, зазвучали назойливо, но спасительно, вытесняя все мысли, которые могли только обессилить ее. «Тишине и солнцу радо…» А везли ее совсем недалеко: в недостроенный дом Кучновых, куда тревожным осенним вечером крался Василий Парамонович и который отдал с великого страху неизвестно кому. У ворот ей велели сойти и повели огромными подвалами, перегороженными дощатыми стенами на камеры — мужскую и женскую. Лязгнул засов. Варю втолкнули в полумрак, освещенный пятеркой тусклых керосиновых фонарей под сводчатым потолком, в густой, спертый воздух никогда не проветриваемого помещения, в шепот, стоны, тихий плач неразличимых женщин. — Старшая! Пополнение прибыло. От стены отделилась точечка света, поплыла к Варе: только старшая имела право на личную керосиновую лампу. Подошла, осветила, обдала шепотом: — Варя? Варенька, это ты? Господи, не узнаешь? Я — Анна. Анна Вонвонлярская. Я первенца твоего крестила. — Да, да, конечно. Я искала тебя. — Идем. Спать будешь со мной. Анна провела ее в свой угол. Под ногами шуршала солома, которой был покрыт каменный пол; на ней вповалку спали женщины, но у Анны оказался старый пружинный матрас и ватное одеяло. — Привилегии теперь начинаются с застенков. Ложись, прижмись покрепче, согрейся и рассказывай. Еще не успев согреться, Варя начала рассказывать. Коротко, самое основное — жарким шепотом в ухо. — А потом меня почему-то арестовали. — Потому что ты просила. Они терпеть не могут, когда просят нечто нематериальное. Шубу с чужого плеча, сервиз, взятый при обыске, даже комнату могут дать. Но — с досадой или, наоборот, громко, с речами. Я прожила бурную жизнь, Варенька, но никогда не интересовалась ею. Писала рассказы для «Задушевного Слова» и дамских журналов, скандально развелась с мужем, потому что хотела независимости. А законы жизни — самой обыкновенной, которая катилась мимо меня, начала понимать только здесь. И первый ее закон: не проси. Ты его нарушила и сразу же оказалась в кутузке. — Меня… убьют? — Они все очень дружно и согласованно твердят, что это — следственная тюрьма. Иногда вызывают на допросы целыми партиями — так объявляют, по крайней мере. Правда, с допросов никто еще не возвращался, но все убеждены, что там арестованных сортируют: кого — в настоящую тюрьму, кого — на волю. Так говорят. И верят. — И ты веришь? Анна помолчала. Потом крепко обняла Варвару: — Я открыла второй закон новой жизни: не бойся. Вот ты захватила с собой свое подвенечное платьице, и правильно сделала. Кстати, знаешь, где мы с тобой сидим? В подвале дома Кучновых, где Оля мечтала устроить рай. Так началась Варина тюремная жизнь. По утрам их бодро поднимала Анна Вонвонлярская, строго следила, чтобы все умывались и приводили себя в порядок до того, как охрана принесет утреннюю порцию жидкого пшеничного супа из воблы. Назначала наряды: кому убирать камеру, кому выносить огромную — несли четыре женщины — парашу. Новеньким полагалась неделя, чтобы обвыклись и успокоились, но Варя уже на второй день стала помогать в уборке. Анна обращалась ко всем с подчеркнутой вежливостью, но не потому, что в подвале в основном сидели дамы известных в городе фамилий, а создавая фон общения, контрастирующий с матерщиной и грубостью охраны. И не возникало ни споров, ни ссор, и хотя петь запрещалось, читать стихи запретить забыли. Их читали наизусть, порою целыми поэмами, странно звучавшими в вечном полумраке под сводчатыми потолками. Иногда ночью тишина нарушалась топотом сапог, руганью, стуком прикладов, пронзительным скрипом несмазанных запоров. Порою слышались крики, однажды отчетливо прозвучало: «Не поминайте лихом, братцы». Естественно, что вся женская камера мгновенно просыпалась, тревожно шушукаясь. — Не бойтесь, — спокойно говорила Анна. — Это — на допрос. Обычно стража подходила к мужской камере — первой от входа в подвал. Но в ту ночь сапоги, остановившись подле нее и, кого-то вызвав, затопали не назад, а вперед. И засов заскрипел на двери их камеры. — Старшова и Вонлярская, на допрос! — Я — Вонвонлярская. — Все одно — вон. — Идем. Анна торопливо собрала пожитки, сунула соседке, шепнув; «Разделите нуждающимся. Вы теперь — старшая». Все молчали, даже охрана, и поэтому Анна расслышала треск лопнувшего шелка: Варя торопливо натягивала свадебное платье. А оно давно уж стало мало ей, дважды рожавшей, швы не выдерживали, рвались. — Скоро? — крикнул старший конвоя. — Давай, бабы, шевелись. — Сейчас, — Анна где-то нашла английскую булавку, застегнула прореху на платье, шепнув: — Правильно, Варенька. Умирать надо красивой. Их вывели в коридор, тускло освещенный двумя фонарями. У входа ждала группа арестантов — мужчин, и, как только женщины приблизились, раздалась команда. Все строем поднялись по лестнице, которую Оля когда-то мечтала покрыть коврами, и вышли во двор. На улице за воротами урчал мотор несуразно длинного грузовика. В кузове его уже сидели вооруженные люди, и арестованных начали грубо и быстро подталкивать в этот кузов. Анна и Варя влезли последними и, как приказали, сели на холодный ребристый пол. Снова выкрикнули команду, кто-то залез в кабину, кто-то встал на подножки, и машина, ревя мотором, наконец-то тронулась с места. И опять Варя никогда не могла вспомнить, долго ли ехали, куда и ехали ли вообще. Но они ехали долго и медленно, подпрыгивая на крупном булыжнике мостовых и пугая ревом мотора мирных обывателей, спавших, а более того изображавших спящих за темными окнами домов. Что-то шептала Анна, но Варя, слыша ее, не понимала ни слова. Она чувствовала, что едет по своему последнему пути, но не верила, не могла поверить тому, что чувствовала. В голове ее мелькали детские лица, давно пропавший муж, Таня, отец, Руфина Эрастовна, но ни разу — Ольга. Какая-то внутренняя сила не пускала сейчас старшую сестру в ее обрывочные воспоминания. А страха не было: его вытеснила полная отрешенность от всего, что происходило сейчас, и единственное, что она ощущала, так это боль от резких толчков машины. Ехали долго. Спустились к Днепру, у Пролома свернули направо, к Рачевке, а затем вдоль крепостной стены по совершенно уж разбитой дороге. Рев мотора, грохот железного кузова и веселая матерщина охранников — все проходило мимо, мимо. Мимо замершей, пригнувшейся Рачевки с ее непременными георгинами осенью и геранью зимой; мимо старой крепости, по которой ее так часто водил отец, с упоением рассказывая о былых осадах, сражениях и победах; мимо древнего города, где она родилась, где училась, танцевала, каталась на лодке в Лопатинском саду и где однажды столкнулась со своей единственной, первой и последней любовью. Ее везли сейчас мимо ее собственной жизни, безжалостно подбрасывая на ухабах. А потом все оборвалось. Рев мотора, грохот кузова, матерщина охраны и само движение, и Варя как бы оглохла и не слышала команды. Но охранники попрыгали через борт, за ними старчески замедленно слезли арестанты, а Варя никак не могла заставить себя вышагнуть из этого последнего, холодного, грохочущего железом убежища. Не могла заставить себя сделать последний шаг, а стоявший на земле начальник команды тянул к ней руки и кричал: — Прыгай! Прыгай, дура! Не бойся, поймаю! Потом она ощутила под ногами землю, их построили по двое и повели вдоль стены. Варя и Анна шли последними, Анна крепко держала Варю за руку и что-то тихо говорила, но Варя не понимала ни одного слова. Свернули в ворота крепостной башни, через пролом вышли из города и оказались на пустыре. Молча пересекли его, остановившись у кромки обрыва, и охранники, матерясь, грубо растолкали их в одну шеренгу спиной к обрыву. Перед ними оказались вооруженные люди, и вокруг была охрана, и была тьма, серое небо, и ни луны, ни звездочки на нем. — Именем трудового народа революционный суд приговорил вас, контрреволюционеров и их пособников, к расстрелу… Говорил усатый, грубо сбитый мужчина в железнодорожной тужурке с маузером через плечо. Голос его звучал тускло и безразлично, привыкнув к этой формуле смерти в той же степени, что и его хозяин, уставший от бессонных ночей, слез, криков, пальбы. Анна до боли стиснула руку подруге, но приговор так и остался для Вари пустым набором слов, среди которых не нашлось ни одного для нее лично, адресованного ей и только ей. Нет, это все ее не касалось, потому что она ни в чем не была виновата, все шло мимо, мимо, как в дурном сне. И она не слушала, а оглядывалась, видя темную стену крепости перед собой, темное небо над головою, вооруженную охрану, а за нею — молчаливую группу с лопатами. «Почему с лопатами? Ах да, нас будут закапывать. Зарывать. Зарыть в землю. Мать сыра земля…» — Раздеться всем! Сапоги, ботинки, верхнюю одежду. До исподнего. Мужчины начали раздеваться, и в их старательной покорности было что-то противоестественное. Прокричав команду, усатый отошел в сторону, на ходу доставая маузер, и перед арестантами оказалось десять охранников с винтовками, примкнутыми к ногам. То ли вздох, то ли стон пронесся над осужденными, сердце Вари сжало тупой, нестерпимой болью, и она начала расстегивать пуговицы платья с той же покорностью, как и мужчины. — Какое бесстыдство! — Анна Вонвонлярская рванулась к усатому. — Какая беспардонная наглость! Вы можете убить нас, но как вы смеете заставлять молодых женщин раздеваться на глазах у мужчин? Как? Усатый, бормоча: «Тихо, тихо…», пятился от наступавшей Анны: видимо, подобного еще не случалось в его практике, опыта не было, но заодно не было и сопротивления. — Разве существует закон — заставлять женщину раздеваться? Ради Бога, стреляйте нас, но стреляйте одетыми, слышите? Одетыми! Усатый беспомощно оглянулся на начальника охраны, который доставил их к крепостной башне и кричал Варе «Прыгай, дура!» Они обменялись фразами, которых никто не слышал, потому что Анна продолжала яростно протестовать, и уже не усатый, а начальник конвоя подошел к ней. — Тихо, понял. Понял, говорю, ошибочка вышла! Анна замолчала. — Правильно гражданка указала, что исполнять надо отдельно. Измываться над вами никто нам права не давал. Стало быть, разобраться надо, кто напутал. Женщин обратно в камеру, а мужчин, значит… 5 Их везли той же дорогой, только — назад и в пустом кузове под охраной одного сонного часового. Женщины лежали на холодном ребристом дне кузова, незагруженную машину трясло и подбрасывало пуще прежнего, а они, обняв друг друга, молчали, не в силах даже поверить в собственное спасение. И лишь когда остановились и их, обессиленных, вытащили из кузова, Анна шепнула: — Мы были на допросе. Просто — на допросе. Не пугай обреченных. А когда привели в камеру, лязгнул засов и затихли шаги охраны, сказала: — Допрос. Мы устали. Все — завтра. Завтра. Легли на свой диван, упорно никому не отвечая. Сил не было, Варя так и не сняла свадебного платья, но, когда Анна обняла ее, впервые беззвучно заплакала. — Через сутки они исправят ошибочку, — шепнула Анна. — Поплачь, но завтра будь красивой. Утром Анна, так и не сомкнувшая всю ночь глаз, как всегда, спокойно и вежливо подняла женщин, распределила работы и велела Варе лежать. Через час принесли завтрак, но Варя так и не смогла съесть его, несмотря на настойчивые просьбы Анны. И лежала до обеда, иногда вдруг проваливаясь в сон, в дремоту, в какое-то бесчувствие. Но силы восстанавливались, в обед она нехотя начала есть, но так и не дохлебала пшенного супа с воблой. — Старшова, к начальнику. С вещами. — Почему? — не выдержав, почти истерически выкрикнула Анна. — Почему ее одну? Почему — днем? Света перестали бояться? — Велено. Мое дело маленькое. Варя, увязав малые свои пожитки, обняла Анну: — Умирать надо красивой. Я запомнила твои слова. Низко всем поклонилась и вышла в коридор. Там никого не было, и, пока охранник запирал двери камеры, Варя поднялась по лестнице и остановилась, зажмурившись от солнечного света. Наружный часовой, с удивлением поглядев на ее грязное, кое-как застегнутое булавкой свадебное платье, равнодушно отвернулся, а догнавший охранник сказал: — В контору. Видишь дворницкий домик? Варя пересекла двор, направляясь к конторе. У ворот стояли двое с винтовками, но и они, мельком глянув, ни о чем не спросили. Варя отметила это равнодушно, потому что непрестанно думала об одном: почему ее вызвали днем, почему — одну и что ее ожидает в конторе. Ничего хорошего ее ожидать не могло, и поэтому она почти спокойно распахнула дверь и шагнула в комнату. Там сидели двое мужчин. Тот, который сидел лицом к ней, встал, а другой, странно рванувшись, бросился навстречу. — Варенька! — Федос Платонович… Федя!.. Очнулась Варя на диване. Рядом на коленях стоял Минин, держа в руке кружку. Он положил мокрый платок на грудь, прыскал из кружки водой, и от всего этого она, наверно, и пришла в себя. — Леонид Старшов жив. Жив, ты слышишь? Он — в госпитале с легкой контузией… — Федя… — Варя заревела отчаянно, в голос, с надрывным бабьим воем. — Жив! Жив! И я — жива. И ты здесь. — Поплачь, — Минин полоснул взглядом по стоявшему в растерянности начальнику. — Все торопитесь? — Извиняюсь, товарищ, Минин. И вы, товарищ Старшова. Сигнал был: ответственный по дому дал уличающие показания… — Извозчика к воротам. Быстро! Начальник беспомощно развел руками и вышел. — Я в Москву ездил. О Леониде узнавать. Я же просил парнишку на словах передать, что окончательно узнаю в Москве и сообщу, — сбивчиво говорил Федос Платонович, отирая ее лицо влажным платком. — А там повезло. В Управлении по учету бывших офицеров — я же уверен был, что с нами он, что на Дон к Каледину не удрал! — нашли в конце концов: он почему-то за флотом числился. Так что ты теперь — жена красного командира, я и документ на тебя получил. — Федя, — Варя села. — А ведь меня этой ночью… — Спешили доложить, что заговор раскрыли, сволочи, — Минин вздохнул. — Извини, Варенька. Странное у тебя платье. — Свадебное, — горько улыбнулась Варвара. — А другое есть? Переоденься, я отвернусь. И поедем отсюда поскорее. Он отошел к окну. Варя переоделась, спросила вдруг: — А что будет с Анной Вонвонлярской? — Честно скажу, с тобой проще. Не любит чека отпускать, ох как не любит! Но я постараюсь. — Она мне жизнь спасла. — Мне тоже. Я не даю пустых обещаний, но сделаю все, что смогу. Пролетка подъехала. Ты готова? Сели в пролетку. Извозчик спросил, куда прикажут, а Минин сказал Варваре: — В доме отца тебе жить нельзя. Заедем, соберешь вещи, а жить будешь со мной на Покровке. Мне там домишко выделили. Отдохнешь… — Нет, — тихо сказала она. — Почему же? Там безопасно, а отдохнуть необходимо. Дня через три отвезу в Княжое. — Анну тебе не спасти, это я поняла. Значит, я теперь ее крест должна нести. Обязана нести, Федя. От Покровки до госпиталя — рукой подать, и ты устроишь меня милосердной сестрой к самым тяжелым больным. И еще. К Кучновым зайди сам. Отобрать мои вещи Фотишна поможет. — Правильно, — сказал Минин. — Трогай. Налево, на Кадетскую… ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 Больше месяца Старшов числился ходячим больным, гулял по госпитальному саду, играл в шахматы с выздоравливающими, ежедневно с регулярностью маятника посещал главного врача, но шум в ушах еще не прошел, в сумерках преследовала «куриная слепота», упорно не возвращалась координация движений. Он понимал, что пока еще не годен для строя, но надоедал врачу по иной причине: просил отпуск по ранению. — Леонид Алексеевич, голубчик, все отпуска запрещены. Категорически. Отпускаем только комиссованных. Вот ежели на комиссию… Но комиссии Старшов не хотел. Стремительный ночной бой у Горелово, бессмысленная и жестокая смерть Арбузова и тихое, ласковое «братишка», прозвучавшее из уст привыкшего к окрику, угрозам и мату Желвака, давали надежду, что не все еще потеряно, что армия возродится, что немцев выгонят с захваченных территорий. И он, поручик Старшов, поклявшийся своей честью служить, не щадя ни крови, ни самой жизни, обязан был вложить свой кирпичик в возрождаемую мощь России. Теперь у него появились основания верить в это возрождение. А еще он каждый день писал письма, понимая, что они не доходят до адресата, что почта еще только-только налаживает разорванные связи. Но адресатом была любовь к Вареньке, к детям, ко всем близким и родным, и он спасался от тоски этими письмами. А в последнее время, сообразив, писал в два адреса: в Княжое и в Смоленск. И наконец-то получил ответ: «Глубокоуважаемый Леонид Алексеевич! Варя была в Смоленске, наводила справки о Вас. Не знаю, что ей удалось узнать, но она неожиданно покинула наш дом, и мне неизвестно, где она сейчас. Ваши письма (я получила три) перешлю с первой же оказией: почта не работает. Искренне желаю Вам скорейшего выздоровления. Ваша Ольга Кучнова». Странное было послание. Сухое, обиженное и словно написанное под диктовку. Последнее Леонид допускал, хорошо зная перепуганную осторожность Василия Парамоновича. Но и в горячем бреду не мог представить, что все его письма Кучнов аккуратно передает «по инстанции», где они исчезают тихо и бесследно. И потому написал Ольге отдельно, умоляя сообщить, что ей известно о детях, о жизни в Княжом, куда и почему уехала Варвара. Однако ответа на это письмо он так и не получил. А вскоре, во время утреннего визита к главному врачу, узнал приятно удивившую его новость: — Вас вызывают в Москву, Леонид Алексеевич. Вот запрос. Запрос был подписан Михаилом Дмитриевичем Бонч-Бруевичем. Старшов много слышал о бывшем начальнике штаба, а затем и командующем Северным фронтом, но никогда с ним не встречался и был очень удивлен, что столь высокий военачальник вспомнил вдруг о каком-то командире роты. На следующий день он выехал без всяких проволочек. В вагоне нещадно курили, нещадно матерились, нещадно выясняли отношения. При выписке Старшову выдали солдатскую шинель, под которой он благоразумно спрятал маузер, в споры не вступал, избегал бесплодных разговоров и через сутки с небольшим добрался до Москвы. Военный комендант на основании запроса выдал ему талоны на питание и адрес общежития. Общежитие, оказавшееся бывшей гимназией, находилось в переулке неподалеку, Старшов без труда разыскал его. — Интересовались тут вами, Старшов, — сказал дежурный при входе. — Ждут в семнадцатой комнате. — Кто ждет? — Командир Сибирского полка. Фамилия какая-то чудная. Бегом по лестнице Леонид подниматься еще не мог, но спешил, не обращая внимания на одышку. И все ломал голову, что же это за командир полка с чудной фамилией. Нашел семнадцатый номер, распахнул дверь. — И всегда-то мы странно встречаемся, Старшов. — Викентий Ильич? Погодите тискать, я контужен. — Садитесь, садитесь, прорицатель, — улыбался Незваный. — Я ведь так до саратовского веника и не добрался, и слава Богу, что не добрался. Гляньте на стол: жду вас с пшеничным хлебушком, салом и флягой спирта. Мне мои сибиряки раздобыли. — Я еле-еле оклемался, Незваный. Какой там, к черту, спирт. — Сырец малость пованивает, но пить можно. А насчет контузии бросьте. Меня валяло побольше вашего, и дырок во мне тоже, пожалуй, побольше, так что слушайтесь старших. Пойдете ко мне начальником штаба? — Давайте разберемся, а? Как вы превратились в сибиряка? — После доброго глотка, Старшов. Рад, что ты жив, рад, что вижу тебя, но больше всего рад, что мы — вместе. Мы опять в одном окопе, Леонид. — В одном, Викентий. Хотя окопчик наш пока мелковат и тесен. Они чокнулись жестяными кружками, выпили по глотку, и голова Леонида закружилась, поплыла, но не настолько, чтобы не уловить истории бывшего капитана Незваного, пытавшегося скрыться от собственной совести в кругу собственной семьи. — Бежал я из Питера на следующее утро после нашего разговора. Естественно, без мандата, без пропуска, с одной офицерской книжкой, которую, честно признаюсь, до времени зашил в подкладку. Везло дьявольски, даже Москву удалось стороной обойти. Огородами, что называется. И почти добрался до Казани — хотел оттуда до Саратова сплавиться — как на какой-то станции попадаю в пробку. В пяти верстах за нею — речка, а по другому берегу — то ли белые, то ли самооборонцы, то ли просто бандиты: поезда пропускают только при повальном обыске и полной сдаче оружия, но без всяких иных гарантий. Станция забита эшелонами, полно беженцев, и я пока прячусь среди них. А как-то ночью будят трое солдат, по форме вроде сибирского полка: у них папахи другие, если помнишь. «Офицер! Шпион, твою мать! К стенке!» А я до этого еще приметил, что на станции стоят два эшелона сибиряков при оружии и даже при трех батареях. «Погодите, говорю, к стенке всегда прислонить успеете. Ведите к командиру». Уж и не помню, как уговорил: привели к командиру… Выборным командиром Сибирского полка, решившего самостоятельно прорываться до Иркутска, был молоденький подпоручик. Незваный показал ему свои документы, объявил, что тоже пытается добраться до дома. — Через мост не прорваться, — сказал подпоручик. — У них за бугром бронепоезд: как только наш эшелон войдет на мост, они его прямой наводкой в клочья разнесут. — Давайте завтра на местности осмотримся, — предложил Незваный, желая больше всего выиграть время. — Может, и подберем ключик. Утром осмотрелись. Мост действительно выглядел неприступным, и прорываться по нему было бессмысленно. Но противник укрепил только прилегающие к мосту берега: ниже и выше никого не было. А лед уже держал, правда, только ползущего человека: Незваный сам проверил, а когда вернулись в вагон, сказал: — Идея такая: демонстрация в лоб в сочетании с двойным охватом и последующими ударами во фланги. — А тем, кто будет в лоб демонстрировать, загодя в рай готовиться? — Надо разыскать на станции пять старых теплушек, загрузить их песком, камнями, железом — что под руку попадется. Паровоз — сзади, чтоб во что бы то ни стало протолкнул теплушки за мост. И пока бронепоезд будет их расстреливать, атаковать с двух сторон одновременно. Хорошо бы за бронепоездом рельсы взорвать. — Саперный взвод. У них и взрывчатка, и детонаторы. — День на подготовку, ночь — на переправу по льду и сосредоточение, на рассвете — атака. Время я рассчитаю… с одним условием: атакой справа буду командовать лично. — Зачем? Я вас и так домой отпущу. — Повоевать захотелось, — улыбнулся Незваный. — Не обижайтесь, поручик, я с четырнадцатого на фронте. Через мост прорвались, и бронепоезд взорвали, и обошлось это минимальными потерями. А на другой день подпоручик собрал полк. Рассказав о бое, в конце подошел к главному: — Если каждую станцию, каждый мост с бою брать, мы до родной Сибири не доберемся. Мы только вместе с Россией ее от беляков освободить можем. Поэтому первое предложение у меня такое: вступить всем полком в Красную Армию. Вам решать, солдаты. Через час позовете. Через час полк вынес решение: защищать Советскую власть. Командиров позвали, и тогда подпоручик, объяснив, кому полк обязан победой, предложил избрать командиром опытного окопного офицера… — Вот так я и стал сибиряком, — улыбнулся Незваный. — Еще раз — за встречу! — Ты — карьерист, Викентий, — голова у Леонида плыла, язык чуть заплетался, но соображения он не терял. — Безусловно, — согласился Незваный. — Вся офицерская служба — карьера, и если ты мне скажешь, что не мечтаешь стать генералом, значит, ты — не офицер. — Я — учитель. — А в офицерской дружине под Гатчиной я оказался рядовым. И всегда там, у них, буду рядовым, потому что протекций не имею. А у большевиков ценят не протекции, а мастерство и уменье. И ты абсолютно был прав, когда сказал, что за веником мне не спрятаться. Пойдешь ко мне начальником штаба? — Я с тобой куда хочешь пойду. Кроме той стороны. — Из идейных соображений? — Плюс — число анкет. Слушай, я посплю, а? Сутки не спал. — Только совещание не проспи. Оно завтра, в девять. Впрочем, я тебя разбужу… если проснусь… 2 В зале совещания оказалось несколько сот бывших офицеров, довольно пестро одетых — от гражданских пиджачков до солдатских гимнастерок и мундиров, перетянутых портупеей. Не было ни погон, ни орденов, ни иных знаков различия, но уверенно звучавшие голоса, краткость формулировок и в особенности выправка, которой столь дорожили совсем недавно, не оставляли сомнений, что новой власти впервые удалось собрать кадровый состав русского офицерства. Все были если не друзьями, то знакомыми, а если и не знакомыми, то — окопниками, поровну хлебнувшими лиха, и это обеспечивало легкость общения. Впрочем, Леонид скоро выделил три неравных группы, которые при всеобщем оживлении незримо раскалывали это собрание. Наибольшая группа состояла из молодых офицеров, уже нашедших свое место в общероссийском сумасшествии: командиры батальонов, полков, отрядов, а то и дивизий, хотя официально таких соединений вроде бы еще не существовало. Их голоса звучали увереннее и звонче: с большинством из них Незваный тут же познакомил Старшова. Вторая по численности группа еще, вероятно, не определилась, еще мучительно решала, где же осталась Россия — здесь или там. И наконец, небольшое число, в основном, немолодых офицеров явно не принимали нового порядка, но и не рвались защищать старый. По всей видимости, они все еще надеялись отсидеться, отмолчаться и не ввязываться в борьбу ни на одной из сторон. Попросили занять места. Офицеры расселись, дисциплинированно примолкнув, с некоторым удивлением оглядывая пустую сцену с председательским столом и вынесенной вперед трибуной. Там вскоре появился молодой человек, прикрепивший к стене гимназическую карту земных полушарий. Без стука положив на стол ученическую указку, он молча удалился. — Кажется, нас будут учить воевать по глобусу, — шепнул Незваный. — Опять — текущий момент, — с досадой вздохнул сидящий впереди офицер. — Что у них за манера вечно читать проповеди? На сцене появились генерал Бонч-Бруевич и взъерошенный человек в мятом костюме с копной вьющихся волос («Троцкий», — прошелестело по залу). Михаил Дмитриевич молча сел за стол, а Троцкий, взяв указку, подошел к карте. — Товарищи! Данный момент нашей истории характерен как активизацией трудящихся масс во всем мире, так и активизацией империалистических сил, теряющих почву под ногами, а потому готовых на все. Троцкий говорил напористо и стремительно, легко строя сложные фразы, легко и к месту оперируя цифрами и упорно подводя слушателей к пониманию основной задачи: мобилизации всех сил для защиты завоеваний революции. Вероятно, он никогда не повторялся в своих речах, но этой аудитории были безразличны социалистические завоевания. Им была близка и понятна идея защиты Отечества, России, но во всей стремительной получасовой речи Лев Давидович ни разу не упомянул ни о России, ни о Родине. Не потому, что сознательно не хотел о них упоминать, а потому, что был искренне поглощен идеей мировой революции, в которой уже не оставалось места такому замшелому, с его точки зрения, понятию, как Отчизна, Отечество, Родина. А потому слушали его по-офицерски дисциплинированно, не воспринимая ни темы, ни блестящих ораторских пассажей, ни тем паче самой идеи всемирной социальной катастрофы. Однако Троцкий то ли не заметил отчуждения зала, то ли сам зал и его настроение были ниже его достоинства. Закончив, он положил на стол указку и сказал: — Через четверть часа меня ждут на совещании. Ваше собрание поведет Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич. Прошву извинить. Тряхнул косматой головой и вышел столь же стремительно, сколь и появился. Зал с явным облегчением вздохнул, но продолжал хранить гробовое молчание. Михаил Дмитриевич неторопливо прошел к трибуне, оперся о нее обеими руками, обвел сидевших внимательным взглядом и негромко сказал: — Господа офицеры… Все встали. Все как один, повинуясь не приказу сверху, а приказу изнутри, из себя самих, ибо были и остались офицерами. И молча глядели на генерала без погон и орденов, и было слышно, как судорожно всхлипнул кто-то из пожилых. — Прошу садиться, — тихо сказал Михаил Дмитриевич. — Я добился разрешения собрать вас совсем не для того, чтобы выслушать Льва Давыдовича и разойтись. Я собрал вас потому, что над нашей Отчизной, над Россией, нависла реальная угроза гибели и расчленения. До сей поры мы ощущали только германскую опасность, но несколько дней назад, а точнее двадцать шестого мая, бывшие чехословацкие военнопленные подняли вооруженный мятеж. Урал, Сибирь и Волга практически в их руках. По залу прокатился гул. Генерал поднял руку, все замолчали. — Двадцать девятого мая на всей территории, контролируемой Советской властью, введена воинская повинность, выборность командиров отменяется на всех уровнях. Речь идет о реальном строительстве новой, Красной, армии России. Мы уже имеем отряды, полки и даже дивизии, но необходима общая организация обороны. Здесь собрались кадровые офицеры, обладающие опытом боев и лично доказавшие свою решительность в защите Родины. Отрядно-заградительный период обороны кончился, мы переходим к организации регулярных вооруженных сил, со всей серьезностью, отвечающей серьезности момента. Для примера позвольте доложить, что за провал Нарвской операции бывший нарком по морским делам Дыбенко отстранен от должности, отдан под суд и исключен из партии большевиков. Привожу этот пример, чтобы еще раз подчеркнуть: без вашей помощи, господа офицеры, нам не спасти России. Естественно, вы подлежите мобилизации, но я бы хотел в два, минимум в три дня, получить ваше добровольное согласие на службу в Красной армии. — Простите, ваше превосходительство, — в средних рядах поднялся молодой офицер. — Откровенность за откровенность. Я не могу пойти на службу к большевикам, поскольку решительно не признаю их. — Интервенция уже началась, пока — германская. Не сегодня, так завтра в нее включатся и наши бывшие союзники по Антанте. Россию уже рвут на куски и разорвут окончательно, если мы, русские офицеры, не найдем в себе сил избавиться от личных симпатий и антипатий, амбиций и уязвленного самолюбия. Да, многим из вас пришлось нелегко, да, я не обещаю райской службы: вас ожидают и подозрительность, и открытая неприязнь, и хамское отношение, и недоверие, и даже слежка за каждым шагом и действием вашим. Но задумайтесь: на другой чаше весов вашего душевного комфорта — судьба России. Или мы спасем ее ценою собственного унижения, или ее разорвут на колониальные уделы. Третьего не дано, господа, а решать — вам. Три дня на размышление. Жду и надеюсь. Честь имею. Михаил Дмитриевич коротко поклонился и вышел. Зал зашумел, где-то начали возникать споры. — Да мне же никто руки не подаст в приличном обществе! — А это уж от вас самих зависит, голубчик. — Россия есть Россия, господа. Здесь не до самолюбия. — Смотря какая Россия! — Тут уж почти по Некрасову: либо могучая, либо бессильная. — Пошли, — Незваный тронул Леонида за рукав. — Куда? — К генералу, куда же еще. Мне нужен толковый начальник штаба, Старшов, и я от тебя не отлипну. — Он дал три дня. — Три дня терять? Нас полк ждет. Хороший, доложу тебе, полк. — Думаешь, ты уговорил? — вздохнул Старшов. — Обстоятельства. Обстоятельства и анкеты. Но то, что они сами Дыбенке балтийские мозги вправили, — обещает. Хороший, говоришь, полк? — Отменный. — И сколько в нем с нами вместе? — Триста двадцать семь активных штыков и наших два нагана. — У меня — маузер… 3 Разгоравшаяся гражданская война не соответствовала тому фронтовому опыту, которым столь богато было русское офицерство. Оно привыкло к войне позиционной, к глубоко эшелонированной мощной обороне, к долгой и тщательной подготовке прорывов с заранее подтянутыми резервами, с обеспечением флангов и массированной артподготовкой. Так бывало во времена всех — удачных и неудачных — крупных операций, образцом которых был и оставался Брусиловский прорыв. А в этой изнурительной, бесконечной войне не приходилось рыть окопов полного профиля, строить укреплений и даже рассчитывать на сколько-нибудь ощутимые резервы. Война сразу же превратилась в войну маневренную, в серию быстротечных, гибких операций без отчетливой линии фронта, где смело пользовались обходами и охватами и не оглядывались на соседей. Как белые, так и красные судорожно цеплялись за железные дороги, узловые станции, защищались с особым упорством, а наиболее могучей поддержкой стали бронепоезда, и вскоре по всему южному участку загремело имя Анатолия Железнякова, тут же переиначенное в Железняка. — Молодец, Анатолий, — сказал Старшов. — А был анархиствующий братишка с бантиком. Молодым офицерам, еще не утратившим способность извлекать уроки из собственных ошибок, было легче приспособиться к этой новой войне. И среди зазвеневших славой новых начдивов, комбригов и командиров полков фамилии вчерашних поручиков звучали куда громче, нежели вчерашних генералов и полковников. Новая власть быстро разобралась в этом, и легко утверждала молодежь на высшие командные должности. Сибирский полк прошел через бои и стычки, оставшись Сибирским только по названию. Были убитые, еще больше — раненых, поступало пополнение из центральной России, и даже официально полк получил номер, но по номеру он значился только в глубоких тыловых сводках. Прибывавшие рязанцы и владимирцы, псковичи и петроградцы быстро становились отчаянными сибиряками. Незваный чтил полковые традиции и в непременном порядке вел о них беседы с пополнением. Говорить он умел, чем, как ему казалось, выгодно отличался от своего комиссара Тимохина, без поддержки которого не смел отдавать ни одного приказа. Но Тимохин, чем-то напоминавший Старшову Затырина, быстро научился не столько понимать боевую обстановку, сколько доверять командиру полка, а что касается разговоров с бойцами, то тут Незваный самолюбиво ошибался. Тимохин не любил хлестких фраз, был немногословен, но легко находил со вчерашним крестьянином не только общий язык, но и общие интересы. Короче говоря, и Незваному, и Старшову, и Сибирскому полку на комиссара повезло. Куда меньше повезло на особоуполномоченного ВЧК Петра Уткова. Он был угрюм и недоверчив, откровенно осуждал призыв в армию «офицерья», полагал их всех изменниками трудового народа. Офицеры сойтись с ним и не пытались, но вскоре обнаружили, что Утков беспрекословно подчиняется решению большинства и, если комиссар соглашался с командиром и начальником штаба, хмуро не возражал. Зато он обладал невероятным упорством в достижении понятной задачи, и Незваный с помощью комиссара нередко уговаривал Уткова раздобыть лишний вагон патронов, пулемет, продовольствие или перевязочный материал, которого всегда не хватало. Кроме открытой слежки за «офицерьем», Утков ретиво занимался контрразведкой среди местных жителей, пленных и перебежчиков, которых было достаточно с обеих сторон. После затяжных, нудных боев полк наконец-то отвели в ближний тыл для пополнения и передышки. Однако пополнение шло со скрипом: первый порыв уже исчерпал себя, а продотряды, шуровавшие по деревням, толкали крестьян скорее в бега, чем в армию. Это весьма заботило Старшова, но посоветоваться зачастую было не с кем: Незваный отдыхал с вызывающим размахом. — Ты, Леонид, бездарно теряешь драгоценные ночи, — поучал он, иногда ночуя дома для восстановления сил. — Война есть война, и надеяться вернуться к семье шансов у нас — тридцать к семидесяти, если очень повезет. Хочешь, с вдовушкой познакомлю? Сочна, как белый налив. — Знаешь, Викентий, при всем прохладном отношении к церкви я поклялся пред Богом и людьми в верности одной женщине. — Аскетизм укорачивает жизнь, Старшов. И потом, он скучен, как льняное масло, которым нам ежедневно смазывают проклятую перловку. — Незваный вздохнул. — «И появилось у него чувство, что он никогда более не увидит ни жены, ни дочери, ни матери». — Прекрати, Викентий. — Я неточно кого-то там процитировал: это не чувство. Это — предчувствие. Ладно, давай спать, Леонид. Измотала меня молодка. И то ли вправду сразу уснул, то ли прикинулся, а Старшов долго еще сидел у распахнутого окна, ощущая вдруг возникшую тревогу. По личному опыту он знал, что у прошедших бои и переживших реальные опасности фронтовиков порою развивается способность предвидеть собственную гибель, и тогда возникает либо бесшабашная удаль, либо непреодолимый ужас. Бывалые разведчики вдруг отказываются идти в поиск, а опытный пехотинец поднимается в атаку, не просчитав, когда пулеметная очередь начнет смещаться, перестав быть опасной лично для него. Он сказал об этом комиссару, но Тимохин поставил свой диагноз: — Проспится — пройдет. Проспаться Незваному довелось в пути: с нарочным прибыл приказ — явиться в оперативный отдел штаба фронта. Выехали верхами втроем: Утков ловил дезертиров в соседних лесах. В штабе приняли без проволочек. Начальник оперативного отдела, по виду — полковник из запаса, тут же развернул карту. — Господа… Простите, товарищи командиры, как вам, может быть, известно, противнику, — он избегал слова «белые», — удалось окружить группу наших войск. В настоящее время группа с боями приближается к фронту. Ваша задача: выдвинуться в район предполагаемого прорыва и всеми мерами обеспечить группе выход из окружения. Для согласования действий группа пришлет связного. Пароль: «Каков ритм движения группы?» Ответ: «Четыре шага — вдох, четыре — выдох». — Четыре — вдох, четыре — выдох, — повторил Незваный. Старшов понял, почему он повторил: именно так учили водить пехоту в длительных маршах во всех юнкерских училищах. — В активные действия с противником не вступать до прихода связного. Если нет вопросов, свободны. Эшелоны будут поданы утром. Спать полку не пришлось. Пока вернулись командиры, пока разыскали разбредшихся в поисках солдатских утех бойцов, пока собрали имущество. По счастью. Утков успел вернуться с двумя десятками отловленных дезертиров, половина которых, правда, разбежалась в сумятице погрузки. Но эшелоны прибыли вовремя, погрузились быстро и через пять часов «зеленого» хода сменили на позициях полк. Весь день Незваный и Стартов знакомились с обстановкой, распределяли участки и сектора обстрелов, а закончив эту привычную нудную обязанность, стали ждать, строго-настрого приказав не ввязываться в активный бой. А связного все не было. Полк вяло отстреливался, соблюдая приказ, но подобная анемичная оборона могла создать у белых впечатление малых сил, и тогда они вполне могли решиться на атаку. До получения сведений от окруженной группы это было опасно, и командование, приказав зарываться в землю, ломало головы, как бы удержать противника от активных действий. — Есть одна мыслишка, — сказал Утков. — Надо переговоры затеять. По моим данным, у них — сыпняк. Могут клюнуть. — У них — сыпняк, а у нас какая причина? — спросил Тимохин. — С чего это вдруг свежий полк о перемирии запросил? — Идея! — улыбнулся Незваный. — На переговоры пойду либо я, либо Старшов. И в той же должности — с их стороны. Так сказать, офицер с офицером тет-а-тет. Если осторожно намекнуть… Ну, понятно, на что красный офицер может намекнуть белому коллеге. — Например? — насторожился Утков. — Например, на сдачу полка при определенных условиях. А условия можно неделю оговаривать. Воцарилось молчание. Утков недоверчиво хмурился, а комиссар соображал. Потом сказал: — Другого выхода не вижу. — Под твою ответственность! — предупредил Утков. — Под прямую твою! — Под мою, согласен. Чего молчишь, Старшов? — Мне это не нравится. Не нравится, и все. А возражать — нет у меня аргументов. Через сутки Утков доложил, что связь с белыми налажена и что, в принципе, у них нет возражений. Но есть требования: встреча — в пятницу, парламентеры в должности не ниже начальника штаба полка, место встречи — середина нейтральной полосы. Если красные согласны, пусть обозначат место встречи белым флагом, после чего к нему одновременно пойдут без оружия оба представителя. — Попались, — Незваный радостно потер руки. — Ставь флаг, комиссар. Разыграем, кто пойдет, Леонид? Монета найдется? — Мальчишки, — Тимохин достал пятак. — Для внука подобрал. — Загадывай, Леонид. — Орел. Незваный подкинул. Монета со звоном упала на пол. — Решка, — сказал Тимохин. — Кидать надо уметь, — улыбнулся Незваный. Он был непривычно возбужден, что очень не нравилось Старшову. Правда, Леонид надеялся на опыт Викентия Ильича и верил, что как только начнется встреча с глазу на глаз, к нему вернется хладнокровие и рассудительность. Однако перед сном спросил: — Что предложить, продумал? — Репетирую, — буркнул Незваный. — Я в любительских спектаклях играл. Давай лучше выспимся, а? Но выспаться не удалось. Ночью явился Утков вместе с комиссаром. — Девчонку задержали. Отвечать отказывается, начальства требует. — Погоди, оденемся. Петр вышел. Командиры торопливо одевались. — Не девчонка она, — вдруг сказал Тимохин. — А кто? — Сам увидишь. Утков, давай ее! Вошла очень юная девушка в кофте и юбке, с платочком на плечах: так одевались мещанки многочисленных южных городков. Свежее личико, смелые, даже дерзкие глаза со странной синевой, а главное, манера держаться независимо без вопросов убедили Старшова, что комиссар прав. Перед ними стояла барышня, и все это сразу поняли, а Леонид вдруг поймал себя на мысли, что так, именно так выглядела юная Варя, когда он, набарахтавшись в прудовой тине, выбрался на берег — Ваше имя, мадемуазель? — спросил он. — С вашего позволения, сначала — дело. Начальник контрразведки должен уйти. — Чего? — с хмурой недоверчивостью спросил Петр. — Таковы условия, по которым ваш полк был переброшен на этот участок. Командиры переглянулись. Потом комиссар сказал: — Выйди, Петр. Утков вышел, вызывающе хлопнув дверью. — Ну? — спросил Тимохин. — Что велено передать? — Приказано ждать вашего вопроса. — Вы дерзки, мадемуазель, но красота с избытком искупает дерзость, — улыбнулся Незваный. — В каком ритме передвигаются те, кто вас послал? — Четыре шага — вдох, четыре — выдох. — Присаживайтесь, — Старшов подал стул. — Тот, кто вас послал, давно закончил в юнкерском? — Вместе с моим братом, но это несущественно. — Ваше имя? — И это несущественно. Впрочем, чтобы хоть как-то общаться, зовите меня Лерой. Говоря это, она в упор смотрела на Старшова, то ли вспоминая о чем-то, то ли пытаясь о чем-то напомнить ему. Он столкнулся с нею взглядом, но Лера не опустила глаз, не потупилась, что следовало бы сделать барышне ее возраста. И опять Леонид подумал, что она кого-то неуловимо напоминает: «Нет, пожалуй, не Варю. А может быть, все-таки ее?» — Что вы имеете нам доложить, мадемуазель Лера? — Только то, что мне приказано. Группа будет прорываться на вашем участке. Сегодня среда? Значит, в субботу на рассвете. Командующий просит об артиллерийской поддержке и демонстрации атаки в течение получаса. — А своя артиллерия у вас есть? — спросил Тимохин. — Три действующих батареи идут на конной тяге. Имеют в запасе по пять снарядов на орудие. Остальные пушки волокут на быках в обозе. У нас много раненых и мало патронов. — На ура прорываться будете? — насмешливо улыбнулся Незваный. — Кавбригада — это наша единственная ударная сила — в настоящее время уже должна была подтянуться к ближним тылам противника. Одновременно с началом атаки командующий просит вас перейти в атаку всеми силами, но арт-огонь вглубь не переносить. — Когда закончили гимназию? — вдруг поинтересовался Незваный. — В семнадцатом. — И сразу пошли воевать? — Как только постучали в дверь, — улыбнулась Лера и опять посмотрела на Старшова. — Кажется, теперь я вам доложила все. — У вас глазки не смотрят, — ласково сказал Викентий Ильич. — Комиссар, проводи барышню к нашим женщинам. Когда они вышли. Незваный сорвался с места, покрутился по избе, закурил и снова уселся напротив Старшова. — Все прекрасно, а ты хмуришься? — Кавбригада. Если белые засекут ее движение… — После принятого решения слово «если» для офицера не существует, Леонид. А то не быть тебе генералом. — На переговоры идти нельзя, Викентий. Кроме того, сейчас, когда появилась связь с группой, это вообще бессмысленно. — Наоборот! — горячо возразил Незваный. — У группы практически одни клинки кавбригады. Если мы отвлечем противника… Спорили они долго, но Викентий Ильич все же настоял на своем. До предполагаемой встречи на ничейной земле оставались еще сутки, и Леонид надеялся, что с помощью Тимохина ему удастся отговорить Незваного от рискованного предприятия. Но комиссар неожиданно согласился с доводами командира полка, и вопрос был решен окончательно. — Все будет хорошо, Леонид. Ты забыл, что я — осколок армии Самсонова? Уж если мне тогда повезло… 4 Утро пятницы было тихим, томительным и на редкость жарким. Старшов лежал в окопчике охранения впереди линии обороны. Полк стоял чуть выше белых, державших утопающий в зелени городишко, в котором сходились четыре шоссейные дороги. Рядом расположились комиссар. Утков и неразговорчивый, собранный Незваный. Комиссар о чем-то говорил с особоуполномоченным, а Леонид, припав ухом к земле, напряженно вслушивался, не донесется ли конский топот или треск пулеметных очередей. Его не оставляла мысль, что разведка противника могла обнаружить кавбригаду группы, что все поняли их игру и теперь лучшие стрелки белых изготовились расстрелять командира красных на ничейной полосе. В полдень сигнальщик, отобранный лично Тимохиным, вылез из полковых укрытий и, размахивая белым флагом, пошел навстречу противнику. И обе стороны затаили дыхание, ожидая внезапного выстрела, пулеметной очереди или еще чего-нибудь непредвиденного. Но ничего не произошло: сигнальщик отмерил половину пути, воткнул в землю древко флага и столь же неторопливо вернулся к своим. — Моя очередь, — Незваный вынул из кобуры наган, протянул Старшову. — Дарю. — Опять предчувствия? — Надоел мне твой бандитский маузер, — Викентий Ильич легко вскочил на бруствер. — Черт, сапоги не чищены. И неспешно зашагал к белому флагу. В бинокль было видно, что из противоположных окопов тоже поднялся офицер и направился к месту встречи. Они сошлись у флага, церемонно отдали честь друг другу, слова не доносились, но Старшова сейчас мало интересовал их разговор. Он до рези в глазах вглядывался в белого офицера, то и дело поправляя наводку: что-то знакомое чудилось ему в суховатой фигуре… «Мания у меня, что ли? — думал он, — все кого-то напоминают…» О разговоре он узнал потом. Навстречу Незваному шел молодой подполковник, черноглазый и загорелый, с демонстративно открытой пустой кобурой на двойной портупее. Сабли при нем не было, но он по привычке придерживал левую руку у бедра. Окопные офицеры, как правило, обходились без сабель, из чего Викентий Ильич заключил, что подполковник в грязи и снегах с солдатами не валялся. Они откозыряли друг другу, но не представились, что соответствовало договоренности, а лишь назвали должности: парламентер представился начальником штаба. — Придется называть вас полковником, — он чуть шевельнул тонкой ниточкой черных усов, изобразив улыбку. — Итак, полковник, вами движет человеколюбие? — Не только, хотя знаю о сыпняке в вашей части. Это — предлог для моего человеколюбивого комиссара. — А суть? — Идиотизм происходящего, полковник. Русские стреляют в русских, стараясь непременно попасть. Вы считаете это нормальным? — А почему вы задаете вопрос, так сказать, с той стороны? Ведь вы — кадровый офицер. — Я — кадровый офицер русской армии и мобилизованный командир армии Красной. Однако вы не ответили на вопрос. — Я — из рода врачей, готовился, что естественно, в университет, но, увы, война. Так что не обессудьте за аллегорию. Живой организм борется с болезнью войной, и роль воинов берут на себя белые кровяные тельца нашей общей крови. По-моему, это и происходит сейчас в России. — Насколько мне помнится, красные тельца снабжают организм кислородом. — Ну так и снабжайте. Зачем же тогда эта странная встреча? У каждого — своя правда, здесь нет никакого открытия. — По составу крови я — белое тело, полковник. Если не врет родословная, я — офицер в седьмом колене. — Так идем сейчас со мной, офицер седьмого колена. Риск невелик, у меня пулеметчики наготове. Прикроют. — И мною немедленно займется ваша контрразведка, не так ли? И в лучшем случае я окажусь рядом с темным пятном в биографии. Откровенно говоря, меня это не устраивает. — А что бы вас устроило? — Именно ради этих условий я и затеял переговоры. — Незваный помолчал, как бы прикидывая, что и как следует сказать. — В полку много мобилизованных офицеров и старослужащих, основная крестьянская масса — колеблющиеся, пойдут за тем, кто поведет. Условие одно: мы остаемся отдельной частью. — Я не уполномочен давать каких бы то ни было гарантий. — Понимаю. Доложите, обсудите, и дня через три, скажем, в понедельник, встретимся с вами на этом же месте. — Где ваша семья, полковник? — В Саратове. И это — решающая причина, если угодно. — Мне угодно закурить. Что у вас, совдеповская махра? Позвольте предложить настоящую папиросу. Он полез в карман… — И тут я все понял, — рассказывал позднее Незваный. — Никакой офицер не положит портсигар в карман отутюженных бриджей. Он вытащил браунинг, но я успел упасть до первого выстрела и откатиться перед вторым. Третьим он зацепил меня, но вы уже рванули по всему фронту, и подполковник задал стрекача… Старшов ничего не помнил. Как только он увидел падающего друга, так тут же, не размышляя, бросился вперед. Он слышал, как сзади орет «Даешь!..» атакующий полк, знал, что его поддерживают, но видел только убегавшего парламентера. Он расстрелял по нему весь барабан, сунул револьвер за ремень и достал тяжелый маузер. Эта атака была непростительным безумием. И спасло их не запоздание вражеских пулеметчиков, не стремительный порыв полка. Спасли неожиданный рев сотен глоток, топот конских копыт, лязг сабель, растерянная пальба белых в собственном тылу. Кавбригада армейской группы точно уловила момент конной атаки. Леонид так и не попал в убегавшего парламентера: из нагана было далековато, а к маузеру он еще не привык, и странно напомнивший ему кого-то офицер скрылся в узких улочках местечка. А Старшов на окраине нарвался на солдат, кое-как отстрелялся последними патронами, но получил такой удар прикладом в плечо, что отлетел к изгороди и — как провалился. Его наверняка добили бы, но уже набегали свои, бой смещался к центру, навстречу крикам, конскому топоту и сабельному звону. Очнулся он быстро: еще слышна была стрельба, крики, топот. Болело левое плечо, шея; он пошевелил рукой, понял, что кости, кажется, целы, и сел. Кружилась голова, подташнивало, хотелось пить, и пот градом стекал по всему телу. И никак не удавалось восстановить дыхание. — Живой, Старшов? — Леонид поднял голову: перед ним стоял Утков, с красного лица капал пот. — Кончил я того гада. Лекарев ему фамилия. И бросил к ногам Старшова офицерскую книжку бывшего сокурсника по училищу и шафера на его свадьбе. 5 Утков отвез Старшова в лазарет. Там как раз перед ним извлекли пулю из плеча Незваного, состояние доктор признал удовлетворительным, но настоял на отправке во фронтовой госпиталь. А повидаться им не пришлось, потому что Викентий Ильич был в забытьи после мучительной операции и стакана водки, который давали вместо наркоза. Да и Леонида тошнило и покачивало, и доктор уложил его, оглушив все тем же средством. Никаких иных лекарств, кроме водки и йода, в полковых лазаретах давно уже не было. Трое суток Старшов отлеживался. За это время полк занял позиции в трех верстах за местечком, куда долго втягивались измотанные боями и маршами части армейской группы. О новостях рассказывали Тимохин, Утков и командир первого батальона, исполняющий обязанности отправленного в тыл Незваного. — Мы с Утковым на тебя рассчитываем, — сказал комиссар. — Поправляйся, полк командира ждет. Но сперва отлежись. — А Незваный разве не вернется? — Отвоевался Викентий Ильич, пуля связки порвала. Доктор говорит, что по всем правилам его с командных должностей спишут. Головокружение и боль в плече прошли на второй день, но Старшов не торопился покинуть лазарет: в полку отлично справлялись и без него. С горечью думал о Незваном, отсыпался, но это продолжалось недолго. — Мне приказано выписать вас завтра после дневного сна. — Кем приказано? Комиссаром? — Нет, Леонид Алексеевич, вышестоящим. — Каким еще вышестоящим? — Все, Леонид Алексеевич, все. Если днем не поспите, приказано не выписывать. Доктор был молод, еще не растратился в повседневности и вечной нехватке самого насущного, еще верил в себя и очень старался. Зная это, Леонид после обеда покорно лег в постель, но уснуть не мог. Думал о Варе, о детях и — совсем немного — о полке, который, по всей вероятности, ему предстояло принять. А когда вошел доктор, по-мальчишески прикрыл глаза и прикинулся спящим. — Коляска ждет. Грязное обмундирование было выстирано и выглажено. Старшов затянулся во все ремни с маузером на боку, подумав, сунул наган Незваного за пояс и вышел на крыльцо. От коляски, что стояла напротив, тотчас же отделился молодой порученец и доложил, что командующий группой просит к нему. Леонид молча сел в коляску, ехали недолго и остановились у маленького, городского типа домика в саду. Порученец проводил, распахнул дверь. — Прошу. Старшов никогда не видел командующего группой, но знал, что по официальной должности он — начдив, присоединивший к своей дивизии остатки разгромленных и растерянных бригад, полков и отрядов. Когда вошел в комнату, навстречу встал его возраста человек отменной офицерской выправки в старательно отутюженной форме и ярко начищенных сапогах. — Товарищ начдив, исполняющий обязанности командира полка… — Да будет вам, — улыбнулся начдив, протягивая руку. — Рад познакомиться. Алексей. — Леонид, — несколько ошарашено представился Старшов. — Оружия на вас, как на абреке. Даже маузер. — Подарок. — От смущения, что ли, Старшов достал маузер и протянул начдиву. — Грешен, люблю оружие, — Алексей выщелкнул обойму, передернул затвор. — Хорошо бьет? — На бегу не попал. А очень хотел попасть. — На бегу, — усмехнулся Алексей. — Не обижайтесь, Леонид, но как офицер офицеру скажу, что подняли вы полк в атаку импульсивно и безрассудно. — Парламентер стрелял в моего друга. Тут не до рассудительности. — И это говорит боевой офицер. Да опоздай Григорий Иванович с атакой, вас бы расколошматили в пух и прах. Мы все время забываем, что воюем с такими же, как мы, русскими офицерами. С тем же опытом и той же отвагой. И каждый воюет за свою Россию, вот ведь в чем главный парадокс гражданской войны. Неожиданно из второй комнаты вышла Лера. — Не помешаю? Здравствуйте, Леонид Алексеевич. — Моя жена, — Алексей улыбнулся с долей гордости. — Впрочем, вы знакомы. — И заочно уже давно, — сказала Лера. — У меня цепкая память на лица, и ощущение, что вас я где-то видела, появилось у меня при первом свидании. Потом вспомнила: на фотографии в семейном альбоме. Вы картинно опирались на утес из папье-маше. А показывала мне альбом Таня Олексина. — Как? Где она могла вам показывать? — В Смоленске. Отмечали печальную дату: сорок лет со дня кончины нашей бабушки, и дядя Коля… — Какой дядя? — Николай Иванович Олексин, — терпеливо объяснила Лера. — Мой дядя, а Таня и ваша Варенька — мои кузины. Я — Лера Вологодова. Вы были тогда на фронте, почему и не видели меня. — Вот мы тебя и вычислили, дорогой родственник, — улыбнулся Алексей. — Ну, хозяюшка, проси к столу. — Прошу, — сказала Лера. — Григорий Иванович приедет позже, а мы пока посидим в семейном кругу. Ведь сегодня — день рождения Алексея. — День рождения? — Старшов малость ошалел от всех новостей разом, но тут сообразил сразу и протянул начдиву маузер. — Держи, Алексей. Больше фронтовику подарить нечего. — Завидую, — сказала Лера. — Пострелять дашь? — Если заслужишь — дам. — Опять — особое поручение, которое можно доверить только жене. Посидеть «по-семейному» для Леры, как и для всех женщин, означало поговорить. Отрезанная от центральных губерний сначала неразберихой, а затем — длительным окружением, она очень беспокоилась о родных, и неожиданная встреча с мужем двоюродной сестры давала слабую надежду на какие-то, пусть самые незначительные известия. Однако Старшов ничего не знал не только о Вологодовых в Москве, но и о своих в Княжом. Он начал рассказывать о собственных тревогах и мытарствах, но нетерпеливая Лера перебила: — А с моим братом Кириллом Вологодовым встречаться не приходилось? Он — бывший поручик, как и вы с Алексеем. — Боюсь, что не бывший, — сказал Алексей. — Судя по его настроениям, он скорее там, чем здесь. У каждого своя Одиссея, Лерочка, и, как в гомеровские времена, будут победители, но не будет побед. — Почему же? Коли есть победители… — То есть и побежденные, — подхватил начдив. — Победитель — понятие субъективное, а победа — объективна и всегда общенародна. А мы, при любом варианте, перестреляем, покалечим добрый миллион своих же, русских — какая уж тут победа? Согласен, Леонид? — А выход есть? — А выхода нет. И отсюда — ожесточение, которое порождает и будет порождать еще большее ожесточение. — Есть выход, — Лера решительно тряхнула косами. — Вы, господа офицеры, думаете только об атаках, обходах, засадах, а я думаю о Варе, которая не знает, жив ли ее ненаглядный, где он и что с ним. Вы прямолинейны, как винтовка: зарядил письмом, прицелился в адрес, и заряд обязан попасть в цель, потому что стреляете вы неплохо. А если изменилось положение мишени? — Но я же писал и в Смоленск. — Не получили вразумительного ответа? Смените прицел, кузен. — То есть? — Пишите в исполком с просьбой навести справки. Официальный запрос от имени полка. — Лера права, надо бить по площадям, — сказал Алексей. — Параллельно — в губком за подписью комиссара. Это может подействовать: товарищу по партии отказать труднее… В первой комнате раздался топот, звон шпор, бряцание сабли. И зычный голос: — Эй, хозяева! Живы? — Григорий Иванович пожаловал, — сказала Лера, вставая. — Железный всадник революции. ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1 — Тебя не узнать, — в третий раз сказала ошеломленная Ольга. — Ты права, я и сам себя не узнаю. Я стал самим собой, понимаешь? Не только потому, что у меня прекрасная семья, что мы живем дружно, нет. Главное, я нашел людей, которые поверили в мои скромные возможности. Я на хорошем счету, переведен в Смоленск с повышением, вступил в партию большевиков по собственной воле, исходя из принципиальных соображений. Я… Он начинал с этой буквы почти все фразы, и не это было для Ольги открытием. Это осталось прежним, как родинки на щеке, но кожаная тужурка с наганом на боку, кожаная фуражка со звездочкой и уверенность, которая ощущалась под этой формой, никак не вязались с тем Владимиром, когда-то в панике бежавшим из этого дома темной осенней ночью. Оля и радовалась за него, и с трудом верила собственным глазам, и, что греха таить, чего-то побаивалась. Мир ее, ограниченный семьей, потерявший все связи, знакомства и, как она подозревала, родных, потерял и содержание прошлого. Съеживаясь и ограничиваясь, он в конце концов стал обычным мещанским мирком, в котором уже не звучала музыка, не раздавалось смеха, где пылились книги да хрустел мослами Василий Парамонович. Все ее интересы свелись к маленькому родному и подрастающему приемному сыну, к заботам о хозяйстве, к вечному выпрашиванию денег у прижимистого супруга да к ленивым спорам с ворчавшей Фотишной. Она редко выходила из дома, ее одинаково пугал как обезлюдевший центр, так и горластый, нагловатый рынок, где приходилось торговаться, а этого она как раз и не умела. И жалела себя до слез, а выплакаться можно было только Фотишне. — Фотишна, милая, ну сходи на базар. Там так страшно ругаются, что я ничего не могу понять. — Деньги теперь вроде колобка, что от бабки ушел. Разучилась я их считать, поглупела, видно. А твой-то промаха не спустит, хоть и всмятку сварен. И вдруг — Владимир. В коже, с револьвером, уверенный в себе. — Можешь занять папин кабинет, если хочешь. В твоей комнате Сереженька. — Я обеспечен жилплощадью. Благодарю. Ждала, что спросит об отце, но не дождалась. Владимир вообще ни о ком не спрашивал, ограничившись официальным: «Надеюсь, все здоровы?». И Оля ничего ему не стала рассказывать, почувствовав огромное облегчение: можно было промолчать о Варваре. Предложила посмотреть на племянника, а заодно и вспомнить дом, детство, общие игры и забавы. Он посмотрел на маленького, вдумчиво обошел дом, согласился отобедать. — Какие же, любопытно мне, цены в Вязьме? — спросил Василий Парамонович, едва они уселись за стол. — Не интересовался. Получаю паек. Кучнов тоже не интересовался ценами в Вязьме. «Паек получает, а жрет как дома, — расстроено думал он. — Понятно, чужое — не свое. Хоть бы сахару кусок детям принес…» Настроение его окончательно скисло, потому что вспомнилось вдруг, как тают в заветном мешочке царские золотые монеты, которые он дальновидно скопил еще при Керенском, умело проворачивая сделки. А Фотишна усиленно потчевала своего Володеньку, которого когда-то тутушкала, мыла, сажала на горшок. Но Василий Парамонович, изо всех сил сдерживая дурное свое настроение, выдавливал улыбку и даже чего-то советовал откушать, потому что очень боялся людей в коже с головы до ног. И с этой боязни, ставшей уже привычной, упустил то, чего бояться следовало в первую очередь. — Хороший обед, — сказал Владимир, когда трапеза закончилась, Ольга ушла кормить, Фотишна убирала со стола, а мужчины отсели в уголок. — Чем богаты, как говорится. — А в Смоленске — голод. Плямкнул пересохшими вдруг губами хозяин и примолк. И взмок, только теперь начиная соображать, во что может обернуться обед по-родственному. Владимир неторопливо закурил настоящую папиросу, что окончательно добило Василия Парамоновича, картинно пустил в потолок затейливые кольца и вытянул ноги в хромовых сапогах. — Где золотишко-то прячешь, Кучнов? — Владимир Николаевич, Господь с вами. Что вы, что… — Я — заместитель по борьбе с бандитизмом, саботажем и спекуляцией, Кучнов. Так-то. — Владимир насладился ужасом хозяина, приятным правом отныне называть его по фамилии, точно подследственного, и милостиво добавил: — Ладно, замнем. Пока. — Я… Я все отдал, все, добровольно. У меня — документ. — И не уплотнили вас. Странно, странно. — Так ведь… Убирая со стола, Фотишна сновала между столовой и кухней, и Кучнов всякий раз переставал говорить, когда она появлялась. Но для Владимира старой няньки словно не существовало, и голоса он не понижал. — Мой совет — съезжать добровольно. Домик я тебе, так и быть, подберу. По-родственному. — Так не мой дом. Вашего батюшки. Я как бы съемщик. Ответственный. — Знаю, перед кем ты ответственный. И это тоже учти. И собирайся. Только не стащи ничего, это теперь — народное достояние. Вилки-ложки тоже народные. Свое, лично нажитое, можешь взять. Завтра-послезавтра приду. Не бойся, не обижу. — А лавка? Василий Парамонович цеплялся за последнюю соломинку, Владимир это понял. Лавка была разрешена властями, при любой судьбе дома оставалась собственностью Кучнова. И поэтому Владимир сменил следовательский тон на почти дружественный. — Морока это, Василий Парамонович. Сейчас любая собственность противоречит идее равенства, сам понимаешь. Завтра издадут декрет, и сгорит твоя лавчонка. Я тебе другое предложу, получше. Я тебя на службу устрою. По снабжению, ты ведь в этом деле мастак. Ну… Пяти дней хватит, чтобы с лавкой как-то устроить? Покупателя найти? — Да кто же сейчас купит? — Обменяй. Глаза закрою. Кучнов был настолько потрясен, что не нашел в себе сил проводить дорогого гостя. Ноги стали ватными, дрожало все в нем, и сердце щемило. Оля всё еще возилась с ребенком, да Владимир и не рвался прощаться с ней. Просил передать привет. — Сиди. В своем доме я дорогу знаю. Кивнул хозяину и пошел по-хозяйски. В передней ждала Фотишна. — Ты ведь здесь жить будешь, Володенька. Я хоть и старая, а вижу остро. — Ты тоже собирайся. У меня — секретная служба, а старые болтливы. Фотишна боялась, что у Оли «молоко прогоркнет», Кучнов вообще теперь всего боялся, но ни молоко не прогоркло, ни Василий Парамонович особо не сплоховал, загнав лавку за два мешка ржаной муки. Владимир появился раньше, чем обещал. На пролетке, которую не отпустил. — Собирайся, домик покажу. Ты не поедешь, сестра? Ольга шла на него молча. Он удивленно попятился, непроизвольно подняв руки к лицу. — Вот и нет родни. Нет ни у тебя, ни у меня. Нет. — Что значит? Семья… — Семья — не родня, и ты понял, о чем я говорю. У нас нет родни, у нас с тобой, братец. Как у собак: это им все равно, в какой конуре жить. И мне все равно. Все равно, все равно. И ушла. Владимир опустил руки, одернул тужурку. — Ну? Едешь смотреть? — Еду, еду, — торопливо сказал Кучнов. Домик — три комнаты с кухней, стоял недалеко за Молоховскими воротами. К нему примыкал крохотный садик с двумя яблонями и мещанский палисадничек перед фасадом. — Вот это — твой дом, — сказал Владимир. — Законный. Нравится? — Крышу перекрыть… — Перекроешь. Это — документ на владение. Ты теперь — домохозяин. И конечно, ответственный. — А служба? — Переедешь, устроишься, меня найдешь. Не бойся, не обману, родные все-таки. Чтоб там Ольга не выдумывала. Через три дня Кучновы переехали в тихий дом на тихой мещанской улочке. Переезжали утром, а вечером того же дня под опустевший родительский кров переселился и Владимир. И стал ждать жену с тещей и тестем, которому тоже обещали службу в Смоленске. 2 Впервые после тюрьмы Варя увидела себя лишь наутро после того дня, когда Минин увез ее. Тогда она толком ничего не воспринимала, не видела, а только смотрела, и Федос Платонович очень старался, чтобы она смотрела, а не вглядывалась в себя. Показывал ей домик, стоящий на возвышенности в начале Покровской горы. Уютный домик на три комнаты с верандой, выходящей в сад, где росли старые груши, вишни и яблони. Напротив через ложбинку располагался точно такой же домик, а выше их еще один, побольше. А совсем рядом рос огромный, в четыре охвата, древний дуб, и ветви его затеняли калитку участка. — Славно здесь, тихо, покойно. Соседи хорошие, добрые соседи, помогают, чем могут. Тут все друг другу помогают, иначе не проживешь. У нас с тобой таганок имеется, лучины я наколол много… — Завтра. Можно я лягу? Куда-нибудь. И укрой меня потеплее. — Что значит куда-нибудь? Вот твоя комната, Варенька. Минин уходил рано, и Варя проснулась, когда его уже не было. Она ощущала себя спокойно опустошенной, будто отплакала, вчера похоронив, кого-то близкого, очень родного, которого уже не воскресишь, не встретишь, не услышишь. И поняла, что простилась она с собой — той, прежней, веселой и смешливой. Та Варя осталась там, во вчерашнем дне и позавчерашней ночи. «Прощай, Варенька, — она грустно улыбнулась. — У меня есть лишь наши дети, наш Леонид, отец, Таня, тетя Руфина. Я вернусь к ним, но не сейчас. Сейчас я должна быть здесь. Должна — в память об Анне». И подумав так, поняла, что и вправду похоронила Анну: Минин не мог ее спасти. Она нагрела на таганке воды, вылила ее в таз и распустила волосы. Тряхнув головой, перебросила на грудь и обмерла. Концы ее длинных черных кос, которые так любил перебирать Леонид, были седыми. Что-то опять оборвалось в ней, она ринулась искать зеркало, но здесь жили мужчины, и ей с трудом удалось найти кривой осколок, перед которым они брились. Она взглянула в него, как заглянула бы, вероятно, в бездну, не узнала себя самою, собственного, вероятно, исхудалого лица, провалившихся глаз, заострившегося носика, но… но волосы были черными, только над левым виском виднелся седой клок. Варя плакала, зарыдала навзрыд обильными, облегченными слезами. Через неделю, окрепнув и решительно обрезав седые концы волос. Варя пошла работать в госпиталь. Санитаркой в самую тяжелую палату, по собственному настоянию. Так она понимала свой долг перед Анной Вонвонлярской, о которой никогда более не заговаривала с Федосом Платоновичем, не желая ставить его в неловкое положение. «Не проси», — завещала ей Анна, и Варя берегла Минина, ясно осознав, что Анне уже никто не в силах помочь. Вставали они рано, но Федос Платонович всегда поднимался раньше, чтобы принести воды, наколоть дров, вскипятить чайник. Минин получал паек, на двоих хватало, тем более что дома они не обедали, да и ужинали вместе нечасто. А если и случалось встречаться, никогда не говорила о страшных подвалах бывшего дома Кучновых. — Новый заместитель начальника следственной части прибыл, — как-то сказал он. — Алексеев из Вязьмы. Я к тому, что занял он ваш дом. — А Ольгу куда? На улицу? — Куда-то переселили. Если хочешь, узнаю. — Не надо, — сказала Варя. — Чем меньше знаешь, тем легче жить. Она не испытала никаких чувств: что значила потеря дома, где она выросла, где оставались любимые книги, ноты, старые куклы, отцовский прокуренный кабинет, по сравнению со всеми иными потерями? Память? Память оборвалась там, на краю обрыва, глухой ночью среди покорно, даже торопливо раздевавшихся мужчин. Так отсекли от нее ее прошлое, оставив только настоящее, только мгновение до команды. И Варя жила настоящим: дети, госпиталь, муж. А дом… Она ощутила скорее злое торжество, чем сожаление, и почти холодно отметила, что это — возмездие, а, значит, оно справедливо. И расстроилась не из-за дома, а из-за этого холодного, мстительного торжества. «Вот и меня переделали, — невесело подумалось ей. — Перековали, как это теперь называется. На все четыре копыта». А вскоре появилась Татьяна. Внезапно, с соленьями и вареньями, луком, салом, мукой. Не зная толком адреса, приехала на службу к мужу, откуда они сразу же покатили домой. И когда Варя поздним вечером вернулась из госпиталя, ее ждал накрытый стол, застенчиво счастливый Федос Платонович и заплаканная сестра. — Варя! Варенька моя!

The script ran 0.027 seconds.