1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
В этот вечер она была такой, какой никогда раньше я ее не видел: она запечатлела на щеке своего нареченного невинный поцелуй и прижалась к его могучему плечу, словно это была самая надежная ее опора. А когда при свете ущербной луны они удалялись вместе и я смотрел им вслед, сравнивая их уход с уходом Марты, я видел, что она держится за его руку обеими руками и все еще прижимается к нему.
Глава ХХIII
Я убеждаюсь в правоте мистера Дина, а также выбираю себе профессию
Пробудившись на следующее утро, я много размышлял о малютке Эмли и о ее вчерашнем душевном состоянии после ухода Марты. Мне казалось, что меня посвятили в сокровенную жизнь семьи со всеми ее слабостями и нежной привязанностью друг к другу, о чем я не должен рассказывать никому, даже Стирфорту. Ни к одному существу на всем белом свете я не питал более нежных чувств, чем к подруге моего детства, которую я тогда преданно любил – в этом я был убежден в то время и буду убежден до моего смертного часа. И поведать кому-нибудь, даже Стирфорту, о том, чего она не могла утаить, когда ее душа случайно передо мной раскрылась, казалось мне неблаговидным поступком, недостойным меня, недостойным того ореола чистого, невинного детства, который всегда сиял для меня вокруг ее головки. Потому я порешил схоронить это в своем сердце, и ее образ приобрел для меня еще большую прелесть.
Мы сидели за завтраком, когда мне вручили письмо бабушки. Содержание его было таково, что Стирфорт, да и кто угодно, мог бы дать мне нужный совет; я рад был посоветоваться с ним о письме, но отложил разговор до того момента, когда мы отправимся домой. Теперь же мы должны были попрощаться с друзьями. Мистер Баркис сожалел о нашем отъезде ничуть не меньше, чем другие, и я не сомневаюсь, открыл бы снова свой сундучок и пожертвовал еще одну гинею, ежели бы от этого зависело продлить наше пребывание в Ярмуте еще на двое суток. Пегготи и все ее семейство были глубоко опечалены нашим отъездом. Торговый дом «Омер и Джорем» в полном составе высыпал наружу, чтобы пожелать нам счастливого пути, а когда на свет появились наши саквояжи, которые надлежало отнести к стоянке карет, Стирфорта окружало столько рыбаков, предлагавших свои услуги, что мы не нуждались бы в носильщиках даже и в том случае, если бы с нами было багажа на целый полк. Одним словом, наш отъезд огорчил всех, кто нас знал, и мы оставляли немало людей, весьма сожалевших, что приходится с нами прощаться.
– Вы остаетесь здесь надолго, Литтимер? – спросил я его, покуда он ожидал отбытия кареты.
– Нет, сэр, полагаю ненадолго, – был ответ.
– Сейчас он не может этого сказать, – заметил небрежно Стирфорт. – Ему известно, что он должен делать, и он это сделает.
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал я.
Литтимер приложил руку к шляпе в знак благодарности за лестное мнение о нем, и я почувствовал себя лет на восемь старше. Он приложил руку к шляпе еще раз, желая нам счастливого пути, и мы покинули его, оставив стоять на мостовой столь же респектабельным и загадочным, как египетская пирамида.
Сначала мы не разговаривали – Стирфорт был необычно молчалив, а я погрузился в размышления о том, скоро ли мне суждено увидеть снова эти знакомые места и какие перемены произойдут за это время здесь и со мною самим. Но вот Стирфорт, обладавший способностью в любой момент менять настроение духа, внезапно повеселел, оживился и дернул меня за рукав.
– Вымолвите хоть словечко, Дэвид! Вы что-то говорили за завтраком о письме?
– Ах, да! Письмо от бабушки, – сказал я, извлекая его из кармана.
– И что в нем заслуживает внимания?
– Видите ли, Стирфорт, бабушка напоминает мне, что я отправился в эту поездку, чтобы осмотреться вокруг и поразмыслить.
– Разумеется, вы так и поступили?
– Должен сказать, что я не слишком усердно следовал ее совету. Признаться, я об этом забыл.
– Ну так осмотритесь вокруг теперь и искупите вашу вину! Взгляните направо – там вы увидите равнину и болота. Взгляните налево – увидите то же самое. Посмотрите вперед – и никакой разницы не заметите, посмотрите назад – и там такая же картина!
Я засмеялся и ответил, что решительно не нахожу для себя никакой подходящей профессии на фоне этого пейзажа, может быть потому, что он слишком однообразен.
– А что говорит бабушка по сему поводу? – спросил Стирфорт, взглянув на письмо, которое я держал в руке. – Советует она вам что-нибудь?
– О да! Она спрашивает меня, не хотел ли бы я стать проктором.[57] Что вы на это скажете?
– Да ничего, – хладнокровно ответил Стирфорт. – Можете стать проктором, а можете еще чем-нибудь.
Я снова засмеялся, когда он столь равнодушно отнесся к любой профессии и призванию, и сказал ему об этом.
– А кто такой проктор, Стирфорт? – добавил я.
– Это что-то вроде церковного ходатая по делам. Он подвизается в этих затхлых судах, которые заседают в Докторс-Коммонс[58] – сонном уголке неподалеку от площади святого Павла. Он все равно что поверенный[59] в обычных светских судах. Это чиновник, которому следовало бы исчезнуть два столетия назад. Вы лучше поймете, кто он такой, если я объясню вам, что такое Докторс-Коммонс. Это уединенное местечко, где применяются так называемые церковные законы и где проделывают разные фокусы с древними допотопными чудищами – парламентскими постановлениями. Три четверти человечества даже и не слышало об этих постановлениях, а остальная четверть считает, что еще во времена Эдуардов[60] они относились к разряду ископаемых. Это такое местечко, где с незапамятных времен существует монополия на ведение дел по завещаниям и бракам и где разбирают тяжбы, имеющие касательство к кораблям.
– Вздор, Стирфорт! – воскликнул я. – Неужели вы хотите сказать, что есть какая-то связь между мореходством и церковной службой?
– Конечно, я этого не хочу сказать, дорогой мой, – ответил Стирфорт. – Я лишь хочу сказать, что одни и те же люди в этом самом Докторс-Коммонс занимаются и теми и другими делами. Пойдите как-нибудь туда, и вы услышите, как они выпаливают скороговоркой добрую половину морских терминов из словаря Юнга по случаю того, что «Нэнси» наскочила на «Сару-Джейн» или мистер Пегготи и ярмутские рыбаки доставили в бурю якорь и цепь «Нельсону», идущему в Индию и терпевшему бедствие. А пойдите туда на следующий день, и вы услышите, как они обсуждают свидетельские показания, – взвешивая все «за» и «против», – по делу какого-нибудь священника, который дурно себя вел… И вы увидите, что судья по мореходному делу стал адвокатом по делу священника или наоборот. Они – словно актеры. Сегодня он судья, а завтра уже не судья, сегодня у него одна профессия, завтра другая, одним словом – перемена за переменой. Но это всегда остается доходным для них и занимательным для зрителей театральным представлением, которое дается перед избранным обществом.
– Но разве адвокат и проктор не одно и то же? – спросил я, немного озадаченный.
– Нет, не одно и то же, – сказал Стирфорт. – Адвокаты сведущи лишь в гражданском праве; они получают докторскую степень в колледже, вот почему я кое-что об этом знаю. Прокторы подготовляют дела для выступления адвокатов. И те и другие хорошо зарабатывают и ведут жизнь весьма удобную и приятную. Короче говоря, я советую вам, Дэвид, не пренебрегать Докторс-Коммонс. Могу добавить, если это вас интересует, что они кичатся своим положением.
Стирфорту была свойственна эта манера относиться несерьезно к предмету разговора, и, помня о ней, а также сохраняя свое собственное представление о почтенности этого старинного «сонного уголка неподалеку от площади св. Павла», я не находил возражений против предложения бабушки; решение вопроса она предоставляла мне, сообщая без всяких недомолвок, что эта идея пришла ей в голову, когда она посетила своего проктора в Докторс-Коммонс, чтобы составить завещание в мою пользу.
– Со стороны вашей бабушки это, во всяком случае, очень похвально, – заметил Стирфорт, когда я ему сказал о завещании. – Поступок ее заслуживает всяческого одобрения. Мой совет, Маргаритка, не пренебрегать Докторс-Коммонс!
Так я и решил поступить. Затем я сказал Стирфорту, что бабушка поджидает меня в Лондоне (как выяснилось из письма) и сняла на неделю помещение на Линкольнс-Инн-Филдс, в каком-то тихом пансионе, где есть каменная лестница и дверь, выходящая на крышу; бабушка моя была твердо убеждена, что каждому дому в Лондоне угрожает каждую ночь пожар.
Поездка наша была очень приятной, мы не раз возвращались в разговоре к Докторс-Коммонс и мечтали о будущем, когда я стану проктором, причем Стирфорт с большим юмором рисовал самые причудливые картины, заставлявшие нас обоих хохотать. Когда мы прибыли в Лондон, он отправился домой, пообещав увидеться со мной через день, а я поехал на Линкольнс-Инн-Филдс; бабушка еще не спала и ждала меня к ужину.
Если бы с той поры, как мы расстались, я совершил кругосветное путешествие, едва ли наша встреча доставила бы нам большую радость. Обнимая меня, бабушка расплакалась и сказала, притворяясь, будто смеется, что моя бедная мать, «эта глупенькая крошка», будь она жива, пролила бы слезы, в чем можно не сомневаться.
– Вы не взяли с собой мистера Дика, бабушка? – спросил я. – Как жалко! А вы, Дженет, как поживаете?
Дженет присела, выразила надежду, что я нахожусь в полном здравии, а тем временем лицо бабушки заметно вытянулось.
– И мне тоже очень жалко, – сказала она, потирая нос. – Я не спокойна, Трот, с тех пор как приехала сюда.
Прежде чем я спросил, почему она неспокойна, она продолжала:
– Я убедилась, – тут она печально, но решительно положила руку на стол, – что Дик, по своему характеру, неспособен справиться с ослами. Ему не хватает надлежащей силы. Мне нужно было оставить дома Дженет, тогда, возможно, я была бы спокойна. – Внезапно она взволновалась: – Должно быть, сегодня на моей лужайке очутился осел, сегодня, ровно в четыре часа дня. Я похолодела с головы до пят. Да, я знаю, это был осел!
Я пробовал ее успокоить, но она не хотела слушать никаких утешений.
– Это был осел! – повторила она. – Тот самый осел с коротким хвостом, на котором ехала сестра этого Мордая, когда она явилась ко мне в дом. (Бабушка только так называла мисс Мэрдстон.) Это самый наглый осел во всем Дувре. Я его терпеть не могу, этого осла! – заявила она, ударив рукой по столу.
Дженет осмелилась вмешаться и сказала, что бабушка понапрасну волнуется, ибо упомянутый осел, по ее сведениям, в настоящее время занят перевозкой песка и гравия и лишен возможности вторгаться в чужие владения. Но бабушка не обратила внимания на ее слова.
Нам подали прекрасный горячий ужин, хотя бабушка жила в самом верхнем этаже – не знаю, то ли потому, что за свои деньги она хотела получить побольше пролетов каменной лестницы, то ли потому, что хотела быть поближе к двери, выходившей на крышу; состоял ужин из жареной курицы, котлет и овощей, все было вкусно, и я всему воздал должное. Но бабушка была особого мнения о провизии в Лондоне и ела совсем мало.
– Ручаюсь, что эта несчастная курица родилась и выросла в подвале и дышала свежим воздухом только на стоянке карет. Хочу надеяться, что котлета говяжья, но не уверена. В этом городе нет, на мой взгляд, ничего кроме подделок, если не считать грязи.
– А вы не допускаете, бабушка, что курицу могли привезти из деревни? – осмелился я спросить.
– Конечно, нет! – отрезала бабушка. – Лондонским торговцам не доставило бы никакого удовольствия торговать без обмана.
Я не рискнул оспаривать это суждение, но поужинал превосходно, и бабушка осталась этим очень довольна.
Когда убрали со стола, Дженет помогла ей причесаться, надеть ночной чепец, более изящного покроя, чем обычно («на случай пожара», по словам бабушки) и потеплей закутала ей ноги капотом; таковы были обычные ее приготовления перед тем как отойти ко сну. Затем, по заведенному раз навсегда порядку, от которого не разрешалось ни малейших отступлений, я приготовил для нее стакан горячего белого вина с водой и длинные тоненькие гренки. После всех этих церемоний мы остались наедине; бабушка сидела напротив, попивала свой напиток, обмакивая в него гренки, прежде чем отправить их в рот, и благодушно взирала на меня из-под оборок своего чепчика.
– Что ж, ты подумал, Трот, об этом плане стать проктором? Или еще совсем не думал? – начала она.
– Я об этом много думал, дорогая бабушка. И много говорил со Стирфортом. Мне этот план нравится. Очень нравится.
– Вот это мне приятно, – сказала бабушка.
– Есть только одно затруднение, бабушка.
– Какое, Трот?
– Я слышал, что доступ в эту профессию ограничен… Так не придется ли слишком много заплатить за меня при вступлении?
– За обучение надо будет уплатить ровно тысячу фунтов, – ответила бабушка.
– Вот видите, дорогая бабушка, именно это меня и беспокоит, – тут я пододвинул свой стул поближе к ней. – Тысяча фунтов – большие деньги. На мое образование вы истратили немало, да и вообще ни в чем никогда меня не стесняли. Вы были само великодушие. Есть немало путей, чтобы начать жизнь, не затрачивая ровно ничего, начать жизнь в надежде на успех, которого можно добиться упорством и трудом. Не лучше ли будет, если я пойду именно по одному из этих путей? Уверены ли вы, что можете позволить себе такие издержки и поступите правильно, если истратите столько денег? Я хотел бы только, чтобы вы, моя вторая мать, об этом подумали. Уверены ли вы?
Бабушка доела гренок, не переставая смотреть мне прямо в лицо; поставив стакан на каминную доску, она сложила руки на складках капота и сказала:
– Трот, дитя мое! Если в жизни есть у меня какая-нибудь цель, то эта цель – сделать из тебя хорошего, разумного и счастливого человека. Это мое единственное желание, его разделяет и Дик. Я бы хотела, чтобы кое-кто послушал, как рассуждает об этом Дик. Проницательность у него прямо удивительная. Но, кроме меня, никто не знает, какой ум у этого человека!
Она умолкла, обеими руками взяла мою руку и продолжала.
– Бесполезно вспоминать прошлое, Трот, если эти воспоминания не могут помочь в настоящем. Пожалуй, я могла бы лучше обойтись с твоим бедным отцом… Пожалуй, я могла бы лучше обойтись и с этой бедняжкой, твоей матерью, даже тогда, когда твоя сестра Бетси Тротвуд меня так разочаровала. Может быть, эта мысль мелькнула у меня в голове, когда ты явился ко мне, маленький беглец, измученный, весь в пыли… С той поры. Трот, ты никогда не обманывал моих надежд, ты был моей гордостью и радостью. Кроме тебя, никто не имеет прав на мои деньги, по крайней мере… – К моему удивлению, она замялась и как будто смутилась. – Да, никто не имеет никаких прав… и я тебя усыновила! Только люби меня, старуху, дитя мое, терпи мои прихоти и причуды, и для меня, у которой юность была не очень-то счастливой и спокойной, ты сделаешь куда больше, чем эта старуха сделала для тебя.
Впервые бабушка упомянула о своем прошлом. И с таким благородством она это сделала, а потом замолкла, что я почувствовал бы к ней еще больше любви и уважения, будь это только возможно.
– Ну, теперь мы обо всем договорились, Трот, – сказала бабушка. – Толковать об этом больше нечего. Поцелуй меня. Утром после завтрака мы отправимся в Коммонс.
Прежде чем пойти спать, мы еще долго беседовали у камина. Моя спальня была в том же этаже, что и бабушкина; ночью, заслышав отдаленный шум карет и телег, она приходила в беспокойство, стучала в мою дверь и спрашивала, «не повозки ли это пожарных». Но к утру она заснула крепче и дала и мне возможность отдохнуть.
Около полудня мы отправились в контору мистеров Спентоу и Джоркинса. которая находилась и Докторс-Коммонс. Бабушка была того мнения о Лондоне, что каждый встречный безусловно должен быть карманным вором, и потому вручила мне на сохранение свой кошелек с десятью гинеями и серебром.
Мы задержались у лавки игрушек на Флит-стрит, разглядывая гигантов церкви св. Дунстана, бьющих в колокола, – свою прогулку мы приурочили к полудню, чтобы застать их за этим делом, – а затем пошли по направлению к Ладгет-Хиллу и к площади св. Павла. Дойдя уже до Ладгет-Хилла, я заметил, что бабушка ускоряет шаги и вид у нее испуганный. И в тот же момент плохо одетый, хмурый человек, который только что, проходя мимо, остановился и уставился на нас, вдруг пошел почти вплотную вслед за бабушкой.
– Трот! Милый Трот! – послышался испуганный шепот бабушки, и она схватила меня за руку. – Я не знаю, что делать!
– Не волнуйтесь. Бояться нечего. Зайдите в лавку, а я живо отделаюсь от этого человека.
– О нет, нет! Ни за что на свете не говори с ним! Я умоляю, я приказываю!
– Бабушка! Да ведь это назойливый нищий, и только!
– Ты не знаешь, кто он! Ты не знаешь, кто это! Не знаешь, что ты говоришь! – шептала бабушка.
Мы уже стояли у входа в лавку; остановился и тот человек.
– Не смотри на него, – сказала бабушка, когда я с негодованием повернулся к нему. – Кликни мне карету и жди меня на площади святого Павла.
– Ждать вас? – переспросил я.
– Да. Ты должен оставить меня. Я должна пойти с ним.
– С ним, бабушка? С этим человеком?
– Я в своем уме. И говорю тебе: я должна! Кликни карету.
Как ни был я поражен, но я чувствовал, что не могу не повиноваться столь решительному приказу. Я поспешил отойти на несколько шагов и окликнул проезжавшую пустую пролетку. Только-только я успел опустить подножку, бабушка, неведомо каким образом, вскочила в карету, а вслед за ней и этот человек. Она так властно сделала мне знак рукой, чтобы я ушел, что, несмотря на мое замешательство, я немедленно пошел прочь. В этот момент я услышал ее слова, обращенные к извозчику: «Поезжай куда-нибудь! Поезжай вперед!» – И пролетка начала подниматься в гору.
Вот тут-то я вспомнил о рассказе мистера Дика, который в свое время показался мне фантастическим. Теперь я не сомневался, что это тот самый незнакомец, о котором мистер Дик столь загадочно упоминал, хотя у меня не было ни малейшего представления, почему этот человек имеет такую власть над бабушкой. Прождав с полчаса на площади св. Павла, я увидел возвращающуюся пролетку. Извозчик остановил лошадь неподалеку от меня, в пролетке сидела бабушка, но одна.
Она еще не совсем успокоилась для того, чтобы немедленно отправиться в контору «Спенлоу и Джоркинс» и потому предложила мне сесть рядом с ней и приказала извозчику медленно ехать куда-нибудь. Она промолвила только: «Дорогой мой, никогда не спрашивай о том, что было, и не упоминай об этом!» – и больше не произнесла ни слова, покуда к ней не вернулось самообладание, а тогда она сообщила мне, что теперь пришла в себя и мы можем выйти из экипажа. Взяв у нее кошелек, чтобы расплатиться с извозчиком, я обнаружил, что все гинеи исчезли и осталось только серебро.
Мы направились к Докторс-Коммонс и прошли под невысокой узкой аркой. Едва мы очутились за нею, как шум Сити, словно по волшебству, растаял где-то вдалеке. Мрачные двери и узкие проулки привели нас к конторе «Спенлоу и Джоркинс», куда свет проникал сквозь застекленную крышу. В вестибюле этого храма, куда паломники могли проникнуть, не постучавшись, трудились три или четыре клерка, переписывая бумаги. Один из них – сидевший отдельно от прочих иссохший человечек в жестком коричневом парике, словно сделанном из имбирного пряника, – поднялся навстречу бабушке и ввел нас в кабинет мистера Спенлоу.
– Мистер Спенлоу в суде, сударыня. Сегодня день, когда заседает Суд Архиепископа, но это рядом, и я сейчас за ним пошлю, – сказал иссохший человечек.
Мы остались ждать, покуда приведут мистера Спенлоу, и я воспользовался случаем, чтобы оглядеться по сторонам. Мебель в комнате была старинная, вся покрытая пылью. Зеленое сукно на письменном столе давно утеряло свой первоначальный цвет, поблекло и посерело, как старый нищий. На столе навалены были груды папок с делами; на одних я прочел надпись «Доказательства», на других (к своему удивлению) – «Пасквили»,[61] были папки с надписями: «Суд Архиепископа», «Консисторский Суд», «Суд Прерогативы»; я увидел папки с надписями: «Суд Адмиралтейства» и «Суд Делегатов»…[62] Я был поражен, что существует столько судов, и недоумевал, сколько же понадобится времени, чтобы во всем этом разобраться. Кроме этих папок, я увидел огромные манускрипты «Свидетельских показаний, данных под присягой», солидно переплетенные и связанные в увесистые пачки – особая пачка по каждому делу, словно каждое дело являлось историческим произведением в десяти или двадцати томах. Похоже было на то, что все это стоило невесть сколько денег, и я почувствовал уважение к профессии проктора. С возрастающим удовлетворением я продолжал все это осматривать, пока в соседней комнате не послышались чьи-то поспешные шаги и не появился облаченный в черную мантию с белой меховой оторочкой мистер Спенлоу, который, войдя в комнату, снял шляпу.
Это был джентльмен маленького роста, белокурый, в безупречных башмаках; белый воротничок его сорочки и галстук были туго накрахмалены. Он был аккуратнейшим образом застегнут до самого подбородка и, должно быть, много внимания уделял своим бачкам, тщательно завитым. Золотая цепь от часов была так массивна, что у меня мелькнула мысль, не нуждается ли он для того, чтобы достать из кармана часы, в мускулистой золотой руке – наподобие тех, какие висят над входом в мастерскую золотобита. Одет он был с иголочки и затянут до того, что едва мог согнуться, а когда, опустившись в свое кресло, пожелал взглянуть на какие-то бумаги, лежавшие на столе, то должен был повернуться всем корпусом, словно Панч.[63]
Бабушка представила меня ему, и он поздоровался со мной очень любезно. Затем он сказал:
– Стадо быть, мистер Копперфилд, вы хотите посвятить себя нашей профессии. Я сообщил мисс Тротвуд, когда имел удовольствие как-то с ней встретиться, – тут он снова наклонился, как Панч, всем корпусом. – сообщил о том, что у нас есть вакансия. Мисс Тротвуд любезно уведомила меня, что у нее есть внук, о котором она имеет особое попечение и судьба которого является предметом ее забот. По-видимому, теперь я имею удовольствие познакомиться с этим внуком…
И снова Панч!
Я изъявил поклоном свою признательность и сказал, что бабушка говорила со мной об этой вакансии и что работа, вероятно, мне очень понравится. Сказал, что профессия, как я полагаю, отвечает моим природным склонностям и я безотлагательно принимаю предложение. Добавил при этом, что ручаться я, конечно, не могу, пока не познакомлюсь с работой поближе, и прошу – хотя это только формальность, – позволить мне убедиться в том, действительно ли профессия проктора мне нравится, прежде чем я свяжу себя окончательно.
– О, разумеется! – сказал мистер Спенлоу. – Наша фирма всегда предоставляет месяц… один месяц для испытания. Я был бы очень рад предоставить и два месяца и три месяца… словом, любой срок, но… у меня есть компаньон. Мистер Джоркинс.
– И плата за учение тысяча фунтов, сэр? – спросил я.
– Да. Включая гербовой сбор, плата тысяча фунтов, – ответил мистер Спенлоу. – Я уже говорил мисс Тротвуд, что руководствуюсь отнюдь не денежными соображениями. Мне кажется, немногие руководствуются ими столь же мало, как я… Но у мистера Джоркинса есть свое мнение по этому поводу, и я обязан считаться с мнением мистера Джоркинса. Короче говоря, мистер Джоркинс считает и сумму в тысячу фунтов недостаточной.
– Но если клерк, с которым ваша фирма заключила договор на обучение, будет признан особенно полезным… – начал я, пытаясь уменьшить бабушкины расходы, – если он станет мастером своего дела, – тут я покраснел, ибо это походило на самохвальство, – не сочтет ли возможным ваша фирма положить ему…
Мистер Спенлоу понатужился и, вытянув шею из воротничка, покрутил головой, предваряя слово «жалованье».
– Нет, мистер Копперфилд. Я умолчу, какого мнения держался бы лично я по сему вопросу, будь я свободен в своих действиях. Но мистер Джоркинс непоколебим.
Этот страшный Джоркинс привел меня в ужас. Однако впоследствии выяснилось, что это был тугодум, но человек кроткий, чья роль в фирме сводилась к тому, чтобы держаться на втором плане и пользоваться репутацией неумолимого и бессердечного человека. Если клерк просил о прибавке жалованья, мистер Джоркинс и слышать об этом не хотел. Если клиент мешкал с оплатой по счету, мистер Джоркинс требовал исполнения обязательств и, как бы ни страдали от этого чувства мистера Спенлоу (а они всегда страдали), мистер Джоркинс своего не упускал. Сердце и карман доброго ангела Спенлоу были бы всегда отверсты, если бы не противодействие этого демона Джоркинса. Когда я стал постарше, мне пришлось познакомиться и с другими фирмами, деятельность которых основана на принципах фирмы «Спенлоу и Джоркинс»!
Было решено, что свое месячное испытание я начну, когда мне будет удобно, а бабушка может не дожидаться в Лондоне конца этого срока и ей нет нужды возвращаться сюда через месяц, так как договор о моем обучении я пошлю ей для подписи домой. Когда мы условились об этом, мистер Спенлоу предложил сейчас же повести меня в суд и показать, что он собой представляет. Я только этого и хотел, и мы отправились, оставив бабушку в конторе; по ее словам, она не очень доверяла подобным местам, считая, как мне кажется, любой суд своего рода пороховым заводом, который может в любой момент взлететь на воздух.
Мистер Спенлоу повел меня через мощеный двор, окруженный мрачными кирпичными зданиями; судя по табличкам на дверях, здесь находились конторы ученых адвокатов, о которых говорил мне Стирфорт; мы повернули налево вошли в дверь и попали в большое мрачное помещение, напоминающее часовню. Дальний конец этого зала был отделен загородкой, и там на помосте в форме подковы сидели на удобных старинных креслах джентльмены в красных мантиях и серых париках – упомянутые выше доктора. У основания подковы, склонившись над пюпитром, напоминавшим кафедру проповедника, сидел и непрерывно моргал глазами пожилой джентльмен; находись он в зоологическом саду, я непременно принял бы его за сову, но, как я узнал, это был председательствующий судья. Внутри подковы и ниже ее, почти на уровне досок помоста, расположились вокруг длинного зеленого стола другие джентльмены – ранга мистера Спенлоу, – одетые, так же как и он, в черные мантии с белой меховой опушкой. У них у всех были очень тугие воротники и крайне спесивый вид, как мне показалось; но я тут же понял, что несправедлив к ним, ибо, когда двое или трое встали, чтобы ответить на вопрос председательствующей духовной особы, я был поражен их робостью. Публика грелась у печки посреди судебного зала и состояла из мальчишки с шарфом на шее и джентльмена, весьма бедно одетого, который украдкой доставал из кармана хлебные крошки и поедал их. Томительная тишина этого места нарушалась только потрескиваньем огня и голосом одного из докторов, который медленно пробирался сквозь целую библиотеку свидетельских показаний и время от времени делал привал в маленьких придорожных харчевнях доказательств. Никогда в жизни я не попадал на такое мирное, сонное и усыпляющее, старомодное, позабытое временем собрание, происходящее словно в тесном семейном кругу. И я почувствовал, что оно должно действовать как успокоительное наркотическое средство на всех участников его, кроме, пожалуй, истца.
Вполне удовлетворенный мечтательным покоем этого убежища, я уведомил мистера Спенлоу, что на сей раз видел достаточно, и мы вернулись к бабушке. Вместе с ней я покинул Докторс-Коммонс, и каким я чувствовал себя юнцом, когда мы уходили из конторы «Спенлоу и Джоркинс», а клерки показывали на меня, тыча друг друга в бок перьями!
На Линкольнс-Инн-Филдс мы прибыли без приключений, если не считать встречи со злосчастным ослом, впряженным в тележку уличного торговца и вызвавшим у бабушки неприятные воспоминания. Благополучно добравшись до дому, мы еще долго обсуждали мои планы; я знал, что бабушка рвется домой, знал, что с лондонскими пожарами, с лондонской пищей и карманными воришками она ни минуты не будет спокойна, и потому просил ее не тревожиться обо мне, но уехать, не откладывая, и предоставить мне самому улаживать мои дела.
– За неделю, что я в Лондоне, я обо всем успела подумать, мой дорогой, – сказала она. – В Аделфи сдаются меблированные комнаты, Трот, они тебе как раз подойдут.
После такого краткого вступления она вытащила из кармана объявление, старательно вырезанное из газеты, оповещавшее, что в Аделфи, на Бэкингем-стрит сдается внаем чрезвычайно уютное небольшое помещение из нескольких меблированных комнат, с видом на реку, весьма подходящее для молодого джентльмена, члена какого-нибудь из судебных Иннов[64] или кого-нибудь еще в этом роде. Снять можно немедленно, даже на один месяц, цена умеренная.
– Бабушка! Да ведь это именно то, что нужно! – воскликнул я, с восторгом думая о том, что собственная квартира придаст мне солидности.
– Отправимся сейчас, – сказала бабушка, немедленно надевая шляпку, которую только что сняла. – Пойдем посмотрим.
И мы отправились.
Согласно объявлению обращаться надлежало к миссис Крапп, и мы позвонили в колокольчик у двери подвального этажа, позволявший, по нашим предположениям, вступить в общение с миссис Крапп. Нам пришлось позвонить три или четыре раза, прежде чем мы убедили миссис Крапп вступить в общение с нами, но, наконец, она появилась в образе дородной леди, у которой из-под нанкового платья торчали оборки фланелевой нижней юбки.
– Позвольте нам, сударыня, посмотреть ваши комнаты, – обратилась к ней бабушка.
– Для этого джентльмена? – спросила миссис Крапп, ища в кармане ключи.
– Да, для моего внука, – сказала бабушка.
– Как раз подойдут для него, – сказала миссис Крапп.
Мы поднялись по лестнице.
Помещение находилось на самом верхнем этаже, – это имело большое значение для бабушки, ибо в случае пожара близка была спасительная крыша, – и состояло из маленькой полутемной прихожей, где почти ничего не было видно, из маленькой совсем темной кладовки, где не было видно ровно ничего, из гостиной и спальни. Мебель была старая, но для меня она была достаточно хороша, а из окон в самом деле виднелась река.
Квартира мне понравилась, и бабушка удалилась с миссис Крапп в кладовую, чтобы переговорить об условиях; я остался сидеть на диване в гостиной и едва мог поверить тому, что такая великолепная резиденция приуготована для меня. После довольно длительного поединка они вновь появились, и, к моей радости, я увидел по лицам обеих, – бабушки и миссис Крапп, – что все улажено.
– Это мебель последнего жильца? – осведомилась бабушка.
– Да, сударыня, – ответила миссис Крапп.
– Что с ним сталось? – спросила бабушка. У миссис Крапп начался приступ мучительного кашля, и с большим трудом она выговорила:
– Он заболел здесь, сударыня, и… кхе! кхе! кхс!.. господи! умер.
– Ох! А умер он от чего? – спросила бабушка.
– Он-то? Он, сударыня, умер от спиртного, – сообщила миссис Крапп доверительно. – И от дыма.
– От дыма? Вы хотите сказать, что печи дымят?
– Да нет, сударыня! От сигар и трубок.
– Ну, это, во всяком случае, незаразительно, Трот, – успокоила меня бабушка.
– Да, конечно, – согласился я.
Одним словом, бабушка, видя, как я восхищен квартирой, сняла ее на месяц с правом, по истечении этого срока, оставить помещение за собой еще на год. Миссис Крапп согласилась стряпать и смотреть за бельем; обо всем остальном, что могло мне понадобиться, бабушка уже позаботилась. В заключение миссис Крапп выразительно намекнула, что будет относиться ко мне как к родному сыну. Переехать я мог через день, и, благодарение богу, – сказала миссис Крапп, – теперь у нее есть кого опекать.
На обратном пути бабушка выразила полную уверенность в том, что жизнь, которую теперь я должен буду вести, воспитает во мне твердость духа и укрепит веру в свои силы, которых мне еще не хватает. Она твердила об этом и на следующий день, когда мы обсуждали вопрос об отправке моих вещей и книг, находившихся у мистера Уикфилда. Об этих вещах и о том, как я провел каникулы, я написал длинное письмо Агнес, которое бабушка взялась передать, так как уезжала на следующий день. Я не буду останавливаться на мелочах, добавлю только, что бабушка приняла все меры к тому, чтобы я ни в чем не нуждался в течение испытательного месяца: упомяну также, что, к нашему сожалению, Стирфорт не появился до ее отъезда, что, здравая и невредимая, она села вместе с Дженет в дуврскую карету, предвкушая грядущие поражения праздношатающихся ослов, и что, после отхода кареты, я повернул к Аделфи, размышляя о былых днях, когда я блуждал вокруг подземных его арок, и о счастливых переменах, вынесших меня на поверхность.
Глава XXIV
Мой первый кутеж
Чудесно было владеть этим величественным замком и, закрыв наружную дверь, чувствовать то же, что чувствовал Робинзон Крузо, когда забирался в свою крепость и втаскивал за собой лестницу. Чудесно было бродить по городу с ключом от своей квартиры в кармане и знать, что я могу пригласить к себе любого человека и никому не причиню никакого беспокойства, разве что самому себе. Чудесно было возвращаться домой, приходить и уходить, никому не говоря ни слова, и вызывать звонком миссис Крапп, которая, пыхтя, появлялась из недр земли, когда она была мне нужна и когда… расположена была прийти. Все это, говорю я, было чудесно, но должен сказать, что иной раз становилось очень скучно.
Чудесно бывало по утрам, особенно в погожее утро. При дневном свете жизнь казалась легкой и вольной, и еще более легкой и вольной, если светило солнце. Но с приближением сумерек жизнь тоже как будто клонилась к закату. Не знаю, почему так случалось, но я редко чувствовал себя хорошо при свечах. Мне не хватало Агнес. Не было моей подруги с ее милой улыбкой, и ее места не занял никто. Миссис Крапп как будто находилась бесконечно далеко. Я размышлял о своем предшественнике, который умер от пьянства и курения, и готов был пожелать, чтобы он соизволил остаться в живых и не тревожил меня мыслями о своей кончине.
Прошло два дня, а мне уже казалось, будто я живу здесь целый год и, однако, не возмужал ни на один час; и все так же мучило меня сознание, что я очень молод.
Стирфорт все не появлялся, и я начал опасаться, не заболел ли он, а потому на третий день я рано покинул Докторс-Коммонс и отправился пешком в Хайгет. Миссис Стирфорт очень обрадовалась мне и сообщила, что ее сын уехал с одним из своих оксфордских приятелей навестить другого приятеля, жившего близ Сент-Элбане, и что она ждет его завтра. Я так любил Стирфорта, что стал не на шутку его ревновать к оксфордским приятелям.
Миссис Стирфорт настойчиво оставляла меня обедать, я согласился, и, кажется, мы весь день говорили только о нем. Я рассказал ей, как полюбили его обитатели Ярмута и каким чудесным спутником он был для меня. Мисс Дартл была начинена намеками и загадочными вопросами, но проявила большой интерес к каждой мелочи нашей жизни в Ярмуте и, то и дело повторяя: «Это и в самом деле было так?», выпытала у меня все, что ей хотелось знать. Наружность ее ничуть не изменилась с того дня, как я в первый раз ее увидал, но общество двух леди было так приятно и я чувствовал себя так непринужденно, что спросил себя, не начинаю ли я немножко в нее влюбляться. Несколько раз за этот вечер, а в особенности когда я в поздний час возвращался домой, я невольно подумывал о том, какой милой собеседницей была бы она на Бэкингем-стрит.
На следующее утро перед уходом в Докторс-Коммонс я пил кофе с булкой – поистине удивительно сколько кофе расходовала миссис Крапп и каким жидким он всякий раз оказывался, – как вдруг, к безграничной моей радости, вошел Стирфорт собственной персоной.
– Дорогой мой Стирфорт, я уже начал подумывать, что никогда вас больше не увижу! – вскричал я.
– Меня силой утащили на следующее же утро по возвращении домой, – объяснил Стирфорт. – Маргаритка, да вы здесь живете как заправский старый холостяк!
С великой гордостью я показал ему свою квартиру, не забыв и о кладовке, и он отозвался обо всем с большой похвалой.
– Знаете, что я вам скажу, старина, – заявил он, – я буду здесь останавливаться, приезжая в Лондон, пока вы не предложите мне убираться.
Эти слова привели меня в восторг. Я ответил, что если он ждет такого предложения, то ему придется ждать до Страшного суда.
– Но вы должны позавтракать, – заявил я, берясь за шнурок звонка. – Миссис Крапп сварит вам кофе, а у меня здесь есть голландская плитка для холостяка, и я поджарю бекон.
– Нет, нет, не звоните! – сказал Стирфорт. – Не могу. Я завтракаю с одним из приятелей, который остановился в гостинице «Пьяцца» около Ковент-Гарден.
– Но вы вернетесь к обеду? – спросил я.
– Честное слово – не могу! Мне очень хотелось бы, но я должен побыть с этими двумя приятелями. Завтра утром мы все трое вместе уезжаем.
– Так приведите их сюда обедать. Как вы думаете, они согласятся прийти?
– О, они-то придут, – ответил Стирфорт, – но мы доставим вам столько хлопот. Лучше приходите вы, и мы пообедаем где-нибудь вчетвером.
На это я решительно не мог согласиться, так как мне пришло в голову, что следует отпраздновать новоселье и такого удобного случая никогда больше не представится. Я пуще прежнего возгордился своей квартирой после того, как он ее одобрил, и горел желаньем воспользоваться всеми ее удобствами. Поэтому я взял с него слово, что он придет вместе с обоими своими друзьями и мы назначили обед на шесть часов.
Когда он ушел, я позвонил миссис Крапп и познакомил ее с моим дерзким замыслом. Прежде всего миссис Крапп заявила, что, разумеется, она не может прислуживать за столом, но она знает одного расторопного молодого человека, который, вероятно, согласится, а его условия – пять шиллингов и еще какая-нибудь мелочь, по моему усмотрению. В ответ на это я заявил, что, конечно, мы его пригласим. Затем миссис Крапп довела до моего сведения, что, разумеется, она не может находиться одновременно в двух местах (это показалось мне не лишенным оснований) и что необходимо нанять «молодую девицу» и поместить ее в кладовке, где она при свече, позаимствованной из спальни, будет не покладая рук мыть посуду. Я осведомился, сколько придется истратить на эту молодую особу, а миссис Крапп высказала мнение, что восемнадцать пенсов вряд ли обогатят меня или разорят. На это я отвечал, что разделяю ее мнение, и вопрос был улажен. Наконец миссис Крапп сказала:
– А теперь займемся обедом.
Прямо-таки любопытно, насколько был лишен предусмотрительности торговец железными изделиями, снабдивший миссис Крапп печным литьем для кухни: на ее плите ничего нельзя было приготовить, кроме отбивных котлет и картофельного пюре! Что касается котелка для рыбы, то миссис Крапп сказала: ну, что ж! Не угодно ли мне самому пойти посмотреть? Ничего другого она, по совести, сказать не может. Не угодно ли мне пойти посмотреть? Я все равно ничего не мог бы понять, даже если бы пошел и посмотрел, а потому отклонил ее предложение, заявив:
– Ничего, обойдемся без рыбы.
Но миссис Крапп сказала:
– Не говорите так. Есть устрицы, почему бы не взять устриц?
И этот вопрос тоже был улажен. Затем миссис Крапп сказала, что она порекомендовала бы следующее: две жареных курицы… из кухмистерской; тушеное мясо с овощами… из кухмистерской; в перерывах между блюдами почки и горячий пирог… из кухмистерской; торт и (если мне угодно) желе… из кухмистерской. Тогда, по словам миссис Крапп, у нее будет полная возможность сосредоточить все внимание на картофеле и подать на стол сыр и сельдерей в надлежащем виде.
Я последовал совету миссис Крапп и сам заказал все в кухмистерской. Возвращаясь оттуда по Стрэнду и заметив в окне мясной лавки какое-то твердое пятнистое вещество, напоминавшее мрамор, но украшенное ярлыком: «Студень из телячьей головы», я купил добрую толику такого студня и, по моим расчетам, этой порции должно было хватить на пятнадцать человек. Миссис Крапп в конце концов согласилась разогреть сей продукт, и в жидком виде он до такой степени «сократился» (по словам Стирфорта), что его оказалось маловато для четверых.
Благополучно завершив эти приготовления, я купил на рынке Ковент-Гарден кое-чего на десерт и сделал солидный заказ в находившейся по соседству винной лавке. Когда я вернулся после полудня домой и увидел бутылки, выстроившиеся в боевом порядке на полу кладовой, их оказалось такое множество (хотя двух и недоставало, к немалому замешательству миссис Крапп), что я не на шутку струхнул.
Одного из друзей Стирфорта звали Грейнджер, а другого – Маркхем. Оба были очень веселые и жизнерадостные ребята: Грейнджер немного старше Стирфорта, Маркхем на вид совсем юный, я дал бы ему не больше двадцати лет. Я заметил, что сей последний всегда говорил о себе неопределенно, в третьем лице, и очень редко употреблял местоимение первого лица единственного числа.
– Человек может прекрасно здесь устроиться, мистер Копперфилд, – сказал Маркхем, разумея при этом самого себя.
– Местоположение неплохое и комнаты удобные, – отозвался я.
– Надеюсь, у вас обоих разыгрался аппетит? – осведомился Стирфорт.
– Честное слово, Лондон как будто возбуждает аппетит у человека, – ответил Маркхем. – Человек весь день голоден. Человек все время ест.
Слегка смущенный в первые минуты, чувствуя себя слишком молодым, чтобы играть роль хозяина дома, я уговорил Стирфорта, когда доложили, что обед подан, занять председательское место, а сам уселся против него. Все шло превосходно, вина мы не жалели, а Стирфорт так блестяще исполнял свои обязанности, что все веселились от души. Но, увы, мне не удавалось быть таким добрым сотрапезником, каким мне хотелось, ибо мой стул находился против двери и внимание мое отвлекал расторопный молодой человек, который очень часто выходил из комнаты, и немедленно вслед за этим его тень неизменно появлялась на стене передней с бутылкой у рта. «Молодая девица» также причиняла мне некоторое беспокойство – она, правда, не пренебрегала мытьем тарелок, но, к сожалению, их била. Ум у нее был пытливый, она не в силах была сидеть безотлучно в кладовой (вопреки данным ей строгим инструкциям) и то и дело заглядывала к нам, всякий раз пугаясь, что ее заметили. Тут она пятилась, наступала на тарелки, которыми старательно уставляла пол, и производила серьезные опустошения.
Впрочем, все это были мелочи, и они улетучились из памяти, как только убрали скатерть и на столе появился десерт. Когда пирушка достигла этой стадии, выяснилось, что расторопный молодой человек лишился дара речи. Отдав ему потихоньку распоряжение присоединиться к миссис Крапп и увести с собою в нижний этаж «молодую девицу», я предался веселью.
Началось с того, что на душе у меня стало удивительно легко и радостно. Воскресли в памяти всевозможные полузабытые события, о которых хотелось потолковать, и я болтал без умолку, что было мне совсем несвойственно. Я громко смеялся над своими собственными остротами и над остротами собеседников, призывал к порядку Стирфорта, якобы медлившего передавать бутылку, несколько раз клялся приехать в Оксфорд, возвестил, что намерен еженедельно давать точь-в-точь такие же обеды, и в безумии своем взял такую понюшку из табакерки Грейнджера, что принужден был удалиться в кладовку и там, наедине с собой, чихал в течение десяти минут.
Затем я все быстрее и быстрее наполнял рюмки и то и дело брался за пробочник, чтобы откупорить новую бутылку задолго до того, как она могла понадобиться. Я предложил выпить за здоровье Стирфорта. Я назвал его самым дорогим моим другом, «покровителем моего детства и товарищем моей юности». Сказал, что с восторгом предлагаю тост за него. Сказал, что перед ним я в неоплатном долгу и восхищаюсь им больше, чем могу выразить словами. Закончил я возгласом:
– Выпьем за Стирфорта! Да благословит его бог! Ура!
Трижды осушили мы в его честь по три рюмки, а затем еще одну, и в заключение еще одну. Обходя вокруг стола, чтобы пожать ему руку, я разбил свою рюмку и пробормотал, заикаясь:
– Стир…форт! Вы моя… п-путевод… з-звезда!
Вдруг мне послышалось, что кто-то распевает песню. Певцом оказался Маркхем, он пел: «Когда на сердце заботы бремя».[65] Пропев ее, он предложил нам выпить «за женщину». Против этого я возразил, этого я не мог допустить. Я заявил, что предлагать такой тост неучтиво и я никогда не разрешу провозглашать подобные тосты в своем доме, где можно пить только «за леди». Я говорил с ним очень резко, вероятно потому, что видел, как Стирфорт и Грейнджер смеются надо мной, а может быть, над ним или над нами обоими. Он заявил, что человеку нельзя приказывать. Я сказал, что можно. Он возразил, что в таком случае человека нельзя оскорблять. Я сказал, что на сей раз он прав: человека нельзя оскорблять под моей кровлей, где лары священны, а законы гостеприимства превыше всего. Он сказал, что человек не унизит своего достоинства, если признает, что я чертовски славный малый. Я тотчас же предложил выпить за его здоровье.
Кто-то курил. Мы все курили. Курил и я, стараясь справиться с мелкой дрожью. Стирфорт произнес в мою честь речь, которая растрогала меня чуть не до слез. Я ответил благодарственной речью и выразил надежду, что все присутствующие будут обедать у меня завтра и послезавтра, – словом, каждый день в пять часов, дабы мы могли наслаждаться весь вечер беседой и обществом друг друга. Тут я почувствовал потребность провозгласить за кого-нибудь тост и предложил выпить за здоровье моей бабушки, мисс Вечен Тротвуд, лучшей из представительниц ее пола.
Кто-то высунулся из окна моей спальни и прижимался горячим лбом к холодному каменному карнизу, чувствуя, как – ветерок обвевает его лицо. Это был я сам! Я называл себя «Копперфилдом» и говорил:
– Ну, зачем ты пробовал курить? Мог бы сообразить, что это тебе не под силу.
Потом кто-то неуверенно разглядывал свое лицо в зеркале. Это был опять-таки я. В зеркале я был очень бледен, глаза блуждали, а волосы – только волосы! – казались пьяными.
Кто-то сказал мне:
– Пойдемте в театр, Копперфилд!
И вот уже нет спальни, и снова передо мной появился стол, заставленный дребезжащими стаканами… Лампа… По правую мою руку Грейнджер, по левую Маркхем, напротив Стирфорт – все сидят, окутанные дымкой, где-то очень далеко. В театр? Ну, конечно! Превосходно! Пошли! Но пусть меня извинят: я выйду последним и потушу лампу, во избежание пожара!
Какое-то замешательство в темноте – оказывается, исчезла дверь. Я ощупью разыскивал ее в оконных занавесках, когда Стирфорт, смеясь, взял меня под руку и вывел из комнаты. Один за другим мы спустились по лестнице. На последних ступенях кто-то упал и скатился вниз. Кто-то другой сказал, что это Копперфилд. Меня рассердила такая ложь, но вдруг я почувствовал, что лежу на спине в коридоре, и стал подумывать, что, пожалуй, тут есть доля правды.
Очень туманная ночь, большие расплывчатые кольца вокруг уличных фонарей. Шел бессвязный разговор о том, что на улице сыро. А я считал, что подмораживает. Стирфорт смахнул с меня пыль под фонарем и расправил мою шляпу, которая удивительным образом появилась неведомо откуда, потому что раньше ее на моей голове не было. Потом Стирфорт спросил:
– Вы себя хорошо чувствуете, Копперфилд?
А я ответил ему:
– Зза-мме-чательно!
Из тумана выглянул человек, сидевший в какой-то будочке, принял от кого-то деньги, осведомился, принадлежу ли я к компании джентльменов, за которых сейчас платят, и, помнится, когда я мельком на него взглянул, он как будто колебался, брать ли за меня деньги. Вскоре после этого мы очутились очень высоко, в театре, где было очень жарко, и мы смотрели вниз, в преисподнюю, которая словно дымилась: людей, которыми она была набита до отказу, едва можно было разглядеть. Еще была внизу большая сцена, казавшаяся очень чистой и гладкой после улицы, а на сцене были люди, которые о чем-то говорили, но ничего нельзя было разобрать. Сверкало множество огней, играла музыка, а внизу в ложах сидели леди, и еще что-то там было, не знаю что. На мой взгляд, весь театр имел диковинный вид, как будто он учился плавать, как ни старался я его удержать.
Кто-то предложил спуститься вниз, в ложи, где сидели леди. Перед моими глазами проплыли разодетый джентльмен, развалившийся на диване с биноклем в руке, а также моя собственная особа, отраженная во весь рост в зеркале. Затем меня ввели в одну из лож, и, усевшись, я начал что-то говорить, а вокруг кричали кому-то: «Тише!» – и леди бросали на меня негодующие взгляды, и… что это? Да! – передо мною, в той же ложе, сидела Агнес с леди и джентльменом, которых я не знал. Мне кажется, сейчас я вижу ее лицо яснее, чем видел тогда, лицо и этот незабываемый взгляд, выражающий жалость и изумление и обращенный на меня.
– Агнес! – хрипло сказал я. – Госпо. мил…луй! Агнес!
– Тише! Прошу вас! – неизвестно почему, ответила она. – Вы мешаете публике. Смотрите на сцену!
Повинуясь ее приказу, я постарался удержать в поле зрения сцену и прислушаться к тому, что там происходит, но ничего из этого не вышло. Вскоре я снова взглянул на Агнес и увидел, что она сидит съежившись в углу ложи и прижимает ко лбу руку, затянутую в перчатку.
– Агнес! – сказал я. – Б-боюсь… вам… н-не здоров…
– Нет, нет. Не думайте обо мне, Тротвуд, – возразила она. – Послушайте, вы скоро уйдете отсюда?
– С-скоро… у-уйду… отсюда? – повторил я.
– Да.
У меня явилось дурацкое намерение ответить, что я хочу подождать и проводить ее. Вероятно, я кое-как выразил свою мысль, потому что Агнес, пристально посмотрев на меня, как будто поняла и тихо сказала:
– Я знаю, вы исполните мою просьбу, если я скажу вам, что для меня это очень важно. Уйдите сейчас же, Тротвуд! Уйдите ради меня и попросите ваших друзей проводить вас до дому!
К тому времени она уже успела оказать на меня столь благотворное влияние, что, хотя я и сердился на нее, мне стало стыдно, и, бросив короткое «с-спок… нок» (я хотел сказать: «спокойной ночи»), я встал и вышел. Приятели последовали за мной, и прямо из ложи я шагнул в свою спальню, где был один только Стирфорт, помогавший мне раздеться, а я то уверял его, что Агнес – моя сестра, то принимался умолять принести штопор, чтобы откупорить еще бутылку вина.
Всю ночь, в лихорадочном сне, кто-то, лежавший в моей кровати, бессвязно повторял снова все, что было сделано и сказано, а кровать была бурным морем, не утихавшим ни на минуту. И когда этот кто-то медленно вселился в меня, о! как стала томить меня жажда! И как мучительно было ощущать, что моя кожа превратилась в твердую доску, язык – в дно пустого котла, покрытое накипью от долгой службы и высушенное на медленном огне, ладони – в раскаленные металлические пластинки, которых никакой лед не может остудить!
А какую душевную пытку, угрызения совести и стыд я испытал, очнувшись на следующий день! Ужас при мысли о тысяче нанесенных мною оскорблений, не сохранившихся в моей памяти, – оскорблений, которые ничто не могло искупить… воспоминание о том незабываемом взгляде, какой бросила на меня Агнес… мучительное сознание, что я не могу с ней увидеться, ибо я, негодяй, даже не знал, каким образом попала она в Лондон и где остановилась… отвращение мое при одном только виде комнаты, где происходила пирушка… нестерпимая головная боль… запах табачного дыма, вид рюмок, невозможность выйти из дому или хотя бы подняться с кровати! Ох, что это был за день!
Ох, что это был за вечер, когда я сидел у камина перед чашкой бараньего бульона, подернутого пленкой жира, думал о том, что пошел по стопам моего предшественника, унаследовав не только его квартиру, но и его судьбу, и почти решился лететь в Дувр и покаяться во всем! Ох, что это был за вечер, когда миссис Крапп, пришедшая забрать чашку из-под бульона, подала мне одну-единственную почку на плоской тарелочке для сыра – все, что осталось от вчерашнего пиршества, а я, право же, готов был броситься на ее нанковую грудь и с глубоким раскаянием воскликнуть: «О миссис Крапп, миссис Крапп, пусть сгинут эти объедки!! Мне нестерпимо скверно!» Но даже в этот критический момент я сомневался, можно ли довериться такой женщине, как миссис Крапп.
Глава XXV
Добрый и злой ангелы
После этого горестного дня, ознаменованного головной болью, тошнотой и раскаянием, я вышел поутру из своей квартиры, чувствуя, что в голове у меня все касающееся даты моего званого обеда как-то странно перепуталось, словно полчище титанов вооружилось огромным рычагом и отодвинуло на несколько месяцев назад то, что случилось третьего дня; и тут я увидел посыльного, – с письмом в руке он поднимался по лестнице. Он не спешил исполнить поручение, но, заметив, что я смотрю на него поверх перил с верхней площадки, пустился рысью и добрался до меня, запыхавшись, как будто всю дорогу мчался, пока не изнемог.
– Т. Копперфилд, эсквайр? – осведомился посыльный, прикоснувшись тросточкой к шляпе.
У меня едва хватило сил заявить, что это я, – до такой степени смутила меня уверенность, что письмо от Агнес. Все же я сказал ему, что именно я Т.Копперфилд, эсквайр, а он в этом не усомнился и вручил мне письмо, на которое, по его словам, ждут ответа. Захлопнув перед ним дверь, я оставил его дожидаться ответа на площадке лестницы и вернулся к себе в таком нервическом состоянии, что принужден был положить письмо на обеденный стол и осмотрел его снаружи, прежде чем решился сломать печать.
Наконец я его вскрыл; это была очень милая записка, без единого упоминания о моем поведении в театре. Я прочел:
«Дорогой Тротвуд. Я остановилась в доме папиного агента мистера Уотербрука, на Эли-Плейс, Холборн. Не навестите ли вы меня сегодня в любой час, когда вам будет удобно?
Всегда любящая вас Агнес».
Столько времени понадобилось мне, чтобы написать ответ, хоть отчасти меня удовлетворяющий, что я не ведаю, какие мысли могли возникнуть у посыльного, пожалуй, он подумал, что я учусь писать. Должно быть, я написал не менее полудюжины ответов. Одно письмо я начал так: «Могу ли я надеяться, дорогая Агнес, что когда-нибудь мне удастся стереть в вашей памяти то отвратительное впечатление…», но тут мне что-то не понравилось, и я разорвал его. Другое я начал словами: «Как заметил Шекспир, дорогая моя Агнес, странно, что враг человека находится у него во рту…» Это напомнило мне Маркхема, и дальше я не пошел. Я даже попробовал прибегнуть к поэзии. Одну записку я начал четырехстопным ямбом: «Не вспоминай, не вспоминай…» – но это связывалось с пятым ноября[66] и показалось нелепым. После многочисленных попыток я написал:
«Дорогая Агнес! Ваше письмо похоже на вас. Могу ли я сказать что-либо большее в похвалу ему? Я приду в четыре часа.
Ваш любящий и страдающий Т.К.».
С этим посланием (раз двадцать хотелось мне вернуть его обратно, как только я выпустил его из рук) посыльный, наконец, ушел.
Если бы кому-нибудь из джентльменов в Докторс-Коммонс день показался наполовину таким ужасным, каким был он для меня, я искренне верю, что он искупил бы до некоторой степени свою долю вины за соучастие в этом церковном суде, весьма напоминающем старый, заплесневелый сыр. Я вышел из конторы в половине четвертого и через несколько минут уже бродил близ Эли-Плейс, а назначенный час миновал, и, судя по часам церкви Сент Эндрью в Холборне, было четверть пятого, когда я в отчаянии решился, наконец, дернуть ручку звонка у левого косяка двери, ведущей в дом мистера Уотербрука,
Служебными делами мистер Уотербрук занимался в первом этаже, а его светская жизнь (которой он уделял немало времени) протекала в верхнем. Меня ввели в хорошенькую, но слишком заставленною вещами гостиную; там сидела Агнес и вязала кошелек.
Она казалась такой тихой и доброй и при виде ее у меня возникли столь яркие воспоминания о веселых и счастливых школьных днях в Кентербери и о том, каким пьяным, прокуренным, тупым негодяем был я в тот вечер что я не устоял перед угрызениями совести, чувством стыда и… повел себя как дурак, благо никого здесь не было. Не стану отрицать, что я расплакался. И по сей час я не знаю, было ли это, в общем, самым разумным, что я мог сделать, или самым нелепым.
– Будь это не вы, а кто-нибудь другой, Агнес, мне было бы не так тяжело, – отвернувшись, сказал я. – Но подумать только, что меня видели вы! Кажется, лучше бы мне было не дожить до этого дня!
На секунду она положила свою руку на мою – ничье прикосновенье не могло сравниться с прикосновением ее руки, – и я почувствовал такое облегчение и умиротворение, что невольно поднес ее руку к губам и с благодарностью поцеловал.
– Садитесь! – весело сказала Агнес. – Не горюйте, Тротвуд. Если вы не можете всецело довериться мне, то кому же тогда вам доверять?
– Ах, Агнес, вы – мой добрый ангел! – воскликнул я.
Она улыбнулась – грустно, как мне почудилось, – и покачала головой.
– Да, Агнес, мой добрый ангел! Вы всегда были моим добрым ангелом!
– Если это и в самом деле так, Тротвуд, то мне очень хотелось бы сделать одну вещь, – сказала она.
Я вопросительно взглянул на нее, но уже догадывался, что она хочет сказать.
– Мне хотелось бы предостеречь вас от вашего злого ангела, – произнесла Агнес, взглянув на меня в упор.
– Дорогая Агнес, если вы говорите о Стирфорте… – начал я.
– Да, Тротвуд, – ответила она.
– В таком случае, Агнес, вы судите о нем превратно. Это он-то мой злой ангел! Да разве он может быть для кого-нибудь злым ангелом? Он всегда был моим руководителем, моей опорой и другом! Дорогая Агнес! Разве это справедливо, разве похоже на вас – говорить так о человеке только потому, что вы видели меня пьяным в тот вечер?
– Я не говорю о нем так только потому, что видела вас пьяным в тот вечер, – спокойно ответила она.
– Но тогда какие же у вас основания?
– Их много… Все это как будто мелочи, но, если взять их вместе, они уже не кажутся мелочью. Я сужу о нем, Тротвуд, отчасти по вашим рассказам и по тому влиянию, какое он на вас оказывает… Я ведь знаю вашу натуру.
Ее кроткий голосок всегда затрагивал во мне какую-то струну, которая отзывалась только на его звук. Всегда этот голос звучал серьезно, но когда она говорила так серьезно, как сейчас, в нем чувствовалось волнение, и это окончательно покоряло меня. Я сидел и смотрел на нее, а она, опустив глаза, принялась за свое рукоделье; я сидел и как будто все еще слушал ее, а образ Стирфорта, которого я так любил, померк.
– Очень смело с моей стороны давать вам так уверенно советы и даже высказывать свое мнение, – снова подняв глаза, сказала Агнес. – Ведь я жила в таком уединении и так мало знаю жизнь! Но я понимаю, чем рождена моя смелость, Тротвуд. Я знаю, что она рождена живым воспоминанием о том, как мы вместе росли, и искренним интересом ко всему, что вас касается. Вот что делает меня смелой. Я не сомневаюсь, что я права. Я в этом совершенно уверена. Когда я предостерегаю вас, говоря, что вы приобрели опасного друга, мне кажется, будто говорю не я, а кто-то другой.
Снова я смотрел на нее, снова я прислушивался мысленно к ее словам, после того как она уже умолкла, и снова его образ, хотя и запечатленный по-прежнему в моем сердце, померк.
– Я не так безрассудна, – продолжала немного погодя Агнес обычным своим тоном, – чтобы воображать, будто вы можете сразу изменить свое мнение, в особенности если оно укоренилось в вашей доверчивой душе. Вы не должны торопиться с этим. Я только прошу вас, Тротвуд, если вы когда-нибудь обо мне думаете… я хочу сказать… каждый раз, когда вы обо мне подумаете, – добавила она с кроткой улыбкой, так как я хотел перебить ее, а она догадалась почему, – вспоминайте о том, что я вам сказала. Вы прощаете мне эту просьбу?
– Я прощу вам, Агнес, когда вы воздадите должное Стирфорту и полюбите его так же, как и я, – ответил я.
– Только тогда, не раньше? – спросила Агнес.
Я заметил, как затуманилось ее лицо, когда я упомянул о Стирфорте, но она ответила на мою улыбку, и снова мы, как и в былые времена, почувствовали друг к другу полное доверие.
– А когда вы простите мне тот вечер, Агнес? – спросил я.
– Когда о нем вспомню, – ответила Агнес.
Она хотела прекратить разговор, но я был слишком поглощен им, и настоял на том, чтобы рассказать ей, как все это произошло, как я покрыл себя позором и каким образом в цепи случайных обстоятельств театр оказался последним звеном. Я испытывал большое облегчение, подробно рассказывая о том, сколь я обязан Стирфорту за его заботу обо мне, когда я сам не мог о себе позаботиться.
– Помните, Тротвуд, вы всегда должны говорить мне все – не только, когда попадаете в беду, но и когда влюбляетесь, – сказала Агнес, спокойно меняя тему разговора, как только я закончил свой рассказ. – Кто занял место мисс Ларкинс?
– Никто, Агнес.
– Кто-нибудь да есть, Тротвуд! – смеясь и грозя пальцем, возразила Агнес.
– Честное слово, никого нет, Агнес! Правда, у миссис Стирфорт живет одна леди, она очень умна, и мое приятно с ней беседовать… это мисс Дартл… но я не влюблен в нее.
Агнес снова посмеялась своей собственной проницательности и сказала, что, если я буду всегда откровенен с ней, она, пожалуй, начнет вести список всех моих пылких увлечений с указанием даты начала и завершения каждого из них, по образцу хронологической таблицы царствований королей и королев в истории Англии. Потом она спросила, видел ли я Урию Хипа.
– Урию Хипа? – переспросил я. – Нет. – Разве он в Лондоне?
– Он ежедневно бывает здесь в конторе, внизу. – ответила Агнес. – В Лондон он приехал за неделю до меня. Боюсь, что по неприятному делу, Тротвуд.
– По делу, которое, я вижу, беспокоит вас? Что же это может быть?
Агнес отложила в сторону работу, сложила руки и, задумчиво глядя на меня своими прекрасными, кроткими глазами, сказала:
– Мне кажется, он собирается стать папиным компаньоном.
– Что такое? Урия? Этот гнусный подлиза пролезает на такое место? – с негодованием вскричал я. – Агнес, неужели вы не протестовали? Подумайте, каковы могут быть последствия такого договора! Вы должны высказать свое мнение. Вы не должны допускать, чтобы ваш отец сделал этот безумный шаг. Вы должны воспрепятствовать этому, Агнес, пока еще не поздно!
Не сводя с меня глаз, Агнес покачала головой и, пока я говорил, чуть улыбалась моей горячности; потом она сказала:
– Помните наш последний разговор о папе? Вскоре после этого, через два-три дня, он впервые намекнул мне на то, о чем я сейчас вам говорю. Грустно было видеть, как он борется с собой, желая изобразить дело так, словно таково его собственное желание, и в то же время не умеет скрыть, что его к этому принуждают. Мне было очень горько.
– Принуждают, Агнес? Кто же его к этому принуждает?
– Урия Хип добился того, что стал необходимым для папы. – ответила она после минутного колебания. – Он человек лукавый и всегда настороже. Он видел папины слабости, потакал им и пользовался ими до тех пор, пока… ну, одним словом, Тротвуд, пока папа не начал его бояться…
Для меня было ясно: тут крылось что-то большее, чем она могла сказать, пожалуй, большее, чем она знала или подозревала. Я не в силах был причинить ей боль новыми расспросами, ибо знал, что она скроет от меня правду, щадя своего отца. Я понимал, что дело давно к этому шло; поразмыслив, я пришел к выводу, что это тянется уже очень долго. И я промолчал.
– Его влияние на папу очень велико, – продолжала Агнес. – Он говорит о смирении и благодарности – может быть, он и не лжет, надеюсь, что не лжет, – но власть в его руках, и я боюсь, что он злоупотребляет ею.
Я обозвал его негодяем и в тот момент почувствовал большое удовлетворение.
– В ту пору, о которой я говорю, в ту пору, когда папа завел об этом речь со мною, – продолжала Агнес, – Урия сказал папе, что собирается уйти, что ему очень грустно и не хочется уходить, но перед ним открываются лучшие перспективы. Папа был тогда очень удручен, ни вы, ни я никогда еще не видели, чтобы его так угнетало бремя забот… И мысль сделать Урию своим компаньоном, кажется, доставила ему облегчение, хотя в то же время он был как будто оскорблен и пристыжен.
– А как вы приняли это известие, Агнес?
– Надеюсь, я поступила правильно, Тротвуд, – ответила она. – Я была уверена, что для папиного спокойствия такая жертва необходима, и я умоляла принести ее, я сказала, что это облегчит тяготы его жизни – надеюсь, так оно и будет! – и даст мне возможность больше времени проводить в его обществе. О Тротвуд! – воскликнула Агнес, закрывая руками лицо, чтобы скрыть слезы. – Мне иногда кажется, будто я была врагом ему, а не любящей дочерью… Я знаю, какая произошла с ним перемена из-за его любви ко мне… Знаю, что он сосредоточил на мне все свои помыслы и сузил круг своих обязанностей и интересов. Знаю, что ради меня он отказался от очень многого, а тревога обо мне омрачила его жизнь, отняла силы и энергию, потому что всегда его мысли были устремлены только к одному. О, если бы я могла это изменить! Если бы я могла вернуть ему мужество, я, которая невольно оказалась причиной его слабости!
Никогда еще не видел я Агнес плачущей. Я видел слезы на ее глазах, когда приносил домой из школы новые награды, видел их, когда в последний раз мы говорили об ее отце, и видел, как она отвернулась, когда мы прощались. Но никогда не видел я ее в таком горе. Мне было так грустно, что я мог только глупо и беспомощно твердить:
– Прошу вас, не плачьте, Агнес! Не плачьте, дорогая моя сестра!
Однако Агнес настолько превосходила меня силой характера и самообладанием, хотя тогда я, быть может, этого и не знал (но зато хорошо знаю теперь), что мне недолго пришлось ее умолять. Чудесное спокойствие, столь отличающее ее в моих воспоминаниях от всех других людей, опять вернулось к ней, словно ясное небо очистилось от облаков.
– Вряд ли нам долго удастся побыть вдвоем, – сказала Агнес, – и я пользуюсь удобным случаем, чтобы горячо просить вас вот о чем: относитесь дружелюбно к Урии. Не отталкивайте его. Не возмущайтесь тем, что вам не по душе, – мне кажется, вы вообще к этому склонны. Может быть, он этого не заслуживает, в конце концов мы ничего плохого о нем не знаем. Во всяком случае, думайте прежде всего о папе и обо мне!
Агнес больше ничего не успела сказать, так как дверь открылась и в комнату вплыла миссис Уотербрук, леди очень полная; возможно, впрочем, что на ней было широкое платье, ибо я не мог догадаться, где кончалась леди и где начиналось платье. Я смутно припомнил, словно видел прежде тусклое ее изображение в волшебном фонаре, что она тоже была в театре, но она, очевидно, прекрасно меня запомнила и полагала, что я все еще нахожусь в состоянии опьянения.
Но мало-помалу убедившись, что я трезв и что я (льщу себя этой надеждой) – весьма скромный молодой джентльмен, миссис Уотербрук значительно смягчилась и осведомилась, во-первых, часто ли я прогуливаюсь в парке, а во-вторых, часто ли бываю в свете. На оба эти вопроса я дал отрицательный ответ, и мне показалось, что я снова упал в ее глазах, но она милостиво скрыла это обстоятельство и пригласила меня на следующий день к обеду. Я принял приглашение и откланялся, а уходя, заглянул в контору к Урии и, не застав его, оставил визитную карточку.
Когда на следующий день я явился к обеду и распахнулась парадная дверь, я погрузился в паровую ванну из ароматов жареной баранины и догадался, что не был единственным гостем, так как немедленно опознал переодетого посыльного, нанятого на подмогу слуге и стоявшего у нижней ступеньки лестницы, чтобы докладывать о гостях. Спрашивая доверительно мою фамилию, он старался по мере сил держать себя так, будто никогда в жизни меня не видел, но я прекрасно его узнал, равно как и он меня. Вот что значит совесть – мы оба вели себя как трусы!
Мистер Уотербрук оказался джентльменом средних лет, с короткой шеей и очень высоким воротничком; ему не хватало только черного носа, чтобы походить, как две капли воды, на мопса. Он заявил мне, что счастлив со мною познакомиться, и после того, как я отвесил поклон миссис Уотербрук, он с большими церемониями представил меня очень грозной леди в черном бархатном платье и в большой черной бархатной шляпе; помнится, она походила на какую-нибудь близкую родственницу Гамлета, – скажем, на его тетку.
Звали эту леди миссис Генри Спайкер; присутствовал здесь и ее супруг – человек столь холодный, что голова его казалась не седой, а осыпанной инеем. Чете Спайкер оказывали величайшее внимание; по словам Агнес, это объяснялось тем, что мистер Генри Спайкер был поверенным при чем-то или при ком-то – хорошенько не помню, – имеющем отдаленное отношение к казначейству.
Я обнаружил среди гостей Урию Хипа, облекшегося в черный костюм и глубокое смирение. Когда я пожал ему руку, он сказал, что горд оказанным мною вниманием и чувствует глубочайшую признательность. Я мог только пожелать, чтобы его признательность была менее глубокой, так как, исполненный благодарности, он вертелся около меня весь вечер, и стоило мне сказать словечко Агнес, как я уже был уверен, что за нашей спиной маячит лицо мертвеца и на нас смотрят его глаза, не затененные ресницами.
Были здесь и другие гости – все, как показалось мне, замороженные, словно вино. Но один из них привлек мое внимание еще раньше, чем вошел, так как я услышал, что доложили о нем как о мистере Трэдлсе! Мысли мои устремились в прошлое, к Сэлем-Хаусу. «Неужели это тот самый Томми. – подумал я, – который рисовал скелеты?»
С живейшим интересом я ожидал появления мистера Трэдлса. Он оказался тихим, степенным молодым человеком, скромным на вид, с забавной прической и широко раскрытыми глазами и так быстро забился в темный угол, что я не без труда мог его разглядеть. Наконец я рассмотрел его как следует и пришел к выводу, что, если глаза меня не обманывают, это и в самом деле прежний злополучный Томми.
Я приблизился к мистеру Уотербруку и сказал, что, кажется, имею удовольствие видеть здесь своего бывшего школьного товарища.
– В самом деле? – с удивлением произнес мистер Уотербрук. – Но вы слишком молоды, чтобы могли учиться в школе вместе с мистером Генри Спайкером?
– О, я имел в виду не его! – возразил я. – Я имею в виду джентльмена по фамилии Трэдлс.
– О! Да, да! Вот как! – сказал хозяин дома с гораздо меньшим интересом. – Возможно.
– Если это действительно он, – продолжал я, бросив взгляд в сторону Трэдлса, – то мы вместе были в школе, называвшейся Сэлем-Хаус, и он был превосходным малым.
– О да! Трэдлс – славный малый. – согласился хозяин дома, снисходительно кивнув головой. – Трэдлс очень неплохой малый.
– Странное стечение обстоятельств, – заметил я.
– Да, действительно странно, что Трэдлс вообще попал сюда, – ответил мистер Уотербрук. – Его пригласили только сегодня утром, когда выяснилось, что брат миссис Спайкер нездоров и его место за столом свободно. Брат миссис Генри Спайкер – джентльмен в полном смысле этого слова, мистер Копперфилд.
В ответ я пробормотал слова весьма прочувствованные, если принять во внимание, что я ровно ничего об этом джентльмене не знал; а затем осведомился, какова профессия мистера Трэдлса.
– Этот молодой человек, Трэдлс, готовится стать адвокатом, – отвечал мистер Уотербрук. – Да. Он славный малый, никому не враг, разве что самому себе.
– А себе он враг? – спросил я, огорченный этим сообщением.
– Видите ли, – ответил мистер Уотербрук, поджав губы и с безмятежным и благодушным видом играя цепочкой от часов, – я бы сказал, что он один из тех людей, которые сами себе заслоняют свет. Да, я бы сказал, например, что он никогда не будет стоить пятисот фунтов. Трэдлса рекомендовал мне один мой коллега. О да! Конечно! Он не без способностей, может составить резюме по делу, изложить свои доводы в письменной форме. Я имею возможность иногда подбрасывать Трэдлсу кое-какие дела – для него это нечто существенное. О да, да! Конечно!
На меня большое впечатление произвела чрезвычайно благодушная и самодовольная манера мистера Уотербрука изрекать время от времени: «О да! Конечно!» Это звучало весьма выразительно. Возникало представление о человеке, который родился, скажем, не с серебряной ложкой,[67] а с лестницей, по которой он и поднимался к высотам жизни, одолевая их одну за другой, а теперь с вершины крепостного вала бросает философически-покровительственный взгляд на людей, копошившихся внизу, во рву.
Я все еще предавался размышлениям на эту тему, когда доложили, что обед подан. Мистер Уотербрук повел к столу тетку Гамлета. Мистер Генри Спайкер повел миссис Уотербрук, Агнес, которую я с удовольствием повел бы сам, досталась какому-то глуповато ухмылявшемуся молодому человеку с расслабленной походкой. Урия, Трэдлс и я, как самые младшие среди гостей, спустились вниз последними. Лишившись общества Агнес, я был в какой-то мере вознагражден тем, что имел возможность возобновить на лестнице знакомство с Трэдлсом, который восторженно меня приветствовал. Тем временем Урия извивался и столь смиренно и униженно выражал свое удовольствие, что я с радостью швырнул бы его через перила.
За обедом нас с Трэдлсом разлучили, посадив далеко друг от друга: его – в сиянии красной бархатной леди, меня – в тени тетки Гамлета. Обед тянулся очень долго, а разговор шел об аристократах – о «голубой крови». Миссис Уотербрук несколько раз сообщила нам, что если она и питает к чему-нибудь слабость, то только к «голубой крови».
У меня мелькала мысль, что беседа полилась бы куда более непринужденно, если бы не наша светская утонченность. Разговор наш был таким утонченным, что темы для него было нелегко выбрать. За обедом присутствовали некий мистер и миссис Галпидж, которые имели какое-то косвенное отношение (во всяком случае – мистер Галпидж) к юридическим делам Английского банка, и вот мы вращались только между банком и казначейством, замкнутые в узкий круг наподобие придворных циркуляров, которые не выходят за пределы двора. Следует также добавить, что тетка Гамлета отличалась фамильной слабостью к монологам и бессвязно рассуждала сама с собой на все темы, какие только затрагивались. Правда, их было весьма мало, но поскольку мы неизменно возвращались к «голубой крови», то ей представлялось столь же широкое поле для отвлеченных умозаключений, как и ее племяннику.
Наш обед напоминал обед людоедов – такую кровавую окраску носила наша беседа.
– Признаюсь, я разделяю мнение миссис Уотербрук, – сказал мистер Уотербрук, подняв рюмку на уровень глаз. – Конечно, на свете есть немало хорошего в своем роде, но мне дайте кровь!
– О, ничто иное не может доставить такого удовлетворения! – заметила тетка Гамлета. – И вообще ничто не может быть таким же beau ideal [Прекрасным идеалом (франц.)] для человека! Есть низменные души – хочу верить, что их немного, но они есть, – которые предпочитают заниматься тем, что я назвала бы… преклонением перед идолами. Да, перед настоящими идолами! Перед тем, что они называют заслугами, умом и так далее… Но это вещи неосязаемые. Другое дело – кровь! О крови мы узнаем по носу. Мы видим ее в подбородке и говорим. «Вот она! Это кровь!» Это факт, он перед нашими глазами. Он не вызывает никаких сомнений.
Глуповато ухмыляющийся молодой человек с расслабленной походкой, который вел к обеду Агнес, поставил сей вопрос, по моему мнению, еще более решительно.
– Да, знаете ли, черт побери, мы не должны забывать о крови! – сказал этот джентльмен, с дурацкой улыбкой обозревая стол. – Кровь, знаете ли, нам необходима. Может быть, образование и поведение некоторых молодых людей и не совсем соответствуют их положению, они могут иной раз, знаете ли, сбиться с пути и наделать хлопот и себе и другим… и мало ли что еще… Но, черт побери! Как приятно сознавать, что в их жилах течет голубая кровь! Я лично предпочитаю, чтобы меня сбил с ног человек, у которого в жилах течет эта кровь, чем помог подняться тот, у кого ее нет!
Такая сентенция, выражавшая в сжатой форме самое существо дела, заслужила величайшее одобрение, и пока леди не удалились, упомянутый джентльмен пользовался всеобщим вниманием. А затем я заметил, что мистер Галпидж и мистер Генри Спайкер, которые до сей поры были очень немногословны, заключили против нас, как общего врага, оборонительный союз и повели через стол таинственный диалог, направленный к нашему поражению и разгрому.
– Это дело о первом обязательстве на четыре тысячи пятьсот фунтов обернулось не так, как ожидали, Спайкер, – сказал мистер Галпидж.
– Вы имеете в виду герцога Э.? – спросил мистер Спайкер.
– Графа Б.! – сказал мистер Галпидж. Мистер Спайкер поднял брови и принял озабоченный вид.
– Когда этот вопрос был предоставлен на рассмотрение лорду… мне незачем называть его… – спохватился мистер Галпидж.
– Понимаю, – сказал мистер Спайкер. – лорд N.? Не так ли?
Мистер Галпидж мрачно кивнул головой.
– Когда вопрос представили ему на рассмотрение, его ответ гласил: «Нет денег, нет свободы от обязательства».
– Ах, боже мой! – воскликнул мистер Спайкер.
– Нет денег, нет свободы от обязательства, – твердо повторил мистер Галпидж. – Ближайший наследник под угрозой возврата… вы меня понимаете?
– Баронет? – произнес со зловещей миной мистер Спайкер.
– Вот-вот… Тогда баронет решительно отказался подписать. За ним следовали до самого Нью-Маркета, но он отказался наотрез.
Мистер Спайкер был до того заинтересован, что буквально окаменел.
– В таком положении дело находится и по сей час. – сказал мистер Галпидж, откинувшись на спинку стула. – Наш друг Уотербрук извинит меня, если я воздержусь от каких бы то ни было объяснений, принимая во внимание высокое положение заинтересованных сторон.
Мне показалось, будто мистер Уотербрук был и без того бесконечно счастлив, что о таких заинтересованных сторонах и о таких персонах упоминают, хотя бы туманно, за его столом. Он придал своей физиономии выражение суровое и глубокомысленное (хотя я убежден, что этот разговор был ему понятен не больше, чем мне) и весьма одобрительно отозвался о соблюдении осторожности. Выслушав столь доверительное сообщение, мистер Спайкер, разумеется, пожелал отблагодарить своего приятеля не менее доверительным сообщением; посему за первым диалогом последовал второй, когда очередь удивляться пришла мистеру Галпиджу, а за вторым – третий, когда удивление выражал снова мистер Спайкер: так они и продолжали удивляться по очереди. Все это время мы, непосвященные, были подавлены величием заинтересованных сторон, о которых шла речь, и наш хозяин горделиво взирал на нас, в непоколебимой уверенности, что благоговение и изумление пойдут нам на пользу.
Я очень обрадовался, получив, наконец, возможность подняться наверх, к Агнес, побеседовать с ней в сторонке и представить ей Трэдлса, который робел, но оставался все тем же славным и добродушным малым. Он должен был уйти рано, так как на следующее утро собирался уехать на месяц из города, а потому мы потолковали с ним гораздо меньше, чем мне бы хотелось, но обменялись адресами и дали друг другу слово встретиться, когда он вернется в Лондон. Он очень заинтересовался, узнав, что я видаюсь со Стирфортом, и говорил о нем с такой теплотой, что я заставил его сообщить Агнес, какого он мнения о Стирфорте. Но Агнес только поглядела на меня и слегка покачала головой, когда никто, кроме меня, не мог это заметить.
Так как Агнес жила с людьми, среди которых, мне казалось, не могла чувствовать себя как дома, я почти обрадовался, услыхав, что через несколько дней она уезжает, хотя и был опечален перспективой столь близкой разлуки. Вот почему я не уходил, пока не разошлись все гости. Беседа с ней и ее пение так восхитительно напомнили мне счастливую мою жизнь в степенном старом доме, который она сделала таким прекрасным, что я готов был просидеть здесь до поздней ночи; но, когда угасли все светила, бывшие в гостях у мистера Уотербрука, у меня не было повода оставаться дольше, и я с большою неохотой откланялся. В ту минуту я чувствовал сильнее, чем когда бы то ни было, что она мой добрый ангел, и если я думал о нежном ее лице и кроткой улыбке так, словно на меня взирало существо не от мира сего, подобное ангелу, надеюсь, мне простится эта мысль!
Я сказал, что все гости уже разошлись, но мне следовало сделать исключение для Урии, не причисленного мною к категории гостей; он не переставал вертеться около нас. Когда я спускался по лестнице, он был за моей спиной. Когда я вышел из дому, он шагал подле меня, медленно натягивая на свои длинные костлявые пальцы еще более длинные пальцы перчаток, огромных, как у Гая Фокса.[68]
У меня не было ни малейшего желания находиться в обществе Урии, но, памятуя о просьбе Агнес, я спросил, не хочет ли он зайти ко мне и выпить чашку кофе.
– О, право же, мой юный мистер Копперфилд… – прошу прощения, мистер Копперфилд, – «юный» сорвалось у меня с языка по привычке! – мне бы не хотелось, чтобы вы себя стесняли, приглашая в свой дом такого ничтожного, смиренного человека, как я, – отвечал Урия.
– Никакого стеснения тут нет, – возразил я. – Зайдете?
– Мне бы очень хотелось, – извиваясь, ответил Урия.
– Ну, так идем, – сказал я.
Я невольно говорил с ним резко, но он как будто не обращал на это внимания. Мы пошли кратчайшей дорогой и по пути почти не разговаривали; он с величайшим смирением продолжал натягивать свои перчатки, пригодные для пугала, и, казалось, не преуспел в этом деле даже к тому времени, когда мы подошли к дому.
Я повел его за руку по темной лестнице, чтобы он не стукнулся обо что-нибудь головой; рука была на ощупь такой влажной и холодной – совсем как лягушка! – что мне захотелось оттолкнуть ее и убежать. Но Агнес и чувство гостеприимства одержали верх, и я привел его к себе. Когда я зажег свечи и комната осветилась, он, в припадке смирения, пришел в экстаз; когда же я стал варить кофе в скромном жестяном котелке, которым предпочитала пользоваться миссис Крапп (думаю, главным образом потому, что он имел другое назначение, а именно – в нем подогревали воду для бритья, и также потому, что в кладовке покрывался ржавчиной дорогой патентованный кофейник), Урия выразил с такой силой свои чувства, что я с удовольствием ошпарил бы его кофе.
– О, право же, мистер Копперфилд, мог ли я когда-нибудь надеяться, что вы будете меня угощать за своим столом! Но, сказать правду, со мной произошло много такого, чего я в своем ничтожестве никак не мог ожидать! Мне кажется, будто на меня так и сыплются всевозможные блага. Вы что-нибудь слыхали о перемене в моей судьбе, мистер Копперфилд?
Он сидел на диване, подобрав длинные ноги и поставив чашку на колени; его шляпа и перчатки лежали подле него на полу; он тихонько помешивал ложечкой кофе, повернувшись ко мне и в то же время не смотря на меня своими красными глазами, которые как будто спалили ему ресницы; противные расплющенные ноздри, уже описанные мною ранее, то втягивались, то раздувались при дыхании, все его тело от подбородка до башмаков извивалось, как змея, и я понял, что питаю к нему величайшее отвращение. Мне было очень неприятно видеть его у себя в гостях, ибо я был тогда молод и не привык скрывать свои чувства, если они были так сильны.
– Может быть, вы что-нибудь слыхали о перемене в моей судьбе, мистер Копперфилд? – спросил Урия.
– Да, кое-что слышал, – ответил я.
– А! Я так и думал, что мисс Агнес должна об этом знать, – спокойно сказал он. – Мне приятно удостовериться, что мисс Агнес об этом знает. О, благодарю вас, мистер Копперфилд!
Я не прочь был запустить в него дощечкой для стягиванья сапог (она лежала тут же на коврике перед камином), ибо он поймал меня в ловушку, заставив проговориться и открыть хотя бы что-то касающееся Агнес. Но я продолжал пить кофе.
– Каким вы оказались пророком, мистер Копперфилд! – продолжал Урия. – Боже мой, каким пророком! Помните, вы сказали мне однажды, что, может быть, я стану когда-нибудь компаньоном мистера Уикфилда и фирма будет называться «Уикфилд и Хип»? Вы-то, пожалуй, этого не помните, мистер Копперфилд, но человек маленький и смиренный, вроде меня, хранит в памяти такие слова!
– Я припоминаю, что говорил об этом, хотя, конечно, в ту пору считал это маловероятным.
– О, кто бы мог считать это вероятным, мистер Копперфилд? – в восторге подхватил Урия. – Уж, конечно, не я! Помню, я сказал, что я человек слишком маленький и смиренный. И таким я и считал себя, говорю истинную правду…
Он сидел с застывшей, словно высеченной на лице, улыбкой и смотрел на огонь, а я смотрел на него.
– Но и самый смиренный человек, мистер Копперфилд, может послужить орудием добра, – снова заговорил он. – Мне утешительно думать, что я служил орудием добра для мистера Уикфилда и, может быть, еще сослужу ему службу. О, какой это достойный человек, мистер Копперфилд, но как он был неосторожен!
– Очень печально это слышать, – сказал я. И невольно добавил довольно колко: – Печально во всех отношениях.
– Совершенно верно, мистер Копперфилд, – подтвердил Урия. – Во всех отношениях. И главным образом из-за мисс Агнес! Вы не помните ваших красноречивых слов, мистер Копперфилд, но я-то хорошо помню, как вы сказали мне однажды, что все должны восхищаться ею, и как я благодарил вас за эти слова! Вы их, конечно, позабыли, мистер Копперфилд?
– Нет, – сухо ответил я.
– О, как я рад, что вы не забыли! – воскликнул Урия. – Подумать только, что вы первый заронили искру честолюбия в мое смиренное сердце и что вы этого не забыли!.. Простите, можно еще чашку кофе?
Многозначительный тон, которым были сказаны слова об этой искре, зароненной в его сердце, и взгляд, который он на меня устремил, заставили меня вздрогнуть, словно он предстал предо мною озаренный ослепительным светом. Его просьба, произнесенная совсем другим тоном, заставила меня опомниться. Я взял котелок, но рука у меня дрожала, я вдруг почувствовал, что он сильнее меня и настороженно ждал, что он еще скажет; моя тревога, я уверен, не ускользнула от его внимания.
Он не сказал ровно ничего. Он помешивал ложечкой кофе, пил его маленькими глотками, тихонько поглаживал подбородок своей ужасной рукой, смотрел на огонь, озирал комнату. Он не столько улыбался мне, сколько растягивал рот, извивался и изгибался со своей обычной раболепной почтительностью, снова помешивал кофе и пил маленькими глотками, но возобновить разговор он предоставил мне.
– Значит, мистер Уикфилд, – заговорил я наконец, – который стоит пятисот таких, как вы… или как я (мни кажется, я просто не мог не запнуться и не сделать между этими словами неловкой паузы), мистер Уикфилд был неосторожен, не так ли, мистер Хип?
– Да, крайне неосторожен, мистер Копперфилд, – скромно вздохнув, ответил Урия. – Чрезвычайно неосторожен! Но я попросил бы нас называть меня Урией. Как в былые времена.
– Хорошо, Урия, – с трудом выдавил я из себя это слово.
– Благодарю вас! – с жаром воскликнул он. – Благодарю вас, мистер Копперфилд! Кажется, будто повеяло прошлым или зазвонили старые колокола, когда я слышу, как вы называете меня Урией… Простите, о чем мы начали говорить?
– О мистере Уикфилде, – напомнил я.
– Ах, да! Совершенно верно. Величайшая неосторожность, мистер Копперфилд! Ни с одним человеком, кроме вас, я не стал был говорить на эту тему. Даже беседуя с вами, я могу только коснуться ее, не больше, если бы в течение последних лет на моем месте был кто-нибудь другой, он придавил бы мистера Уикфилда (а какой это достойный человек, мистер Копперфилд!) одним пальцем. Да, одним пальцем, – очень медленно повторил Урия, протянув свою отвратительную руку над столом и надавив на него большим пальцем так, что стол покачнулся; и вся комната словно бы тоже покачнулась.
Если бы пришлось мне у видеть, как он попирает своею вывороченной ступней голову мистера Уикфилда, вряд ли я мог бы ненавидеть его сильнее.
– О да, мистер Копперфилд, никаких сомнений быть не может, – продолжал он тихим голосом, удивительно противоречившим его жесту, ибо большой палец все еще с тою же силой давил на стол. – Его ожидало бы разорение, позор, бог весть что еще! Мистер Уикфилд это знает. Я смиренное орудие, смиренно служащее ему, и он возносит меня на высоту, которой я не надеялся достигнуть, Как должен я быть благодарен!
Замолчав и повернувшись ко мне лицом, но не глядя ил меня, он снял свой изогнувшийся палец со стола и стал медленно и задумчиво скрести худую щеку, как будто брил ее.
Помню, как негодующе колотилось у меня сердце, когда я смотрел на его лукавую физиономию, к тому же еще освещенную красным отблеском камина: видно было, что он готовится продолжить свою речь.
– Мистер Копперфилд… – начал он. – Но может быть, я не даю вам лечь спать?
– Нет, я обычно ложусь поздно.
– Благодарю вас, мистер Копперфилд! Когда вы впервые обратили на меня внимание, я занимал скромное местечко; правда, с тех пор положение мое изменилось, но я все-таки человек маленький, смиренный. Надеюсь, таким я останусь до конца жизни. Мистер Копперфилд, вы не усомнитесь в моем смирении, если я сделаю вам маленькое признание?
– О нет, – с усилием выговорил я.
– Благодарю вас!
Он вынул носовой платок и начал вытирать ладони.
– Мистер Копперфилд, мисс Агнес…
– Что же дальше, Урия?
– О, как приятно слышать, что вы по собственному желанию называете меня Урией! – вскричал он, дергаясь, словно рыба, выброшенная на сушу. – Не находите ли вы, что сегодня вечером она была очень красива, мистер Копперфилд?
– Я нахожу, что она была такою же, как всегда – во всех отношениях выше людей, ее окружающих! – ответил я.
– О, благодарю вас! Как это справедливо! – воскликнул он. – Как я вам благодарен за это!
– Не за что, – холодно возразил я. – У вас нет никаких оснований благодарить меня.
– Мистер Копперфилд, это и есть то признание, какое я осмеливаюсь вам сделать, – сказал Урия. – Хотя я человек маленький, смиренный, – он еще усерднее стал вытирать руки, посматривая то на них, то на огонь, – хотя моя мать – человек смиренный и жалок наш бедный, но честный кров, образ мисс Агнес… Я могу доверить вам свою тайну, мистер Копперфилд, потому что почувствовал горячую симпатию к вам с той минуты, как имел удовольствие увидеть вас в фаэтоне… Так вот… Образ мисс Агнес уже много лет запечатлен в моем сердце. О мистер Копперфилд, какую целомудренную любовь питаю я к земле, по которой ступает моя Агнес!
Помнится, у меня мелькнула безумная мысль выхватить из камина раскаленную докрасна кочергу и проткнуть его. Я даже вздрогнул, когда эта мысль промелькнула в моей голове, будто пуля, вылетевшая из ружья. Но меня не покидал образ Агнес, оскверненный помыслами этой рыжей твари (я видел, как он сидел весь перекошенный, словно подлая его душонка сжимала в тисках его тело), и я почувствовал головокружение. Казалось, он разбухает и растет на моих глазах, а комната наполняется отзвуками его голоса; и мною овладело странное чувство (быть может, отчасти знакомое каждому), будто все это уже происходило раньше, неведомо когда, и будто я уже знаю, что он сейчас скажет.
Я вовремя подметил в его лице сознание собственной власти и это больше, чем любое усилие, на какое я был способен, помогло мне отчетливо вспомнить мольбу Агнес. Я спокойно спросил его – такое самообладание минутою раньше казалось мне недостижимым, – открыл ли он свои чувства Агнес.
– О нет, мистер Копперфилд! – воскликнул он. – Конечно, нет! Никому, кроме вас! Видите ли, мое положение в обществе было жалкое, и я только-только начинаю подниматься. Я очень надеюсь на то, что она увидит, как я полезен ее отцу, – а я твердо верю, мистер Копперфилд, что буду очень ему полезен! – и как я расчищаю для него дорогу и не даю ему уклоняться с прямого пути. Она так привязана к своему отцу, мистер Копперфилд – о, как прекрасно дочернее чувство! – что, возможно, ради отца будет со временем добра и ко мне.
Я проник в глубину замыслов этого негодяя и понял, почему он открыл их мне.
– Если вы будете так добры и сохраните мою тайну, мистер Копперфилд, – продолжал он, – и вообще не пойдете против меня, я сочту это особой милостью. Ведь вы же не захотите никому вредить. Мне известно, какое у вас отзывчивое сердце… Но вы меня знали, когда я был ничтожным человеком – мне бы следовало добавить: совсем ничтожным, потому что я и теперь человек маленький, смиренный, – и вот, помимо своей воли, вы можете восстановить против меня мою Агнес. Видите, мистер Копперфилд, я называю ее моей! Есть такая песня: «От всех корон я откажусь, лишь бы она была моей!»[69] Надеюсь, так и будет когда-нибудь.
Милая Агнес! Такой она была любящей, такой доброй, что, казалось мне, нет на свете никого достойного ее. Может ли быть, что ей суждено стать женой этого негодяй!
– Сейчас, знаете ли, спешить некуда, мистер Копперфилд, – снова заговорил Урия елейным голосом, в то время как я сидел, и смотрел на него, и думал свою думу. – Моя Агнес очень молода, а мы с матерью должны пробивать себе дорогу, должны обо многом еще позаботиться, и тогда только можно будет это осуществить. Стало быть, у меня есть время, пользуясь каждым удобным случаем, постепенно подготовить ее, чтобы она свыклась с моими надеждами. О, как я вам благодарен за то, что вы выслушали мое признание! Вы даже не можете вообразить, как приятно убедиться, что вы понимаете наше положение и, конечно, не пойдете против меня – ведь не захотите же вы повредить семейству!
Он взял мою руку – я не посмел ее выдернуть – и стиснул ее своей влажной рукой, а потом посмотрел на свои часы со стертым циферблатом.
– Ах, боже мой, второй час! – сказал он. – Когда говоришь по душам о прошлом, время так и летит, мистер Копперфилд. Уже почти половина второго.
Я отвечал, что мне казалось, будто сейчас гораздо позже. В сущности, я этого не думал, а ответил так только потому, что был не в силах продолжать разговор.
– Боже мой! – воскликнул он, призадумавшись. – В доме, где я остановился – это что-то вроде маленькой гостиницы или пансиона, мистер Копперфилд, близ Нью-Ривер, – там уже часа два назад легли спать.
– Очень жаль, что здесь только одна кровать и что я…
– О, стоит ли говорить о кроватях, мистер Копперфилд! – восторженно воскликнул он, поджимая одну ногу. – Но вы не стали бы возражать, если бы я улегся здесь, у камина?
– Уж коли на то пошло, пожалуйста, займите мою кровать, а я лягу у камина, – отозвался я.
С безграничным изумлением и смирением он отверг это предложение таким визгливым голосом, что, пожалуй, он мог коснуться слуха миссис Крапп, которая, как я полагаю, давно спала в дальней комнате, расположенной на уровне воды в реке, убаюкиваемая тиканьем неисправимых часов: на них она всегда ссылалась в свое оправдание, когда у нас с ней происходили размолвки касательно ее пунктуальности, и все-таки они неизменно отставали на три четверти часа, хотя каждое утро их чинили наилучшие часовщики. Я уговаривал его, насколько это было возможно после такого ошеломительного признания, расположиться в моей спальне, но он, по скромности своей, отказался наотрез. Мне пришлось устроить ему удобное ложе у камина. Тюфячок с дивана (слишком короткий для такого долговязого человека), диванные подушки, одеяло, парадная скатерть со стола, еще одна, свежая скатерть, теплое пальто – все это послужило ему постелью, и он рассыпался в благодарностях. Я оставил его почивать, предварительно вручив ему ночной колпак, который он тотчас же надел и превратился в такое страшилище, что с той поры я никогда больше не носил ночных колпаков.
Никогда не забыть мне этой ночи. Никогда не забыть мне, как я переворачивался в постели с боку на бок, как мучили меня мысли об Агнес и об этой твари, как размышлял я о том, что могу я предпринять и что должен предпринять, и как я в конце концов пришел к решению: ради спокойствия Агнес не предпринимать ничего и хранить в тайне то, что услышал. Если и случалось мне на минутку задремать, мне мерещилась Агнес, ее ласковые глаза, ее отец, с любовью глядящий на нее – о, как часто я видел, бывало, этот любящий взгляд! – и умоляющие их лица возникали передо мной, вызывая в душе моей смутный страх. А когда я просыпался и вспоминал, что в соседней комнате лежит Урия, мне казалось я вижу страшный сон, и я чувствовал такой ужас, словно приютил какую-то нечисть.
В дремоте мерещилась мне и кочерга, от которой я никак не мог избавиться. Находясь между сном и явью, я видел, будто она все еще докрасна раскалена, а я выхватываю ее из камина и протыкаю Урию насквозь, в конце концов эта мысль превратилась в навязчивую идею – хотя я знал, что она нелепа, – и я крадучись вышел из спальни, чтобы посмотрев на него. Он лежал на спине, вытянув ноги бог весть куда, в горле у него булькало, нос был заложен, а рот открыт, как дверь почтовой конторы. Он казался еще более отвратительным, чем рисовало его мое лихорадочное воображение, и теперь уже отвращение притягивало меня к нему, и чуть ли не каждые полчаса я входил в комнату, чтобы еще разок на него взглянуть. А долгая-долгая ночь казалась все такой же тяжелой и безнадежной, и хмурое небо не сулило рассвета. Когда рано утром он спускался по лестнице (слава богу, еще до завтрака), мне показалось, что сама ночь уходит вместе с ним. Отправляясь в Докторс-Коммонс, я дал наказ миссис Крапп настежь открыть окна и хорошенько проветрить мою гостиную, чтобы и духу его там не осталось.
Глава XXVI
Я попадаю в плен
До отъезда Агнес из города я не видел Урии Хипа. Но когда я пришел в контору пассажирских карет проводить Агнес и попрощаться с ней, я встретил там и его: он возвращался в Кентербери с той же каретой. Я испытал некоторое удовольствие, увидев его дешевенькое темно-красное пальто, со вздернутыми плечами и короткой талией, болтавшееся, как на шесте, – в компании с дождевым зонтиком, напоминавшим палатку, – на краю заднего сиденья на крыше кареты, тогда как Агнес, разумеется, заняла место внутри; быть может, я заслужил эту награду, потому что мне стоило большого труда держаться с ним дружелюбно, когда Агнес смотрела на нас. Как и во время званого обеда, он без устали кружил вокруг нас, словно огромный ястреб, жадно глотая каждое слово, которым мы обменивались с Агнес.
Встревоженный сообщением, которое я от него услышал у моего камина, я много думал о словах Агнес, сказанных ею по поводу нового компаньона фирмы: «Надеюсь, я поступила правильно. Я была уверена, что для папиного спокойствия такая жертва необходима, и я умоляла принести ее». С той поры я не мог отделаться от мрачного предчувствия, что и в будущем она окажет готовность идти на любые жертвы ради отца и в этой готовности будет черпать силы. Я знал, как она его любит. Знал, как она самоотверженна. Из ее собственных уст я слышал, что она считает себя невольной виновницей его ошибок и чувствует себя перед ним в большом долгу, который страстно хочет уплатить. Меня нисколько не утешало сознание, что она столь непохожа на этого рыжего негодяя в темно-красном пальто, так как именно в этом различии между ними – между самоотреченностью ее чистого сердца и гнусной низостью Урии – и таилась главная опасность. Несомненно, он это прекрасно знал и хитро учитывал.
Я был уверен, что перспектива такой жертвы должна погубить счастье Агнес, но видел, по тому, как непринужденно она себя держала, что она еще не предчувствует этой жертвы и тень еще не упала на ее чело, а стало быть я не мог предостеречь ее от надвигающейся опасности, так же как не мог причинить ей зло. И мы расстались не объяснившись; она махала мне рукой из окна кареты и посылала прощальные улыбки, а ее злой гений корчился на крыше, словно уже держал ее, торжествуя, в своих когтях.
Воспоминание об этой прощальной сцене долго еще не давало мне покоя. Получив письмо Агнес о благополучном возвращении, я все еще грустил так же, как и в день разлуки. А стоило мне призадуматься – и картины будущего представали передо мной и удваивали мою тревогу. Не проходило ночи, чтобы они не мерещились мне. Они стали частью моего существования, и были так же неотделимы от моей жизни, как и моя голова.
У меня было много досуга, чтобы предаваться мучительному раздумью: Стирфорт, как он писал, находился в Оксфорде, и в те часы, когда я не бывал в Докторс-Коммонс, я много времени проводил в одиночестве. Вот тогда-то, мне кажется, я начал питать скрытое недоверие к Стирфорту. Я отвечал на его письмо очень сердечно, но в глубине души, думается мне, был рад, что он не приезжает в Лондон. Подозреваю, что обязан я был этим влиянию Агнес, которое, вероятно, могло бы ослабнуть, если бы Стирфорт был рядом со мной; и это влияние становилось все более сильным, потому что я так много думал и беспокоился о ней.
А дни и недели текли. Я проходил курс обучения в фирме «Спенлоу и Джоркинс». От бабушки я получал девяносто фунтов в год, не считая денег для уплаты за квартиру и на покрытие кое-каких других расходов. Квартира была снята на год, и хотя по вечерам я все еще находил ее мрачной, а вечера длинными, но я привык к своему меланхолическому душевному состоянию и покорно принимался за кофе, которое, помнится мне, поглощал галлонами в ту пору моей жизни. Приблизительно в то же время я сделал три открытия. Во-первых: миссис Крапп является жертвой загадочного недуга, называемого «спазма», от которого у нее сильно краснеет нос, а это требует постоянного лечения мятными каплями; во-вторых: какая-то странная температура моей кладовой приводит к тому, что бутылки с бренди все время лопаются; и в-третьих: я в мире одинок и склонен посетовать об этом обстоятельстве, придерживаясь правил английского стихосложения.
Тот день, когда я формально поступил в обучение, не был отмечен никаким празднеством, если не считать того, что я угостил клерков сандвичами и хересом, а вечером отправился один в театр: я пошел посмотреть «Чужеземца» – пьесу во вкусе Докторс-Коммонс – и возвратился таким удрученным, что не узнал себя в зеркале. По тому же торжественному случаю мистер Спенлоу, после окончания занятий в конторе, сказал, что он был бы рад пригласить меня к себе домой, в Норвуд, дабы по всем правилам отпраздновать начало наших деловых связей, но дома у него беспорядок, так как его дочь, заканчивающая в Париже свое образование, вот-вот должна возвратиться. При этом он выразил надежду увидеть меня у себя, как только его дочь вернется. Я знал, что он вдовец и у него единственная дочь, и поблагодарил за приглашение.
Мистер Спенлоу сдержал свое обещание. Недели через две он напомнил мне о приглашении и сказал, что будет очень рад, если я доставлю ему удовольствие и приеду к нему в ближайшую субботу и останусь до понедельника. Разумеется, я согласился доставить ему это удовольствие, и мы условились, что он отвезет меня к себе в своем фаэтоне, а затем привезет назад.
Когда этот день настал, младшие клерки в конторе взирали с благоговением на мой саквояж, так как для них дом в Норвуде был окутан дымкой священной тайны. Один из них сообщил мне, что, по слухам, мистер Спенлоу ест только на серебре и на китайском фарфоре; другой намекнул, что в этом доме за столом пьют шампанское вместо пива. Старый клерк в парике, мистер Тиффи, бывал несколько раз по делам конторы у мистера Спенлоу, и ему удавалось даже проникнуть в маленькую гостиную. По его словам, там была умопомрачительная роскошь, а темный ост-индский херес, который он там пил, был столь высокого качества, что слезы навертывались на глаза.
В тот день в Суде Консистории слушалось ранее отложенное дело об отлучении от церкви пекаря, не признававшего налога на мощение улиц, установленного приходом; поскольку том свидетельских показаний, по моим подсчетам, ровно вдвое превосходил размерами «Робинзона Крузо», мы закончили дело только к вечеру, тем не менее мы все-таки отлучили пекаря на полтора месяца и приговорили его к уплате бесчисленных судебных издержек, после чего проктор пекаря, судья и адвокаты обеих сторон (которые состояли между собой в родстве) выехали вместе за город, а я уселся с мистером Спенлоу в фаэтон.
Фаэтон – чудесная вещь! Лошади выгнули шею дугой и заработали ногами так, словно знали, что подведомственны Докторс-Коммонс. В Докторс-Коммонс шло жаркое соревнование по всем видам тщеславия, и многие там могли похвастаться прекрасными экипажами. Впрочем, я всегда считал и буду считать, что в мои времена самым главным предметом соревнования являлось крахмальное белье, на каковое прокторы тратили столько крахмала, сколько человек был в силах вынести.
Мы очень приятно катили в фаэтоне, и мистер Спенлоу стал говорить о моей профессии. Он сказал, что это самая благородная профессия на всем свете и ни в какой мере ее нельзя сравнивать с профессией поверенного – она совсем другого сорта, профессия для избранных, менее рутинная и более доходная. Мы действуем в Докторс-Коммонс куда более свободно, чем где бы то ни было, – сказал он, – и потому находимся в привилегированном положении, стоим, так сказать, особняком. Правда, надо признать неприятный факт – нам доставляют дела главным образом поверенные, но, по его словам, это низшая раса, и все уважающие себя прокторы смотрят на них сверху вниз.
Я спросил мистера Спенлоу, какие дела он считает выгодными. Он ответил, что дела по спорным завещаниям о переходе не обремененных долгами небольших поместий стоимостью в тридцать – сорок тысяч фунтов являются, пожалуй, самыми выгодными. В такого рода делах, по его словам, прежде всего можно очень неплохо поживиться на каждой стадии процесса в ходе подбора доказательств, а таковых, в виде свидетельских показаний, громоздятся целые горы при простых допросах и перекрестных, не говоря уже о первой апелляции в Суд Делегатов, а затем в палату лордов; а поскольку нет сомнений, что судебные издержки, в конечном счете, могут быть оплачены из стоимости поместья, обе стороны бодро и весело пускаются в путь, не думая о расходах. Вслед за тем мистер Спенлоу принялся воспевать хвалу Суду Докторс-Коммонс.
Что особенно поражает (по его словам) в Докторс-Коммонс, – это его компактность. Докторс-Коммонс – наиболее целесообразно организованный суд во всем мире. Это воплощение идеи удобства. Здесь все под рукой. Например, вы возбуждаете дело о разводе или о восстановлении супружеских прав в Суде Консистории. Прекрасно. Вы ведете его помаленьку, в семейном кругу, не торопясь. Предположим, вы недовольны Консисторским Судом. Что вы делаете тогда! Вы передаете дело в Суд Архиепископа. А что такое Суд Архиепископа? Это суд в том же зале, с теми же адвокатами, с теми же учеными консультантами. Только судья здесь другой, ибо здесь судья Консистории может выступать, когда ему захочется в качестве адвоката. И тут игра начинается сначала. Вы все еще недовольны? Прекрасно. Что вы тогда делаете? Вы переносите дело в Суд Делегатов. А кто такие делегаты? Церковные делегаты – это адвокаты без дела, они следили за игрой, которая шла в двух судах, видели, как тасовали карты, снимали колоду и играли, они говорили со всеми игроками. А теперь они становятся судьями и, со свежими силами, решают дело ко всеобщему удовлетворению. Недовольные могут толковать о коррупции в Докторс-Коммонс, о замкнутости Докторс-Коммонс и о необходимости реформировать Докторс-Коммонс, – торжественно сказал в заключение мистер Спенлоу, – но чем дороже на рынке стоит бушель пшеницы, тем больше дел в Докторс-Коммонс. И, положа руку на сердце, каждый может сказать: «Троньте только Докторс-Коммонс – и стране конец!»
Я слушал внимательно. И хотя, признаюсь, несколько сомневался, так ли страна обязана Докторс-Коммонс, как утверждал мистер Спенлоу, но и к этим его словам я отнесся с уважением. Что касается цены на бушель пшеницы, я, по своей скромности, чувствовал, что это превосходит мое понимание, но тем не менее заставляет меня признать себя побежденным. И по сей час я не могу еще справиться с этим бушелем пшеницы. На протяжении всей моей жизни он появляется все снова и снова в связи с самыми разнообразными обстоятельствами и стирает меня в порошок. В сущности, я не знаю, что ему от меня нужно и какое право он имеет по любому поводу меня сокрушать. Но стоит мне увидеть, как притягивают за волосы, ни к селу ни к городу, моего старого друга – бушель (а это происходит, по моим наблюдениям, постоянно), я знаю: моя карта бита.
Но я уклоняюсь в сторону. Не мне суждено было посягнуть на Докторс-Коммонс и потрясти страну. Я выразил почтительным молчанием свое согласие со всем тем, что услышал от особы, умудренной опытом и годами; затем мы говорили о «Чужеземце», о драме вообще, о паре лошадей, которые везли фаэтон, покуда не подкатили к воротам мистера Спенлоу.
К дому примыкал прекрасный сад, и хотя в это время года садом нельзя было любоваться в полной его красе, но его содержали в таком отменном порядке, что я пришел в восхищение. В саду была и очаровательная лужайка и купы деревьев, в сумерках я мог различить уходящие вдаль аллеи со шпалерами для вьющихся растений и цветов, которые зацветут здесь весной. «Тут мисс Спенлоу гуляет в одиночестве», – подумал я.
Мы вошли в ярко освещенный дом и очутились в холле, где лежали и висели всевозможные шляпы, шапки, пальто, пледы, перчатки, хлысты, трости…
– Где мисс Дора? – спросил слугу мистер Спенлоу.
«Дора! Какое красивое имя!» – подумал я.
Мы вошли из холла в смежную комнату (полагаю, это была та самая достопамятная гостиная, в которой подавали темный ост-индский херес), и я услышал голос:
– Познакомьтесь: мистер Копперфилд. А это моя дочь Дора и ее верный друг.
Да, это был несомненно голос мистера Спенлоу. Но я не узнал его, да и вообще мне было безразлично, чей это голос. Все произошло в один момент. Судьба моя решена! Я пленник, раб! Я люблю Дору Спенлоу до безумия.
Я видел перед собой существо неземное. Это была фея, сильфида, не знаю кто – нечто, чего никто никогда не видел и о чем все мечтают. Во мгновение ока я погрузился в самую бездну любви. Я не раздумывал на краю пропасти, не заглянул в нее, не оглянулся, а стремглав полетел вниз, прежде чем обрел возможность вымолвить хоть слово.
– Я прежде встречалась с мистером Копперфилдом, – вдруг услышал я хорошо знакомый голос, когда я что-то пробормотал и поклонился.
Это не был голос Доры. Нет. Это был голос верного друга – мисс Мэрдстон.
Это меня не очень удивило. Мне кажется, я потерял способность удивляться. Во всем подлунном мире было одно только достойное упоминания существо, которому я мог удивляться, – Дора Спенлоу.
И я сказал:
– Как поживаете, мисс Мэрдстон? Надеюсь, хорошо?
Она ответила:
– Очень хорошо.
Я продолжал:
– А как мистер Мэрдстон?
Она ответила:
– Благодарю, мой брат не может пожаловаться на свое здоровье.
Мистер Спенлоу, кажется, был изумлен и произнес:
– Очень рад, Копперфилд, что вы старые знакомые с мисс Мэрдстон.
– Мы свойственники с мистером Копперфилдом, – холодно сказала мисс Мэрдстон. – Когда-то мы были немного знакомы. Он был тогда ребенком. Обстоятельства нас разлучили. Я могла бы его не узнать.
Я сказал, что узнал бы ее где угодно. И это была сущая правда.
– Мисс Мэрдстон любезно согласилась занять место… если можно так выразиться… верного друга моей дочери Доры, – сказал мистер Спенлоу. – Моя дочь Дора, к несчастью, лишилась матери, и мисс Мэрдстон была так добра, что вызвалась стать ее спутницей и защитником.
Я не мог не подумать, что мисс Мэрдстон, подобно тому карманному оружию, которое называют «кастету», создана не столько для защиты, сколько для нападения. Но эта мысль мелькнула у меня только на миг, как и всякая другая мысль, не имевшая касательства к Доре. Я взглянул на нее, и мне показалось, по ее очаровательно-капризному виду, что она не очень склонна доверять своему другу и защитнику; но тут послышался удар колокола; мистер Спенлоу сказал, что это первый звонок к обеду, и повел меня переодеться.
Да, забавная идея для того, кто влюблен, – переодеваться или вообще что-нибудь делать! Я мог только сидеть перед камином, кусать ключ от своего саквояжа и думать о Доре, об ее пленительной юной красоте, о ее сверкающих глазах. Какая у нее фигурка, какое личико, какие грациозные манеры!
Снова послышался удар колокола, и, вместо того чтобы уделить должное внимание костюму, как того требовали обстоятельства, мне пришлось переодеться с быстротой молнии; затем я спустился вниз.
Гости уже собрались. Дора беседовала со старым, седовласым джентльменом. Хотя он был седовласый да в придачу еще прадедушка, как он сам сказал, но я безумно к нему ревновал.
В каком я был состоянии духа! Я ревновал к каждому, мне невыносимо было думать о том, что кто-то знаком с мистером Спенлоу лучше, чем я! Я слушал разговор о событиях, к которым не имел никакого отношения, и изнывал от мук. Когда весьма любезный джентльмен с ярко блестевшей лысиной спросил меня через стол, впервые ли я сюда приехал, я пришел в бешенство и готов был расправиться с ним.
Не помню, кто там был кроме Доры. Я не имею ни малейшего понятия, что подавали на обед. У меня такое впечатление, что я был сыт одной Дорой, и к полудюжине блюд даже не прикоснулся.
Я сидел рядом с ней. Я говорил с ней. У нее был невыразимо нежный детский голосок, заразительный детский смех, милые, очаровательные детские ужимки, и от всего этого юноша мог потерять голову и стать ее рабом. И вся она была так миниатюрна! А потому еще более мне дорога – таково было мое мнение.
Когда она вышла из комнаты вместе с мисс Мэрдстон (других леди за столом не было), я впал в мечтательность; меня смущало только опасение, не осрамит ли мисс Мэрдстон меня в ее глазах. Любезный джентльмен с ярко блестевшей лысиной рассказывал мне какую-то длинную историю, кажется речь шла о садоводстве. Мне кажется, он несколько раз повторил: «Мой садовник». Мое лицо выражало самое напряженное внимание, но все это время я витал вместе с Дорой в садах Эдема.
Мои опасения, что я буду посрамлен в глазах той, к кому воспылал страстью, возобновились, когда мы перешли в гостиную и я увидел мрачную физиономию мисс Мэрдстон. Но неожиданно они рассеялись.
– Дэвид Копперфилд, мне нужно с вами поговорить, – сказала мисс Мэрдстон, поманив меня к окну. Я стоял лицом к лицу с мисс Мэрдстон.
– Дэвид Копперфилд, я не считаю нужным распространяться о семейных обстоятельствах. Это неподходящая тема, – сказала она.
– Да, сударыня, совсем неподходящая, – сказал я.
– Совсем неподходящая, – подтвердила она. – Я не хочу вспоминать о прежних ссорах или о прежних обидах. Меня оскорбила некая особа – особа женского пола, о чем я с прискорбием, из уважения к моему полу, должна упомянуть, – но без отвращения я не могу назвать ее имени и потому не буду называть.
Я готов был взорваться и выступить в защиту бабушки, но сказал, что, пожалуй, будет лучше не упоминать ее имени, если мисс Мэрдстон не желает. Я не могу допустить непочтительного о ней отзыва, – добавил я, – и если это случится, то я выскажу свое мнение весьма решительно.
Мисс Мэрдстон закрыла глаза, пренебрежительно качнула головой; затем медленно открыла глаза и сказала:
– Дэвид Копперфилд, я не стану скрывать, что у меня сложилось о вас, когда вы были ребенком, неблагоприятное мнение. Возможно, это мнение было ошибочным, а может быть, теперь вы изменились. Но сейчас не об этом речь. Мой род, насколько мне известно, прославился твердостью, а я не из тех, кто меняется под влиянием обстоятельств. Я могу быть любого мнения о вас. И вы можете быть любого мнения обо мне.
Тут я в свою очередь кивнул головой.
– Но вовсе ни к чему, чтобы эти мнения столкнулись здесь, – продолжала мисс Мэрдстон. – В данной обстановке важно, чтобы этого не случилось. Превратности судьбы снова свели нас вместе и могут еще когда-нибудь свести, и мы должны встретиться здесь как люди мало знакомые друг с другом. Семейные обстоятельства являются достаточным основанием для того, чтобы мы встретились именно так. И нам незачем привлекать к себе внимание. Вы с этим согласны?
– Я считаю, мисс Мэрдстон, что и вы и мистер Мэрдстон обращались со мной с большой жестокостью и относились к моей матери очень дурно. Я буду так думать до конца моей жизни. Но я принимаю ваше предложение.
Мисс Мэрдстон снова закрыла глаза и слегка кивнула головой. Затем, коснувшись концами своих холодных, жестких пальцев моей руки, она отошла от меня, оправляя цепи на запястьях и вокруг шеи; это был все тот же набор цепочек, который я видел у нее раньше. И когда я подумал о характере мисс Мэрдстон, мне пришли на память кандалы, которые вешают у ворот тюрьмы, чтобы оповестить всех, находящихся за ее пределами, что их ждет по ту сторону стен.
Что касается дальнейшего времяпрепровождения в тот вечер, я помню только, что владычица моего сердца, аккомпанируя себе на инструменте, напоминавшем гитару, пела по-французски замечательные баллады – все об одном и том же: что бы ни случилось, мы должны танцевать. Тра-ля-ля, тра-ля-ля! Помню я также, что пребывал в каком-то блаженном безумии: помню, что отказался от предложенных напитков; помню, что душа моя в особенности не принимала пунша; помню, что, когда мисс Мэрдстон уводила Дору под конвоем, она, улыбаясь, протянула мне свою прелестную ручку; помню, что я случайно увидел себя в зеркале, – вид у меня был дурацкий, я походил прямо-таки на идиота; помню, что я ушел спать в совершенно невменяемом состоянии, а проснулся слабоумным и влюбленным.
Было еще рано, утро было прекрасное; мне захотелось пройтись по одной из аллей сада и отдаться своей страсти, погрузившись в созерцание ее образа. Проходя через холл, я увидел ее собачку, которую звали Джип, – уменьшительное от Джипси.[70] С нежностью я подошел к ней, ибо любил даже ее, но она оскалила зубы, забилась под стул и выразительно зарычала, не желая выносить ни малейшей фамильярности с моей стороны.
В пустынном саду было свежо. Я гулял, мечтая о том счастье, которое выпадет мне на долю, если я когда-нибудь обручусь с этим чудесным существом. Что касается брака, денег и подобных вещей, мне кажется, я был тогда почти так же невинен, как и в те времена, когда был влюблен в малютку Эмли – иметь право называть ее «Дора», писать ей, поклоняться, обожать ее, думать, что она меня не забывает, когда находится с другими, – это казалось мне вершиной человеческого счастья, во всяком случае моего. Несомненно, я был тогда сентиментальным, глупым молокососом, но во всем этом проявлялась какая-то душевная чистота, которая не позволяет мне презрительно отозваться об этих воспоминаниях, хотя бы они и казались мне теперь смешными.
Я гулял еще совсем недолго, как вдруг, свернув в боковую аллею, встретил ее.
Еще и теперь, когда воспоминания мои поворачивают в эту боковую аллею, мурашки пробегают у меня по всему телу, с головы до пят, и перо дрожит в руке.
– Вы… так рано… мисс Спенлоу, – пролепетал я.
– Ах! Дома до того скучно! Мисс Мэрдстон до того несносна! И она говорит такую чепуху. Нужно, говорит, чтобы воздух согрелся, прежде чем я выйду из дому. Согрелся! (Она засмеялась удивительно мелодично.) По воскресеньям, утром, я не играю на фортепьяно, надо же мне чем-то заняться. И вчера вечером я сказала папе, что должна выйти. Да к тому же это лучшее время дня. Вы согласны?
Я решился на смелый шаг и сказал (не без запинки), что теперь и для меня это время самое лучшее, но что минуту назад утро было очень мрачным.
– Это комплимент, или погода в самом деле изменилась? – спросила Дора.
Запинаясь еще сильнее, чем прежде, я ответил, что это не комплимент, а истинная правда, хотя никакой перемены погоды я не заметил. Изменилось расположение моего духа, застенчиво добавил я, чтобы покончить с объяснениями.
Мне никогда не приходилось видеть таких локонов, какими встряхнула она, чтобы скрыть свой румянец, да и немудрено – подобных не было на всем белом свете! Что касается соломенной шляпки с голубыми лентами, которая увенчивала эти локоны, каким бесценным сокровищем я обладал бы, если бы мне только удалось ее повесить в моей комнате на Бэкингем-стрит.
– Вы только что вернулись из Парижа? – осведомился я.
– Да. Вы там бывали?
– Нет.
– О! Надеюсь, вы скоро там побываете. Вам так понравится Париж!
Глубокая печаль отразилась на моем лице. Как! Она надеется, что я уеду, она думает, что я могу уехать! Это было непереносимо! Наплевать мне на Париж! Наплевать мне на Францию! Я сказал, что при данных обстоятельствах ни за какие блага в мире не покину Англии. Ничто не заставит меня решиться на это. Одним словом, она снова встряхнула локонами, и тут, к нашему облегчению, прибежала собачка.
Песик смертельно приревновал Дору ко мне и стал на меня тявкать. Тогда она взяла его на руки – о небо! – и начала ласкать, но он продолжал тявкать. Я попытался погладить его, он не дался, за что и получил от нее шлепок. Страдания мои удвоились, когда я увидел, как нежно она шлепает песика, в виде наказания, по его тупому носу, а он моргает, лижет ей руку и все еще рычит, словно крохотный контрабас. Наконец собачка утихомирилась (еще бы ей не утихомириться, когда подбородок с ямочкой прижался к ее голове!), и мы отправились осматривать оранжерею.
– Вы хорошо знаете мисс Мэрдстон? – спросила Дора. – Мой миленький!
Два последние слова относились к собаке. О! Если бы они относились ко мне!
– Нет. Очень мало, – ответил я.
– С ней так скучно, – сказала Дора, надувая губки. – Не знаю, о чем папа думал, когда выбирал мне в компаньонки такую несносную особу. Кому нужен защитник? Во всяком случае, не мне. Джип может меня защитить куда лучше, чем мисс Мэрдстон. Правда, Джип, мой дорогой?
Он только лениво моргнул, когда она поцеловала его круглую макушку.
– Папа называет ее моей наперсницей, но это совсем не так. Правда, Джип? Нам с Джипом не нужны такие сердитые наперсники. Мы возьмем себе наперсников, которые нам понравятся, мы сами выберем себе друзей, нам не нужно, чтобы для нас выбирали… Правда, Джип?
В ответ на это Джип заурчал, слегка напоминая чайник, когда он поет. Что до – меня, каждое слово Доры подобно было новой цепи, приклепанной к прежним моим оковам.
– А это очень нелегко, ведь у нас нет доброй мамы. Вместо мамы у нас – эта сердитая мрачная старая мисс Мэрдстон, которая всегда ходит за нами по пятам… правда, Джип? Ну, ничего! Мы не станем с ней дружить н будем счастливы наперекор ей, и будем ее дразнить, а не радовать! Правда, Джип?
Продлись этот разговор немного дольше, и я упал бы на колени прямо на песок, рискуя их ободрать, а сверх того, немедленно вылететь отсюда. Но, к счастью, оранжерея была близко, мы уже подходили к ней.
Она полна была чудесных гераней. Мы шли мимо них, Дора часто останавливалась то у одной, то у другой и любовалась, и я останавливался и любовался, а Дора, как ребенок, подносила собачку к цветам и, смеясь, заставляла ее нюхать; если мы все трое и не находились в волшебной стране, то я, во всяком случае, там находился. И по сей день запах листьев герани вызывает во мне полукомическое, полусерьезное недоумение, как мог я стать внезапно совсем другим человеком; а потом я вижу соломенную шляпку, голубые ленты, массу локонов и черную собачку, поднятую нежными ручками к стойке, где выстроились цветы с яркими листьями.
Мисс Мэрдстон нас разыскивала. Она нашла нас в оранжерее и подставила Доре свою малособлазнительную щеку с присыпанными пудрой морщинками, чтобы та ее поцеловала. Затем она взяла Дору под руку, и мы двинулись к завтраку, напоминая процессию на военных похоронах.
Сколько чашек чаю я выпил, потому что его заварила Дора, не ведаю! Но я прекрасно помню, что мои нервы, если в ту пору они у меня были, должны были прийти в полное расстройство, – до того усердно накачивался я этим чаем. Немного погодя мы отправились в церковь. Мисс Мэрдстон сидела на скамье между нами. Но я слышал пение Доры, и остальных прихожан для меня не существовало. Была и проповедь… разумеется она относилась к Доре… Боюсь, что больше я ничего не смогу припомнить о церковной службе в то утро!
День был такой мирный… Никаких гостей, прогулка, обед в семейном кругу, вчетвером. Вечером мы разглядываем книги и гравюры. Перед мисс Мэрдстон сборник проповедей, а ее глаза зорко следят за нами. Мистер Спенлоу сидит против меня и дремлет после обеда, набросив на голову носовой платок… Ах, он даже не подозревает, что в мечтах я горячо обнимаю его на правах зятя! А когда вечером я прощаюсь с ним перед сном, он даже не воображает, что ровно минуту назад дал свое согласие на мой брак с Дорой и я призываю на его голову благословение небес!
Мы уехали на следующий день рано утром, так как у нас было дело в Суде Адмиралтейства по иску о премии за спасение судна; дело это требовало точной осведомленности в науке навигации, а так как от нас нельзя было ждать, что мы в Докторс-Коммонс имеем понятие обо всех этих вещах, то судья пригласил помочь ему в добром деле двух старых шкиперов из Тринити-Хауса.[71]
Несмотря на ранний час, Дора снова сидела за столом во время завтрака и разливала чай, а я имел печальное удовольствие помахать ей из фаэтона шляпой, когда она стояла у порога, держа на руках Джипа.
Я не стану делать бесплодных попыток, описывая, чем казался мне в тот день Суд Адмиралтейства и какая была у меня путаница в голове, когда я слушал наше дело; не буду я описывать и того, как мне привиделось имя «Дора», выгравированное на серебряном весле, которое лежало перед нами на столе в знак нашей высокой юрисдикции, и каковы были мои чувства, когда мистер Спенлоу отправился домой один (я питал безумную надежду, что он снова возьмет меня с собой), а я остался, как матрос, корабль которого ушел, покинув его на необитаемом острове. Если бы сие старое, сонное судилище могло пробудиться от своей дремоты и в какой-нибудь зримой форме ему открылись сны наяву, которые грезились мне о Доре, – оно засвидетельствовало бы истину моих слов.
Я разумею не только единственный тот день, но день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем. В суд я приходил не для изучения судебного процесса, но ради того, чтобы грезить о Доре. Если мое внимание и задерживалось иной раз на делах, медленно развертывавшихся передо мной, то лишь потому, что при разборе матримониальных дел я (помня о Доре) удивлялся, как это возможно, что люди бывают несчастливы в браке, а когда слушались дела о завещаниях, думал о том, какие шаги я предпринял бы немедленно, чтобы жениться на Доре, если бы эти деньги были оставлены мне. Уже в течение первой недели моей страстной любви я купил четыре великолепных жилета – не ради себя (я и не думал ими гордиться), а ради Доры. Тогда же я стал носить на улице палевые лайковые перчатки и заложил фундамент всех мозолей, от которых страдал в моей дальнейшей жизни. Если бы можно было восстановить башмаки, какие я в ту пору носил, и размеры их сравнить с размером моей ноги, они крайне трогательно поведали бы о моих сердечных делах.
Но, превратившись добровольно, во имя Доры, в жалкого калеку, я тем не менее отмахивал ежедневно немало миль, надеясь ее увидеть. Вскорости я не только стал известен так же хорошо, как почтальон, на дороге в Норвуд, но не оставил без внимания и лондонские улицы. Я бродил вокруг лучших модных лавок, как привидение, я повадился в Базар,[72] я колесил во всех направлениях по Парку,[73] хотя уже давно пребывал в полном изнеможении. Иногда, очень редко, мне удавалось ее повидать. То я видел ее перчатку, которой она мне махала из окна кареты, то встречал ее на прогулке с мисс Мэрдстон и, на минутку к ним присоединившись, беседовал с ней. В этих случаях я чувствовал себя после встречи совсем несчастным, думая о том, что ровно ничего не сказал о самом для меня важном, или о том, что она не имеет никакого понятия о беспредельном моем обожании, или о том, что ей до меня нет дела. Легко можно себе представить, как я томился, ожидая нового приглашения мистера Спенлоу. Но, увы, меня всегда подстерегало разочарование, ибо он меня не приглашал.
Должно быть, миссис Крапп была женщина проницательная, потому что не прошло и нескольких недель с начала моей любви, и я только-только набрался храбрости и туманно написал Агнес, что я, мол, посетил дом мистера Спенлоу, «чья семья», добавил я, «состоит из единственной дочери», – как миссис Крапп, женщина проницательная, говорю я, открыла мою тайну. Однажды вечером, когда я находился в меланхолическом расположении духа, она поднялась ко мне, чтобы осведомиться (у нее был приступ той самой хвори, о которой я упоминал выше), не найдется ли у меня настойки кардамона с ревенем и с прибавлением для запаха семи капель гвоздичной эссенции, ибо такое лекарство ей весьма помогает; если же у меня этой настойки нет, то немного бренди может ее заменить. Правда, добавила она, бренди не столь приятно на вкус, но ничего не поделаешь, можно обойтись и одним бренди… О первом лекарстве я не имел никакого понятия, но второе всегда держал у себя в кладовой и потому дал ей рюмку второго, а она тотчас же решила его принять в моем присутствии, дабы у меня не было ни малейшего подозрения, что она употребит его не по назначению.
– Не унывайте, сэр! – сказала миссис Крапп. – Я прямо-таки не могу вас видеть в таком состоянии. Ведь я сама мать.
Я не совсем понял, какое отношение это обстоятельство имеет ко мне, но улыбнулся миссис Крапп как можно приветливее.
– Прошу прощенья, сэр. Я знаю, в чем загвоздка. Тут замешана леди, – продолжала миссис Крапп.
– Что вы, миссис Крапп! – воскликнул я, покраснев.
– Клянусь богом! Но не вешайте нос, сэр! – Миссис Крапп тряхнула головой, чтобы ободрить меня. – Не падайте духом! Если она вам не улыбается, так улыбнутся другие. Вы, мистер Копперфулл, такой молодой джентльмен, что вам многие улыбнутся. Знайте себе цену, сэр!
Миссис Крапп обычно называла меня мистер Копперфулл:[74] во-первых, это происходило, несомненно, потому, что меня звали иначе, а во-вторых, я склонен был подозревать, что у нее эта фамилия как-то связывалась с днем стирки.
– Отчего вы думаете, миссис Крапп, что тут замешана молодая леди?
– Я сама мать, мистер Копперфулл! – сказала с большим чувством миссис Крапп.
В течение некоторого времени миссис Крапп могла только прижимать руку к своей нанковой блузке в том месте, где у нее была грудь, и защищаться от нового приступа недомогания, потягивая лекарство. Затем она снова заговорила:
– Когда ваша дорогая бабушка наняла для вас эту квартиру, мистер Копперфулл, я сказала себе, что теперь у меня есть кого опекать. «Слава богу! – так я сказала. – У меня есть теперь кого опекать!» Вы плохо кушаете, сэр, и мало пьете!
– На этом вы и строите, миссис Крапп, свои предположения?
– Сэр! – произнесла миссис Крапп назидательным тоном. – Я вела хозяйство и у других молодых джентльменов. Молодой джентльмен может чересчур заботиться о своем туалете и может совсем не заботиться. Он может чересчур заниматься своей прической или вовсе ею не заниматься. Он может покупать себе башмаки или слишком большие, или слишком маленькие. Это зависит от того, какой у молодого джентльмена характер. Но и в том и в другом случае, в какую бы крайность ни ударился молодой джентльмен, тут всегда бывает замешана молодая леди!
Миссис Крапп тряхнула головой столь решительно, что у меня была выбита почва из-под ног.
– Вот, например, джентльмен, который умер здесь перед вами… – продолжала миссис Крапп. – Он влюбился… в буфетчицу… и сузил свои жилеты, хотя и сильно раздался от спиртного.
– Миссис Крапп, я должен просить вас не смешивать молодую леди, о которой вы упомянули, с подобными особами!
– О мистер Копперфулл! – воскликнула миссис Крапп. – Я сама мать и совсем не это имела в виду. Прошу прощения, сэр, если я лезу не в свое дело. Я не люблю лезть туда, куда меня не зовут. Но вы молодой джентльмен, мистер Копперфулл, и мой вам совет – не унывайте, сэр, не падайте духом и знайте себе цену! Поиграйте в кегли, это полезно для здоровья и вас развлечет.
С этими словами миссис Крапп поблагодарила меня величественным реверансом, стараясь не расплескать бренди, хотя рюмка была уже пуста; затем она удалилась.
Когда она исчезла за дверями, у меня мелькнула мысль, что этот совет, пожалуй, является маленькой вольностью со стороны миссис Крапп. Но в то же время я был доволен: «Имеющий уши – да слышит, – подумал я, – впредь я буду лучше хранить мою тайну».
Глава XXVII
Томми Трэдлс
Может быть, причиной тому был совет миссис Крапп, а может быть, созвучие слов «кегли» и Трэдлс,[75] но на следующий день мне захотелось повидаться с Трэдлсом. Срок, о котором он говорил, давно миновал. Я знал, что он живет на какой-то уличке неподалеку от Ветеринарного колледжа, в Кемден-Тауне;[76] по словам одного из наших клерков, жившего в том районе, эта улица была населена главным образом джентльменами-студентами, которые покупали живых ослов и производили опыты с этими четвероногими у себя на квартирах. Клерк подробно рассказал, как мне найти вышеозначенное научное заведение, и в тот же день я отправился повидать моего старого школьного товарища.
Уличка оставляла желать лучшего и показалась мне не совсем подходящим местом для Трэдлса. Обитатели ее имели склонность выбрасывать все, что им не могло пригодиться, на мостовую, и потому, в дополнение к грязи и сырости, она была усеяна капустными листьями. Впрочем, отбросы были не только растительного происхождения; разыскивая нужный мне номер дома, я собственными глазами увидел в различных стадиях разрушения: башмак, искореженную кастрюлю, черную шляпку и зонтик.
Это место живо напомнило мне те времена, когда я жил вместе с мистером и миссис Микобер. Неопределенный оттенок весьма поблекшего аристократизма, лежавший на этом доме, который я искал, и выделявший его из ряда других домов, – хотя все они были построены по одному и тому же скучному образцу и напоминали неумелые опыты ребенка, который учится строить дома, – еще ясней вызвал в моей памяти образы мистера и миссис Микобер. Эти воспоминания о мистере и миссис Микобер сделались еще более яркими, когда я подошел к открытой двери, у которой стоял разносчик молока.
– А когда же они заплатят должок? – спрашивал молочник молоденькую служанку.
– Хозяин сказал, что постарается заплатить как можно скорей, – отвечала служанка.
– Потому как, – продолжал молочник, не обратив ни малейшего внимания на ее слова (судя по его тону, он обращался не к молоденькой служанке, а говорил для назидания кому-то, находившемуся в доме), – потому как слишком долго мне не платят, вот я и начал думать, что денег уж не получишь, пиши пропало!.. Э, нет! Так не пройдет!
Молочник, повысив голос и вглядываясь в глубину коридора, бросил туда эти слова.
Он торговал деликатным товаром – молоком, но его поведение расходилось с этой профессией. Такой свирепый тон скорее подходил бы мяснику или торговцу бренди.
Молоденькая служанка отвечала чуть слышно, но по ее губам я догадался, что речь идет о незамедлительной уплате долга.
|
The script ran 0.037 seconds.