Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Большие надежды [1861]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Автобиография, Роман

Аннотация. Чарльз Диккенс (1812–1870) — английский писатель, завоевавший мировую славу и необычайно популярный в России. Сложные сюжетные переплетения и глубокая эмоциональность присущи созданным Диккенсом произведениям. Роман "Большие надежды" — одна из жемчужин его творчества. Перевод с английского М. Лорие.

Аннотация. Большие надежды (переводчик: М.Лорие; иллюстратор: Маркус Стоунн)) - c. 7-513 Комментарии - c. 517-519 Количество страниц - 517

Аннотация. Творчество Чарльза Диккенса - классика английской литературы - целая эпоха в развитии национальной культуры Англии. Почитаемый во всем мире, большой любовью и признанием Диккенс всегда пользовался и в России. Своим любимым писателем его называл Ф.М.Достоевский. Л.Н.Толстой ставил романы Диккенса в первый ряд мировой литературы, считая, что они отвечают основным требованиям, которые следует предъявлять к произведениям искусства: им присущи значительность содержания, мастерство формы, искренность и "нравственное отношение автора к предмету". В романе "Большие надежды" - одном из последних произведений Диккенса, жемчужине его творчества- рассказана история жизни и крушения надежд молодого Филиппа Пиррипа, прозванного в детстве Пипом. Мечты Пипа о карьере, любви и благополучии в "мире джентльменов" разбиваются в один миг, едва он узнает страшную тайну своего неизвестного покровителя, которого преследует полиция. Деньги, окрашенные кровью и отмеченные печатью преступления, как...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Он явился в назначенное время, достал свой нож и сел к столу. У него была целая куча планов, как «его джентльмену показать себя заправским джентльменом», и он уговаривал меня не теряя времени почать бумажник, который с первого вечера оставался в моем распоряжении. Мою квартиру и свои комнаты он считал лишь временным пристанищем и советовал мне теперь же приглядеть «хоромину побогаче», где-нибудь вблизи Гайд-парка, где нашлась бы «койка» и для него. Когда он покончил с завтраком и стал вытирать нож о штаны, я приступил к делу без всяких обиняков: – Вчера после вашего ухода я рассказал моему другу о вашей драке на болоте, когда вас нашли солдаты. Помните? – Еще бы не помнить! – Нам хотелось бы узнать что-нибудь про того человека… и про вас. Очень странно, что я так мало знаю, особенно о вас. Вы не могли бы – прямо сейчас, не откладывая, – рассказать нам немного о себе? – Что ж, – ответил он, подумав. – Ведь вы, товарищ Пипа, помните, что связаны клятвой? – Прекрасно помню. – Что бы я ни рассказал, – добавил он настойчиво, – клятва – она ко всему относится. – Я это вполне понимаю. – И помните, вы! В чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна, – продолжал он настаивать. – Пусть будет так. Он достал свою черную трубку и собирался набить ее «негритянским листом», но, посмотрев на зажатую в пальцах щепоть табаку, видно побоялся, как бы курение не отвлекло его от рассказа. Он высыпал табак обратно в карман, воткнул трубку в петлицу, уперся руками в колени и сперва посидел молча, гневно и хмуро глядя в огонь, а потом обернулся к нам и заговорил.  Глава ХLII   – Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, я не стану рассказывать вам мою жизнь, как в книжках пишут или в песнях поют, а объясню все коротко и ясно, чтобы вы сразу меня поняли. Из тюрьмы на волю, а с воли в тюрьму, и опять на волю, и опять в тюрьму, – вот и вся суть. Так и шла моя жизнь, пока меня не услали на край света, – это после того, как Пип сослужил мне службу. Чего-чего надо мной не делали – только что вешать не пробовали. Под замком держали, точно серебряный чайник. Возили с места на место, то из одного города выгоняли, то из другого, и в колодки забивали, и плетьми наказывали, и травили, как зайца. Где я родился, о том я знаю не больше вашего. Первое, что я помню, это как где-то в Эссексе репу воровал, чтобы не помереть с голоду. Кто-то сбежал и бросил меня – какой-то лудильщик – и унес с собой жаровню, так что мне было очень холодно. Я знал, что фамилия моя Мэгвич, а наречен Абелем. Вы спросите, откуда знал? А откуда я знал, что вот эта птица зовется снегирь, а эта – воробей, а эта – дрозд? Я бы мог и так рассудить, что, мол, все это враки, но птичьи-то имена оказались правильные, значит, скорее всего, и мое тоже. И кто, бывало, ни встретит этого мальчишку Абеля Мэгвича, оборванного и голодного, сейчас же пугается и либо гонит его прочь, либо хватает и тащит в тюрьму. До того часто меня хватали, что я с малых лет и воли-то почти не видел. Так вот и получилось, что я еще совсем маленьким оборвышем был, таким жалким, что, кажется, глядя на него, сам бы заплакал (правда, в зеркало я не гляделся, я и в домах таких не бывал, где зеркала водятся), а меня уже стали считать неисправимым. Бывало, придут в тюрьму посетители, так им первым делом меня показывают: «Этот вот, говорят, неисправимый. Так и кочует из тюрьмы в тюрьму». Те на меня удивляются, а я на них, а некоторые обмеряли мне голову, – лучше бы они мне живот обмерили, – а другие дарили душеспасительные книжки, которые я не мог прочесть, и говорили всякие слова, которые я не мог понять. И все, бывало, толкуют мне про дьявола. А какого дьявола? Жрать-то мне надо было или нет?.. Впрочем, это я недостойные слова сказал, я ведь знаю, как надо говорить с джентльменами. Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, не бойтесь, больше этого не будет. Я бродяжил, попрошайничал, воровал, когда удавалось – работал, только это бывало не часто, потому что кому же захочется давать такому работу, вам и самим бы, наверно, не захотелось; был понемножку и браконьером, и батраком, и возчиком, и косцом, и коробейником – словом, всего понемножку испробовал, с чего барыш невелик, а неприятностей не оберешься, и стал я взрослым мужчиной. В придорожной харчевне какой-то беглый солдат, который прятался в куче картошки, научил меня читать. А писать научил странствующий великан, он продавал свои подписи на ярмарках по пенсу штука. Теперь меня уже не так часто сажали за решетку, но все же тюремщикам хватало со мной работы. Тому назад с лишком двадцать лет познакомился я на скачках в Эпсоме с одним человеком, – будь он сейчас здесь, я бы ему вот этой кочергой череп расколол, не хуже ореха. Звали его Компесон; и это тот самый человек, мой мальчик, которого я на твоих глазах измолотил в канаве, – ты правильно рассказал про это твоему товарищу вчера вечером, когда я ушел. Этот Компесон строил из себя джентльмена, да и правда, учился он в богатом пансионе, был образованный. Говорить умел, как по писаному, и замашки самые барские. К тому же собой был красавец. Я увидел его в первый раз накануне главных скачек на поле возле ипподрома в одном балагане, где я и до того бывал. Он сидел за столом с целой компанией, и хозяин (он меня знал, хороший был парень) вызвал его и говорит: «Вот этот человек вам, думаю, подойдет», – это я то есть. Компесон поглядел на меня очень зорко, а я на него. Вижу – у него часы с цепочкой, и перстень, и булавка в галстуке, и одет хоть куда. «Судя по вашему виду, – говорит мне Компесон, – судьба вас не балует». «Да, говорю, хозяин, и никогда особенно не баловала». (Я незадолго до того вышел из Кингстонской тюрьмы, – упекли за бродяжничество. С тем же успехом мог попасть и за другое, да в тот раз ничего другого не было.) «Судьба изменчива, – говорит Компесон, – может, и ваша скоро изменится». Я говорю: «Надеюсь. Пора бы». «Что вы умеете делать?» – говорит Компесон. «Есть и пить, говорю, если вы поставите монету». Компесон рассмеялся, опять поглядел на меня очень зорко, дал мне пять шиллингов и велел приходить завтра, сюда же. Я пришел к нему назавтра, туда же, и он взял меня в подручные и компаньоны. А спросите, каким таким делом он занимался, что ему нужен был компаньон? Его дело было – мошенничать, подделывать подписи, сбывать краденые банкноты и тому подобное. Всяческие ловушки, какие он только мог выдумать хитрой своей головой, да так, чтобы самому не прихлопнуло ногу, да чтобы нажиться, а других подвести, – вот чем он занимался. Жалости он знал не больше, чем железный подпилок, сердце у него было холодное, как смерть, зато голова – как у того самого дьявола. С Компесоном работал еще один человек, звали его Артур, это у него была такая фамилия. Тот сильно хворал, посмотреть на него – краше в гроб кладут. Они с Компесоном за несколько лет до того сыграли скверную штуку с одной богатой женщиной и нажили на этом кучу денег; но Компесон просаживал сотни на скачках и в азартные игры, – он и королевскую казну сумел бы пустить по ветру. Так что Артур умирал бедняком, от белой горячки, и жена Компесона (Компесон ее бил почем зря) жалела его, когда было время, а Компесон – тот никого и ничего не жалел. Глядя на Артура, мне бы надо было остеречься, да нет, куда там; и не стану я вам говорить, будто я брезговал этими делами, потому что, милый мой мальчик с товарищем, это были бы бесполезные слова. Ну так вот, связался я с Компесоном, и стал он из меня веревки вить. Артур жил у Компесона в доме, в верхней комнате (дом у него был возле Брентфорда), и Компесон вел точный счет, сколько тот ему должен за стол и квартиру, чтобы он, если поправится, все отработал. Но Артур скоро перечеркнул этот счет. Во второй, не то в третий раз, что я его видел, он поздно вечером ворвался к Компесону в гостиную, в одной рубахе, волосы слиплись от пота, и говорит жене Компесона: «Салли, честное слово, она там стоит наверху, у моей постели, и я не могу ее прогнать. Она, говорит, вся в белом, и в волосах белые цветы, и очень сердится, держит в руках саван и грозится, что наденет его на меня в пять часов утра». «Вот дурак, – говорит Компесон, – ты что, не знаешь, что она жива? И как ей было к тебе попасть, если она ни в дверь, ни в окно не входила и по лестнице не подымалась?» «Не знаю, как она туда попала, – говорит Артур, а сам весь трясется от лихорадки, – только она стоит в углу, у кровати, и очень сердится. А там, где у нее сердце разбито, – это ты его разбил, – там капли крови». На словах-то Компесон храбрился, но он был порядочный трус. «Отведи ты этого помешанного наверх, – говорит он жене, – и вы, Мэгвич, помогите ей, ладно?» А сам и близко не подошел. Мы с женой Компесона отвели его наверх, уложили в постель, а он все бушует. Кричит: «Поглядите н-а нее! Она машет мне саваном! Неужели не видите? Поглядите, какие у нее глаза! Я ее боюсь, она сердится!» Потом опять закричал: «Она накинет его на меня, и тогда я погиб! Отнимите у нее саван, отнимите!» А потом вцепился в нас, и давай с ней разговаривать, и отвечать ей, так что мне уж стало мерещиться, будто я и сам ее вижу. Жене Компесона не впервой было с ним возиться, она дала ему чего-то выпить, и мало-помалу горячка его отпустила, и он успокоился. «Ох, говорит, ушла! Это ее сторож за ней приходил?» Жена Компесона говорит: «Да». – «Вы ему сказали, чтобы он ее запер и засов задвинул?» – «Да». – «И чтобы отнял у нее эту страшную простыню?» – «Да, да, все сказала». – «Вы добрая душа, – говорит он, – спасибо вам, только не уходите от меня, не уходите». После этого он лежал тихо почитай что до пяти часов, а тут вдруг вскинулся да как завизжит: «Опять пришла! И саван держит… Развернула… Выходит из угла… К постели идет! Держите меня оба-с двух сторон, – не давайте ко мне прикоснуться. Ага! Не вышло! Она хочет накинуть саван мне на плечи, хочет поднять меня и обернуть им. Поднимает! Что же вы меня не держите!» И тут он сел, выпрямился весь – и помер. Компесон нисколько не огорчился, – этак, мол, для них обоих лучше. Мы с ним вскоре взялись за дело, но сперва он по своей хитрости заставил меня поклясться на моей же библии – на этой самой черной книжке, мой мальчик, на которой вчера твой товарищ клялся. Я не стану перебирать всего, что придумывал Компесон, а я выполнял, – этого и в неделю не переберешь, – а просто скажу вам, милый мальчик и товарищ Пипа, что этот человек так опутал меня своими сетями, что я стал его рабом, не хуже негра. Всегда я был ему должен, всегда в его власти, всегда работал, всегда дрожал за свою шкуру. Он был моложе меня, но зато ученый, и в тысячу раз хитрее и безжалостней. Моя сожительница, с которой у меня тогда выдалось трудное времечко… Ох, нет, ее-то я напрасно приплел. Он в замешательстве огляделся по сторонам, словно потерял нужное место в книге своих воспоминаний, отвернулся к огню, крепче уперся руками в колени, потом приподнял руки и снова опустил. – Про это рассказывать ни к чему, – продолжал он, опять поворачиваясь к нам. – Труднее того времени, когда я был с Компесоном, мне, пожалуй, и не припомнить. А этим все сказано. Я тебе говорил, что, пока я был с ним, меня судили, одного, за мошенничество? Я ответил: – Нет. – Так вот, – сказал он, – судили, и наказание я отбыл. А что до арестов по подозрению, так их за те четыре-пять лет, что мы с ним работали, было не то два, не то три, только всякий раз не хватало улик. Наконец нас обоих привлекли к суду за то, что пускали в обращение краденые банкноты, – а там и другие наши художества вскрылись. Компесон мне тогда сказал: «Защищаться каждому порознь, как будто мы и незнакомы» – и все! А я был до того беден, что не мог пригласить Джеггерса, пока всю свою одежду не продал, – только в том и остался, в чем был. Когда нас ввели в залу суда, я первым делом заметил, каким джентльменом смотрит Компесон, – кудрявый, в черном костюме, с белым платочком, – и каким я против него смотрю оборванцем. Когда началось заседание и вкратце перечислили улики, я заметил, как тяжело вина ложится на меня и как легко на него. Когда принялись за свидетелей, все время выходило, будто это я главный преступник, каждый готов был в том присягнуть – и деньги всегда платили мне, и всем казалось, что я один я затеял дело, и барыш получил. А уж когда повел речь защитник Компесона, тут я понял всю их политику. Он что сказал? «Милорд и джентльмены, вот перед вами стоят рядом два человека, и вы сразу видите, до чего они между собой не похожи. Один, младший, получил воспитание, с ним и разговор будет вежливый; другой, старший, не получил воспитания, с ним и разговор будет другой; один, младший, можно сказать, ни в чем таком не был замечен, а только был на подозрении; другой, старший, был замечен много раз. и всякий раз вина его была доказана. Так разве не ясно, который из них виновен, если виновен один, а если оба – то который виновен гораздо больше?» Ну, и все в этом роде. А когда стали выяснять наше прошлое, тут и пошло: Компесон и в школе-то учился, и его друзья детства занимают всякие высокие посты, и свидетели встречали его в таких-то клубах да обществах, и никто про него дурного не слышал. А меня уж и раньше судили, и знают из конца в конец Англии во всех острогах и арестантских. А когда предоставили последнее слово, Компесон заговорил, заговорил, и нет-нет да и закроет лицо белым платочком, и даже стихи в свою речь вставлял, – а я только и мог сказать: «Джентльмены, этот человек, что стоит со мной рядом, – отъявленный мерзавец». А когда вынесли решение, Компесону просили снисхождение оказать по причине первой судимости и дурного влияния и за то, что он так хорошо давал показания против меня, а для меня у них нашлось всего одно слово: «Виновен». А когда я сказал Компесону: «Дай срок, выйдем отсюда – я тебе рожу разобью!», так Компесон просит судью о защите, и к нему приставляют двух караульных, охранять его от меня. А когда огласили приговор, Компесон-то получил семь лет, а я четырнадцать, и судья еще пожалел его, потому что он, дескать, мог бы всего добиться в жизни, а про меня сказал, что я закоренелый преступник, опасный человек, и, наверно, плохо кончу. Провис весь дрожал от волнения, но овладел собой, два-три раза коротко вздохнул, проглотил слюну и, дотронувшись до моей руки, сказал успокаивающе: – Милый мальчик, недостойных слов ты от меня не услышишь. Однако он так разгорячился, что не мог продолжать, пока не вытер себе платком лицо, голову, шею и руки. – Я сказал Компесону, что разобью ему рожу, и поклялся – разбей, мол, господи, мою, если я вру. Мы содержались на той же барже, но я долго не мог до него добраться, хоть и старался. Наконец я как-то подошел к нему сзади и дал ему по щеке, чтобы он обернулся и подставил мне рожу, но тут меня заметили, схватили и бросили в темную. На той барже темная была не бог весть что для человека бывалого, да притом если умеешь нырять и плавать. Я сбежал и прятался среди могил, завидуя тем, кто в них лежит и от всех забот избавлен, и тут-то в первый раз увидел моего мальчика! Он окинул меня ласковым взглядом, от чего мне снова стало противно, хотя только что я его искренне жалел. – Из слов моего мальчика я понял, что Компесон тоже прячется на этом болоте. Скорее всего он от меня и удрал, уж очень боялся меня, только ему невдомек было, что я тоже на берегу. Я его разыскал. Я разбил ему рожу. «А теперь, говорю, берегись. Себя мне не жаль, а уж тебя я приволоку обратно». И если бы понадобилось, я бы его вплавь, за волосы, один на баржу доставил, без всяких солдат. Конечно, ему и тут вышло послабление, – при его-то джентльменском прошлом! Рассудили, что он бежал, когда был не в себе от страха, как бы я его не убил, и наказание ему дали легкое. А меня заковали, опять судили и выслали пожизненно. Только я, мой мальчик и вы, товарищ Пипа, не остался там пожизненно, потому как вот он я, здесь. Он снова утерся платком, не спеша достал из кармана табак, вытащил трубку из петлицы, не спеша набил ее, встал и закурил. – Он умер? – спросил я, помолчав. – Кто, мой мальчик? – Компесон. – Одно могу сказать: если жив, так надеется, что меня-то нет в живых. Я об нем с тех пор не слышал. Герберт писал что-то карандашом на открытой книге. Дождавшись, когда Провис, раскурив свою трубку, загляделся на огонь, он тихонько пододвинул книгу ко мне, и я прочел: «Брата мисс Хэвишем звали Артур. Компесон – это тот человек, который считался ее женихом». Я закрыл книгу, чуть заметно кивнул Герберту и отложил книгу в сторону; но мы не обменялись ни словом, а только смотрели на Провиса, который стоял у огня и курил свою трубку.  Глава XLIII   Стоит ли размышлять о том, насколько в моей неприязни к Провису была повинна Эстелла? Стоит ли задерживаться в пути для того, чтобы сравнить то состояние духа, в котором я силился смыть с себя грязь Ньюгета, прежде чем встретить ее на почтовом дворе, с моими теперешними горькими думами о пропасти, отделяющей гордую красавицу Эстеллу от ссыльного, которого я укрывал? Путь от этого не станет глаже, ни конец его радостней. Это не послужит ни Провису на пользу, ни в оправдание мне. После его рассказа у меня зародились новые страхи, или, вернее, прежние смутные страхи облеклись в отчетливую форму. Если Компесон жив и проведает о его возвращении, насчет последствий можно не сомневаться. Что Компесон смертельно боится Провиса, никто не знал лучше меня; и трудно было бы вообразить, что, будучи таким, каким тот его описал, он упустит случай навсегда избавиться от своего врага и не донесет на него. Провису я ни словом не обмолвился об Эстелле, да и впредь твердо решил молчать о ней. Но Герберту сказал, что не могу уехать за границу, не повидав Эстеллу и мисс Хэвишем. Было это вечером того дня, когда Провис рассказал нам свою историю. Я решил на следующий же день побывать в Ричмонде. Когда я явился в дом миссис Брэндли, послали за горничной Эстеллы, и та доложила, что ее барышня уехала в деревню. Куда? В Сатис-Хаус, как обычно. Нет, не как обычно, сказал я, потому что она никогда не ездила туда без меня. Когда она вернется? В ответе мне послышалась какая-то заминка, еще усилившая мое удивление; горничная полагала, что если Эстелла и вернется, то лишь на короткое время. Я ничего не понял, кроме того, что мне не хотели ничего разъяснить, и отправился домой, совершенно сбитый с толку. Вечером, после того как Провис ушел к себе (я всегда провожал его и всегда внимательно смотрел по сторонам), мы с Гербертом снова посовещались и пришли к выводу, что о поездке за границу лучше не заговаривать, пока я не возвращусь от мисс Хэвишем. Тем временем мы решили каждый про себя обдумать, что именно нужно сказать: притвориться ли, будто мы испугались слежки каких-то подозрительных лиц; или мне выразить желание попутешествовать, поскольку я никогда не выезжал из Англии. Оба мы были уверены, что Провис согласится на любое мое предложение. И оба считали, что долго подвергать его такой опасности, как сейчас, нечего и думать. На следующий день у меня достало низости соврать, будто я обещал непременно навестить Джо; впрочем, на какую только низость я не был способен по отношению к Джо или к его имени! Провису я внушил, что в мое отсутствие он должен всячески соблюдать осторожность, а Герберта просил последить за ним, как следил я. Через сутки я вернусь, и тогда можно будет, не испытывая больше его терпения, подумать и о том, чтобы зажить, как подобает заправским джентльменам. И тут у меня мелькнула мысль (как выяснилось позднее, она мелькнула и у Герберта), что под этим предлогом и будет, вероятно, легче всего увезти его из Англии, – сочинить, что мы поедем за покупками или что-нибудь в этом роде. Подготовив таким образом свою поездку к мисс Хэвишем, я отбыл еще затемно, первым дилижансом, и Лондон уже остался далеко позади, когда забрезжил день, робкий, плаксивый, дрожащий, как нищий – в лохмотьях облаков и заплатах тумана. Под моросящим дождем мы подъехали к «Синему Кабану», и кто бы вы думали вышел из ворот с зубочисткой в руке встретить карету? Бентли Драмл, собственной персоной! Поскольку он сделал вид, будто не заметил меня, я сделал вид, будто не заметил его. Притворялись мы оба очень неискусно, тем более что оба тут же вошли в залу, где он только что позавтракал, а мне был приготовлен завтрак. Для меня было как нож острый увидеть его в нашем городе, – я слишком хорошо знал, зачем он туда приехал. Делая вид, что читаю засаленную газету месячной давности, где среди местных новостей особенно бросались в глаза такие чужеродные материи, как кофе, рассол, рыбный соус, мясная подливка, растопленное масло и вино, коими она была густо забрызгана, точно болела особой формой кори, – я уселся за столик, а он стал у камина. То обстоятельство, что он стоял у камина, постепенно выросло в моих глазах в величайшую обиду, и я вскочил с места, твердо решив не оставлять за ним этой привилегии. Подойдя к камину, я потянулся за кочергой, чтобы помешать угли, для чего мне пришлось просунуть руку между решеткой и ногами мистера Драила, но я по-прежнему делал вид, будто не замечаю его. – Вы что же, не желаете здороваться? – спросил мистер Драмл. – Ах, это вы, – сказал я, зажав в руке кочергу. – А я-то думал, кто это загораживает огонь. С этими словами я стал что есть силы работать кочергой, а когда угли разгорелись, расправил плечи и занял позицию спиной к огню, рядом с мистером Драмлом. – Только что приехали? – спросил мистер Драмл, легонько оттирая меня в сторону правым плечом. – Да, – ответил я, в свою очередь легонько оттирая его левым плечом. – Дрянные здесь места, – сказал Драмл. – Вы, кажется, отсюда родом? – Да, – подтвердил я. – Говорят, здесь очень похоже на ваш Шропшир. – Нисколько не похоже, – сказал Драмл. Тут мистер Драмл поглядел на свои сапоги, а я поглядел на свои, после чего мистер Драмл поглядел на мои сапоги, а я – на его. – Давно вы здесь? – спросил я, твердо решив не уступать ему ни дюйма пространства перед камином. – Достаточно, чтоб соскучиться, – отвечал Драмл с притворным зевком, но, очевидно, решив держаться той же политики. – И долго здесь пробудете? – Еще не знаю, – отвечал мистер Драмл. – А вы? – Еще не знаю. Тут, по особой внутренней дрожи, я почувствовал, что, попытайся плечо мистера Драмла подвинуться хотя бы на волос вправо, я бы вышвырнул его в окно; а также, что при первой подобной попытке со стороны моего плеча, мистер Драмл вышвырнул бы меня в сени. Он начал что-то насвистывать. Я тоже. – Здесь поблизости, я слышал, много болот? – сказал Драмл. – Да, – сказал я. – Что ж из этого? Мистер Драмл поглядел на меня, потом на мои сапоги, потом сказал: «О господи!» – и рассмеялся. – Вам весело, мистер Драмл? – Да нет, – сказал он, – не особенно. Я вот хочу, чтобы было веселей, покататься верхом, обследовать эти самые болота. Там, говорят, попадаются глухие деревушки, забавные кабачки… и кузницы… и всякое такое. Человек! – Что угодно, сэр? – Лошадь мне готова? – Ждет у крыльца, сэр. – Так вот, вы, как вас там, молодая леди сегодня не поедет кататься, погода неподходящая. – Слушаю, сэр. – Обедать я здесь не буду, я приглашен обедать к этой леди. – Слушаю, сэр. Драмл взглянул на меня, и, как он ни был туп, наглое торжество, написанное на его толстой физиономии глубоко уязвило меня и привело в такое бешенство, что я готов был сгрести его в охапку (как разбойник из сказки поступил со старухой) и посадить на горящие угли. Одно было ясно нам обоим: пока не подоспеет подмога, ни он, ни я шагу не ступим от камина. Мы стояли рядом, выпятив грудь, плечом к плечу, нога к ноге, заложив руки за спину, словно приросши к полу. В окне, за сеткой дождя, виднелась верховая лошадь, на столе появился мой завтрак, а посуду от завтрака Драмла убрали, лакей пригласил меня к столу, я кивнул, но мы оба остались на месте. – Были вы с тех пор в Роще? – спросил Драмл. – Нет, – сказал я. – Хватит с меня Зябликов после прошлого раза. – Это когда мы с вами не сошлись во мнениях? – Да, – отрезал я. – Полноте, они еще очень милостиво с вами обошлись, – съязвил Драмл. – Нельзя так легко терять терпение. – Мистер Драмл, – сказал я, – не вам бы судить о таких вещах. Когда я теряю терпение (я не говорю, что это имело место в данном случае), я не швыряюсь стаканами. – А я швыряюсь, – сказал Драмл. Взглянув на него еще раза два и чувствуя, как во мне закипает нестерпимая ярость, я сказал: – Мистер Драмл, я не искал этого разговора и думаю, что его нельзя назвать приятным. – Разумеется, нельзя, – надменно бросил он через плечо. – Тут и думать не о чем. – А потому, – продолжал я, – мне бы хотелось предложить, чтобы отныне мы с вами прекратили всякое знакомство. – Совершенно с вами согласен, – сказал Драмл. – Я бы и сам это предложил – или, что более вероятно, сделал бы без всяких предложений. Но вы не теряйте терпения. Вы и без того достаточно потеряли. – Что вы хотите этим сказать, сэр? – Человек! – крикнул Драмл вместо ответа. Лакей вырос в дверях. – Послушайте, вы, как вас там! Вы запомнили, что молодая леди сегодня не поедет кататься и что я приглашен к ней обедать? – Точно так, сэр. Лакей пощупал ладонью мой остывающий чайник, умоляюще посмотрел на меня и вышел. Тогда Драмл, стараясь не шевельнуть правым плечом, достал из кармана сигару и откусил кончик, но с места не сдвинулся. Задыхаясь от негодования, я чувствовал, что еще одно слово – и будет произнесено имя Эстеллы, а услышать его от этого человека я был не в силах; поэтому я тупо вперил взгляд в противоположную стену, словно в комнате никого, кроме меня, не было, и заставил себя молчать. Неизвестно, сколько времени длилась бы эта дурацкая игра в молчанку, но скоро в комнату, расстегивая на ходу теплые куртки и потирая руки, ввалились три толстых фермера, – вероятно, подосланных лакеем, – и так дружно устремились к огню, что мы были вынуждены уступить им место. Через окно я увидел, как Драмл грубо схватил свою лошадь за холку и взгромоздился в седло, – и лошадь под ним шарахнулась и стала пятиться. Я уже думал, что он ускакал, но он воротился и крикнул, чтобы ему дали огня для сигары, которую он держал в зубах, позабыв закурить. Откуда-то – не то из ворот гостиницы, не то из переулка – к нему подошел человек в пыльной одежде, и в ту минуту, когда Драмл перегнулся в седле, зажигая сигару, и со смехом кивнул на окна нижнего этажа, – сутулые плечи и нечесаные волосы этого человека, стоявшего спиною к дому, напомнили мне Орлика. Я пребывал в таком расстройстве чувств, что в ту минуту мне было все равно, он это или нет, и к завтраку я так и не притронулся, а только смыл с лица и рук дорожную грязь и направился к знакомому старому дому, – лучше бы я никогда не переступал его порога, никогда бы его не видел!  Глава XLIV   В комнате, где стоял туалетный стол и горели восковые свечи в стенных подсвечниках, я застал и мисс Хэвишем и Эстеллу; мисс Хэвишем сидела на диванчике у камина, а Эстелла на подушке у ее ног. Эстелла вязала, мисс Хэвишем смотрела на нее. Обе подняли голову, когда я вошел, и обе сразу увидели во мне перемену. Я заключил это из того, как они переглянулись. – Пип, – сказала мисс Хэвишем. – Какими судьбами ты здесь очутился, Пип? Взгляд ее был тверд, но я заметил, что она чем-то смущена. А когда Эстелла, на минуту оторвавшись от вязанья, подняла на меня глаза и тотчас снова их опустила, то по движению ее пальцев я вообразил, как будто она сказала это мне на языке глухонемых: она знает, что мой благодетель мне известен. – Мисс Хэвишем, – сказал я, – вчера я ездил в Ричмонд – поговорить с Эстеллой, но узнал, что она какими-то судьбами очутилась здесь. Тогда я тоже приехал сюда. Так как мисс Хэвишем уже в третий или четвертый раз делала мне знак садиться, я опустился на стул у туалета, который обычно занимала она сама. В тот день это место среди обломков крушения, валявшихся вокруг, показалось мне самым подходящим. – То, что я хотел сказать Эстелле, мисс Хэвишем, я скажу ей при вас… очень скоро… немного погодя. Вас это не удивит и не будет вам неприятно. Я несчастен так, как вы только могли того желать. Мисс Хэвишем смотрела на меня по-прежнему твердо, Эстелла продолжала вязать, и по движению ее пальцев я видел, что она прислушивается; но голова ее оставалась опущенной. – Я узнал, кто мой покровитель. Открытие это не радостное и не принесет мне ничего – ни богатства, ни славы, ни общественного положения. По некоторым причинам я не могу говорить об этом подробнее. Это не моя тайна, а чужая. Я умолк, глядя на Эстеллу и обдумывая, как мне продолжать, и мисс Хэвишем повторила: – Это не твоя тайна, а чужая. Ну, а что же дальше? – Когда вы в первый раз велели мне прийти сюда, мисс Хэвишем, когда я ничего не знал, кроме своей деревни, которую мне лучше было бы никогда не покидать, – вероятно, я попал сюда, как мог попасть любой другой мальчик, как слуга, с тем, чтобы удовлетворить вашу прихоть и получить за это сколько следует? – Да, Пип, – отвечала мисс Хэвишем, твердо кивая головой, – так оно и было. – И мистер Джеггерс… – Мистер Джеггерс, – мисс Хэвишем уверенно подхватила мою мысль, – не имел к этому никакого касательства и ничего об этом не знал. То, что он и мой поверенный и поверенный твоего покровителя, – чисто случайное совпадение. Удивляться тут нечему, у него очень много клиентов. Но так или иначе, это простое совпадение, и никто в нем не виноват. Взглянув на ее изможденное лицо, всякий убедился бы, что до сих пор она говорила правду, ничего не утаивая. – Но когда я поддался заблуждению, во власти которого пребывал так долго, вы нарочно оставили меня в неведении? – Да, – и опять она твердо кивнула головой, – я тебя не разубеждала. – И это было милосердно? – Кто я такая, – вскричала мисс Хэвишем и в сердцах так стукнула клюкой об пол, что Эстелла бросила на нее удивленный взгляд, – кто я такая, боже правый, чтобы требовать от меня милосердия? Мой вопрос был малодушным и вырвался у меня непроизвольно. Я так и сказал ей, когда ее внезапная вспышка сменилась угрюмым молчанием. – Ну, ну, – сказала она. – Так что же дальше? – За свою службу здесь я получил щедрую награду, – сказал я, чтобы успокоить ее, – я получил возможность выучиться ремеслу кузнеца, и до сих пор расспрашивал вас только потому, что хотел кое-что для себя выяснить. А продолжаю я уже с другой и, надеюсь, более похвальной целью. Умышленно оставляя меня в заблуждении, мисс Хэвишем, вы преследовали цель наказать… проучить… может быть, вы сами подскажете слово, которое, не будучи оскорбительным, выразило бы ваши намерения по отношению к вашим корыстным родственникам? – Верно. Но ведь они сами на это напросились! И ты тоже. Неужели же мне, после всего, что я выстрадала, нужно было брать на себя труд разубеждать вас? Вы сами расставили себе сети. Я тут ни при чем. Переждав, пока она успокоится (потому что на последних словах голос ее снова поднялся до гневного крика), я продолжал: – У вас есть родственники, мисс Хэвишем, с которыми я близко знаком и постоянно встречаюсь с тех самых пор, как уехал в Лондон. Я знаю, что они заблуждались относительно моего положения так же искренне, как и я сам. И с моей стороны было бы низко и дурно не сказать вам, – все равно, приятно ли вам будет это услышать и соблаговолите ли вы мне поверить, – что вы глубоко несправедливы к мистеру Мэтью Покету и к его сыну Герберту, если отказываетесь видеть, какие это благородные, прямые, честные люди, неспособные на интриги и зависть. – Они твои друзья, – сказала мисс Хэвишем. – Они стали моими друзьями, – возразил я, – когда полагали, что я занял их место, и когда, насколько мне известно, Сара Покет, мисс Джорджиана и миссис Камилла отнюдь не питали ко мне дружеских чувств. Мне показалось, что такое противопоставление подняло Герберта и его отца в глазах мисс Хэвишем, и это меня порадовало. Она устремила на меня проницательный взгляд и сказала спокойно: – Чего ты для них просишь? – Только того, – отвечал я, – чтобы вы не ставили их на одну доску с остальными. Пусть они из одной семьи, но это совсем иные люди. Не сводя с меня проницательного взгляда, мисс Хэвишем повторила: – Чего ты для них просишь? – Вы видите, – сказал я, чувствуя, что краснею, – мне не хватает хитрости, и я при всем желании не мог бы скрыть, что действительно хочу вас попросить о чем-то. Мисс Хэвишем, если бы у вас нашлись деньги на доброе дело – помочь моему другу Герберту прочно стать на ноги и притом без его ведома, – я бы мог вам указать, что для этого нужно. – А почему непременно без его ведома? – спросила она, сложив руки на клюке и наклонившись вперед, чтобы лучше меня видеть. – Потому, – сказал я, – что я сам, больше двух лет тому назад, начал это доброе дело без его ведома и не хочу, чтобы он об этом узнал. А какие обстоятельства мешают мне довести до конца то, что я начал, этого я не могу объяснить. Это часть той тайны, о которой я сказал, что она не моя, а чужая. Мисс Хэвишем медленно перевела взгляд с моего лица на огонь в камине. В полной тишине, при свете вяло оплывающих восковых свечей, мне казалось, что она глядит в огонь очень долго: но вот кучка красных углей рассыпалась с легким треском, и она, словно очнувшись, опять посмотрела на меня, – сначала невидящим, а потом все более осмысленным взглядом. Эстелла все это время не переставала вязать. Сосредоточив наконец свой взгляд и мысли на мне, мисс Хэвишем заговорила так, словно наша беседа и не прерывалась. – Что еще? – Эстелла, – сказал я, стараясь овладеть сразу задрожавшим голосом, – вы знаете, что я вас люблю, и как давно, и какой преданной любовью. Услышав, что я к ней обращаюсь, она подняла голову и, не переставая вязать, посмотрела на меня невозмутимо спокойно. Я заметил, что мисс Хэвишем перевела взгляд с меня на нее, потом опять на меня. – Я заговорил бы об этом раньше, если бы не мое долгое заблуждение. Мне казалось… я надеялся, что мисс Хэвишем предназначила нас друг для друга. Пока я думал, что вы не вольны в своем выборе, я молчал. Но теперь я должен это сказать. Лицо Эстеллы оставалось невозмутимо спокойным, пальцы ее продолжали вязать, но она покачала головой. – Я знаю, – сказал я в ответ на это движение. – Знаю. У меня нет надежды когда-либо назвать вас своей, Эстелла. Я понятия не имею, что со мной станется в ближайшее время, и где я буду, и не окажусь ли нищим. Но я вас люблю. Люблю с тех пор, как впервые увидел вас в этом доме. Все так же спокойно, не переставая вязать, она опять покачала головой. – Если мисс Хэвишем думала о том, что делает, то с ее стороны было жестоко, неимоверно жестоко воспользоваться впечатлительностью бедного мальчика и столько лет мучить меня напрасной надеждой, несбыточной мечтой. Но, вероятно, она об этом не думала. Поглощенная своими страданиями, она, вероятно, забыла о моих, Эстелла. Мисс Хэвишем крепко прижала руку к сердцу и сидела неподвижно, переводя взгляд с Эстеллы на меня. – По-видимому, – сказала Эстелла ровным голосом, – существуют какие-то чувства… фантазии – не знаю, как их назвать, – недоступные моему пониманию. Когда вы говорите, что любите меня, я понимаю слова, которые вы произносите, но и только. Вы ничего не пробуждаете в моей груди, ничего не трогаете. Мне безразлично, что бы вы ни говорили. Я пыталась вас предостеречь; разве нет, скажите? Я печально ответил: – Да. – Да. Но вы не захотели остеречься, потому что думали, что я это говорю не серьезно. Ведь думали, скажите? – Я думал и надеялся, что вы говорите не серьезно. Вы, Эстелла, такая юная, такая неискушенная, такая красавица! Нет, это противно природе. – Моей природе это не противно, – возразила она. И добавила, подчеркивая каждое слово: – Это отвечает той природе, какую во мне воспитали. Я говорю это вам, потому что выделяю вас из всех других людей. А большего от меня не ждите. – Разве не верно, – сказал я, – что Бентли Драмл находится здесь, в нашем городе, и преследует вас своими ухаживаниями? – Совершенно верно, – отвечала она равнодушно, как говорят о тех, кого глубоко презирают. – И что вы поощряете его, ездите с ним верхом и что он сегодня у вас обедает? Казалось, ее немного удивило, что я это знаю, но она снова ответила: – Совершенно верно. – Но вы же не любите его, Эстелла? В первый раз за все время пальцы ее остановились, и она ответила с сердцем: – Ну вот, вы опять свое. Или, несмотря ни на что, вы и сейчас думаете, что я говорю не серьезно? – Но вы же не могли бы выйти за него замуж, Эстелла? Она взглянула на мисс Хэвишем и на минуту задумалась, не выпуская из рук вязанья. Потом ответила: – Почему и не сказать вам правду? Я выхожу за него замуж. Я закрыл лицо руками, однако совладал с собой довольно быстро, если вспомнить, какую муку причинили мне ее слова. Когда я опять поднял голову, лицо мисс Хэвишем было так страшно, что не могло не потрясти меня, даже в моем безумном смятении и горе. – Эстелла, дорогая, не дайте мисс Хэвишем толкнуть вас на этот роковой, непоправимый шаг! Пусть я для вас ничто, – я знаю, так оно и есть, – но выберите себе более достойного мужа. Мисс Хэвишем отдает вас Драмлу, чтобы смертельно оскорбить и унизить многих не в пример лучших мужчин, которые восхищаются вами, и тех немногих, которые по-настоящему вас любят. Может быть, среди этих немногих есть один, который любит вас так же преданно, хоть и не так давно, как я. Осчастливьте его, и мне легче будет снести это ради вас! Мой призыв удивил ее своей страстностью и, казалось – будь она способна представить себе мое душевное состояние, – мог бы зажечь в ней искру сочувствия. Она повторила смягчившимся голосом: – Я выхожу за него замуж. Приготовления к свадьбе уже начаты, свадьба будет скоро. Почему вы бросаете упрек моей приемной матери? Она ни в чем не виновата. Я поступаю так по своей воле. – По своей воле бросаетесь на шею такому негодяю, Эстелла? – Кому же мне, по-вашему, броситься на шею? – возразила она с улыбкой. – Не такому ли человеку, который сразу почувствует (если люди чувствуют такие вещи), что я ничего не могу ему дать? Да что там. Дело сделано. Мне будет неплохо, и мужу моему тоже. А мисс Хэвишем вовсе не толкала меня на этот, как вы выразились, непоправимый шаг, она предпочла бы, чтобы я еще повременила выходить замуж; но жизнь, которую я веду, мне надоела, я не нахожу в ней ничего привлекательного и не прочь переменить ее. А теперь довольно об этом. Мы никогда не поймем друг друга. – Такой подлец, такой болван! – воскликнул я в отчаянии. – Не беспокойтесь, я не буду его добрым ангелом, – сказала Эстелла. – Пусть не надеется. Ну, вот моя рука. Давайте на этом и расстанемся, мечтательный вы мальчик… или мужчина? – Ах, Эстелла! – простонал я, и жгучие мои слезы закапали на ее руку, как я ни старался их удержать. – Даже если бы мне суждено было остаться в Англии и по-прежнему смотреть в глаза людям, как мог бы я вас видеть женою Драмла? – Пустое, – сказал она. – Пустое. Это скоро пройдет. – Никогда, Эстелла! – Через неделю вы обо мне и думать забудете. – Забуду! Вы – часть моей жизни, часть меня самого. Вы – в каждой строчке, которую я прочел с тех пор, как впервые попал сюда простым деревенским мальчиком, чье бедное сердце вы уже тогда ранили так больно. Вы – везде и во всем, что я с тех пор видел, – на реке, в парусах кораблей, на болотах, в облаках, на свету и во тьме, в ветре, в море, в лесу, на улицах. Вы – воплощение всех прекрасных грез, какие рождало мое воображение. Как прочны камни самых крепких лондонских зданий, которые ваши руки бессильны сдвинуть с места, так же крепко и нерушимо живет в моей душе ваш образ и в прошлом, и теперь, и навеки. Эстелла, до моего последнего вздоха вы останетесь частью меня, частью всего, что во мне есть хорошего, – сколь мало бы его ни было, – и всего дурного. Но сейчас, в минуту прощанья, я связываю вас только с хорошим и впредь обещаю только так и думать о вас, ибо я верю, что вы сделали мне больше добра, чем зла, как бы ни разрывалось сейчас мое сердце. Бог вас прости и помилуй! Каким восторгом страдания был рожден этот поток бессвязных слов, я и сам не знаю. Он хлынул наружу, словно кровь из душевной раны. Два-три коротких мгновенья я прижимал руку Эстеллы к губам, потом вышел из комнаты. Но я не забыл (а вскоре вспомнил и по особым причинам), что, в то время как Эстелла поглядывала на меня лишь с недоверчивым удивлением, лицо мисс Хэвишем, все не отнимавшей руки от сердца, обратилось в страшную маску скорби и раскаяния. Все кончено, все рухнуло! Столько всего кончилось и рухнуло, что, когда я выходил из калитки, дневной свет показался мне более тусклым, чем когда я в нее входил. Некоторое время я прятался в глухих окраинных переулках, а потом пустился пешком в Лондон, потому что успел настолько прийти в себя, что понял: я не могу возвратиться в гостиницу и снова увидеть Драмла; не могу сидеть на крыше дилижанса, где со мной непременно заговорят; не могу придумать ничего лучшего, как шагать и шагать до полного изнеможения. Уже за полночь я перешел Темзу по Лондонскому мосту. Пробравшись лабиринтом узких улиц, которые в то время тянулись на запад по северному берегу, я подошел к Тэмплу со стороны Уайтфрайерс, у самой реки. Меня не ждали до завтра, но ключи были при мне, и я знал, что, если Герберт уже лег спать, я могу не тревожить его. Так как в ночное время я редко входил в Тэмпл с этой стороны и так как я был весь в грязи после долгой дороги, то я нашел вполне естественным, что ночной сторож внимательно меня оглядел, прежде чем впустить в чуть приотворенные ворота. Чтобы рассеять его сомнения, я назвал себя. – Мне так и показалось, сэр, только я не был уверен. Вам письмо, сэр. Посыльный, который его принес, велел сказать, чтобы вы потрудились прочесть его здесь, у моего фонаря. Очень удивленный, я взял письмо. Оно было адресовано Филипу Пипу, эсквайру, а в верхнем углу конверта стояло: «Просьба прочесть сейчас же». Я разорвал конверт и при свете фонаря, который сторож поднес поближе, прочел написанные рукою Уэммика слова: «Не ходите домой».  Глава XLV   Прочитав это послание, я тотчас повернул прочь от ворот Трмпла, добежал до Флит-стрит, а там мне попалась запоздалая извозчичья карета, и я поехал в Ковент-Гарден, в гостиницу «Хаммамс», куда в те времена пускали в любой час ночи. Коридорный без дальних слов отпер мне дверь, зажег свечу, стоявшую первой в ряду на его полке, и провел в комнату, значившуюся первой в его списке. То был своего рода склеп на нижнем этаже, окном во двор, отданный в безраздельное владение огромной кровати о четырех столбиках, которая одной ногой бесцеремонно залезла в камин, другую высунула за дверь, а крошечный умывальник так прижала к стене, что он и пикнуть не смел. Я попросил, чтобы мне дали ночник, и коридорный, прежде чем удалиться, принес мне безыскусственное изделие тех добрых старых дней – тростниковую свечу. Предмет этот, представлявший собою некий призрак тросточки, при малейшем прикосновении ломался пополам, от него ничего нельзя было зажечь, и пребывал он в одиночном заключении на дне высокой жестяной башни с прорезанными в ней круглыми отверстиями, от которых ложились на стены светлые круги, казалось, взиравшие на меня с величайшим любопытством. Когда я лег в постель, полумертвый от усталости, со стертыми ногами и с тоской на сердце, оказалось, что я бессилен сомкнуть не только глаза этого новоявленного Аргуса, но и свои собственные. Так мы и глядели друг на друга в тишине и сумраке ночи. Какая это была безнадежная ночь! Какая тревожная, печальная, длинная! В комнате неуютно пахло остывшей золой и нагретой пылью. Глядя вверх, на углы балдахина, я думал о том, сколько синих мух из мясной лавки, и уховерток с рынка, и всяких козявок из пригородов, должно быть, затаилось там в ожидании лета. Это навело меня на мысль о том, случается ли им оттуда падать, и мне тут же стало мерещиться, будто я чувствую на лице какие-то легкие прикосновения, что было весьма неприятно и в свою очередь вызывало еще более подозрительные ощущения на спине и на шее. Протекло сколько-то времени, и я стал различать диковинные голоса, какими обычно полнится молчание ночи: шкафчик в углу что-то нашептывал, камин вздыхал, крошечный умывальник тикал, как хромые часы, а в комоде изредка начинала звенеть одинокая гитарная струна. Примерно тогда же глаза на стене приняли новое выражение, и в каждом из этих светлых кружков появилась надпись: «Не ходите домой». Ни ночные видения, осаждавшие меня, ни ночные звуки не в силах были прогнать эти слова: «Не ходите домой». Они, как телесная боль, вплетались во все мои мысли. Незадолго до того я читал в газетах, что какой-то неизвестный явился ночью в гостиницу «Хаммамс», лег в постель и покончил с собой, – наутро его нашли в луже крови. Мне взбрело в голову, что это произошло в том самом склепе, где я сейчас находился, и я встал, чтобы удостовериться, нет ли следов крови на полу или на мебели; потом отворил дверь и выглянул наружу в надежде, что мне станет легче от света далекого фонаря, возле которого, наверно, дремал коридорный. Но все это время мой ум был так занят вопросами, почему мне нельзя идти домой, и что случилось дома, и когда я смогу пойти домой, и у себя ли дома Провис, – что, казалось бы, в нем не могло остаться места ни для чего другого. Даже когда я думал об Эстелле и о том, что мы в этот день навсегда с ней расстались, когда вспоминал во всех подробностях наше прощанье, каждый ее взгляд, каждое слово и как она вязала, проворно двигая пальцами, – даже тогда мне всюду мерещилось предостережение: «Не ходите домой». Когда же, обессилев душою и телом, я наконец задремал, передо мною возник огромный туманный глагол, который я должен был спрягать. Повелительное наклонение: не ходи домой, пусть он, она не ходит домой, не пойдем домой, не ходите домой, пусть они, оне не ходят домой. Потом сослагательное: я не мог бы, не хотел бы, не должен бы был, не решился бы, не смел бы пойти домой, и так далее, пока я не почувствовал, что теряю рассудок, и, повернувшись на другой бок, не стал снова вглядываться в светлые круги на стене. Я распорядился, чтобы меня разбудили в семь часов, так как мне было ясно, что прежде всего нужно повидать Уэммика и что в данных обстоятельствах меня могут интересовать только его уолвортские взгляды. Мне не терпелось покинуть комнату, где я провел такую тоскливую ночь, и при первом же стуке в дверь я вскочил со своего беспокойного ложа. В восемь часов передо мной выросли зубчатые стены Замка. Так как мне посчастливилось встретить у крепостных ворот служаночку, нагруженную двумя горячими хлебцами, я вместе с нею ступил на подъемный мост и, пройдя подземным ходом, без доклада предстал перед Уэммиком в ту минуту, когда он заваривал чай для себя и Престарелого. В глубине сцены, через отворенную дверь, виден был и сам Престарелый, еще не вставший с постели. – А-а, мистер Пип! – сказал Уэммик. – Так вы вернулись? – Да, – отвечал я, – но дома не был. – Вот и хорошо, – сказал он, потирая руки. – Я на всякий случай оставил вам по записке во всех воротах Тэмпла. Вы в которые входили? – И, выслушав мой ответ, продолжал: – Я сегодня обойду остальные и уничтожу записки; я держусь того правила, что не следует без нужды хранить документы, – мало ли кто и когда вздумает пустить их в ход. А сейчас позвольте обратиться к вам с просьбой: вас не затруднит поджарить вот эту колбасу для Престарелого Родителя? Я сказал, что ничто не доставит мне большего удовольствия. – В таком случае, Мэри-Энн, вы можете идти, – сказал Уэммик служаночке и, когда она исчезла, добавил, хитро подмигнув: – А мы с вами, мистер Пип, остаемся, таким образом, с глазу на глаз. Я поблагодарил его за дружбу и заботу, и мы стали беседовать вполголоса, в то время как я поджаривал для старика колбасу, а Уэммик резал и намазывал ему маслом хлеб. – Так вот, мистер Пип, – сказал Уэммик, – мы понимаем друг друга. Сейчас мы беседуем как частные лица, – нам не впервой обсуждать секретные дела. Служебная точка зрения – это одно. Мы же с вами не на службе. Я поспешил с ним согласиться. Я так волновался, что уже успел зажечь колбасу наподобие факела и тут же задуть ее. – Вчера утром, – сказал Уэммик, – находясь в известном месте, куда я однажды вас водил, – даже наедине, мистер Пип, лучше по возможности избегать имен и названий… – Гораздо лучше, – подтвердил я, – я вас понимаю. –…вчера утром, – продолжал Уэммик, – я там случайно услышал, что некий человек, как будто имеющий какое-то отношение к колониям и владеющий кое-каким движимым имуществом… кто именно, я не знаю… называть мы его не будем… – И не нужно, – сказал я. –…произвел немалый переполох в некоей части света, куда отправляются многие люди, причем не всегда следуя собственным склонностям, а сплошь и рядом даже за счет государства… Внимательно следя за выражением его лица, я дал колбасе вспыхнуть не хуже фейерверка, поневоле отвлекся этим и отвлек внимание Уэммика, за что и поспешил принести свои извинения. –… тем, что бесследно исчез из этих мест, не оставив адреса. На основании чего, – сказал Уэммик, – строятся всевозможные предположения и догадки. И еще я слышал, что за вами и за вашей квартирой в Тэмпле следили и, возможно, продолжают следить. – Кто? – спросил я. – В это я предпочитаю не вдаваться, – сказал Уэммик уклончиво. – Нельзя забывать о служебных обязанностях. Я об этом слышал так же, как в разное время в том же месте слышал о многих других любопытных вещах. Я ни от кого не получал никаких сведений. Я просто слышал об этом. Не переставая говорить, он взял у меня из рук вилку и колбасу и аккуратно собрал Престарелому завтрак на небольшом подносе. Но прежде чем накормить Престарелого, он вошел к нему в спальню, повязал ему чистую белую салфетку, помог сесть и сдвинул его колпак набекрень, так что вид у старичка стал совсем ухарский. Затем Уэммик заботливо поставил перед ним завтрак и спросил: – Ну что, Престарелый, все в порядке? – на что тот весело отвечал: – Превосходно, Джон, превосходно! – Поскольку Престарелый явно считался не готовым для обозрения, а значит, его следовало полагать невидимым, я притворился, будто ничего этого не замечаю. Когда Уэммик вернулся ко мне, я спросил: – То обстоятельство, что за мной и за моей квартирой следят (а я и сам имел случай это заподозрить), связано с человеком, о котором вы только что говорили, ведь так? Лицо Уэммика стало очень серьезно. – Я не стал бы утверждать это с полной уверенностью. То есть раньше не стал бы. А теперь скажу: либо это так, либо будет так, либо к тому идет. Понимая, что вассальная верность по отношению к Литл-Бритен не позволяет ему высказаться более вразумительно, и с благодарностью сознавая, что он и так сильно отступил от своих правил, я не счел возможным допытываться дальше. Но, пораздумав немного у огня, сказал, что беру на себя смелость задать ему один вопрос, на который он волен отвечать или не отвечать, как ему будет угодно, причем я заранее подчиняюсь его решению. Он прервал свой завтрак, скрестил руки и, захватив в горсти рукава рубашки (чтобы полнее насладиться домашним уютом, он завтракал без сюртука) и кивнул мне в знак того, что ждет моего вопроса. – Вы слышали что-нибудь об одном проходимце, чья настоящая фамилия – Компесон? В ответ последовал еще один кивок. – Он жив? Снова кивок. – Он в Лондоне? Уэммик кивнул еще раз, накрепко закрыл щель почтового ящика и с последним, заключительным кивком вернулся к прерванному завтраку. – А теперь, – сказал Уэммик, – когда с вопросами покончено, – он подчеркнул и повторил эти слова для моего сведения и руководства, – я перехожу к тому, что я сделал, когда услышал то, что услышал. Я пошел в Гарден-Корт, рассчитывая застать вас дома; не застав же вас, пошел к Кларрикеру, рассчитывая застать там мистера Герберта. – Его-то вы застали? – спросил я в большой тревоге. – Его-то я застал. Не называя имен и не входя в подробности, я дал ему понять, что если ему известно о пребывании кого-нибудь – скажем, Тома, Джека или Ричарда – в вашей квартире или поблизости от нее, то хорошо бы, не дожидаясь вас, переселить Тома, Джека или Ричарда куда-нибудь в другое место. – Он, наверно, совсем стал в тупик? – Да, сначала он стал в тупик. Тем более когда я сказал ему свое мнение, что пытаться сейчас увозить Тома, Джека или Ричарда слишком далеко – небезопасно. Послушайте меня, мистер Пип. При существующих обстоятельствах нет места лучше большого города, раз уж человек в нем находится. Не стоит раньше времени вылезать из норы. Надо залечь. Переждать, пока кругом поутихнет, и не высовывать носа наружу даже ради того, чтобы понюхать заграничного воздуха. Я поблагодарил его за ценный совет и спросил, что же предпринял Герберт? – Мистер Герберт, – отвечал Уэммик, – с полчаса не мог опомниться, а потом кое-что придумал. Он под секретом сообщил мне, что намерен жениться на одной молодой особе, у которой, как вам, без сомнения, известно, имеется прикованный к постели папаша. Каковой папаша, бывши в прошлой своей жизни судовым экономом, лежит в фонаре окна, откуда ему видно, как по реке ходят вверх и вниз корабли. С этой молодой особой вы, вероятно, знакомы? – Пока – нет, – сказал я. Покаюсь: Клара не благоволила ко мне, считая, что я только ввожу Герберта в расходы и дружба со мной идет ему во вред; когда Герберт впервые предложил ей нас познакомить, она выказала по этому поводу так мало восторга, что моему другу ничего не оставалось, как обрисовать мне истинное положение вещей, и знакомство наше было до времени отложено. С тех пор как я начал тайно помогать Герберту продвигаться в жизни, я сносил такое положение дел с философической стойкостью; со своей стороны, ни Герберт, ни его нареченная особенно не желали, чтобы при их свиданиях присутствовал кто-то третий; так и случилось, что, хотя я, по его словам, сильно вырос в мнении Клары и хотя мы уже давно пересылали друг друг поклоны и приветы, мне еще ни разу не привелось ее видеть. Впрочем, Уэммика я не стал посвящать во все эти подробности. – Так как дом, где они живут, – продолжал УЭМ-мик, – стоит на реке, много ниже Лондонского моста, между Лаймхаусовд и Гринвичем, а владеет им, как выяснилось, весьма почтенная вдова, которая хотела бы сдать внаймы верхние комнаты – меблированные, – то мистер Герберт и спросил меня, как я смотрю на такое временное жилище для Тома, Джека или Ричарда. Я сказал, что смотрю весьма одобрительно по трем причинам, которые сейчас вам изложу. Итак, во-первых: сами вы даже близко около тех мест не бываете, и от людных улиц, больших и маленьких, это тоже достаточно далеко. Во-вторых: не бывая там лично, вы всегда могли бы получать сведения о Томе, Джеке или Ричарде через мистера Герберта. В-третьих: если бы вам, по прошествии какого-то срока и когда это покажется безопасным, захотелось посадить Тома, Джека или Ричарда на иностранный пакетбот, – пожалуйста, он уже тут как тут, хоть сейчас в дорогу. Значительно приободренный этими доводами, я еще и еще раз поблагодарил Уэммика и просил его продолжать. – Так вот, сэр! Мистер Герберт взялся за дело с необычайным рвением и вчера вечером, к девяти часам, благополучно водворил Тома, Джека или Ричарда – нам с вами не интересно знать, кого именно, – на новое место. Там, где он проживал раньше, хозяевам дали знать, что его вызвали в Дувр, и он действительно отбыл по Дуврской дороге, а уже потом свернул в сторону. Во всем этом есть еще и то большое преимущество, что произошло это в ваше отсутствие, и если кто-нибудь вами особо интересуется, он должен был знать, что вы в это время находились за много миль от Лондона и были заняты совсем другими делами. Это отвлекает подозрения и создает некоторую путаницу; потому я и советовал вам не ходить домой даже в случае, если бы вы вернулись в город вчера вечером. Это вносит еще большую путаницу, а путаница вам на руку. Тут Уэммик, кончив завтракать, посмотрел на часы и стал надевать сюртук. – И имейте в виду, мистер Пип, – сказал он, всовывая руки в рукава, – кажется, я сделал все, что мог; но ежели бы удалось сделать больше – я говорю с уолвортской точки зрения и как сугубо частное лицо, – я сделаю это с радостью. Вот вам адрес. Ничего страшного не будет, если сегодня вечером, перед тем как идти домой, вы туда заглянете и сами убедитесь, что Том, Джек или Ричард хорошо устроен, – это еще одна причина, почему вам не следовало ходить домой вчера. Но после того как побываете дома, больше туда не ходите. Не на чем, мистер Пип, не на чем, – руки его уже показались из рукавов, и я горячо их пожимал. – И разрешите мне высказать вам напоследок одно немаловажное соображение. – Он положил руки мне на плечи и добавил таинственным шепотом: – Воспользуйтесь сегодняшним вечером, чтобы обеспечить за собой его движимое имущество. Трудно сказать, что его ждет впереди. Не дайте движимому имуществу пропасть даром. Не питая ни малейшей надежды, что сумею разъяснить Уэммику мой взгляд на этот предмет, я не стал и стараться. – Мне пора идти, – сказал Уэммик. – Вам я бы порекомендовал провести время до вечера здесь, если, конечно, у вас нет более неотложных дел. Вид у вас порядком утомленный, и вам полезно будет посидеть совершенно спокойно в обществе Престарелого – он скоро встанет – и сочного кусочка… вы свинью помните? – Как же, – сказал я. – Так вот, сочного кусочка свинины. Та колбаса, что вы поджаривали, тоже из нее, в общем – свинка была первый сорт во всех отношениях. Непременно отведайте, хотя бы ради старого знакомства. – И весело гаркнул: – До свиданья, Престарелый Родитель! – Превосходно, Джон, превосходно, мой мальчик, – пропищал старичок из-за кулис. Я вскоре уснул перед огнем, и почти весь день мы с Престарелым занимали друг друга тем, что по очереди засыпали и просыпались в креслах. На обед мы ели свиное филе и овощи с собственного огорода, и я кивал старичку из самых лучших побуждений, когда не делал этого невольно, от усталости. Когда совсем стемнело, я ушел; Престарелый уж готовился поджаривать гренки, и, судя по числу чайных чашек и по тому, как он поглядывал на откидные дощечки на стене, я понял, что к чаю ожидают мисс Скиффинс.  Глава XLVI   Уже пробило восемь часов, когда на меня пахнуло приятным запахом щепок и стружки, неотделимым от плотников, что строят лодки и мастерят весла, блоки и мачты. Вся эта прибрежная часть города ниже Лондонского моста была мне совершенно незнакома, и, выйдя к реке, я обнаружил, что нужное мне место находится вовсе не здесь и разыскать его нелегко. Называлось оно «на берегу Мельничного пруда у затона Чинкса», и единственным признаком, по которому его можно было найти, служил Старый Копперов канатный завод. Где я только не плутал, каких только не перевидал судов, что чинились в сухих доках, и корпусов старых кораблей, обреченных на слом, и сколько ила и тины, оставленных приливом, и сколько верфей, где строили корабли, и других, где их разбирали, и ржавых якорей, тупо цеплявшихся за землю, хотя они уже много лет как отслужили свой срок, и какие вставали на моем пути горные кряжи из бочек и теса, и сколько канатных заводов, из которых ни один не был Старым Копперовым! Раза четыре я сворачивал к реке слишком рано, раз пять – слишком поздно, и в конце концов, нежданно-негаданно, очутился-таки на берегу Мельничного пруда. Это был, по здешним местам, привольный уголок, где речному ветру было где разгуляться, и росло там несколько деревьев, и высился остов разрушенной ветряной мельницы, и стоял Старый Копперов канатный завод – в лунном свете он тянулся вдаль узким рядом вбитых в землю деревянных рам, прикрытых навесом и напоминавших какие-то древние грабли, которые от старости растеряли почти все свои зубья. Выбрав из немногих причудливых домов на берегу Мельничного пруда один – с деревянным фасадом и оконным выступом во все три этажа, я подошел поближе и прочел на дверной дощечке: «Миссис Уимпл». Так как это и была нужная мне фамилия, я постучал, и мне открыла немолодая, цветущая, приятной наружности женщина. Впрочем, ее сразу же сменил Герберт, – он молча провел меня в гостиную и затворил дверь. Странно было увидеть его лицо, такое знакомое, в этой незнакомой комнате, где он явно чувствовал себя как дома, и я, помнится, разглядывал его так же, как разглядывал стекло и фарфор в угловом шкафчике, раковины на камине и цветные гравюры на стене, изображавшие гибель капитана Кука, корабельную шлюпку и его величество короля Георга III в пышном кучерском парике, лосинах и ботфортах, на террасе Виндзорского дворца. – Все в порядке, Гендель, – сказал Герберт, – и он вполне доволен, только очень хочет повидать тебя. Моя дорогая девочка сейчас у отца, ты подожди минутку, она придет, тогда я вас познакомлю, а потом мы пойдем наверх… Да, да, это и есть ее отец. (Я услышал над головой какое-то грозное рычанье, что, очевидно, и отразилось на моем лице.) – Надо полагать, что этот старикан – порядочная каналья. – сказал Герберт с улыбкой, – но я его никогда не видел. Слышишь, как пахнет ромом? Это он вечно тянет. – Ром? – спросил я. – Да, – подтвердил Герберт, – и можешь себе представить, как это полезно для его подагры. К тому же он всю провизию держит у себя в комнате и выдает на каждый день. Все у него расставлено на полках над кроватью, все отпускается строго по весу. Наверно, его комната сильно смахивает на мелочную лавку. Пока он говорил, рычание перешло в протяжный рев, а затем смолкло. – Чего же еще и ждать, – сказал Герберт в виде пояснения, – если он непременно желает сам резать сыр? Когда у человека подагра в правой руке – и во всех других конечностях, – как ему разрезать головку глостерского, не изувечив себя? Видимо, он изувечил себя не на шутку, – яростный рев раздался с новой силой. – Для миссис Уимпл это редкая удача, что она сдала верхний этаж Провису, – сказал Герберт. – Как правило, жильцы, разумеется, сбегают от такого шума. Любопытный это дом, верно, Гендель? Да, это был любопытный дом, но безупречно прибранный и чистый. – Миссис Уимпл – хозяйка на диво, – продолжал Герберт, когда я высказал ему это мнение. – Просто не знаю, что бы сталось с моей Кларой без ее материнской заботы. Ведь у Клары нет матери, и вообще никого родных, кроме старого Филина. – Неужели это его фамилия, Герберт? – Нет, нет, это я его так называю. Фамилия его – Барлн. Но какое счастье для сына моих родителей – любить девушку, у которой нет родных и которая сама не мучится из-за своих предков и других не мучает! Герберт уже рассказывал мне раньше, а теперь напомнил, что он познакомился с мисс Кларой Барли, когда та заканчивала свое образование в некоем учебном заведении в Хэммерсмите; после того как ее вызвали домой ухаживать за больным отцом, они во всем открылись доброй миссис Уимпл, которая с тех пор и покровительствовала их чувствам и опекала их, проявляя при этом столько же заботливости, сколько такта. Между ними было решено, что старого Барли отнюдь не следует посвящать ни в какие сердечные тайны, поскольку он был просто не способен заинтересоваться чем-либо более возвышенным, чем ром, подагра или судовой провиант. Пока мы таким образом беседовали вполголоса, а потолочная балка дрожала от непрерывного рычания старого Барли, дверь отворилась и в комнату вошла очень хорошенькая, тоненькая, темноглазая девушка лет двадцати, с корзинкой в руках; Герберт поспешил освободить ее от этой ноши и представил мне как «Клару». Девушка была поистине очаровательна, и ничего не стоило вообразить, что это – пленная фея, которую свирепый старый людоед Барли похитил и заставил себе прислуживать. – Вот полюбуйся, – сказал Герберт, после того как мы немного поговорили, и с сочувственной и нежной улыбкой указал мне на корзину, – в таком виде бедная Клара каждый вечер получает свой ужин: вот ее порция хлеба, и ломтик сыра, и ром… который выпиваю я. А вот Это мистеру Барли нужно приготовить к утреннему завтраку, – здесь две бараньих отбивных, три картофелины, немножко лущеного гороха, немножко муки, две унция масла, щепотка соли и вон сколько черного перца. Все это тушится вместе и съедается в горячем виде; для подагры, конечно, ничего лучшего не придумаешь! Было столько трогательной безыскусственности в том, как покорно Клара обводила взглядом эти припасы, пока Герберт перечислял их; столько невинной доверчивости и любви в том, как просто она позволила руке Герберта обнять ее плечи; и такая в ней чувствовалась мягкость и беззащитность, – здесь, на берегу Мельничного пруда, у затона Чинкса, возле Старого Копперова канатного завода, под балкой, сотрясавшейся от рычания старого Барли, – что я ни за какие деньги не захотел бы расторгнуть их помолвку, даже за те, что лежали в толстом бумажнике, который я так и не открыл. Я от души любовался девушкой, но внезапно рычание снова перешло в рев и над головой послышался страшный стук, точно великан с деревянной ногой старался проткнуть ею потолок, чтобы добраться до нас. Клара сказала Герберту: «Папа меня зовет, милый!» – и убежала. – Видал бессовестную старую акулу? – сказал Герберт. – Как ты думаешь, Гендель, что ему теперь понадобилось? – Не знаю, – сказал я. – Может быть, выпить? – Совершенно верно! – воскликнул Герберт, словно я разгадал труднейшую загадку. – Грог у него намешан в бочоночке и стоит на столе. Погоди, сейчас услышишь, как Клара его приподымет, чтобы он мог до него дотянуться… вот! – Снова протяжный рев на нисходящих нотах. – Теперь, – сказал Герберт, когда стало тихо, – он пьет. А теперь, – добавил Герберг, когда балка опять задрожала, – он улегся на место! Вскоре после этого Клара вернулась, и Герберт повел меня наверх к нашему узнику. Проходя мимо комнаты мистера Барли, мы слышали за дверью хриплое бормотанье, то нараставшее, то спадавшее, как ветер, которое на человеческом языке, – если заменить благими пожеланиями нечто прямо им противоположное, – звучало бы примерно так: – Свистать всех наверх! Благослови меня бог, вот старый Билл Барли. Вот он, старый Билл Барли, благослови меня бог! Вот он, Билл Барли, лежит пластом, благослови его душу. Лежит пластом, как дохлая камбала, вот вам старый Билл Барли. Всех наверх, благослови вас господь! Герберт сообщил мне, что невидимый Барли целыми сутками черпает утешение в таких вот разговорах с самим собой, причем в дневное время один его глаз нередко бывает прикован к телескопу, укрепленному на кровати так, чтобы ему удобно было лежа обозревать реку. Провис занимал две верхние комнатки-каюты, где было вдоволь света и воздуха и где мистера Барли было не так слышно, как внизу. В разговоре со мной он не выказал ни малейшей тревоги; казалось, он и не испытывал ее. Но меня поразило, что он как-то смягчился, – ни тогда, ни позже я не мог определить, в чем именно заключалась эта перемена, но она произошла, в том не было сомнения. Отдохнув за день и хорошенько все обдумав, я пришел к решению ничего не говорить ему про Компесона. Иначе – как знать, думал я, а вдруг он, движимый смертельной враждой к этому человеку, еще вздумает разыскивать его, обрекая себя на верную гибель? Поэтому, когда мы с ним и с Гербертом уселись у камина, я первым делом спросил его, полагается ли он на суждение Уэммика и на источники, из которых тот получает свои сведения? – Да, да, мой мальчик, – отвечал он и серьезно кивнул головой. – Уж Джеггерс-то знает! – Так вот, – продолжал я, – я говорил с Уэммиком и хочу передать вам его предостережение и советы. И я честно все ему рассказал, умолчав, как и собирался, лишь об одном предмете. Я рассказал, как Уэммик услышал в Ньюгетской тюрьме (от заключенных ли, или от служащих – мне неизвестно), что кто-то прознал о его возвращении и что за моей квартирой следили; передал мнение Уэммика, что ему следует на некоторое время «залечь», а мне лучше с ним не видаться; и мнение Уэммика относительно того, как ему покинуть Англию. Я добавил, что, когда придет время, я, разумеется, уеду вместе с ним, или следом за ним, смотря по тому, что Уэммик найдет менее опасным. О том, как мы будем жить дальше, я не сказал ни слова, да и мысли на этот счет у меня были самые неопределенные, особенно теперь, когда он так смягчился и когда опасность, которой он себя подвергал ради меня, приняла такие ясные очертания. Что же касается того, чтобы изменить мой образ жизни и увеличить расходы, то пусть сам посудит, не будет ли это сейчас, в наших трудных и сложных обстоятельствах, просто смешно, а может, и подозрительно? Этого он не мог отрицать, и вообще проявил полное благоразумие. Возвращение его, сказал он, было рискованным шагом, он это знал с самого начала. Он не сделает ничего, что могло бы еще увеличить опасность, а с такими хорошими помощниками ему, надо полагать, и бояться нечего. Тут Герберт, до сих пор задумчиво смотревший в огонь, сказал, что предложение Уэммика навело его на одну мысль, которой, пожалуй, стоит с нами поделиться. – Мы с тобой оба хорошие гребцы, Гендель, и могли бы, когда придет время, сами увезти мистера Провиса вниз по реке из Лондона. Тогда не нужно будет нанимать лодку и брать лодочника. Это даст нам лишнюю возможность избежать подозрений, а нам нельзя пренебрегать никакими возможностями. Ничего, что сейчас зима; ты мог бы теперь же завести себе лодку, держать ее у лестницы Тэмпла и кататься вверх и вниз по реке. Упражняйся изо дня в день, и к этому скоро привыкнут и перестанут замечать тебя. Проделай это двадцать раз или пятьдесят, и ничего не будет удивительного, если ты проделаешь это в двадцать первый или в пятьдесят первый раз. Мне этот план понравился, а Провис и вовсе был от него в восторге. Мы решили, что приведем его в исполнение и что Провис не будет узнавать нас, если нам случится проплывать мимо Мельничного пруда. Но, кроме того, мы договорились, что всякий раз, как он нас увидит и захочет передать сигнал «Все спокойно», он будет спускать штору на той створке своего окна, которая выходит на восток. Итак, поскольку мы обо всем условились и совещание наше закончилось, я встал и собрался уходить, сказав Герберту, что нам лучше не идти домой вместе, а потому я выйду на полчаса раньше его. – Не хочется мне оставлять вас. – сказал я Провису, – хотя нет сомненья, что здесь вы в большей безопасности, нежели возле меня. Прощайте! – Милый мой мальчик, – отвечал он, сжимая мои руки, – не знаю, когда мы теперь свидимся, и не нравится мне твое «Прощайте». Скажи лучше: «Спокойной ночи!» – Спокойной ночи! Мы всегда будем все знать друг о друге через Герберта, а когда придет время, я буду готов, уж вы не беспокойтесь. Еще раз – спокойной ночи! Было решено, что ему незачем спускаться вниз, и, когда мы уходили, он стоял на площадке у своей двери и светил нам, перегнувшись через перила с лампой в руке. Оглянувшись на него, я вспомнил вечер его появления, – тогда я сам вот так же стоял с лампой на лестнице и даже подумать не мог, что когда-нибудь мне будет так грустно и страшно с ним расставаться. Старик Барли по-прежнему рычал и бранился за своей дверью, точно все это время ни на минуту не умолкал и не собирался умолкнуть. Внизу я спросил Герберта, сохранил ли наш узник фамилию Провис? Нет, конечно, отвечал он, новый жилец зовется мистер Кембл. Мой друг добавил, что в доме о мистере Кембле знают лишь одно: он, Герберт, принимает в нем участие и ему, Герберту, очень важно, чтобы новый постоялец ни в чем не нуждался и жил в полном уединении. Поэтому, когда мы вошли в гостиную, где миссис Уимпл и Клара сидели за рукоделием, я счел за благо умолчать о том горячем участии, с которым и сам отношусь к мистеру Кемблу. Распростившись с хорошенькой, милой темноглазой девушкой и с доброй женщиной, в которой годы не угасили способности радеть о судьбе двух любящих сердец, я почувствовал, что Старый Копперов канатный завод совершенно преобразился в моих глазах. Пусть старик Барли стар, как мир, пусть бранится, как целая извозчичья биржа, но в затоне Чинкса хватит молодости, надежды и веры, чтобы заполнить его до краев. И тут я вспомнил Эстеллу и наше прощанье и пошел домой совсем приунывший. В Тэмпле все было тихо, как в самые спокойные времена. Окна тех комнат, где еще так недавно жил Провис, стояли закрытые, темные, и в Гарден-Корте не было ни души. Я три раза прошелся мимо фонтана, прежде чем подняться к себе в квартиру, но никого не увидел. И Герберт, когда зашел через полчаса ко мне в спальню, – я так измучился, что сразу лег в постель, – рассказал то же самое. Он отворил одно из окон и, выглянув на залитую лунным светом улицу, доложил, что там царит такая торжественная пустота, какая, наверно, бывает ночью в запертом соборе. На следующий день я отправился раздобывать себе лодку. Это заняло немного времени, лодка была доставлена к лестнице Тэмпла и стала на причал в двух минутах ходьбы от моей двери. После этого я начал упражняться в гребле, то один, то вместе с Гербертом. Я часто бывал на реке в холод, ветер и дождь, и через несколько дней никто уже не обращал на меня внимания. Вначале я держался выше Блекфрайерского моста, но затем, когда часы прилива изменились, стал добираться и до Лондонского. То был еще старый Лондонский мост, и в некоторые часы дня вода здесь стремительно неслась, образуя водовороты и ямы, что создало ему недобрую славу. Однако, присмотревшись к другим гребцам, я быстро наловчился проскакивать опасное место, и после этого часто пробирался среди множества кораблей и лодок до самого Эрита. Мимо Мельничного пруда мы впервые прошли вместе с Гербертом и видели, как штора на восточной стороне окна опустилась оба раза – и встречая нас и провожая обратно. Герберт обычно бывал там не реже трех раз в неделю и ни разу не сообщил мне ничего хоть сколько-нибудь тревожного. И все же я знал, что основания для тревоги есть, и не мог отделаться от ощущения, что за мною следят. Стоит такому ощущению появиться, и оно не оставляет человека в покое; невозможно сосчитать, скольких ни в чем не повинных людей я подозревал в том, что они наблюдают за мной. Словом, я вечно дрожал от страха за отчаянного человека, которого мы прятали. Герберт как-то говорил мне, что по вечерам, во время отлива, он любит стоять у окна и думать, что вода, со всем, что она несет на себе, течет к его Кларе. А я с ужасом думал, что она течет к Мэгвичу и что любая черная точка на ее поверхности может оказаться погоней, которая приближается к нему быстро, бесшумно и уверенно, чтобы настигнуть его и схватить.  Глава XLVII   Несколько недель прошло без всяких перемен. Мы ждали, а Уэммик не подавал знака. Если бы я никогда не видел его за пределами Литл-Бритен и никогда не удостаивался чести быть запросто принятым в замке, я мог бы в нем усомниться; но я знал его хорошо и не сомневался в нем ни минуты. Тем временем денежные мои дела приняли совсем плохой оборот, кредиторы один за другим торопили с уплатой. Я даже начал ощущать недостаток наличных денег (попросту говоря, в кармане бывало пусто) и восполнял его продажей всяких безделушек и драгоценностей, без которых легко мог обойтись. Но во мне жило твердое убеждение, что, пока мои планы и намерения столь неопределенны, брать деньги у моего покровителя было бы бессердечно и подло. Поэтому я отослал ему с Гербертом непочатый бумажник, чтобы он хранил его у себя, и испытывал своеобразное удовлетворение – искреннее или нет, судить не берусь – оттого, что не пользовался его великодушием с тех пор, как узнал, с кем имею дело. Прошло сколько-то времени, и мною овладело тягостное чувство, что Эстелла замужем. Страшась подтверждения моей догадки, хотя она и так уже граничила с уверенностью, я не читал газет и попросил Герберта (которому поведал о нашем последнем свидании) никогда не говорить о ней со мною. Зачем я берег этот последний лоскуток от покрывала надежды, разодранного, развеянного по ветру? Разве я знаю? Зачем вы, читатель, проявили такую же непоследовательность в прошлом году, в прошлом месяце, на прошлой неделе? Очень печально мне жилось в то время, и надо всей моей тревожной жизнью, ни на минуту не исчезая из виду, как горная вершина над цепью более низких гор, маячила главная, неотступная тревога. А между тем новых причин для опасений не возникало. Сколько бы я ни вскакивал по ночам с постели, охваченный леденящим предчувствием, что Провиса нашли; сколько бы ни прислушивался вечерами, поджидая Герберта и воображая, что шаги его торопливее обычного и он несет худые вести; как бы ни терзался и ни безумствовал, а жизнь шла своим чередом. Обреченный бездействовать и пребывать в постоянном напряжении и страхе, я только катался по реке в своей лодке и ждал, ждал, ждал без конца. Бывало, что, спустившись далеко по реке, я не мог пробиться обратно через водовороты, бурлившие у быков и арок старого Лондонского моста; в таких случаях я оставлял лодку у пристани близ Таможни, с тем чтобы позднее ее доставили к лестнице Тэмпла. Я делал это охотно, – было очень важно, чтобы я и моя лодка примелькались здешнему люду. Из этого незначительного обстоятельства воспоследовали две встречи, о которых я сейчас и хочу рассказать. Однажды в конце февраля я сошел на пристань у Таможни уже в сумерки. В тот день я спустился с отливом до самого Гринвича и повернул, когда начался прилив. Днем было ясно, но к заходу солнца пал туман, и мне пришлось с большой осторожностью лавировать среди судов и лодок. И на пути туда и на пути обратно я видел в знакомом окне сигнал «Все спокойно». Вечер был холодный, я озяб и решил сейчас же подкрепиться обедом; а так как по возвращении домой в Тэмпл мне предстояли долгие часы унылого одиночества, я подумал – не сходить ли после обеда в театр. Тот театр, где мистер Уопсл некогда стяжал свои сомнительные лавры, находился поблизости, возле реки (сейчас он уже нигде не находится), и на нем-то я и остановил спой выбор. Я знал, что мистеру Уопслу не удалось возродить английский театр, скорее он, напротив, катился вместе с ним вниз, к полному упадку. Афиши как-то сообщали прискорбную весть об исполнении им роли Верного Арапа при девице знатного происхождения и ее обезьянке. А Герберту случилось видеть, как он смешил публику, играя кровожадного восточного царька с кирпично-красной рожей и в нелепейшем колпаке, обшитом бубенцами. Я пообедал в одном из тех трактиров, которые мы с Гербертом называли географическими – где каждая скатерть являла собою карту мира, столь много на ней отпечаталось следов от портерных кружек, а на каждом ноже застывшая подливка уподоблялась морским течениям (по сей день во всех владениях лорд-мэра едва ли найдется хоть один негеографический трактир!), – и кое-как скоротал время до театра, то и дело засыпая над хлебными крошками, щурясь на газовый рожок и парясь в запахе горячих обедов. Потом встряхнулся, встал и отправился в театр. На сцене доблестный боцман королевской службы – герой героем, только штаны были ему тесноваты в одних местах, а в других висели слишком свободно – нахлобучивал всей сухопутной мелкоте шляпы на самые глаза, хотя был очень великодушен и храбр и подбивал окружающих не платить налоги, хотя был отменным патриотом. В кармане у него был мешок с деньгами, похожий на пудинг в салфетке, и на эти деньги он при всеобщем ликовании справил свадьбу с молодой особой, дочерью почтенного торговца подушками, причем все жители Портсмута (числом девять по последней ревизии) высыпали на берег и, потирая собственные руки и пожимая чужие, запели «Налей, налей!». Однако некий чумазый кочегар, который наотрез отказался наливать и вообще отказывался делать все, что бы ему ни предлагали, и чье сердце (как о том прямо сказал боцман) было столь же черно, как его физиономия, предложил двум другим кочегарам доставить всем на свете кучу неприятностей; это и было проделано с таким успехом (поскольку семейство кочегара пользовалось большим влиянием при дворе), что понадобилось полвечера, чтобы все опять уладить, да и то ничего бы не вышло, если бы честный маленький красноносый бакалейщик в белой шляпе и черных гетрах не залез в часы, предварительно вооружившись рашпером, и не подслушал бы чужой разговор, и не вылез бы наружу, и не пристукнул бы сзади рашпером тех, для кого подслушанные им сведения оказались недостаточно убедительными. Вслед за тем мистер Уопсл (о котором до тех пор и слуху никакого не было) вышел на сцену с орденом Подвязки на груди, изображая собою всемогущего сановника, который явился прямо из адмиралтейства, и сообщил, что всех кочегаров незамедлительно отправят в тюрьму, а боцману он привез английский флаг в виде скромной награды за его службу на благо отечеству. Боцман, расчувствовавшись впервые за свою долгую жизнь, благоговейно вытер слезы флагом, а затем, снова повеселев и назвав мистера Уопсла «Ваша честь», попросил разрешения пожать ему руку, как моряк моряку. Мистер Уопсл с большим достоинством снизошел к его просьбе, после чего был немедленно затиснут в пыльный угол, потому что всем остальным нужно было плясать матросский танец; и из этого-то угла, озирая публику недовольным взглядом, он заметил меня. Вторым номером шла Новейшая Рождественская Пантомима-буфф, в первой сцене которой, как я в том с горечью убедился, злосчастный мистер Уопсл, в красном трико, с огромной, светящейся от фосфора физиономией и с шевелюрой из краевой бахромы, ковал в какой-то пещере громы небесные и отчаянно струсил, когда к обеду воротился домой его хозяин-великан (сильно охрипший). Вскоре он, впрочем, показал себя с более достойной стороны: когда Гению Юной Любви понадобилась помощь – в борьбе с жестокосердым и невежественным фермером, который, дабы воспрепятствовать счастью своей единственной дочери, залез в мешок от муки и в таком виде умышленно свалился из окна второго этажа на избранника ее сердца, – он призвал мудрого Чародея, и этот последний, прибыв из-под земли довольно нетвердой походкой, после явно опасного и богатого приключениями странствования, оказался мистером Уопслом в шляпе с высокой тульей и с толстым руководством по черной магии под мышкой. Поскольку на земле деятельность этого чародея ограничивалась главным образом тем, что к нему взывали, о нем пели, его толкали, вокруг него танцевали и слепили его разноцветными хлопушками, досуга у него оставалось предостаточно. И я немало удивился, когда заметил, что он проводит этот досуг в том, что с видом величайшего изумления глазеет в мою сторону. Так поразительно было недоумение, с каждой минутой нараставшее во взоре мистера Уопсла, и казалось, он производил в уме такие сложные выкладки и так в них путался, что я просто понять не мог, в чем же тут дело. Я думал об этом еще долго после того, как он вознесся в облака в большом круглом футляре из-под часов, и по-прежнему ничего не понимал. Я все еще думал об этом и час спустя, когда вышел из театра и обнаружил, что он дожидается меня у подъезда. – Добрый вечер, – сказал я, пожав ему руку и шагая с ним рядом по улице. – Я видел, что вы меня заметили. – Заметил вас, мистер Пип? – переспросил он. – Ну разумеется, я вас заметил. Но кто же там был еще? – Кто еще? – Это очень, очень странно, – сказал мистер Уопсл, и снова на лице его появилось выражение полной растерянности, – а между тем я готов поклясться, что то был он. Сильно встревоженный, я стал умолять мистера Уопсла объяснить мне, что он хочет сказать. – Вот не знаю, – продолжал мистер Уопсл все так же растерянно, – обратил бы я на него внимание или нет, если бы вас тут не было; впрочем, вероятно, обратил бы. По привычке я невольно огляделся по сторонам, ибо от этих загадочных слов меня мороз подрал по коже. – О нет, здесь его не может быть, – сказал мистер Уопсл. – Он ушел, когда я еще был на сцене, я видел. Имея достаточно причин подозревать всех и каждого, я заподозрил даже этого несчастного актера. Что, если ему поручено поймать меня в ловушку, заставить что-нибудь выболтать? И я только поглядывал на него, молча шагая вперед. – Сначала я, представьте, вообразил, что он пришел вместе с вами, мистер Пип, но потом убедился, что вам и невдомек, что он сидит позади вас, точно призрак. Я опять похолодел от страха, но упорно молчал, так как его туманные намеки вполне могли быть подсказаны желанием заставить меня так или иначе связать их с Провисом. Что сам Провис не появлялся в театре, в этом я, конечно, был более чем уверен. – Кажется, слова мои вас удивляют, мистер Пип? Да, да, я вижу. Но это так странно, так странно! Вы просто не поверите тому, что я вам сейчас скажу. И я бы не поверил, если бы услышал от вас. – В самом деле? – В самом деле. Мистер Пип, помните ли вы один давнишний рождественский вечер, когда вы были еще совсем маленький, и я обедал у Гарджери, и к вам пришли солдаты, чтобы починить пару наручников? – Помню прекрасно. – И помните, что была погоня за двумя беглыми каторжниками, и что мы приняли в ней участие, и Гарджери взял вас на закорки, и я бежал впереди, а вы едва поспевали за мной? – Помню, помню. – Он и представить себе не мог, как хорошо я все это помнил… кроме последней подробности. – И помните, как мы настигли их в канаве, где они дрались, и один страшно избил другого и раскровенил ему все лицо? – Как сейчас помню. – И потом солдаты зажгли факелы и окружили их, а мы решили все досмотреть до конца и пошли за ними по черным болотам, и лица их были ярко освещены факелами – это я особенно подчеркиваю: лица их были освещены факелами, а вокруг нас было кольцо сплошного мрака? – Да, – сказал я. – Все это я помню. – Так вот, мистер Пип, один из тех двух арестантов сидел сегодня позади вас. Я углядел его через ваше плечо. «Держись!» – подумал я и спросил: – Как вам показалось, который же из них это был? – Тот, которого избил другой, – отвечал он без запинки. – Я готов поклясться, что узнал его. Чем больше я об этом думаю, тем меньше сомневаюсь. – Любопытно! – сказал я, притворившись, что только так и воспринял его рассказ. – Чрезвычайно любопытно! Не могу выразить, какое смятение вызвал во мне этот разговор, какой ужас обуял меня при мысли, что Компесон сидел позади меня «точно призрак». Ведь если было за эти последние месяцы несколько минут, когда я о нем не думал, так это как раз были те минуты, которые он провел рядом со мной; и сознавать, что после стольких предосторожностей с моей стороны он все же застиг меня врасплох, было равносильно тому, как если бы я, чтобы отгородиться от него, захлопнул одну за другою сотню дверей и вдруг увидел бы его в двух шагах от себя. Не мог я сомневаться и в том, что он пришел в театр, потому что там был я; а значит, каким бы спокойным все ни казалось на поверхности, опасность оставалась близкой и неминуемой. Я задал мистеру Уопслу несколько вопросов. Когда этот человек вошел в залу? Этого он не мог сказать: он заметил меня, а потом, за спиной у меня, заметил того. И узнал он его не сразу, но с самого начала у него было смутное ощущение, что человек этот как-то связан со мной и с тем временем, когда мы жили в деревне. Как он был одет? Вполне прилично, но ничего примечательного; кажется, в черном. Был у него шрам на лице? Как будто нет. Это, положим, я и сам бы мог сказать, ибо, хотя, занятый своими мыслями, я и не приглядывался к сидящим позади меня, все же лицо, обезображенное шрамом, едва ли ускользнуло бы от моего внимания. Когда мистер Уопсл сообщил мне все, что ему удалось припомнить, а мне удалось из него вытянуть, и когда я угостил его легким ужином, который он бесспорно заслужил после столь утомительного вечера, мы расстались, До Тэмпла я добрался в первом часу, ворота уже были заперты на ночь. Ни когда я входил, ни когда шел через двор к себе, никого около меня не было. Герберта я застал дома, и, подсев к огню, мы с ним стали держать совет. Но выходило, что сделать мы ничего не можем – разве только известить Уэммика о происшествии этого вечера и напомнить, что мы ждем его указаний. Опасаясь, как бы не повредить ему слишком частыми посещениями замка, я решил послать ему письмо. Я написал его до того, как лечь спать, и тут же вышел и опустил, и снова поблизости никого не было. Мы с Гербертом согласились, что нам не остается ничего другого, как соблюдать крайнюю осторожность. Мы и соблюдали ее больше прежнего, если только это возможно, – и я даже близко не подходил к затону Чинкса, исключая тех случаев, когда проплывал мимо него на лодке, но и тогда я разглядывал берег Мельничного пруда не более внимательно, чем все, что встречалось мне на пути.  Глава XLVIII   Вторая из двух встреч, о которых я упомянул в предыдущей главе, произошла примерно через неделю после первой. Я опять сдал свою лодку на пристани у Таможни; до наступления темноты на этот раз еще оставалось около часа, и, лениво раздумывая, где бы пообедать, я вышел на Чипсайд и брел по тротуару – самый неприкаянный человек в этой занятой, спешащей толпе, – когда сзади на плечо мне опустилась чья-то большая рука. То была рука мистера Джеггерса, и он продел ее мне под локоть. – Раз мы идем в одну сторону, Пип, можно пройтись вместе. Вы куда направляетесь? – Вернее всего, в Тэмпл, – сказал я. – Разве вы не знаете? – Вот именно, – отвечал я, довольный тем, что раз в жизни его допрос не смутил меня. – Я не знаю, потому что еще не решил. – Но обедать вы собираетесь? Этого вы, надеюсь, не станете отрицать? – Нет, – отвечал я, – этого я не стану отрицать. – Вы куда-нибудь приглашены? – Не стану отрицать и того, что я никуда не приглашен. – В таком случае, – сказал мистер Джеггерс, – пойдемте обедать ко мне. Я уже хотел отказаться, когда он добавил: – И Уэммик будет. Тогда я переменил свой отказ на согласие – те несколько слов, которые я успел произнести, одинаково годились для того и для другого, – и, пройдя еще немного по Чипсайду, мы свернули на Литл-Бритен; а тем временем в окнах магазинов уже вспыхивали яркие огни, и фонарщики, с трудом выбирая в уличной толкотне место, где бы поставить свою лесенку, прыгали вверх и вниз, бегали взад и вперед и зажигали в сгущающемся тумане больше красных светящихся глаз, чем зажглось белых глаз от тростниковой свечи на призрачной стене моего номера в «Хаммамс». В конторе на Литл-Бритен начались обычные продедуры, отмечавшие конец делового дня: писали письма, мыли руки, гасили свечи, запирали кассу. Я праздно стоял у камина в кабинете мистера Джеггерса, и в капризных вспышках огня мне мерещилось, будто страшные слепки затеяли со мной какую-то дьявольскую игру в прятки, а две толстых конторских свечи, тускло озарявшие мистера Джеггерса, который писал в углу свои письма, были обернуты грязными погребальными пеленами, словно в память о сонме повешенных клиентов. На Джеррард-стрит мы отправились втроем, в наемной карете; и, как только приехали, нам подали обед. Мне бы, разумеется, и в голову не пришло даже отдаленно, даже движением бровей намекнуть в этом доме на уолвортские чувства Уэммика; но я был бы не прочь время от времени дружески с ним переглянуться. Однако не тут-то было! Если уж он поднимал глаза от тарелки, то обращал их на мистера Джеггерса, а со мной был так холоден и сух, словно на свете имелось два Уэммика-близнеца и передо мной сидел не тот, что мне нужен. – Вы переслали мистеру Пипу записку мисс Хэвишем? – спросил его мистер Джеггерс, едва мы сели за стол. – Нет, сэр, – ответил Уэммик. – Я как раз собирался отправить ее почтой, когда вы с мистером Пипом пришли в контору. Вот она. – И он протянул письмо не мне, а своему шефу. – Здесь всего две строчки. Пип, – сказал мистер Джеггерс, передавая его мне. – Адресовано на Литл-Бритен, потому что мисс Хэвишем не была уверена в вашем адресе. Она пишет, что хочет повидать вас по одному делу, о котором вы ей говорили. Вы поедете? – Да, – отвечал я, пробегая глазами записку, содержание которой он изложил весьма точно. – Когда вы думаете поехать? – Я связан одним обстоятельством, – сказал я, взглянув на Уэммика, который набивал почтовый ящик рыбой, – и не вполне располагаю своим временем. Пожалуй, съезжу теперь же. – Раз мистер Пип думает ехать теперь же, – сказал Уэммик мистеру Джеггерсу. – ему и ответа писать не нужно. Усмотрев в этих словах указание, что медлить не следует, я решил ехать завтра и сказал им об этом. Уэммик выпил рюмку вина и с мрачным удовлетворением посмотрел – опять-таки не на меня, а на мистера Джеггерса. – Итак, Пип, – сказал мистер Джеггерс, – наш приятель Паук разыграл свои карты и сорвал-таки банк. Мне ничего не оставалось, как только кивнуть головой. – Ха! Этому человеку дай волю – он далеко пойдет, только вот дадут ли ему волю. В конце концов и здесь победит сильнейший, но кто из них сильнее – еще неизвестно. Если он вздумает драться… – Неужели же, – перебил я, чувствуя, как у меня пылают щеки и горит сердце, – неужели вы серьезно думаете, мистер Джеггерс, что у него хватит на это низости? – Я этого не утверждал, Пип. Я говорю предположительно. Если он вздумает драться, тогда, возможно, сила окажется на его стороне; если же это будет состязание умов – тогда, безусловно, нет. Не стоит впустую гадать о том, чем кончит такой человек в подобного рода обстоятельствах, потому что здесь одинаково возможны два исхода. – Позвольте спросить, какие именно? – Такой человек, как наш приятель Паук, – отвечал мистер Джеггерс, – либо дерется, либо виляет хвостом. Он может вилять хвостом и рычать, или вилять хвостом и не рычать; но он либо дерется, либо виляет хвостом. Спросите Уэммика, что он думает по этому поводу. – Либо дерется, либо виляет хвостом, – сказал Уэммик, обращаясь к кому угодно, только не ко мне. – Итак, выпьем за миссис Бентли Драмл, – сказал мистер Джеггерс и, взяв с этажерки графин самого лучшего вина, налил сначала нам, потом себе, – и да разрешится спор о главенстве к удовольствию леди! К обоюдному удовольствию леди и джентльмена он разрешиться не может. Ох, Молли, Молли, Молли, Молли, как же вы сегодня нерасторопны! Экономка в эту минуту была подле него – ставила на стол какое-то блюдо. Осторожно выпустив блюдо из рук, она отступила на шаг и смущенно пролепетала что-то в свое оправдание. И тут меня поразило движение ее пальцев. – Что случилось? – спросил мистер Джеггерс. – Ничего, – сказал я. – Просто предмет нашего разговора мне не особенно приятен. Пальцы ее двигались так, как они движутся, когда женщина вяжет. Она стояла, глядя на своего хозяина, не уверенная, можно ли ей уйти, или, если она уйдет, он кликнет ее снова. Взгляд ее был исполнен напряженного внимания. Ну конечно же, совсем недавно, в слишком памятный для меня день, я видел точно такие же глаза и руки! Он отпустил ее, и она бесшумно вышла из комнаты. Но я видел ее перед собою так отчетливо, как если бы она не уходила. Я смотрел на эти руки, смотрел на эти глаза, на эти пышные волосы; и рядом с ними видел другие руки, другие глаза, другие волосы, которые я так хорошо знал, и старался представить себе, какими они станут после двадцати лет мучительной жизни с извергом-мужем. И снова я смотрел на руки и глаза экономки и вспомнил то необъяснимое чувство, которое охватило меня, когда я – не один – бродил в последний раз по разрушенному саду и брошенной пивоварне. Я вспомнил, как испытал это же чувство, когда увидел глаза, глядящие на меня, и руку, подзывавшую меня из окна дилижанса; и как это же чувство ослепило меня, словно молния, когда карета, в которой я – тоже не один – ехал по темной улице, внезапно осветилась ярким светом фонаря. Я вспомнил, как одна-единственная черточка, восполнив пробел, помогла узнать Компесона в театре, и понял, что такой пробел в моем сознании восполнился теперь, когда после упоминания имени Эстеллы я увидел пальцы, как будто занятые вязаньем, и внимательные глаза. И я проникся непоколебимой уверенностью, что эта женщина – мать Эстеллы. Мистер Джеггерс видел нас вместе с Эстеллой, и от него едва ли укрылись чувства, которые я и не пытался скрывать. Он кивнул, когда я сказал, что предмет нашего разговора мне неприятен, похлопал меня по плечу, подлил в стаканы вина и снова занялся обедом. Экономка появлялась в комнате еще только два раза, очень ненадолго, и мистер Джеггерс говорил с нею резко. Но руки ее были руки Эстеллы, и глаза были глаза Эстеллы, и, появись она еще хоть сто раз, это уже не могло бы ни укрепить моей уверенности, ни поколебать ее. Вечер тянулся уныло, Уэммик, когда ему наливали вина, проглатывал его деловито, словно по долгу службы, и сидел, не сводя глаз со своего патрона, готовый в любую минуту подвергнуться допросу. Что касается количества вина, то его почтовый ящик мог вместить его столько же, – и с такой же равнодушной готовностью, – сколько обычный почтовый ящик вмещает писем. И все время мне казалось, что он – не тот близнец и только с виду похож на Узммика из Уолворта. Мы рано поднялись уходить и вышли вместе. Уже тогда, когда мы искали свои шляпы среди бесчисленных сапог мистера Джеггерса, я почувствовал, что нужный близнец вот-вот появится; а стоило нам пройти десять шагов по Джеррард-стрит в направлении Уолворта, как я обнаружил, что иду под руку с нужным мне близнецом, а другой, ненужный, растворился в вечернем воздухе. – Ну-с, – сказал Уэммик, – с этим покончено! Удивительный он человек, второго такого не сыщешь; но я чувствую, что, когда я у него обедаю, мне приходится себя туго-натуго завинчивать, а я предпочитаю обедать в отвинченном состоянии. Я нашел, что он выразился очень удачно, и так и сказал ему. – Никому, кроме вас, я не стал бы этого говорить. – отвечал он. – Но я знаю, то, что говорится между нами, дальше не пойдет. Я спросил его, видел ли он когда-нибудь приемную дочь мисс Хэвишем, миссис Бентли Драмл? Он сказал, что нет. Затем, чтобы избежать слишком резкого перехода, я справился о Престарелом и о мисс Скиффинс. При упоминании о мисс Скиффинс он скорчил хитрую физиономию, остановился посреди улицы и высморкался, развернув платок и тряхнув головой не без затаенного самодовольства. – Уэммик, – сказал я, – помните, еще до того как я первый раз был в гостях у мистера Джеггерса, вы мне советовали обратить внимание на его экономку? – Разве? – ответил он. – Очень возможно. О черт, – добавил он с досадой, – конечно, помню! Оказывается, я еще не совсем отвинтился. – Укрощенная тигрица – так вы ее назвали? – А вы бы как ее назвали? – Точно так же. Скажите, Уэммик, как мистер Джеггерс ее укротил? – Это его секрет. Она уже много лет живет у него в доме. – Расскажите мне ее историю! У меня есть особые причины этим интересоваться. Вы ведь знаете, то, что говорится между нами, дальше не пойдет. – В сущности, я не знаю ее истории, – отвечал Уэммик, – вернее, знаю далеко не все. Но то, что знаю, я вам расскажу. Разумеется, мы с вами сейчас беседуем как сугубо частные лица. – Разумеется. – Лет двадцать тому назад эту женщину судили в Олд-Бейли за убийство, и суд оправдал ее. В молодости она была красавицей, и, кажется, в ней есть цыганская кровь. Во всяком случае, как вы сами понимаете, кровь у нее в то время была достаточно горячая. – Но ведь ее оправдали? – Мистер Джеггерс защищал ее, – продолжал Уэммик, устремив на меня многозначительный взгляд, – и провел это дело всем на удивление. Оно казалось безнадежным, да и опыта у него еще не было, а он вывернулся так, что все только ахнули; можно, пожалуй, сказать, что тогда-то он и создал себе имя. Он целые дни проводил в полицейском суде – все добивался, чтобы дело вообще прекратили; а во время судебных заседаний, когда сам он не мог выступать, ни на шаг не отходил от адвоката, и тот с начала до конца говорил по его указке – это каждому было понятно. Жертвой убийства была женщина – лет на десять старше этой, и гораздо выше ростом и шире в кости. Убийство произошло на почве ревности. Обе они бродяжничали, и эта вот, что живет у мистера Джеггерса, совсем девчонкой вышла замуж за какого-то бродягу – как говорится, обвенчалась вокруг ракитова куста, – и ревнива была, как черт. Убитую (по годам она подходила тому человеку больше, это бесспорно) нашли в сарае близ Хаунслоу-Хис. Видно было, что она выдержала жестокую борьбу. Она вся была избита и расцарапана, а в конце концов ее задушили. Единственной, на кого могло пасть подозрение, была эта женщина, и мистер Джеггерс построил свою защиту главным образом на том, что она физически не способна была совершить такое убийство. Можете быть уверены, – добавил Уэммик, тронув меня за рукав, – в то время он никогда не поминал о том, какие у нее сильные руки, не то что теперь. (Я рассказывал Уэммику, как в день званого обеда мистер Джеггерс заставил ее показать нам руки.) – Да, сэр, – продолжал Уэммик, – а тут как-то получилось, – чисто случайно, разумеется, – что со времени своего ареста эта женщина всегда была до того искусно одета, что производила впечатление куда более хрупкой, чем была на самом деле; в особенности рукава у нее, говорят, лежали таким манером, что руки казались совсем тонкими и слабыми. На теле у нее обнаружили всего два-три синяка – у какой бродяжки их не бывает! – но руки с тыльной стороны были сильно поцарапаны, и стоял вопрос: что это, следы ногтей или нет? И вот мистер Джеггерс доказал, что она продиралась через заросли терновника, которые не доставали ей до лица, но не могли не поранить ее руки; и правда, в коже у нее нашли занозы, – они были представлены в суд в качестве вещественных доказательств, – да и кусты при осмотре оказались поломанными там, где через них пробирались, и на них нашли мелкие клочки от ее платья и кое-где пятнышки крови. Но самый смелый его довод был вот какой. В доказательство ее ревности делались ссылки на якобы обоснованное подозрение, будто в то время, когда произошло убийство, она в отместку этому человеку не помня себя умертвила их трехлетнего ребенка. Мистер Джеггерс повел такую линию: «Мы утверждаем, что это следы не ногтей, а колючек, и показываем вам колючки. Вы утверждаете, что это следы ногтей, и в то же время выдвигаете гипотезу, будто она убила своего ребенка. Но если так, вы обязаны сделать все выводы из этой гипотезы. Предположим, что она действительно убила своего ребенка и что ребенок, цепляясь за нее, исцарапал ей руки. Ну так что же? Ведь вы ее судите не за убийство ребенка, хотя могли бы. Что же касается данного дела, так раз уж вы настаиваете на том, что это следы ногтей, то, вероятно, вы нашли им объяснение, если допустить, аргументации ради, что вы их не выдумали?» Короче говоря, сэр, – сказал Уэммик, – мистер Джеггерс окончательно затуманил присяжным мозги, и они признали ее невиновной. – И с тех пор она у него служит? – Да. Но мало того, – сказал Уэммик, – она поступила к нему в услужение сейчас же после того, как ее оправдали, уже укрощенная, такая вот, как сейчас. С тех пор она кой-чему выучилась, что ей нужно было по должности, но укрощена она была с самого начала. – Вы не помните, кто у нее был – мальчик или девочка? – Говорят, девочка. – Больше вам сегодня нечего мне сказать? – Нечего. Письмо я ваше получил и уничтожил. А больше нечего. Мы сердечно распрощались, и я пошел домой с грузом новых забот и мыслей, но отнюдь не избавившись от старых.  Глава ХLIX   Наутро я уехал дилижансом в Сатис-Хаус, прихватив с собою записку мисс Хэвишем на тот случай, если она, из присущего ей своенравия, выразит удивление по поводу столь скорого моего приезда. Но на полпути я слез у гостиницы и, позавтракав там, прошел остальную часть дороги пешком: мне хотелось войти в город незаметно, самыми тихими проулками, и таким же образом его покинуть. Зимний свет уже немного померк, когда я проходил пустынными, гулкими дворами, что тянулись позади Торговой улицы. Эти древние монастырские угодья, где когда-то шумели сады и стояли трапезные монахов и где теперь к уцелевшим стенам пристроили смиренные сараи и конюшни, были почти так же безмолвны, как сами монахи, спящие в своих могилах. Никогда еще звон соборных колоколов не казался мне таким далеким и печальным, как сейчас, когда я торопился вперед с одной мыслью – как бы кого-нибудь не встретить; звуки старинного органа доносились до моего слуха, как похоронная музыка; и грачи, летая вокруг седой колокольни и качаясь на голых сучьях высоких деревьев в монастырском саду, словно кричали мне, что все здесь изменилось и что Эстелла уже никогда сюда не вернется. Калитку открыла пожилая женщина, которую я видал и раньше, – одна из служанок, живших во флигеле за двориком. В темной прихожей, как обычно, стояла зажженная свеча, и, взяв ее, я один поднялся по лестнице. Мисс Хэвишем была не у себя в комнате, а в зале через площадку. Не получив ответа на свой стук, я заглянул в дверь и увидел, что она сидит в ободранных креслах у самого камина и пристальным, немигающим взглядом смотрит на подернутый пеплом огонь. Как уже бывало не раз, я вошел и стал возле камина, где она, едва подняв голову, должна была меня увидеть. Она казалась такой бесконечно одинокой, что я проникся бы к ней жалостью, даже если бы она с умыслом нанесла мне обиду горше той, за которую я мог на нее пенять. Преисполненный сострадания к ней, я думал о том, что вот и я стал одним из обломков крушения этого злосчастного дома, как вдруг ее взгляд остановился на мне. Она вздрогнула и тихо проговорила: – Это не сон? – Это я, Пип. Мистер Джеггерс передал мне вчера вашу записку, и я тотчас приехал. – Благодарю. Благодарю. Я пододвинул к огню второе, такое же ободранное кресло, сел в него и тут только заметил в ее лице что-то новое – словно она меня боится. – Я хочу, – сказала она, – вернуться к тому предмету, о котором ты упоминал, когда был здесь в последний раз. и показать тебе, что у меня все же не каменное сердце. Но, может быть, теперь ты уже не поверишь, что во мне осталось хоть что-то человеческое? Когда я произнес какие-то успокоительные слова, она протянула вперед дрожащую руку, словно хотела до меня дотронуться; но тут же снова отняла, прежде чем я понял ее намерение и взял в толк, как мне себя вести. – Ты, когда просил за своего друга, сказал, что можешь научить меня, как сделать полезное, доброе дело. Видно, тебе бы этого хотелось? – Очень, очень хотелось бы. – Какое же это дело? Я стал рассказывать ей историю моей тайной помощи Герберту. Не успел я начать, как решил, по выражению ее лица, что она в рассеянности своей думает скорее обо мне, а не о том, что я говорю. Видимо, я не ошибся, потому что, когда я умолк, она, казалось, не сразу это заметила. – Ты почему замолчал? – спросила она наконец, и опять лицо у нее было такое, будто она меня боится. – Или ты меня так ненавидишь, что не хочешь говорить со мной? – Бог с вами, мисс Хэвишем, – ответил я, – как вы могли это подумать! Мне показалось, что вы перестали меня слушать, поэтому я замолчал. – Может, так оно и было, – сказала она, приложив руку ко лбу. – Ты начни еще раз сначала, только я буду смотреть на что-нибудь другое. Ну вот, теперь говори. Она оперлась рукою на палку с выражением решимости, какое я порой у нее замечал, и вперила взгляд в огонь, словно твердо вознамерившись слушать внимательно. Я снова заговорил и рассказал ей, что надеялся внести весь пай Герберта из своих средств, но теперь это мне не удастся. И тут я ей напомнил, что подробно разъяснить свои затруднения не могу, потому что это связано с чужою тайной. – Так, – сказала она, кивнув головой, но не глядя на меня. – Сколько же денег недостает до полной суммы? Мне было страшновато назвать цифру, она казалась очень большой. – Девятьсот фунтов. – Если я дам тебе эти деньги, сохранишь ты мою тайну, так же, как сохранил свою? – Сохраню так же свято. – И тебе станет легче на душе? – Много легче. – А сейчас ты очень несчастлив? Мисс Хэвишем задала этот вопрос, по-прежнему не глядя на меня, но в словах ее прозвучала необычная мягкость. Я не сразу ответил, – голос изменил мне. Она скрестила руки на набалдашнике палки и тихо склонилась на них лицом. – Я никак не могу назвать себя счастливым, мисс Хэвишем; но на то есть и другие причины, кроме тех, что вам известны. Это – та самая тайна, о которой я говорил. Через некоторое время она подняла голову и опять устремила взгляд на огонь. – Ты очень великодушно сказал, что у тебя есть и другие причины для горя. Это правда? – К сожалению, правда. – И я ничем не могу тебе помочь, кроме как услужив твоему другу? Считай, что это сделано, но для тебя самого я ничего не могу сделать? – Ничего. Благодарю вас за этот вопрос. Еще больше благодарю за доброту, которой он подсказан. Но нет, ничего. Вскоре она поднялась и обвела глазами мертвую комнату, ища пера и бумаги. Но ничего такого здесь не было, и тогда она достала из кармана желтые таблички слоновой кости в оправе из потускневшего золота и стала писать на них карандашом в потускневшем золотом футляре, который висел у нее на шее. – Ты по-прежнему в добрых отношениях с мистером Джеггерсом? – О да. Я только вчера у него обедал. – Вот распоряжение, по которому он выплатит тебе деньги, с тем чтобы ты мог употребить их для своего друга. Здесь я денег не держу; но если тебе приятнее, чтобы мистер Джеггерс ничего об этом не знал, я могу прислать их тебе. – Благодарю вас, мисс Хэвишем, мне будет очень удобно получить их у него в конторе. Она прочла мне то, что написала; указания были даны ясно и четко и притом так, чтобы меня невозможно было заподозрить в желании истратить эти деньги на себя. Я принял таблички из ее дрожащих рук; руки эти задрожали еще сильнее, когда она, сняв с шеи цепочку с карандашом, тоже отдала ее мне. За все это время она ни разу на меня не взглянула. – На первой табличке стоит мое имя. Если когда-нибудь, – пусть через много времени после того, как мое разбитое сердце обратится в прах, – ты сможешь написать под моим именем: «Я ее прощаю», – прошу тебя, сделай это. – Ах, мисс Хэвишем, – сказал я, – я могу это сделать хоть сейчас. Все мы повинны в жестоких ошибках. Я сам был слеп и неблагодарен, и слишком нуждаюсь в прощении и добром совете, чтобы таить на вас злобу. Только теперь она посмотрела на меня и к моему изумлению, к моему ужасу рухнула передо мной на колени, простирая ко мне сложенные руки так, как, наверно, простирала их к небу, когда бедное сердце ее было еще молодо и не ранено и мать учила ее молиться. Увидев мисс Хэвишем у своих ног, седую, с изможденным лицом, я был потрясен до глубины души. Я стал умолять ее подняться и обхватил руками, чтобы помочь ей; но она только вцепилась в мою руку и, приникнув к ней лицом, заплакала. Никогда раньше я не видел слез у нее на глазах и теперь молча склонился над ней в надежде, что они принесут ей облегчение. Она уже не стояла на коленях, но без сил опустилась наземь. – О! – вскричала она в отчаянии. – Что я наделала! Что я наделала! – Если вы думаете о том, мисс Хэвишем, какой вред вы мне причинили, я вам отвечу: очень небольшой. Я полюбил бы ее, несмотря ни на что… Она замужем? – Да! Я мог и не задавать этого вопроса, – я это сразу понял по тому новому чувству пустоты, которое царило в опустелом доме. – Что я наделала! Что я наделала! – Она ломала руки, хваталась за волосы, и снова и снова у нее вырывался этот вопль: – Что я наделала! Я не знал, что сказать, как ее утешить. Я слишком понимал, что она тяжко согрешила, когда, обуянная жаждой мести, исковеркала впечатлительную детскую душу, как велела ей смертельная обида, отвергнутая любовь, уязвленная гордость; но я понимал и то, что, отгородившись от дневного света, она отгородилась от неизмеримо большего; что, став затворницей, она затворила свое сердце для тысячи целительных естественных влияний; что, целиком уйдя в свои одинокие думы, она повредилась в уме, как то всегда бывало, и будет, и не может не быть со всяким, кто дерзнет пойти против начертаний творца. И мог ли я не сострадать ей, не усмотреть возмездия в том, какой жалкой тенью она стала, в ее полной непригодности для этой земли, где ей положено было жить, в этом тщеславии, рожденном скорбью и владевшем несчастной женщиной безраздельно, как владеет людьми тщеславие, рожденное смирением, раскаянием, стыдом, – все чудовищные формы тщеславия, которые, как проклятье, тяготеют над нами! – Пока ты не заговорил с ней в тот раз, пока я не увидела в тебе, как в зеркале, все, что сама испытала когда-то, я не знала, что я наделала. Что я наделала! И так без конца, двадцать раз, пятьдесят раз – что она наделала! – Мисс Хэвишем, – сказал я, когда она затихла. – Пусть совесть вас не мучит из-за меня. Но вот Эстелла – это другой разговор, и если вы в состоянии – пусть в самой малой мере – исправить тот вред, который вы ей причинили, убив в ней живую душу, лучше сделать это, чем целый век оплакивать прошедшее. – Да, да, я это знаю. Но, Пип, голубчик ты мой! – Глубокое женское сострадание послышалось мне в этой непривычной ласке. – Голубчик ты мой! Поверь мне: вначале, когда она только ко мне попала, я хотела уберечь ее от моей горькой доли. Вначале я ничего другого не хотела. – Что ж, – сказал я, – вполне возможно. – Но когда она стала подрастать и с каждым днем становилась все краше, я совершила дурное дело: я захваливала ее, задаривала, наставляла, вечно была при ней предостережением и наглядным примером и вот – украла у нее сердце и на место его вложила кусок льда. – Лучше было оставить ей живое сердце, – сказал я, не удержавшись, – пусть бы даже оно истекло кровью или разбилось. С минуту мисс Хэвишем смотрела на меня как безумная, потом опять началось – «Что я наделала!». – Если бы ты знал всю мою жизнь, – простонала она, – ты бы меня лучше понял, ты бы меня пожалел. – Мисс Хэвишем, – сказал я как можно мягче, – я знаю вашу жизнь, знаю с тех пор, как впервые уехал из этих мест. Ваши несчастья внушили мне искреннее сострадание, и хочу верить, что я понял, как они на вас повлияли. То, что произошло между нами, не дает ли мне права задать вам один вопрос, касающийся Эстеллы? Не теперешней, а такой, какой она была, когда только что сюда попала? Она сидела на полу, упершись локтями в ободранное кресло и склонившись головой на руки. Услышав мой вопрос, она глянула мне прямо в глаза и ответила: – Спрашивай. – Кто родители Эстеллы? Она покачала головой. – Вы не знаете? Она снова покачала головой. – Но ее привез сюда, или прислал сюда, мистер Джеггерс? – Привез. – Расскажите мне, как это случилось. Она отвечала шепотом, пугливо озираясь: – Когда я уже долго прожила взаперти в этих комнатах (как долго – не знаю, тебе ведь известно, что показывают здешние часы), я как-то сказала ему, что хочу воспитать маленькую девочку, хочу полюбить ее и уберечь от моей участи. Я читала о нем в газетах еще до того, как рассталась с миром, а впервые увидела, когда он приехал сюда по моей просьбе, чтобы привести этот дом в его нынешний вид. Он обещал присмотреть мне такую девочку-сиротку. Однажды он привез ее сюда, спящую, и я назвала ее Эстеллой. – Сколько ей тогда было лет? – Года два или три. Сама она знает только то, что осталась сиротой и что я ее усыновила. Я и без того был уверен, что та женщина – ее мать, и не нуждался ни в каких доказательствах. Но здесь как будто устанавливалась связь, ясная для каждого. Для чего еще мне было затягивать мое посещение? Дело Герберта я уладил, мисс Хэвишем рассказала мне все, что знала об Эстелле, я сказал и сделал все, что мог, чтобы облегчить ее совесть. Неважно, какими еще словами мы обменялись на прощанье; но мы простились. Уже сильно стемнело, когда я вышел на свежий воздух. Я кликнул женщину, у которой были ключи от калитки, и сказал, что не буду ее пока беспокоить, а до ухода еще погуляю в саду. Ибо внутренний голос говорил мне, что никогда уже я сюда не вернусь, и я чувствовал, что грустный час сумерек как нельзя больше подходит для моей прощальной прогулки. Мимо склада бочек, по которым я когда-то лазил и которые с тех пор годами мочили дожди, отчего многие из них прогнили, а на тех, что стояли стоймя, скопились болотца и лужицы, я направился в запущенный сад. Я обошел его весь; заглянул в уголок, где произошла моя драка с Гербертом, видел дорожки, по которым мы гуляли с Эстеллой. Всюду было холодно, пусто, уныло! Свернув на обратном пути к пивоварне, я проник в нее из сада через небольшую дверь, запертую снаружи на ржавую задвижку, и прошел из конца в конец. Уже выходя через главную дверь, – которую теперь нелегко было отворить, потому что отсыревшие створки разбухли, и петли разболтались, и порог зарос плесенью, – я оглянулся. При этом движении одно детское воспоминание вспыхнуло во мне с поразительной силой: мне снова почудилось, будто я вижу мисс Хэвишем висящей на перекладине. Так сильно было это впечатление, что я опрометью кинулся туда и остановился под перекладиной, дрожа всем телом, прежде чем понял, что мне это только привиделось. Удрученный вечерним мраком и этим страшным, хоть и мгновенным видением, я ощущал неизъяснимый ужас, выходя во двор через те самые деревянные ворота, о которые когда-то больно бился головой, чтобы заглушить боль, причиненную мне Эстеллой. Во дворе я постоял в нерешительности, раздумывая, позвать ли служанку, чтобы она выпустила меня на улицу, или еще раз сбегать наверх – удостовериться, что с мисс Хэвишем не случилось без меня ничего худого. Я остановился на последнем и стал подниматься по лестнице.

The script ran 0.023 seconds.