Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Маргарет Этвуд - Она же «Грейс» [2011]
Язык оригинала: CAN
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history

Аннотация. 23 июля 1843 года в Канаде произошло кошмарное преступление, до сих пор не дающее покоя психологам и криминалистам. Служанка Грейс Маркс обвинялась в крайне жестоком убийстве своего хозяина и его беременной любовницы-экономки. Грейс была необычайно красива и очень юна - ей не исполнилось еще и 16 лет. Дело осложнялось тем, что она предложила три различные версии убийства, тогда как ее сообщник - лишь две. Но он отправился на виселицу, а ей всю жизнь предстояло провести в тюрьме и сумасшедшем доме - адвокат сумел доказать присяжным, что она слабоумна. Грейс Маркс вышла на свободу 29 лет спустя. Но была ли она поистине безумна? Лауреат Букеровской премии Маргарет Этвуд предлагает свою версию истории о самой известной канадской преступнице. Но вправе ли она?

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Не склеивался он. Эмили Дикинсон, ок. 1860 г. 48 Они ожидают в библиотеке, в доме миссис Квеннелл, сидя на стульях с прямыми спинками и как бы невзначай полуобернувшись к слегка приоткрытой двери. Шторы из темно-бордового плюша с черной отделкой и кисточками, напоминающие Саймону епископальные похороны, задернуты; лампа с круглым абажуром зажжена. Она стоит в центре продолговатого дубового стола, вокруг которого они сидят — молчаливо, выжидающе, чинно и настороженно, как присяжные перед судом. Миссис Квеннелл, однако, расслаблена, и ее руки спокойно лежат на коленях: она предвкушает чудеса, но, какими бы необычными те ни были, она явно им не удивится. Миссис Квеннелл напоминает профессионального гида, для которого восхищение, скажем, Ниагарским водопадом стало обычным делом, но гид надеется косвенно насладиться восторгами новых посетителей. Жена коменданта выражает тоскливое благочестие, смягченное смирением, а преподобному Верринджеру удается смотреть одновременно доброжелательно и неодобрительно: вокруг его глаз что-то поблескивает, как будто он в очках, хотя на самом деле их нет. Лидия, сидящая слева от Саймона, одета в платье из какой-то воздушной лоснящейся ткани разбеленного розовато-лилового оттенка, с достаточно низким вырезом, обнажающим прелестную ключицу: Лидия благоухает влажным ароматом ландышей. Она нервно сжимает свой носовой платок, но, встречаясь глазами с Саймоном, улыбается. Что же касается его самого, то он чувствует, что на его лице застыла скептическая и довольно неприятная ухмылка — однако это лишь маска, поскольку под ней кроется нетерпение школьника, попавшего на карнавал. Он ни во что не верит, ожидает обмана и стремится узнать его механизм, но в то же время жаждет сюрпризов. Саймон знает: подобный настрой опасен — следует сохранять объективность. Раздается стук в дверь, и она открывается шире: входит доктор Дюпон, ведущий за руку Грейс. Она без чепца, и в свете лампы ее уложенные волосы отливают рыжиной. На Грейс белый воротничок, которого Саймон никогда не видел, и она выглядит поразительно юной. Она ступает осторожно, словно слепая, но ее глаза широко раскрыты и неотрывно смотрят на Дюпона с той трепетной робостью и молчаливой, несмелой мольбой, которой Саймон, как он теперь понимает, тщетно пытался добиться. — Я вижу, все уже собрались, — говорит доктор Дюпон. — Меня радует ваш интерес, и я надеюсь на ваше доверие. Лампу нужно убрать со стола. Миссис Квеннелл, могу ли я поручить это вам? Убавьте свет, пожалуйста. И закройте дверь. Миссис Квеннелл встает и молча переносит лампу на маленький столик в углу. Преподобный Верринджер плотно затворяет дверь. — Грейс будет сидеть здесь, — продолжает доктор Дюпон. Он усаживает ее спиной к шторам. — Вам так удобно? Отлично. Не бойтесь, никто не причинит вам вреда. Я уже объяснил ей, что она должна будет просто слушать меня, а потом уснет. Вы поняли, Грейс? Грейс кивает. Она сидит неподвижно, сжав губы, с расширенными от слабого света зрачками. Руками она вцепилась в подлокотники. Саймон видел подобные позы в больничных палатах — у людей, испытывающих сильную боль или ожидающих операции. Животный страх. — Это чисто научная процедура, — говорит доктор Дюпон. Он обращается не к Грейс, а скорее ко всем остальным. — Прошу вас отбросить любые мысли о месмеризме и тому подобных мошеннических процедурах. Метод Брейда абсолютно логичен и разумен, и его истинность неопровержимо доказана европейскими экспертами. Он заключается в умышленном расслаблении и перестройке нервов, вызывающих нейрогипнотический сон. То же самое наблюдается у рыб, если их гладить вдоль спинного плавника, и даже у кошек, хотя у более развитых организмов реакция, конечно, сложнее. Я прошу вас избегать резких движений и громких звуков, поскольку они могут вызвать шок, а возможно, даже причинить вред пациентке. Прошу вас также сидеть молча, пока Грейс не уснет, после чего вы сможете негромко разговаривать. Грейс пристально смотрит на закрытую дверь, словно подумывая о побеге. Ее нервы так напряжены, что Саймон почти чувствует, как она вибрирует, подобно натянутой струне. Он никогда не видел ее такой напуганной. Что же сказал или сделал ей Дюпон, перед тем как привести ее сюда? Должно быть, пригрозил, но, когда он к ней обращается, Грейс доверчиво на него смотрит. Она боится кого угодно, только не Дюпона. Дюпон еще больше убавляет свет. Воздух в комнате становится тяжелым — словно бы от еле заметного дыма. Теперь черты Грейс находятся в тени, которую прорезает стеклянный блеск ее глаз. Дюпон начинает процедуру. Вначале он говорит о тяжести и сонливости, а затем внушает Грейс, что ее тело плывет по течению и она все глубже погружается под воду. Его монотонный голос действует успокаивающе. Веки у Грейс опускаются, она дышит ровно и глубоко. — Вы спите, Грейс? — спрашивает ее Дюпон. — Да, — отвечает она медленно и вяло, но вполне отчетливо. — Вы слышите меня? — Да. — Вы слышите только меня? Хорошо. Когда вы проснетесь, то забудете о том, что здесь происходило. А теперь спите. — Он делает паузу. — Пожалуйста, поднимите правую руку. Рука медленно поднимается, словно ее тянут за нитку, пока не вытягивается параллельно полу. — Ваша рука, — говорит Дюпон, — это железный брусок. Никому не под силу его согнуть. — Он окидывает присутствующих взглядом: — Кто-нибудь желает попробовать? Саймона так и подмывает, но он решает не рисковать: ему пока не хочется ни убеждаться, ни разочаровываться. — Не желаете? — спрашивает Дюпон. — Тогда позвольте мне. Он кладет обе ладони на вытянутую руку Грейс и наклоняется вперед. — Я давлю изо всех сил, — говорит он. Рука не сгибается. — Хорошо. Можете опустить. — У нее глаза открыты, — с тревогой говорит Лидия, и между веками Грейс действительно белеют два полумесяца. — Это нормально, — отвечает Дюпон, — и не имеет никакого значения. В подобном состоянии пациент, очевидно, способен различать некоторые предметы даже с закрытыми глазами. Такова особенность нервной системы, вероятно включающей в себя некий орган чувств, покуда неизвестный человеку. Но продолжим. Он склоняется над Грейс, словно бы прислушиваясь к ее сердцебиению. Затем вынимает из потайного кармана материю квадратной формы — обычную светло-серую дамскую вуаль — и осторожно опускает ее на голову Грейс. Покрывало вздымается и оседает, и под ним теперь проступают лишь контуры лица. Несомненный намек на саван. Слишком театрально и безвкусно, думает Саймон, попахивает местечковыми лекториями пятнадцатилетней давности с публикой, состоявшей из легковерных приказчиков, немногословных фермеров и их неряшливых жен. Сладкоречивые шарлатаны несли трансцендентальную чушь и неохотно давали знахарские советы, пытаясь залезть простофилям в карман. Саймон готов высмеять это представление, но по спине у него бегут мурашки. — У нее такой… странный вид, — шепчет Лидия. — «За покрывалом ли ответ? Мы уповать на это вправе?» — декламирует преподобный Верринджер. Саймон чувствует, что ему уже не до шуток. — Простите? — переспрашивает жена коменданта. — Ах да, милый мистер Теннисон. — Это помогает сосредоточиться, — тихо поясняет доктор Дюпон. — Если оградить пациента от внешних впечатлений, его внутреннее зрение обострится. Теперь, доктор Джордан, мы можем спокойно отправиться в прошлое. Какой вопрос вы хотели бы ей задать? Саймон не знает, с чего начать. — Спросите ее о доме Киннира, — предлагает он. — Какой его части? — уточняет Дюпон. — Нужно указать конкретно. — О веранде, — отвечает Саймон, привыкший заходить издалека. — Грейс, — произносит Дюпон, — вы на веранде у мистера Киннира. Что вы там видите? — Вижу цветы, — говорит Грейс протяжно и довольно уныло. — Солнце садится. Мне так весело. Хочется здесь остаться. — Теперь попросите ее встать, — продолжает Саймон, — и зайти в дом. Скажите, чтобы в вестибюле она подошла к люку, ведущему в погреб. — Грейс, — говорит Дюпон, — вы должны… Внезапно раздается громкий одиночный стук, похожий на небольшой взрыв. Откуда он донесся — от стола или от двери? Лидия негромко вскрикивает и хватает Саймона за руку. С его стороны было бы невежливо ее отдергивать, ведь девушка дрожит как осиновый лист, и поэтому он сидит не шелохнувшись. — Тс-с! — пронзительно шепчет миссис Квеннелл. — У нас гость! — Уильям! — тихо восклицает жена коменданта. — Я знаю, это мой любимый малыш! — Простите, — раздраженно говорит Дюпон, — но это не спиритический сеанс! Грейс беспокойно шевелится под покрывалом. Жена коменданта сморкается в носовой платок. Саймон бросает взгляд на преподобного Верринджера. В темноте трудно различить его лицо: видимо, это страдальческая улыбка, как у младенца, которого мучают газы. — Мне страшно, — говорит Лидия. — Включите свет! — Пока еще рано, — шепчет Саймон. Он гладит ее по руке. Снова слышатся три резких удара, будто кто-то стучит в дверь, властно требуя, чтобы его впустили. — Ну это уже слишком, — произносит Дюпон. — Скажите, чтобы они ушли. — Я попытаюсь, — говорит миссис Квеннелл. — Но сегодня четверг. Они обычно приходят по четвергам. Она склоняет голову и молитвенно складывает руки. Через некоторое время раздается прерывистая дробь, похожая на грохот голышей, сыплющихся в водосточный желоб. — Вот, — подытоживает миссис Квеннелл. — Кажется, все. Наверное, за дверью или под столом находится сообщник, думает Саймон, или же какой-то аппарат. В конце концов, это ведь дом миссис Квеннелл. Мало ли чем она могла его оборудовать. Но под столом только их ноги. Так что же это за механизм? Даже просто сидя здесь, Саймон становится посмешищем, невежественной марионеткой в чужих руках, жертвой обмана. Но уйти он уже не может. — Спасибо, — благодарит Дюпон. — Доктор, простите за заминку. Продолжим. Саймон все явственнее чувствует в своей руке ладонь Лидии. Маленькую и горячую. В комнате слишком тесно и поэтому неуютно. Ему хотелось бы отстраниться, но Лидия вцепилась в него железной хваткой. Саймон надеется, что этого никто не заметит. Рука затекла, он скрещивает ноги. Внезапно ему представляются ноги Рэчел Хамфри в одних чулках, и он хватается за них, пытаясь удержать вырывающуюся женщину. Правда, она вырывается понарошку и наблюдает сквозь полуопущенные ресницы за тем, какое впечатление на него производит. Извивается, будто верткий угорь. Умоляет, словно пленница. Ее — или его — скользкая, потная кожа, ее влажные волосы, рассыпавшиеся по лицу, по губам, — и так каждую ночь. В заточении. Когда он лижет ее кожу, та блестит, словно атлас. Так не может дальше продолжаться. — Спросите ее, — говорит он, — вступала ли она в отношения с Джеймсом Макдермоттом. Он не собирался задавать этот вопрос, по крайней мере — вначале и к тому же так откровенно. Но разве не это — как он теперь понимает — он больше всего жаждет узнать? Дюпон ровным голосом повторяет вопрос Грейс. Наступает пауза, затем Грейс смеется. Или за нее смеется кто-то другой — на Грейс это не похоже. — Отношения, доктор? Что вы имеете в виду? — Голос тонкий, дрожащий, слезливый — но он здесь, и он насторожен. — Ну и ханжа вы, доктор! Вы хотите узнать, целовалась и спала ли я с ним? Был ли он моим любовником? Да? — Да, — отвечает Саймон. Он потрясен, но старается этого не показывать. Он ожидал ряда односложных слов, простых «да» и «нет», выуженных из ее летаргии и ступора: ряда вынужденных, сонных ответов на его настойчивые расспросы. Но только не подобного грубого издевательства. Этот голос не может принадлежать Грейс — но в таком случае чей же он? — Занималась ли я с ним тем, чем вы сами хотели бы заняться с той потаскушкой, что схватила вас за руку? — Слышится сухой, сдавленный смешок. Лидия открывает в изумлении рот и отдергивает руку, словно бы обжегшись. Грейс снова смеется: — Вы хотите это узнать, и я вам расскажу. Да, я встречалась с ним на улице, во дворе, в одной ночной сорочке, при свете луны. Я прижималась к нему и позволяла целовать и лапать меня во всех тех местах, доктор, где и вам хотелось бы меня облапить. Ведь я знаю, о чем вы думаете, когда сидите со мной в той душной комнатушке для шитья. Но на этом все и закончилось, доктор. Больше я ему ничего не разрешила. Я водила его за нос, и мистера Киннира тоже. Заставляла обоих плясать под свою дудку! — Спросите ее зачем, — говорит Саймон. Он не понимает, что происходит, но, быть может, это его последняя возможность во всем разобраться. Он должен сохранять спокойствие и продолжать расследование. Собственный голос кажется ему хриплым карканьем. — Я дышала вот так, — продолжает Грейс, сладострастно постанывая. — Вилась да изгибалась всем телом. После такого он говорил, что готов на что угодно. — Она прыскает со смеху. — Зачем? Ах, доктор, вы всегда спрашиваете зачем. Везде суете свой нос, да и не только нос. Ишь какой любопытный! Но вы же знаете, доктор, любопытному на днях прищемили нос в дверях. Остерегайтесь этой мышки рядом с вами и ее пушистой мышиной норки! К удивлению Саймона, преподобный Верринджер хмыкает. Или, возможно, он кашляет. — Это возмутительно! — восклицает жена коменданта. — Я не буду здесь сидеть и слушать подобные непристойности! Лидия, пошли отсюда! Она приподнимается, шурша юбками. — Прошу вас, не обессудьте, — призывает Дюпон. — Перед интересами науки скромность должна отступить на второй план. Саймону кажется, что все это уже чересчур. Он должен взять или хотя бы попытаться взять инициативу на себя: нужно помешать Грейс читать его мысли. Ему рассказывали о ясновидческих способностях людей, находящихся под гипнозом, но он никогда в это не верил. — Спросите ее, — решительно требует он, — спускалась ли она в погреб мистера Киннира в субботу 23 июля 1843 года. — Погреб, — говорит Дюпон. — Вы должны представить себе погреб, Грейс. Вернитесь обратно во времени, спуститесь в пространстве… — Да, — отвечает Грейс своим новым, тонким голоском. — Иду через вестибюль, подымаю люк, спускаюсь по ступенькам в погреб. Бочонки с виски, овощи в ящиках с песком. Там, на полу. Да, я была в погребе. — Спросите, видела ли она там Нэнси? — Ну да, я ее видела. — Пауза. — Как вижу сейчас вас, доктор. Сквозь покрывало. Не только вижу, но и слышу. Дюпон удивлен. — Странно, — бормочет он, — впрочем, такие случаи известны. — Она была жива? — спрашивает Саймон. — Она была еще жива, когда вы ее увидели? Хихикает: — Полужива, полумертва. Ее нужно было, — пронзительно хохочет, — избавить от страданий. Преподобный Верринджер громко вздыхает. Сердце Саймона бешено колотится. — Вы помогли ее задушить? — спрашивает он. — Ее задушили моей косынкой. — Снова щебет и хихиканье. — На ней был такой миленький узорчик! — Какой позор, — бормочет Верринджер. Наверное, думает обо всех потраченных на нее молитвах, а также — чернилах и бумаге. О письмах, прошениях, о своей слепой вере. — Жаль, что пришлось оставить эту косынку: я так долго ее носила. Она матушкина. Нужно было снять ее с Нэнсиной шеи. Но Джеймс не разрешил мне ее забрать, и золотые сережки тоже. На них была кровь, но ведь ее можно отмыть. — Вы убили ее, — шепчет Лидия. — Я так и думала. — В ее голосе, как ни странно, звучит восторг. — Ее убила косынка. А косынку держали руки, — говорит голос. — Она должна была умереть. Плата за грех — смерть. Однако на сей раз умер еще и джентльмен. Все получили по заслугам! — О, Грейс, — охает жена коменданта. — Я была о тебе лучшего мнения! Значит, все эти годы ты нас обманывала! Голос радостно отвечает: — Что за чушь! Да вы сами себя обманывали! Я не Грейс! Грейс ничего об этом не знала! В комнате воцаряется мертвая тишина. Теперь голос мурлычет веселую песенку, словно жужжащая пчела: — «О, расщелина в скале, спрячь меня скорей в себе! И пускай кровь и вода…» Вы не Грейс, — произносит Саймон. Несмотря на то что в комнате жарко, его бьет озноб. — Если вы не Грейс, то кто же вы? — «В скале… Спрячь меня скорей в себе…» — Вы должны ответить, — говорит Дюпон. — Я приказываю! Опять тяжелая, ритмичная дробь, словно бы кто-то пляшет на столе в деревянных башмаках. А затем шепот: — Вы не вправе приказывать. Вы должны сами догадаться! — Я знаю, что ты — дух, — говорит миссис Квеннелл. — Духи могут говорить через людей, погруженных в транс, и пользуются нашими материальными органами. Этот дух говорит через Грейс. Но знаете, духи иногда лгут. — Я не лгу! — восклицает голос. — Я выше этого! Мне больше не нужно лгать! — Им не всегда можно доверять, — продолжает миссис Квеннелл, словно бы речь идет о ребенке или служанке. — Возможно, это Джеймс Макдермотт пришел сюда, чтобы запятнать репутацию Грейс. Обвинить ее во всем. Он умер с этим желанием в душе, а люди, стремящиеся отомстить, часто остаются на земном плане. — Извините, миссис Квеннелл, — возражает доктор Дюпон, — но это не дух. Должно быть, мы наблюдаем естественное явление. В его словах сквозит отчаяние. — Я не Джеймс, старая мошенница! — кричит голос. — Ну тогда Нэнси, — отвечает миссис Квеннелл, видимо не обращая никакого внимания на оскорбление. — Они часто грубят, — поясняет она, — и обзываются. Некоторые очень злобные — это приземленные духи, которые не могут смириться со своей смертью. — Я не Нэнси, дура ты набитая! У Нэнси ведь шея свернута, как же она может говорить? А какая славная была когда-то шейка! Однако Нэнси больше на меня не сердится, теперь она моя подружка. Теперь она понимает, что нужно делиться. Ну-ка, доктор, — говорит теперь вкрадчиво голос. — Вы ведь любите загадки. И уже знаете ответ. Я сказала, что это была моя косынка, которую я оставила Грейс, когда… когда… — Она снова начинает петь: «Так преданно очи ее просияли, что в Мэри…» — Только не Мэри, — произносит Саймон. — Только не Мэри Уитни. Слышится резкий хлопок, доносящийся, видимо, с потолка. — Я сама велела Джеймсу это сделать. Заставила его. Я была там с самого начала! — Там? — переспрашивает Дюпон. — Здесь! С Грейс, где нахожусь и сейчас. Лежать на полу было так холодно и одиноко, и мне нужно было согреться. Но Грейс не знает об этом и никогда не знала! — Голос больше не дразнит. — Ее чуть было не повесили, но ведь это несправедливо. Она же ничего не знала! Просто я на время одолжила ее одежду. — Одежду? — переспрашивает Саймон. — Ее земную оболочку. Телесный покров. Она забыла открыть окно, и я не смогла вылететь! Но я не хочу причинить ей вред. Вы не должны ей об этом рассказывать! — Голосок теперь умоляет. — Почему? — спрашивает Саймон. — Вы знаете почему, доктор Джордан. Или вы хотите, чтобы ее снова отправили в лечебницу? Поначалу мне там нравилось: я могла говорить вслух. Могла смеяться. Рассказывать о том, что случилось. Но меня никто не слушал, — тихие всхлипы, — меня не выслушали. — Грейс, — говорит Саймон. — Довольно фокусов! — Я не Грейс, — уже менее уверенно отвечает голос. — Неужели это вы? — спрашивает Саймон. — Вы говорите правду? Не бойтесь. — Вот видите, — причитает голос. — Вы такой же, как все. Не слушаете меня, не верите мне, хотите, чтобы все было по-вашему, не хотите выслушать… — Голос замирает, и наступает тишина. — Ушла, — произносит миссис Квеннелл. — Всегда можно почувствовать, что они вернулись в свою обитель. В воздухе после этого электричество. Довольно долго все молчат. Затем доктор Дюпон выходит из оцепенения. — Грейс, — говорит он, склоняясь над ней. — Грейс Маркс, вы меня слышите? Он кладет руку ей на плечо. Еще одна долгая пауза — слышится дыхание Грейс, теперь уже неровное, словно в беспокойном сне. — Да, — отвечает наконец она своим обычным голосом. — Сейчас я подниму вас на поверхность, — говорит Дюпон. Он осторожно снимает с ее головы вуаль и откладывает ее в сторону. Лицо у Грейс гладкое и спокойное. — Вы поднимаетесь все выше и выше — и вот выныриваете из пучины. Вы забудете о том, что здесь произошло. Когда я щелкну пальцами, вы проснетесь. Он подходит к лампе, прибавляет света, а затем возвращается и подносит руку к голове Грейс. Щелкает пальцами. Грейс шевелится, открывает глаза, удивленно озирается и улыбается зрителям. Уже не испуганной и напряженной, а безмятежной улыбкой послушного ребенка. — Наверно, я заснула, — говорит она. — Вы что-нибудь помните? — с тревогой спрашивает доктор Дюпон. — Из того, что здесь только что произошло? — Нет, — отвечает Грейс. — Я спала. И, наверно, видела сон. Мне снилась матушка. Ее тело плыло по воде. И она покоилась с миром. Саймону становится легче, Дюпону, видимо, — тоже. Он берет ее за руку и помогает встать со стула. — Возможно, у вас немного кружится голова, — мягко говорит он ей. — Такое часто бывает. Миссис Квеннелл, пожалуйста, проведите ее в спальню, чтобы она могла прилечь. Миссис Квеннелл выходит из комнаты вместе с Грейс, поддерживая ее под руку, словно инвалида. Но Грейс идет без особых усилий и кажется почти счастливой. 49 Мужчины остаются в библиотеке. Саймон рад, что можно еще посидеть: сейчас он с удовольствием выпил бы рюмку хорошего крепкого коньяка, чтобы успокоить нервы, но в подобной компании на это вряд ли стоит рассчитывать. У него немного кружится голова, и он опасается, как бы не возвратилась прежняя лихорадка. — Джентльмены, — начинает Дюпон, — я в замешательстве. Со мной еще никогда такого не случалось. Результаты оказались в высшей степени неожиданными. Как правило, пациент не выходит из-под контроля оператора. — Похоже, он потрясен. — Двести лет назад никто бы в замешательство не пришел, — говорит преподобный Верринджер. — Это сочли бы несомненным случаем одержимости. Сказали бы, что Мэри Уитни вселилась в тело Грейс Маркс, подтолкнула ее к преступлению и помогла задушить Нэнси Монтгомери. В подобной ситуации предусматривался экзорцизм. — Но на дворе девятнадцатое столетие, — возражает Саймон. — Возможно, это неврологическое расстройство. Ему хотелось бы сказать наверняка, но он не желает слишком уж явно перечить Верринджеру. К тому же он по-прежнему неспокоен и не ощущает интеллектуальной почвы под ногами. — Такого рода случаи бывали и раньше, — продолжает Дюпон. — Еще в 1816 году в Нью-Йорке жила некая Мэри Рейнольдс, странные отклонения которой были описаны нью-йоркским доктором С. Л. Митчиллом. Вы знакомы с этим случаем, доктор Джордан? Нет? Уокли из «Ланцета» пространно писал об этом феномене: он называет его двойственным сознанием, хотя энергично отрицает возможность контакта с так называемой «вторичной личностью» посредством нейрогипноза, поскольку при этом пациент слишком подвержен влиянию лечащего врача. Уокли всегда был заклятым врагом месмеризма и связанных с ним приемов, оставаясь в этом отношении консерватором. — Насколько я помню, нечто подобное описывает Пюисегюр,[81] — говорит Саймон. — Возможно, это случай, известный под названием dedoublement: находясь в сомнамбулическом трансе, пациент проявляет совершенно иную личность, нежели в бодрствующем состоянии, причем обе эти половинки ничего друг о друге не знают. — Джентльмены, в это крайне трудно поверить, — подхватывает Верринджер, — но иногда происходят и более удивительные вещи. — Природа порой производит на свет тела с двумя головами, — добавляет Дюпон. — Так почему же один мозг не может вмещать в себя как бы двух людей? Возможно, есть примеры не только чередующихся состояний сознания, как утверждает Пюисегюр, но и двух различных личностей, которые могут сосуществовать в одном и том же теле, но при этом обладать совершенно разными воспоминаниями и на практике являться двумя отдельными индивидами. Если, конечно, вы примете спорную точку зрения о том, что мы — это наши воспоминания. — Возможно, — говорит Саймон, — мы являемся преимущественно нашими забытыми воспоминаниями. — Если это так, — восклицает преподобный отец Верринджер, — то что же происходит с душой? Ведь мы же, право, не лоскутные одеяла! Это ужасающая мысль, и если бы она соответствовала истине, нам пришлось бы усомниться во всех нынешних представлениях о нравственной ответственности, да и о самой нравственности. — Так или иначе, второй голос отличался грубостью, — отмечает Саймон. — Однако не был лишен определенной логики, — сухо добавляет Верринджер, — и способности видеть в темноте. Саймон вспоминает горячую руку Лидии и неожиданно для себя краснеет. В эту минуту он желает, чтобы Верринджер провалился сквозь землю. — Ежели существует две личности, то почему не может существовать двух душ? — спрашивает Дюпон. — Если, конечно, сюда вообще следует приплетать душу. Коль уж на то пошло, душ или личностей может быть даже три. Вспомните Троицу. — Доктор Джордан, — говорит преподобный Верринджер, не обращая внимания на эту теологическую шпильку, — что вы об этом скажете в своем отчете? Ведь использованные сегодня методы вряд ли являются общепринятыми с медицинской точки зрения. Мне нужно очень хорошо обдумать свою позицию, — отвечает Саймон. — Но вы же понимаете, что, если принять исходную посылку доктора Дюпона, Грейс Маркс будет оправдана. — Признание такой возможности потребовало бы глубокой веры, — произносит преподобный Верринджер. И я сам буду молиться о том, чтобы нам хватило для этого сил, поскольку я всегда верил в невиновность Грейс или, скорее, надеялся на это, хоть и должен признаться, что сегодня был отчасти потрясен. Но если мы явились очевидцами естественного феномена, то смеем ли подвергать его сомнению? Причина всех явлений кроется в Боге, и вероятно, у Него есть свои мотивы, хотя смертным очам они и представляются неисповедимыми. Саймон возвращается домой один. Ночь ясная и теплая, луна почти полная и заключена в туманный ореол. В воздухе пахнет свежескошенной травой и конским навозом, к которому примешивается запах собачьего кала. Весь вечер Саймон сохранял внешнее самообладание, но сейчас его мозг закипает, и он чувствует себя каштаном, жарящимся на плите, или зверьком с загоревшейся шерстью. В голове у него звучат сдавленные вопли, там царит какая-то беспорядочная, безумная суматоха, борьба и метание из стороны в сторону. Что же произошло в библиотеке? Находилась ли Грейс действительно в трансе или же она ломала комедию и смеялась в кулак? Он помнит все, что видел и слышал, но, быть может, это всего лишь обман чувств, который он просто не в силах раскрыть? Если он изложит увиденное в своем отчете и если этот отчет будет присовокуплен к прошению, поданному в защиту Грейс Маркс, Саймон тем самым подпишет себе приговор. Подобные прошения читают служители правосудия и иже с ними: трезвые, практичные люди, требующие убедительных доказательств. Если отчет будет обнародован, занесен в протокол и получит широкое хождение, Саймон тотчас же превратится в посмешище, особенно среди представителей официальной медицины. Тогда можно будет поставить крест на планах открытия собственной клиники, ведь кто же станет субсидировать подобное учреждение, зная, что руководить им будет какой-то помешанный, верящий в замогильные голоса? Составление отчета, который нужен Верринджеру, было бы равносильно лжесвидетельству. Лучше вообще ничего не писать, однако от Верринджера так просто не отделаешься. Беда в том, что, положа руку на сердце, Саймон ничего не может утверждать с уверенностью, поскольку истина от него ускользает. Или, точнее, ускользает от него сама Грейс. Она плавно движется впереди, вне пределов его досягаемости, и оглядывается, чтобы посмотреть, не отстает ли он. Внезапно Саймон перестает о ней думать и обращается мыслями к Рэчел. Хоть за нее-то он в состоянии ухватиться. Уж она-то не выскользнет у него из рук. В доме темно: наверное, Рэчел спит. Саймон не желает ее видеть, не хочет ее сегодня вечером — напротив, мысль о ее напряженном теле цвета кости, об исходящем от него запахе камфары и увядших фиалок вызывает у него легкое отвращение, но он знает, что все изменится, едва он переступит порог. Он станет на цыпочках подниматься по лестнице, стараясь с нею не встретиться. Потом обернется, войдет в ее комнату и бесцеремонно ее разбудит. Сегодня Саймон ударит ее, как она и просила: раньше он никогда этого не делал, это будет в диковинку. Ему хочется наказать ее за то, что она привязала его к себе. Заставить ее плакать, хоть и не слишком громко, не то услышит Дора и повсюду растрезвонит. Удивительно, что она не услышала их раньше: ведь они становятся все беспечнее. Саймон знает, что репертуар Рэчел близится к концу, и когда она не сможет больше ничего предложить, все кончится. Но что же произойдет перед самым концом? Да и сам конец — какую форму он примет? Должно же быть какое-то завершение, некий финал. Невозможно себе представить. Быть может, сегодня ему следовало бы воздержаться. Он отпирает дверь своим ключом и как можно бесшумнее ее открывает. Рэчел ждет его в темном холле, одетая в плоеный пеньюар, тускло мерцающий в лунном свете. Она обнимает его и тащит внутрь, прижимаясь к нему всем телом. Она дрожит. Ему хочется смахнуть ее, как паутину с лица или как густой, липкий студень. Вместо этого он ее целует. Лицо у нее мокрое: она плакала. Она и сейчас еще плачет. — Тише, — шепчет он, гладя ее по волосам. — Тише, Рэчел. Именно этого он хотел от Грейс — чтобы она трепетала и хваталась за него: Саймон довольно часто себе это представлял, хотя, как он теперь понимает, в сомнительно ходульном исполнении. Подобные сцены всегда были умело освещены, а жесты, — включая его собственные, — томны, грациозны и исполнены роскошного трепета, словно балетные мизансцены смерти. Однако умиляющие страдания оказались гораздо менее привлекательными, когда ему пришлось столкнуться с ними в действительности, лицом к лицу. Одно дело — утирать слезы юной лани, и совсем другое — утирать нос оленухе. Он роется в кармане — где же носовой платок? — Он возвращается, — пронзительным шепотом говорит Рэчел. — Я получила от него письмо. Саймон вначале не понимает, о ком речь. Ну конечно же, о майоре. В своем воображении Саймон обрек его на некий безудержный разгул, а потом и вовсе о нем забыл. — Что же с нами будет? — вздыхает она. Мелодраматичность фразы не уменьшает глубины чувства, по крайней мере — для нее. — Когда? — шепотом спрашивает Саймон. — Он написал мне письмо, — рыдает Рэчел. — Говорит, что я должна его простить. Дескать, он образумился, хочет начать новую жизнь — он всегда так говорит. Теперь я тебя потеряю — это невыносимо! Ее плечи трясутся, она судорожно сжимает его в объятиях. — Когда он приезжает? — снова спрашивает Саймон. Сцена, которую он представлял себе с приятно щекочущим чувством страха: сам он резвится с Рэчел, а майор вырастает на пороге, полный негодования и с обнаженной шпагой в руке, — встает у него перед глазами с удвоенной яркостью. — Через два дня, — отвечает Рэчел прерывающимся голосом. — Послезавтра вечером. На поезде. — Пошли, — говорит Саймон. Он ведет ее через холл к ее спальне. Теперь, когда он знает, что избавление от нее не только возможно, но и неизбежно, Рэчел еще сильнее его возбуждает. Зная его наклонности, она зажгла свечу. У них остались считаные часы, не за горами разоблачение, и говорят, что паника и страх учащают сердцебиение и разжигают страсть. Про себя он мысленно отмечает: правду говорят, и, возможно, в последний раз опрокидывает ее навзничь на кровать и грузно опускается сверху, роясь в нескольких слоях ее одежды. — Не бросай меня! — стонет она. — Не оставляй меня с ним наедине! Ты не знаешь, что он со мной сделает! — На сей раз она извивается в подлинных муках. — Ненавижу его! Чтоб он сдох! — Тише, — шепчет Саймон. — Дора может услышать. А сам только на это и надеется: сейчас ему как никогда нужны зрители. Вокруг кровати он расставляет толпу призрачных соглядатаев: не только майора, но и преподобного Верринджера, Джерома Дюпона и Лидию. Но в первую очередь — Грейс Маркс. Ему хочется, чтобы она ревновала. Рэчел замирает. Ее зеленые глаза широко раскрыты и смотрят прямо в глаза Саймона. — Он ведь может и не вернуться, — говорит она. Радужные оболочки ее глаз огромны, а зрачки — с булавочную головку: она что, снова принимает опий? — С ним может произойти несчастный случай. Если только его никто не увидит. Несчастный случай может произойти в доме, а ты закопаешь его в саду. — Это не импровизация: наверное, она заранее составила план. — Нам нельзя будет здесь оставаться, ведь его могут найти. Мы переправимся в Штаты. По железной дороге! Тогда мы будем вместе. И нас никогда не найдут! Саймон закрывает ей рот губами, чтобы она замолчала. Но Рэчел думает, что это означает согласие. — Ах, Саймон, — вздыхает она. — Я знала, что ты никогда меня не бросишь! Я люблю тебя больше жизни! Она осыпает его лицо поцелуями и содрогается, как в припадке. Еще один сценарий, возбуждающий страсть, прежде всего — в ней. Лежа вскоре после этого рядом с ней в постели, Саймон пытается представить, какую же картину она могла нарисовать в своем воображении. Что-нибудь наподобие дешевого бульварного чтива, самых кровожадных и банальных сцен у Эйнсворта или Бульвер-Литтона:[82] пьяный майор, пошатываясь, поднимается в сумерках по лестнице, затем входит в переднюю. Там Рэчел: вначале он бьет ее, а потом, обуреваемый пьяной похотью, хватает ее съежившееся от страха тельце. Она визжит и молит о пощаде, а он дьявольски смеется. Но спасение близко: резкий удар лопатой по голове из-за спины. Майор падает как бревно, и его за пятки тащат по коридору в сторону кухни, где дожидается кожаная сумка Саймона. Быстрый разрез яремной вены хирургическим ножом, кровь с бульканьем стекает в помойное ведро — и все кончено. Рытье могилы при луне, на капустной грядке, а затем Рэчел в красивой шали, с потухшим фонарем в руке, клянется, что после всего, что Саймон ради нее совершил, она будет принадлежать ему вечно. Но вот из кухонной двери выглядывает Дора. Ее нельзя отпускать: Саймон бегает за ней по дому, загоняет ее в судомойню и закалывает, как свинью, а Рэчел дрожит и падает в обморок, но потом, как истинная героиня, собирается с духом и приходит к нему на помощь. Для Доры приходится выкопать яму поглубже; далее следует оргия на кухонном полу. Но довольно этих полуночных пародий. Что же дальше? Потом он станет убийцей, а Рэчел — единственной свидетельницей. Он женится на ней и отныне будет неразрывно с нею связан — именно этого она и добивалась. Теперь он никогда не сможет обрести свободу. Но следующий этап наверняка она упустила из внимания: ведь в Штатах она будет скрываться инкогнито. Станет безымянной. Одной из тех безвестных женщин, тела которых часто находят в каналах и прочих водоемах: «В канале найдено тело неизвестной женщины». Кто его заподозрит? Но какой же способ он изберет? В постели, в момент страстного исступления, обвить ее шею ее же собственными волосами и затянуть их узлом. В этом есть что-то волнующее и вполне достойное жанра. Утром она обо всем забудет. Он снова поворачивается к ней и поправляет ей волосы. Гладит шею. Саймона будят солнечные лучи: он лежит рядом с ней, на ее кровати. Забыл ночью подняться к себе в комнату, и это немудрено: он был и полном изнеможении. Дора возится на кухне, откуда доносится звон посуды и глухой шум. Рэчел лежит на боку, опершись на руку, и смотрит на него. Она голая, но завернутая в простыню. На плече засос — он не помнит, когда успел его поставить. Саймон садится в постели. — Я должен идти, — шепчет. — Дора услышит. — Плевать, — говорит она. — Но твоя репутация… — Какая разница! — отвечает она. — Мы пробудем здесь всего два дня. Она говорит деловитым тоном, словно заключила соглашение. Ему приходит в голову — почему только теперь? — что она, возможно, сумасшедшая или на грани помешательства, во всяком случае — моральный урод. Саймон крадучись взбирается по лестнице, неся в руках обувь и куртку, словно вернувшийся с гулянки студент-выпускник. У него мороз пробегает по коже. То, что он считал простой игрой, она ошибочно приняла за реальность. Она и вправду считает, что он, Саймон, собирается убить ее мужа из любви к ней. Что же она станет делать, если Саймон откажется? У него голова идет кругом: пол кажется каким-то нереальным, доски готовы расступиться у него под ногами. Он разыскивает ее перед завтраком. Она сидит в парадной гостиной на софе: тотчас встает и встречает его страстным поцелуем. Саймон отшатывается и говорит, что нездоров: возвратная малярийная лихорадка, которую он подхватил в Париже. Если они собираются осуществить свои намерения — он говорит об этом прямо, стремясь ее обезоружить, — то ему понадобится соответствующее лекарство, иначе он не отвечает за последствия. Она щупает его лоб, который Саймон предусмотрительно смочил еще наверху губкой. Рэчел, как и следовало ожидать, встревожена, но в ней чувствуется также скрытое ликование: ей хочется ухаживать за ним, чтобы почувствовать себя еще и в новой роли. Саймон понимает, что у нее на уме: она приготовит крепкий бульон и кисель, укутает его одеялами и облепит горчичниками, а также перевяжет все выступающие части его тела, а также способные выступать. Он будет ослаблен, изнурен и беспомощен, полностью окажется в ее власти — такова ее цель. Нужно поскорее от нее избавиться, пока еще есть время. Саймон целует кончики ее пальцев. Она должна ему помочь, нежно говорит он. От нее зависит его жизнь. Он кладет ей в руку записку, адресованную жене коменданта, где просит назвать какого-нибудь доктора, поскольку он сам никого здесь не знает. Узнав фамилию врача, она должна поспешить к нему и взять лекарство. Саймон пишет неразборчивыми каракулями рецепт и дает ей денег. Дору посылать нельзя, говорит он, потому что она может замешкаться. Промедление смерти подобно: лечение должно начаться безотлагательно. Рэчел понимающе кивает и с жаром говорит, что сделает все необходимое. Бледная и дрожащая, но с решительно сжатыми губами, Рэчел надевает капор и поспешно уходит. Как только она скрывается с глаз долой, Саймон вытирает лицо и начинает упаковывать вещи. Посылает Дору нанять экипаж, подкупив ее щедрыми чаевыми. Ожидая ее возвращения, пишет письмо Рэчел, где учтиво с ней прощается, ссылаясь на нездоровье матушки. Саймон не обращается к ней по имени. Прилагает к письму несколько банкнот, но не употребляет никаких ласкательных слов. Он человек бывалый и в ловушку не попадется, не позволит себя шантажировать: никаких исков за нарушение обязательства в том случае, если ее муж умрет. Возможно, она убьет майора сама — с нее станется. Саймон собирается написать записку и Лидии, но потом передумывает. Хорошо, что у них не было формального объяснения. Прибывает экипаж, больше похожий на подводу, и Саймон забрасывает в него два своих чемодана. — На вокзал, — говорит он. Как только Саймон благополучно отсюда выберется, сразу же напишет Верринджеру и, чтобы выгадать время, пообещает прислать какой-нибудь отчет. Тем временем он сможет состряпать некий документ, который не дискредитирует его окончательно. Но первым делом нужно поставить жирную точку на этой злополучной интерлюдии. После недолгого визита к матери и пополнения финансов он отправится в Европу. Если матушка затянет потуже поясок — а это в ее силах, — то он худо-бедно сможет себе это позволить. Саймон начинает чувствовать себя в безопасности только в вагоне с крепко запертыми дверями. Железнодорожный кондуктор в форменном мундире действует на него успокаивающе. В его жизни вновь устанавливается какой ни есть порядок. В Европе он продолжит исследования. Изучит современные философские направления, но пока не станет добавлять к ним ничего своего. Он подошел к порогу бессознательного и заглянул туда — точнее, заглянул вниз. Он мог бы упасть. Провалиться. Утонуть. Лучше, наверное, отбросить теорию и сосредоточиться на практических приемах и средствах. Вернувшись в Америку, он энергично возьмется за дело. Будет читать лекции и завлекать спонсоров. Он построит образцовую клинику с ухоженной территорией, первоклассным водопроводом и канализацией. В любом подобном учреждении американцы превыше всего ценят видимость комфорта. Клиника с просторными уютными палатами, оборудованием для гидротерапии и множеством механических приспособлений будет иметь огромный успех. Там должны быть шумные колесики и резиновые присоски. Присоединяющиеся к черепной коробке проводки. Измерительные приборы. В свой проспект он включит слово «электрический». Главное — содержать пациентов в чистоте и повиновении (помогут медикаменты), а у родственников вызывать восторг и удовлетворение. Здесь, как и в школе, необходимо произвести впечатление не на самих подопечных, а на тех, кто оплачивает счета. Это, разумеется, компромисс. Но как-то неожиданно дал о себе знать возраст. Поезд выезжает с вокзала. Облако черного дыма, а за ним — долгий жалобный вопль, который, подобно недоуменному призраку, преследует Саймона всю дорогу. Он вспоминает о Грейс лишь на полпути к Корнуоллу. Возможно, она решит, что Саймон ее бросил? Разуверился в ней? Если она действительно ничего не знает о событиях вчерашнего вечера, то имеет все основания так считать. Саймон ее озадачит, подобно тому как она озадачила его. Грейс еще не знает, что он уехал из города. Он представляет, как она привычно сидит на стуле и шьет стеганое одеяло; возможно, поет и прислушивается к его шагам за дверью. За окном накрапывает. Вскоре движение поезда убаюкивает Саймона, и он прислоняется к стенке. Теперь Грейс идет к нему через широкий, залитый солнцем луг, вся в белом и с целой охапкой красных цветов, видимых так отчетливо, что он может даже рассмотреть на них капли росы. Ее волосы распущены, ноги босые, и она улыбается. Потом Саймон замечает, что Грейс идет не по траве, а по воде, и когда он протягивает руки, чтобы ее обнять, она рассеивается, словно туман. Саймон просыпается: он по-прежнему в поезде, а за окном несутся клубы серого дыма. Он прижимается губами к стеклу. XIV ПИСЬМО X 1 апреля 1863 года. Осужденная Грейс Маркс виновна и двойном, можно сказать, «библейском» убийстве. Эту дерзкую женщину нельзя назвать впечатлительной натурой, а ее неблагодарность служит убедительным доказательством ее несносного характера. 1 августа 1863 года. Эта несчастная становится все опаснее, и я боюсь, что она еще покажет, на что способна. К сожалению, у нее есть заступники. Если бы не их помощь, она не посмела бы так бессовестно лгать. Дневник начальника тюрьмы, Провинциальный исправительный дом. Кингстон, Западная Канада, 1863 …учитывая ее примерное поведение в течение всего тридцатилетнего срока заключения, к концу которого она вошла в число домочадцев коменданта, а также большое число влиятельных кингстонских джентльменов, полагавших, что она заслуживает помилования, можно всерьез усомниться и том, что она была воплощенным демоном в женском обличье, которым ее пытался представить публике Макдермотт. Уильям Харрисон, «Воспоминания о Киннировой трагедии», написаны для газеты «Ньюмаркет Эра», 1908 О, письма — молчаливая бумага — В моих руках дрожащих оживут И о былом рассказ свой поведут… Элизабет Баррет. Браунинг «Португальские сонеты», 1850[83] 50 Миссис Ч. Д. Хамфри от доктора Саймона Джордана, Кингстон, Западная Канада 15 августа 1859 года Уважаемая миссис Хамфри! Пишу Вам в спешке, поскольку вынужден вернуться домой в связи с одним семейным делом, требующим моего незамедлительного приезда. Всегда безупречное здоровье моей дорогой матушки резко ухудшилось, и теперь она при смерти. Я молюсь лишь о том, чтобы успеть с нею проститься. Я сожалею, что не смог попрощаться с Вами лично, и благодарю Вас за любезные знаки внимания, оказанные Вами, пока я снимал комнату в Вашем доме. Но я уверен, что благодаря Вашему женскому мягкосердечию и отзывчивости Вы быстро догадаетесь о неизбежности моего немедленного отъезда. Не знаю, как долго я пробуду в отлучке и вернусь ли вообще когда-нибудь в Кингстон. Ежели моя матушка скончается, мне придется решать семейные вопросы; если же ей суждено остаться в живых, я обязан буду находиться рядом с нею. Женщина, которая стольким пожертвовала ради своего сына, несомненно, заслуживает ответной жертвы с его стороны. Мое возвращение в Ваш город в будущем крайне маловероятно, но я навсегда сохраню воспоминания о своем пребывании в Кингстоне, которое было скрашено Вашим ценным присутствием. Как Вам известно, я восхищаюсь тем мужеством, с которым Вы сносите удары судьбы, и глубоко Вас уважаю. Я надеюсь, что в глубине души Вы испытываете точно такие же чувства К искренне Вашему Саймону Джордану. PS. В прилагаемом конверте я оставляю Вам некоторую сумму, которая, как я полагаю, покроет мои неуплаченные долги. PPS. Надеюсь, Ваш супруг вскорости благополучно к Вам возвратится. С. От миссис Уильям П. Джордан, «Дом в ракитнике», Челноквилль, Массачусетс, Соединенные Штаты Америки миссис Ч. Д. Хамфри, Лоуэр-Юнион-стрит, Кингстон, Западная Канада 29 сентября 1859 года Уважаемая миссис Хамфри! Беру на себя смелость возвратить Вам семь писем, присланных Вами моему дорогому сыну и скопившихся за время его отсутствия. Они были по ошибке вскрыты служанкой, чем и объясняется наличие на них не Вашей, а моей собственной печати. В настоящее время мой сын объезжает частные психиатрические лечебницы и клиники Европы, что крайне необходимо для его работы. А занимается он работой величайшей важности, которая должна облегчить людские страдания и которую не следует прерывать по всяким незначительным поводам, какими бы вескими ни казались они другим людям, не понимающим значения его миссии. Поскольку он постоянно в разъездах, я не смогла переслать ему Ваши письма и возвращаю их теперь, полагая, что Вам хотелось бы узнать, почему они остались без ответа, хотя обращаю Ваше внимание, что отсутствие ответа уже само по себе является исчерпывающим ответом. Мой сын сообщил мне, что, возможно, Вы попытаетесь возобновить с ним знакомство, и хотя он не стал вдаваться в детали, не такая уж я калека и затворница и умею читать между строк. Если Вы готовы послушаться откровенного, но при этом благожелательного совета пожилой женщины, то позвольте Вам заметить, что различия в возрасте и состоянии всегда пагубно сказываются на брачных союзах, однако гораздо более пагубны различия в нравственном облике. Можно понять необдуманное и опрометчивое поведение женщины, оказавшейся в Вашем положении, — я хорошо представляю себе, как неприятно пребывать в неведении относительно местонахождения собственного супруга, — но Вы должны давать себе отчет в том, что в случае его кончины ни один порядочный человек не связал бы свою жизнь с женщиной, опережающей события. Мужчинам от природы и по воле Провидения разрешаются известные вольности, но главным требованием, предъявляемым женщине, несомненно, остается верность супружескому обету. В первые годы моего вдовства меня очень успокаивало ежедневное чтение Библии, а незатейливое рукоделие отвлекало от грустных мыслей. Вдобавок к этому у Вас, возможно, есть приличная подруга, которая могла бы утешить Вас в горе, не доискиваясь его причины. Представления, бытующие в обществе, не всегда соответствуют истине, но женская репутация практически всегда равняется самой себе. Необходимо принять все меры для сохранения этой репутации, не разглашая своих невзгод, дабы не послужили они темой для злобных сплетен. С этой целью благоразумнее избегать выражения своих чувств в письмах, которые проходят через почтовые конторы и могут попасть в руки людей, склонных читать их без ведома отправителя. Соблаговолите принять мои слова в качестве искреннего пожелания счастья, чем они в действительности и являются, Искренне Ваша, (Миссис) Констанс Джордан. От Грейс Маркс, Провинциальный исправительный дом, Кингстон, Западная Канада, доктору Джордану 19 декабря 1859 года Дорогой доктор Джордан! Пишу Вам благодаря помощи своей хорошей подруги Клэрри, которая раздобыла для меня бумаги и со временем отправит письмо, а взамен я помогу ей плести кружева да выводить пятна. Беда в том, что я не знаю, куда его отправлять, ведь мне невдомек, куда Вы уехали. Но как только я узнаю Ваш адрес, так тотчас отошлю его. Надеюсь, Вы разберете мой почерк, ведь из меня не ахти какой писарь, и я могу лишь выкраивать каждый день по минутке. Когда я услыхала, что Вы так скоро уехали, не прислав мне даже весточки, я сильно опечалилась, решив, что, видать, Вы захворали. Я не могла взять в толк, как это Вы уехали не попрощавшись после всех наших бесед, и упала замертво в зале на верхнем этаже, а горничная перепугалась и уронила на меня вазу с цветами, вместе с водой: это быстро привело меня в чувства, хоть ваза и разбилась. Она подумала, что со мной случился припадок и я опять помешалась, но ничего подобного не произошло: я хорошо владела собой, и меня просто потрясла эта новость, так что сердце аж заколотилось — со мной такое часто бывает. От вазы осталась на лбу рана. Странно, что из головы может вытечь столько крови, даже если рана неглубокая. Мне было грустно, что Вы уехали, ведь мне так нравились наши разговоры; а еще мне сказали, что Вы должны написать письмо Правительству в мою защиту, чтобы меня освободили, и я боялась, что теперь Вы уже никогда его не напишете. Такая досада, когда тебе подадут надежду, а потом снова ее отнимут, лучше бы уж и вовсе ее не подавали. Я очень рассчитываю, что Вы все-таки сможете написать письмо в мою защиту, за которое была бы Вам от всей души благодарна, и я надеюсь, что у Вас все благополучно, Грейс Маркс. От доктора Саймона П. Джордана, через доктора Винсвангера, «Белльвю», Крейцлингер, Швейцария, доктору Эдварду Мёрчи, Дорчестер, Массачусетс, Соединенные Штаты Америки 12 января 1860 года Мой дорогой Эд! Извини, что так долго не писал тебе и не сообщал своего нового адреса. Дело в том, что у меня случился небольшой конфуз, и некоторое время ушло на то, чтобы уладить мои дела. Как писал Бёрнс: «И нас обманывает рок, и рушится сквозь потолок на нас нужда, мы счастья ждем, а на порог валит беда…»,[84] так что я был вынужден поспешно покинуть Кингстон, поскольку оказался в затруднительной ситуации, которая могла бы вскоре сильно навредить мне и расстроить мои планы. Возможно, когда-нибудь, за рюмкой хереса, я расскажу тебе всю эту историю, хотя сейчас она представляется мне скорее дурным сном. Так, в частности, мое изучение случая Грейс Маркс в конце концов приняло столь тревожный оборот, что я уже был не в силах отличить сон от яви. Когда я вспоминаю, с какими благородными устремлениями приступал к этому делу, рассчитывая — уверяю тебя — совершить великие открытия, которые изумят весь просвещенный мир, меня охватывает отчаяние. Быть может, эти благородные устремления были внушены лишь моим своекорыстием и тщеславием? Оглядываясь назад, я готов в это поверить, и если это так, то, наверное, я получил по заслугам, поскольку, возможно, гонялся за журавлем в небе, предаваясь несбыточным мечтам, и забивал себе голову, усердно пытаясь препарировать мозг своей пациентки. Подобно тезке-апостолу, я забросил сети в бездну морскую, но, в отличие от него, поймал русалку — не то рыбу, не то человека, — и ее сладкоголосое пение таит в себе опасность. Не знаю, считать ли себя невольной жертвой обмана или, хуже того, склонным к самообольщению глупцом; но даже эти сомнения могут оказаться иллюзией, и возможно, я всю дорогу имел дело с безгрешной и непорочной женщиной, но в силу своей мелочности попросту не сумел этого разглядеть. Должен признаться — но лишь одному тебе, — что я был очень близок к нервному истощению. Ничего не знать, цепляясь за намеки и знаки, неявные указания и дразнящий шепоток, — это равносильно навязчивой идее. Иногда по ночам ее лицо всплывает передо мной в темноте, подобно восхитительному, загадочному миражу… Но прости меня за этот бред сумасшедшего. Если бы я только мог ясно различать дорогу, то увидел бы вдалеке некое крупное открытие, но пока что я блуждаю во тьме, следуя лишь за обманчивыми огоньками. Перейдем же к менее грустным вещам: здешняя клиника очень чистая, с толковым персоналом, испытывающим различные формы лечения, включая гидротерапию. Она могла бы послужить образцом для моего собственного проекта, буде он когда-либо осуществится. Доктор Бинсвангер весьма радушно меня встретил и познакомил с несколькими наиболее интересными историями болезни. К моему великому счастью, среди них нет знаменитых женщин-убийц, а есть лишь пациенты, которых достопочтенный доктор Уоркмен из Торонто именует «невинными невменяемыми», а также обычные жертвы нервных расстройств, алкоголики и сифилитики. Впрочем, среди состоятельных людей распространены иные недуги, нежели среди бедноты. Я с огромной радостью узнал, что вскоре ты можешь осчастливить свет миниатюрной копией самого себя, благодаря любезным услугам своей уважаемой жены — передавай ей мой сердечный привет. Как славно, должно быть, вести размеренную семейную жизнь, которую способна обеспечить надежная, заслуживающая доверия жена! По достоинству оценить покой могут только те мужчины, которые его лишены. Как я тебе завидую! Ну а я, боюсь, обречен скитаться по земле в одиночестве, подобно мрачному и угрюмому байроновскому изгнаннику, хотя очень обрадовался бы, дорогой мой однокашник, если бы мог еще раз пожать руку своему верному другу. Полагаю, такая возможность вскоре представится, поскольку, на мой взгляд, не следует надеяться на мирное разрешение нынешних разногласий между Севером и Югом, ведь Южные штаты уже всерьез говорят об отделении. Если разразится война, я обязан буду выполнить свой долг перед родиной. Как говорит Теннисон в своей садово-огородной манере, пора собирать «кровавые цветы войны». Учитывая мое теперешнее муторное и болезненное душевное состояние, я буду рад любым возложенным на меня обязанностям, какие бы печальные события их ни обусловили. Твой сбрендивший и уставший от жизни, но любящий друг Саймон. * * * От Грейс Маркс, Провинциальный исправительный дом, Кингстон, синьору Джеральдо Понти, магистру нейрогипноза, чревовещателю и выдающемуся, чтецу чужих мыслей, через Театр принца Уэльского, Куин-стрит, Торонто, Западная Канада 25 сентября 1861 года Дорогой Джеремайя! Я увидела афишу твоего представления, которую раздобыла Дора и приколола к стене прачечной, чтоб было веселее. Я сразу же тебя узнала, хоть ты изменил имя и отрастил косматую бородищу. Один джентльмен, ухаживающий за Марианной, видел это представление в Кингстоне и сказал, что «Грядущее, предсказанное огненными буквами» — первоклассный номер, не жалко потратить деньги на билет, а две леди даже упали в обморок. И еще он сказал, что борода у тебя ярко-рыжая, так что я думаю, ты ее покрасил или приклеил накладную. Я не пыталась связаться с тобой в Кингстоне, ведь если бы нас вывели на чистую воду, возникли бы трудности. Но я увидела, где будут показывать представление в следующий раз, и поэтому отправляю письмо в торонтский театр, надеясь, что оно до тебя дойдет. Наверное, это новый театр, ведь, когда я была в городе последний раз, театра с таким названием там не было, но это было двадцать лет назад, хоть и кажется, что минуло лет сто. Как мне хотелось бы снова с тобой повидаться да поболтать о былых временах, когда все мы веселились на кухне у миссис ольдермен Паркинсон, пока Мэри Уитни не умерла, а со мной не стряслась беда! Но чтобы приехать сюда незамеченным, тебе пришлось бы хорошенько замаскироваться, ведь лицом к лицу одной рыжей бороды будет мало. И если бы тебя раскусили, то решили бы, что ты их обманул, ведь одно дело — показывать фокусы на сцене, и совсем другое — в библиотеке. Им захотелось бы узнать, почему ты перестал быть доктором Джеромом Дюпоном. Но мне кажется, просто в цирке больше платят. После гипноза ко мне стали лучше и уважительнее относиться, хотя, наверное, меня просто начали побаиваться — иногда трудно понять разницу. Никто не хочет вспоминать о том, что я в тот раз наговорила, и все считают, что это может меня расстроить, но в этом-то я сомневаюсь. И хотя я снова выполняю работу по дому, прибирая, как и прежде, комнаты и подавая чай, меня так и не освободили из тюрьмы. Я часто думала над тем, почему доктор Джордан так внезапно уехал; но ты ведь тоже очень быстро уехал и, наверное, не знаешь, в чем тут дело. Мисс Лидия была потрясена отъездом доктора Джордана и целую неделю не желала спускаться к обеду, повелев приносить поднос к себе наверх. Она все лежала в кровати, будто больная, — лицо бледное, а под глазами темные круги, как у королевы из трагедии, — и из-за этого очень тяжело было убирать в ее комнате. Но юным леди позволительно так себя вести. После этого она пристрастилась к вечеринкам, куда ходила с кучей молодых людей, особенно с одним капитаном, но из этого не вышло ничего путного. Военные прозвали ее потаскухой, потом были ссоры с матерью, а еще через месяц объявили, что Лидия помолвлена с преподобным Верринджером — это было неожиданностью, ведь она всегда смеялась над ним у него за спиной и говорила, что он похож на жабу. День свадьбы назначили гораздо раньше, чем это принято, и поэтому я шила с утра до вечера. Дорожное платье мисс Лидии было из синего шелка, с такого же цвета пуговицами и двухслойной юбкой, и пока я его подрубала, то казалось, у меня глаза на лоб вылезут. Медовый месяц они провели у Ниагарского водопада, который, говорят, обязательно нужно посмотреть, а я видела его только на картинках. Она вернулась совсем другим человеком — такая вся бледная и покорная, от веселья не осталось и следа. Плохая это затея — выходить замуж за нелюбимого, но многие так поступают и привыкают со временем. А другие выходят по любви и потом, говорят, каются. Одно время я думала, что ей нравился доктор Джордан, но они бы не были счастливы вместе, ведь мисс Лидия не разделяла его интереса к скорбным главою и не поняла бы странных вопросов насчет овощей, которые он любил задавать. Так что, может, оно и к лучшему. Ну а что касается помощи, которую обещал мне доктор Джордан, то я слыхала лишь, что он уехал на войну с Югом — эту новость передал мне преподобный Верринджер, но жив он или погиб, мне неизвестно. К тому же бродила куча слухов о нем и его хозяйке, которая была вроде как вдовой: после его отъезда она как безумная блуждала вдоль озера в черном платье, плаще и развевающейся на ветру черной шали и, поговаривали, хотела утопиться. Об этом было много пересудов, особенно на кухне и в прачечной, и Дора, которая когда-то была у нее служанкой, все уши нам прожужжала. Трудно было поверить ее рассказам о том, как два таких внешне приличных человека кричали, стонали и занимались непотребством по ночам, будто это был дом с привидениями, и как наутро их постельное белье превращалось в сущее месиво, так что ей даже стыдно было на него смотреть. Дора сказала: удивительно, мол, что он эту женщину не убил, а тело не закопал во дворе, ведь она видела, что лопата стояла наготове, а могила уже была вырыта, отчего у нее кровь в жилах стыла. Он ведь из тех мужиков, что бесчестят всех женщин по очереди, а потом, когда им обрыднет, убивают их, просто чтоб от них избавиться. Он всегда глядел на вдову грозно горящими, как у тигра, глазами, как будто собирался вскочить на нее и впиться зубами. И на Дору тоже, так что кто знает, может, она стала бы следующей жертвой его бешеной кровожадности? На кухне многие любили слушать страшные истории, и надо признаться, Дора сочинила увлекательный рассказ. Но мне самой казалось, что она завирается. В это же самое время жена коменданта вызвала меня в гостиную и очень серьезно спросила, не делал ли мне доктор Джордан каких-нибудь непристойных предложений, и я ответила, что нет, да и в любом случае дверь комнаты для шитья всегда стояла открытой. Потом она сказала, что ошиблась в нем, пригрела у себя на груди гадюку, и после этого добавила, что он изнасиловал бедную леди в черном, которая после ухода служанки осталась в доме одна, хотя мне и не следовало об этом рассказывать, поскольку это принесет больше вреда, нежели пользы. И хотя эта леди была замужней женщиной, а ее супруг ужасно с ней обращался, а это не так скверно, как если бы она была молодой девушкой, все же доктор Джордан повел себя крайне предосудительно, и слава Богу, что с Лидией дело не дошло до помолвки. Я не думаю, что доктор Джордан вообще имел подобные намерения, и не верю всему тому, что о нем говорилось, ведь мне известно, как легко оболгать человека, у которого нет возможности себя защитить. Ну а вдовы всегда любят пошалить, пока вконец не состарятся. Короче говоря, все это пустые сплетни. Но я хотела бы спросить тебя вот о чем: ты и вправду заглянул в будущее, когда посмотрел на мою ладонь и сказал: пять — на счастье, а я решила, что в конце концов все у меня будет хорошо? Или ты просто пытался меня успокоить? Мне бы очень хотелось об этом узнать, ведь иногда время тянется так медленно, аж терпение лопается. Я боюсь прожить свою жизнь зря, боюсь безысходности и отчаяния и до сих пор не могу взять в толк, как же все это произошло. Преподобный Верринджер часто со мною молится — точнее, он молится, а я слушаю, но проку от этого мало, потому что меня это лишь утомляет. Он говорит, что напишет еще одно прошение, но мне кажется, от него будет не больше пользы, чем от всех остальных, так что незачем и бумагу переводить. Второе, что я хочу узнать: почему ты решил мне помочь? Может, тебе захотелось всех перехитрить, как с контрабандой, которой ты раньше занимался? Или ты сделал это из любви и сострадания? Ты когда-то сказал, что мы одного поля ягоды, и я часто над этим думала. Надеюсь, это письмо до тебя дойдет, правда, не знаю, сможешь ли ты мне ответить, ведь все письма, которые ко мне приходят, наверняка вскрывают. Но, наверное, ты все-таки присылал мне весточку, потому что несколько месяцев назад я получила костяную пуговицу без подписи, и сестра спросила: «Грейс, кто это тебе пуговицу прислал?» А я ответила, не знаю. Но на ней был такой же рисунок, как на той, которую ты подарил мне на кухне у миссис ольдермен Паркинсон, и я подумала, это означает, что ты меня не забыл. Возможно, у этой пуговицы был и другой смысл, ведь с ее помощью застегивают или расстегивают одежду, и видимо, ты хотел сказать, чтобы я помалкивала о том, что нам обоим известно. Доктор Джордан считал, что даже самые обычные и невзрачные предметы могут иметь какой-то смысл или воскрешать в памяти забытое. А может, ты просто напомнил мне о себе, хотя в этом и не было надобности, ведь я никогда не забывала и не забуду тебя и твоей доброты. Надеюсь, дорогой Джеремайя, что ты в добром здравии, а твое цирковое представление пользуется большим успехом, Твоя старинная подруга, Грейс Маркс. От миссис Уильям П. Джордан, «Дом в ракитнике», Челноквилль, Массачусетс, Соединенные Штаты. Америки, миссис Ч. Д. Хамфри, Лоуэр-Юнион-стрит, Кингстон, Западная Канада 15 мая 1812 года Уважаемая миссис Хамфри! Сегодня утром мне в руки попало Ваше письмо к моему дорогому сыну. Теперь я вскрываю всю его корреспонденцию по причинам, которые вкратце поясню. Но вначале хочу призвать Вас впредь не выражаться в столь сумасбродной манере. Угрозы нанести себе увечье, прыгнув с моста или другого возвышенного места, могли бы подействовать на впечатлительного и отзывчивого юношу, но только не на его многоопытную мать. В любом случае Вам не стоит рассчитывать на свидание с ним. С началом нынешней печальной войны мой сын вступил в Армию Союза, чтобы сражаться за родину в качестве военного хирурга, и тотчас был отправлен в полевой госпиталь у линии фронта. Почтовое сообщение, к сожалению, прервалось, а войска передвигались по железным дорогам слишком быстро, так что я несколько месяцев не получала от него никаких вестей. Это было не похоже на моего сына, который всегда регулярно и исправно со мной переписывался, и поэтому я начала бояться самого страшного. Тем временем я делала все то немногое, что было в моих силах. На этой злополучной войне было множество погибших и раненых, и мы каждый день наблюдали ее последствия, когда в наши временные госпитали привозили все новых и новых юношей и мужчин, искалеченных, ослепших или обезумевших от заразной лихорадки, и каждый из них был чьим-нибудь горячо любимым сыном. Женщины нашего города с головой погрузились в хлопоты: они навещали раненых и пытались создать подобие домашнего уюта, я и сама помогала им изо всех сил, несмотря на свое неважное здоровье. Мне оставалось лишь надеяться, что, если и мой дорогой сын где-нибудь болеет и страдает, чья-нибудь мать тоже о нем позаботится. Наконец один выздоравливающий солдат из нашего города рассказал, что, по слухам, мой дорогой сыночек был ранен в голову осколком снаряда и находился между жизнью и смертью. Я, конечно, чуть не умерла от горя и подняла всех на ноги, пытаясь узнать, где он находится. И вот, к моей огромной радости, он к нам вернулся — живой, но ужасно ослабленный телесно и духовно. В результате ранения он отчасти утратил память: хотя он помнил своего любящего родителя и события своего детства, однако из его памяти полностью изгладились недавние впечатления, среди них — интерес к лечебницам для душевнобольных, а также его пребывание в Кингстоне, включая те отношения, которые, возможно, связывали его с Вами. Я рассказываю Вам это для того, чтобы Вы смогли взглянуть на вещи с более широкой и, добавлю, менее эгоистической точки зрения. События нашей частной жизни поистине меркнут на фоне судьбоносных исторических свершений, которые, будем надеяться, послужат общему благу. Кроме того, должна поздравить Вас с тем, что Ваш супруг наконец-то нашелся, хотя в то же время соболезную Вам. Ведь так неприятно узнать о смерти супруга, который скончался вследствие длительного алкогольного опьянения, приведшего к белой горячке. Я рада тому, что он не успел растратить все Ваши средства, и посоветовала бы Вам надежную ежегодную ренту или скромное вложение капитала в железнодорожные акции (это здорово поддержало меня во время моих собственных мытарств — только нужно выбрать солидную компанию) либо в Швейные Машинки, которые в будущем, несомненно, будут пользоваться большим успехом. Однако план действий, предлагаемый Вами моему сыну, нежелателен и неосуществим даже в том случае, если бы он был в состоянии его принять. Мой сын с Вами не помолвлен и не связан никакими обязательствами. То, что Вы сами, возможно, для себя заключили, еще не является взаимным соглашением. Считаю также своим долгом сообщить Вам, что перед своим отъездом мой сын был практически помолвлен с мисс Верой Картрайт, юной леди из прекрасной семьи, обладающей безупречными моральными качествами. И единственным препятствием для их брака стала честь моего сына, не осмелившегося предложить мисс Картрайт руку и сердце, зная, что его жизнь вскоре подвергнется стольким опасностям. И, несмотря на его нездоровье и даже временами беспамятство, она считается с желанием обеих семей, равно как и с волей собственного сердца, и ныне самоотверженно помогает мне ухаживать за сыном. Он пока еще не узнаёт ее и упорно называет Грейс — такое смешение можно понять, поскольку духовно Вера очень к этому имени близка. Однако мы прилагаем все усилия и настойчиво показываем ему различные домашние безделушки, которыми он когда-то дорожил, и водим его на прогулки по живописным уголкам природы. В нас крепнет уверенность, что вскоре к нему вернется память, в полном или, по крайней мере, необходимом объеме, и что со временем он сможет выполнять свои супружеские обязанности. Об этом больше всего печется мисс Картрайт, и каждый человек, бескорыстно любящий моего сына, обязан молиться о его скорейшем выздоровлении и о полном восстановлении его умственных способностей. В завершение позвольте мне выразить надежду, что Ваша будущая жизнь окажется счастливее недавнего прошлого и что ее закат принесет с собой ту безмятежность, которой, к сожалению и даже порой к несчастью, лишены суетные и бурные увлечения молодости. Искренне ваша, (Миссис) Констанс П. Джордан. P. S. Всю дальнейшую Вашу корреспонденцию я буду уничтожать, не читая. От преподобного отца Эноха Верринджера, председателя Комиссии по помилованию Грейс Маркс, Методистская церковь на Сайденхем-стрит, Кингстон, провинция Онтарио, Канадский доминион, доктору медицины Самюэлю Баннерлингу, «У кленов», Фронт-стрит, Торонто, провинция Онтарио, Канадский доминион Кингстон, 15 октября 1867 года Многоуважаемый доктор Баннерлинг! Я осмелился написать Вам, сэр, от лица Комиссии, председателем которой являюсь, по одному важному делу, с которым Вы наверняка хорошо знакомы. Я знаю, что к Вам, бывшему лечащему врачу Грейс Маркс, находившейся около пятнадцати лет назад в лечебнице для душевнобольных города Торонто, уже обращались представители нескольких предыдущих комиссий, собиравшихся направить прошения Правительству в защиту этой несчастной, горемычной и, по мнению некоторых людей, несправедливо осужденной женщины, в надежде, что Вы присовокупите свое имя к указанным прошениям. Я уверен, Вы понимаете, что подобное дополнение существенно повлияло бы на официальные власти, поскольку они склонны принимать во внимание такого рода компетентные медицинские заключения. Наша Комиссия состоит из некоторого количества дам, в том числе моей милой супруги, и нескольких высокопоставленных джентльменов и духовных лиц трех вероисповеданий, включая тюремного капеллана, список имен которых прилагается. В прошлом подобные прошения не имели успеха, но Комиссия горячо надеется, что благодаря недавним политическим переменам, в частности, созданию по-настоящему представительного Парламента во главе с Джоном А. Макдональдом,[85] данный документ получит благосклонный прием, в котором было отказано прежним ходатайствам. Кроме того, мы пользуемся преимуществами современной науки и достижениями в изучении церебральных заболеваний и психических расстройств — достижениями, которые, несомненно, говорят в пользу Грейс Маркс. Несколько лет назад наша Комиссия пригласила специалиста по нервным болезням, доктора Саймона Джордана, получившего весьма хвалебные рекомендации. В течение нескольких месяцев он тщательно обследовал Грейс Маркс, уделяя особое внимание провалам в памяти, касающимся убийств. Пытаясь восстановить эти воспоминания, он подверг пациентку сеансу нейрогипноза, проведенному талантливым ученым, занимающимся данной наукой, которая после долгой опалы, похоже, вновь пользуется благосклонностью в качестве диагностического и лечебного метода, хотя пока еще находит большую поддержку во Франции, нежели в нашем полушарии. В результате этого сеанса и полученных на нем поразительных откровений доктор Джордан пришел к заключению о том, что потеря памяти была у Грейс Маркс не симулированной, а подлинной, — что в день убийства с ней случился истерический припадок, вызванный испугом и приведший к аутогипнотическому сомнамбулизму, плохо изученному двадцать пять лет назад, но с тех пор документально подтвержденному, и что этим и объясняется ее последующая амнезия. Во время нейрогипнотического транса, свидетелями которого были несколько членов нашей Комиссии, Грейс Маркс не только полностью вспомнила об этих событиях прошлого, но и проявила ярко выраженные признаки сомнамбулического раздвоения сознания с явным наличием второй личности, способной действовать без ведома первой. Ввиду этих доказательств доктор Джордан пришел к выводу, что в момент совершения убийства Нэнси Монтгомери женщина, известная нам под именем «Грейс Маркс», находилась без сознания и поэтому не может нести ответственности за свои поступки, воспоминания о которых сохранила лишь ее вторая, скрытая личность. Доктор Джордан добавил также, что, если верить свидетельствам очевидцев — миссис Муди и других, — эта другая личность недвусмысленно обнаружила себя снова и период психического расстройства в 1852 году. Я надеялся представить Вам письменный отчет об этом сеансе, и в его ожидании наша Комиссия из года в год откладывала подачу прошения. Доктор Джордан действительно намеревался подготовить подобный документ, но ему неожиданно пришлось уехать в связи с болезнью одного из членов семьи, а затем его отвлекли срочные дела на Континенте. Разразившаяся вслед за этим Гражданская война, во время которой он служил военным хирургом, послужила серьезным препятствием для его работы. Я слышал, что в ходе боевых действий он был ранен, и хотя сейчас он, слава Богу, выздоравливает, однако еще не в состоянии выполнить обещанное. Я не сомневаюсь, что в противном случае он искренне присоединился бы к нашей просьбе. На упомянутом нейрогипнотическом сеансе присутствовал я сам, а также леди, впоследствии согласившаяся стать моею дорогой супругой, и мы оба были до глубины души поражены увиденным и услышанным. Когда я думаю о том, как эта бедная женщина была оклеветана вследствие недостатка научного понимания, у меня на глаза наворачиваются слезы. Душа человеческая — глубокая и страшная загадка, которую мы только начинаем постигать. Как говорил апостол Павел: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу». Можно лишь догадываться о замысле Творца, завязавшего Человечество столь запутанным гордиевым узлом. Впрочем, как бы Вы ни относились к заключению доктора Джордана, — а я полностью даю себе отчет, что человеку, незнакомому с практикой нейрогипноза и не присутствовавшему при указанных событиях, возможно, будет трудно поверить в его выводы, — Грейс Маркс провела в заключении долгие годы и, несомненно, уже искупила свои прегрешения. Она пережила неописуемые душевные и физические страдания и горько раскаялась в том, что сознательно или же неосознанно приняла участие в этом жутком злодеянии. Она уже немолода и не может похвастаться отменным здоровьем. Если бы она вышла на свободу, то наверняка смогла бы поправить свое телесное и духовное состояние и получила бы возможность поразмыслить над прошлым, чтобы подготовиться к жизни грядущей. Неужели Вы откажетесь подписаться во имя милосердия под прошением о ее освобождении и, возможно, тем самым закроете Райские врата перед кающейся грешницей? Разумеется, нет! Еще раз прошу и призываю Вас помочь нам в этом весьма похвальном начинании. Искренне Ваш, Энох Верринджер, магистр гуманитарных наук и доктор богословия. * * * От доктора медицины Самюэля Баннерлинга, «У кленов», Фронт-стрит, Торонто, преподобному отцу Эноху Верринджеру, Методистская церковь на Сайденхем-стрит, Кингстон, провинция Онтарио 1 ноября 1867 года Милостивый государь! Я получил Ваше письмо от 15 октября, в котором излагаются Ваши ребяческие бредни, касающиеся Грейс Маркс. Доктор Джордан меня разочаровал: я предварительно обменялся с ним письмами и откровенно предупредил его о коварстве этой женщины. Есть поговорка о старых дураках, но мне кажется, молодые дураки еще страшнее старых: я поражен тем, что человек, обладающий степенью доктора медицины, поддался такому вопиющему образчику шарлатанства и нелепого дурачества, как «нейрогипнотический транс», по своей глупости уступающий лишь спиритизму, всеобщему избирательному праву и тому подобной чепухе. Этот вздорный «нейрогипноз», в какую бы новую терминологию он ни рядился, является перелицованным месмеризмом, или животным магнетизмом. Эта нездоровая чушь была давным-давно разоблачена — она служила напыщенным прикрытием, с помощью которого люди с сомнительным прошлым и развратными наклонностями могли подчинять своей власти подобных им молодых женщин, задавая им дерзкие, оскорбительные вопросы и приказывая совершать неприличные действия, по-видимому, без их согласия. Поэтому я опасаюсь, что Ваш доктор Джордан либо легковерен, как младенец, либо сам отъявленный негодяй, и если бы он составил свой так называемый «отчет», то эта писулька не стоила бы использованной им бумаги. Я подозреваю, что упоминаемое Вами ранение было получено не во время, а еще до войны и представляло собой сотрясение мозга, которым только и можно объяснить подобный идиотизм. Если доктор Джордан все еще придерживается этого беспорядочного образа мыслей, то вскоре он окажется в частном сумасшедшем доме, который, насколько я помню, он когда-то собирался открыть. Я читал так называемые «показания» миссис Муди, а также иную ее писанину, которую предал огню, полагая, что туда ей и дорога. В камине эти сочинения вспыхнули тусклым светом, которого в противном случае, безусловно, никогда бы не пролили. Миссис Муди и иже с нею склонны к высокопарному пустословию и выдумыванию всевозможных небылиц — с равным успехом можно было бы полагаться на «свидетельские показания» глупой гусыни. Что же касается упомянутых Вами Райских врат, то я ими не заведую, и если Грейс Маркс окажется достойной, то она будет туда допущена безо всякого вмешательства с моей стороны. Но я никогда не стану раскрывать для нее ворота исправительного дома. Я внимательно изучил эту женщину и знаком с ее характером и норовом намного лучше, нежели Вы. Она лишена моральных качеств и обладает ярко выраженной склонностью к убийству. Крайне рискованно возвращать ей обычные социальные привилегии, и если она окажется на свободе, то, вполне вероятно, мы рано или поздно расплатимся за это новыми жизнями. В завершение, сэр, позвольте мне заметить, что Вам, как духовному лицу, не пристало расцвечивать свои тирады ссылками на «современную науку». Как сказал когда-то Папа Римский, малая ученость чревата большими опасностями. Займитесь отпущением грехов и чтением поучительных проповедей ради укрепления общественной морали, в которой, видит Бог, наша страна сегодня нуждается как никогда, а мозги вырожденцев оставьте специализирующимся в них полномочным властям. И впредь попрошу Вас не докучать мне этими назойливыми и смехотворными просьбами, Ваш покорнейший слуга, Самюэль Баннерлинг, доктор медицины. XV РАЙСКОЕ ДРЕВО Но в конце концов все старания были вознаграждены. В Правительство поступало одно прошение на другим, и, несомненно, к делу были привлечены и другие влиятельные особы. Эта, возможно, единственная в своем роде злоумышленница получила помилование и была доставлена в штат Нью-Йорк, где она сменила фамилию и вскоре после этого вышла замуж. Насколько известно автору этих строк, она по-прежнему жива. Проявляла ли она в этот период склонность к убийству, мы не знаем, поскольку она, вероятно, скрывает свою личность под множеством вымышленных имен. Анонимный, автор, «История Торонто и графства Йорк, провинция Онтарио», 1885 Пятница, 2 августа 1872 г. С 12 до 2 часов дня был в городе и встречался с Министром Юстиции по поводу Грейс Маркс, амнистию которой я получил сегодня утром. По просьбе сэра Джона я вместе с одной из своих дочерей должен буду препроводить эту женщину до жилища, предоставленного ей в штате Нью-Йорк. Вторник, 7 августа 1872 г. Допросил и освободил Грейс Маркс, помилованную после заключения в нашем исправительном доме в течение 28 лет и десяти месяцев. В час пополудни отправился вместе с нею и своей дочерью в штат Нью-Йорк по распоряжению Министра Юстиции… Записи из дневника начальника тюрьмы, Провинциальный исправительный дом, Кингстон, провинция Онтарио, Канадский доминион Таков наш Рай земной, и я прошу Не слишком строго обо мне судить, Коль скоро я мечтою дорожу Среди житейских бурь и гроз открыть Волшебный остров, чтобы там почить… Уильям Моррис, «Земной рай», 1868 Несовершенен рай земной. Уоллес Стивенс, «Стихи о нашем крае», 1938[86] 51 Я часто думала о том, чтобы вам написать и рассказать, как мне повезло в жизни, и у себя в голове я сочинила целую кучу писем. Когда я подберу подходящие слова, то запишу их на бумаге, и так вы получите от меня весточку, если, конечно, еще живы. А если нет, то вы все равно об этом узнаете. Наверно, вы слыхали о моем Помиловании, а может, и не слыхали. Я не встречала упоминаний о нем в газетах, и это немудрено, ведь к тому времени, когда меня наконец освободили, это была уже старая история, и никто не стал бы про нее читать. Но, может быть, оно и к лучшему. Когда я узнала об этом, то поняла, что вы все-таки отправили письмо в Правительство, потому что оно вместе со всеми прошениями в конце концов принесло желательный исход. Хотя должна сказать, что чиновники очень долго тянули время и так ничего и не сказали о вашем письме, а просто объявили всеобщую амнистию. Я впервые услыхала о помиловании от старшей дочери начальника тюрьмы, которую звали Джанет. Этого начальника вы никогда не видели, сэр, ведь со времени вашего отъезда много воды утекло: помимо нового начальника, сменилось два или три новых коменданта, а уж за всеми новыми конвоирами, смотрителями да сестрами я и уследить не могла. Я сидела в комнате для шитья, где мы с вами обычно разговаривали после обеда, и штопала чулки, — при новых начальниках я прислуживала по хозяйству, как и прежде, — как вдруг вошла Джанет. Она была доброжелательной и, в отличие от других, всегда мне улыбалась. И хотя красотой она никогда не отличалась, но ухитрилась выйти замуж за приличного молодого фермера, а я искрение пожелала ей счастья. Некоторые мужчины, особенно те, что попроще, выбирают себе не красавиц, а дурнушек, ведь у них и работа быстрее спорится, и жалуются они меньше, да и вряд ли сбегут с другим мужиком — кто ж на такую позарится? В тот день Джанет вбежала в комнату вся взволнованная. — Грейс, — сказала она. — У меня потрясающая новость! Я спокойно продолжала шить, ведь когда люди говорили мне о потрясающей новости, то это всегда касалось не меня, а кого-нибудь другого. Я, конечно, готова была ее выслушать, но пропускать из-за этого стежок не собиралась, если вы понимаете, о чем я, сэр. — Неужто? — спросила я. — Пришло твое помилование! — воскликнула она. — От сэра Джона Макдональда и Министра Юстиции из Оттавы. Чудесно, правда? Она хлопала в ладоши и была в ту минуту похожа на большого некрасивого ребенка, рассматривающего прекрасный подарок. Она была отзывчивой и сентиментальной девушкой, свято верившей в мою невиновность. При этой новости я отложила шитье. Меня вдруг прошиб озноб, и я чуть не упала в обморок, а этого со мной давно не случалось, с самого вашего отъезда, сэр. — Разве такое бывает? — спросила я. Если бы это был кто-нибудь другой, я решила бы, что меня жестоко разыграли, но Джанет вовсе не любила подшучивать. — Бывает! — ответила она. — Тебя помиловали! Я так рада за тебя! Она ожидала, что я расплачусь, и поэтому я слегка прослезилась. И хотя ее отец на самом деле получил не сам документ, а только извещение, меня в ту же ночь перевели из моей тюремной камеры в спальню для гостей в доме начальника тюрьмы. Это Джанет, добрая душа, постаралась, но ей помогала мать, ведь помилование — и впрямь необычное событие в однообразной тюремной жизни, и людям нравится принимать участие в подобных делах, чтобы потом можно было рассказать о них знакомым; поэтому все со мной возились. Задув свечу, я легла в роскошную кровать, одетая в хлопчатобумажную ночную рубашку Джанет, а не в грубую пожелтевшую тюремную сорочку, и уставилась в темный потолок. И металась в постели и никак не могла устроиться поудобнее. По-моему, к удобствам тоже нужно привыкнуть, а я больше привыкла к узкой тюремной койке, нежели к гостевой спальне с чистыми простынями. Комната была такой большой, что меня это даже пугало, и я натянула простыню на голову, чтобы ничего не видеть. А потом мне показалось, будто лицо мое исчезает и превращается в чье-то чужое. И я вспомнила свою бедную матушку в саване, в котором ее опустили в море, и как я подумала, что она уже изменилась под простыней и стала другой женщиной, и теперь то же самое происходит со мной. Я, конечно, не умерла, но ощущения были похожие. На следующий день за завтраком вся семья начальника приветливо улыбалась мне влажными от слез глазами, словно я была какой-то драгоценной диковиной — извлеченным из воды младенцем. Начальник сказал, что мы должны возблагодарить Бога за спасение заблудшей овцы, и все вместе с жаром произнесли «Аминь». Вот оно что, подумала я. Меня спасли, и теперь я должна вести себя как спасенная. И я старалась изо всех сил. Но очень трудно было осознать, что ты уже не прославленная убивица, а невиновная женщина, несправедливо обвиненная и заключенная в тюрьму на очень долгий срок, — скорее предмет жалости, нежели страха и отвращения. Я несколько дней привыкала к этой мысли, но до сих пор так до конца и не привыкла. Мое лицо должно принять совершенно другое выражение, но я думаю, со временем все образуется. Ну а для тех, кто незнаком с историей моей жизни, я уже не буду представлять никакого интереса. В тот день после завтрака я почему-то расстроилась. Джанет это заметила и спросила, в чем дело, а я ответила: — В этой тюрьме я пробыла почти двадцать девять лет. На воле у меня ни друзей, ни семьи. Куда же мне идти и чем заняться? У меня нет денег и возможности их заработать, нет приличной одежды, и я вряд ли смогу получить место где-нибудь в нашей округе, ведь моя история всем слишком хорошо известна. И, несмотря на помилование, которому я очень рада, ни одна благоразумная хозяйка не захочет брать меня в свой дом, заботясь о безопасности своих близких, да я и сама бы на ее месте так поступила. Я не сказала ей: «К тому же я слишком стара, чтобы идти на панель», поскольку не хотела ее смущать, ведь она выросла в приличной методистской семье. Однако должна признаться вам, сэр, эта мысль все же промелькнула у меня в голове. Но какие у меня были шансы — в моем-то возрасте и с такой большой конкуренцией? Я брала бы по одному пенни с опустившихся пьяных матросов в каких-нибудь переулках и через год померла бы от срамной болезни. Стоило это представить, и у меня сердце уходило в пятки. Так что теперь помилование казалось мне не пропуском на волю, а смертным приговором. Меня вышвырнут на улицу — одну, без друзей, — и мне придется умирать от голода и холода в каком-нибудь зябком углу, в той самой одежонке, в которой я поступила в тюрьму. А может, даже этой одежды на мне не будет, ведь я понятия не имела, что с ней стало: видать, давным-давно продали или кому-то отдали. — Ах нет, милая Грейс, — сказала Джанет. — Мы все продумали. Я не хотела говорить тебе обо всем сразу: боялась, что ты не вынесешь такого счастья после такого горя. Тебе предоставили хороший дом в Соединенных Штатах, и, как только ты уедешь туда, твое печальное прошлое останется позади, ведь никто о нем никогда не узнает. Для тебя наступит новая жизнь. Она говорила другими словами, но суть была такая. — А что же я буду носить? — спросила я, по-прежнему в отчаянии. Наверно, я и вправду была не в себе, поскольку здравомыслящий человек в первую очередь спросил бы о предоставленном доме, и где он находится, и что я должна буду там делать. Позже я призадумалась над ее словами: «Тебе предоставили хороший дом», как будто речь шла о старой собаке пли нетрудоспособной лошади, которую держать у себя накладно, а убивать жалко. — Я и об этом позаботилась, — ответила Джанет. Она была такой душечкой. — Я заглянула на склад и каким-то чудом нашла сундук, который ты привезла с собой. На нем была бирка с твоим именем, и, наверно, он сохранился благодаря прошениям, которые подавали в твою защиту после суда. Возможно, вначале они хранили твои вещи, потому что надеялись на твое скорое освобождение, а потом, наверное, про них забыли. Я велю принести сундук в твою комнату, и мы вместе его отопрем, хорошо? Я немного успокоилась, хоть у меня и было дурное предчувствие. И оно меня не обмануло: когда мы открыли сундук, то увидели, что внутрь проникла моль и побила шерстяную одежду, в том числе толстый зимний матушкин платок. А некоторые другие вещи выцвели и отдавали плесенью из-за того, что так долго хранились в сыром месте; нитки кое-где прогнили насквозь, и ткань можно было проткнуть рукой. Любую одежду нужно время от времени хорошенько проветривать, а эта пролежала без воздуха столько лет. Мы все вынули и разложили по комнате, чтобы посмотреть, нельзя ли что-нибудь спасти. Там были Нэнсины платья, когда-то такие красивые, а теперь испорченные, и вещи, доставшиеся мне от Мэри Уитни. В те времена я ими очень дорожила, но сейчас они казались дешевыми и старомодными. Там было платье, которое я сшила у миссис ольдермен Паркинсон, с костяными пуговицами, купленными у Джеремайи, но от платья остались одни лишь эти пуговицы. Я нашла прядь волос Мэри, перевязанную ниткой и завернутую в носовой платок, но моль проникла и туда: в крайнем случае моль может питаться и волосами, если, конечно, их не хранить в кедровой шкатулке. На меня накатило какое-то тягостное чувство. В глазах потемнело, и я увидела Нэнси и Мэри в их старой одежде, но зрелище это было не из приятных, ведь теперь и они сами, видимо, так же обветшали. Я чуть не упала в обморок, и мне пришлось сесть и попросить Джанет принести стакан воды и открыть окно. Джанет и сама поразилась: по молодости лет она не поняла, что от одежды, пролежавшей в сундуке двадцать девять лет, останется один пшик, но старалась не падать духом. Она сказала, что в любом случае платья давно вышли из моды, а я не могу начинать новую жизнь, разодевшись как пугало. Однако некоторые вещички еще можно было использовать, например, красную фланелевую юбку и несколько белых, которые можно постирать в уксусе, чтобы забить запах плесени, а потом отбелить на солнышке — и они станут белоснежными. На деле все оказалось иначе: после стирки они, конечно, стали светлее, но назвать их белыми было трудно. Ну а остальные вещи, сказала Джанет, мы найдем в другом месте. — Тебе нужно составить гардероб, — добавила она. Уж не знаю, как было дело, — я подозреваю, что она выпросила одно платье у матери и, пройдясь по знакомым, собрала некоторые другие вещички, а начальник тюрьмы, наверно, дал денег на чулки и туфли, — но в конце концов у меня появился целый запас одежды. Цвета показались мне чересчур яркими, например, зеленый ситец и поплин с фуксиновыми полосками на лазурном фоне, но это были новые химические краски, которые теперь вошли в моду. Эти цвета были не совсем мне к лицу, но я не раз убеждалась, что нищим выбирать не приходится. Мы сидели вдвоем, похожие на мать и дочь, которые дружно и весело шили приданое, и подгоняли платья, так что вскоре я приободрилась. Я жалела только о кринолинах: они вышли из моды, и теперь все носили проволочные турнюры и большие сборки на спине, с рюшами да бахромой, которые больше напоминали мне диванные валики. Так что мне уже никогда не доведется поносить кринолин. Впрочем, это было бы чересчур жирно. Капоры тоже устарели. Теперь все ходили в шляпках, завязывающихся под подбородком, совершенно плоских и наклоненных вперед, будто корабль, плывущий у тебя на голове, с развевающейся сзади, как кильватер, вуалью. Джанет раздобыла для меня одну такую шляпку, и мне стало не по себе, когда я впервые ее надела и посмотрела в зеркало. Она не покрывала седых прядей, хотя Джанет и сказала, что я выгляжу на десять лет моложе своего возраста, совсем как девушка: я и правда сохранила фигуру и почти все зубы. Джанет добавила, что я похожа на настоящую леди, и это очень даже может быть, ведь сейчас между одеждой служанки и платьем госпожи разницы меньше, чем раньше, а моде не так уж трудно следовать. Мы весело украшали шляпку шелковыми цветами и бантами, хоть я пару раз и всплакнула от избытка чувств. В жизни такое часто бывает при перемене судьбы от худшего к лучшему и наоборот, как вы, сэр, наверняка и сами замечали. Пока мы укладывали вещи, я отрезала лоскутки от разных платьев, которые носила давным-давно, а теперь должна была выбросить. Я спросила Джанет, можно ли мне взять вместо сувенира тюремную ночную рубашку, в которой я привыкла спать. И она ответила: — Странноватый сувенир, — но попросила за меня, и мне разрешили. Понимаете, мне нужно было увезти с собой хоть что-нибудь на память. Когда все было готово, я от души поблагодарила Джанет. Я по-прежнему побаивалась за свое будущее, но, по крайней мере, выглядела по-человечески, и никто не стал бы на меня пялиться, а это дорогого стоило. Джанет подарила мне летние перчатки, почти еще новые, даже не знаю, где она их раздобыла. А потом расплакалась, и когда я сиросила, почему она плачет, Джанет ответила, что у меня все так хорошо закончилось, почти как в книжке. А я подумала, какие ж это книжки она читала. 52 Отъезд назначили на 7 августа 1872 года, и я никогда не забуду этого дня. Во время завтрака с семьей начальника тюрьмы я от волнения почти ничего не ела, а потом надела зеленое дорожное платье, соломенную шляпку, отделанную лентами такого же цвета, и подаренные Джанет перчатки. Вещи мои были упакованы, только не в Нэнсин сундук, который весь пропах плесенью, а в кожаный, почти новый саквояж, предоставленный мне исправительным домом. Наверно, он принадлежал какой-то умершей там бедняжке, но я уже давно не заглядывала дареному коню в зубы. Меня привели попрощаться с начальником — это была пустая формальность, и он просто поздравил меня с освобождением. В любом случае им с Джанет следовало сопровождать меня до самого дома по настоятельной просьбе самого сэра Джона Макдональда: ведь я должна была благополучно туда добраться, а все прекрасно понимали, что, просидев столько времени взаперти, я не умела пользоваться современными дорогами. К тому же повсюду шаталось много хулиганов: солдат, вернувшихся с Гражданской войны, калек и других нуждающихся, которые могли быть для меня опасными. Поэтому я очень обрадовалась, что начальник с дочкой составят мне компанию. В последний раз я прошла через ворота исправительного дома ровно в полдень, и бой часов отдался у меня в голове звоном тысячи колоколов. До самого этого мгновения я не доверяла своим ощущениям: одеваясь перед поездкой, я как бы оцепенела, и окружающие предметы показались мне плоскими и блеклыми, а тут вдруг все ожило. Ярко засветило солнце, и каждый камень на стене стал прозрачным, как стекло, и горел, словно лампа. Я как будто вышла из Преисподней и вступила в Райские врата — мне кажется, Ад и Рай друг к другу намного ближе, чем думает большинство людей. За воротами рос каштан, и каждый его листочек пылал огнем: на дереве сидели три белых голубя, сиявшие, будто ангелы Пятидесятницы, и в этот миг я наконец поняла, что свободна. В необычайно радостные или же мрачные минуты я обычно падала в обморок, но в тот день попросила у Джанет нюхательной соли и осталась стоять прямо, опираясь на ее руку. Она сказала, что это на меня не похоже, ведь мне редко удавалось сохранять самообладание в такие торжественные моменты. Мне хотелось оглянуться, но я вспомнила про Лотову жену и соляной столп и сдержала себя. Если б я оглянулась, это означало бы, что я жалею об отъезде и хочу вернуться, но это было, конечно, не так, сэр, как вы и сами можете догадаться. Но вы удивитесь, узнав, что я и впрямь чуточку жалела. Ведь хотя исправительный дом и нельзя назвать уютным уголком, но он почти тридцать лет был моим единственным домом, а это большой срок — многие люди и на земле-то столько не живут. И хотя тюрьма — ужасное место скорби и наказания, но я, по крайней мере, хорошо знала тамошний уклад. Когда прощаешься с чем-нибудь знакомым, пусть даже и неприятным, и не знаешь, что тебя ждет впереди, это всегда вызывает страх, и, наверно, поэтому многие люди боятся умирать. Наконец я пришла в себя, хоть у меня и кружилась голова. День был жаркий и влажный, какие обычно выдаются в августе на берегах Великих озер, но от воды веял легкий ветерок, так что было не так уж душно. По небу плыли белые облачка, не предвещавшие дождя или грозы. Джанет вытащила зонтик, который раскрыла у нас над головами. У меня зонтика не было: шелк на розовом Нэнсином полностью сгнил. На вокзал мы приехали в легком экипаже, которым правил кучер начальника. Поезд отправлялся только в полвторого, но я боялась опоздать, а потом никак не могла усидеть в женском зале ожидания и в огромном волнении ходила взад-вперед по перрону. Наконец подали поезд — большую блестящую громадину, выпускавшую клубы дыма. Я никогда не видела поезда так близко, и хотя Джанет убеждала меня, что это не опасно, ей все же пришлось меня подсадить. На паровозе мы доехали только до Корнуолла, но хотя поездка была довольно короткой, мне казалось, что я не переживу ее. Мы мчались так быстро и вокруг стоял такой грохот, что я чуть не оглохла; к тому же за окном огромными клубами валил черный дым. Пронзительный паровозный свисток напугал меня до смерти, хоть я держала себя в руках и старалась не показывать виду. Мне полегчало, когда мы вышли на корнуоллском вокзале, отправились оттуда в запряженной пони двуколке на пристань и сели на берегу озера на паром — с этим видом путешествий я была знакома лучше, и там можно было подышать свежим воздухом. Вначале меня ослепили солнечные зайчики на волнах, но потом я перестала на них смотреть, и глаза отдохнули. Начальник предложил мне подкрепиться едой из корзинки, которую он прихватил с собой, и я с трудом осилила кусочек холодной курицы да выпила еле теплого чаю. Я с интересом рассматривала дамские костюмы — разного фасона и очень яркие. Когда я садилась и вставала, то с трудом управлялась со своим турнюром, — ведь это приходит только с опытом, — и боюсь, что казалась со стороны довольно неуклюжей. Было такое чувство, будто к твоей заднице подвязали еще одну, и ты ходишь с ней, как свинья с привязанным к хвосту жестяным ведром, хоть я, конечно, и не говорила таких грубостей Джанет. На том берегу озера мы прошли американскую таможню, и начальник сказал, что декларировать нам нечего. Потом мы сели на другой поезд, и я обрадовалась приходу начальника, который разобрался с носильщиками и багажом. Пока мы ехали в этом новом поезде, который грохотал слабее предыдущего, я спросила у Джанет, куда же мы направляемся. — Мы едем в Итаку, штат Нью-Йорк, — вот и все, что она мне сообщила, но что будет со мной потом? Какой дом мне предоставили? Буду ли я работать в нем прислугой? И что рассказали обо мне домочадцам? Видите ли, сэр, я не хотела оказаться в неловком положении или быть вынужденной скрывать свое прошлое. Джанет сказала, что меня ожидает сюрприз, но поскольку это секрет, то она не может его выдать, — и она надеялась, что сюрприз будет приятный. Джанет проговорилась, что речь шла о мужчине — джентльмене, как она выразилась, но, поскольку она обычно называла так каждого человека, ходившего в штанах и по своему положению стоявшего выше слуги, яснее мне от этого не стало. Когда я спросила, что же это за джентльмен, Джанет ответила, что не имеет права его называть, но дала понять, что он мой старинный приятель. Она очень застеснялась, и я не смогла больше вытянуть из нее ни слова. Я стала перебирать в памяти всех знакомых мужчин. Знала я их не так уж и много, — ведь возможности для знакомства были у меня ограничены, — а те двое, которых я знала, возможно, лучше, хотя и не дольше всего, давно умерли, — я имею в виду мистера Киннира и Джеймса Макдермотта. Был еще коробейник Джеремайя, но я не думала, что он занялся предоставлением хороших домов, поскольку никогда не был домоседом. Оставались также мои бывшие хозяева, например, мистер Коутс и мистер Хараги, но к тому времени все они уже наверняка померли или состарились. Единственным, кто пришел мне на ум, были вы, сэр. Должна признаться, эта мысль промелькнула-таки у меня в голове. Поэтому на перрон вокзала в Итаке я спустилась с тревогой, но и с надеждой. Паровоз встречала целая толпа людей, перекрикивавших друг друга, повсюду сновали носильщики, которые тащили в руках или катили на тележках сундуки и чемоданы, так что оставаться там было опасно. Я прижималась к Джанет, пока начальник договаривался насчет багажа. Потом он отвел нас к зданию вокзала, с другой его стороны, и начал озираться вокруг. Не увидев того, кого ожидал встретить, он нахмурился, взглянул на свои карманные, а затем на вокзальные часы. Потом сверился с письмом, которое вынул из кармана, и сердце у меня ушло в пятки. Однако, подняв глаза от письма, начальник вдруг улыбнулся и сказал: — Вот он, — и я увидела, что к нам действительно торопливо идет какой-то человек. Он был среднего роста, нескладный и долговязый, то есть я хочу сказать, что руки и ноги у него были длинные, а туловище крепкое и упитанное. Рыжие волосы и рыжая борода, а одет в праздничный черный костюм, которые сейчас имеются у большинства мужчин с приличным доходом, белую рубашку и темный галстук. В руках он нес цилиндр, который держал перед собой, словно щит, и я поняла, что он тоже побаивается нашей встречи. Этого мужчину я никогда в своей жизни не видела, но, едва подойдя к нам, он испытующе на меня посмотрел, а потом бухнулся передо мной на колени. Схватив меня за руку, затянутую в перчатку, он воскликнул: — Грейс, Грейс, простишь ли ты меня когда-нибудь? — Он почти кричал, как будто долго перед этим репетировал. Я пыталась вырвать руку, решив, что он сумасшедший, но когда я обратилась к Джанет за помощью, то увидела, что она плачет от счастья, а начальник тоже весь сияет, словно бы только на это и рассчитывал. И тогда я увидела, что одна я здесь ничего не понимаю. Мужчина выпустил мою руку и встал. — Она не узнает меня, — печально сказал он. — Грейс, ты меня не узнаешь? Я бы узнал тебя где угодно. Я взглянула на него и впрямь заметила что-то знакомое, но так и не смогла вспомнить, где его встречала. И тогда он сказал: — Я Джейми Уолш. И я увидела, что это он и есть. Потом мы отправились в новую гостиницу рядом с вокзалом, где начальник снял номер, и вместе немного подкрепились. Как вы догадываетесь, сэр, нам нужно было объясниться, ведь в последний раз я видела Джейми Уолша на суде, когда его показания насчет одежды покойницы, которую я носила, настроили против меня судью и присяжных. Мистер Уолш — так я буду впредь его называть — рассказал мне, что в то время считал меня виновной, хоть ему и не хотелось так думать, поскольку он всегда мне симпатизировал, и это было правдой. Но когда он вырос и еще раз поразмыслил над всей этой историей, то пришел к противоположному мнению, и его стала терзать совесть. Правда, тогда он был еще молодым парнем и не мог тягаться с юристами, вынудившими его дать показания, о последствиях которых он узнал лишь позднее. Я же, со своей стороны, успокаивала его и говорила, что такое со всяким могло случиться. После смерти мистера Киннира ему с отцом пришлось покинуть имение, потому что новым владельцам они оказались не нужны. Джейми нашел себе работу в Торонто, после того как произвел на всех хорошее впечатление на суде: «способный, подающий надежды юноша», писали о нем в газетах. Так что можно сказать, он начал свою карьеру благодаря мне. Он несколько лет копил деньги, а потом переехал в Штаты, поскольку считал, что там легче добиться успеха — в Штатах важно, что ты собой представляешь, а не откуда ты родом, и там не задают лишних вопросов. Он работал на строительстве железных дорог, а потом переехал на Запад и все время копил деньги, пока не приобрел собственную ферму и двух лошадей. О лошадях он упомянул в самом начале, памятуя, что я когда-то очень любила Чарли. Он был женат, но теперь остался бездетным вдовцом. Его постоянно грызла совесть из-за того, что случилось со мной по его вине, и он несколько раз писал в исправительный дом, интересуясь моими делами. Но он не писал лично мне, боясь меня расстроить. Так-то он и прослышал о моем помиловании и договорился обо всем с начальником тюрьмы. В заключение он умолял меня простить его, и я охотно его простила. Я не держала на него зла и сказала, что меня все равно посадили бы в тюрьму, даже если бы он промолчал про Нэнсины платья. И когда мы все это обговорили, мистер Уолш, в течение всей беседы сжимавший мою руку, попросил меня стать его женой. Хоть он был и не миллионер, но мог предложить мне хороший дом вместе со всем необходимым, благо отложил немного деньжат в банке. Я сделала вид, что колеблюсь, хотя на самом деле особого выбора у меня не оставалось, да и после стольких хлопот было бы очень невежливо ответить отказом. Я сказала, что не хочу, чтобы он женился на мне только из чувства долга и вины, а он возразил, что делает мне предложение не поэтому: он всегда ко мне тепло относился, а я с тех пор почти не изменилась — все такая же красавица, как он выразился. И мне вспомнились маргаритки в вырубленном саду мистера Киннира, и я поняла, что он правда так думает. Труднее всего было привыкнуть к тому, что он взрослый мужчина, ведь я знала его неуклюжим юнцом, который играл на флейте накануне убийства Нэнси и сидел на заборе в день моего приезда к мистеру Кинниру. В конце концов я согласилась. Он заранее приготовил кольцо, лежавшее в коробочке в его жилетном кармане, и от волнения два раза уронил его на скатерть, прежде чем надеть на мой палец. Из-за этого мне пришлось снять перчатку. Свадьбу решили сыграть как можно скорее; тем временем мы жили в гостинице, где каждое утро в номер приносили горячую воду, а Джанет из приличия оставалась со мной. Все расходы взял на себя мистер Уолш. Простую церемонию провел мировой судья, и я вспомнила, как тетушка Полина много-много лет назад говорила, что у меня обязательно будет неравный брак, и задумалась над тем, что бы она сказала теперь. Подружкой невесты была Джанет — она стояла и плакала. Борода у мистера Уолша была очень широкая и рыжая, но я успокоила себя тем, что со временем это можно будет поправить. 53 Прошло почти тридцать лет с тех пор, как я, девушка, которой еще не исполнилось и шестнадцати, впервые подъехала по длинной аллее к дому мистера Киннира. Тогда был тоже июнь. А сейчас я сижу на собственной веранде в собственном кресле-качалке: вечереет, и передо мной открывается такой безмятежный вид, что его можно принять за нарисованную картинку. Перед фасадом дома цветут розы леди Гамильтон — очень красивые, но тронутые тлей. Говорят, их нужно посыпать мышьяком, но я не хочу хранить в доме такую отраву. Цветут последние пионы — розовые и белые, с пышными лепестками. Я не знаю их названий, потому что их не сажала; их аромат напоминает мне о мыле, с которым мистер Киннир брился. Фасад нашего дома выходит на юго-запад, солнце согревает землю золотистыми лучами, но я сижу в тени, поскольку от солнца портится цвет лица. В такие дни мне кажется, будто я на Небесах. Хоть я никогда и не думала, что туда попаду. С тех пор как я вышла замуж за мистера Уолша, минул почти год, и хотя молодые девушки представляют себе супружескую жизнь несколько иначе, в общем-то я довольна: по крайней мере, мы оба знаем, на что нам рассчитывать. Когда люди женятся молодыми, то, постарев, они часто меняются, но мы оба уже пожилые люди, так что впереди нас ждет не так уж много разочарований. У пожилого человека характер уже сформировался, и вряд ли он пристрастится к выпивке или другим порокам, ведь если это должно было произойти, то наверняка уже произошло бы. Так я считаю и надеюсь, что время докажет мою правоту. Я уговорила мистера Уолша немного подстричь бороду, а трубку курить только на улице, и, наверно, со временем я навсегда распрощаюсь и с его бородой, и с трубкой, но мужчину нельзя беспрестанно пилить да попрекать, ведь от этого он еще больше упрямится. Мистер Уолш, например, не жует табак и не плюется им, и я, как всегда, благодарна за небольшие милости. У нас обычный фермерский дом белого цвета с зелеными ставнями, но места нам хватает. В нем есть передняя с вешалкой для зимней одежды, но обычно мы пользуемся кухонной дверью и лестницей с простыми перилами. На ее верхней площадке стоит кедровый сундук для стеганых и шерстяных одеял. Наверху четыре комнаты — маленькая детская, главная спальня и еще одна — для гостей, хотя мы их не ждем, да никого и не хотим видеть, ну и четвертая комната, покамест пустая. В обеих обставленных спальнях есть умывальник и овальный плетеный коврик — я не люблю тяжелых ковров, потому что весной их так трудно стаскивать по лестнице и выбивать, а дело ведь идет к старости. Над каждой кроватью — картина, которую я сама вышила крестиком: в большой комнате — ваза с цветами, а в нашей — с фруктами. В большой комнате — одеяло «Колесо таинств», а в нашей — «Бревенчатый сруб». Я купила их на распродаже у одной пары, которая обанкротилась и уезжала на Запад: мне стало жаль женщину, и я немного переплатила. Чтобы создать в доме уют, пришлось здорово потрудиться, ведь после смерти жены мистер Уолш стал закоренелым холостяком, и многие его привычки были не из приятных. Из-под кроватей я вымела целую груду паутины и слежавшейся пыли и навела везде чистоту. Летние шторы в обеих спальнях белого цвета. Мне нравятся белые шторы. На первом этаже — парадная гостиная с печью и кухня с кладовой и судомойней: насос — прямо в доме, и это очень удобно зимой. Есть еще столовая, но у нас редко бывает много народу. Чаще всего мы едим за кухонным столом, где стоят две керосиновые лампы, и вообще там очень уютно. А в столовой я шью — обеденный стол идеально подходит для кройки. Сейчас у меня есть швейная машинка, которая приводится в действие маховичком и работает как по волшебству. Она экономит много сил, особенно при простом шитье штор или подрубке простыней. Более тонкую работу я по старинке выполняю руками, хотя глаза у меня уже и не те. Кроме того, что я описала, у нас есть все необходимое: огород с зеленью, капустой, корнеплодами и горохом по весне; куры, утки, корова и хлев, а также коляска и две лошади — Чарли и Нелл, которые приносят мне много радости и составляют компанию, когда мистера Уолша нет дома. Чарли, правда, слишком много работает, ведь он — тягловая лошадь. Говорят, скоро появятся машины, которые будут выполнять самую тяжелую работу, и тогда беднягу Чарли можно будет отправить на выгон. Я никогда не позволю сдать его на клей и собачью еду, как поступают некоторые. На нашей ферме трудится один батрак, но живет он отдельно. Мистер Уолш хотел нанять еще девушку, но я сказала, что лучше буду вести домашнее хозяйство сама. Мне бы не хотелось, чтобы с нами жила служанка, которая будет подсматривать да подслушивать за дверью. Да и мне самой намного проще сразу все сделать как следует, чем после кого-нибудь переделывать. Нашу кошку зовут Полосаткой — понятно, какого она окраса, — и она хорошо ловит мышей. А собаку зовут Рекс — это не шибко смышленый, но добродушный сеттер очень приятного красновато-коричневого окраса, похожего на блестящий каштан. Имена у них обычные, да нам и не хочется прослыть в округе большими оригиналами. Мы ходим в местную методистскую церковь, проповедник там живчик и любит подбавить адского жару на воскресной проповеди. Хотя мне кажется, он не имеет ни малейшего понятия о том, что же такое Преисподняя, впрочем, как и его прихожане — достойные, но ограниченные люди. Мы решили, что лучше никому не рассказывать о своем прошлом, ведь это привело бы к нездоровому любопытству, сплетням и лживым слухам. Мы пустили слушок, что мистер Уолш был моим другом детства, но я вышла замуж за другого и недавно овдовела. А поскольку жена мистера Уолша умерла, то мы решили снова встретиться и пожениться. В эту историю люди охотно поверили, ведь она романтичная и ни у кого не вызывает подозрений. Наша церковка совсем захолустная и старая, но в самой Итаке есть церкви поновее, там много спиритов, и в город приезжают именитые медиумы, которые останавливаются в лучших домах. Сама-то я всем этим не увлекаюсь, ведь мало ли что может из этого выйти, а если бы мне захотелось пообщаться с усопшими, то я вполне могла бы это сделать без чужой помощи. И к тому же, боюсь, там много жульничества и обмана. В апреле я увидела афишу одного знаменитого медиума вместе с его портретом, и хотя изображение было нечеткое, я подумала: «Наверно, это коробейник Джеремайя». Это и впрямь оказался он: когда мы с мистером Уолшем поехали в город по делам и за покупками, я столкнулась с ним на улице. Одет он был очень элегантно, его волосы снова почернели, а бородка была подстрижена по-военному, что, вероятно, внушало доверие, а звали его теперь мистер Джеральд Бриджес. Он очень хорошо разыгрывал из себя знатного великосветского джентльмена, устремленного помыслами к высшей истине. Он тоже меня увидел, узнал и почтительно коснулся рукой шляпы, но мельком, чтобы не обращать на себя внимания, да к тому же подмигнул. А я легонько махнула ему рукой, не снимая перчатки, ведь я всегда надеваю перчатки, отправляясь в город. К счастью, мистер Уолш ничего не заметил, иначе это его насторожило бы. Мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь здесь узнал мое настоящее имя, но я уверена, что мы с Джеремайей будем свято хранить свою тайну. Я вспомнила то время, когда могла бы убежать вместе с ним, стать гадалкой или ясновидящей целительницей, ведь меня это так прельщало. И моя судьба сложилась бы тогда совсем иначе. Но одному Богу известно, было бы мне от этого лучше или хуже, да и в любом случае в этой жизни я уже свое отбегала. С мистером Уолшем мы в принципе ладим, и дела у нас идут очень хорошо. Но что-то меня беспокоит, сэр, и поскольку у меня нет близкой подруги, то я рассказываю об этом вам, зная, что вам можно доверять. Дело вот в чем. Изредка мистер Уолш кручинится: берет меня за руку, смотрит на меня со слезами на глазах и говорит: — Как подумаешь, сколько страданий я тебе причинил! Я говорю ему, что никаких страданий мне он не причинял, мол, во всем виноваты другие люди, а еще простое невезение и неправедный суд. Но ему нравится думать, будто виновником всех моих бед был он сам, и мне кажется, он бы обвинил себя даже в смерти моей бедной матушки, если б только выдумал для этого способ. Еще ему нравится представлять себе эти страдания, и он просит, чтобы я рассказала ему какую-нибудь историю из жизни в тюрьме или в лечебнице для душевнобольных в Торонто. Ему приятно слушать рассказы о пустом супе, прогорклом сыре и обидных грубостях и тычках охранников. Он внимает мне, словно ребенок, слушающий сказку, как будто я рассказываю ему чудеса, а потом просит меня продолжать. Когда я вспоминаю, как тряслась по ночам в ознобе под тоненьким одеялом и как меня секли розгой, если я начинала жаловаться, он приходит от этого в восторг. Если же я рассказываю о том, как недостойно обращался со мной мистер Баннерлинг, о холодной ванне, которую я принимала нагишом, завернутая в простыню, и о том, как я сидела в смирительной рубашке в темном карцере, его охватывает настоящее исступление. Но самый любимый его эпизод — это когда бедняга Джеймс Макдермотт таскал меня по всему дому мистера Киннира, подыскивая кровать для своих порочных целей, а Нэнси с самим мистером Кинниром лежали в погребе, и я с ума сходила от страха. Мистер Уолш винит себя в том, что тогда не спас меня. Лично я с радостью забыла бы об этом времени своей жизни, вместо того чтобы все это пережевывать да по новой горевать. Правда, мне нравилось то время, когда в исправительном доме были вы, сэр, ведь это вносило разнообразие в мою скучную жизнь. Теперь, когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что, подобно мистеру Уолшу, вы с жадным вниманием слушали рассказы о моих страданиях и жизненных тяготах, но вы их еще и записывали. Когда интерес ослабевал, ваш взгляд начинал блуждать, но я всегда радовалась, когда мне удавалось вспомнить что-нибудь занимательное. Тогда ваши щеки вспыхивали, и вы улыбались, как солнышко на часах в гостиной. Будь вы собакой, ваши уши навострились бы, глаза загорелись, а язык свесился бы изо рта, словно вы нашли в кустах куропатку. Я чувствовала, что тоже могу приносить пользу, хотя никогда толком не понимала, к чему же вы клоните. Ну а мистер Уолш после моих рассказов о горе и мучениях сжимает меня в объятиях, гладит по волосам и начинает расстегивать мою ночную сорочку — ведь это нередко происходит по ночам. А потом говорит: — Простишь ли ты меня когда-нибудь? Вначале это меня раздражало, хоть я и помалкивала. По правде говоря, лишь очень немногие понимают толк в прощении. В нем ведь нуждаются не преступники, а скорее сами жертвы, потому что из-за них-то и стряслась беда. Если бы они были не такими слабыми и беспечными, а более дальновидными, и если бы старались не нарываться на неприятности, то на свете стало бы меньше горя. Многие годы я таила злобу на Мэри Уитни и в первую очередь на Нэнси Монтгомери за то, что они позволили себя погубить и оставили меня с этой тяжестью на сердце. Очень долго я не могла найти в себе силы их простить. Лучше бы сам мистер Уолш меня простил, а не упрямо добивался обратного, но, возможно, со временем он сможет более трезво взглянуть на вещи. Когда он в первый раз развел эту канитель, я сказала, что мне его не за что прощать, и пусть он не морочит себе голову, но ему нужен был другой ответ. Он настаивал на прощении, словно не мог без него прожить, да и кто я такая, чтобы отказывать ему в этой мелочи? Так что теперь всякий раз, когда он опять начинает, я говорю, что прощаю его. Кладу руки ему на голову, торжественно обращаю взор горе, как пишут в книгах, а потом целую его и проливаю скупую слезу. И на следующий день после моего прощения он снова становится нормальным и играет на флейте, будто он опять мальчик, а мне — пятнадцать лет, и мы вместе плетем венки из маргариток в саду мистера Киннира. Но когда я его так прощаю, мне почему-то становится не по себе, ведь я понимаю, что это ложь. Хотя, наверно, это не первая моя ложь. Но, как говаривала Мэри Уитни, святая ангельская ложь — не такая уж большая плата за мир и покой. В последнее время я часто думаю о Мэри Уитни, о том, как мы бросали через плечо яблочную кожуру: ведь почти все сбылось. Как она и говорила, я вышла за мужчину, имя которого начинается на Д. Но перед этим мне пришлось трижды пересечь водную гладь: два раза на льюистонском пароме — туда и обратно, а потом еще раз по пути сюда. Иногда мне снится, что я опять в своей спаленке у мистера Киннира, еще до всей этой жуткой трагедии, у меня очень спокойно на душе, и я даже не подозреваю о грядущих событиях. А иногда мне снится, что я по-прежнему сижу в исправительном доме, и мне кажется: вот сейчас проснусь, и сызнова окажусь в запертой камере, и буду дрожать холодным зимним утром на соломенном тюфяке, а снаружи во дворе будут смеяться охранники. Но на самом деле я сижу здесь на веранде, в собственном кресле и в собственном доме. Я сначала широко открываю глаза, а потом зажмуриваюсь и щипаю себя, но все остается взаправдашним. Есть еще один секрет, которым я ни с кем не делилась. Когда меня выпустили из исправительного дома, мне только что стукнуло сорок пять, а меньше чем через месяц мне исполнится сорок шесть, и мне казалось, что рожать уже поздновато. Может, я и заблуждаюсь, но, по-моему, я уже на третьем месяце, или, может, это так перемена обстановки подействовала? Трудно поверить, но если в моей жизни уже случилось одно чудо, то почему я должна удивляться другому? Об этом ведь написано в Библии, и, возможно, Бог надумал немного вознаградить меня за те страдания, что я пережила в юности. Но, возможно, это и опухоль, вроде той, что сгубила мою бедную матушку, ведь хоть я и округлилась, но по утрам меня не тошнит. Странное чувство — носить в себе то ли жизнь, то ли смерть, не зная, что же именно ты носишь. И хотя можно было бы разрешить все сомнения, обратившись к врачу, мне очень не хочется этого делать. Так что, видать, все покажет время. Сидя после обеда на веранде, я дошиваю стеганое одеяло. Хотя в свое время я перешила кучу всяких одеял, для себя шью его впервые. Это «Райское древо», вот только узор я немного изменила по своему усмотрению. Я много думала о вас и о вашем яблоке, сэр, и о той загадке, которую вы загадали во время самой первой нашей встречи. Тогда я не поняла ее, но, наверно, вы просто пытались чему-то меня научить, и возможно, теперь я ее отгадала. Я так понимаю: может, Библию и придумал Господь, но записали-то ее люди. И как и во всем, что люди пишут, например в газетах, суть они передали правильно, а некоторые подробности — неверно. Узор этого одеяла называется «Райское древо», и та рукодельница, которая его так назвала, вряд ли сама понимала смысл этого названия, ведь в Библии не говорится о нескольких деревьях. Там сказано только о двух: Древе жизни и Древе познания, но лично мне кажется, что в Раю было только одно дерево, а Плод жизни и Плод добра и зла — это одно и то же. Если вкусишь от него, то умрешь, но если не вкусишь, тоже умрешь. Хотя если все-таки вкусишь, то к тому времени, когда придет твой черед помирать, будешь уже не такой бестолковой. Такое расположение больше похоже на жизнь. Я никому, кроме вас, этого не говорила, ведь я понимаю, что церковь моих мыслей не одобрит. Свое «Райское древо» я собираюсь отделать каймой из переплетенных змей. Другим они будут казаться виноградными лозами или узором из канатов, потому что глазки я сделаю очень маленькими, но для меня они будут змеями; ведь без парочки змей весь смысл теряется. На некоторых узорах бывает четыре, а то и больше деревьев в квадрате или кружке, но я сделаю одно большое дерево на белом фоне. Само же древо будет состоять из треугольников двух цветов: листья темные, а плоды светлые: я сделаю листья фиолетовыми, а плоды — красными. Сейчас есть много тканей ярких цветов, и в моду вошли химические красители, так что, я думаю, получится очень славно. Но все три треугольника на моем древе будут разными. Один — белый обрывок нижней юбки, доставшейся мне от Мэри Уитни, а второй — выцветший и желтоватый, от тюремной ночной рубашки, которую я выпросила на намять. Третий же будет из бледно-розового лоскута с белыми цветочками, вырезанного из хлопчатобумажного платья, в котором Нэнси была в день моего приезда к мистеру Кинниру и которое я надела во время бегства на пароме в Льюистон. Каждый из треугольников я обстрочу красной «елочкой», чтобы соединить их с остальным узором. И так мы навсегда останемся вместе. Послесловие автора Роман «…Она же „Грейс“» — художественное произведение, основанное на реальных событиях. Его главный персонаж, Грейс Маркс, была одной из самых печально известных канадских женщин — в 1840-х годах, в возрасте шестнадцати лет ее обвинили в убийстве.

The script ran 0.003 seconds.