Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Маргарет Этвуд - Слепой убийца [2000]
Язык оригинала: CAN
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Вот уже более четверти века выдающаяся канадская писательница Маргарет Этвуд (р. 1939) создает работы поразительной оригинальности и глубины, неоднократно отмеченные престижными литературными наградами. «Слепой убийца», в 2000 году получивший Букеровскую премию, – в действительности несколько романов, вложенных друг в друга. Этвуд проводит читателя через весь XX век, и только в конце мы начинаем понимать: история, которую рассказывает нам автор, – не совсем то, что случилось на самом деле. А если точнее – все было намного страшнее…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

– Я думала, ты глупа. На самом деле ты порочна. Ты всегда нас ненавидела: твой отец разорился и поджег свою фабрику – вот почему ты на нас злилась. – Он не поджигал, – скажу я. – Это сделал Ричард. Или подстроил. – Гнусная ложь. Твой отец был полным банкротом, если б не страховка, вы остались бы без гроша. Мы вытащили вас из грязи – тебя и твою полоумную сестру! Если бы не мы, ты оказалась бы на улице и не бездельничала бы круглые сутки, не отрывая зад от дивана, как избалованный дитятя. За тебя всегда все делали другие: ты никогда не пыталась хоть что-нибудь сделать сама, ни секунды не благодарила Ричарда. Ты никогда и пальцем не пошевелила, чтобы ему помочь, – ни разу! – Я делала, как вы хотели. Помалкивала. Улыбалась. Была нарядной вывеской. Но с Лорой – это было чересчур. Не надо было ему трогать Лору. – Все это одна лишь злоба, злоба, злоба! Ты обязана нам всем, и вот этого ты не могла простить. И ты ему отомстила. Вы две его просто убили – все равно что приставили пистолет к виску и спустили курок. – А кто же убил Лору? – Лора покончила с собой, и ты прекрасно это знаешь. – Я то же самое могу сказать о Ричарде. – А вот это клевета! Лора была больная на всю голову. Не понимаю, как ты могла поверить хоть одному её слову, о Ричарде и о чем угодно. Никто в здравом уме не поверил бы! Я больше не могла говорить и повесила трубку. Но я была бессильна, потому что у Уинифред уже имелась заложница. Моя Эйми. Однако в 1936 году Уинифред была довольно любезна, и я оставалась её протеже. Она таскала меня на разные сборища – в Молодежную лигу, на посиделки политиков, на заседания всевозможных комитетов – и пристраивала меня куда-нибудь в угол, пока общалась с нужными людьми. Теперь я понимаю, что её по большей части не любили, а просто терпели: у неё были деньги и неистощимая энергия, многих женщин её круга устраивало, что она берет на себя львиную долю любой работы. Время от времени какая-нибудь из них подсаживалась ко мне со словами, что знала мою бабушку, а если помоложе – что желали бы с ней познакомиться в то прекрасное предвоенное время, когда ещё была возможна истинная элегантность. Это был пароль: подразумевалось, что Уинифред принадлежит к парвеню – нуворишам, наглым и вульгарным, и мне следует защищать другую систему ценностей. В ответ я слабо улыбалась и говорила, что бабушка умерла задолго до моего рождения. То есть им не следует ждать от меня противостояния Уинифред. А как дела у вашего умного мужа? – спрашивали они. Когда ждать важного известия? Важное известие касалось политической карьеры Ричарда, которая формально не началась, но считалась неизбежной. Ах, улыбалась я, не сомневаюсь, я услышу его первой. Неправда: я не сомневалась, что узнаю обо всем последней. Наша жизнь – моя и Ричарда – устаканилась, и мне казалось, она не изменится никогда. Вернее, существовали две жизни – дневная и ночная: абсолютно разные и притом неизменные. Спокойствие и порядок, все на своем месте, а в глубине – узаконенное изощренное насилие: грубый, тяжелый башмак, отбивающий такт на мягком ковре. Каждое утро я принимала душ, чтобы смыть с себя ночь, смыть эту штуку, которую Ричард втирал в голову, – какой-то дорогой душистый жир. Я вся им пропахла. Беспокоило ли Ричарда мое равнодушие к его ночной деятельности, мое отвращение даже? Нисколько. Как и во всем, он предпочитал завоевывать, а не сотрудничать. Иногда (со временем все чаще) на моем теле оставались синяки – лиловые пятна синели, потом желтели. Удивительно, как меня легко повредить, улыбался Ричард. Одно прикосновение. Никогда не встречал женщины с такой чувствительной кожей. Это потому, что я очень юная и нежная. Он предпочитал ставить синяки на бедрах – там не видно. Синяки на открытых местах помешали бы его карьере. Иногда мне казалось, что эти знаки на теле – что-то вроде шифра, который расцветал и бледнел, подобно симпатическим чернилам над свечой. Но если это шифр, у кого же ключ? Я была песком, я была снегом – на мне писали, переписывали и стирали написанное. Пепельница Я снова была у доктора. Меня отвезла Майра: оттепель сменилась заморозками и гололедом, чересчур скользко идти, сказала она. Доктор постучал мне по ребрам, подслушал сердце, нахмурил чело, разгладил, а потом, видимо, пришел к какому-то заключению и спросил, как я себя чувствую. Кажется, он что-то сделал с волосами: раньше у него просвечивала макушка. Может, наклейку носит? Или, хуже того, сделал трансплантацию? Ага, подумала я. Несмотря на бег трусцой и волосатые ноги, возраст дает о себе знать. Скоро ты пожалеешь, что столько загорал. Лицо станет, как мошонка. Тем не менее, доктор был оскорбительно игрив. Только что не говорил: ну и как мы сегодня себя чувствуем? Oн никогда не называет меня мы, как некоторые: понимает важность первого лица единственного числа. – Спать не могу, – ответила я. – Мучают сны. – Если видите сны, значит, спите, – попытался сострить он. – Вы понимаете, что я хочу сказать, – отрезала я. – Это не одно и то же. От этих снов я просыпаюсь. – Кофе пьете? – Нет, – солгала я. – Значит, угрызения совести. Он стал выписывать рецепт – на какие-нибудь подслащенные пилюли, конечно. И при этом хихикал: наверное, считал, что исключительно остроумен. В какой-то момент порча опыта дает обратный ход: с годами в глазах окружающих мы превращаемся в наивных простаков. Глядя на меня, доктор видит лишь никчемную и, значит, невинную старушенцию. Пока я находилась в святилище, Майра в приемной листала старые журналы. Выдрала статью о том, как справиться с душевным напряжением, и ещё одну – о благотворном действии сырой капусты. Прямо для меня, сказала она, явно довольная своими trouvailles[100]. Майра постоянно ставит мне диагнозы. Мое физическое здоровье ей интересно не менее духовного, – особенно беспокоит её мой кишечник. Я ответила, что вряд ли могу страдать от напряжения, поскольку в вакууме напряжения не бывает. Что касается сырой капусты, то меня от неё пучит, так что я проживу без её благотворного действия. И прибавила, что не собираюсь провести остаток дней, смердя, как бочонок с кислой капустой, и гудя, точно клаксон. Грубость насчет функций организма Майру всегда вырубает. Остаток пути она молчала с гипсовой улыбкой на губах. Иногда мне за себя стыдно. Работа всегда под рукой. Под рукой – подходящее выражение: подчас мне кажется, что пишет только рука, а все остальное нет; она живет своей жизнью и будет жить даже отрубленной, вроде забальзамированного зачарованного египетского амулета или высушенной кроличьей лапки, которую на счастье вешают под зеркальце в машинах. Несмотря на артрит, рука в последнее время проявляет невиданную прыть, отбросив к чертям собачьим сдержанность. Она пишет много такого, чего я в здравом уме никогда бы не написала. Страница за страницей. На чем я остановилась? Апрель 1936 года. В апреле нам позвонила директриса школы святой Цецилии. Речь идет о Лорином поведении, сказала она. Не телефонный разговор. Ричард был ужасно занят. Он предложил мне поехать с Уинифред, но я сказала, что чепуха; я сама все улажу и сообщу ему, если будет что-то важное. Я договорилась о встрече с директрисой, чью фамилию уже не помню. Я вырядилась так, чтобы её напугать или хотя бы напомнить о положении и влиянии Ричарда. Помнится, явилась в кашемировом пальто, отделанном мехом росомахи – не по сезону теплом, зато впечатляющем, – и в шляпе с дохлым фазаном – .точнее, с частями фазана: крыльями, хвостом и головой с красными бусинками вместо глаз. Седеющая директриса напоминала вешалку, – хрупкие кости, обернутые мокрыми на вид тряпками. От ужаса втянув голову в плечи, она сидела в кабинете, забаррикадировавшись дубовым столом. Еще год назад я дрожала бы перед ней, как сейчас она передо мной – точнее, перед денежным мешком, который я олицетворяла. Но за этот год я обрела уверенность. Я наблюдала за Уинифред и подражала. Я уже научилась вздергивать одну бровь. Директриса нервно улыбалась, показывая выпуклые желтые зубы, точно полуобгрызенный кукурузный початок. Интересно, что Лора натворила, чтобы заставить директрису пойти на конфликт с отсутствующим Ричардом и его невидимым могуществом. – Боюсь, мы не сможем учить Лору дальше, – сказала она. – Мы сделали все, что в наших силах, знаем, что имеются смягчающие обстоятельства, но, поймите, мы должны думать и о других ученицах, а Лора на них, я боюсь, пагубно влияет. Я тогда уже усвоила, как важно заставить людей объясняться. – Простите, но я не понимаю, о чем идет речь, – процедила я, едва разжимая губы. – Какие смягчающие обстоятельства? Почему пагубно влияет? Мои руки неподвижно лежали на коленях, я приподняла подбородок и чуть склонила голову, – так лучше смотрелась шляпа с фазаном. Я надеялась, директриса чувствует, как на неё уставились все четыре глаза. За мной стояло богатство, за ней – возраст и положение. В кабинете было жарко. Я бросила пальто на спинку стула, но все равно обливалась потом, точно портовый грузчик. – На богословии – единственном, кстати, уроке, к которому Лора проявляет хоть какой-то интерес, она ставит под сомнение самого Господа Бога. Даже написала сочинение «Лжет ли Бог?» – вот до чего дошло. Это весь класс выбило из колеи. – И какой она дает ответ? – спросила я. – Насчет Бога. – Я удивилась, но виду не подавала; а я-то думала, что у Лоры интереса к Богу поубавилось. Оказывается, я ошибалась. – Утвердительный. – Директриса посмотрела на стол, где лежало сочинение Лоры. – Вот здесь она цитирует Третью Книгу Царств, глава 22 – то место, где Бог обманывает царя Ахава[101]: «И смотрите, Бог вкладывает лживый смысл в уста всех пророков». Дальше Лора утверждает, что если Бог поступил так однажды, откуда мы знаем, что он так не делал и потом, и как тогда отличить лживые пророчества от истинных: – Ну, по крайней мере, логично, – заметила я. – Лора Библию знает. – Да уж, – раздраженно сказала директриса. – Ради выгоды и Дьявол цитирует Священное Писание. Дальше Лора говорит, что Бог обманывает, но не жульничает: он всегда посылает людям истинного пророка тоже, но того никто не слушает. Она считает, Бог – что-то вроде радиостанции, а мы плохие приемники. Я нахожу это сравнение, по меньшей мере, непочтительным. – Лора не хотела быть непочтительной, – сказала я. – Во всяком случае, не по отношению к Богу. На это директриса не обратила внимания. – Дело даже не в том, что она убедительно спорит, она считает возможным задавать вопросы. – Лора любит получать ответы, – сказала я. – Она любит ответы на важные вопросы. Полагаю, вы согласитесь, что вопросы о Боге – из их числа. Не понимаю, что в этом пагубного. – Другие ученицы находят это пагубным. Они считают, что она… ну, воображает. Бросает вызов авторитетам. – Как и Христос, – сказала я. – В его время некоторые так думали. Директриса не прибегла к неопровержимому аргументу: что дозволено Христу, не дозволено шестнадцатилетней девчонке. – Вы не совсем понимаете, – проговорила она, ломая руки. Я с интересом за ней наблюдала – никогда раньше такого не видела. – Ученицы находят её… они думают, что она забавна. Во всяком случае, некоторые. Другие считают, что она большевичка. А остальные – что она просто странная. Как бы то ни было, она вызывает нездоровый интерес. Я начала понимать. – Не думаю, что Лора хочет быть забавной, – заметила я. – Но так трудно понять! – Мы помолчали, глядя друг на друга через стол. – У неё и последователи есть, – прибавила директриса не без зависти. Подождав, пока я переварю эту информацию, она продолжила: – И потом, у неё слишком много пропусков. Я понимаю, проблемы со здоровьем, но все же… – Какие ещё проблемы? – удивилась я. – С Лорой все в порядке. – Ну, она столько ходит к врачу, я решила… – К какому врачу? – Это не вы писали? – И она предъявила мне пачку писем. Я сразу же узнала свою бумагу. Потом просмотрела письма: я их не писала, но подпись стояла моя. – Понятно, – сказала я, забирая пальто и сумочку. – Придется с Лорой поговорить. Спасибо, что уделили мне время. – И я пожала директрисе кончики пальцев. Было ясно без слов, что Лору из школы придется забрать. – Мы так старались. – Бедняжка чуть не рыдала. Еще одна мисс Вивисекция. Рабочая лошадка. Благие намерения и никакого толку. Лоре не чета. Вечером Ричард спросил, как прошла встреча, и я рассказала о Лорином пагубном влиянии на одноклассниц. Ричарда это не рассердило, а позабавило, едва ли не восхитило. Он сказал, у Лоры есть характер. Умеренно бунтует – значит, заводная. Он и сам не любил школу, учителя с ним мучились. Вряд ли по тем же причинам, что с Лорой, подумала я, но промолчала. О подложных письмах я не упомянула: пусти лису в курятник. Дразнить учителей – одно дело, прогуливать – совсем другое. Попахивало преступлением. – Зря ты подделала мой почерк, – сказала я Лоре наедине. – Почерк Ричарда не получается. Он совсем другой. Твой гораздо проще. – Почерк – личная вещь. Смахивает на воровство. Секунду она казалась расстроенной. – Прости. Я просто одолжила. Подумала, ты не будешь против. – Думаю, нет нужды спрашивать, зачем? – Я не просила, чтобы меня посылали в школу, – сказала Лора. – Меня там все любят не больше, чем я их. Не принимают всерьёз. Они сами не серьёзные. Если б мне пришлось туда все время ходить, я бы и правда заболела. – А чем ты занималась вместо школы? – спросила я. – Куда ты ходила? – Я боялась, не встречается ли она с кем-нибудь – с мужчиной. Уже пора. – Куда придется, – ответила Лора. – Ездила в центр, сидела в парке или ещё где. Или просто бродила. Пару раз видела тебя, но ты меня не заметила. Ты, наверное, в магазин шла. К сердцу прилила кровь, потом его стиснуло: меня скрутило паникой. Должно быть, я побледнела. – Что с тобой? – спросила Лора. – Тебе плохо? В мае мы отправились в Англию на «Беренжерии», а в Нью-Йорк возвращались первым рейсом «Куин Мэри»[102]. «Куин Мэри» – крупнейший и самый роскошный океанский лайнер за всю историю кораблестроения – во всяком случае, так писали в рекламных буклетах. Ричард сказал, это эпохальное событие. С нами поехала Уинифред. И Лора. Путешествие пойдет ей на пользу, сказал Ричард: после внезапного ухода из школы она подавлена, бледна и болтается без дела. Оно расширит Лорин кругозор, такая девушка, как она, сумеет извлечь из него пользу. В любом случае, не оставлять же её одну. Публика была ненасытна. Каждый дюйм «Куин Мэри» описали и сфотографировали, разукрасили её тоже везде: лампы дневного света, пластик, колонны с каннелюрами и кленовые панели – сплошь роскошный глянец. Но качало свински; кроме того, палуба второго класса нависала над первым: стоило выйти, и вдоль перил выстраивалась толпа не столь богатых придурков. В первый день меня мутило, но потом все наладилось. На пароходе постоянно танцевали. Я уже научилась танцевать – не слишком хорошо, но вполне прилично. (Ничего не делай слишком хорошо, говорила Уинифред, а то подумают, ты из кожи вон лезешь.) Я танцевала не только с Ричардом, но и с его деловыми партнерами, которым он меня представил. Позаботьтесь об Айрис для меня, говорил он, улыбаясь и хлопая их по плечу. Он тоже танцевал с другими женщинами, с женами знакомых. Иногда выходил покурить или погулять по палубе – так он говорил. Мне же казалось, он злится или размышляет. Отсутствовал, к примеру, час. Затем возвращался, садился за столик и смотрел, как я танцую, а я не знала, давно ли он здесь. Я решила, он недоволен, потому что плавание сложилось не так, как он рассчитывал. Он не смог заказать столик в зале «Веранда Гриль» и не познакомился с теми, с кем хотел познакомиться. Дома он был крупной шишкой, но на «Куин Мэри» встречались шишки покрупнее. Уинифред тоже не котировалась, и вся её энергия пропадала зря. Я не раз видела, как её ставили на место женщины, с которыми она заговаривала. В конце концов она ограничилась, как она выражалась, «нашим кругом», надеясь, что это не бросается в глаза. Лора не танцевала. Не умела и не проявляла к танцам интереса – кроме того, она была слишком молода. После ужина запиралась в каюте и говорила, что читает. На третий день за завтраком глаза у неё были красные и опухшие. Вскоре после завтрака я пошла её искать. Лора сидела в шезлонге на палубе, закутавшись в плед по самую шею, и апатично следила за игрой в серсо. Я села рядом. Крепкая молодая женщина прошла мимо с семью собаками, каждый пес – на отдельном поводке; несмотря на холод, женщина была в шортах, открывавших загорелые ноги. – Я тоже могла бы так работать, – сказала Лора. – Как? – Гулять с собаками, – пояснила она. – С чужими собаками. Я люблю собак. – Может, хозяев не полюбила бы. – Я бы и не с ними гуляла. – Лора надела темные очки, но тряслась. – Что-нибудь случилось? – спросила я. – Ничего. – Ты же замерзла. Ты не заболеваешь? – Со мной все в порядке. Не суетись. – Я же волнуюсь. – Ну и не надо. Мне уже шестнадцать. Скажу, если заболею. – Я обещала папе о тебе заботиться, – сказала я сухо. – И маме тоже. – Глупо с твоей стороны. – Это уж точно. По молодости. Не знала, как поступить. В молодости вечно так. Лора сняла темные очки, но на меня не смотрела. – Чужие обеты – не моя вина, – сказала она. – Папа меня тебе навязал. Не знал, что со мной делать – с нами обеими. Но он уже умер, они оба умерли, так что ничего страшного. Я тебя отпускаю. Ты свободна. – Лора, что с тобой? – Ничего, – сказала она. – Но каждый раз, когда мне хочется подумать – разобраться во всем – ты говоришь, что я больна, и начинаешь придираться. Свихнуться можно. – Ты несправедлива, – возразила я. – Я очень старалась, я всегда позволяла тебе роскошь сомневаться, я давала тебе самое… – Давай не будем об этом, – предложила она. – Взгляни, до чего глупая игра. Интересно, почему она называется серсо? Я решила, виноваты старые горести – тоска по Авалону и нашей прежней жизни. А может, она грезила об Алексе Томасе? Надо было расспрашивать, настаивать, но вряд ли она рассказала бы, что её мучает. Из этого плавания, помимо Лоры, мне запомнилось воровство, что развернулось на борту в день прибытия. Всё, на чем значилось название или монограмма «Куин Мэри», отправлялось прямиком в сумочки или в чемоданы – почтовая бумага, столовое серебро, полотенца, мыльницы, какие-то железки – все, что не прибито гвоздями к полу. Некоторые умудрялись даже отвернуть краны, дверные ручки, снять зеркальца. Особенно отличились пассажиры первого класса, но ведь среди богатых больше всего клептоманов. Чем объяснялось это повальное мародерство? Страстью к сувенирам. Людям нужно нечто напоминающее о них самих. Странная это вещь – охота за сувенирами: сейчас становится потом, пока оно ещё сейчас. Сам не веришь, что все это с тобой происходит, и умыкаешь доказательство – или что-нибудь, что за доказательство сойдет. Я, например, стащила пепельницу. Человек с головой в огне Вчера я приняла на ночь таблетку, что прописал доктор. Заснула быстро, но сон был ничем не лучше тех, что посещали меня без медицинской помощи. Я стояла на пристани в Авалоне; повсюду крошился и звенел колокольчиками зеленоватый лед, но я была одета по-летнему – в ситцевое платье в бабочках. На мне была шляпка из искусственных цветов таких оттенков, что зовутся «вырви глаз», – томатного, ядовито-сиреневого; цветы освещались изнутри крошечными лампочками. А моя где? – послышался голос пятилетней Лоры. Я посмотрела на неё вниз, но мы уже не были детьми. Лора постарела, как и я; её глаза – две высохшие изюминки. Это меня так потрясло, что я проснулась. Было три часа ночи. Подождав, пока сердце перестанет возмущаться, я ощупью сошла вниз и подогрела себе молока. Не стоило полагаться на таблетку. Забвения так дешево не купить. Но продолжаю. Покинув борт «Куин Мэри», наше семейство провело три дня в Нью-Йорке. У Ричарда были дела, а нам он посоветовал осмотреть достопримечательности. Лора не захотела идти смотреть «Рокеттс»[103] или подниматься на Статую Свободы и Эмпайр-стейт-билдинг. В магазины она тоже не хотела. Сказала, что хочет просто бродить по улицам и смотреть вокруг, но Ричард заявил, что ей одной это слишком опасно, так что я бродила с нею. Лора была не очень бодра – приятное разнообразие после Уинифред, в которой энергия так и бурлила. В Торонто мы провели несколько недель – Ричард разбирался с текущими делами. А потом мы отправились в Авалон. Поплаваем там, сказал Ричард. Его тон подразумевал, что Авалон только на то и годится, а ещё – что Ричард с радостью принесет эту жертву, чтобы удовлетворить наш каприз. Или, говоря повежливее, чтобы доставить нам удовольствие, – мне, и Лоре тоже. Мне казалось, он стал воспринимать Лору как загадку, которую считал своим долгом решить. Иногда я замечала, как он смотрит на неё, – примерно так же он смотрел на сводку биржевых новостей – прикидывая, как лучше подойти, как подобрать к ним ключ, отвертку, отмычку. В его представлении у всего имеется ключ или отмычка. Или цена. Ему хотелось скрутить Лору, наступить ей на горло – хотя бы легонько. Но Ричард не на то горло напал. Каждый раз он замирал с поднятой ногой, точно охотник на картинке, у которого из-под сапога вдруг исчез убитый медведь. Как Лора этого добилась? Не противостоянием – с этим было покончено: теперь она избегала открытых стычек. Она отступала, она отворачивалась, и он терял равновесие. Он все время устремлялся к ней, все время хватал – и все время воздух. Чего он добивался? Её одобрения, восхищения даже. Или просто благодарности. Что-то в этом роде. Другую девочку он мог бы осыпать подарками – жемчужное ожерелье, кашемировый свитер – вещи, о которых обычно мечтают шестнадцатилетние девчонки. Но он понимал, что с Лорой этот номер не пройдет. Напрасный труд, думала я. Он её никогда не разгадает. И купить не сможет – у него нет ничего, что ей необходимо. В любом перетягивании каната, с кем угодно, я по-прежнему ставила на Лору. Она упряма, как осел. Я думала, она обрадуется, узнав, что мы отправляемся в Авалон, – она ведь так не хотела оттуда уезжать, – но когда об этом заговорили, она осталась равнодушной. Не хотела отдавать должное Ричарду за что бы то ни было, или это мне так показалось. – Хоть с Рини повидаемся, – только и сказала она. – Сожалею, но Рини больше у нас не работает, – сказал Ричард. – Она уволена. Когда? Недавно. Месяц назад, несколько месяцев? Ричард отвечал неопределенно. Это все, сказал он, из-за мужа Рини, тот чересчур много пил. Дом ремонтировался слишком медленно и кое-как – кому это понравится. Ричард не видел смысла платить хорошие деньги за лень и натуральное неподчинение. – Он не хотел, чтобы она там была вместе с нами, – сказала Лора. – Он знает, что она примет нашу сторону. Мы бродили в Авалоне по первому этажу. Дом словно уменьшился, мебель стояла в чехлах – точнее, то, что от неё осталось: самые громоздкие и мрачные вещи вынесли, – наверное, Ричард распорядился. Я так и слышала, как Уинифред говорит, что невозможно жить с буфетом, на котором такие неубедительные, толстые резные виноградные кисти. Книги в кожаных переплетах в библиотеке остались, но что-то мне подсказывало, что они недолго продержатся. Зато убрали фотографии дедушки Бенджамина с премьер-министрами: кто-то – конечно, Ричард – заметил, наконец, что у них разрисованы лица. Прежде Авалон дышал стабильностью, почти непреклонностью, – крупный, мощный валун, преградивший путь потоку времени, никому не поддающийся и недвижимый. Теперь же он виновато скукожился – казалось, вот-вот рухнет. Лишился мужества собственных притязаний. Как здесь уныло, заметила Уинифред, и как пыльно; на кухне живут мыши – она сама видела мышиный помет, – и чешуйницы. Впрочем, к вечеру поездом приедут Мергатройды и ещё двое новых слуг, которых недавно взяли в штат, и тогда на борту будет порядок – хотя нет, рассмеялась она, на борту его как раз и не будет. Она имела в виду нашу яхту «Наяду». Ричард как раз осматривал её в эллинге. Её должны были отскрести и перекрасить под руководством Рини и Рона Хинкса, но и этого не сделали. Уинифред не понимала, зачем Ричард возится с этим старым корытом – если он действительно хочет плавать, следует затопить эту посудину и купить новую. – Наверное, он понимает, что она дорога как память, – сказала я. – Нам то есть. Мне и Лоре. – Правда? – спросила Уинифред с этой своей удивленной улыбочкой. – Нет, – ответила Лора. – С какой стати? Отец никогда нас на яхту не брал. Только Кэлли Фицсиммонс. Мы сидели в столовой; хоть длинный стол никуда не делся. Интересно, что Ричард или, точнее, Уинифред решат насчет Тристана и Изольды с их стеклянной старомодной любовью. – Кэлли Фицсиммонс приходила на похороны, – сказала Лора. Мы остались одни. Уинифред поднялась наверх, чтобы, как она сказала, освежиться. Она клала на глаза ватные тампоны, смоченные гамамелисом, а лицо мазала дорогой зеленой тиной. – Да? Ты не говорила. – Забыла. Рини на неё разозлилась. – За то, что пришла на похороны? – За то, что не приходила раньше. Рини была груба. Сказала: «Ну вот, пришла к шапочному разбору». – Но она ведь Кэлли ненавидела! Терпеть не могла, когда Кэлли приезжала. Считала, что Кэлли потаскушка. – Думаю, Рини хотела, чтобы Кэлли была ещё больше потаскушкой. Кэлли сачковала, недостаточно выкладывалась. – Как потаскушка? – Ну, Рини считала, что Кэлли отступать не следовало. И уж конечно, быть рядом, когда отцу стало так трудно. Отвлечь его. – Рини так и сказала? – Не этими словами, но смысл понятен. – А Кэлли? – Притворилась, что не поняла. А потом делала, что обычно делают на похоронах. Плакала и плела небылицы. – Какие небылицы? – спросила я. – Говорила, что хотя они не всегда сходились в вопросах политики, отец был прекрасным, прекрасным человеком. Рини сказала: Вопросы политики у тебя в штанах, но Кэлли не слышала. – Мне кажется, он старался им быть, – сказала я. – Прекрасным человеком. – Однако из кожи вон не лез, – возразила Лора. – Помнишь, как он говорил? Что мы остались у него на руках? Будто мы – грязное пятно. – Он старался, как мог, – сказала я. – Помнишь, как он на Рождество вырядился Санта Клаусом? Перед маминой смертью. Мне тогда было пять лет. – Да. Вот я и говорю. Он старался. – Мне было ужасно, – сказала Лора. – Я вообще терпеть не могу такие сюрпризы. Нас попросили подождать в гардеробной. Двойные двери завесили тонкими шторами, чтобы мы не подглядывали в вестибюль с камином, старинным; там поставили елку. Мы устроились на канапе под вытянутым зеркалом. На длинной вешалке висели шубы – папина шуба, мамина шуба, а над ними шляпы: мамины с большими перьями, отцовские – с маленькими. Пахло резиновыми галошами, свежей сосновой смолой, кедром – от гирлянд на перилах парадной лестницы, и воском от нагретого паркета – все время топилась печь, а в батареях что-то шипело и бряцало. От подоконника тянуло сквозняком; безжалостно, бодряще пахло снегом, В комнате горела одна лампочка под желтым шелковым абажуром. В стеклянных дверях я видела наши отражения – синие бархатные платья, кружевные воротнички, бледные личики, светлые волосы с прямым пробором, незагорелые руки на коленях. Белые носки, черные туфли. Нас учили сидеть, скрестив ноги, – только не нога на ногу, – так мы и сидели. Зеркало словно надувалось из наших голов большим стеклянным пузырем. Я слышала наше дыхание, вдох – выдох, вздохи ожидания. Казалось, будто дышит кто-то другой, большой и невидимый, кто прячется в складки одежды. Неожиданно двери распахнулись. На пороге стоял мужчина в красном – настоящий великан. Яркое пламя прорезало ночной мрак за его спиной. Его лицо застилал дым. Голова в огне. Мужчина качнулся вперед, расставив руки. Он гикал или кричал. На мгновение я оцепенела, но потом сообразила, что это: я была уже достаточно большой. Эти звуки – вовсе не крики, а смех. Просто отец переоделся Санта Клаусом, и он вовсе не горел – просто у него за спиной сияла елка, просто он нацепил на голову горящую гирлянду. Отец надел вывернутый наизнанку красный парчовый халат и приклеил бороду из ваты. Мама часто говорила, что отец не знает своей силы; он и правда не знал, насколько больше остальных. Понятия не имел, насколько страшным может показаться. Лору он определенно испугал. – Ты все кричала и кричала, – сказала я. – Не поняла, что он притворяется. – Все было гораздо хуже, – ответила Лора. – Я поняла, что он притворяется все остальное время. – То есть? – Тогда он был самим собой, – терпеливо объяснила Лора. – Он внутри горел. Всегда. «Наяда» Устав от мрачных скитаний, я утром проспала. Ноги отекли, словно я прошла большой путь по жесткой земле; голова тяжелая, как пивной котел. Разбудила меня Майра, барабанившая в дверь. – Проснись и пой! – пропела она сама в прорезь для писем. Я из вредности не отозвалась. Пусть подумает, что я умерла, – во сне отдала Богу душу. Могу поклясться, она уже прикидывает, в каком цветастом ситце положить меня в гроб и что подавать на приеме после похорон. Будет прием, а не бдения над гробом, никакого варварства. Над гробом бодрствуют, чтобы удостовериться, не бодрствует ли покойник: лучше убедиться, что мертвец действительно мертв, а уж потом махать над ним лопатой. Я улыбнулась, но тут вспомнила, что у Майры есть ключ. Решила было натянуть простыню на лицо, чтобы подарить ей хоть мгновение сладостного испуга, но передумала. Я села в постели, спустила ноги и натянула халат. – Придержи коней! – крикнула я вниз. Но Майра уже вошла вместе с женщиной -уборщицей. Здоровая баба, португалка по виду, – так просто не отделаешься. Она тут же приступила к уборке, включив Майрин пылесос, – они все продумали, – а я шла за ней по пятам, точно банши[104], вопя: Не трогайте! Оставьте, где лежит! Я сама справлюсь! Я теперь ничего не найду! На кухню я успела первой: хватило времени запихнуть кипу исписанных страниц в духовку. Вряд ли у них дойдут до неё руки в первый день уборки. К тому же она не очень грязная – я никогда не пеку. – Ну вот, – сказала Майра, когда женщина закончила. – Все чисто, везде порядок. Правда же, лучше на душе? Майра принесла мне очередную безделицу из «Пряничного домика»: изумрудно-зеленый горшочек для крокусов в форме девичьей головки – застенчивая улыбка, край чуть-чуть сколот. Ростки крокусов должны пробиться сквозь дырки в голове и явиться цветущим нимбом, – это Майра так сказала. Нужно только поливать, прибавила она, и все будет в лучшем виде. Неисповедимы пути Господни, говаривала Рини. Может, Майра приставлена ко мне ангелом-хранителем? Или, напротив, знакомит меня с порядками в чистилище? И как различать? На второй день в Авалоне мы с Лорой пошли навестить Рини. Узнать, где она живет, не составило труда: все в городе знали. Во всяком случае, знали в кафе «У Бетти»: Рини теперь работала там три дня в неделю. Мы не сказали Ричарду и Уинифред, куда идем: зачем дразнить гусей, за завтраком и без того атмосфера гнетущая. Запретить они не могли, но лёгкое презрение нам было гарантировано. Мы прихватили игрушечного медвежонка, купленного мною в Торонто для Рининой дочурки. Не очень милый медвежонок – твердый, жесткий и туго набитый. Напоминал мелкого чиновника – точнее, чиновника тех времен. Не знаю, как они сейчас выглядят. Наверняка джинсы носят. Рини с мужем жили в доме для фабричных: известняковом, двухэтажном, островерхом, с верандой и удобствами в садике, в углу. Я теперь живу неподалеку. Телефона у них не было, и мы не могли предупредить Рини. Открыв дверь и увидев нас обеих на пороге, она широко заулыбалась, а потом расплакалась. Лора тут же последовала её примеру. Я стояла с медвежонком в руках, чувствуя себя лишней, поскольку не плакала. – Слава Богу, – сказала Рини. – Заходите, гляньте на малышку. Мы прошли по устланному линолеумом коридору на кухню. Рини выкрасила её белым и повесила желтые шторы – того же оттенка, что в Авалоне. Я заметила набор жестяных коробок, тоже белых с желтыми буквами: Мука, Сахар, Кофе, Чай. Я понимала, что все это Рини сделала своими руками. И буквы на коробках, и шторы, и все остальное. У неё были золотые руки. Малышка – это ты, Майра, здесь ты тоже появляешься в моей истории, – лежала в ивовой бельевой корзине, глядя на нас круглыми немигающими глазенками – синее, чем обычно у младенцев. Как и все младенцы, она походила на непропеченный пудинг. Рини заставила нас выпить чаю. Теперь мы уже юные леди, сказала она, можем пить настоящий чай, а не молоко с чуточкой заварки, как раньше. Рини поправилась; руки, прежде такие сильные и крепкие, чуть подрагивали, а идя к печке, она чуть не переваливалась. Кисти стали пухлыми, с ямочками. – Привыкаешь есть за двоих, а потом никак не отвыкнешь, – сказала она. – Видите обручальное кольцо? Снимается только вместе с пальцем. Придется и в могилу с ним лечь. – Это она произнесла с некоторым самодовольством. Тут завозилась девочка. Рини взяла её, посадила на колени и почти с вызовом посмотрела на нас через стол. Этот стол (простой, узкий, покрытый клеенкой в желтых тюльпанах) был как зияющая пропасть – по одну сторону сидели мы, а по другую, бесконечно далеко, ни о чем не жалея, – Рини с младенцем. О чем жалея? Что покинула нас. Так я это чувствовала. Было что-то странное в поведении Рини – не с ребенком, скорее, с нами – точно мы её разоблачили. С тех пор меня не покидает мысль – прости, Майра, что я это говорю, но моя история не предназначена для твоих глаз, а много будешь знать – скоро состаришься, – так вот, меня не покидает мысль: может, отцом ребенка был вовсе не Рон Хинкс, а наш отец. Когда я уехала в свадебное путешествие, в Авалоне из прислуги осталась только Рини, а на отца обрушивалась одна беда за другой. Разве не могла она предложить себя в качестве припарки, как предлагала чашку горячего бульона или грелку? Утешением посреди холода и мрака? В таком случае, Майра, ты моя сестра. Единокровная. Мы никогда не узнаем точно – во всяком случае, я не узнаю. А ты можешь меня выкопать, взять кость или прядь волос и послать на анализ. Сомневаюсь, что ты решишься. Ясность может внести Сабрина – можете с ней собраться и сравнить себя по кусочкам. Но для этого она должна вернуться, а кто знает, вернется ли она. Она может быть где угодно. Может, она вообще умерла. Лежит на дне морском. Интересно, а Лора знала про отца и Рини – если, конечно, было, что знать? Может, это из тех тайн, о которых она знала, но не рассказывала. Более чем возможно. Дни в Авалоне тянулись медленно. Еще слишком жарко, слишком душно. Обе реки обмелели: даже пороги на Лувето ленились, а Жог неприятно пахнул. Большую часть времени я просиживала в библиотеке, в кожаном кресле, перекинув ноги через подлокотник. На подоконниках валялись не убранные с зимы высохшие трупики мух. Миссис Мергатройд библиотекой Fie интересовалась. На видном месте по-прежнему висел портрет бабушки Аделии. Целыми днями я листала её альбомы с вырезками про чаепития, про заезжих фабианцев, про лекции путешественников с их волшебными фонарями и рассказами о чудных обычаях других народов. Я не понимала, почему все так удивляются, что они украшали черепа предков. Мы тоже так делаем. Иногда я листала старую светскую хронику, вспоминая, как прежде завидовала людям, о которых в ней писали, или читала стихи на тонкой бумаге с золотым обрезом. Стихотворения, восхищавшие меня в дни учебы у мисс Вивисекции, казались теперь выспренними и слащавыми. Увы, бремя, дева, прииди, усталый путник – архаичный язык неразделенной любви. Этот язык раздражал меня, потому что делал несчастных влюбленных – теперь я это видела – чуть-чуть смешными, похожими на бедную унылую мисс Вивисекцию. Мягкими, вялыми, распухшими от слез – неприятными, точно утонувшая булочка. К ним не хотелось прикасаться. Детство казалось очень далеким – другая жизнь, поблекшая и сладостно-горькая, точно сухой цветок. Сожалела ли я об утрате, хотела ли его вернуть? Не думаю. Лора не сидела дома. Бродила по городу, как бродили мы в прежнее время. Лора носила мое прошлогоднее полотняное желтое платье и подходящую шляпку, и когда я смотрела на Лору со спины, у меня появлялось странное чувство, будто я вижу себя. Уинифред не скрывала, что умирает от скуки. Каждый день она ходила купаться на небольшой частный пляж у эллинга, но никогда не уплывала далеко – обычно плескалась у берега, не снимая красной шляпы внушительных размеров. Она звала меня и Лору присоединиться к ней, но мы отказывались. Мы обе плохо плавали, а кроме того, помнили, что именно местные жители раньше кидали в реку – и наверняка кидают до сих пор. Когда Уинифред не купалась и не загорала, она слонялась по дому, делая разные пометки и наброски, составляя перечень того, что необходимо переделать: наклеить новые обои в вестибюле, заменить прогнившие доски под лестницей. Или дремала у себя в комнате. Похоже, Авалон высасывал из неё энергию. Утешительно было думать, что такое возможно. Ричард много говорил по телефону, а иногда на целый день уезжал в Торонто. Остальное время он наблюдал, как ремонтируют яхту. Заявил, что не уедет, пока её не спустят на воду. Каждое утро ему приносили газеты. – В Испании гражданская война, – сказал Ричард как-то за обедом. – Что ж, это можно было предвидеть. – Неприятно! – отозвалась Уинифред. – Не для нас, – утешил Ричард. – Если, конечно, мы не вмешаемся. Пусть коммунисты и наци убивают друг друга – скоро они столкнутся лбами. Лора отказалась обедать. Ушла на причал с чашкой кофе. Она туда часто уходила, и я нервничала. Лора лежала на досках, свесив руку в реку, и вглядывалась в воду, будто что-то уронила и теперь высматривала на дне. Но вода слишком темна – много не увидишь. Только изредка стайки мелкой рыбешки мелькали, словно пальцы карманника. – Все-таки лучше без этого, – упорствовала Уинифред. – Очень неприятно. – На войне можно недурно заработать, – сказал Ричард. – Может, это нас взбодрит, и Депрессии конец. Я знаю дельцов, которые на это рассчитывают. Кое-кто собирается положить в карман большие деньги. Мне никогда не рассказывали о деньгах Ричарда, но по некоторым намекам и признакам я догадалась, что их меньше, чем я думала. Или стало меньше. Восстановление Авалона прекратилось – отложилось, – потому что Ричард не хотел больше в него вкладывать. Так считала Рини. – А почему они получат деньги? – спросила я. Ответ я прекрасно знала, но у меня появилась привычка задавать наивные вопросы – просто посмотреть, что скажут Ричард и Уинифред. Нравственная беспринципность, которую они демонстрировали почти во всем, не переставала меня поражать. – Потому что так устроен мир, – ответила Уинифред, не вдаваясь в подробности. – Кстати, арестован ваш друг. – Какой друг? – слишком поспешно спросила я. – Эта женщина – Каллиста, кажется. Последняя любовь вашего папочки. Та, что считает себя художницей. Её тон был неприятен, но я не умела её осадить. – Когда мы были детьми, она была к нам очень добра, – сказала я. – Еще бы ей не быть! – Мне она нравилась, – прибавила я. – Не сомневаюсь. Пару месяцев назад она пристала ко мне, пытаясь всучить какую-то ужасную картину или фреску с толпой уродин в спецовках. Не для столовой картинка. – За что её арестовали? – Красный взвод – как-то общалась с красными. Она сюда звонила – в совершенной ярости. Хотела поговорить с тобой. Я решила, что тебя не следует впутывать; Ричард сам поехал в город и вытащил её из тюрьмы. – Почему? – поинтересовалась я. – Ричард её едва знает. – По доброте сердечной, – сладко улыбнулась Уинифред. – Хотя он всегда говорит, что такие люди в тюрьме опаснее, чем на свободе, правда, Ричард? Они всю прессу поставят на уши. Правосудие то, правосудие это. Да он просто оказал услугу премьер-министру. – Кофе ещё остался? – спросил Ричард. Это означало, что Уинифред следует закрыть тему, но она не успокаивалась: – А может, ради твоей семьи. Она же вроде семейной реликвии, вроде старого горшка, который из поколения в поколение передают. – Пожалуй, пойду к Лоре на причал, – объявила я. – Сегодня чудесный день. Пока мы с Уинифред разговаривали, Ричард читал газету, но тут поднял голову. – Нет, – сказал он, – останься. Ты ей слишком потакаешь. Предоставь ей самой с этим справиться. – С чем? – спросила я. – С тем, что её грызет, – ответил Ричард. Он повернулся и посмотрел в окно на Лору; я впервые заметила, что у него поредели волосы на темени: сквозь каштановую шевелюру проглядывал розовый кружок. Скоро появится тонзура. – На следующее лето поедем в Мускоку, – сказала Уинифред. – Не могу сказать, что этот наш эксперимент с отдыхом увенчался успехом. Незадолго до отъезда я решила подняться на чердак. Подождав, пока Ричард сел к телефону, а Уинифред улеглась в шезлонг на нашей песчаной полоске на берегу, прикрыв лицо Мокрой салфеткой, я открыла дверь на лестницу, ведущую на чердак, и стала подниматься, ступая как можно тише. Лора уже была там; сидела на сундуке. Окно она распахнула – это было мудро, иначе мы бы там задохнулись. В воздухе стоял мускусный запах залежавшейся ткани и мышиного помета. Лора неспешно повернула голову. Не вздрогнула. – Привет, – сказала она. – Здесь живут летучие мыши. – Ничего удивительного, – отозвалась я. Подле неё стоял большой бумажный пакет. – Что у тебя там? Она принялась вынимать веши – разные мелочи и кусочки, всякую ерунду. Бабушкин серебряный чайник, три фарфоровые чашки с блюдцами – ручная роспись, из Дрездена. Ложки с монограммой. Щипцы для орехов в форме крокодила; одинокая перламутровая запонка; черепаховый гребень с недостающими зубьями; сломанная серебряная зажигалка; столовый прибор без графинчика. – Зачем тебе это все? – спросила я. – Нельзя же их везти в Торонто. – Я их спрячу. Все им не уничтожить. – Кому – им? – Ричарду и Уинифред. Они здесь все повыбрасывают. Я слышала, как они говорили про никчемный хлам. Когда-нибудь устроят тут генеральную уборку. Я хочу кое-что сохранить для нас. Оставлю тут в сундуке. Они уцелеют, и мы будем знать, где их искать. – А если заметят? – спросила я. – Не заметят. Тут ничего ценного. Смотри, я нашла наши старые тетради. Лежали там же, где мы их оставили. Помнишь, как мы их сюда принесли? Ему? Лора никогда не называла Алекса Томаса по имени – только он, его, ему. Одно время мне казалось, что она его забыла – точнее, перестала о нём думать, но теперь стало ясно, что я заблуждалась. – Не верится, что мы это все проделывали, – ответила я. – Что мы его прятали, что никто не узнал. – Мы были осторожны, – сказала Лора. На минуту задумалась, потом улыбнулась. – Ты же мне не поверила про мистера Эрскина, да? Наверное, следовало солгать, но я предпочла компромисс. – Мне он не нравился. Жуткий тип. – А вот Рини поверила. Как ты думаешь, где он сейчас? – Мистер Эрскин? – Ты знаешь, кто. – Лора помолчала и выглянула в окно. – А твоя половина фотографии у тебя осталась? – Лора, мне кажется, тебе не стоит о нём думать. Он не вернется. Не судьба. – Почему? Думаешь, он умер? – С какой стати ему умирать? Вовсе нет. Просто, я думаю, он куда-нибудь уехал. – Во всяком случае, его не поймали – иначе мы бы узнали. В газетах написали бы, – сказала она. Сложила старые тетради и сунула их в пакет. Мы пробыли в Авалоне дольше, чем я предполагала, и уж конечно дольше, чем мне хотелось: меня словно заточили в клетку, заперли на замок, запретили двигаться. За день до предполагаемого отъезда, когда я спустилась к завтраку, за столом сидела одна Уинифред. Она ела яйцо. – Ты пропустила спуск на воду, – сказала она. – Какой ещё спуск? Она махнула рукой в окно: с одной стороны Лувето, с другой Жог. Я с удивлением увидела на борту отплывающей яхты Лору. Она сидела на носу, точно носовое украшение. К нам спиной. Ричард стоял у штурвала. В кошмарной шляпе яхтсмена. – Хорошо хоть не затонули, – проговорила Уинифред не без иронии. – А ты не поплыла? – Вообще-то нет. – Голос её прозвучал странно – я решила, она ревнует: во всех Ричардовых начинаниях она привыкла играть первую скрипку. Мне стало легче: может, Лора смягчилась и прекратила боевые действия. Может, увидит в Ричарде человека, а не мокрицу из-под валуна. Это существенно упростит мне жизнь. И атмосферу улучшит. Но нет. Напряжение только возросло, хотя роли поменялись: теперь уже Ричард покидал комнату, едва Лора входила. Будто он её боится. – Что ты сказала Ричарду? – спросила я её как-то вечером уже в Торонто. – Ты о чем? – Ну, когда вы с ним плыли на «Наяде»? – Ничего я ему не говорила, – ответила она. – С чего бы? – Не знаю. – Я ему никогда ничего не говорю, – сказала Лора, – потому что мне нечего сказать. Каштан Я прочитала написанное и вижу, что все не так. Я ничего не искажала – просто кое-что скрыла. Но скрытое остается пробелами. Ты, конечно, хочешь знать правду. Чтобы я сложила два и два. Но два плюс два не всегда равно правде. Два плюс два равняется голосу за окном. Два плюс два равняется ветру. Живая птица – не кучка пронумерованных косточек. Прошлой ночью я внезапно проснулась, сердце отчаянно колотилось. За окном что-то звякнуло. Кто-то бросал в стекло камешки. Я выбралась из постели, ощупью добралась до окна, подняла раму и выглянула. Я была без очков, но хорошо видела. Почти полная луна, вся в прожилках и старых шрамах, а ниже разливался нежно-оранжевый свет уличных фонарей, что отражались в небе. Прямо подо мной – тротуар, покрытый пятнами теней; его загораживал каштан в саду перед домом. Я понимала: каштана здесь быть не может, он растет в другом месте, в сотнях миль отсюда, возле дома, где я когда-то жила с Ричардом. И все же вот он, надежной, прочной сетью раскинул ветви, слабо поблескивают белые мотыльки цветов. Снова что-то звякнуло. Внизу проступил склоненный силуэт: человек рылся в мусорных баках, искал бутылки в отчаянной надежде что-нибудь из них вытрясти. Уличный пьяница, мучимый пустотой и жаждой. Он двигался осторожно и воровато, будто не искал, а шпионил, перетряхивал мой мусор в поисках улик против меня. Но вот он выпрямился, вышел на свет и поднял голову. Я увидела черные брови, глазные впадины, улыбку, разрезавшую темный овал лица. На ключицах что-то белело – рубашка. Он поднял руку, отвел её в сторону. Помахал в знак приветствия или прощания. Он уходил, а я не могла его позвать. Он знал, что я не могу позвать. Вот он скрылся. Сердце сжалось. Нет, нет, нет, нет – послышался голос. Слезы струились по моему лицу. Но я сказала это вслух – слишком громко, потому что проснулся Ричард. Он стоял у меня за спиной. Сейчас положит руку мне на шею. И тут я действительно проснулась. С мокрым от слез лицом я лежала, разглядывая серый потолок и дожидаясь, пока успокоится сердце. Я теперь наяву редко плачу – только изредка несколько слезинок. Мои слезы меня удивили. Когда ты молод, кажется, что все проходит. Мечешься туда-сюда, комкаешь время, тратишь напропалую. Точно гоночный автомобиль. Кажется, что можно избавиться от вещей и людей – оставить их позади. Еще не знаешь, что они имеют привычку возвращаться. Время во сне заморожено. Оттуда, где ты был, не убежать. А звяканье не померещилось – стекло билось о стекло. Я вылезла из кровати – из своей настоящей односпальной кровати – и доползла до окна. Два енота рылись в соседском мусоре, переворачивая бутылки и консервные банки. Мусорщики, свои на любой свалке. Взглянули на меня – настороженные, но не испуганные; в лунном свете их воровские маски совсем черны. Удачи вам, подумала я. Берите, что можете, пока оно плывет к вам в лапы. Кому какое дело, по праву ли оно ваше. Главное – не попадайтесь. Я вернулась в постель и лежала в давящей темноте, прислушиваясь к дыханию, которого рядом не было. X Слепой убийца: Люди-ящеры с Ксенора Неделями она как на иголках. Заходит в ближайший магазин и покупает пилку или ногтечистку, мелочь какую-нибудь – а потом идет мимо журналов, не прикасаясь к ним и стараясь, чтобы никто не заметил, как она смотрит; она цепко выхватывает с обложек заголовки, ища его имя. Одно из имен. Она их теперь знает – большинство, по крайней мере: она обналичивала его чеки. Фантастические истории. Таинственные сказки. Потрясающе! Она пробегает глазами все. Наконец видит нечто. Должно быть, оно: Люди-ящеры с Ксенора. Первый захватывающий эпизод хроники Цикронских войн. На обложке – блондинка в псевдовавилонском наряде: белое платье туго перетянуто золотой цепью под невероятного размера грудью, шея обвита лазуритом, из темени пророс серебряный полумесяц. Влажные губы, открытый рот, расширенные глаза. Она в когтях у двух трёхпалых существ с вертикальными зрачками, одетых только в красные шорты. У существ плоские лица, кожа покрыта чешуей – оловянной, как перья чирка, маслянистой, точно жиром полита; под серо-голубым бугрятся мышцы. Безгубые пасти со множеством острых, как иголки, зубов. Она бы их всюду узнала. Как купить книжку? В этом магазине нельзя: её здесь знают. Не годится странными поступками давать повод для слухов. В следующий поход по магазинам она заезжает на вокзал и находит журнал в киоске. Тоненькая грошовая книжица. Она расплачивается, не снимая перчаток, поспешно скатывает журнал трубочкой и сует в сумку. Продавец странно смотрит, но с мужчинами это бывает. В такси она прижимает журнал к груди, тайком приносит в дом и запирается в ванной. Она знает: переворачивая страницы, руки будут дрожать. Эти истории читают бродяги в товарняках или школьники – с фонариком под одеялом. Сторожа по ночам, чтобы не заснуть; коммивояжеры в гостиницах в конце неудачного дня – сняв галстук, расстегнув рубашку, закинув ноги на стол и потягивая виски из стаканчика для зубной щетки. Полицейские скучными вечерами. И никто не обнаружит послания между строк. Оно предназначено ей одной. Бумага тонкая, почти расползается в руках. Здесь, в запертой ванной, у неё на коленях раскинулся Сакел-Норн, город тысячи чудес, – его боги, обычаи, удивительные ковры, измученные дети-рабы, предназначенные в жертву девы. Город семи морей, пяти лун и трёх солнц; на западе горы, где среди мрачных гробниц прячутся прекрасные покойницы и воют волки. Дворцовые заговорщики плетут интриги; король ждет подходящего момента, чтобы нанести удар, прикидывая, кто выступит против него; Верховная жрица прикарманивает взятки. Ночь перед жертвоприношением: избранница ждет на роковом ложе. Но где же слепой убийца? Что стало с ним и с его любовью к невинной девушке? Наверное, это будет в следующей части, решает она. Но вот, раньше, чем она ожидала, на город нападают беспощадные варвары, подстрекаемые вождем-маньяком. Едва они входят в ворота – сюрприз: к востоку от города садятся три космических корабля. По форме – точно глазунья или половинка Сатурна; прилетели с Ксенора. Из кораблей, поигрывая чешуйчатыми мышцами, выскакивают люди-ящеры в металлических плавках и со сверхмощным оружием. У них лучевые ружья, электрические лассо, одноместные летательные аппараты. Всевозможные новомодные штучки. Для цикронитов это неожиданное вторжение в корне меняет дело. Горожане и варвары, столпы общества и заговорщики, хозяева и рабы – все забывают о разногласиях и объединяются. Рухнули классовые барьеры, снилфарды отбросили древние титулы вместе с масками и, закатав рукава, плечом к плечу с йгниродами строят баррикады. Все обращаются друг к другу тристок, что означает (приблизительно): ты, с кем я обменялся кровью, то есть – товарищ или брат. Женщин отводят в Храм и ради их безопасности запирают там вместе с детьми. Король возглавляет сопротивление. Варваров, известных своей отвагой, принимают в городе с почетом. Король и Слуга Радости обмениваются рукопожатиями и решают командовать вместе. Кулак больше суммы пальцев, цитирует старую поговорку король. Все восемь ворот города успевают захлопнуть. Поначалу за счет внезапности ксенорцы получают на открытой местности определенное преимущество. Они берут в плен нескольких женщин, и солдаты-ящеры пускают слюни, глядя на красоток сквозь решетки. Но затем на ксенорскую армию валятся неудачи: лучевые ружья, их основное вооружение, на Цикроне работают не в полную силу из-за разности гравитации; электрические лассо эффективны только на близком расстоянии, а жители Сакел-Норна укрылись за очень толстой стеной. Для захвата города у людей-ящеров недостаточно летательных аппаратов. Пришельцев, приближающихся к стене, осажденные забрасывают факелами с горящей смолой: цикрониты выяснили, что металлические шорты ксенорцев при высокой температуре воспламеняются. Вождь людей-ящеров впадает в ярость – в результате пятеро ученых мужей падают замертво. На Ксеноре явно не демократия. Уцелевшие решают технические проблемы. Ученые заявляют: если им дадут время и предоставят оборудование, они разрушат стены Сакел-Норна. Еще они получат газ, который обесчувствит жителей. И тогда ксенорцы спокойно сделают свое черное дело. На этом первая часть обрывается. Но где же история любви? Куда делись слепой убийца и безъязыкая девушка? О девушке в суматохе забыли – в последний раз она пряталась под парчовым ложем, а слепой убийца и вовсе не появлялся. Она листает назад – может, пропустила. Но нет, оба просто исчезли. Может, в следующей захватывающей главе все уладится. Может, она получит весточку. Она понимает: есть нечто безумное в этом её ожидании – он не пошлет ей весточки, а если и пошлет, то не так, – и все равно она ничего не может с собой поделать. Надежда порождает фантазии, тоска вызывает к жизни миражи – надежда вопреки всему, тоска в вакууме. Возможно, мозг отказывает, она свихивается, у неё поехала крыша. Поехала крыша – будто рухнул дом, завалился сарай. Когда едет крыша, выходит наружу то, что следует держать при себе, и проникает внутрь то, чего лучше сторониться. Замки? Не помогут. Стража заснула. Пароль не срабатывает. Она думает: может, он меня бросил? Бросил – затасканное слово, но точно передает её положение. Легко представить, что он её бросил. В порыве он способен ради неё умереть, но жить ради неё – совсем другое дело. Монотонность ему претит. Несмотря на эти рассуждения, она все ждет и наблюдает, месяц за месяцем. Заходит в аптеки, ездит на вокзал, не пропускает ни одного киоска. Но вторая глава так и не появляется. «Мэйфэйр», май 1937 года СВЕТСКАЯ ХРОНИКА ТОРОНТО ЙОРК В этом году апрель резвится, точно ягненок, и в духе его беззаботного ликования весенний сезон полон веселой суматохи встреч и расставаний. Мистер и миссис Генри Ридель объявились в родных краях после зимы, проведенной в Мехико; мистер и миссис Джонсон Ривз вернулись из Флориды, где отдыхали в Палм-Бич; мистер и миссис Т. Перри Грейндж вернулись из круиза по солнечным островам Карибского моря; миссис Р. Уэстерфилд с дочерью Дафной отправились во Францию, а затем в Италию (с разрешения Муссолини), а мистер и миссис У. Макклелланд отбыли в сказочную Грецию. Семейство Дюмон-Флетчер, с успехом выступив в Англии, вернулись на родную сцену как раз к открытию Фестиваля драмы доминиона, в жюри которого работает мистер Флетчер. Тем временем явление иного рода праздновалось в серебристо-сиреневом интерьере «Аркадского дворика», где миссис Ричард Гриффен (в девичестве мисс Айрис Монфор Чейз) была замечена на приеме, устроенном её золовкой миссис Уинифред (Фредди) Гриффен Прайор. Молодая миссис Гриффен, как всегда, была обворожительна (одна из самых заметных невест прошлого сезона), в элегантном небесно-голубом шелковом костюме и желто-зеленой шляпке она принимала поздравления по случаю рождения дочери Эйми Аделии. «Плеяды» развили бурную деятельность по случаю прибытия гастролирующей звезды мисс Фрэнсис Гомер, прославленной рассказчицы, которая в Итонском зале вновь представила свою программу «Великие женщины». Она рассказывала о вошедших в историю женщинах и о влиянии, которое те оказали на жизни таких выдающихся мужчин, как Наполеон, Фердинанд Испанский, Горацио Нельсон и Шекспир. Мисс Гомер блистала живостью и остроумием, изображая Нелл Гвин, была волнующа в роли Изабеллы Испанской; изящной виньеткой предстал портрет Жозефины, а рассказ о леди Эмме Гамильтон – полон горечи. В завершение вечера в честь Плеяд и их гостей благодаря щедрости миссис Уинифред Гриффен Прайор в Овальном зале подали ужин «а ля фуршет». Письмо из «Белла-Виста» Канцелярия директора частной клиники «Белла Виста» Арнпрайор, Онтарио, 12 мая 1937 года Мистеру Ричарду Э. Гриффену, Президенту и председателю совета директоров «Королевского объединения Гриффен – Чейз» Кинг-стрит, 20 Торонто, Онтарио Дорогой Ричард! Несмотря на прискорбные обстоятельства, приятно было повидаться с тобой в феврале и пожать тебе руку после стольких лет. Определенно, со времен «золотых деньков юности» жизнь развела нас в разные стороны. Мне жаль тебя огорчать, но, должен сообщить, что состояние твоей свояченицы мисс Лоры Чейз не улучшилось; напротив, ей стало несколько хуже. Её навязчивые идеи укореняются. На наш взгляд, она по-прежнему способна навредить себе, и её следует держать под неусыпным надзором, в случае необходимости применяя успокоительные препараты. Окон она больше не била, хотя случился неприятный инцидент с ножницами. Мы приняли все меры, чтобы ничего подобного не повторялось. Мы по-прежнему делаем все, что в наших силах. Имеются возможности опробовать ряд новых методов с благоприятным прогнозом, – в частности, электрошоковую терапию. Оборудование для неё вскоре к нам поступит. Если ты не против, мы попробуем применить эту методику наряду с инсулиновыми инъекциями. Мы твердо верим в конечное улучшение, хотя, по нашим прогнозам, мисс Чейз никогда не будет совершенно здорова. Как это ни прискорбно, я вынужден просить тебя и твою жену воздержаться от посещений мисс Чейз и некоторое время ей не писать: контакт с любым из вас плохо отразится на лечении. Как ты знаешь, именно с тобой связаны её самые стойкие навязчивые идеи. Я буду в Торонто в среду и надеюсь конфиденциально побеседовать с тобой у тебя в конторе; что касается твоей молодой жены, то после недавних родов не стоит волновать её столь неприятными деталями. При встрече я попрошу тебя как родственника подписать документы, подтверждающие твое согласие с нашими методами лечения. Осмеливаюсь вложить счет за прошлый месяц в надежде на скорую оплату. Искренне твой директор клиники Д-р Джералд П. Уизерспун Слепой убийца: Башня Она чувствует себя отяжелевшей и грязной, точно куль грязного белья. И одновременно выпотрошенной и плоской. Чистый лист с бесцветной едва различимой подписью – чужой. Пускай этим займется сыщик – её нельзя беспокоить. Она не будет смотреть. Она не потеряла надежду – просто сложила и убрала: эта вещь не на каждый день. Пока же позаботимся о теле. Что толку не есть? Разум лучше сохранить, и тут питание полезно. И маленькие радости: цветы – первые тюльпаны, например. Что толку терять рассудок? Босиком бежать по улице с воплями Пожар! Конечно же, все заметят, что нет никакого пожара. Лучший способ сохранить секрет – притвориться, что его нет. Как мило с вашей стороны, говорит она по телефону. Но, к сожалению, не смогу. Я все ещё в постели. Иногда, особенно в ясные теплые дни, она ощущает себя погребенной заживо. Небо – купол голубого камня, солнце – круглая дыра, сквозь которую издевательски сочится свет настоящего мира. Те, кто похоронен вместе с ней, не знают, что произошло, – только она знает. Расскажи она им, её на всю жизнь запрут. Остается делать вид, что все хорошо, и поглядывать на синий купол, дожидаясь, когда появится большая трещина – непременно появится. И тогда он спустится к ней по веревочной лестнице. Она проберется на крышу, подпрыгнет. И лестница поплывет вверх, унося их обоих, вцепившихся в неё, друг в друга; пронесет мимо башенок, башен, шпилей, наружу через трещину в фальшивом небе, а остальные будут стоять на лужайке, разинув рот, и смотреть вслед. Как захватывающе, какое ребячество. Под голубым каменным небосводом идет дождь, светит солнце, дует, проясняется. Удивительно, как достоверно воспроизведена погода. Где-то неподалеку ребенок. Его крики прерывисты, будто приносятся на крыльях ветра. Двери открываются и закрываются, и его крошечная неистовая ярость то громче, то тише. Удивительно, как они орут. Иногда прямо заходятся криком, шершавым и мягким, точно рвется шелк. Она лежит в кровати – то на одеяле, то под ним – зависит от времени суток. Она любит белые наволочки – белые, как халат медсестры, и слегка накрахмаленные. Опирается на несколько подушек, чашка чая – точно якорь, чтоб не унесло. Она берет чашку и приходит в себя, когда та падает на пол. Это не всегда случается – она вовсе не ленива. Время от времени её посещают грезы. Она представляет себе, как он представляет её. В этом её спасение. Мысленно она идет по городу, бродит по лабиринтам, по грязным закоулкам: каждое свидание, каждая встреча, каждая дверь, лестница и кровать. Что сказал он, что сказала она, чем они занимались, чем занимались потом. Даже те моменты, когда они спорили, ссорились, расставались, страдали, воссоединялись. Им нравилось кромсать, пить кровь друг друга. Мы разрушали себя, думает она. Но как ещё можно было тогда жить – где, кроме руин? Иногда ей хочется вычеркнуть его из своей жизни, покончить с ним, убить бесконечную, бессмысленную тоску. Повседневность и телесная энтропия помогут – обтреплют её, поизносят, сотрут этот центр в мозгу. Но изгнание дьявола не помогает, да она и не очень прилежна. Она не хочет изгнания. Хочет вернуть это ощущение пугающего блаженства – будто случайно выпала из самолета. Хочет его изголодавшегося взгляда. Последний раз они виделись, когда вернулись к нему из кафе, – ей казалось, они тонут: вокруг темень и рев, однако нежно, медленно и чисто. Это и называется: быть в рабстве. Быть может, образ её с ним, точно в медальоне, – не образ даже, скорее, схема. Карта с обозначенным кладом. Карта ему понадобится, чтобы вернуться. Сначала тысячи миль по земле, кольцо горных хребтов, обледеневших, складчатых и треснутых. Затем лес, непроходимые чащобы; там старые деревья гниют под мхом, и редко попадаются поляны. Потом пустоши и бескрайние степи, где гуляет ветер; сухие красные холмы, где идет война. За камнями, в засаде у пересохших каньонов затаились бойцы. Обычно снайперы. Потом деревни: убогие лачуги, косящиеся мальчишки, женщины волокут вязанки, на дорогах в грязи валяются свиньи. Потом железная дорога, что ведет в города с вокзалами и депо, фабриками и складами, церквями и мраморными банками. А потом и города – огромные пятна света и тьмы – башня на башне. Башни облицованы адамантом. Нет: чем-то современнее, правдоподобнее. Не цинком: из цинка у бедняков умывальники. Башни облицованы сталью. Там делают бомбы, туда бомбы и падают. Но он проходит мимо, невредимый, на пути в единственный город – тот, где среди домов и колоколен её заточили в самую центральную, самую внутреннюю башню, даже и не башню на вид. Башню замаскировали: простительно перепутать её с обычным домом. А она запряталась в постель трепетным сердцем мироздания. Надежно заперта на случай опасности. Этим тут все и заняты – оберегают её. Она смотрит в окно – ничто до неё не доберется, она не доберется ни до чего. Она – круглое О, ноль по существу. Пространство, обозначенное отсутствием предмета. Поэтому им её не достать, не ударить, не обвинить. Она так славно улыбается, но за улыбкой никого нет. Ему хочется думать, что она неуязвима. Стоит у освещенного окна, дверь заперта. Он хочет быть там, под деревом, смотреть на неё. Собрав мужество, он карабкается по стене, мимо выступов и лоз, точно вор; пригнувшись, поднимает раму, влезает в комнату. Тихо бормочет радио, мелодия нарастает и стихает. Глушит шаги. Ни слова, но тела их вновь окунаются в нежные жадные касания. Приглушенные, нерешительные и смутные, точно под водой. Ты беззаботно живешь, как-то сказал он. Можно и так сказать, отозвалась она. Но как ей порвать с этой жизнью без его помощи? «Глоуб энд Мейл», 26 мая 1937 года КРАСНАЯ ВЕНДЕТТА В БАРСЕЛОНЕ СПЕЦИАЛЬНО ДЛЯ «ГЛОУБ ЭНД МЕЙЛ» ИЗ ПАРИЖА Хотя сведения, поступающие из Барселоны, подвергаются жесткой цензуре, нашему корреспонденту в Париже удалось узнать, что в Барселоне произошло столкновение двух соперничающих республиканских фракций. Пользующиеся поддержкой Сталина и вооруженные Россией коммунисты, по слухам, проводят массовые аресты членов ПОУМ[105], экстремистской троцкистской фракции, объединившейся с анархистами. Первые дни республиканского правления были полны страха и подозрительности. Коммунисты обвинили членов ПОУМ, что те являются предательской «пятой колонной». На улицах наблюдаются вооруженные столкновения; полиция поддерживает коммунистов. По слухам, многие члены ПОУМ брошены в тюрьму или бежали. По неподтвержденным данным, в ходе стычек задержаны несколько канадцев. Мадрид остается в руках республиканцев, однако националистические силы под предводительством генерала Франко одерживают внушительные победы по всей Испании. Слепой убийца: Городской вокзал Она склоняет голову, утыкается лбом в край стола. Представляет себе его возвращение. Сумерки. На вокзале зажгли фонари, в их свете у него изможденное лицо. Где-то неподалеку побережье, ультрамарин; слышны крики чаек. Он прыгает на подножку в клубах шипящего пара, в вагоне закидывает в сетку рюкзак, падает на сиденье, разворачивает мятую обертку сэндвича, разламывает. Он так устал, что с трудом ест. Рядом с ним пожилая женщина вяжет что-то красное – ага, свитер. Она ему сказала, что это свитер, она ему расскажет все, если позволить, о детях, о внуках, у неё и фотографии есть, но её рассказов он не желает. И не может думать о детях: видел слишком много мертвых. Дети стоят у него перед глазами, не женщины, не старики. Каждый раз – словно нож в сердце: сонные глазки, восковые ручонки, безжизненные пальчики, рваные и окровавленные тряпичные куклы. Он отворачивается, вглядывается в свое отражение во тьме – впалые глаза, слипшиеся волосы, землистая кожа, – затуманенное копотью и черными силуэтами деревьев за окном. Он пробирается мимо коленей женщины к проходу, выходит в тамбур, курит, бросает окурок, мочится в пустоту. Он чувствует, что и едет туда же – в ничто. Если выпасть из поезда, его никогда не найдут. Болота, горизонт едва различим. Он возвращается на свое место. В поезде то сыро и промозгло, то знойно и душно; он обливается потом или дрожит, а может, и то, и другое: его бросает то в жар, то в холод, точно в любви. Грубая обивка сиденья отдает затхлостью, неудобна и натирает щеку. Наконец он засыпает – рот приоткрыт, голова свесилась, он прислонился к грязному стеклу. Во сне он слышит позвякивание спиц и стук колес, точно безжалостный метроном. Теперь она представляет себе его сны. Представляет, что ему снится она, как он снится ей. Они летят навстречу друг другу на темных невидимых крыльях по небу цвета влажного шифера, ищут, ищут, возвращаются назад, гонимые надеждой и тоской, терзаемые страхом. Во сне они касаются друг друга, сплетаются, – больше похоже на столкновение, – и конец полету. Запутавшимися парашютистами, неловкими обугленными ангелами они падают на землю, а любовь бьется на ветру разорванным шелком. Земля встречает их вражеским огнем. Проходит день, потом ночь, ещё день. Он выходит на остановке, покупает яблоко, кока-колу, полпачки сигарет, газету. Надо бы «малинки»[106] – может, целую бутылку – забыться. Он смотрит в расплывчатое от дождя окно на бескрайние плоские поля, что разворачиваются ковриками, на рощицы; глаза слипаются – тянет ко сну. Вечером долгий закат отступает на запад, куда едет поезд, бледнеет от розового до сиреневого. Приходит ночь – прерывистая, с остановками, толчками, металлическим скрежетом. Он закрывает глаза, и все затопляет красным – алыми вспышками выстрелов и взрывов. Он просыпается на рассвете; за окном водная гладь, ровная, безбрежная, серебристая, – наконец-то озеро. В другом окне – унылые домишки, во дворах на веревках сушится белье. Кирпичная труба, пустоглазая фабрика с дымоходом; вот ещё, в окнах отражается бледная голубизна. Она представляет, как ранним утром он выходит из вагона, идет по вокзалу, по длинному сводчатому вестибюлю с колоннами, по мраморному полу. В воздухе плывет эхо, голоса дикторов смазаны, их сообщения смутны. Пахнет дымом – сигаретным, паровозным, городским, больше похожим на пыль. Она тоже идет сквозь эту пыль или дым, она замирает, раскрывает объятья и ждет, когда он подхватит её, поднимет. Горло перехватывает радостью, что неотличима от паники. Она его не видит. Утреннее солнце проникает внутрь сквозь высокие арочные окна, дымный воздух накаляется, пол мерцает. Но вот он в фокусе, в дальнем конце, она различает каждую деталь – глаза, рот, руку, – хотя все дрожит отражением на трепещущей глади пруда. Но её память его не удерживает, она не может вспомнить, как он выглядит. Словно подул ветер, и отражение расплылось, зарябило; он снова возникает у следующей колонны. Вокруг него – мерцание. Мерцание – значит, его нет, но ей оно кажется светом. Обычным дневным светом, что освещает все вокруг. Утро и вечер, перчатку и туфлю, стул и тарелку. XI Кабинка С тех пор события принимают дурной оборот. Впрочем, ты уже это знаешь. Поскольку знаешь, что случилось с Лорой. Лора, конечно, ни о чем не догадывалась. У неё и в мыслях не было играть трагическую героиню. Ею она стала позже, в свете своего конца обретя мученический ореол в глазах фанатов. В обычной жизни она бывала невыносимой, как и все. Или скучной. Или веселой – веселиться она тоже могла; при определенных условиях, секрет которых знала только Лора, она могла даже приходить в восторг. Эти её вспышки радости мне особенно горько вспоминать. И потому в памяти она осталась девушкой, в которой посторонний не увидел бы ничего необычного – светловолосая барышня, что поднимается на холм, погруженная в свои мысли. На свете много хорошеньких задумчивых девушек, тысячи, они рождаются на свет ежеминутно. И, по большей части, с ними ничего особенного не происходит. То да се – и они уже состарились. Но Лору выделили – ты, я. На картине она бы собирала полевые цветы, хотя редко чем-то таким занималась. У неё за спиной в лесной чаще притаился леший. Только мы его видим. Только мы знаем, что он набросится. Я просмотрела написанное и вижу, что этого недостаточно. Слишком легкомысленно – или чересчур многое можно принять за легкомыслие. Куча одежды, стилей, расцветок, уже вышедших из моды, – крылышки бабочки-однодневки. Слишком много обедов, и не всегда удачных. Завтраки, пикники, океанские вояжи, маскарады, газеты, катание на лодках. Не очень-то вяжется с трагедией. Но в жизни трагедия – не бесконечный вопль. Она ещё и то, что ей предшествует. Однообразные часы, дни, годы, а потом вдруг – удар ножа, разрыв снаряда, полет автомобиля с моста. Сейчас апрель. Проклюнулись и отцвели подснежники; вылезли крокусы. Скоро переберусь на заднюю веранду, буду писать за старым, обшарпанным, мышастым столом – по крайней мере, когда солнечно. Тротуары очистились ото льда – значит, снова можно гулять. Зимняя бездеятельность ослабила меня, я чувствую это по ногам. Тем не менее я намерена заявить права на прежнюю территорию – на те места, что пометила. Сегодня, не без помощи палки, несколько раз остановившись, я добралась аж до кладбища. Оба чейзовских ангела неплохо пережили снежную зиму; имена умерших видны чуть хуже, но, возможно, дело в зрении. Я погладила эти имена, буквы; они тверды и осязаемы, но мне показалось, будто под пальцами они мягчеют, расплываются, колышутся. Время с его острыми невидимыми зубами их не пощадило. Кто-то убрал с Лориной могилы осеннюю сырую листву. Теперь там лежал букетик белых нарциссов, уже увядших, завернутых в фольгу. Я их подобрала и выкинула в ближайший мусорный бак. Кто оценит эти подношения – что они себе думают, эти Лорины поклонники? Более того, кто, они думают, должен за ними убирать? Весь этот цветочный хлам – знаки поддельного горя, которыми они тут все замусорили. Вот я вам покажу, тогда поплачете, говорила Рини. Будь мы её детьми, она бы нас отшлепала. А так мы никогда не узнали, что же она собиралась нам показать. По дороге домой я зашла в кондитерскую. Должно быть, выглядела я не лучше, чем себя чувствовала, потому что ко мне тут же подошла официантка. Обычно здесь не обслуживают столики, сам все покупаешь и относишь, но эта девушка – темные волосы, овальное лицо, что-то вроде черной формы, – сама спросила, что мне принести. Я заказала кофе и для разнообразия плюшку с голубикой. Увидев, как девушка беседует с продавщицей, я поняла свою ошибку: это совсем не официантка, а такая же клиентка, а её черная форма – вовсе не форма, а просто куртка и брюки. Что-то на ней сверкало – молнии, наверное. Она ушла, а я толком не успела её поблагодарить. Это так освежает, когда встречаешь любезность и участие в столь юной девушке. Слишком часто (размышляла я, думая о Сабрине) они проявляют лишь беспечную неблагодарность. Но беспечная неблагодарность – доспехи молодежи: как без них идти по жизни? Старики хотят молодым добра, но и зла хотят тоже: хотят пожрать молодых, впитать их живость и остаться бессмертными. Без этой защиты (суровость плюс легкомыслие) детей раздавило бы прошлым – чужим прошлым, что взвалили им на плечи. Эгоизм – их спасение. До определенных пределов, разумеется. Официантка в синем халатике принесла кофе. И плюшку – увидев её, я сразу поняла, что погорячилась. Прямо не знала, как к ней подступиться. Теперь в ресторанах все слишком огромное и тяжелое: материальный мир являет себя огромными непропеченными комьями теста. Выпив кофе, сколько смогла, я отправилась в туалет. Прошлогодние надписи в средней кабинке закрасили, но, к счастью, сезон уже открылся. В правом верхнем углу одни инициалы признавались в любви другим, как это у них водится. Ниже – аккуратные синие печатные буквы: Здравый смысл приходит благодаря опыту. Опыт приходит благодаря отсутствию здравого смысла. Под этим фиолетовой шариковой авторучкой курсив: Если нужна девушка с опытом, звоните Аните, Умелому Ротику. Улетите под небеса – и номер телефона. И ещё ниже – печатными буквами, красным фломастером: Близится Судный день. Готовься к Неизбежному – это относится к тебе, Анита. Иногда я думаю – нет, фантазирую: может, эти надписи в туалете оставляет Лора – на расстоянии управляет руками девушек. Глупейшая мысль, но забавная – до следующего логического шага: значит, все эти сентенции предназначены мне – кого ещё в городе Лора знает? Но если мне, что же она имеет в виду? Не то, что говорит. Порой мне ужасно хочется присоединиться, внести свою лепту, влить дребезжащий голос в анонимный хор увечных серенад, нацарапанных любовных посланий, скабрезных объявлений, гимнов и проклятий: Начерчено пером – и невозможно Ни благочестию, ни мудрости тревожной Ни слова вычеркнуть. Слезами хоть залейся, Ни буквы ты не смоешь, как ни бейся.[107] Ха, думаю я. То-то вы взовьетесь. Однажды, когда мне станет получше, я вернусь и действительно напишу. Это их приободрит – они же этого хотят. К чему мы все стремимся? Оставить слова, что подействуют, пусть чудовищно, отправить послание, что нельзя не прочесть. Но такие послания бывают опасны. Подумай дважды, прежде чем загадывать желание, – особенно, если желаешь вручить себя судьбе. (Подумай дважды, говорила Рини. А Лора спрашивала: Почему только дважды?) Котенок Пришел сентябрь, за ним октябрь. Лора снова ходила в школу – уже в другую. Там носили юбки в серо-голубую клетку, а не в черно-бордовую – в остальном, на мой взгляд, никакой разницы. В ноябре, как только Лоре исполнилось семнадцать, она заявила, что Ричард зря тратит деньги. Если он настаивает, она будет ходить в школу, сидеть за партой, но ничему полезному не научится. Все это она сообщила абсолютно спокойно, без малейшей злобы, и, к моему удивлению, Ричард сдался. – По сути, в школу ей ходить незачем, – сказал он. – Зарабатывать на жизнь ей все равно не придется. Но Лору следовало чем-то занять – как и меня в свое время. Её причислили к добровольческой организации, которую опекала Уинифред, под названием «Авигеи»[108]. Престижная организация: девушки из хороших семей, будущие Уинифред, посещали больницы. В фартуках, точно доярки, с вышитыми на груди тюльпанами, ошивались в больничных палатах; предполагалось, что разговаривают с больными, может, читают, ободряют – правда, не уточнялось, каким образом. Тут Лора оказалась на высоте. Само собой, остальные Авигеи ей не нравились, зато понравился фартук. Её предсказуемо тянуло в палаты бедняков, которых Авигеи избегали из-за вони и дикости. Там лежали изгои: слабоумные старухи, нищие ветераны, безносые мужчины с третичным сифилисом и так далее. Здесь всегда не хватало санитарок, и вскоре Лора уже занималась, строго говоря, не своим делом. Она не падала в обморок при виде судна или рвоты, а также от ругани, бреда и прочих выходок. Уинифред такого не задумывала, и однако же именно это мы в итоге получили. Медсестры Лору считали ангелом (точнее, некоторые; другие говорили, что она путается под ногами). По словам Уинифред, которая старалась быть в курсе и всюду имела доносчиков, Лора особенно заботилась о безнадежных. Она словно не видит, что они умирают, говорила Уинифред. Обращается с ними, как с обычными людьми, прямо как с нормальными; должно быть, полагала Уинифред, их это успокаивает, хотя человек в своем уме ничего подобного делать не станет. Сама Уинифред считала, что эта Лорина способность или даже талант – ещё одно доказательство крайней эксцентричности. – У неё железные нервы, – говорила Уинифред. – Я бы так не смогла. Просто бы не вынесла. Только вообрази это убожество! Тем временем планировался Лорин дебют. С Лорой об этом ещё не говорили: я дала Уинифред понять, что Лора вряд ли воспримет эти планы позитивно. В таком случае, сказала Уинифред, надо все организовать, а потом поставить её перед fait accompli[109]. А ещё лучше – вовсе обойтись без дебюта, если достичь главной цели (главная цель – выгодное замужество). Мы обедали в «Аркадском дворике»; Уинифред меня пригласила, чтобы мы вдвоем изобрели, как она выразилась, уловку для Лоры. – Уловку? – переспросила я. – Ты понимаешь, о чем я, – сказала Уинифред. – Ничего страшного. – Для Лоры лучше всего, учитывая обстоятельства, – продолжала она, – если приличный богатый человек проглотит наживку, к Лоре посватается и поведет к алтарю. А ещё лучше, если попадется приличный богатый и глупый человек, который наживку и не заметит, а потом будет слишком поздно. – Ты о какой наживке? – спросила я. Интересно, по этой ли схеме Уинифред захомутала неуловимого мистера Прайора. Скрывала червячка до медового месяца и тут напустила его на мужа? И мужа поэтому нигде не видно – даже на фотографиях? – Ты должна признать, что Лора весьма и весьма странная, – сказала Уинифред. Она замолчала, улыбнулась кому-то у меня за спиной и приветственно помахала пальчиками. Звякнули серебряные браслеты – у неё их было слишком много. – Что ты имеешь в виду? – мягко спросила я. Я завела предосудительную привычку коллекционировать её объяснения. Уинифред поджала губы. Оранжевая помада, губы уже морщились. Сейчас мы бы сказали: перебор солнца, но тогда к этому выводу ещё не пришли, а Уинифред нравилось быть бронзовой; нравился металлический налет. – Лора понравится далеко не всякому. Порой она говорит очень странные вещи. Ей не хватает… не хватает предусмотрительности. На Уинифред были зеленые туфли из крокодиловой кожи, но я больше не находила их элегантными – напротив, они казались мне безвкусными. То, что раньше чудилось таинственным и обольстительным, стало обычным – я слишком много знала. Её блеск – просто эмаль, её сияние – полировка. Я заглянула за кулисы, увидела нити и подпорки, проволочки и корсеты. У меня уже сложился свой вкус. – Например? – спросила я. – Какие странные вещи? – Вчера она заявила, что брак неважен, главное – любовь. И что Христос тоже так думал. – Ну, это её подход. Она его не скрывает. Но, видишь ли, она говорила не о сексе. Не об эросе. Если Уинифред чего-то не понимала, она это высмеивала или пропускала мимо ушей. Сейчас пропустила. – Все они сознательно или бессознательно думают о сексе, – сказала она. – Такой подход доведет девушку вроде неё до беды. – Она это скоро перерастет, – возразила я, хотя так не думала. – Время не ждет. Девушки, витающие в облаках, – лёгкая добыча для мужчин. Нам не хватало только грязного сопливого Ромео. Тогда конец. – И что ты предлагаешь? – спросила я, тупо на неё глядя. За этим тупым взглядом я прятала раздражение или даже ярость, но Уинифред он только воодушевил. – Я же говорю, выдать её замуж за приличного человека, который не разберется, что к чему. Потом, если ей захочется, может подурачиться с любовью. Если втихаря, никто не шуганет. Я ковырялась в останках пирога с курятиной. Уинифред последнее время злоупотребляла сленгом. Наверное, считала, что это современно: она уже в том возрасте, когда быть современной важно. Она совсем Лору не знала. Сама мысль о том, что Лора делает что-то втихаря, не укладывалась у меня в голове. На площади у всех на виду – это больше на неё похоже. Бросить нам вызов, утереть носы. Сбежать с возлюбленным или ещё что-нибудь столь же эффектное. Показать нам, какие мы лицемеры. – В двадцать один год у Лоры будут деньги, – сказала я. – Не так много, – отозвалась Уинифред. – Думаю, Лоре хватит. Думаю, она просто хочет жить своей жизнью. – Своей жизнью! – воскликнула Уинифред. – Только представь, что она с ней сделает! Переубедить Уинифред невозможно. Как занесенный нож мясника. – У тебя уже есть кандидатуры? – спросила я. – Ничего определенного, но я над этим работаю, – живо откликнулась она. – Многие хотели бы породниться с Ричардом. – Не слишком утруждайся, – пробормотала я. – О, но если не я, – проговорила Уинифред весело, – что же будет? – Я слышала, ты вывела Уинифред из себя, – сказала я Лоре. – Довела её до белого каления. Проповедовала свободную любовь. – О свободной любви речи не было, – сказала Лора. – Я только сказала, что брак – отживший институт. Ничего общего с любовью не имеет, вот и все. Любовь отдает, брак покупает и продает. Нельзя заключить договор на любовь. И ещё, что на небесах браков не бывает. – Мы ещё не на небесах, – ответила я. – Может, ты не заметила. В общем, ты на неё нагнала страху. – Я только сказала правду. – Она чистила ногти моей ногтечисткой. – Теперь она, наверное, будет меня знакомить. Вечно всюду лезет. – Она боится, что ты испортишь себе жизнь. Я хочу сказать – если предпочтешь любовь. – А твой брак не испортил тебе жизнь? Или ещё рано судить? Я оставила её тон без внимания. – Ну и что ты думаешь? – У тебя новые духи? Ричард подарил? – Насчет брака. – Да ничего. – Сидя за моим туалетным столиком, она расчесывала длинные волосы. В последнее время она больше занималась своей внешностью; одевалась довольно стильно – в свою одежду и в мою. – Хочешь сказать, не особо об этом думаешь? – Да я вообще об этом не думаю. – А может, стоит, – сказала я. – Может быть, стоит выкроить ми нуту и подумать о будущем. Нельзя же провести жизнь вот так.., – Я хотела сказать ничего не делая, но это была бы ошибка. – Будущего не бывает, – отозвалась Лора. Она завела привычку говорить со мной так, будто я младшая сестра, а она старшая; будто следует мне что-то разъяснять. И тут она сказала странную вещь: – Если бы ты была канатоходцем и шла над Ниагарским водопадом с завязанными глазами, о чем бы ты больше думала – о толпе на том берегу или о своих ногах? – О ногах, наверное. Если можно, оставь в покое мою расческу – это негигиенично. – Много думать о ногах – упадешь. Много о толпе – тоже упадешь. – Так о чем же надо? – Когда ты умрешь, расческа по-прежнему будет твоя? – спросила Лора, искоса рассматривая в зеркале свой профиль. Отражение глядело хитро – нетипично для Лоры. – Владеют ли чем-нибудь мертвые? А если нет, то почему расческа сейчас «твоя»? Из-за твоих инициалов? Или твоих микробов? – Лора, не выпендривайся! – Я не выпендриваюсь. – Она положила расческу. – Я думаю. Ты никогда не видишь разницы. Не понимаю, как ты можешь слушать Уинифред. Все равно, что слушать мышеловку. Без мыши, – прибавила она. Она теперь изменилась, чаще раздражалась, стала беспечнее, по-новому безрассудна. Сопротивлялась втихую. Я подозревала, что она тайком покуривает: раз или два от неё пахло табаком. Табаком и ещё кое-чем – очень старым, очень знакомым. Надо было задуматься над этими переменами, но у меня тогда своих забот хватало. О беременности я сказала Ричарду только в конце октября. Объяснила, что хотела знать наверняка. Он выразил подобающую случаю радость и поцеловал меня в лоб. – Умница, – сказал он. Я сделала то, чего от меня ждали. В моем положении было преимущество: по ночам Ричард тщательно меня избегал. Не хочу что-нибудь поломать, объяснил он. Я сказала, что он очень заботлив. – И отныне джин тебе выдается по талонам. Шалостей не потерплю, – он погрозил мне пальцем – по-моему, зловеще. Ричард особенно пугал, когда казался легкомысленным, – точно веселая ящерица. – Мы пригласим лучшего врача, – прибавил он. – Не важно, сколько это будет стоить. – Коммерческий оборот дела успокоил нас обоих. Едва речь зашла о деньгах, стало понятно, на каком я свете: носительница сокровища – не больше, не меньше. Уинифред, сначала взвизгнув от неподдельного испуга, принялась лицемерно суетиться. Вообще-то она занервничала. Догадалась (верно), что, став матерью сына и наследника, или даже наследницы, я обрету большее влияние на Ричарда, чем сейчас, и гораздо большее, чем мне полагается. Я вырывалась вперед, она оставалась позади. Теперь она будет ломать голову, как понизить мои акции: я ждала, что она вот-вот явится с подробным планом обустройства детской. – Когда ждать благословенного события? – спросила она, и я поняла, что теперь мне придется выслушивать этот её несуразный язык: новый пришелец, подарок аиста, маленький незнакомец – и так без конца. Уинифред изъяснялась особенно шаловливо и жеманно, когда речь шла о предметах, её нервирующих. – Думаю, в апреле, – ответила я. – Или в марте. Я ещё не была у доктора. – Но ты должна знать, – она удивленно подняла брови.

The script ran 0.026 seconds.