Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чабуа Амирэджиби - Дата Туташхиа [1975]
Язык оригинала: GEO
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. Чабуа Амирэджиби - известный современный грузинский писатель. Особую популярность Ч. Амирэджиби принес роман «Дата Туташхиа», выдержавший уже несколько изданий в Тбилиси и в Москве, переведенный на ряд европейских языков. Каждое душевное движение героя романа Дата Туташхиа, мятежника, скрывающегося от царских жандармов, свидетельствует об искреннем желании искоренить зло, помочь людям. Своей романтичностью Дата напоминает известных литературных героев - Робина Гуда, Карла Моора, Дубровского. Вместе с тем это сложный динамический образ человека, не нашедшего верного исторического пути, но до конца, до самой гибели, выражавшего свой протест против всяческой несправедливости. Человек страстного темперамента, проницательного ума, большого мужества. Будучи натурой цельной, он не поступается своими принципами - и гибнет. Практически неуязвимый для преследователей, гибнет от руки своего сына-подростка, направляемой двоюродным братом - полицейским деятелем, который «самозабвенно любил Дату Туташхиа, считал его родным братом и видел трагедию в его скитальческом существовании». Дате Туташхиа в романе противостоит система социального зла. В романе множество сюжетных линий, появляются и исчезают люди, стоящие на самых разных ступенях общественной иерархии, различного нравственного и интеллектуального уровня. Складывается широкая панорама грузинского общества начала двадцатого столетия.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Нет, я не давала тебе повода увидеть страх в моей любви. Разве в первый же день я не рванулась к тебе навстречу? Разве не понимаешь ты, что мне нет дела до других, что я хочу лишь одного – рабски покориться зову сердца. Ты только дай мне знак, что ты зовешь меня, и я приду. Все, что у меня есть, принадлежит тебе. А мне для счастья хватит и гордости, что я была твоей, что ты любил меня и был со мной, пока любил. Настанет день, и ты уйдешь, а я останусь и буду знать, что в этом твой долг. Сперва я разгадала твою душу, а вслед за тем пришла любовь. Я хочу внести в твою жизнь хотя бы крупицу счастья и думаю лишь о тебе. Я люблю тебя ради тебя, а не ради себя, ты понимаешь это? И значит, я люблю как смелый человек, а не как трус! Я готова на все, я жду тебя, зову… Но думаю, ты не придешь. Я опоздала – целых два дня писала письмо. Говорить легко, писать так трудно, бумага не терпит хаоса и сумбура. Времени потеряла много, а доказать ничего не смогла. Твоя Н.» «Все у нас выходит слишком сложно, госпожа Нано, но иначе мы уже не сможем, вероятно, – вот где причина всех причин. Наши размышления и колебания разрослись и превратились в преграду для нашей любви. В юности так не бывает, слава богу. Если бы Адам и Ева так истово искали бы правду, сомневались и выясняли отношения, род людской не существовал бы на нашей земле. Мужчина может идти на близость с женщиной только тогда, когда считает себя достойным ее. Наверно, и женщина испытывает те же чувства, если она, при этом, еще человек. Она не согласится добровольно на любовь мужчины, считая, что он хуже ее. Я много думал об этом и понял, что я не сто́ю вас. Вы сами согласитесь, что это так. И значит, ваша готовность на все – это просто подарок или возвращение долга. Раньше я думал иначе, но, узнав вас близко, понял, что принял за сияние добра жажду отплатить за добро. А возвративший долг что может получить в ответ? Наверно, только благодарность. Но я уже писал вам, я не хочу благодарности за свои молитвы и не принимаю вознаграждения за неисполненный долг. Но есть еще одна причина. Случайно я оказался человеком, который спас от позора подругу жизни господина Ширера. Могу ли превратиться в человека, который потом принудит ее к измене? Конечно, в жизни все легче и проще, но я знаю себя, знаю свою совесть, которая изгрызет мне душу за то, что я бессовестно принял такую расплату. Поймите, что всем нашим друзьям вы равно нужны для поклонения. Наша близость, как бы мы ее ни таили, неизбежно отдалит нас от них, окружит если не каменной стеной, то, во всяком случае, глухим забором. Есть ли у нас на это право? И заслужили ли эти благородные люди от нас такой удар? Госпожа Нано, знали бы вы, как сильно я люблю вас! Так сильно, что боюсь моей любви. Она переполнила мне душу. Такое чувство при первой близости или вспыхивает мгновенно, как порох, и сгорает тоже мгновенно, оставив после себя один лишь легкий дымок, или тлеет и чадит назойливо и тяжко, как сырая осина. Прийти не трудно – я приду, но что, если моя нескладная судьба превратит этот приход из первого в последний, из радостного – в горький. Что тогда останется вам для воспоминаний обо мне? И что унесу я с собой как мечту? Судите сами, достоин ли вашей любви такой мужчина… Его зовут, а он не идет, он думает, он гадает, он вытаскивает одну причину за другой. Но что поделаешь, мне не девятнадцать лет, а мыслью, как ярмом, наделил меня господь. Но я знаю, госпожа Нано, знаю, что есть вихрь, который может налететь, закрутить, унести, не спрашивая ни о чем. Я чувствую, он надвигается. Тогда я буду прав перед богом и людьми, невзирая ни на что, даже если вы перестанете желать моего прихода. Целую ваши руки – Д. Т.» Никандро Килиа Что там говорить, Мушни Зарандиа был большим хитрецом. Что правда, то правда. Хитрецы, не спорю, бывают разные. Он же был добрым хитрецом, а не злым. Это я вам сейчас докажу, если вы не будете меня прерывать. От чего зависит судьба маленького человека – кто может угадать? Сильный виноват, а у слабого – голова с плеч, вы же видели, как это бывает… Да и сам человек может в такую западню попасть, никакой мудрец не поможет ему вылезти. Маленький человек должен ведь исполнять то, что приказывает сильный, хозяин? С этим никто не будет спорить. А если хозяин хочет, чтобы он совершал нечестивые дела? И он потеряет службу и пустит семью по миру, если осмелится отказаться. Как тогда быть маленькому человеку? Я вам и это сейчас растолкую. Он должен, поверьте мне, спотыкаться, но не падать. А если и упал, то встать ему должен помочь тот, из-за которого он упал. Так надо изловчиться маленькому человеку, как это сделал я, когда меня изгнали с должности начальника таможни. Целый год я жил без жалованья, а потом те самые люди, которые лишили меня службы, дали мне должность полицмейстера. Как я добился этого? Только почтением и уважением начальства. Начальник должен понимать твою благодарность, считать, что ты человек добропорядочный, покорный и благовоспитанный, а вместе с тем он должен чуть-чуть, но побаиваться тебя… Надо что-то держать за пазухой, секретишко какой-нибудь, чтобы тот боялся его огласки. Дело – деликатное, без опыта и знаний ничего у тебя не выйдет. Не думайте, что я заболтался, забыл, о чем повел речь. Помню, что о Мушни Зарандиа. О нем и будет разговор. В один прекрасный день получил я из Тифлиса депешу, а в ней предписание – выведать и сообщить, встречается ли Мушни Зарандиа с Датой Туташхиа и в каких они состоят отношениях. А узнавать-то не о чем, раз они двоюродные братцы! Велено мне было еще выяснить, как вел себя Мушни Зарандиа в нашем акцизе все пять лет, пока служил, и не числится ли за ним каких-либо противозаконных дел. Чиновник без опыта и понимания рассудил бы, конечно, так: провел бы расследование, написал донесение и – конец, как говорят, всему делу венец! А для меня конец – не венец, а начало. Разве можно козырную карту упустить, раз она сама тебе в руки попалась? Только дурак круглый не догадается, что с козырями делать надо. Что я знал преотлично? Что Мушни Зарандиа ради казенных дел хоть на виселицу бы полез, честный был до болезненности, а с братцем своим двоюродным не виделся никогда. Какой же я полицмейстер Никандро Килиа, чтобы этого не знать! Но были у меня и свои суждения. Вы слышали, говорят, что по теленку можно будущего быка распознать, вот и я доподлинно был уверен – быть Мушни Зарандиа большим человеком, а большому кораблю – большое и плавание. И разве плохо, согласитесь сами, чтобы такой человек страх перед тобой затаил, когда-нибудь страх этот еще как сгодиться может. И была тут такая история. Мушни однажды выловил у нас всех контрабандистов и засадил их в тюрьму, а с ними вместе и тех их дружков, кто предлагал ему сто тысяч рублей за их вызволение. После этого пришли к нему два еврея – брат их тоже сидел в тюрьме – и посулили огромные деньги за то, чтобы он выручил их брата. Мушни денег не взял и евреев пристыдил, сказав: «Брату вашему дадут год, самое большее два, не выбрасывайте на ветер денег и не предлагайте мне нарушить закон…» Ну, с тем и ушли те евреи. Но не смирились. В Сухуми тогда один ювелир жил – Доментием Руруа звали, так они у него бриллиантовые серьги за пять тысяч купили и без ведома Мушни жене его поднесли, чтобы она мужу о том ничего не говорила, но за брата ихнего ненароком бы заступилась, хотя бы два слова замолвила, и на том спасибо. Я, конечно, про это узнал, на ус намотал и замолчал до поры до времени. Так и шло время. А когда получил я предписание, то, как вам про то рассказал, все как есть проверил, но ничего из того, что навредить Мушни могло, обнаружить не смог. А отписав о том, донесения отсылать не стал, а начал копаться в истории с бриллиантами. Но копался нарочно так, чтобы до Мушни Зарандиа в Кутаиси о том доползло. Доползти-то доползло, а он не откликается, будто воды в рот набрал, будто к нему это касательства не имеет. Но недолго так длилось. Захотел все-таки со мной повидаться. Поехал я к нему, а он и говорит: «Запомни, что ничего незаконного я не совершал. Смотри не ошибись». А мне только это и нужно было. Намекнул ему, что молчать буду, но что ювелир Доментий Руруа при этом жив-живехонек, те два еврея тоже рядом живут, а твоя глупая жена у тебя дома сидит, и серьги те у нее в сундуке лежат. Конечно, прямо так не сказал, о таких вещах вслух кто говорить будет, дал ему понять, что про себя таю. А потом в Тифлис поехал и свое донесение по начальству вручил, но устно про бриллианты присовокупил, объяснив, как положено, что писать об этом не писал, разговоры шли, а доказательств пока нет… чтобы потом не упрекнули: дескать, знал, а не сказал? Неизвестно еще, как все обернется; если делу этому суждено будет двинуться дальше, я всегда право имею сказать: ведь говорил я вам, а вы ко мне не прислушались. Но не поверили мне тогда: аджарцы, говорят, Мушни Зарандиа взятку в сто тысяч совали, а он не взял, стал бы он потом из-за каких-то серег руки марать! Я спорить не стал, что верно, то верно. Но был доволен весьма, ведь какого человека в сети свои подловил. Ну, споткнусь я теперь где-нибудь, он непременно мне руку протянет, выхода у него не будет другого! Но, скажу вам наперед, все по-другому вышло. Мушни Зарандиа по всем статьям перехитрил меня, таким оказался человеком… Пришло время, и затребовал он меня к себе, теперь уже в Тифлис. Едва я вошел, велел положить на стол список людей, что сидели у меня в тюрьме. Список при мне, пожалуйста, труда никакого в том нет. В тюрьме в тот момент было шесть человек. Стал он про каждого расспрашивать, кто за что сидит и на что способен. Особенно приглянулся ему мелкий воришка Матариа, который вместе с Хазава, таким же, как он, шакалом, в Цаленджихе козу украл. Я их обоих в полиции держал. Почему он этого тупого мужичка выбрал, об этом я только в самом конце узнал. А пока он вроде о другом заговорил и совсем меня из колеи вышиб. Прямо быка за рога взял. – Ты, – сказал он, – должен захватить Дату Туташхиа. Но так, чтобы арест его хоть на два дня тайной оставался. Втихую надо все сделать! Хорошенькое дело! Конечно, со своим человеком, если даже он высоко сидит, надо уметь так разговор вести, чтобы он помнил всегда, что он для тебя свой человек, иначе никакой пользы тебе от него не будет. После этих серег я с Мушни этакий грубоватый панибратский тон избрал; впрочем, откровенно вам скажу, и он на этот тон шел и охотно его поддерживал. – Ничего себе, Мушни-батоно! – воскликнул я. – Кто же подложил тебе такую свинью? Сидит он, не отвечает. – Ведь это ты добился, чтоб его помиловали! Зачем же теперь нам его хватать! Да еще так, чтобы все было шито-крыто и никто об этом не узнал. Могли бы, так поймали прежде, пускай бы с шумом и стрельбой! А теперь, когда он сидит у себя дома, кому же это под силу, да так, чтобы он и выстрелить не успел! Ну, а если выстрелит раз, то выстрелит еще раз, а потом еще. И кончится так, как кончалось всегда с ним в таких историях. Зарандиа поднял руку, прерывая меня. – Давай все-таки говорить о деле, – сказал он спокойно. – Так вот этого Матариа ты должен выпустить из тюрьмы. И с одним условием: чтобы он выкрал у Даты Туташхиа черного теленка и принес к тебе в полицию. Снабди его большим мешком, пусть запихнет его в мешок и так к тебе тащит. Обещай, что освободишь его. И если он исполнит все как надо, то и вправду отпусти его на все четыре стороны, а дело его закрой. Такой Матариа далеко от тебя не уйдет, утащит какую-нибудь индюшку и опять к вам возвратится, тогда и козу ему можешь припомнить. Имей в виду, что из Петербурга приехал полковник Сахнов. Мы с ним вместе в Поти в гостинице будем ждать, а ты дай нам знать, когда теленок в полиции будет. За тем пошли человека по деревням, пускай рассказывает, что вора поймали, теленка у него отобрали, пусть хозяин, мол, в полицию придет! Дата Туташхиа, думаю я, за своим теленком обязательно придет! Ты впусти его на конюшню, где теленок будет стоять, дверь снаружи запри и тотчас посылай гонца в Поти с этим известием. Продержи его в конюшне, пока не стемнеет, а потом переведи в свой кабинет. Пусть сидит там, пока полковник Сахнов из Поти приедет. Что дальше – уже полковника дело. Только смотри, если перепутаешь, не сомневайся, быть тебе тогда городовым. Вот и все, что тебе надлежит выполнить. Долго мы с ним в тот день проговорили. Он отпускать меня не хотел, все поучал, как вести себя при разных поворотах дела. А потом заставил, как попугая, повторить, что он говорил, назубок все вызубрить. И пока не убедился, что добился своего, не разрешал уйти. После этого сел я в поезд и отправился домой. И тотчас – к себе в полицию. Приказал, чтоб привели поскорей того Матариа. Можете мне поверить, такого кретина я еще в жизни не встречал, чуть с ума меня не свел, пока удалось ему вдолбить, что от него нужно. С грехом пополам, кажется, наконец, удалось. Из какого стада надо было стащить теленка, он знал, конечно, но кому принадлежит тот теленок, понятия не имел. Через двое суток ночью приволок он в конце концов теленка. А у меня, понятно, в той деревне свой человек был, и от него я уже знал, что у Туташхиа теленка украли. Дал я нашему вору пять рублей. «Ступай, – говорю, – отсюда подальше». А он топчется на одном месте, будто хочет что-то сказать, но смелости не хватает. «Уходи, – говорю я, – подальше от греха, а то снова в подвал засажу, будешь там сидеть». Матариа, видно, перепугался, затарабанил что-то во весь голос, хоть уши затыкай. Я разобрать не мог, чего он хочет. Но потом догадался. У меня, говорит, на примете еще один черный теленок есть, тоже с белым пятном на боку. Украду я его для вас, а вы за это моего дружка Хазава тоже отпустите. Прогнал дурака прочь. А затем послал полицейского в Поти сообщить Сахнову и Зарандиа, что теленок в полиции. А на другой день как снег на голову пожаловал к нам сам полковник Сахнов. Вроде мы так не договаривались, вроде приехать было положено только тогда, когда Дата Туташхиа будет сидеть у меня на конюшне. Осмелился я ему об этом сказать, а он в ответ: – Не рассуждать! И прав, конечно, что ни говори. Не дело маленькому человеку вмешиваться в планы петербургских чинов. Я замолчал и послал человека наверх – по деревням… Беглар Гвалиа Теленка того прозвали Бочолия, сам Дата мне про это не раз рассказывал, а я другим без конца повторял, так и засело в памяти. Дата говорил, бывало: – Жизнь абрага, дорогой мой Беглар, если ты не круглый дурак, хочешь не хочешь, а научит тебя хитрости. За мной гонялись, скажу тебе правду, глупые люди и не могли меня поймать именно потому, что были глупы. Они не способны придумать путного, и все их уловки я давно разгадал, еще до того как ушел на Кубань. Как орешки, разгрыз их ухищрения, так как на них лежала печать тупости. Им не за абрагами, а за индюшками бегать. Но как только в дело вмешивался один умный человек, я тотчас попадался впросак, как мальчишка. И так случалось несколько раз. И сейчас, поверь мне среди них никто гроша ломаного не стоит, кроме одного. Этот один, чувствую я, и сумеет меня одолеть. Да, я начал про Бочолию… О стаде Туташхиа когда-то вся Мегрелия знала. Да что там Мегрелия – от Новороссийска до Батуми слава о них гремела. Бедный наш отец продавал скот где только мог, пускай, говорил, добрая порода по всему свету разбредется. Потому и знаменита была. Скот как на подбор, все быки черные с белыми отметинами, нигде таких не найдешь. Идет пятилетний бык, а силы больше, чем у двух быков Кварацхелиа, рога – с локоть, один от другого отстоит на два локтя. Есть такие люди, они считают, что у вола шея должна быть короткой и толстой, ноги тоже толстые и короткие, чтобы крепче в землю упирались, а голова вниз опущена. Ничего они в этом не смыслят. У хорошего вола шея должна быть, конечно толстой, не спорю, но если шея короткая, то ярмо ее быстро изранит. Нет, шея длинной должна быть и ноги – тоже длинные, тогда шаг большой. А голова, как у оленя, гордо вверх закинута. Хороший бык и осанку красивую иметь должен. И если он, как царь, величественно и спокойно движется по земле, знай, это замечательный бык. И еще одно, о том только старые люди знают: если у него глаза голубые, жить ему дольше других и работать тоже на шесть-семь лет больше. Бедный мой отец любил говорить: мы, грузины, – потомки Ноя. Помните, Ной посадил в ковчег и быка, и бык этот сорок дней и сорок ночей, кроме неба и воды, ничего не видел. Потому и глаза у него стали голубыми. От того быка и пошло наше стадо… Когда Дата доходил до этого места, он всегда замолкал, молча набивал свою трубку и только потом продолжал: – Когда нашего отца в горах растерзали медведи, в гурте было шестьсот сорок голов. Пока мы узнали, какая беда стряслась, и пока мой дядя Магали Зарандиа поднялся наверх в горы, немало времени прошло. Скот, что не разорвали и уцелел, разбрелся кто куда. А дядя – ты же знаешь! – не от мира сего, всех одинаково жалеет – честного и вора, доброго и проныру, громкого слова сказать не может. Он, ей-богу, за всю жизнь гроша ломаного от паствы не принял. Что мог в горах сделать такой человек? Собрал он голов триста, триста пятьдесят и отдал наш гурт Шавдиа с условием, что одна четверть приплода будет нашей, а три четверти – его. Я мальчишкой тогда был, матери давно в живых не было, нас с сестрой Эле дядя Магали Зарандиа и тетя моя Тамар к себе, в дом забрали, не меньше, чем своих детей, нас любили. Я конечно, ничего тогда поделать не мог, но как исполнилось мне шестнадцать лет, пошел я в горы за своим гуртом. И что же? Шавдиа как будто возвратил мне стадо – сколько от дяди принял, столько и мне отдал. Но вместо быков и коров одних только телят. Ничего не попишешь, взялся я за дело, и через несколько лет у нас прекрасное стадо было. Но тут сложилась моя жизнь так, что пришлось мне уйти в абраги, и снова остался наш гурт без хозяина. Эле, сестра моя, еще девочкой была, справиться, конечно, не могла, и опять пришлось отдать стадо чужим людям, и опять под четвертую часть. Но не Шавдиа, а Хацациа. Пока я в Грузии был, наш договор выполнялся честно – скотину выхаживали как надо, а четвертую часть доводов исправно отдавали Эле. Но покинул я Грузию, и четыре года нога моя не ступала на родную землю. Решили тогда Хацациа, что я сгинул навсегда, пропал, а может, и погиб. Знаешь, что такое душа человеческая, какие мы жадные да ненасытные? Вот и попутал их дьявол так, что растащили они мое стадо. Когда я вернулся, от него ничего не оставалось. У Эле в хлеву стоял только один, огромный, как слон, бык да корова дойная. Одним словом, рожки да ножки. Едва я вернулся, Хацациа ко мне своих друзей подослали, плакали и божились, что скот погиб во время мора, а как теперь быть, они и ума приложить не могут. А потом сказали мне люди – никакого мора и не было в помине, а стадо мое они продали ахалкалакским молоканам. Что я мог поделать? Всучили они мне тогда десять тысяч рублей. Я взял и оставил их в покое. Вот как все было на самом деле. На этих словах снова замолкал обычно Дата. Только улыбался… Знаешь, как улыбался? Как улыбается смущенный человек, вспоминая о том, о чем ему не так уж приятно вспоминать. Так умел улыбаться только Дата. А потом он продолжал: – Когда брат мой двоюродный, Мушни Зарандиа, выхлопотал мне помилование, бросил я абражничать и вернулся домой. И как раз через месяц после этого отелилась наша корова. Теленка красивее не было на свете. Эле места не находила от радости. Для нее этот теленок, вернее, телка была даром даром божьим, предвестником благополучия и добра. «От нее пойдет снова наше стадо, – восхищалась она, – и в нашем доме, как наших дедов и отцов, снова воцарится покой и достаток». Эле пошла в Мартвили и отслужила там благодарственный молебен, сто рублей пожертвовала монастырю. До самой весны возилась она с любимым своим теленочком, держала в тепле, осыпала ласками, ухаживала как за ребенком. И назвала Бочолией. Бог не дал ей детей, так она на теленка всю нежность свою изливала. Без мужчины, сам понимаешь, какое хозяйство. Пришлось мне засучить рукава. То пашня, то сад, то виноградник, то забор, то ворота… Дел хватало, что там говорить. И хотя я один был на все руки, но труд есть труд, и скоро все у нас на лад пошло. К осени богатый урожай мог быть, на три семьи хватило бы. Из дому я не выходил, не тянуло меня к людям. Именины, свадьбы, крестины – все проходило без меня. Так и было, что правда, то правда. Не хотелось ему на людях бывать. Если откровенно говорить, на то своя причина была. Вы знаете ведь, Дата Туташхиа таким уж уродился на свет, чтобы от истины своей не отступать ни на шаг, жизнь свою за нее отдать. За то и любили его люди. Но он в один прекрасный день спиной ко всем повернулся, в неистовство пришел: почему все не такие, как я, почему все хуже, а не лучше меня?! А если бы все такими были, как Дата или Магали Зарандиа, что его воспитал, о чем еще мог бы мечтать бог на небесах и люди на земле? Но не получается так. Что поделаешь, нельзя же из-за этого так бушевать, сердиться на людей и отворачиваться от мира? А ведь всю жизнь-то прежде как одержимый какой лез в чужие дела. И врагов сколько от этого нажил. Враги-то, конечно, люди плохие, а от этого ему не легче, а горше: от вражды хорошего человека беды особой не будет, а плохой-то тебя непременно со света сживет. А Дата на всех – и плохих и хороших – рукой махнул, и на несчастья их тоже. И на полном ходу с дороги своей свернул, да так круто, будто держал свой путь ну хотя бы в Сухуми, а потом вдруг на потийскую дорогу вышел. Знал бы ты, каким он был тогда, перед тем как Мушни Зарандиа с властью его примирил. Конечно, вреда от него не было никому, но если бы при нем самого святого Георгия кинжалом проткнули, он и тогда пальцем бы не пошевелил. Я только про те годы говорю. А мир знаешь как устроен – если я тебе не нужен, так уж ты мне и подавно ни к чему. Увидел народ, что Дата Туташхиа от всех бед человеческих и несправедливостей всех голову воротит, и сам отвернулся от него. Так и не осталось у него в несчастье верных друзей, всех растерял по дороге. А от этого еще пуще ожесточился и рассвирепел наш Дата, но не мог с собой ничего поделать, не понимал, что сам виноват во всем. А Паташидзе эти, Килиа и их подручные, уж на что безмозглые, других таких не сыскать, а все же догадались, где как абрага съесть можно, и начали через своих людей тысячи всяких небылиц о нем распускать, дурные сплетни и слухи. Народ всему верил. И не только верил, но и сам присочинять стал, и такие истории про Дату пошли гулять по свету, что волосы на голове дыбом вставали. Потому-то и не тянуло его к людям, потому и работал не покладая рук… На чем я остановился? Да, Дата рассказывал так: – Был конец сентября. Почти восемь месяцев прошло с тех пор, как примирился я с властью. И вот однажды вечером стадо возвращается в деревню, а нашей телочки с ним нет. Эле побежала искать, может, у забора где-нибудь травку щиплет. Нет, не нашла. Тогда на поиски отправился я. Разыскал пастухов, говорят, утром, когда стадо на водопой гнали, вашей телки там не было, мы решили, что она домой убежала. Что делать – ума не приложу. Знаю, сидит сейчас моя Эле на кухне с распущенными волосами, плачет и причитает, бедняжка. По матери родной плакать не пришлось, ее тогда только от груди отняли, по отцу тоже не плакала, семь лет ей было, когда он погиб. А теперь плачет, заливается… Что поделаешь, женщина без слез не может прожить! Не могу же я к ней с пустыми руками вернуться? Обшарил я все овраги вокруг деревни, все кустарники и полянки, на пять-шесть верст все кругом обошел. Ничего нет! Темнеть начало, но ночь была лунной, и я продолжал искать. Как сквозь землю провалилась наша Бочолия. Ничего не сделаешь, надо идти домой. Все как я думал – корова не доена, чурек из печи не вынут. Эле волосы на себе рвет, щеки в кровь исцарапала. – Как тебе не стыдно! – рассердился я. – Столько у нас потерь было, все стадо теряли – не раз и не два. А тут – теленок. И не пропал он, уверен я. Вот увидишь, завтра я найду его, выйду пораньше и найду. Слова мои на нее не произвели впечатления. Заперлась в своей комнате, до утра простояла на коленях перед иконой Святого Георгия, плакала и молилась. Ее горе и мне не дало сомкнуть глаз до утра. – Святой Георгий Илорский! – доносился ко мне ее голос. – Прости, что произношу имя твое, великий бог Туташха! Молю тебя, обрати свой взор к моему Дате, помоги ему в беде! Чуть свет я был на ногах, собрал себе на дорогу еды, пытаясь успокоить Эле, уговорить, что не вернусь без Бочолии, что раз святой Георгий Илорский послал ее нам как добрую примету, то не может же она пропасть. Я был уверен, что управлюсь очень быстро, но снова начало темнеть, а я не напал даже на след нашей телочки. Теперь и я понимал, что ее украли. Если б растерзал ее зверь какой, не мог же он утащить ее на спине, ведь телка уже шестимесячная. Даже здоровенный волк, и тот оттащит чуть-чуть в сторону, чтобы место было поукромней, чтобы мог он насытиться, а потом или бросит ее, или зароет в землю. Но как я ни искал, нигде следов задранной телки обнаружить не мог. Значит, украли – и все. Но кто, интересно, все-таки мог решиться на то, чтобы украсть у меня? Именно у меня… Ведь про меня столько всего наврали, что люди бояться должны со мной связываться. Я и сам пугался этих рассказов… Когда я вернулся домой, Эле была в своей комнате. А я пытался все обдумать. Если украли для приплода, чтобы вывести туташхиевскую породу, то для этого еще и бык нужен, не потащит же вор корову на случку к нашему же быку, а больше тащить ее некуда. Для чего же тогда воровать? А может, угнал мелкий воришка, который и не знал, что телка эта моя? Но как же он гнал ее, сукин сын, в таком случае, не оставив никаких следов на дороге! Прошло дня два. И отправились мы с Эле в поле, где лежала наша земля, где посеяли мы гоми и теперь думали, когда снимать урожай. Видим, идут из леса женщины с вязанками хвороста. – С добрым утром, Дата-батоно! – С добрым утром! – Вы знаете, – говорит одна, – из полиции человек приходил, вы слышали, конечно, что он говорил? – Что? – опередила меня Эле. – Говорил, что вора они задержали и какую-то телку у него отняли. Если, мол, кто-то из вашего ущелья пострадал, пусть в полицию придет, приметы телки назовет и получит ее назад. – А какой масти та телка, он не говорил? Возраст ее не назвал? – спросила Эле. Чего только женщине не придет в голову! – Нет, не говорил, Эле, – ответила соседка. И долго еще кудахтали они о том, мог ли человек из полиции сказать, как выглядела тетка или не мог. Женщины с хворостом ушли, а Эле теперь твердила только одно: – Это наша Бочолия! Чует моя душа! Когда вернулись домой, стал я прикидывать, могла или не могла попасть наша телка в полицию и что ей там, собственно, нужно. Но никаких хитросплетений обнаружить не мог. Не украли же ее для того, чтобы меня заманить? Если б захотели, они и так могли меня арестовать, что у них, полицейских не хватает или казаков? Документ о помиловании всегда со мной. Не может же наместник вдруг отменить свое решение? Да и мой двоюродный брат Мушни не допустит этого. Тысячу раз я все взвесил, отмерил и ничего подозрительного не нашел. И все-таки решил – моя ли телка, чужая ли, все равно в полицию я не ходок! И никакая сила не сдвинет меня с этого места. Ни за что! Но знаете, что бывает, когда женщина пристанет к тебе как репей, да еще если к тому она – твоя сестра, что всю жизнь провела в молитвах за тебя, а слезы, пролитые ею из-за тебя, ни в каком кувшине не уместятся. Разве можно устоять и не дрогнуть. А Эле не унималась, покоя мне не давала: иди, говорила, иди! Если мы потеряем Бочолию, снова рухнет наш дом, наша семья, у нас никогда не будет больше нашего стада… Чего только я ей не сулил, как не уговаривал! Придумал даже, что порода стада нашего вырождается, что мне она перестала нравиться, вот куплю десять телок другой породы… Эле слова мои приняла в штыки. Тогда я пошел на попятную и предложил, что поеду в Ахалкалаки и привезу телок из нашего старого стада, проданного Хацациа молоканам. Но в ответ только – нет да нет. Никто не заменит ей ее Бочолии – и все тут! В конце концов поссорились мы с ней. За весь вечер и словом не обмолвилась. Встал я на другое утро, а Эле и след простыл. Разузнал у соседей: говорят, пошла пешком в полицию за теленком. А дорога – сорок верст туда и сорок обратно. Сначала разозлился – пусть идет, научится уму-разуму. Но жалко ее стало. Оседлал я коня и поскакал. Догнал ее уже далеко от деревни. Молил, просил, еле уговорил вернуться, сам – что поделаешь? – поскакал в уездный наш городок. Все же был доволен, что бедняжке Эле не придется по полиции ходить, унижаться перед ними. Ни о каком обмане я по дороге и мысли не допускал. Конь у меня добрый, и было еще далеко до вечера, когда я подъехал к полицейскому участку. Соскочил на землю, привязал лошадь к дереву и вошел во двор. Двор – просторный, со всех четырех сторон высоким забором и службами обнесен. Полицмейстер, я знал, на втором этаже восседал. Подошел я ближе к его балкону и крикнул во весь голос: – Никандро Килиа, выглянь на минутку, дело есть! Вышел он на балкон, перегнулся через перила: – Здравствуй, Дата Туташхиа! – Еще улыбается, мерзкая рожа. – Что это ты в такую даль проведать нас пришел? Стряслось у тебя что-нибудь? Или обидел кто ненароком? – Украденный теленок у вас, говорят, есть. Не мой ли, проверить хочу. Чуть от хохота не задохнулся, подлец. Выдавил только: – У тебя… украли? – Украли… у меня, – и самому смешно стало. А Килиа посмеялся и спрашивает: – Когда это случилось? Отвечаю: – Три дня назад. – Габисониа, – закричал он, – поди сюда! Вылез на балкон Габисониа, вытянулся в струнку перед своим начальником. – Когда мы телку у вора отобрали? – Два дня назад. – А какой масти твоя телка? – спросил меня Килиа. – Эй, не хитри, Никандро Килиа, ты же видел эту телку! Разве не так? А если видел, то знаешь, моя она или не моя. Или забыл, что у Туташхиа скотина черная с белой отметиной… Глаза голубые… – Вот чудак, – ответил Килиа. – Конечно, видел. Потому и спрашиваю. – И, повернувшись к Габисониа, добавил: – Я думаю, это его телка. А ты что скажешь? – Его, его! В точности такая, как Дата сказал. – Ну, хорошо, Дата, – сказал Килиа. – Пойди на конюшню, там стоит та телка. Если твоя – забирай, и дело с концом. Ее тут не обижали – кормили, поили, а если бока у нее побиты, так это вор виноват. Как он ее тащил, ума не приложу. Ну, прощай, будь умницей! Осмотрелся я. Нет, ничего подозрительного, поверь мне, заметить было нельзя. По двору слонялся конюх, у забора дремал полицейский. Открыл я дверь конюшни, смотрю, и вправду – наша телка. К столбу привязана конской уздечкой. Узнала меня, бедняга, замычала. Подошел к ней, погладил и – что ты думаешь? Клянусь честью, ее голубые глаза налились слезами. Ну развязал я ее, снял с нее уздечку, а что делать дальше – не знаю. Веревки я с собой не прихватил, разве думал, что найду ее, а кроме того, так разволновался утром, что совсем не до веревки было. Но догадался снять с себя ремень и обвязать им шею телки. И так двинулись мы из конюшни: я впереди, а Бочолия за мной, подпрыгивает и играет. Подошел к двери, толкнул ее, она не идет. Приналег посильнее – ничего не выходит. Вижу, закрыли с той стороны. Вышел я из себя, развернулся и саданул плечом. Но дверь не сдвинулась с места, толстенная была, крепкая, да, видно, колом подперли ее с другой стороны. – Что с тобой, Дата Туташхиа? – услышал я со двора чей-то поганый голос. – Не можешь дверь открыть? Ничего, потерпи, потерпи! – Открой сейчас же, сопляк! – закричал я. – Я пришел сюда не шутки с тобой шутить. – А никто с тобой не шутит, Дата Туташхиа, – в форточке наверху появилась опухшая морда Килиа. – Так и знай! Ты арестован и перестань кричать. – Да как ты смеешь, сукин сын, у меня бумага от наместника. И Мушни Зарандиа покажет тебе, где раки зимуют! – Мушни Зарандиа далеко отсюда, за прокламациями гоняется. А на бумагу свою можешь плюнуть. Разве ты не знаешь, что в Тифлисе теперь новый наместник и он не отвечает за бумаги своего предшественника. – Совести не было ни у отца твоего, ни у деда твоего! – крикнул я. – И ни у кого из рода вашего с первых дней после потопа. Откуда же ей взяться в таком негодяе, как ты? – Из восьми лошадей, что стояли в этой конюшне, Дата Туташхиа, шесть угнал ты, из них две были мои кровные. Где же была твоя совесть, когда ты отнимал у своего земляка и единоверца лошадей и продавал их туркам? То твоя совесть, или отца твоего, или деда, или всех твоих предков после потопа? – Да не угонял я тех лошадей, – сказал я. – Могу поклясться. Только болтаешь зря! Втемяшилось в твою тупую голову! И ничего доказать нельзя. Вы все одинаковые кретины – что Паташидзе, что ты… Как близнецы. Разве вас разубедишь… В действительности было так: Титмериа угнал из конюшни лошадей, а потом подарил их мне. А у меня долг большой был, ростовщику Каже Булава. И потому лошадей я туркам в Натанеби продал. Что правда, то правда. Через некоторое время они открыли все же дверь и крадучись стали заползать в конюшню. Было их человек, кажется, восемь, и у всех маузеры в руках. А я перед ними один, и ничего, кроме ремня, привязанного к телке, как ты сам понимаешь, нет. Правда, стоило бы мне гаркнуть как следует, у половины из них душа в пятки ушла. Знаю, пробовал не раз. – Руки вверх! – крикнул торчащий в дверях Килиа. – Ждите, еще ноги подниму! – Связываться сейчас с ними было бесполезно, и я добавил: – Нечего дурака валять, несите кандалы и кончайте поскорей вашу волынку. Обрадовались, как дети, засуетились, притащили кандалы, надели мне на ноги и снова закрыли за собой дверь. До ночи просидел я в конюшне. А когда стемнело, вывели оттуда бесшумно и завели в кабинет Килиа. Когда мы по лестнице шли, они звука не издали, только шептались – боялись, видно, как бы кто-нибудь о моем аресте не узнал. А я уже и сам догадался, что этот трюк с телкой не такой идиот, как Килиа, придумал. Но сердце подсказывало, что прорвусь и уйду. Ты знаешь, сердце меня не обмануло. Не только сам ушел, но и телку с собой увел. Вот как кончилась эта история, кто нашу Бочолию украл, да и кто всю эту кашу заварил, я и по сей день не знаю. Последний десяток лет трудно мне стало. Видно, умный человек взялся меня ловить. Куда умней меня. Узнаю, кто это, – получит от меня в подарок лучшего скакуна на Кавказе. Быть посему. Что произошло с ним в полиции и как он оттуда вырвался – о том не любил рассказывать Дата Туташхиа. Сколько лет после этого он провел в абрагах – тоже не вспомню теперь точно. Но именно в это время я услышал от него эту историю. Никандро Килиа Чуть стемнело, в полиции появился полковник Сахнов. Уселся в задней комнате, что была за моим кабинетом, и приказал: – Килиа, приведите Туташхиа. Подготовьте его как положено. А я выйду к вам тогда, когда сочту необходимым. Ничего себе, в хорошенькое положеньице я попал. Как ни вертись, сухим из воды не выйдешь… Когда получил я этот приказ, выходило, что Сахнов без Зарандиа и шагу ступать не будет. А теперь действует один Сахнов. И случись что не так, полковник умчится в свой Петербург, а с меня тут три шкуры сдерут, и виноват буду я один. Ну, а в случае удачи Сахнов все себе припишет; мне, может, тоже что перепадет, но Мушни останется с носом. Правда, Мушни за славой не больно гонится, но все равно не будет он доволен. Но рассуждать не положено, я маленький человек и должен выполнять приказы полковника Сахнова. А один приказ я с первых же шагов не понял – Дата Туташхиа ведь не гимназист, к чему же я должен его готовить? Так прямо и спросил полковника. И получил ответ: – Всыпать ему пятнадцать розог! – За что, господин полковник? Услышал громовый хохот – такой, что стены задрожали. Конечно, глупо было спрашивать, разве я сам не понимаю. Но вырвалось помимо моей воли потому, что если Дата выскользнет из наших рук, то до Сахнова он, возможно, не дотянется, но отыграется не только на мне, но и на моих детях. Но объяснять, этого я не стал. Вышел из комнаты и послал полицейских за Туташхиа. Пятнадцать розог? Извольте, ради бога. Но людей своих я тоже знал как облупленных. Кто из них решится поднять руку на Дату? Есть у меня один дурак Мангиа – другого такого дурака не сыщешь на земле, но и он сообразит, что каждый удар, нанесенный Дате, будет стоить смерти. Сколько ударов – столько смертей. Привели его. Стоит и смотрит на меня, ни слова не говоря. Разве поймешь, что он, мерзавец такой, задумал. – Уложить! – приказал я. Пять полицейских набросились на Туташхиа. Но каждый тут же получил от него по тумаку, как по конфете, – кому куда попало, и мои люди замерли как на параде. – Уложить! – закричал я опять, распаляясь от собственного крика и злости. – Не подходите близко, – спокойно сказал Туташхиа. Потом посмотрел на розги, сам лег на пол, приговаривая при этом каждому: – Ты – Сабагуа, ты – Толуа, ты – Мангиа, ты – Чилориа, а ты – Габисониа. – Начинайте, – потребовал я. – Чтоб каждый ударил три раза. Вот и выйдет пятнадцать. Должен сказать, не очень мои люди усердствовали. Замахивались, правда, лихо – так, что розги свистели в воздухе, а били тихонько, совсем не так, как принято было бить. Лежал абраг не шелохнувшись, в упор на меня смотрел, ни слова не произнес, ни звука. И вдруг открывается дверь и на пороге появляется полковник Сахнов, и с таким криком, как будто бьют его, а не безмолвного Дату Туташхиа: – Что тут происходит?! Прекратить это варварство! Кто дал вам право! Идиоты! Посмотрите на этих кретинов! Сейчас же вон! Килиа, гони прочь этих людоедов! За решетку всех! Я-то догадался сразу, что за спектакль он устроил, не в первый раз принимаю участие. Но люди мои все приняли за чистую монету. Как услышали этот крик, побросали сразу розги и бросились прочь из кабинета, толкаясь и перегоняя друг друга. – Вставайте, прошу вас! – сказал полковник таким тоном, что, казалось, он сию же минуту начнет просить прощения. Туташхиа встал. – Снимите с него кандалы. Я позвал Мангиа и велел ему выполнить приказ полковника. Мангиа забрал кандалы и ушел. – Я прошу вас сюда, господин Туташхиа, – сказал полковник, направляясь в заднюю комнату. И снова ко мне: – Разве можно так оскорблять человека? Розгами… Получилось, что это я все придумал, я во всем виноват. Но Туташхиа не такой дурак, не чета полковнику, он, я заметил, прекрасно понял, что к чему. Расселись мы по своим местам. Я достал бумагу, чтобы вести протокол допроса. Смотрю на полковника, жду, с чего он начнет. – Вы знаете братьев Чантуриа? – в упор спросил Сахнов. Братья Чантуриа были абрагами – об этом знали все. – Каких Чантуриа? – ответил Туташхиа. – Разбойников. – Нет. Не знаю. – Знаете, знаете! – стал уверять полковник. – Расскажите, какие у вас отношения? – Да не знаю я их! – уперся Туташхиа. Тоже был упрямым и пройдохистым, не меньше чем Сахнов. Битых полчаса один твердил – знаете, а другой повторял – не знаю. А я все заносил в протокол, что поделаешь, если должность у тебя такая. Ну, полковник, конечно, ничего не добился замолчал. А подумав, сказал: – Хорошо. Потом поговорим об этом. А теперь послушайте, что я вам скажу. По милости наместника вам были прощены все преступления, которые вы совершили прежде. Это, конечно, так. Но документ ваш теряет силу после того, как вы провинитесь в чем-нибудь потом. И тогда вас будут судить за все преступления, а их так много, что дело ваше нельзя вместить в самую толстую папку. Виселица – единственное, что вас ждет. Знаете ли вы об этом? Туташхиа не отвечал. – Достаточно доказать, что существует преступная связь между вами и братьями Чантуриа, – и ваша жизнь закончится на виселице. – Не знаю я их, – в который раз повторил Туташхиа. Полковник покачал головой, как будто сожалея об его упорстве, и, повернувшись ко мне, приказал: – Повторить! Снова я вызвал своих полицейских. – Напрасно все это, – сказал Туташхиа, – ничего вы все равно не добьетесь. – Добьемся, добьемся, – повторил полковник. – Приступайте! – Килиа! – обратился ко мне Туташхиа по-мегрельски. – Полковник твой, как видишь, умом не блещет, по глупости, смотри, втянет тебя в историю. Братья Чантуриа, я вижу, тут ни при чем. Чего он хочет? Пусть скажет прямо, нечего со мной в жмурки играть, понимаешь ты это? – Всыпьте ему как следует! – крикнул Сахнов, а сам поманил меня пальцем, требуя, чтобы я перевел ему то, что сказал Туташхиа. В это время опять засвистели розги. Но Сахнову, видно, не понравилось, как работают мои полицейские. Он вскочил со своего места, вырвал розги из рук Габисониа и взялся за дело сам. Ух-х-х! Пошло дело! Сек, пока не устал. Туташхиа не шевельнулся. Полковник перевел дух и опустился в кресло, заставив повторить еще раз, что сказал мне Туташхиа. Потом жестом выпроводил полицейских из комнаты и снова погрузился в раздумья. Долго так сидел, будто голову над чем-то ломал. Даже глаза прикрыл руками. Я уже подумал, грешный человек, не задремал ли мой полковник. А Дата Туташхиа на боку лежал и смотрел на него так, словно спрашивал: какую еще глупость выкинут два этих болвана? И что же вы думаете – как в воду глядел! Мы выкинули, конечно, еще одну глупость. – Садитесь! – раздался голос полковника. – Сюда, – он указал рукой на стул. Туташхиа поднялся лениво, с таким видом, будто ему гораздо приятнее лежать и получать розги. – Значит, вы не знаете Чантуриа? – Нет, не знаю. – Допустим, что это так. Но нам совсем не нужно, чтобы вы их знали. Ведь вы могли бы, скажем, с ними познакомиться? – Мог бы. Но не испытываю в этом никакой потребности. – Это не имеет значения. Главное, что это нужно нам. А вам нужна свобода и собственный дом. Не так ли? Туташхиа только пожал плечами: дескать, не знаю, что мне нужно. – Помогите нам арестовать или убить братьев Чантуриа. Или сами убейте их. Тогда вам не будут грозить неприятности, и виселица в том числе. Туташхиа громко расхохотался, обрадовался, проклятый, что заставил полковника открыть свою цель. А тот сказанул тоже; виселица у него – неприятность. – Ничего из этого не выйдет, господин полковник, – не торопясь ответил Туташхиа. – Выйдет, выйдет, – опять заладил свое Сахнов. Второго такого упрямца я не встречал нигде. Выйдет! И все тут… Голову на отсечение даю, что Туташхиа за такое дело браться не будет. А если бы и взялся, так Чантуриа не хуже, чем Дата, стрелять умеют и соображают тоже не хуже него. – Откуда у вас такая уверенность, господин полковник? – спросил в тот момент Туташхиа. – Всыпьте ему десять розог, – обратился ко мне Сахнов. – А потом я объясню – откуда. И опять полицейские ввалились с розгами, и все началось сначала. Старались они не шибко, и все же – розги есть розги, да и порция какая. Полицейские ушли, закончив свое дело. Сахнов приказал Дате сесть на стул. – Теперь послушайте, что я скажу. – Сахнов, собираясь с мыслями, подал мне знак, что дальше записывать не нужно. Повернулся к Дате: – Разве вы не понимаете, что люди раскусили вас наконец. И если раньше они были вашими пособниками, то теперь стали вашими врагами. А дети тех людей, которых вы грабили и убивали, теперь, ставши взрослыми, не упустят случая пустить вам пулю в лоб из-за угла. – Но это ложь! Я никому не принес вреда, никогда не совершал злых поступков и ни в одном убийстве не был грешен! – Кто вам поверит! – закричал Сахнов и стал валить в одну кучу все, что мы в свое время пораспускали через своих людей и что народ еще от себя добавил. В Луци он – все знают – вырезал целую семью Тодуа, в Мартвили убил двух разбойников – Медзвелиа и Гомелагдиа, а в другом месте изнасиловал четырех девиц… Сейчас я не вспомню всего, что он наговорил. – Все это ложь, – сказал Туташхиа, – я знаю сам, что говорят. Но ничего похожего на правду тут нет. Сахнов встретил хохотом эти слова: – Бедненький! Как, оказывается, тебя оклеветали! Что там говорить, до трех часов ночи тянулась эта канитель. Дата Туташхиа, приметил я, начал как будто поддаваться уговорам, делался более сговорчивым и мягким. Но я-то видел, хитрил, сукин сын, ох хитрил! Сахнов продолжал твердить одно и то же. – В тяжелое положение вы попали, очень тяжелое, – говорил он. – Ведь самые преданные друзья отвернулись от нас, не так ли? Они отказались помочь и приютить вас. Я знаю об этом прекрасно. Теперь вы один, и вам негде приклонить голову. Вы обречены, можете мне поверить. Если вы останетесь на свободе, вас все равно убьют ваши враги из мести. А мы не имеем права потворствовать убийству и преступлению, к которым привело бы ваше освобождение. Следовательно, мы не имеем права вас освободить. А если мы не имеем права вас освободить, значит, мы должны судить вас за преступления. И результат один —виселица. Вы должны понять, что у вас есть один только выход – поступить на службу к нам. Эта служба принесет вам неприкосновенность, и враги ваши не осмелятся даже дотронуться до вас. Они хорошо знают, что ждет их за убийство нашего человека. Подумайте, какая перспектива откроется перед вами: жалованье, благополучие, награды и продвижение по службе. Вы должны решить сами – или тюрьма и виселица, или свобода и процветание. Для разумного человека не может быть сомнений, но не только логика, а и то, что важнее всякой логики, – на моей стороне сила. Сила могущественной, самой великой на земном шаре Российской империи… Вы либо подчинитесь этой силе, либо погибнете… Поймите, мы требуем от вас на этот раз совсем немного. Доставьте нам братьев Чантуриа – живых или мертвых. Вот и все. А за это кроме благодарности вы получите вознаграждение в размере трех тысяч рублей золотом. Воцарилась тишина. Так складно говорил полковник, что я разозлился даже, что этот мерзавец так долго ломается, не понимает своей же выгоды. – Не спешите же так, – сказал Туташхиа. – Идти на такое дело, не подумав, ведь тоже нельзя. Полковник еле сдержался, чтоб не крикнуть от радости, и решил, видимо, что надо жать на все педали, не давая передышки. – Раздумывать тут нечего, – сказал он решительно. – Все, о чем я вам сказал, уже было и взвешено, и обдумано до нашей встречи. Я же больше не имею возможности ждать, в Петербурге у меня неотложные дела. Поэтому решать все надо сегодня, чтобы я успел распорядиться, а утром отсюда уехать. – Полковник достал из кармана часы и хлопнул крышкой. – Я жду ровно две минуты. А когда две минуты прошли, Сахнов спрятал часы и сделал вид, что собирает бумаги со стола, чтобы уходить. – А сколько времени вы на это даете? – чуть слышно спросил Туташхиа. – Десять дней… Самое большее – две недели. – А если не получится? – Получится, получится, – опять стал повторять Сахнов, и я подумал было, что мне опять придется вызывать полицейских с розгами. – Ну что ж, согласен, коли так! – выдавил из себя Туташхиа. – Тогда оформим все, как положено, – заторопился Сахнов. Он начал писать на отдельном листе, перечисляя все, что должен выполнить Туташхиа и в какой срок, указывая при этом, по какой статье и какому параграфу он будет отдан под суд в случае, если не выполнит того, что на него возложено. Это была обычная форма расписки, под которой должна была стоять подпись Туташхиа. Кончив, Сахнов спросил Туташхиа: – Сумеете ли вы прочитать? – Сумею, – ответил тот. Туташхиа подвинул к себе листок бумаги, исписанный полковником Сахновым, и начал не торопясь читать. Держал он его перед собой, наверно, с полчаса, не меньше. Потом сказал: – Я все обдумал. Двух недель мне не хватит. Как хотите. Полтора месяца – самый короткий срок… Давайте перепишем. Это же надо, что придумал, прохвост! Я сразу понял, к чему он это тянет. Чтобы Сахнов не сомневался ни в чем, чтобы считал, что дело сделано, переманили мы к себе Туташхиа – и все. Хотел, чтобы согласие его на правду похоже было. Видел я, хитрит абраг, за нос нас провести хочет, но Сахнову только одно нужно – бумагу эту подписать. Как примется он убеждать – две недели, куда, мол, больше, Туташхиа свое повторяет – полтора месяца, и ни днем меньше. Чуть не сцепились из-за этого. Но тут Сахнов на уступки пошел, предложил в конце листа примечание сделать, что срок исполнения продлен, – и расписаться там им обоим. Но Туташхиа на дыбы стал, весь документ переписать заставил, а потом опять читал его и перечитывал сто раз. Но подписал в конце концов. На том и закончили, назначив встретиться с ним через неделю в условленном месте. Пока выходили из кабинета, я успел шепнуть полковнику, что надует нас абраг. И что вы думаете, вытаращил он на меня свои рыбьи глаза с таким гневом, будто не Туташхиа, а я издеваюсь над нам и собираюсь оставить его в дураках. Когда вышли во двор, Туташхиа заставил нас вывести ему теленка, потом сел на коня и уехал. Сказать вам правду, с того момента я больше не видел его никогда. А полковник Сахнов на другое утро вдалбливал мне без конца, что мне делать с Туташхиа после того, как с братьями Чантуриа будет покончено. И укатил в своем фаэтоне в Поти. Неделя проскочила быстро, надо было выходить на встречу с Датой. Но я не такой простак, понимаю, какой подарочек он может приготовить мне за розги. Умирать-то неохота! Послал я переодетого полицейского, а сам спрятался в кустах. Сижу и жду. Вот идет мой полицейский, подошел к условленному месту, там никого нет. Огляделся, увидел у моста мальчика лет восьми, я рядом с ним хурджин. Полицейский стоит и ждет, когда же появится Туташхиа. Потом спросил мальчика: – Ты что здесь делаешь? – Меня прислал Туташхиа, – ответил мальчик. – Он с кем-то должен тут встретиться. – Это со мной, – отвечает полицейский. – Что он просил передать? – Он просил передать вам хурджин. – Зачем? – Чтобы вы преподнесли его Никандро Килиа. Когда в кустах мы развязали хурджин, то с одного бока в нем лежала курица, а с другого – индюк. Вот все так и закончилось. Но что после этого подлец Туташхиа наворотил – описать нет никаких сил. Все прежние злодейства – только детская игра рядом с нынешними. Делал все так, чтобы и следа не осталось нигде. Но можете мне поверить, что после того, как он второй раз ушел в абраги, все поджоги, убийства и насилия, что были в Грузии, – все дело его рук! Это говорю вам я – Никандро Килиа! Всего месяц прошел с той поры, и вдруг приезжает из Кутаиси губернское мое начальство вместе с каким-то офицером и приказывает сдать ему дела. Кукиш мне под нос вместо должности! Я, конечно, сразу в Тифлис, в кабинет Мушни Зарандиа. Увидел он меня, рассвирепел – стал ругать, да так, будто головешки горячие изо рта посыпались. Часа два орал, ослом обзывал. Я решил, что пропало все, разозлился и тоже стал кричать: – Это по вашей милости я службу потерял! Из-за вас дети мои голодать будут! Вы все подстроили, вы и исправляйте, не то я покажу вам, где раки зимуют! – Что ты мне показать можешь? – захохотал Зарандиа. – Поделись со мной, не томи мою душу. – Небось твоя жена, Мушни-батоно, и теперь носит серьги, что ей евреи подарили? – спросил я. Зарандиа поманил меня рукой. – Подойди сюда, Килиа, – сказал он. – Садись-ка рядом. – Открыл несгораемый шкаф, долго шарил там, пока не вытащил какую-то бумажку. Положил ее передо мной и сказал: – Ты, конечно, идиот и наглец. Но читать, кажется, умеешь. Прочитай-ка, что тут написано. То была расписка, заверенная нотариусом. В ней говорилось, что Мушни Зарандиа вернул серьги евреям ровно через неделю после того, как они поднесли их его жене. Вот тебе и на! От неожиданности я просто остолбенел. Можете себе представить, столько лет Мушни вел себя со мной так, будто испытывает благодарность, что я не донес про его взятку. А я считал, что держу его в руках и в любой момент заставлю плясать под свою дудочку и делать так, как выгодно будет мне. И вдруг что же открывается! Я чуть не рехнулся от досады и злости и начал вопить изо всех сил: – Ты думаешь, Мушни Зарандиа, что выскользнул из моих рук! Не думай! Знай, беда моих детей падет на твою голову! Я буду каждый день писать доносы на тебя, каждый день буду рассылать их по всем присутствиям… Что Мушни Зарандиа – вор, что Мушни Зарандиа – взяточник, что Мушни Зарандиа – враг царю и трону его! Мне, я знаю, никто не поверит, но будешь ты весь в грязи – это так! Если не вернешь мне службу! Мушни Зарандиа рассмеялся мне в лицо. – На что ты способен, – сказал он, – я знаю и без тебя, Килиа. А теперь посиди тихо. Постарайся успокоиться. Я приму человека, поговорим потом. Он позвонил, вошел посетитель, и они долго говорили о деле. А я тем временем и правда пришел в себя, не скажу, что успокоился, а скорее опомнился и готов был головой биться о стенку, что наговорил столько глупостей. Опустил голову, сижу, боясь шелохнуться. А Зарандиа, выпроводив посетителя, вытащил из письменного стола еще одну бумагу и протянул мне. – Перепиши, – сказал он, – оставь мне и уходи. Отдохнешь месяц-другой, а там посмотрим, что с тобой делать. Начал я читать, глазам своим не верю! Представьте себе, он за меня объяснение написал на имя министра с просьбой оставить меня на службе. Да как написал! – Не думай, Килиа, – сказал он, – что ты меня напугал и я со страху это сделал. Не боюсь я тебя, поверь. Но с тобой поступили несправедливо, и по-человечески я должен прийти тебе на помощь. Конечно, не больно ты умный человек, но не взяточник, не казнокрад, к тому же человек – верный царю и отечеству. Свой уезд ты знаешь хорошо и место свое занимаешь по праву. Перепиши объяснение и уходи. И что же? Через два месяца я снова был полицмейстером. Вот я и говорю, что Мушни Зарандиа был хитрецом, но добрым хитрецом. Хорошим человеком! Вы убедились, наверно, сами, что я прав. И жить надо только так, как жил Мушни! ГЛАВА ТРЕТЬЯ Низвергнув на землю дракона, вонзил Туташха в его огнедышащую пасть копье и обезглавил. И увидев это, возрадовались те, малые числом, но сильные духом, что втайне следовали поучениям Туташха, ибо узрели в нем своего избавителя. Но был подобен фениксу дракон, и вместо одной головы выросло у него семь. И все семь снова отрубил Туташха. Хлынул из них кровавый поток, и переполнились реки. Вышли они из берегов и унесли все содеянное предками. Не осталось на земле пахаря, и некому было ни сеять, ни пахать. Началась резня и братоубийство, ибо были все люди злы и неправедны, убивали без разбора и смысла, потому что, не ведая назначения человека на земле, просто жаждали превратить мир в пепелище. Всех ненавидели они и не знали, чего хотят кроме крови и смерти. Оправданием же был для них пример Туташха. Говорили, что он тоже пошел на дракона с мечом, желая силой своего меча одолеть драконову силу. Дракон же не погиб, но, напротив усемерился, ибо вместо одной отрубленной головы выросло семь, и семижды семь умножилось зло в мире. И увидев это, впал в отчаяние светлый юноша Туташха, ибо понял: никто не спасет род человеческий, кроме самого человека. И решил тогда Туташха из духа всеобъемлющего и всемирного превратиться в человека. И был он тогда в замыслах своих уже богом. Граф Сегеди Как это ни удивительно, но во все времена умные люди – большая редкость. Для монархов, президентов и канцлеров их малочисленность вполне очевидна и является истинной проблемой. Но проблема, еще более тягостная и неразрешимая, – люди заурядные. Это величайшая беда человечества. Давно замечено, что достойными и призванными править государством считают себя раньше всего люди посредственного ума и нищие духом. С изумительной энергией и упорством они рвутся вперед, и наиусерднейшим из них удастся достичь цели, то есть захватить бразды правления в свои руки. Я много размышлял о причинах их успеха. Думаю, что не ошибусь, сказав, что первооснова здесь маниакальная: когда человек слепо, фанатично верит в свое превосходство над другими, тогда каждый поступок смел до бесстыдства. Наглость повергает крепости – это известно, но ею не обойтись, чтобы удержать завоеванное. Здесь необходим ум, способность анализа и обобщения, необходимо творчество, что для нашего случая исключено с самого начала, – ведь мы говорим о людях ограниченных. Довольно быстро захваченные крепости уплывают из рук тех, кто их завоевал, и тут-то «величайшая беда человечества» обретает иронический характер. Того, кто хотя бы раз, и пусть даже недолгое время, побывал на высокой должности, боятся решительно все: он знает прегрешения других, и согрешившим приходится поддерживать оступившегося. Малочисленность умных людей – явление также хроническое, и поэтому наиболее реально, место одной заурядности займет другая заурядность. Те же, кто занимает должности еще более высокие, предпочитают оставить на старом месте известного им грешника, нежели посадить умницу, от которого неизвестно чего ждать. Лишившись одного кресла, заурядность пересаживается чаще всего в кресло еще более удобное. И так тянется до тех пор, пока он не предпочтет удалиться на покой в свою деревню, разводить спаржу, или не переселится в лучший мир. Его продолжительная деятельность тяжким бременем будет лежать на плечах народа и государства. Но беда в том, что к тому времени, когда пробьет час ухода одного маньяка, возникнут и окрепнут другие маньяки, ему подобные. Их череда бесконечна, это беспрерывный процесс, не знающий просветов, а не отдельные печальные случаи. Такова проблема серых, заурядных людей, именно серых и заурядных, ибо откровенные, безудержные карьеристы – это уже другой сорт. Положение, создавшееся вокруг «Киликии», и события после того, как Дата Туташхиа вторично ушел в абраги, могут служить великолепной иллюстрацией и к деятельности людей посредственного ума, и к типу поведения умного, но для меня эти события важны больше всего тем влиянием, какое они оказали на мои собственные взгляды, деятельность и судьбу. Однако, прежде чем приступить к рассказу, хочу поделиться еще одной мыслью. В зрелом возрасте люди, как я наблюдал не раз, свои отношения с другими строят по стереотипу, сложившемуся годами. Формирование стереотипа начинается с момента рождения и завершается к двадцати – двадцати пяти годам. В последующие годы сложившийся стереотип лишь совершенствуется, рафинируется либо же расчленяется на подстереотипы, и этот завершающий процесс длится на протяжении всей остальной жизни. Мною усвоен, допустим, такой стереотип: я непременно должен подавать нищему. Но какому нищему, в каких обстоятельствах подавать, а в каких нет? И если подавать, то сколько? Все это уже расчленение первоначального стереотипа. Еще в юности в моем сознании сложился стереотип: одеваться должно так, чтобы моя внешность не задевала внимания окружающих. Позлее я вооружился подстереотипами, отвечающими вкусам разных кругов общества, и стал варьировать свой туалет. По мере того как в моем сознании расчленялись различные стереотипы и подстереотипы, развивался мой характер, менялась моя психология. Расчленение стереотипов моего поведения и поступков началось в годы учения за границей и на первых шагах секретной службы и продолжается до сих пор. Говоря фигурально, сколько раз встречались мне нищие, столько раз обогащался новыми разновидностями стереотип моего отношения к ним. Сколько светских и деловых визитов было в моей жизни, столько раз соответствующий стереотип заставлял меня обдумывать тонкости моего туалета и тем самым вырабатывать новый подстереотип своего поведения. Но основа – сочтем ее стимулом, импульсом, потребностью – оставалась неизменной: я должен подать нищему и не должен задевать своим туалетом посторонних. Стереотип – это прежде всего плод взаимодействия врожденных свойств и среды. Совокупность стереотипов определяет отношения человека и со средой, и с собственным внутренним миром. Таким образом, если стереотип – это предварительно выработанный способ взаимоотношений с одним явлением жизни, то принцип общения с целым миром обнаруживает истинное отношение человека ко всему на свете и истинное его душеустройство. Я говорю несколько упрощенно, но цель моя – разобрать и понять последствия возникшей ситуации, а не саму эту ситуацию в прихотливой логике ее событий, последствия и результаты которых остается лишь констатировать. Поэтому ограничусь тем, что сказал, и перейду к повествованию. Полковник Сахнов, как и большинство его коллег по борьбе за преуспеяние и власть, отсиживался в крепости, взятой другим. Этот другой был его высочество великий князь. Сахнов же прочно сидел в дарованном ему однажды кресле, и комичность положения заключалась в том, что он вдобавок состоял членом чрезвычайного совета министерства. Всякий шаг против Сахнова расценивался как действие против августейшей семьи, и неприкосновенность полковника Сахнова считалась гарантированной, несмотря на то что и министерство внутренних дел, и шеф жандармов относились к своему подчиненному весьма сдержанно. Сахнов отлично понимал, с каким удовольствием с ним распрощались бы, и отвечал своему начальству зрелой неприязнью. Но так как лучший вид обороны – нападение, то Сахнов не только грезил о портфеле командира жандармского корпуса, но и предпринимал энергичные шаги к его получению. К тому времени, когда Дата Туташхиа снова ушел в абраги, нам удалось замирить пять банд, насчитывающих двух или более человек; у четырех банд осталось по одному человеку: четырнадцать человек из числа замиренных мы завербовали и их руками уже уничтожили восемь непокорившихся абрагов; оставшиеся абраги – их было не более четырех-пяти – стояли у порога уничтожения; было обнаружено около двухсот укрывателей разбойников и абрагов, не менее четверти из них дали подписку о тайном сотрудничестве с нами. Помимо всего, мы обладали прекрасно разветвленной и хорошо законспирированной сетью распространения и сбора слухов. Расходы по проведению операции не превышали восьми – десяти тысяч, суммы ничтожно малой. Дорожные, почтовые и телеграфные расходы, содержание агентуры – все входило в эту сумму. Благодаря настойчивости и влиянию полковника Сахнова наш опыт очень скоро стал практиковаться во всей империи. Согласно замыслу, он призван был обслуживать разнообразнейшие интересы державы и престола. Для того времени это было грандиознейшим новшеством. Насколько мне известно, тайные полиции европейских держав не располагали тогда подобными службами особого назначения. Единственным создателем «Киликии» – ее теоретических начал и практического их претворения – и в министерстве, и при дворе считался Сахнов. Он ходил в победителях, и излишне говорить о возможностях, открывшихся его честолюбию. Несмотря на то что самовольная попытка переманить Дату Туташхиа окончилась плачевно, Сахнов остался куратором «Киликии» и неизменно получал от нас регулярные рапорты о ходе дел. Столь же регулярно мы получали от него ответные инструкции, однако все они дублировали уже осуществленные нами операции. И крупицы нового нельзя было обнаружить в них. Однажды, когда я находился в Петербурге, мне довелось выяснить, как составлялись эти инструкции. Получив очередной рапорт об успешном завершении какого-либо дела, Сахнов немедля составлял письмо на наше имя с предписанием безотлагательно решить то самое дело, о завершении которого мы только что доложили. Это письмо он давал прочитать товарищу министра или самому министру, если представлялся к тому случай, и запечатанный пакет отправлялся в Тифлис. Убедился я и в том, что полковник, по мере возможности, порочил служебную репутацию мою и Зарандиа. Находясь в Петербурге, я ни с кем не поделился своим открытием, но по возвращении в Тифлис рассказал все Мушни. – Что вы об этом думаете, Мушни? – Этого следовало ожидать, ваше сиятельство. Посудите сами. Пока вы и я находимся на своих местах, Сахнов живет под угрозой нашего протеста. Заяви мы претензию на авторство «Киликии», и ему придется доказывать, спорить, оправдываться. Его заслуги окажутся под сомнением. Он не намерен отказываться от чести быть автором «Киликии» и сделает все возможное, чтобы использовать ее успех в своих интересах. Он пойдет на все, сомневаться в этом не приходится. Я и по сей день не думаю, что борьба полковника с нами была продуманной и планомерной. Скорее им руководил инстинкт самосохранения – он присвоил плоды чужих трудов, и страх разоблачения и осмеяния постоянно жил в нем. Поэтому мне пришло в голову, что недурно было бы уверить его в том, что мы и не думаем устанавливать, кто истинный автор «Киликии». Я сказал об этом Зарандиа. – Полковник ждет разоблачения, граф, – улыбнулся Зарандиа. – Это стало его навязчивой идеей, даже психиатр был бы здесь бессилен. Под каким бы соусом ни преподнесли мы ему эту мысль, он все равно заподозрит коварство. – Как же быть? – В настоящее время я не вижу такого хода, который не был бы расценен как покушение на его реноме!.. Но не надо забывать, что мы имеем дело с Сахновым, а от него, как вы изволили однажды заметить, можно ожидать всего – глупости, между прочим, тоже. – Мне остается кунктаторство – к этому сводится ваш совет? – Да, саше сиятельство. – Пусть так, – сказал я, поняв, что Зарандиа решил выжидать, пока яблоко само созреет. Другого пути и в самом не было видно. – Об этом нужно еще подумать. И прошу не предпринимать ничего без моего согласия. – Слово честного человека! Разговор закончился, но Мушни Зарандиа все не уходил, и казалось, погрузился в размышления. Прошло довольно много времени, прежде чем он поднял голову и посмотрел мне прямо глаза: – Вы изволили сказать, что об этом нужно еще подумать. Я бы хотел ясности, – в каком направлении следует думать: только ли в том, чтобы не дать Сахнову возможности предпринять против нас что-либо серьезное, или и в том, чтобы полковнику доверили, скажем, надзор за государственными мельницами или публичными домами? – У нас еще и выбор есть? – Я рассмеялся, так как вопрос Зарандиа выходил далеко за рамки наших возможностей и компетенции. – Смотря по тому, как сложатся обстоятельства, ваше сиятельство. – Но из чего мы исходим? – Единственно из интересов империи и престола. Как всегда! Дать Сахнову возможность стать шефом жандармов было бы ошибкой, могущей обернуться трагедией для империи. Это была бы акция, направленная на подрыв государственных интересов. Я убежден в этом, и отвечаю за свои слова только я. Мушни Зарандиа откланялся и покинул кабинет, не дожидаясь моего ответа. Я вдруг обнаружил, что впервые за долгие годы своей бы – совершенно невольно и незаметно для себя – вступил во взаимоотношения, уязвляющие мое служебное достоинство. И с кем! Со своим подчиненным! И для меня, и для Зарандиа полковник Сахнов был вышестоящим лицом, и лишь только после этого – человеком с определенными достоинствами и недостатками. Всякий тайный поступок или помысел, направленный против него, мог трактоваться как нарушение профессиональной этики, приближающейся по своему смыслу к нарушению присяги. Бесспорно, действия Сахнова заслуживали порицания и осуждения, но для этого необходим был мой или чей-либо письменный рапорт, посланный по соответствующей форме в соответствующие инстанции, которые бы изучили его соблаговолили или не соблаговолили решить это дело. Я почувствовал, что Мушни Зарандиа намерен бороться против Сахнова средствами, не дозволяемыми субординацией… Моей прямой обязанностью, и при этом безотлагательной, было потребовать от него письменного разъяснения, наложить взыскание если это будет необходимо, и обо всем, что случилось, рапортовать шефу. Так было принято, и ничего другого я не мог ни представить себе, ни допустить. Так я и предполагал поступить, но что-то удерживало меня. То, видимо, рефлектировал я, что я уже поддался влиянию своего подчиненного и боюсь признать свою вину. Я восстановил в мыслях всю цепь взаимоотношений Сахнова и Зарандиа, вспомнил все свои беседы с Мушни; нет, я не подстрекал его к действиям против Сахнова, не давал толчка, даже скрытого, я просил лишь задуматься о том, не угрожает ли нам что-либо… Только это и было, но не находил я в себе желания воздать Зарандиа по заслугам. …А не мог бы он (моя мысль потекла вдруг по другому руслу) воспользоваться нашей последней беседой против меня? Мог! Стоило ему подать министру, шефу или самому Сахнову рапорт – и мне пришлось бы доказывать, что меня вовсе не втянули в грязную историю. Я взялся было за перо, но не смог вывести и строки; мало того, только сейчас, наедине с пером и бумагой, я понял окончательно, что не предприму против Зарандиа и шага, ибо не хочу этого! И это был уже компромисс. Один из важнейших стереотипов моего понимания служебного долга лопнул как мыльный пузырь – у меня на глазах и без малейшего моего сопротивления. Видимо, тогда впервые возникла трещина в моем сознании и в моих представлениях о духовных ценностях. Почему? Я долго размышлял над этим. Сахнов никогда не был мне страшен. Мой вес и мои заслуги надежно защищали меня. К тому же я был состоятельным человеком, и отставка не выбрасывала меня из жизни. Я попал под влияние Зарандиа? Говорю уверенно: я весьма почитал этого человека, но настороженное отношение к нему никогда не исчезало во мне. Не оставалось сомнения: стереотип, о котором я говорил, прекратил свое действие… Точи Микашавриа В ту пору, когда я ушел в абраги, другие замирялись с правительством и возвращались к семьям. У меня в абрагах ходили два двоюродных брата со стороны матери – оба Чантуриа, и я укрылся у них. Мне шел тогда пятнадцатый год. Почему мне пришлось стать абрагом, я уже рассказывал, повторять не буду. В тот год снова подался в абраги и Дата Туташхиа. Пришел он в Мухурские горы, нашел нас… Я говорю, конечно, о своих двоюродных братьях, на меня смотрели еще как на дитя, какие у него со мной дела? Меня и отослали – за чем, не помню, а сами наговорились всласть, и когда я вернулся, Даты уже не было. Только много позже я узнал, о чем они говорили и почему он вернулся в абраги. Дата им сказал, моим двоюродным братьям: «По каким дорогам ходите, где укрываетесь и что делаете, я знать не знаю. И знать не хочу. Но если что с вами случится, не моих рук дело. Так и запомните». Леса в Мухурских горах такие – сотня абрагов укроется и знать друг о друге не будут. Уходить нам оттуда ни к чему. И Дата Туташхиа не уходил – было у него какое-то дело. Может быть, ждал кого?.. Мы редко попадались друг другу на глаза, да и то издали. Так и жили. Быть абрагом, даже если нет на тебя облавы и место приглядел такое, что тебя не достать, все равно трудно. Убивает безделье. Сил нет, как оно осточертевает… Вот от этого абраг другой раз и теряет осторожность и попадает в капкан. Моим двоюродным братьям было полегче – все-таки взрослые. А как мне, мальчишке, усидеть на одном месте? Я и мотался туда-сюда. Все горы и скалы облазил, все леса прочесал. Деревья, овражки, пещеры наизусть знал. Была там одна полянка. Вокруг холмы. Тихое-претихое было место. На полянке стоял когда-то дом, и жил в этом доме человек по имени Буху. Рассказывали, убил он брата. Случайно. Как получилось, и сам не знал. Вернулся после тюрьмы, в деревне жить не стал, а облюбовал эту одинокую поляну и поселился здесь до конца своих дней. От дома следов не осталось, а место с тех пор так и зовется – поляной Буху. Вода была далеко, и Буху вырыл колодец. Над колодцем поставил хибарку, входи, кому надо, двери не было. Колодец был очень глубокий. Крикнешь в него и долго ждешь, пока эхо назад вернется. Когда ноги приносили меня в эти места, я непременно спускался к колодцу и подолгу сидел, представляя, какое у Буху было здесь житье-бытье. Надоест думать, покричу в колодец, послушаю эхо. Вот и забава. Но не думайте, что я лазал по горам и лесам совсем уж без оглядки и опаски. Да и братья не позволили б. До ближайшей деревни было отсюда верст пятнадцать – двадцать. Сюда никто не поднимался, место славилось безлюдьем. Наблюдать и примечать я научился быстро – у ребят живая память. Примятая трава, сломанный сук, сдвинутый камень – все я замечал. Спустился я однажды к поляне Буху, остановился на расстоянии выстрела, оглядел все вокруг – вроде ничего подозрительного, еще пониже спустился и вижу: под орехом человек сидит. Дуло ружья – прямо на меня. И глядит в упор. Я его узнал. Это был Дата Туташхиа. – Здравствуйте, дядя Дата! – Здорово, абраг! – ответил он весело. – Иди-ка сюда, только обойди колодец сзади. Я подошел, мы потолковали о том о сем, он расспросил меня о братьях, и разговор вроде бы увял… – Дядя Дата, почему вы велели мне обойти колодец? – решился спросить я. – Я третий день тебя здесь поджидаю. Ты ведь любишь кричать колодец? – Люблю. Ну и что? – А то, что теперь в эту хибару хода нет, – Дата глядел на меня по-прежнему весело. «Что-то он скрывает от меня», – растерялся я. – Раз вы сказали – не ходи, я, конечно, не пойду. О чем тут говорить, дядя Дата… – Не в том дело. Пойти-то пойдем, только осторожно. Ты ступай позади меня. Так и сделали. Дата Туташхиа подошел к хибарке с задней стены. Хибарка была из клепки. Каждая клепка – аршина три в длину, толщиной в два пальца и шириной – в пядь. Он раздвинул клепку, влез в хибару, я – за ним. Колодец был обложен камнем, примерно по пояс взрослому. Мы опустились на корточки, и, когда глаза привыкли к темноте, Дата Туташхиа спросил: – Точи-браток, видишь в камнях рукоятку маузера? – Вижу. – Дуло его как раз против входа, сверху маузер и не увидишь, камнями прикрыт… Меня и сейчас в пот бросает, как это вспомню, а каково было мальчишке? Сердечко колотилось, как у пойманной птахи. И ведь как придумано: войдет человек, переступит порог, еще шаг – и нога точнехонько у камня, за которым маузер. Выстрел – и какого ты ни будь роста, от ширинки до глотки, куда-нибудь пуля да попадет, это уже точно. – А теперь послушай! Видишь веревку? Перережь ее осторожно, очень осторожно. Только режь самым острым ножом, тогда не опасно. И режь вот отсюда, от задней стены. Если и выстрелит – пуля пойдет в направлении входа, ты же будешь как раз напротив. Потом разберешь камни вот здесь и вместо пуль получишь маузер. А теперь пошли. Мы вылезли наружу. – Дядя Дата, это для нас готовили? – Думаю, для тебя. Эта штука не для бывалого абрага. Бывалый абраг в таком тихом месте через дверь не пойдет. Тот, кто поставил капкан, знал, что ты любишь приходить сюда и входишь без опаски. – Значит, хотели убить меня? – Думаю, тебя. – И немного погодя Дата Туташхиа сказал: – Точи-браток, если кто тебя ударит без причины, а ты ему не ответишь, он пойдет своей дорогой и непременно пожалеет о своем поступке: врагом твоим этот человек не станет – помни это. Но если и ты его ударишь, он уже враг тебе. Ты оттого попал в абраги, что дал сдачи тому, кто ударил тебя без всякой причины. Он и стал твоим врагом. Власть и закон – твои враги. Поразмысли как следует, откуда взялась эта ловушка с маузером, и тогда поймешь, кто твой враг. Понял ты меня? – Понял, дядя Дата. И теперь-то уж знаю. – Вот и хорошо. Пусть господь пошлет тебе мир и победу над врагом. А я пойду. Дата Туташхиа обнял меня и пошел вниз по склону. Тогда я не знал, что за холмом его ожидали двое. Мои братья выследили. Видно, Дата Туташхиа пришел в Мухурский лес, чтобы встретиться с друзьями… – Куда ты идешь, дядя Дата? – Вопрос мой, конечно был наивен. – Огород прополоть мне надо! – ответил он. Стояла поздняя осень. – Нашел время полоть, – рассмеялся я. Откуда было мне знать, что скрывалось в его словах? – Еще не поздно. Огород и поле, которые мне отведены, надо полоть-мотыжить и зимой и летом. Мы расстались. – Кто это сделал? – крикнул я ему вдогонку, когда он было уже далеко внизу. – Ража Сарчимелиа или Поко Качава… Их рука, больше некому. И не пошел бы никто на такое дело, кроме этих крыс. Расскажи все Максиму и Платону. Они поймут. Теперь осталось рассказать вам, что мы с ними сделали, и пора кончать. Ражу Сарчимелиа мы подстерегли на дороге. Я сидел возле те большого мешка с кукурузой. Максим и Платон засели в кустах. Идет Сарчимелиа. Подумал: сидит себе парнишка возле мешка – чего бояться? Он подошел, и мы сделали с ним то, что он сам, когда грабил народ: заставили поднять руки, ссадили с лошади, отобрали оружие и повели в лес. Платон сказал: «Ты засунул маузер в колодец на поляне Буху, а теперь давай вытаскивай. Мы знать не знаем, что ты там накрутил, нам вода нужна, без колодца нам нельзя». Он отпираться, не слыхал ни о колодце, ни о маузере. Мы связали его покрепче и пустили вперед. Шли целый день и всю ночь, привели на поляну Буху. – Входи! – сказал Максим. Он в ноги нам, и чего только не сулил – один бог знает. Мы стояли на своем. Негодяй, однако, никак не хотел входить в хибару. Мне стало жаль его, я выстрелил и снес ему череп. Спустя две недели мы пошли искать Поко Качава. Но опоздали. Кто-то прикончил его дней пять до нас. Граф Сегеди Вскоре выяснилось, что наши опасения вполне основательны. В ответ на одну из наших докладных записок мы получили от полковника Сахнова письмо, исполненное негодования. Он был возмущен примирением с борчалинским абрагом Яхья Ибрагим-Оглы, – велено же было, по словам Сахнова, его уничтожить! Ничего похожего он не писал. Приехавший из Петербурга штабс-капитан Нарейко доверительно сообщил Мушни о том, что Сахнов не раз уверял министра и шефа жандармов в том, что граф Сегеди и Зарандиа якобы провалили переманивание Туташхиа. Сомневаться не приходилось, началась закладка динамита. Разумеется, можно было на каждую атаку Сахнова отвечать контрударом, но тогда складывалась весьма сомнительная ситуация: одно нападение – одна попытка оправдания, несколько нападений – уже несколько попыток оправдаться, а поскольку ты все время оправдываешься, – значит, виноват пусть не полностью, но отчасти наверняка. Полковника такое положение вполне устроило бы, к тому же оно давало ему повод для постоянных жалоб своему высокому покровителю: кавказцы не оставляют меня в покое, постоянно подстрекают против меня министра. Безрассудно было давать ему такую возможность, надо было действовать, а мы сложа руки ждали, когда наша крепость взлетит на воздух. В одном из очередных своих посланий Сахнов обвинил меня в том, что Туташхиа жив лишь потому, что я попал под влияние Мушни Зарандиа. Зарандиа же обвинялся в пренебрежении служебными и государственными интересами из ложно понятого родственного долга. В то же самое время одному из моих заместителей стало известно, что Сахнов на заседании чрезвычайного совета министерства потребовал увольнения Сегеди и Зарандиа или же перевода их в другое ведомство. Чрезвычайный совет Сахнову, естественно, не внял, но Сахнов рад был и тому, что первое зерно сомнения было брошено. В остальном он уповал на будущее. Полковник торопился, он явно нарушал темп, приличествующий избранному им методу. Отчасти эта торопливость была вызвана и нашим поведением – самолюбие Сахнова страдало оттого, что его советы и попреки мы пропускали мимо ушей и по существу ни во что не ставили его кураторство в «Киликии». Не мог не знать он и о том, что хоть немного, но мы осведомлены о его интригах, и наша пассивность не могла не тревожить этого вояку. Затем посыпались письма, в которых Сахнов требовал немедленного уничтожения Туташхиа, будто для этого достаточно было одного выстрела. Министру он представил пространный доклад, где во всех деталях описывалось, как мы потакаем Туташхиа. Спустя полтора-два года после того, как Туташхиа ушел в абраги во второй раз, я получил из Петербурга предписание немедленно уволить Мушни Зарандиа. Подписано оно было шефом жандармов и Сахновым. Мотивировки остались прежними: невыполнение неоднократных приказов об уничтожении Туташхиа и родственная связь Зарандиа с абрагом, будто и до того, и все это время Дата Туташхиа не оставался двоюродным братом Мушни Зарандиа. Письмо имело гриф канцелярии министерства, а это означало, что оно послано с согласия самого министра внутренних дел! Это меня и обрадовало. Дело в том, что и в управлении и в министерстве Зарандиа и еще несколько провинциальных чиновников считались людьми неоценимыми. Более того, Зарандиа даже числился официальным консультантом министра. Был случай, когда в беседе со мной министр сказал о Зарандиа: «Этот абориген – дядька, наставник и духовник сатаны». Меня не раз просили уступить Зарандиа, я всегда отказывался, и наконец меня оставили в покое. От Сахнова же все хотели избавиться, как от запущенной язвы, но придумать ничего не могли. И тут курица начала точить на себя нож. У меня создалось впечатление, что Сахнова исподволь, долго и настойчиво настраивали против Зарандиа, манипулируя документами и сплетнями, а затем стали подводить его к мысли избавиться от Зарандиа. Министр и шеф жандармов заставили Сахнова создать положение, при котором в увольнении Зарандиа был повинен сам Сахнов – и только он. Что разъяренный Зарандиа проглотит Сахнова, как пилюлю, – в этом не сомневались ни министр, ни шеф. Для меня все было ясно, но не мешало все-таки проверить свои впечатления. Министра и шефа, каждого в отдельности, я известил шифрованной телеграммой о том, что отказываюсь уволить Зарандиа, тем не менее отстраняю его от «Киликии» И перевожу на вакантную должность начальника политической разведки!.. Возражений не последовало, и я незамедлительно это осуществил. Назначение было согласовано со всеми инстанциями, и был издан приказ… Сахнов ликовал, хотя победа была не совсем полной. Меня же интересовало лишь одно: что предпримет в этих обстоятельствах «дядька, наставник и духовник самого сатаны»? – Мушни, вы не забыли свой старый принцип – не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня? – спросил я его однажды. – Существует и другой принцип, граф: не спеши сегодня с тем, что лучше сделать завтра, – ответил он, отлично понимая, о чем идет речь. Впоследствии я не раз вспоминал этот краткий диалог. Что двигало мною? Зарандиа пошел на повышение, для Сахнова стал недосягаем и никакой опасности со стороны бывшего своего куратора ждать не мог. О себе я уже сказал: мелкие интриги – самое большее, чем мог донимать меня Сахнов. В этой ситуации, если быть верным стереотипу, от меня требовалось терпение и терпение: сахновы и так сворачивают себе шею, без чужой помощи. Но тогда зачем было мне подстрекать Зарандиа? Может быть, в привычной линии моего поведения возникло что-то новое, не известное мне самому. План уничтожения Сахнова в голове Зарандиа тогда еще не сложился, да и не было у него для этого времени. Заботы нового назначения – знакомство с делами и переосмысление их, проверка и перестановка людей, укрепление связей и расширение их сети – надолго поглотили его время, энергию, талант. Но это не значило, что Сахнов забыт или прощен Зарандиа. Судьба Сахнова очутилась в папке документов, кропотливо и блистательно подобранных Зарандиа. Наверное, можно было бы найти способ куда более краткого и емкого изложения всего, что тогда произошло, но я этого способа не нашел. Поэтому поведу свой рассказ самым обычным порядком, тем более что некоторые факты требуют особого пояснения. Дело в том, что во всей истории существовал еще целый ряд обстоятельств, внешне совершенно не зависимых и от проблемы Сахнова и даже друг от друга. В пору, когда все это начиналось, трудно было предположить, что обстоятельства эти когда-нибудь вдруг сойдутся, чтобы лавиной обрушиться на Сахнова и унести его с собой. Итак, приступлю к своему повествованию. – Вы помните Спадовского? – спросил меня как-то Зарандиа. – Того самого доктора Спадовского, что три года тому назад перебрался из Тифлиса во Владикавказ и дважды – благодаря споим связям – попадал в поле нашего зрения? Не припоминаете? – Как же, отлично помню. Зарандиа раскрыл папку и положил передо мной пять страниц, канцелярского формата, плотно исписанных. – Копня его прокламации. – Любопытно. – Скорее наводит на серьезные размышления. Я приступил к чтению. Спадовский был честнейший интеллигент, но необыкновенно падкий на разного рода модные течения в нашей политической мысли. Всякая новая политическая идея, едва возникнув, немедля находила в нем горячего приверженца, и было бы пустым занятием требовать от него последовательности. Он жил и действовал по принципу: все хорошо, что подрывает основы самодержавия и способствует возникновению в России нового политического строя. Поэтому он не упускал малейшей возможности дли опубликования в печати статей, компрометирующих и порочащих существующий порядок вещей. Он не жалел красноречия, самолично понося и обличая царизм среди своей обширном клиентуры и многочисленных друзей и знакомых. Он оказывал посильную денежную помощь разнообразным бунтарским элементам и при этом не давал закону и карающим ведомствам достаточных оснований для возбуждения против себя дела и привлечения к суду. Он был осмотрительный и хитрый человек. Его переезд из Тифлиса во Владикавказ был вызван тем, что в конце концов он нам порядком надоел, над ним сгустились тучи, и, чтобы избежать нежелательных осложнений, он решил переменить место жительства. Это не повлекло, однако, за собой изменения его воззрений и образа жизни. Его деятельность во Владикавказе была та же, что и в Тифлисе, и тамошние полиция и жандармерия отреагировали на его появление незамедлительно и куда суровее, чем в Тифлисе, ибо Владикавказ той поры был гнездом монархических настроений. Не долго думая, они навалились на Спадовского всей тяжестью недавно основанной службы слухов. Прошло ничтожно мало времени, как среди монархически настроенных терских казаков распространился слух, что Спадовский немецкий шпион, а в очень узком кругу свободомыслящих стали упорно договаривать, будто доктор агент тайной полиции. Его переселение во Владикавказ связывали с каким-то судебным процессом, в котором Спадовский якобы играл роль провокатора. Со своей стороны, считаю долгом заметить, что ни одна из пущенных версий никаких оснований под собой не имела. Так или иначе, но Спадовский очутился в тисках подозрения, ненависти и презрения, что немало его, однако, не смутило. Он принялся изучать создавшееся положение и быстро обнаружил источник своей компрометации. Много позже по этому делу была образована специальная комиссия, которая выяснила, что Терская служба слухов в своей деятельности не совершила ни одного правильного шага. Начиная с инструкции о создании службы, спущенной Сахновым, и кончая организацией самой службы, все носило исключительно любительский характер, осуществлялось руками бездарных чиновников и поэтому дало трещину на первой же ступени своего существования. В подобной обстановке человеку типа Спадовского не составляло затруднений добыть фактический материал и доискаться истины. В прокламации Спадовского, которую Зарандиа положил передо мной, содержалось описание структуры службы распространения слухов, излагалась методика работы и приводился весьма точный список резидентов и агентов. Теоретическая часть была подкреплена несколькими живыми примерами. Прокламация называлась «Вот в каком государстве мы живем!». Открывалась обвинительным прологом и завершалась революционными лозунгами. И в самом конце – обращение к читателю: «Честные люди! Срывайте маску с кровавого лика царизма! Переписывайте и распространяйте этот документ». Прокламация была составлена в стиле, который не давал возможности обнаружить автора. – Откуда вам известно, что это принадлежит перу Спадовского? – Сам Спадовский две недели назад привез подлинник в Тифлис и оставил его для распространения госпоже Анне Лукиничне Голяревич. – Если я не ошибаюсь, Анна Лукинична Голяревич преподает в классической гимназии? – Совершенно верно. Она близкий друг и единомышленник доктора Спадовского. Ей следует снять двадцать копий, которые затем переправят в Баку и разошлют двадцати адресатам, заранее предусмотренным. – Кто непосредственно будет снимать копии? – Госпожа Елизавета Петровна Терехова. Подлинник в настоящее время находится у нее. Мы располагаем фотоснимком подлинника, заключением экспертизы о тождественности почерка, копией списка адресов и другими документами. – Терехова… Не припомню теперь, для чего нам нужна была эта дама? Кажется, на ее адрес должны были доставить шрифт?.. Я не ошибаюсь? – Вы правы, граф. Пакету, о котором вы говорите, предстояло пройти через руки Анны Голяревич, но сложилось так, что он не попал на территорию, нам подведомственную. Этой истории уже четыре года. С тех пор – я тогда еще не принял дела контрразведки – мы почти не использовали госпожу Терехову. В настоящее время меня занимает приезд Спадовского, а Терехова, как вам известно, приятельница Голяревич… – Я понял, по мне не совсем ясно, при чем тут вы – это дело не входит в компетенцию вашего отдела… – Ваше сиятельство, госпожа Терехова осталась при мне, она сама не захотела, чтобы я передал ее под начало другого чиновника. Да и сейчас я не могу этого сделать, ибо она нужна мне, и все это дело остается за мной. – Что вы намерены предпринять? – Пока что ничего. Надо посмотреть, как пойдут события, дождаться новых фактов. – А вы не боитесь, что за это время прокламация все-таки просочится в общество? – До сентября можно ждать спокойно – это срок, назначенный Тереховой для размножения прокламации. – А что же Спадовский? – Пока что он лечит свою прогрессивную клиентуру. Терскому округу ничего не известно ни о прокламации, ни о том, что мы кое-чем располагаем. Итак, дело было начато, и по логике вещей мне следовало приказать Зарандиа, чтобы он отослал материалы в Терский округ. Я и не намеревался это сделать… И не сделал. Что же меня, черт возьми, остановило? Трудно сказать, но свою пассивность я отношу теперь за счет не зависящего от моей воли процесса, который совершался тогда в моей душе: распадался, изничтожался стереотип, давно и прочно укоренившийся в моем сознании. Зарандиа ушел, а мной овладело чувство, будто, вернувшись со званого обеда, я вдруг обнаружил, что при мне нет то ли табакерки, то ли пенсне, то ли трости, – я пытаюсь вспомнить, шарю по углам, по карманам, а вспомнить не могу. Что-то я хотел спросить у Зарандиа, но так и не спросил… Но что? Что? Я должен был вспомнить – и действительно вспомнил. Зарандиа сказал о деле Спадовского: «Это наводит на серьезные размышления». Я упустил уточнить, что он подразумевал при этом. Много позже, благодаря тому же Зарандиа, мучивший меня вопрос всплыл снова, но об этом – в другой раз. Бекар Джейранашвили Тихо-тихо, но так обложили, что и уголка не осталось для меня ни в Кахетии, ни в Кизики. Слухи пораспускали… Послушаешь – самому страшно. Деваться некуда, надо уходить. Раздобыл бумажку, будто я панкисский ингуш и подался в Картли. В верхней Картли дремучие леса. Купил доброго коня и пошел трелевать бревна для шпал. В те времена все шпалы от Тифлиса до Батуми были дубовые. Вот для этих самих шпал мы дуб и трелевали. Таскаю дуб месяц, другой, третий. Никому и в голову не приходит, что я абраг, платят сносно, да уж больно одно с другим не вяжется – Бекар Джейранашвили и мотыга или Бекар Джейранашвили и какая-то там волокушка для бревен! Мне девятнадцати не было, когда я подался в абраги. Одиннадцать только и знал что бродить по лесам и долам. Работать для меня – ну совсем невмоготу. Отвык! Бросить к черту эту трелевку?.. А куда пойдешь? Тут случай подвернулся – я и ушел в Мегрелию. Но сперва расскажу, что за случай. В тех местах, где я трелевал, было имение князя Амилахвари. В управляющих у него служил некий Шалибашвили, зали его все Никой. Поговаривали, что спутался, мол, он с одной осетинкой, вдовой грузина. Назначил он ей как-то свидание в ростомашвилевских хлевах. Лежат они себе или еще чем занимаются – врываются трое, вооружены до зубов. Шалибашвили связали по рукам и ногам и привязали к столбу, а бабу повалили и на глазах у него изнасиловали. Тот, что был у них за главного, говорит: «Я – Дата Туташхиа. Будешь про свои дела рассказывать, и про мои не забудь». Повернулись – и поминай, как звали. Имя Даты Туташхиа тогда у всех с языка не сходило. Людей хлебом не корми, дай посудачить. Услышат на копейку, а наплетут – не расхлебаешь. Ну, а мне что делать? Я человек пришлый, откуда меня бог принес, никто не знает, из-под дубовых бревнышек нос не высовываю. Прикажете рассказывать всякому встречному-поперечному, что мы с Датой Туташхиа побратимы сколько лет… и такого за ним в жизни не водилось и водиться не будет? Да и без этого – какая муха его укусила, чтобы переть из Мегрелии в Картли из-за паршивой потаскушки Шалибашвили? Ну, расскажи я все это – кто слушать станет? Людям пустой слушок любой правды дороже. Вижу – уходить пора. Самое время. Прикидываю и так и этак, как бы хуже не вышло. Начнут дознаваться – откуда взялся, да куда подался, да не с теми ли он дружками, что с шалибашвилевской бабенкой баловались. На мне и своих грехов висит – не счесть. Остался. Приехали из Гори полицмейстер, следователи, конвой. Рыщут, роются. Нас, рабочих, по одному таскают, допрашивают, показывают Шалибашвили и его осетинке – те или не те? Потоптались, наугощались в свое удовольствие, и прощайте, люди добрые. Одно я приметил – вроде бы искали они, а вроде бы и не очень. Но об этом после. Помаялся я еще недели две, взял расчет, пошел в Хашури, продал лошадь, сходил в баню, надел новую черкеску, купил иноходца, отличный попался, вскочил в седло за тридцать червонцев, махнул через Сурамский хребет и через две недели был в Самурзакано. А почему в Самурзакано? Нужно мне было найти Дату. У нас давно уговор был, через кого друг друга искать, если нужда пришла. Человек этот был кузнецом, он знал, что мы побратимы, и про наш уговор тоже знал. Ждал я его пять дней. Дата, показалось мне, постарел немного и забота его гнетет, а так – тот же Дата, что и раньше. – Пойдем со мной, наши места посмотришь, – сказал Дата. Поехал я с ним, поднялись мы высоко. Места там – дай бог! Знаешь, какие?.. В Кахети, скажем, гонишь арбу, заберешься в Сигнахи, глянешь оттуда на Алазанскую долину и такое увидишь, что злость к горлу подкатит и комом станет. Такая силища у тамошних мест, будто ходят по твоей душе, топчут ее и приговаривают: куда тебе до нас, дитятко! А ты возьмешь и, чтобы с души тяжесть эту стряхнуть, пошлешь своих быков по матушке, прочистишь глотку и запоешь так, что грудь колесом вздымается. Вот оно как бывает! И откуда только голос возьмется! И песня вольная выходит, гордая… А в Гурии и в Аджарии взглянешь на горы, долины, на море и небо, и мысли твои молнией засверкают, и захочется тебе стать ловким, быстрым, всех обогнать, всех победить. И песни у них там заносчивые, с норовом. А в Мегрелии и Самурзакано поднимешься не так уж и высоко, на какой-нибудь пригорочек, и такой у тебя мир и душе, такое ко всем расположение, браток! Хочешь всех любить, всех одарить, обласкать. С коня своего впору слезть морду его обнять и прощения попросить за то, что верхом на нем сидел да еще погонял. И песню затянешь тихую, душевную, будто сидишь у отцовского очага. У каждого места своя душа, а все равно все места одним дышат – красотой. В Гурии и Аджарии человека, который от закона по лесам скрывается, называют пирали, в Мегрелии и Абхазии – абрагом, а по всей остальной Грузии – качаги. Но суть одна у них. Как ты его ни назови – пирали, абраг, качаги, – с ним его ум, его рука и человеческая справедливость, а все вместе это и есть мужество или, как в старину говорили, – удаль. Какие места выбрал абраг, такова и удаль его. Поэтому и зовутся они по-разному, а так бы люди их одним именем окрестили. Понятно или нет говорю – не знаю, только одно верно: тому, кто ушел в абраги, в Грузии везде хорошо, но во всей Грузии не найдешь мест лучше тех, что мне показывал Дата. Ходили мы дней десять или около того, наохотились, накутились. Подошло время, и я рассказал ему о том, что случилось с Шалибашвили. Дата помолчал, подумал, развел руками – что тут поделаешь – и дня два об этом ни слова. На третий день мы убили козулю, я ее свежевал, Дата с костром возился И вдруг говорит: – Далековато обо мне слава насильника расползлась. Я знал, что история с Шалибашвили эти два дня из головы у него не выходила и до могилы не выйдет, – надо знать Дату, еще два дня прошло, а может быть, три, он и говорит мне: – Пойдем, брат Бекар, поглядим на Шалибашвили. Этого я, по правде говоря, не ожидал. – Ну, раз идти, так пойдем, – сказал я, когда пришел в себя. Дня два его не было, а я в его землянке отсиживался. Впрочем, какая там землянка, это у меня бывали землянки. А его землянка – как барские хоромы. Во всем красота, понимание хозяйская рука. Сам все устроил, на все красоту навел – времени у него хватало. Вернулся он, мы в последний раз переночевали и утром тронулись в путь. Лесами прошли в Имеретию. Имеретию пересекли по глухим тропинкам. В Картли нас никто не знал – шли обычной дорогой. Добрались до Квишхети, пришли к Грише Гудадзе. Он приходился Дате кунаком. Гриша принял нас хорошо. Мы оставили у него лошадей и оружие, взяли по косе и в полдень отправились в Хашури. Одеты мы были как поденщики, но при каждом – наган и по сотне патронов. Раньше был обычай – если побратим скажет: «Мне надо, идем со мной», иди и не спрашивай, куда и зачем тебя ведут, пока тебе не скажут. Так было заведено издавна потому что побратим побратима звал на помощь только тогда, когда другого выхода у него не оставалось. Он вел и первую пулю встречал сам. Я знал: мы идем поглядеть на Шалибашвили. А что еще лежало на сердце у побратима, я не знал и спрашивать не стал бы. Что-что, а это мне было известно: самую большую опасность Дата возьмет на себя, меня побережет. А не пойдешь, тогда где еще искать равенства в опасности и законной доли в риске? – Ты только одно, Дата, помни, – сказал я, – меня не жалей и не прикрывай, а то ляжет на меня грех дурного побратимства… Понял меня? – Думаю, большая опасность нас не ждет, – сказал Дата, когда мы прошли с полверсты. – Что кому перепадет, то и делать, брат, будем!.. Давай лучше пораскинем мозгами, с чего начать и как дальше дело вести. – А что надо нам? Чего хотим? – Чего хотим – сам видишь. Разнесли о нас сплетни, обмазали грязью и перекрыли все пути. Тебя из Кахети выжили, да и мне не легче. Где и нога моя не ступала, и там моим именем зло и гнусность творят. Таких делишек, как Шалибашвили, да еще похуже, не меньше сотни насчитать можно, и все записано на наш счет! Я знаю, чьих это рук дело. Власть наша старается, но одной ей не управиться, ее дело – приказать, а уж охотников довести этот приказ до дела – не сосчитать. Они шныряют в народе, как волки в овечьей шкуре. Кто способен на зло, какое над тобой и мной творят, тот на все способен. В этих прихвостнях – ее сила, без них государству не обойтись. Потому-то и обнаглела эта тварь – власть за них, закону к ним не подступиться. Чтобы удушить это зло в самом корне, нет у нас с тобой сил. Но чтобы руки у него отсечь, на это-то нас хватит? – Хватит! – Про что я и говорю. И что делаю! Ты спроси меня, зачем идем, по какой надобности? Надо эти длинные руки пообломать, а там поглядим, что жизнь покажет. Тебе полоть приходилось – огород там или поле? – Ну и что? Сорняк-то опять прорастает. – Прорастет – опять выдери! – Да ты что? Чтобы нам одним такую прорву земли одолеть? – Всю, конечно, не одолеем, твоя правда. Но у сорняка, который вырастает на прополотом месте, той силы уже нет. Это одно. И потом, начнем мы с тобой полоть, и другие за нами потянутся. Справедливость возьмет свое, таких, как мы, будет все больше, больше, и когда нас станет легион, мы рукой и пулей дотянемся до зла, что гнездится на самом верху. – Ладно, давай думать, с какого боку к этому делу подступиться. – Здесь, в Хашури, знаю я одного… И вором он был, и жуликом, и по тюрьмам намотался, словом, мерзавец отпетый. Но у всякого мерзавца особый нюх на чужую мерзость. Он всегда ее найдет и запомнит: худо будет – он заставит других мерзавцев выручить себя. Моего мерзавца зовут Дастуридзе, Коста. Наверняка он знает о здешних темных делишках. Заставим его выложиться, а там видно будет. – А что за этим Дастуридзе тянется? – Одно его дело пахнет если не каторгой, то десяткой в Александровском централе. – Тогда ему не отвертеться. Пока добирались до Хашури, обмозговали, с чего начинать. Этот Дастуридзе держал на железнодорожной станции ресторан. Первым должен был возникнуть я. Дата с косами остался в тени на скамейке, которых было не счесть на пристанционной площади. Я обошел ресторан сзади и заглянул в кухню. У стены, что против окна, дремал повар. Возле окна судомойка средних лет мыла посуду в корыте. На столе стояли штук тридцать мисок с чанахи, ждали очереди в духовку. Мух было столько, что, наверное, в Хашури ни одной уже не осталось – все сюда слетелись. Повар продрал было глаза, хотел что-то сказать и не смог, Только со второго раза выдавил из себя: – Коста, выйди, а то в миски мух набилось. – Уже иду! – раздалось в ответ, но появился Коста не скоро. Видно, это и был Дастуридзе – кому бы еще быть Костой? Выглядел он лет на сорок и похож был на трясогузку. – Ты что наделал? – заорал он, заглянув в миски с чанахи. – Ты куда столько мяса навалил? А ну давай сюда таз. Таз был уже наготове, его и приносить не надо было. Дастуридзе прошелся вдоль стола, из каждой миски вынимал по куску мяса, бросал в таз и бормотал: – Сколько мяса выбросить! Кто съест столько мяса? Погубить меня хотите? По миру пустить?.. Куда столько?.. Кому?.. Судомойка вытирала тарелки. Повар стоял позевывая, будто не слышал. Дастуридзе заглянул в последнюю и снова завел: – И куда столько? Чистый шашлык! Поставь на лед! Разорить меня хотите? – Он уже остыл, только бормотал себе под нос с явным, как я заметил, удовольствием и уже повернулся уходить, как я крикнул: – Коста, давай сюда, дело у меня к тебе! Он подошел к окну и оглядел меня с головы до ног. То ли ему не понравился, то ли еще что, но он повернулся ко мне спиной. – Плесни-ка этому мясного бульону, да побольше, – бросил к повару. – И хлеба дай! – Дело у меня к тебе! – крикнул я ему в спину. – Нужен мне твой бульон… Он оглянулся, долго так разглядывал меня и ушел, не сказав ни слова. Повар поставил на подоконник полную миску и принес хлеб и ложку. – Поди поешь! Вот туда, – он показал на скамейку, где сидел Дата. Я чуть было не протянул руку к миске, но спохватился, потому что заговорила баба: – Господи! Он каждый день долбит нам, что мы его разорить хотим. А ты хоть раз возьми и разложи этого чертова мяса ровно столечко, чтобы и вынуть уже было нечего… – Помолчи лучше. Пробовал я… В прошлом году… Тебя здесь не было, не знаешь… – Ну и что было? – Еще больше озлился. – И что же ты? Прибавил? – А что мне было делать? – Ну, а он? – Он добавку обратно вытащил… – Тут повар заметил, что я еще не ушел. – Ступай, ступай, только смотри, чтоб у миски ноги не выросли, а то пропавшие миски тоже на меня вешают. – Он, видишь, – повар уже забыл про меня, – любит от всего хоть кусок оторвать, чтобы поменьше оставалось. Прямо страсть какая-то… – Да зачем ему это? – Ладно, баба! Помолчи… Все равно не поймешь. «Вот он каков, этот Дастуридзе. С какого боку к нему подъехать?» – соображал я и не мог ничего придумать. А он, бог милостив, вдруг входит и прямо к окну. Поглядел на миску, ложку и хлеб, потом на меня… Тянуть дальше было нельзя. – Обезьяна меня прислал. Дело есть, – сказал я. У Дастуридзе слегка дернулась бровь, и такое удивление разлилось по лицу, что меня взяло сомнение – Дастуридзе ли это? А если и он, дело-то известно ли ему? – Что?.. Кто? – Обезьяна!!! – Не знаю я такого… Знать не знаю… Слыхом не слыхал, – зачастил он сердито и негромко. – Не знаешь, говоришь? – Не знаю и знать не хочу! – сказал Коста, только потише и позлей. – Эй, Кола, – крикнул он повару, – забери посуду с окна, бульону ему… многого захотел. – Дело, конечно, хозяйское, – сказал я, – но только и Обезьяна тебя давно знает, и Яшка сурамский тоже привет тебе посылал. – Никого из них не знаю. Что-то ты напутал! – выпалил Дастуридзе совсем почти неслышно и вдруг схватил ложку, зачерпнул бульону и заорал повару: – Ты что, Кола, соли жалеешь? Какой преснятины налил, а ну давай соль! – Это где же видано, чтобы бульон солили? Соль на столе, соли на свой вкус. Соли, значит, мало, – веселился я. – Забирай свою бурду, и пусть твой Кола посолит ее покруче и клизму себе поставит!.. А сам вали отсюда, гусиный помет, сказано тебе, дело есть! – Уже иду, – промямлил он, едва ворочая языком, и пошел к дверям. Пока Дастуридзе притащился, я устроился на одной из лавочек. Он плюхнулся рядом со мной, и я еще рта открыть не успел, как он затарабанил: – Чего надо! Чего пристал?.. Откуда взялся? Прилип, как к маленькому… Думаешь, на дурака напал? Наплел черт знает что… С каким-то чертом лысым перепутал, а теперь лезет и лезет, скажи на милость… И пошел, и пошел… Быстро, без передыху, слова путаются, брызжет. А в глазах и следа волнения нет. Чувствую, прощупывает он меня, выход ищет, а тарабарщина эта так, для отвода глаз. Он уже вконец запутался, порол бог знает что. Слова не разберешь. Тут-то и подошел к нам Дата, тихо-мирно, на плече две косы. – Здравствуй, Коста! – Дастуридзе как язык проглотил. – Давненько мы, брат, с тобой не виделись… Годка четыре, не меньше, а? Дата поставил косы на землю, оперся на них и спокойно разглядывал Дастуридзе. На кресте и Евангелии могу поклясться: чтобы человека так шибануло, я в жизни не видел ни раньше, ни после. – Эге… да это ведь Дата! – выдавил он из себя. – Дата, он! Он переводил глаза с меня на Дату, с Даты на меня – соображал, вместе мы явились или каждый сам по себе. Смекнул, Видно, что про Обезьяну Дата знать не мог. Но откуда я знаю, тоже не мог в толк взять. Видел он меня в первый раз. Присмирел наш хозяин, притих и так и эдак про себя прикидывал, откуда вся эта история с Обезьяной могла нам в руки попасть. Стал он наши косы разглядывать, лезвия пальцем попробовал – то ли время хотел выиграть, то ли чего еще ждал. – Не слушает он меня, – сказал я Дате. – Думает, я за себя стараюсь. А мое дело маленькое. Мое дело сторона. Мне и отвар не нужен, я его и есть не стал, а уж какой был бульон, слава тебе господи! Просили меня слово передать. Станет слушать – хорошо, нет – дай ему бог всего хорошего, тебе – доброй косовицы, а я обижусь и пойду, куда ноги понесут. – Так как же ему быть, Коста? – спросил Дата. – Говорить или уйти? Дастуридзе молчал и уже не разглядывал нас, а сидел, уставившись в землю, и думал. – Ну, раз так, говори! – сказал мне Дата. – Они с Обезьяной – есть такой вор ростовский – в России богатый монастырь с мокрым делом обчистили. Ты говоришь, последний раз года четыре назад его видел? Вот тогда и свело их дело. След их взяли быстро, в лицо тоже знали, погоня на пятки им наступала, и они – прямиком в Грузию. Одного золота притащили одиннадцать фунтов – с икон золото поснимали, украшения всякие, цепочки да еще шестнадцать бриллиантов. Один – со сливовую косточку. Два – с абрикосовую. Тринадцать – с вишневую. Мельче не было. И еще набрали серебра, подсвечников и еще бог знает сколько всего, не перечесть… Поделили они все поровну и пришли в Хашури. Обезьяну Коста оставил здесь, а сам подался в Сурами, был у него там барыга – так он Обезьяне сказал. Вернулся и говорит: барыга дает каждому за все про все по восемьсот червонцев. Обезьяна прикинул: пока покупателя найдешь, тебя накроют, и восемьсот червонцев уйдут, и в тюрягу угодишь. Согласился. А Коста шакал что сделал? Он в Сурами сторговался с Яшкой отдать все за три тысячи червонцев, а напарнику, видишь, сказал – восемьсот. Мало того, пока шли в Сурами, он у товарища стянул бриллиант, тот, что с косточку сливы, и один, который с абрикосовую. И проглотил. Пришел в Сурами – нет обезьяновых бриллиантов. Обезьяна обшмонал дружка. А чего искать, когда они у него в кишках. Ну, известно, драка, мордобой, то-се. Коста и говорит: «О бриллиантах твоих я ничего не знаю, хочешь, забирай из моей доли две тысячи и проваливай на все четыре стороны!» Таким вот путем Коста с сурамским Яшкой спровадили Обезьяну с его тысчонкой. Коста остался при двух тысячах и парочке крупных бриллиантов. Про Якова и говорить нечего. Там тысяч на десять, не меньше было. – Мда, слабоват мужик, – сказал Дата. – Ты о ком это? – Да Обезьяна или как там его. – Обезьяна мне так сказал: я потому уступил, что мне на пятки наступали, деваться было некуда. – Я не о том. Камушки свои зачем уступил – вот я о чем. – Я сам Обезьяне говорил, прикончил бы дружка, распотрошил и нашел бы бриллиантики в желудке или и кишках. – А он? – Я, говорит, тогда в ворах ходил, а человеку воровской крови в свином дерьме не пристало копаться. Видишь, какой разговор? – Можно было что-нибудь еще придумать… – Я ему и это сказал, а то нет… Подождал бы, пока переварит, и заставил бы своими руками свое же дерьмо перебрать, перемыть и найти, а тогда бы и брал. – А он что? – А что? Дастуридзе, видишь, говорит ему, желудок у меня туго варит: запором мучаюсь, пока дождешься, нас накроют, а так бы отчего не подождать, сам бы увидел, что не брал я ничего и не глотал. – Выходит, правда за Коста, ничего не скажешь! Брал не брал, а погоня ведь здесь! – Обезьяне куда деваться? Выдал он Коста напоследок: барабану столько не перепадает… И прощай, друг дорогой! – Ну, а ты-то откуда все узнал? – А я уже неделю как из царицынской тюрьмы. Обезьяна там по другому делу срок ожидает. Про монастырь и мокрое дело там ничего не знают. Обезьяна узнал, что я освобождаюсь и в эти края путь держу, он меня и попросил Коста найти. – Чего просил?.. Какая там Обезьяна? Косточки… бриллианты… Чего надо? – затарабанил опять Дастуридзе. – О чем, спрашиваешь, просил Обезьяна? Он сказал, живет Коста там-то и там-то, поди и скажи ему… Словом, вот что он тебе велел: Обезьяна дал мне адрес – сто пятьдесят червонцев ты должен послать по этому адресу. Сделаешь – значит, ты согласен и на то, что я тебе сейчас скажу… Подтверждаешь вроде, и фамилию поставишь – Подтвердилов. Как деньги пошлешь, поедешь в Царицын, подмажешь следователя, чтоб Обезьяну освободили, а как он выйдет, ты ему и отдашь тот бриллиант, с косточку сливы, а который с абрикосовую – оставишь себе. Пусть, говорит, будет у Коста. Многовато дел он тебе надавал! А ну, как не согласится Коста, что Обезьяне делать? – Он сказал: приду с топором-топориком, дерево под корень, а его сховаю и деток его заодно!.. Детки-то есть у тебя? – Не пойму я что-то, – сказал Дата. – Ты поясней давай! – А чего ясней… Он сидит по такому делу, Обезьяна этот, что ни при какой погоде ему меньше двадцати лет каторги не светит. Если Коста не сделает, как он велел, Обезьяна расколется по монастырскому делу. Ему-то от него ни жарко ни холодно, Косту с собой рядом посадит – вдвоем-то веселее. Обезьяна уже не вор, трумленый он, так что в таких делах ничто ему не помеха и никто не судья. Он на это с легкой душой пойдет… Что, опять не понятно? Видал я шакала в капкане. Дастуридзе был точнехонько шакал. Опять пошел он пришептывать, приговаривать, совсем громко забормотал: – Бриллиант со сливовую косточку… с абрикосовую косточку… бриллиант… с косточку сливы, слива с абрикоса… абрикос в косточку… бриллиант в сливе… слива с абрикосовую косточку… абрикос с бриллиант… – видно, думал сойти за полоумного. Думал, мы от него отстанем. Или чего еще думал, не знаю. Помешаться тут было немудрено. Здесь любого посади, заставь думать и разбираться в этом деле – ничего бы не вышло. Вроде бы все ясно, а твердо все-таки ничего не известно, это Дастуридзе понимал. – А что, если Обезьяне этому сказать: нет больше Дастуридзе, отдал концы, преставился? – спросил Дата, и Дастуридзе навострил уши. – Ты что, в своем уме? Он пошлет меня к сурамскому Яшке, а тому – хоть нож, хоть петля, ничего из него не выбьешь, дело и раскроется, это уж не сомневайся! – А ты… Яшка концы отдал… помер, и все! – закричал Дастуридзе. – Держи карман… Мне что, из-за тебя пол-Грузии на тот свет отправить? Да и не поверит Обезьяна! – Бриллиант со сливовую косточку… бриллиант с абрикосовую косточку… Теперь-то он уже кое-что понял. Первое – что мы с Датой заодно. Другое – он у нас в сетях, и от Обезьяны мы пришли или нет, а ему от нас никуда не деться. Одного он не знал: нужны нам бриллианты его, или денег нам хватит, или что другого у нас на уме. Он и пустился опять абрикосничать, чтобы с мыслями собраться. – Я так понимаю, – сказал Дата, – вы монастырь ограбили в тот самый год, когда в Майкопе Бжалава призрел тебя голодного и босого, а ты в благодарность стянул у него два одеяла и смылся. – Нет, нет, Дата… господь с тобой. – Четыре года прошло… как раз, когда одеяла пропали. Ты уж не говори, что не крал, не серди меня. А то обижусь, и хоть не за тем пришел, вытряхну из тебя за парочку сотню одеял… не волнуйся! Дастуридзе стал вдруг спокоен, хмур и прям. – Не знаю я ни Обезьяны, ни Яшки сурамского, ни монастырь я не обобрал, ни Бжалаву. Пришли вы ко мне не дать, а взять. Я все это вижу и говорю вам честно: вас я не боюсь, прочности моей камень позавидует, а разговаривать здесь не место. Хотите, пойдем в дом. – Ты, видно, из гимназии только-только, ей-богу! – А он правда в гимназии учился, – подтвердил Дата. Хозяин двинулся вперед, мы за ним к ресторану. Он и бахвалился, и куражился, но видно было, сломлен человек. И сам он это знал. В небольшой комнате нам накрыли стол. Он сел во главе стола, как тамада, и сказал: – Ешьте побыстрее, выкладывайте, с чем пожаловали, и проваливайте отсюда!.. Бедняга решил взять нас наглостью! Мы с Датой переглянулись… Я встал, двинул его кулаком в челюсть, и он вместе со стулом грохнулся оземь. – Поднимись и сядь! Он поднялся, сел, и я двинул его еще разок. – Я спросил, зачем пожаловали, что тут плохого? – На всякий случай Дастуридзе прикрыл лицо локтем. Я преподнес ему в третий раз и сказал: – За этим и пожаловали! А так чего нам еще? – Кричать буду… – Ну, много не покричишь. – Дата наполовину вытащил из-за пазухи рукоятку нагана, дал хозяину поглядеть и сунул обратно. – Долго еще бить будете? – Пока вежливости не научишься. Он тебе сказать кое-что хочет. Ты его послушай, – я кивнул на Дату. – Стоило эту историю заводить. Говорили бы прямо, – проворчал Дастуридзе. – Нужно было, дяденька, нужно. Нам правду надо было знать. А от такого, как ты, правды не услышишь, пока он лбом земли не достанет и целовать эту землю не будет. Я тебя, Коста, предупреждаю, одеяльный ты воришка, чтобы я здесь ни вранья, ни хитрости не видал! Ясно? А теперь вот что: как на Шалибашвили напали, знаешь? – Знаю. – Чья рука? Дастуридзе скрючило. Видно, хотел сказать, что не знает, но осекся. Еще бы не осечься! Кто бы ему тут врать позволил? – Ну, ну, веселей, поживей да посмелей! – ободрил я его. – Табисонашвили и еще двое.

The script ran 0.032 seconds.