Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Франц Верфель - Сорок дней Муса-Дага [1933]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_history, История, Роман

Аннотация. ФРАНЦ ВЕРФЕЛЬ1890-1945 Франц Верфель ( Franz Werfel ), австрийский писатель. Родился в Праге. Учился в немецком университете в Праге. Во время первой мировой войны служил в австрийской армии. Когда в 1938 Германия аннексировала Австрию, Верфель перебрался во Францию, откуда в 1940 уехал в США.Впервые обратил на себя внимание как лирический поэт и драматург. После миракля «Человек из зеркала» (Spiegelmensch, 1920) на протяжении последующего десятилетия написал четыре драмы, варьируя тему духовного искупления, которая отразилась и в поздней комедии «Якобовский и полковник» (Jacobowsky und der Oberst, 1944). Вероятно, его лучший роман – «40 дней Муса-дага» (Die Vierzieg Tage des Musa Dagh, 1933), о геноциде армян в Турции – в частности, о героической самообороне горы Муса. «Гимн Бернадетте» (Das Lied von Bernadett, 1941) – повествование о святости смирения. Посмертно (1946) вышло в свет самое значительное его произведение «Звезда нерожденных» ( Der Stern der Ungeborenen ) – видение мира через тысячу лет, когда все проблемы человека уже решены материальными средствами…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Покачав отяжелевшей головой, которая за последние недели стала совсем огромной, Грикор возразил: — Я ничего больше не ем… А винопитие есть служба духовная, учит нас великий персидский философ Ферхад эль Катиб. — Вам надо беречь себя. Соблюдать постельный режим. — Я только-только почувствовал себя здоровым человеком, — заявил больной аптекарь, и это прозвучало как парадокс. Хотя вина больше не подавали, спор за длинным столом все разгорался, слышался громкий смех, оскорбительные выкрики. Назревал скандал. К званым гостям подсело несколько незваных, в большинстве своем молодые люди. Это, несомненно, подлило масла в огонь. Солнце уже скрылось за горизонтом. Спускался вечер. Дико пляшущие тени на земле повторяли перепалку за столом, будто некое призрачное сражение. Казалось, драки не миновать. Вдруг со стороны Города раздалась резкая барабанная дробь. Мгновенно все умолкли. — Глашатаи, — сказал кто-то. Другой крикнул: — Тревога! И стар и млад стряхнули с себя драчливость, разом вспомнили о действительности и кинулись к своим секторам обороны. Видно было, как пастор Товмасян бежит в сторону Города. В считанные минуты на площадке никого не осталось. — Тревога, — задумчиво повторил Гонзаго, и в его спокойных карих глазах сверкнули золотистые искорки. Атака турок опередила его планы. На этот раз бой едва ли кончится благополучно. Что ж, может быть, уже этой ночью? А Жюльетта? Аптекарь Грикор не в силах был подняться из-за стола. Гонзаго помог ему. Оказалось, и ноги уже не слушаются старика, пожалуй, он не добрался бы до дома, если бы Гонзаго не проводил его. Сам Грикор смотрел на свою немощь как бы со стороны, словно это был какой-то не касающийся его пустяк. Но путешествие до дома тянулось бесконечно. — Тревога? — как-то легкомысленно переспросил он. Обстоятельство это, казалось, не очень его занимало. — Тревога! — повторил Гонзаго внушительно. — Да такая, что нам не поздоровится. Аптекарь через каждые пять шагов останавливался, чтобы отдышаться. — Какое мне дело до тревог, — переводя дух, проговорил он. — Разве я с вами? Нет, я не с вами. Я — это я. Я сам по себе. Трясущейся рукой он повел вокруг себя, словно обозначил размер и границы мира своего «я». — Если я сказал — нет зла, то зла нет. Если я сказал — нет смерти, то нет и смерти. Пусть меня убьют — я этого не замечу. Кто разумом постиг эту истину, тот вновь построит целый мир из духа своего. И он попытался поднять руки над головой. Однако это ему не удалось. Гонзаго, всегда считавший, что распознать беду лучше прежде, чем она нагрянет, нежели потом ее не замечать, — ничего не понял из его слов. Но чтобы доставить старику удовольствие, он вежливо спросил: — Кого из древних философов вы только что цитировали? Маска мандарина оставалась безучастной. Козлиная бородка вздрагивала. Высокий и какой-то пустой голос прозвучал в сгущающихся сумерках: — Это сказал философ, коего никто, кроме меня, никогда не цитировал и цитировать не будет. Грикор Йогонолукский. Габриэл Багратян приказал объявить боевую тревогу, хотя еще не вполне был уверен, что опасность близка. Странно, почему-то лишь после захода солнца стало ясно, что на равнине Оронта и в армянской долине турки сосредоточили необозримое количество войск. И регулярных, и добровольных частей собралось так много, что не хватало квартир в деревнях, и солдаты расположились на ночлег под открытым небом. Огромный полукруг костров брал начало у развалин Селевкии и тянулся на север, к самой далекой армянской деревне — Кебусие. Одна за другой возвращались группы разведчиков и докладывали совершенно невероятные вещи. Турецкие солдаты явились вдруг, словно из-под земли. И не только солдаты, заптии и четники — все мусульмане неожиданно оказались вооруженными маузеровскими винтовками и штыками. Офицеры разбивают их на подразделения. Невозможно даже подсчитать, сколько там вооруженных людей. Назывались фантастические цифры. Но когда Багратян окинул взглядом полукружье лагерных костров, растянувшееся на несколько миль, цифры эти не показались ему такими фантастическими. Два вывода можно было сделать из всех этих наблюдений. Во-первых, в распоряжении турецкого командования находилось достаточно сил для осады Дамладжка от южного бастиона до Северной Седловины и взятия его штурмом. И во-вторых, турки так уверены в своем превосходстве, что отбросили тактику скрытого сосредоточения и внезапной атаки. Подобная открытая подготовка рассчитана была на то, чтобы ошеломить армян, и действительно ошеломила их. Но она же подсказала Багратяну и вариант обороны, предусмотренный и проанализированный им под кодовым названием «генеральное наступление». В былые мирные дни его неоднократно разыгрывали на учениях. На этот раз Габриэл Багратян был много спокойнее, чем перед предыдущими сражениями, хотя армянам, укрывшимся на горе, теперь надеяться было не на что. Отдав приказ о боевой тревоге, Багратян разослал своих связных по отдельным секторам с приказом всем командирам участков и свободным дружинникам собраться на командном пункте. Тем временем его обступили члены Совета уполномоченных. Испуг согнал с их лиц всякие следы прерванных крестин. На период боевых действий Багратян брал на себя, как это и было предусмотрено, также и верховное командование лагерем. Он тут же распорядился, чтобы в течение ночи приготовили завтрак для войска, использовав все свежее мясо. За два часа до восхода солнца еду надо доставить на позиции. Все вино и водку, какие еще остались, раздать дружинникам. Сам он отдал бойцам все, кроме одного кувшина с вином. Этот дар и породил позднее легенду о неисчерпаемых запасах Багратянов. Скоро командиры групп и секторов, а также прибывшие на командный пункт дружинники построились, к ним примкнули резервисты и юношеский отряд. Габриэл Багратян обратился ко всем с краткой речью: — Насколько способен предвидеть ум человеческий, нам осталось лишь выбирать между двумя смертями: легкой и честной в бою — или подлой и страшной в резне. Если каждый из нас представит это себе, и если мы с непоколебимой решимостью выберем первую, честную смерть, то может случиться чудо, и мы выживем! Да, только так, братья мои! Затем, согласно варианту «генеральное наступление», Багратян перераспределил командование. Чаушу Нурхану он поручил командовать сектором Северного седла и внес еще одно изменение — поручил Киликяну важный участок, расположенный выше Дубового ущелья. Были также сформированы две новые боевые группы: Летучая гвардия и отряд вольных стрелков. Для последнего Нурхан и Багратян, учитывая опыт партизанской войны на Балканах, отобрали из дружин около сотни лучших стрелков и самых ловких лазутчиков. Они должны были взять под свой контроль весь склон Дамладжка, обращенный к долине, и, затаившись в складках местности, в ямках и кронах деревьев, в кустах, подстерегать врага. Приказ гласил: пропустить наступающий турецкие колонны, а затем с тыла и с флангов внезапно обрушить на них сильный огонь. Патронов не жалеть! Каждый получил по двенадцать магазинов, то есть шестьдесят патронов — в условиях Муса-дага огромное количество! Багратян проявил непривычную щедрость. Предстоящее сражение безусловно станет решающим, теперь уж не до бережливости. Вот почему он приказал из трофейных и прочих запасов оставить лишь малую часть. Вольным стрелкам он, как всегда, четко и ясно поставил задачу: сбить наступательный прорыв врага, не давать ему ни минуты покоя, все время тревожить его тылы, особенно когда он готовится перейти в атаку. И пусть все запомнят: каждый выстрел — убитый враг! Вслед за отрядом вольных стрелков составили отряд Летучей гвардии. Габриэл уменьшил до предела гарнизон Южного бастиона, ставший благодаря мощным укреплениям почти неприступным. А образовавшиеся бреши заполнили резервистами. Так для его Летучей гвардии высвободилось около ста пятидесяти штыков. Командование гвардией он взял на себя, намереваясь использовать ее там, где дела будут оборачиваться худо. Большую часть этого отряда удалось посадить на верховых ослов. Верховые ослы в этом краю не те знакомые всем упрямые и медленные твари — они обучены всем аллюрам. Оба отряда Юношеской когорты — связные и разведчики — получили приказ: держаться непосредственно в арьергарде Летучей гвардии, чтобы ни на миг не обрывалась связь главного командования со всеми участками обороны. Таков в основных чертах был Ordre de bataille, который Габриэл Багратян разработал на случай «генерального наступления» и подготовку к которому он хладнокровно провел в первые часы спустившейся ночи. Под конец он сделал смотр резервистам. Им было приказано выйти из Города до восхода солнца. Половина их предназначалась для пополнения в ходе боя гарнизонов отдельных позиций, другая должна была занять длинную полосу склона между восточным краем горы и лагерем. Полоса эта местами, например, на участке Дубового ущелья шириной всего в тысячу шагов, оказалась под серьезной угрозой. Только редкие земляные укрепления, а вернее, беспорядочные кучи камней можно было здесь использовать, отражая вражескую атаку на Город. Габриэл Багратян напомнил резервистам об их великом долге. Они — последняя линия обороны, сказал он, а у врага одна цель — обесчестить наших жен и сестер и перерезать всех детей! После этого Нурхан Эллеон протрубил на рожке сигнал турецкой вечерней зори. Прозвучал он как-то ожесточенно, с заиканием и означал отбой. Габриэл отправился к гаубицам, где собирался провести остаток ночи. С помощью Нурхана он кое-как обучил нескольких молодых дружинников артиллерийской службе. Незадолго до полуночи вернулся последний разведывательный дозор. Ничего неожиданного в их сообщении не оказалось. Единственная новость: на крыше виллы Багратянов развевается знамя с полумесяцем, во дворе много лошадей, офицеры входят и выходят из дома. Очевидно, там обосновался главный штаб турок. Дождавшись восхода луны, Габриэл спокойно измерил на карте циркулем расстояние и произвел все необходимые расчеты. Полная, будто раздувшаяся луна дарила много света, и ему удалось засечь дополнительный прицел, а уже затем получить и все данные для траектории. Снарядные ящики он приказал подтащить поближе. В них лежало пять шрапнелей и двадцать три гранаты. Половину всего запаса Габриэл велел разложить сразу же за сошником. Потом прошел все ряды и установил взрыватели, светя себе карманным фонариком. За этим его и застала Искуи. Сначала он даже не заметил ее. Она тихо позвала. Он взял ее за руку, отошел с ней подальше от орудий — там они остались одни. В мертвенном свете луны красные ягоды, на кусте, под которым они сидели, потускнели, словно капли сургуча. Голос Искуи казался сдавленным. Она была смущена. — Я хотела только спросить: я не помешаю, если завтра утром буду рядом с тобой? — Для меня самая большая радость — знать, что ты рядом. — Он замолчал, подумал и прижал ее руку к своей щеке. — И все же… нет, это будет не только мешать, меня все время будет мучить мысль, что ты в опасности. — Опасность всюду, где бы мы ни были, Габриэл. Часом раньше или позже — не все ли равно… — А разве ты не должна завтра дежурить при Овсанне и младенце? Это твой долг, и кто скажет, что случится здесь до завтрашнего вечера… Хрупкая Искуи вся выпрямилась и с какой-то особенной решимостью произнесла: — Да, кто скажет, что случится здесь до завтрашнего вечера!.. Потому я не признаю теперь никакого долга, кроме… Ни Овсанна, ни ее младенец тут ни при чем. Мне они безразличны. Габриэл нагнулся совсем близко к Искуи, посмотрел в ее огромные глаза, устремленные на него. Они словно таяли. Странная мысль мелькнула у Габриэла. Вдруг то, что сейчас так влечет его к ней, не есть обычная любовь, не то чувство, которое еще связывает его с Жюльеттой, а что-то гораздо большее и в то же время меньшее, чем любовь? Все силы ума и души будто прояснились и наполнили его блаженством, никакое вожделение не отвлекало… Быть может, то была неведомая любовь кровного родства, дарившая ему во взгляде Искуи упоение таинственного родника? Нет, не желание слиться воедино в будущем, но уверенность, что они были едины в прошлом, владела им. Он улыбнулся ей. — Я не думаю о смерти, Искуи. Это безумие, но я никак не представляю себе, что завтра меня не будет в живых. Я считаю, это неплохое предзнаменование. А ты как думаешь? — Смерть придет, Габриэл. Другого исхода для нас нет… Двойного звучания ее слов он не расслышал. В нем родилась странная радостная уверенность. — Не надо нам задумываться о будущем, Искуи. Я дальше завтрашнего дня не загадываю. Даже о завтрашнем вечере не думаю. И знаешь, я даже рад завтрашнему дню. Искуи поднялась, собираясь домой. — Обещай мне, Габрнэл, сделать что-то очень для тебя нетрудное: если уж не останется никакой надежды, прошу тебя, очень прошу, застрели меня и себя. Так будет лучше всего. Я не могу без тебя жить, ни минуты не могу. И не хочу, чтобы ты жил без меня хотя бы одно мгновение. Позволь мне завтра быть рядом с тобой! Нет! Он заставил ее дать слово, что весь день она не покинет палатки. И сам дал слово, что позовет ее или придет за ней в палатку, если увидит, что все погибло — и они вместе умрут. Давая ей это обещание, он улыбался. В душе он не был уверен, что это конец. И потому не было в нем страха ни за Жюльетту, ни за Стефана. Но когда он снова подошел к орудийному дворику и занялся подготовкой к стрельбе, его самого изумила эта уверенность в жизни, ибо чудовищная действительность опровергала ее, со всех сторон охватывая грозным полукружием костров. Каймакам, юзбаши из Антакье, рыжий мюдир, командир батальона — четырех рот, присланных из Алеппо, — и два других офицера, сразу после захода солнца собрались в селамлике виллы Багратянов на военный совет. Все свечи были зажжены, и приемная зала сияла, как в дни званых вечеров Жюльетты. Денщики собирали со стола — господа только что откушали. Через открытые окна слышались звуки трубы и шум, какой неизбежно производит разбивающее бивак войско. Так как от этих осатаневших армян всего можно было ждать, каймакам затребовал для ставки солидную охрану. Она-то теперь и крушила сад, огород и парк, ставя палаточный лагерь. Совет затянулся. Никак не удавалось прийти к единому мнению. Речь шла о том, штурмовать на рассвете Дамладжк или нет. Каймакам с черно-коричневыми мешками под глазами и постоянным выражением досады на лице был нерешителен и поминутно вспыхивал. Обосновывал он свою нерешительность тем, что, хотя по настоянию вали генерал-интендант в Алеппо и прислал целый батальон пехоты, однако обещанные пулеметы и горные орудия до сих пор и не прибыли. Колагази (штабс-капитан) из Алеппо объяснил упущение тем, что эти виды вооружения все до последнего исчезли вместе с отозванными пз Сирии дивизиями. Во всем Алеппо не найти ни одного пулемета! Каймакам призвал господ членов Совета подумать, не разумнее ли будет отложить операцию на несколько дней и по телеграфу запросить его превосходительство Джемаля-пашу срочно выслать необходимое вооружение. Однако офицеры не согласились — это значило бы нарушить субординацию, а тем самым вызвать гнев Джемаля и даже спровоцировать его на противодействие. Юзбаши из Антакье отодвинул стул, взял со стола записку. Руки его дрожали, но объяснить это следовало не тем, что он волновался, а тем, что курил сигарету за сигаретой. — Эфенди, — негромко заговорил он сиплым голосом, — если мы решили дожидаться артиллерии и пулеметов, нам придется здесь зимовать. В действующей армии с этими видами вооружения дело обстоит так плохо, что нас просто подымут на смех. Я позволю себе напомнить каймакаму состав имеющихся в нашем распоряжении сил. Не повышая голоса, он прочитал подряд цифры, значившиеся на небольшом листке. — Четыре роты из Алеппо — круглым счетом тысяча штыков. Две роты из Александретты — пятьсот штыков. Пополненный гарнизон Антакье — четыреста пятьдесят человек. Вместе — почти две тысячи штыков регулярной пехоты. Полк на фронте и то не имеет такого состава. Второй эшелон: четыре сотни заптиев из Алеппо, триста — из нашей казы, и четыреста четников — с севера, — это еще тысяча сто человек! И еще, так сказать, третий эшелон: две тысячи мусульман из окрестных деревень, которым мы раздали оружие. В целом, мы атакуем силами в пять тысяч штыков! Юзбаши умолк, залпом выпил чашечку кофе и закурил новую сигарету. Кто-то воспользовался паузой для реплики: — Как-никак, а у армян две гаубицы. Впалые щеки юзбаши дрогнули, желтый лоб покрылся испариной. — Эти гаубицы можно не принимать в расчет. Во-первых, к ним нет снарядов, во-вторых, — нет прислуги, а в третьих, — они очень скоро снова будут в наших руках. Усталый, а может быть и скучающий каймакам откинулся в кресле, поднял глаза: — Не следует недооценивать этого Багратяна, юзбаши. Я видел его только один раз, и не где-нибудь, а в бане. И надо сказать, он вел себя наглейшим образом… Молодой мюдир — веснушки, холеные ногти! — с упреком сказал: — Военные власти допустили большую ошибку: надо было призвать этого армянского офицера из запаса. Насколько мне известно, Багратян несколько раз просил об этом. Не будь его, на всем побережье царило бы полнейшее спокойствие. Юзбаши резко оборвал мюдира: — Багратян или кто другой! Все эти штатские гроша ломаного не стоят. Вчера я сам побывал наверху и кое-что увидел. Один сброд! Окопы примитивные. У них и штыков-то от четырехсот до пятисот, не больше. Нам впору плюнуть себе в лицо, если мы до обеда с ними не расправимся. — Все это верно, юзбаши, — подхватил каймакам, быстро взглянув на юзбаши, — однако и самая малая тварь, защищая жизнь, становится чудовищем. Алеппский колагази решительно поддержал юзбаши. Он-де имеет самое твердое намерение не позднее, чем через двое суток, покинуть эти не очень благоустроенные места и вернуться в прекрасный город Алеппо. Столь единодушная уверенность офицеров в скорой победе заставила каймакама, зевнув, заявить: — Итак, вы гарантируете успех, юзбаши? Юзбаши, словно дракон, выпустил две струи дыма из ноздрей. — В военном деле ничего гарантировать нельзя. А потому я отклоняю это понятие. Одно могу сказать — если до завтрашнего вечера армянский лагерь не будет ликвидирован, я покончу с собой! — Тогда пойдемте спать, — предложил усталый каймакам, мучительно потягиваясь. Впрочем, выспаться как следует сему владыке не удалось. В помещении все еще витал запах от разбитых флаконов духов Жюльетты, и сон больного каймакама сопровождался какими-то угнетающими и терзающими видениями, он то и дело просыпался и с трудом после этого засыпал. Пробуждение было не лучше сна. Едва забрезжил рассвет, как каймакама разбудил страшнейший взрыв. Полураздетый, он выскочил на веранду. Всюду видны были разрушения. Граната разорвалась перед самым подъездом. Всю землю усыпали осколки стекла. Воздушной волной выбило дверь, она валялась на лестнице. Во многих местах осыпалась штукатурка. Вывороченные камни и искореженные железные балки. Но более всего ужасал вид штабс-капитана из Алеппо. Должно быть, судьба заставила несчастного выйти из дома в тот самый момент, когда разорвалась граната. Теперь он сидел, прислонившись к стене. Синие глаза были младенчески пусты. Казалось, он замечтался о далеком прошлом. Осколок разворотил ему правое плечо, другой — пробил бедро. Возле него хлопотал юзбаши из Антакье и, казалось, выговаривал ему — не стоит, мол, отчаиваться. Но колагази, видно, не вняв его советам, стал медленно валиться на бок. Гневно обернувшись, юзбаши закричал на остолбеневших солдат: что они тут торчат! Пускай бегут за фельдшером и санитарами! Но это было не так просто, фельдшер находился в расположении третьей роты в Битиасе. Юзбаши приказал отнести раненого в дом. Его положили на кровать в комнате Стефана. Придя в сознание, колагази стал умолять юзбаши не уходить, покуда ему не наложат повязки. А каймакам, по природе своей истинный штатский, — один вид крови приводил его в ужас, хотя в теории он воспринимал это невозмутимо — стал молча спускаться по темной лестнице в подвал. Канонада Багратяна продолжалась. Со стороны Йогонолука донесся разрыв очередной гранаты. Должно быть, насмешливый случай направил гранату на дом Багратяна и вывел из строя командира батальона вражеских войск. А быть может, то был вовсе не случай, а доказательство, что господь отнюдь не всегда на стороне мощных батальонов. Покамест командование оправилось, прошел час, отчего и наступление началось часом позднее намеченного. Турецкие подразделения, развернутые у подножья Дамладжка в садах и виноградниках, тоже на час задержались. — Эти армянские свиньи каждой гранатой накрывают цель! Должно быть, у них хорошо обученные наводчики. И пусть следующие восемь случаев оказались не столь блистательными, все же турецкие войска были разбросаны достаточно широко, и каждая граната, упавшая в их расположение, наводила ужас. В Битиасе, Азире и Йогонолуке горели три дома. В одном из отрядов заптиев, расположившихся лагерем и занятых кофепитием из походных фляг, разрыв гранаты произвел немалое опустошение. Оставив троих убитых и много раненых, эти блюстители порядка, так и не сделав ни одного выстрела, покинули театр военных действий… навсегда. Гаубичным огнем Багратян достиг примерно того, на что рассчитывал, хотя сам так и не узнал об успехе. План вражеской операции был нарушен, а мусульмане-новоселы так напуганы, что женщины толпами обратились в бегство, направляясь к долине Оронта. Турецкое командование оказалось на время парализовано. Уже значительно позже, когда прекратился артиллерийский обстрел, стрелковые цепи турок поднялись и вошли в леса предгорий Муса-дага. На мгновение Габриэл упрекнул себя за то, что у него недостало смелости выслать четыреста человек первого эшелона, — половину всех дружин — наперерез туркам. Таким образом, можно было подорвать наступление, не дать туркам развернуться. Однако и тут сказался его характер: он никогда не доверял всему импульсивному, не продуманному до конца. Все же сотня вольных стрелков, хитроумно укрывшись на подступах к подножию, отчаянно смелым нападением нанесла врагу большой урон и вызвала такую неразбериху и переполох, каких нипочем бы не удалось добиться лобовой атакой. Невесть откуда взявшийся трижды перекрестный огонь разогнал с трудом карабкавшихся вверх задыхающихся солдат. Оторванные от командования отдельные группы турок, которым со всех сторон грозила смерть, откатились по склону вниз. И это нельзя было даже назвать трусостью, ведь отбиваться было не от кого. После нескольких напрасных попыток юзбаши только и оставалось собрать роты у подножья горы и приказать развести огонь под котлами. Тем временем вольные стрелки собирали винтовки и патроны убитых и переправляли все наверх. Каймакам, находившиеся при командовании и предельно раздосадованный, обратился к юзбаши с вопросом: — Вы и впредь намерены придерживаться вашей тактики? Полагаю, что таким образом мы никогда не поднимемся на гору. Юзбаши, став чернее кофейной гущи, наскочил на начальника провинции: — Если угодно, я немедленно передаю вам командование и отстраняюсь. Все это скорее ваше дело, а не мое. Каймакам понял, что с честолюбивым офицером надо обращаться осторожнее. Он уклонился от конфликта и с сонным видом пожал плечами: — Вы правы. Ответственность на мне. Однако прошу вас не забывать, юзбаши, что и вы ответственны передо мной. И если операция сорвется, отвечать придется нам обоим в равной степени. Безусловно, это была правда. И столь убедительная, что юзбаши сразу умолк. Высшие инстанции, вали, да и самого военного министра лично уже один раз потревожили Муса-дагом. Новая неудача означала бы для юзбаши одно — военно-полевой суд. А суд будет гораздо менее милостив к нему, чем к его предшественнику, старому бинбаши с пунцовыми щечками. Да, они с каймакамом связаны не на жизнь, а на смерть, и потому должны держаться заодно. И. юзбаши, сделав какое-то миролюбивое замечание, перешел к делу. Он отдал приказ роте на северном фланге немедленно начать наступление на армянские позиции у Седловины. От мысли атаковать южные позиции армян пришлось отказаться, юзбаши не хотел, чтобы его солдаты попали под каменную лавину. Собрав офицеров, юзбаши приказал объявить во взводах, что каждого солдата, который повернет назад и побежит с поля боя, ждет неминуемый расстрел. Специально для этой цели он широкой линией расставил у подножья горы заптиев и четников. Они получили приказ немедленно открыть огонь по отступающей пехоте. От подобной палаческой задачи ни заптии, ни добровольцы не отказались. Одновременно для расправы с отступающими юзбаши приказал выстроить посадам и виноградникам еще одну линию — из вооруженных турецких крестьян — к некоторым из них затем присоединились их жены. Страх перед приказом юзбаши не замедлил оказать свое действие. Гонимые им солдаты бегом поднимались по крутой горе и даже дух перевести не останавливались. Закрыв глаза, они преодолевали участки, простреливаемые вольными стрелками. Полдень давно уже миновал, когда трем взводам под ураганным огнем оборонявшихся все же удалось закрепиться в четырех пунктах перед армянскими позициями. Кое-как окопавшись заступом, а где и просто укрывшись за деревом, валуном или бугром, солдаты залегли. Это поистине героическое достижение, рожденное страхом, оказалось первым значительным успехом юзбаши, и он, охваченный воинственным пылом, высоко подняв над головой саблю, повел солдат на новый штурм. Им удалось зацепиться чуть пониже армянских окопов, расширив тем самым фронт атаки. Успех воодушевил турок. Со всех достигнутых точек они открыли бешеный огонь. Юзбаши сейчас было безразлично, попадают ли выстрелы в цель. За два часа армяне будут настолько оглушены и измотаны, что от наглости их не останется и следа. К тому же они увидят, что у государственной машины вдоволь боезапасов и она способна поддерживать такой плотный огонь хоть трое суток. Защитники горы не смели и головы поднять — над ними нависла смертоносная сеть. Но что самое ужасное — от боевых порядков турок, расположенных ближе всех к Городу, сотни пуль долетали до шалашей и рикошетом поражали жителей, нанося им тяжелые рваные раны. Тер-Айказун приказал немедленно очистить Город и всем, кто не способен носить оружие, перейти на морскую сторону горы. Покуда пехота вела непрерывный огонь по армянским окопам, юзбаши успел подтянуть резервы — и солдат, и заптиев, а под конец и вооруженных крестьян-новоселов: волна за волной поднимающиеся в атаку части лучше всего продемонстрируют превосходство турецких сил, Второй, третий и четвертый эшелоны заняли позиции сразу же за передовыми частями на сравнительно небольшом расстоянии друг от друга. Когда эти исхлестанные коварным огнем вольных стрелков разозленные люди с диким ревом добрались, наконец, до верха, юзбаши поднял первый эшелон в атаку. Армяне уже имели опыт отражения подобных атак, к тому же они стреляли по атакующим сверху ч потому отбили эту первую волну. И как ни быстро поднимались турки в атаку, все они, не достигнув цели. были прижаты к земле, довольно далеко от армянских окопов. Несмотря на огромное численное превосходство и мощь огня, турецкие солдаты до самого вечера почти не продвинулись вперед ни на одном из участков. И при этом сыны Армении, благодаря правильному устройству своих оборонительных сооружений, не понесли значительных потерь. В плане окопы были расположены зигзагообразно, и турецкие солдаты попадали под фланговый обстрел. То тут, то там вольные стрелки обрушивали свой смертоносный огонь на резервы второго и третьего эшелонов турок. Во время этих многочисленных безуспешных атак юзбаши потерял столько же людей, сколько бедняга бинбаши, которого из-за этого и прогнали с позором. Но юзбаши был скроен из более прочного материала, он и не думал отступать. Несколько раз он становился во главе атакующих и только чудом уцелел, проявив подлинную отвагу, достойную командующего. Больше всего внимания он уделял участку Дубового ущелья, так как ему очень скоро стало ясно, что это самое слабое место обороны. Но пока что, умело вводя в бой свою Летучую гвардию, Габриэл прочно держал инициативу в своих руках. «Еще три часа продержаться — и наступит ночь», — думал он. Там, где сгущались тучи, его Летучая гвардия несколько раз спасала положение: то поддерживала дрогнувший окоп, то укрепляла стыки между позициями, а то и сменяла на время потрепанные дружины. Совершенно вымотанный и смертельно бледный лежал сейчас Габриэл на земле и лишь с великим трудом время от времени открывал глаза. Рядом сидел Авакян, около дюжины связных Юношеской когорты стояли наготове, ожидая приказов. Среди них находился и Гайк, но Стефана не было видно. Каждую минуту поступали новые рапорты. В основном от Северного Седла, где пока что не чувствовалось особого давления врага. Но вскоре положение изменилось. Должно быть, турки готовились нанести главный удар на севере. Донесения Чауша Нурхана делались все тревожнее. Не только сам юзбаши, но и целый штаб высоких чинов собрались за укрытиями на противоположном крыле Седла, в бинокль их хорошо было видно. Багратян решил не поддаваться нервозности младших командиров и выслать им в подкрепление свою Летучую гвардию, то есть свой последний резерв, только в крайнем случае. Северный участок считался наиболее укрепленным, и не было никаких оснований бросать туда подкрепление еще до того, как там разгорится бой. Гораздо важнее Габриэлу представлялся участок у Дубового ущелья, и он не уходил оттуда, чтобы предотвратить там возможную беду. Лежа на спине с закрытыми глазами, он, казалось, не слышал участившихся донесений с Северного Седла. «Еще два с половиной часа», — сказал он сам себе. Наступило недолгое затишье. Габриэл уже не противился усталости. Но возможно, что именно этот приступ духовной и физической немощи оказался причиной того, что он все же попался в ловушку, расставленную ему юзбаши. Эхо боя с грохотом вторгалось в заповедную тишину «Ривьеры». Какой-то акустический эффект настолько приблизил треск выстрелов, что Жюльетте и Гонзаго казалось: свистящая сеть пуль раскинута прямо над ними, хотя на самом деле сражение разыгрывалось довольно далеко. Жюльетта крепко держалась за руку Гонзаго. А он, весь обратившись в слух, сидел совершенно неподвижно. — Со всех сторон надвигается… все ближе. Такое, во всяком случае, создается впечатление… Жюльетта промолчала. Этот стучащий и свистящий шум был таким невероятно чужим, что она не понимала и не страшилась его. Гонзаго чуть подался вперед, чтобы лучше рассмотреть прибой, в далекой глубине разбивавшийся о скалы. Море было неспокойное — его гневный голос то и дело сливался с гулом ружейной пальбы. Гонзаго указал на юг, на побережье. — Нам давно уже следовало решиться, Жюльетта, и ты жила бы сейчас в прекрасном доме директора винокуренного завода в тишине и мире. Она содрогнулась. Приоткрыла губы, но голос ее не слушался, и она долго искала его, как нечто утерянное. — Пароход уходит двадцать шестого… Сегодня двадцать третье… У меня еще три дня… — Ну конечно, — он попытался ласково успокоить ее, — у тебя еще три дня… И я ни одного из них у тебя не отниму… Только бы вон те не отняли… — Ах, Гонзаго, я не могу понять, что со мной, как-то странно все… Она замолчала, не договорив. Ей показалось бессмысленным говорить о своем состоянии, ей и самой совершенно непонятном. Будто что-то изъято из нее — что-то мягкое и ранимое, что-то зябкое вынули из спасительной оболочки… Руки, ноги, все части тела жили какой-то отдельной, самостоятельной жизнью, ужасно холодной и не связанной с сознанием. Ей казалось, она с болезненным сожалением может отложить в сторону свои руки и ноги — взять да и запереть их в ящик. В прошлые времена, в ее разумном и светлом прошлом мире Жюльетта не осталась бы бездеятельной. «Что-то со мной не так», — сказала бы она себе и скорее всего достала бы градусник. А сейчас она мучительно старалась понять, почему ее такое страшное состояние чем-то ей приятно и нет у нее никаких желаний. И она еще и еще повторяла: — Непонятно… Гонзаго улыбнулся и привлек ее к себе. — Бедняжка Жюльетта, я так хорошо тебя понимаю… Сначала ты сама себя потеряла, и это длилось пятнадцать лет, а теперь это случилось вновь и длится вот уже двадцать четыре дня. И ты никак не найдешь в себе ни мнимую, ни подлинную Жюльетту. Видишь ли, я не принадлежу ни к какому лагерю, я не армянин, не француз, не грек, не американец, я действительно никто, и потому — свободен. Со мной тебе будет легко. Но порвать тебе придется самой, от этого не уйти. Она смотрела на него и ничего не понимала. Ружейная пальба, казалось, достигла апогея. Больше нельзя сидеть тут, ничего не предпринимая. Гонзаго помог Жюльетте подняться. Она покачивалась, будто оглушенная. Он начал терять спокойствие. — Нам надо обдумать, как поступить, Жюльетта. Стрельба эта не внушает особого доверия. Что ты намерена делать? Она вяло подняла руки, словно собираясь заткнуть уши. — Я устала… мне хочется лечь… — Это невозможно, Жюльетта. Ты же слышишь. В любую минуту может случиться непоправимое. Я предлагаю уйти отсюда и там, внизу, переждать. Она упорно покачала головой. — Нет, я хочу в свою палатку. Он обнял ее и попытался увлечь за собой. — Не сердись, Жюльетта, но нам надо все хорошо обдумать прямо сейчас. Через полчаса турецкие солдаты будут в Городе. Габриэл Багратян?.. Ты уверена, что он еще жив? Грохот, треск, вой словно подкрепляли слова Гонзаго. Но Жюльетта внезапно стряхнула с себя оцепенение, обрела прежнюю энергию и волю. Она гневно воскликнула: — Я хочу видеть Стефана! Хочу быть со Стефаном! Имя сына сразу разорвало окутавшую ее пелену чудовищной нереальности. Чувство материнства вновь обрело конкретность, стало домом с крепкими стенами, в котором так хорошо укрыться от всего мира. Жюльетта схватила Гонзаго обеими руками и резко оттолкнула от себя. — Приведите мне Стефана! Немедленно! Слышите? Прошу вас, не теряйте времени! Найдите мне его. Я жду… Я жду… Минуту Гонзаго раздумывал. Затем рыцарски подавил в себе протест, склонил голову: — Хорошо, Жюльетта. Если ты так хочешь! Я сделаю все, чтобы как можно скорей найти его. Я не заставлю тебя ждать. Гонзаго и в самом деле через полчаса вернулся с грязным, одичавшим и вспотевшим Стефаном. Мальчик нехотя плелся за ним. Жюльетта бросилась к сыну, прижала его к себе. Судорожные рыдания без слез сотрясали ее. А Стефан так устал, что как только они все сели, сразу же уснул. Габриэл Багратян несомненно доказал, что он, эстет, обладает недюжинным даром военного руководителя. Смертная угроза извлекла этот дар из затаенных глубин. Ошибку, которую он сейчас допустил, оказывая в ходе боя предпочтение хорошо изученным участкам, совершали многие видные военачальники. Так и Габриэл Багратян позволил увлечь себя любовью к главному предмету своего оборонительного плана — Северному сектору, и в конце концов все же откликнулся на бесчисленные донесения Чауша Нурхана, более похожие на крики о помощи. Так как турки не возобновили атак ни у Дубового ущелья, ни в других направлениях (там утихла ружейная стрельба), а в Северном секторе она разгорелась с необычайной силой, то наиболее вероятным представлялось, что враг попробует прорваться у Седловины. Это и заставило Габриэла Багратяна собрать рассыпавшуюся по краю склона Летучую гвардию и отправить ее на Север. Там, в ожидании турецких атак, она заняла вторую линию окопов и скалы-баррикады. С минуты на минуту Габриэл Багратян ожидал атаки неприятеля, ибо огонь непрерывно усиливался, да и вечер быстро надвигался. Из-за того, что никто, кроме Багратяна, не знал артиллерийского дела, гаубицы оставались неиспользованными. Весь день Саркис Киликян, как командующий обороной сектора над Дубовым ущельем, держался великолепно и отбил пять атак. Некоторое время так и казалось, что турецкие цепи, невзирая ни на какие потери, намерены осуществить прорыв именно здесь, наверху, на этой ключевой позиции обороны: дальше перед Городом для турок уже не было никаких препятствий. В первые часы боя Габриэл Багратян, не вполне доверяя выдержке Киликяна, держался вблизи участка над Дубовым ущельем. Несколько раз он вводил в бой свою Летучую гвардию, тревожа фланги врага. Задача, стоявшая перед Киликяном, была не из простых. Главный окоп прикрывал лишь небольшое пространство. Фланговые окопы были устроены не бог весть как, к тому же расстояние до следующих укрепленных позиций составляло несколько сот шагов, и эти бреши не были прикрыты ни крутыми спадами, как на остальных участках, ни скалами, ни зарослями. Под командованием Саркиса Киликяна находились довольно скромные силы — восемь дружин. Из-за рельефа местности они оказались сильно растянутыми. И тем не менее дружины Киликяна продержались почти весь день, не понеся значительных потерь — двое убитых и шестеро раненых. Казалось, мертвенным спокойствием командира, его равнодушием заразились и его бойцы. Сколько враг ни предпринимал атак, дружинники стреляли с такой — иначе это не назовешь — скучающей точностью, будто и жизнь и смерть — их родные дома и им совершенно безразлично, в каком из них они поселятся. Киликян держал винтовку на бруствере и курил не переставая — Багратян подарил ему целую пачку сигарет. Сейчас, когда прошло уже столько напряженных часов кровавого боя, он прислонился к стенке окопа и не отрывал глаз от кишевших врагами подступов к горловине Дубового ущелья. Впереди все было усеяно поваленными деревьями, кустами и редкими сосенками. Еще в первые дни Багратян приказал вырубить этот участок. Голова мертвеца была недвижима. В агатовых глазах Киликяна можно было прочитать, что он в совершенстве владеет искусством выключать жизнедеятельность до предела. В трофейном мундире Киликян с его покатыми плечами и девичьей талией, еще более подчеркнутой туго затянутым ремнем, был похож на элегантного офицера. С бойцами, стоявшими рядом, он не обмолвился ни единым словом, да и они все время молчали, поглядывая на увеличивающиеся тени деревьев и кустов, которые, будто какие-то таинственные живые существа, с каждой минутой делались и длиннее и золотистей. В этот час на Дамладжке все сыны Армении, да и дочери, за исключением разве что Грикора и Киликяна, думали о том же, о чем думал Багратян: еще шестьдесят минут — и солнце скроется! Со стороны северного сектора обороны доносились ружейные залпы. А здесь, внизу, и лес, и горы, казалось, погрузились в глубокий мир. Люди закрывали глаза, силясь хоть немного поспать стоя. При этом их не покидало ощущение, что этот украденный сон таинственным образом гонит время вперед, в объятия спасительной ночи. Дружинников, спавших стоя, делалось все больше. Под конец спала уже вся команда, расположившаяся в трех окопах. И только отшлифованные каменные глаза Саркиса Киликяна, глаза командира, были прикованы к черной опушке Дубового ущелья. События, развернувшееся в следующие минуты, если придерживаться правды, ничем нельзя объяснить. На худой конец, конечно, можно все взвалить на летаргию, свойственную Киликяну и зародившуюся, как немая самозащита от безмерных мук, еще у одиннадцатилетнего мальчика, когда он лежал под истекающей кровью матерью. Во всяком случае, он не двинулся с места и глаза его не изменили выражения, когда снизу, из леса, выползло сначала несколько пехотинцев, а за ними высыпали на склон сразу несколько взводов, сотни солдат. Ни единый выстрел не возвестил начала этой атаки. Казалось, турки, ожидая выстрелов со стороны оборонявшихся, не желали отрываться от черных лесных выступов Дубового ущелья. А так как выстрелов не последовало, то более трехсот солдат бросились вперед и быстро залегли, используя любое прикрытие, любую выемку, выжидая, когда же армяне откроют огонь. А защитники все еще дремали, кто-то, встрепенувшись, хватал ружье, люди, щурясь, следили за мельканием каких-то фигурок впереди. На мгновение золото закатного солнца залило весь склон и вдруг раскололось на тысячи слепящих осколков. Вспыхнули полумесяцы на офицерских головных уборах. Удивительно, но ни на ком в этом боевом походе не было походных шапок. Ослепленные сверкающей слюдой, заходящего солнца, армяне ожидали приказа и не сводили глаз с Киликяна. И тогда случилось необъяснимое. Вместо того чтобы, как уже не раз было в этот день, указать цель, выкрикнуть дистанцию и затянуться сигаретой, Киликян с какой-то задумчивой медлительностью поднялся из окопа. Дружинники восприняли это движение как приказ. Кто от усталого непонимания, кто из слепого доверия к намерениям командира, дружинники один за другим выскочили из укрытий и встали на бруствер… Солдаты противника, подобравшиеся уже на пятьдесят шагов к переднему краю армян, в удивлении остановились и бросились наземь. Контратака! Но Саркис Киликян, засунув руки в карманы, спокойно стоял примерно в середине линии окопов. Он и не двигался с места, не кричал, не отдавал приказа, не подавал никакого сигнала. Прежде чем несчастные защитники пришли в себя, внизу прозвучала громкая команда, и три сотни маузерских винтовок разом открыли бешеный огонь по застывшим человеческим мишеням, четко вырисовывавшимся на пылавшем закатном небосводе. Несколько мгновений — и более трети дружинников уже корчилось на окровавленной земле Муса-дага. Саркис Киликян, словно чему-то удивляясь, стоял, по-прежнему засунув руки в карманы. Турецкие пули щадили его, как будто финал этой неповторимо страшной судьбы в открытом поле был бы чересчур уж прост и лишен должного стиля. Когда, наконец, Киликян поднял руку и что-то крикнул своим бойцам, было уже поздно. Начавшееся бегство увлекло и его. Остановились они только у каменных баррикад. Это были сложенные трапецией кучи камней в непосредственной близости от Города. Прежде чем укрыться за последней преградой, армяне потеряли двадцать три человека убитыми и много ранеными. С диким ревом турецкая пехота занимала покинутые окопы. За ней уже подходили резервы и заптии, а за ними — добровольцы и вооруженные новоселы. Прибежали сюда за своими мужьями и турчанки. Прятавшиеся за деревьями в Дубовом ущелье эти обезумевшие менады, увидев успех мужей, выскочили из укрытий и, схватившись за руки, образовали длинную цепь. При этом они кричали «Зилгит! Зилгит!» — то был древний боевой клич исламских женщин. Сам дьявол проснулся в их мужьях от этого крика, и они, как и велит отважная их вера, не думая ни о жизни, ни о смерти, рванулись вперед на каменные баррикады. Никто не стрелял, они шли на штурм с винтовками наперевес. Однако здесь армянам, попавшим в такую тяжкую беду, кое-что и помогло. Видя, как враги закалывают штыками раненых, как давят их солдатскими сапогами, сыны Армении поняли: такова их судьба во всей ее ледяной наготе! Они снова обрели мужество и хладнокровие. Укрывшись за каменными баррикадами, они спокойно, выстрел за выстрелом, посылали врагу смерть. И очень скоро оказались в выигрыше — прежде всего во времени. К тому же в глаза врагу било щедрое солнце, а армянам оно освещало неприятеля. И еще: среди напавших возникла суматоха оттого, что на соседних участках солдаты, охваченные победным угаром, ринулись в образовавшуюся брешь. А это заставило и армян покинуть свои позиции и устремиться в самое пекло. Бой перешел в рукопашную: ни враг, ни друг уже не различали один другого, тем более, что на многих армянах была трофейная турецкая форма. Долго длилась кровавая схватка и много людей погибло, прежде чем превосходящим силам неприятеля удалось снова потеснить армян в направлении к Городу. Буквально в последнюю минуту Багратян успел прислать на помощь измотанную Летучую гвардию, и ему удалось отвратить от лагеря смертельную угрозу. Турок отбросили, но только до верхней линии окопов, которые так и остались у них в руках. Однако самым благоприятным обстоятельством оказалась быстро опустившаяся ночь. Юзбаши так и не удалось нанести еще один решающий удар. В темноте все преимущества были на стороне армян — они-то знали Дамладжк как свои пять пальцев, и несмотря на большое число убитых, справились бы с целой дивизией. Каймакам, удрученный колоссальными потерями, не мог понять, как ему оценивать эту неиспользованную победу. Юзбаши клялся, что на следующее утро он за каких-нибудь три часа положит всему конец. Затем он изложил свой новый план. Для прикрытия, скорей даже для маскировки, на захваченных армянских позициях будут оставлены незначительные силы; а все остальные солдаты будут отведены назад. Ночь войско проведет возле устья Дубового ущелья, и на рассвете, опираясь на захваченную линию окопов, словно могучим тараном, сокрушит последнее незначительное препятствие. Впрочем, вооруженных крестьян-новоселов в расположении удержать не удалось: они предпочли вместо ночевки под открытым небом возвратиться в свои новые дома. Около шести часов вечера пастор Арам Товмасян, обливаясь потом, ввалился в женскую палатку, единым духом выпил три стакана воды и прокричал: — Искуи! Овсанна! Скорее собирайтесь! Плохо дело! Сейчас вернусь за вами. Надо спрятаться внизу, в скалах… Я пошел искать отца. Так и не отдышавшись, пастор Арам выбежал из палатки. Искуи, выполняя обещание, весь день провела здесь. Она помогла подняться стонущей Овсанне, подала младенцу бутылочку с разведенным водой молоком и вытащила здоровой правой рукой несколько вещей из-под кровати. Но вдруг она остановилась и, не говоря ни слова, не взглянув на Овсанну, выбежала из палатки… Прошел час после захода солнца. Большая Алтарная площадь. Трава вытоптана. Неподалеку от правительственного барака собрались члены Совета уполномоченных. Они сидели прямо на земле перед священным помостом. Вокруг в гнетущей тишине — народ. Проулки между шалашами вымерли. Порой со стороны лазарета доносился крик тяжело раненного. Часть убитых после последней атаки удалось подтащить сюда. Прикрытые чем попало, они рядами лежали на деревянном настиле танцевальной площадки. Нигде ни огня, ни костра. Совет запретил громкие разговоры. Молчание толпы было таким густым, что даже шепот казался громким. Единственный, кто не потерял присутствия духа, был Тер-Айказун. Голос его звучал спокойно и рассудительно. — У нас только одна ночь. Я хочу сказать — восемь часов темноты. Его не поняли. Даже Арам Товмасян, чье сердце разрывалось при мысли об Овсанне, Искуи и ребенке, строил самые невероятные планы. Самым серьезнейшим образом он говорил о том, что, пожалуй, следует оставить лагерь и искать защиты среди скал в гротах и пещерах, с морской стороны горы. Но это предложение, можно сказать, не нашло поддержки. Оказалось, люди полюбили свое новое жилище, и хоть это и было чистейшим безумием, намерены были защищать его до последнего. Разгорелся спор. В бессмысленных разговорах терялись драгоценные минуты. Время от времени в толпе, окружавшей плотным кольцом членов Совета, раздавалось судорожное рыдание. В этот день смерть вошла в более чем сто семей, если не считать раненых, попавших в руки врага. Никто не знал, сколько еще тяжело раненных лежит на поле боя. Опустившаяся на Муса-даг ночь давила, как низкий потолок. Шепот становился все неразборчивей. Но вот в темноте четко и ясно прозвучал голос Тер-Айказуна: — Нам осталась эта одна-единственная ночь, господин Багратян. Не следует ли использовать эти короткие восемь часов? Подложив руки под голову, Габриэл Багратян лежал на земле и смотрел в черную бездну. Он сражался со сном. Все куда-то уплывало. Какие-то обрывки слов доносились до его слуха. У него не достало сил что-либо ответить вардапету. Он пробормотал что-то невнятное. Внезапно он почувствовал, как маленькая, холодная как лед рука пробегает по его лицу. Кругом стояла такая темнота, что он не видел Искуи. Она долго искала его и наконец нашла. А теперь, как будто это само собой разумелось, села рядом с ним, прямо здесь, среди членов Совета. В эту последнюю ночь она не чувствовала никакого стыда даже перед братом. А на Габриэла Багратяна прикосновение руки Искуи подействовало словно родниковая вода. Оцепенение медленно покидало его. Он приподнялся. Сел. Взял ее руки в свои, не думая о том, заметит ли кто-нибудь эту ласку. Казалось, рука Искуи освободила его от пут усталости и смятения и вернула самому себе. Он глубоко вздохнул. Возникло ощущение бодрости, словно он, алчущий, припал к воде. Члены Совета умолкли. Послышались незнакомые голоса. Все испуганно вскочили. Турки? Из темноты вынырнули качающиеся пятна света. Это вернулся дозор вольных стрелков. За приказом на завтра. Доложили — у них убит один человек, двое попали в плен, а вольные стрелки по-прежнему на своих местах. Кроме того, они сообщили, что вражеские подразделения, за исключением небольшого прикрытия, оставляют захваченные позиции и стекаются в Дубовое ущелье. Связь между занятыми врагом окопами и главными его силами поддерживается цепочкой постов и патрулями. Намерения неприятеля очевидны. — Да, Тер-Айказун. Эту ночь мы используем! — воскликнул Багратян так громко, что его услышали все вокруг. В ту же минуту словно очнулись и остальные члены Совета. Всех будоражила одна и та же мысль, хотя Багратян еще ничего не сказал. Массированная ночная атака! Только она способна отвратить неминуемую гибель. Но для этого одних измотанных и выдохшихся за день бойцов недостаточно. Весь народ — и женщины, и дети должны принять участие в этой атаке, дабы придать мощь общему наступлению. Перебивая друг друга, все заговорили в полный голос. Каждый мухтар, каждый учитель торопился изложить свой план. В конце концов вмешался Багратян и прекратил разноголосицу. Не надо кричать так громко. Не исключено, что турецкие шпионы пробрались в лагерь. Чауша Нурхана Багратян отправил назад к своим понесшим сравнительно малые потери дружинам, приказав ему взять полтораста бойцов и без шума подвести сюда, на Алтарную площадь. Оставшихся сил хватит, чтобы в случае контратаки удержать окопы и скальные баррикады. Южный бастион и южный сектор должны выделить в общей сложности двадцать дружин. Вместе с вольными стрелками и Летучей гвардией Багратян собрал таким образом более пятисот бойцов. Однако все эти необходимые передвижения заняли довольно много времени, так как нельзя было производить ни малейшего шума, нельзя было даже громко отдавать приказы. Кроме того, формирование и распределение подразделений в кромешной тьме сильно затянулось. И лишь знакомство чуть ли не с каждым из младших командиров позволило Багратяну организовать из валившихся от усталости людей две боевые группы. Первая и более мощная была подчинена командиру вольных стрелков. Сразу после того, как ее бойцы запаслись провиантом и пополнили боезапас — в темноте это тоже заняло немало времени, — группа, отступив несколько южнее, вышла на старую скрытую тропу. Соблюдая предельную осторожность, стрелки пробирались через лес и заросли, через поляны и каменные осыпи к ночному лагерю врага, и помогало им не только звериное знание местности, но и костры неприятельского бивака, по приказу юзбаши зажженные на подступах к Дубовому ущелью. Костры были разведены преимущественно на открытых местах или на скальных площадках, так как в противном случае, хотя в самом ущелье было сыро и душно, из-за стоявшей сухоты там легко мог вспыхнуть пожар. И однако же костры эти не помешали вольным стрелкам окружить все эллипсовидное ущелье. Мусадагцы затаились в высоких деревьях, в густом кустарнике, а то и без всякого прикрытия залегли, прижавшись к земле, разве что их скрывали корни старого дерева. Они неотрывно следили за постепенно утихавшим лагерем врага. Винтовки лежали наготове, хотя залп наверху, возвещавший о начале общей атаки, должен был прозвучать не раньше, чем через час. Нурхану Эллеону Багратян приказал во главе другой группы, состоявшей из ста пятидесяти бойцов, атаковать и отбить у врага потерянные вечером окопы. Нурхан вывел своих бойцов за каменные баррикады и подтянул их к главному окопу, не забывая и о флангах. Не только темнота, но и ласковый ветерок скрыли этот маневр от врага. Кто ползком, кто короткими перебежками — армяне продвигались вперед и вскоре им удалось зайти во фланги участка, который предстояло отбить, и тем самым взять его в клещи. Кое-что помогало им при этом. Турецкие солдаты — это была одна из сильно потрепанных рот — зажгли несколько карбидных ламп, своим резким светом превосходно осветивших пехотинцев, а все остальное погрузивших в глубочайшую темноту. Армяне и здесь преспокойно могли выбрать себе цель. Наступила такая тишина, чти, казалось, никто из них даже не дышал, будто жизнь в этом глубоком ночном руднике, где нет ни шахт, ни штолен, была засыпана. Там, где тропа между руинами покидает отрог и поднимается по широкому подножию ущелья, у нижней границы ночного лагеря стояли каймакам и юзбаши. Несколько солдат, держась в стороне, светили им факелами и фонарями. Взглянув на модные, со светящимися цифрами ручные часы, юзбаши промолвил: — Пора… Я намерен за час до восхода солнца поднять людей. — Не следует ли вам переночевать на нашей квартире, юзбаши? Позади нелегкий день. Сон на мягкой кровати вам поможет. Очевидно, каймакам был весьма озабочен состоянием юзбаши. — Нет, нет! Спать я не могу. В сопровождении факелоносцев каймакам стал спускаться вниз. Но неожиданно возвратился. — Не поймите меня превратно, юзбаши. Могу я быть уверен, что в ближайшие часы нам не грозят никакие неожиданности? Юзбаши не сделал навстречу каймакаму ни одного шага и так и застыл в полуобороте, подавив в себе желание ответить резко. Как невыносимы эти бесконечные вмешательства штатских! С укоризной он объяснил: — Разумеется, я принял все необходимые меры. Хотя люди измотаны, я выставил дозорных по всей. высоте. Вам не следовало утруждать себя и возвращаться. К тому же, я только что приказал выслать наверх патрули и тщательно обследовать весь параметр лагеря. Так оно и было на самом деле. Но патрули, смертельно усталые унтер-офицеры и солдаты, так и прошли мимо притаившихся армян — одни глаза их сверкали среди дубовых листьев — и возвратившись, доложили дежурному офицеру: все в порядке, местность проверена. Габриэл Багратян бросил зажженную спичку, которой он только что зажег сигарету. На земле вспыхнул огонь и выжег кружок травы. Искуи, не отходившая от Габриэла ни на шаг, затоптала огонь. — Как сухо все! — сказала она. Огонь этот как бы зажег в мозгу Багратяна дерзкую мысль. Несколько минут он, словно потерянный, молчал. Мысль была двоякая: осуществление ее могло собственному народу нанести столько же вреда, сколько и врагу. Подняв над головой носовой платок, Багратян определил направление довольно сильно дувшего порой ветра. Западный. Морской. И ветки клонятся к долине. Нет, такое решение Габриэл один принять не мог, не мог его принять и Совет. Пусть Тер-Айказун, верховный глава народа, скажет — да или нет. После минуты тягостного молчания вардапет сказал: — Да! Тем временем все войско покинуло Алтарную площадь и Город. Затаив дыхание, обе боевые группы ждали сигнала. Между занятыми врагом окопами и каменными баррикадами залегло еще несколько дружин, а за каменными баррикадами залег весь народ. Но это было еще не все. Несмотря на близящуюся катастрофу, Стефан находился в чрезвычайно приподнятом настроении. Он вновь удрал от матери. В темноте кто-то что-то шептал… Близость напряженных от страха тел… внезапно вспыхивающие и тут же гаснущие фонари… ожидание самых невероятных приключений — все это рождало представление, будто вокруг царит мир необычайных снов и видений. К этому прибавилось, что Юношеская когорта получила какой-то странный приказ и всех ее членов охватила гордость. Они же участники какого-то таинственного плана. Последний заслон! Легко понять, каким образом усталость Стефана и его товарищей обратилась в ожидание, полное самых тревожных предположений. А особый приказ касался нефти. Все бочки нефти, имевшиеся на Дамладжке, в том числе и две багратяновские, выкатили на Алтарную площадь. Туда же поднесли все оставшиеся от погасших костров ветки, палки, поленья. Сначала мальчики и пожилые люди, затем женщины и дети старше восьми лет подходили и выбирали себе палки. Учителям и Самвелу Авакяну, присматривавшим за распределением, лишь с трудом удавалось подавить возникавшие споры и шумы. Приходилось пускать в ход и кулаки. — Тише, дьяволята! То же самое происходило и у бочек с нефтью. Надо было окунуть палку до середины в жидкость и хорошенько покрутить ее. А людей было около трех тысяч, и времени это заняло тоже много. Давно уже прозвучал сигнальный свист, и выстрелы сверкали молниями в направлении занятых турками окопов, а люди все еще толпились вокруг бочек с нефтью. Из ущелья застучало тысячекратное эхо, с ним смешался крик ужаса, такой хриплый и жуткий, что его уже нельзя было назвать человеческим. Габриэл Багратян стоял на небольшом каменном выступе между окопами и каменными баррикадами. Неожиданно загрохотавший бой, совсем не похожий на предыдущие, застал командующего в каком-то странном, «мечтательно отрешенном состоянии. Он так ничего и не сказал бойцам, ожидавшим позади него. Прошло несколько минут. Пальба стала удаляться. Габриэл и представить себе не мог, что первая фаза наступления могла столь быстро завершиться. Несколько резких взмахов зажженным фонарем — это Нурхан подал условленный знак: окоп вновь в руках защитников! Дружинники, преследуя врага, перескочили через него и скоро уже оставили далеко позади. Часть турецких пехотинцев в темноте заблудилась и попала в руки напиравших дружинников. Другая часть солдат, спотыкаясь, бросилась вниз, к ревущему ущелью, а преследователи штыками и прикладами сбивали их с ног. Габриэл отослал Авакяна к резерву с приказом: «Приготовиться и — вперед!». Затем он выждал, пока шаркающая и шепчущаяся толпа приблизится, и возглавил ее. Медленно вся масса людей двинулась вниз, через кустарник, мимо убитых — туда, в бушующее ущелье! А там — как на облавной охоте! Правда, храбрейшие из офицеров, онбашей и солдат пытались пробиться к кострам, разведенным на границе бивака, и погасить, уничтожить их, но при этом они уничтожали самих себя. Плотный концентрический огонь вольных стрелков сгонял всех в подножие ущелья. Офицеры выкрикивали противоречащие друг другу приказы. Никто их не слушал. С диким ревом пехотинцы и заптии бросались из стороны в сторону — они искали свое оружие, но даже если бы нашли его, ничего уже нельзя было предпринять: каждый выстрел убил бы товарища или брата. Многие побросали винтовки — они только мешали бежать в этом колюче-коварном хаосе. Казалось, сама армянская гора участвует в чудовищном разгроме: хитрая чаща делалась все выше и гуще, деревья разрастались. Хлещущие ветки и ползучие растения обвивали сынов пророка, и они падали. А кто падал, тот уже не поднимался. Равнодушие к смерти, свойственное этому народу, все больше охватывало его, и он только глубже зарывался в колючие листья. В приступе бесстрашия, юзбаши, размахивая саблей, согнал кучку сбитых с толку пехотинцев. А офицеры, унтеры и старослужащие солдаты, узнавая в свете догорающих костров своих старших командиров, примыкали к ним. Постепенно образовалось ядро сопротивления, вернее сказать, ядро нового наступления. Размахивая саблей над головой, юзбаши кричал: — Вперед! За мной! Странное возбуждение охватило его, когда он взглянул на фосфоресцирующие часы: ему вспомнились слова, сказанные им так недавно каймакаму: «Если до завтрашнего вечера армянский лагерь не будет ликвидирован, я покончу с собой!» И действительно, в это мгновение он не хотел больше жить. — За мной! За мной! — уже хрипел он, чувствуя, что у него одного достанет воли и сил превратить катастрофу в прорыв. Его пример подействовал. Да и желание вырваться из этого леса гнало солдат вперед. Сбросив с себя апатию, они с криком последовали за командующим. Так и не понеся потерь, они добрались до верхнего выхода из ущелья. Совершенно обессиленные, потеряв всякое чувство реального, они брели навстречу бликам фонарей и ружейному огню армянских дружин, и тут же падали, сраженные меткой пулей. Юзбаши даже не заметил, что ранен. Он только удивился, обнаружив, что остался совсем один. Внезапно правая рука отяжелела. Заметив кровь и почувствовав боль, он даже обрадовался. Теперь и позор и понесенный урон представились ему не такими уж страшными. С закрытыми глазами, еле передвигая ноги, он поплелся вниз. Упасть бы где-нибудь и ничего больше не знать! — думал он. Когда шум боя стал перемещаться вниз, в Городе вспыхнула первая зажигалка. Треща загорелся и первый факел, и за несколько минут воспламенились тысячи. Большинство жителей лагеря по примеру Гайка и Стефана держали в каждой руке по факелу. Широченным фронтом пламенная шеренга медленно двигалась вниз. Подобного шествия огня земля еще не видывала! И каждый, несший впереди себя потрескивающий факел, содрогался от неизъяснимого ощущения святости. Не единичные пятна света, только углубляющие бездонную ночь, а светоч целого народа пробил сияющую брешь в кромешной тьме. Торжественно и очень медленно длинные тени двигались вперед, будто шли они не на поле боя, а к месту моления. Далеко внизу, в Йогонолуке, Битиасе, Абибли, Азире, в Вакефе и Кедер-беге, даже далеко на севере — в Кебусие, деревне пасечников, никто из мусульман-новоселов, поживившихся чужой землей, не спал. Когда грохот боя достиг деревень, все, кто был в состоянии, схватились за оружие, заняли подступы к Муса-дагу. Правда, к устью ущелья никто не смел приблизиться. А в садах, на крышах домов толпились женщины и, объятые страхом, жадно внимали гневному лаю выстрелов. И вдруг, примерно через час после полуночи, за Дамладжком взошло солнце! Черным силуэтом обозначился гребень горы, а за ним разгорелось нежно-розовое зарево. Это небесное знамение, а вместе с тем и чудо предвещало приход Страшного суда — и все женщины бросились наземь. А когда чуть позже сам гребень горы вспыхнул и запылал, то дать этому какое-то естественное объяснение было уже поздно. То Иисус Христос, пророк неверных, зажег солнце своего могущества на горе, и армянские джинны Муса-дага в союзе с Павлом, Петром, Фомой и другими святыми встали на защиту своего народа. Древняя легенда о сверхсилах, всегда помогавших армянам, получила в эту минуту мощное подтверждение. И так думали не только невежественные крестьянки, но и муллы, наблюдавшие это чудо с йогонолукской колокольни и церковной галереи — в поспешном бегстве они покинули превращенную в мечеть христианскую святыню. Однако менее чудотворно, но гораздо ужаснее подействовала неудержимая стена огня на турецких солдат, еще оставшихся на склоне горы. Непостижимая сила и превосходство исходили от этой полыхающей стихии. Как будто в этот час объединилась вся армянская нация, депортационные транспорты со всей империи, дабы обрушиться на кучку сынов пророка и огнем и свинцом отомстить страшной местью! Небольшие турецкие команды, залегшие перед отдельными участками армянской обороны, ринулись вниз. Офицеры уже не могли никого остановить. Все, кто еще был жив в этом смертоносном котле ущелья, ничего не видя и не слыша, пробивались через заросли и завалы и в конце концов достигали подошвы горы. У Багратяна недостало сил плотно-закрыть выход из ущелья. Несколько достойнейших офицеров и солдат, недосчитавшихся своего юзбаши, вновь с боем поднялись в ущелье и унесли лежавшего без сознания раненного командира, спасая его от плена. Так юзбаши снова очутился на вилле Багратянов — турецком командном пункте. По дороге он очнулся от боли и тут же с ужасом подумал: все потеряно, христиане наголову разбили все турецкое войско! О новом наступлении уже не может быть и речи. Поняв это, он проклинал ту пулю, которая разворотила ему правую руку, но так и не довела дела до конца. Лишь одно желание владело им: скорее бы вновь потерять сознание! Но этому не дано было осуществиться — напротив, он как-то особенно четко и ясно, даже хладнокровно представил себе всю картину случившегося. Шествие уже не застало перед собой врага. Шаг за шагом пламенные шеренги приближались к Дубовому ущелью, его склонам, поросшим лесом. Примерно на половине пути Тер-Айказун приказал остановиться, последовала команда (перебегавшая от одного конца шеренги к другому) — бросать горящие палки в кусты и быстро отбегать назад. Факелы погружались в разгоравшийся хворост. Не прошло и нескольких минут, как затрещало и загудело все вокруг. Казалось, весь Дамладжк вот-вот взорвется. Кое-где пламя уже взмыло ввысь. Горе, если ветер в ближайшие часы или дни изменит направление! Тогда и Город, раскинувшийся ближе всего к ущелью, падет жертвой огня. Какое счастье, что Багратян приказал вырубить подчистую все предполье. Огонь распространялся с такой быстротой и вспыхивал одновременно в стольких местах на высушенной летней жарой груди Дамладжка, будто это неземные силы разожгли и питали его. У вольных стрелков и дружинников, находившихся внизу, едва хватило времени собрать трофеи- более двухсот маузеровских винтовок, боеприпасы в избытке, две походные кухни, пять вьючных ослов с провиантом, палатки, одеяла, фонари и прочее снаряжение. Когда взошло настоящее солнце, весь Дамладжк лежал погруженный в каменный сон. Бойцы спали там, где их сразила усталость, только немногим удалось добрести до ночлега. Мальчишки спали кучей, прямо на земле. В шалашах женщины как вошли, так и упали на циновки и спали растрепанные, не умывшись, и даже не подошли к малышам, а те плакали теперь уже от голода. Спал Багратян, спали все стрелки. Даже у Тер-Айказуна не хватило сил докончить благодарственный молебен. В конце священнодействия он рухнул, да так и остался лежать. Спали мухтары, не отобрав овец для забоя. Спали мясники, и спали доярки. Никто, ни один человек не приступал к ежедневным обязанностям. Очагов никто не разжигал, воду из родников никто не носил, никто не заботился ни о раненых, ни о тех, кто кое-как дотащился до лазарета. Лица без носа, челюсть — кровавое месиво, разорванные пулями «дум-дум» тела, стонущие и иссохшие от жажды раненные в живот — всем этим несчастным доктор Петрос уже не мог помочь, им могла помочь только смерть. Они лежали в каком-то оцепенении, которое, может быть, помогало им преодолеть последние, столь медленно текущие часы, а доктор Петрос только подходил к каждому и ласково наклонялся к нему. Внизу, в долине, спали пехотинцы, заптии, четники — все, кому чудом удалось унести ноги. Офицеры спали на вилле Багратянов. Первую жертву вчерашнего дня — колагази из Алеппо еще несколько часов назад отправили на санитарном фургоне в Антакье. Теперь на кровати Стефана спал другой раненый — юзбаши. И каймакама тоже в жюльеттиной комнате свалил сон. Он долго сидел над рапортом для вали Алеппо, потом уронил голову на стол и заснул. Но в его сонной голове, не прячась и не увертываясь, как наяву, мысль и совесть продолжали беспощадную работу. Каймакам только что пережил самую большую неудачу в своей жизни. Но в каждой неудаче сокрыта и доля благоволения, ибо она обнажает тщету и смехотворность человеческих посягательств на раздачу оценок. И чего только не пришлось пережить сейчас этому каймакаму, чиновнику высокого ранга, видному члену Иттихата, высокомерному коренному осману, глубоко убежденному в превосходстве своей воинственной расы, расы господ! Увы, слабые оказались сильными, а сильные поистине не стоили ничего. Да, они не стоили ничего даже в тех героических делах, где считали себя сильнейшими и из-за чего так презирали слабых! Однако озарения, посетившие каймакама во сне, проникли еще дальше. До сих пор он никогда не сомневался в правоте Энвера и Талаата, более того, он считал, что они действовали по отношению к армянскому меньшинству как гениальные государственные мужи. А теперь в этом сне вспыхнуло гневное недоверие к Энверу-паше и Талаату-бею, ибо неудача всегда самая справедливая мать истины. Да и имеют ли право люди замышлять «мудрые» планы, цель которых уничтожение другого народа? Существуют ли достаточно веские причины для таких планов? А ведь это сотни раз утверждал сам каймакам. Кто решает, что один народ лучше другого народа? Нет, людям не дано решать это! А сегодня на Дамладжке Аллах вынес строго однозначное решение. И каймакам видел себя самого в самых различных; весьма определенных ситуациях, и всякий раз жалел себя, бывал растроган: вот он сидит и пишет его превосходительству вали Алеппо прошение об отставке и добровольно рушит всю свою жизнь! Вот предлагает армянам в лице Габриэла Багратяна, который почему-то кутается в купальный халат, мир и дружбу. А то он выступает в Центральной комиссии Иттихата и ратует за немедленное возвращение всех депортационных колонн и добивается принятия закона о налоге, благодаря которому можно будет возместить весь нанесенный армянам ущерб. Впрочем, на подобную этическую высоту его душа поднималась только в глубочайшем из самых глубоких снов. Чем более чутким делался его сон, чем больше он приближался к осознанию реальности, тем хитроумнее его мысли ускользали от столь смелых решений. А уж под конец, когда он пребывал лишь в легкой дреме, юн измыслил себе весьма подходящий выход: не к чему отправлять в высшие инстанции самобичующий рапорт. Каймакам проспал до самого обеда. И спали мертвые — и христиане, и мусульмане в чащобах Дубового ущелья, и в лесах на горных склонах… Облизываясь, предвкушая поживу, подбирались к ним огненные языки. А настигнув мертвецов, огонь смело пробуждал их: они вздымались, как бы цепенея от ужаса, тела их лопались и погружались во всеочищающий костер. С каждым часом пожар разгорался, сползая с Дамладжка, распространяясь на север и на юг. Он придержал свой бег лишь перед каменными россыпями под Южным бастионом и каменистой впадиной, защитившей от него Северную Седловину. Зеленые богатства щедрых на родники альпийских угодий, это чудо Сирийского побережья, торжествуя, заполыхали в последний раз пламенными знаменами и так полыхали много дней, покамест от всей красы осталось лишь огромное поле, усыпанное тлеющими углями, да кое-где догорали пни. То Муса-даг огнем и догоравшими завалами, словно неприступным панцырем, оградил своих смертельно уставших детей, в глубине своего сна и не подозревавших, что теперь они надолго освобождены от своих преследователей. Никто из них не знал, что дружелюбный ветер отвратил от Города угрозу и погнал языки пламени и искры в долину. Бойцы и весь лагерь спали далеко за полдень. Только уже значительно поздней Совет уполномоченных распорядился вырубить угрожаемые участки горного склона и очистить их от хвороста и листвы. Тем самым было положено начало новой необъятной работе. Все спали в этот день, не спала только одна, одна-единственная. Неподвижно сидела она на кровати в своей палатке. И как ей ни хотелось стать маленькой-маленькой в этой грохочущей раковине своей крайней отчужденности и неизбывной вины — ничто не могло ей помочь. Глава четвертая ПУТИ САТО Хотя благоприятное направление ветра не менялось, лесной, вернее, горный пожар угнетающе действовал на людей. Сутками было светло как днем. Красноватым хищным оком ночь подмигивала и косилась, обезумевшие тени кружились в дикой пляске. Небо заволокло зыбкой пеленой. Стояла невообразимая жара: и в полдень, и в полночь ни одного свежего дуновения! От едкого дыма захватывало дух, воспалялась слизистая оболочка носа и горла. Весь лагерь чихал, страшный этот насморк порождал коварную раздраженность. Ни радости по поводу победы, ни ликования, напротив, в людях обнаружились признаки духовного упадка, опасного внутреннего процесса, грозившего подорвать порядок и дисциплину и выражавшегося в своеволии и буйстве. Прежде всего, здесь следует назвать отвратительную историю с Саркисом Киликяном, которая произошла, к сожалению, в первый же вечер после победы и послужила одной из причин новых тревог и забот Тер-Айказуна и Габриэла Багратяна, хотя, казалось, можно было с божьей помощью надеяться на длительный перерыв в боях. Правда, сама смелая идея лесного пожара и огромные боевые трофеи в значительной мере улучшили всю оборону. Уже не представлялась безумной мысль о том, что враг и вовсе откажется от штурма. Однако следовало учитывать, что огнем была охвачена лишь самая грудь Дамладжка, а его бока — каменные осыпи выше Суэдии и Северное Седло, как и прежде, представляли опасность. Ни в коем случае нельзя было допускать ослабления дисциплины на позициях. Столь же строго следовало поддерживать авторитет руководства. Не менее важно было установить полное согласие среди населения лагеря. То, что Тер-Айказун называл «буднями», надо было, наперекор всем проискам дьявола, восстановить и ввести в колею. Это и побудило Большой Совет, собравшийся вечером двадцать четвертого августа, отказаться от торжественного погребения погибших, дабы лишний раз не будоражить народ. В тот вечер специальные команды уже обнаружили шестьдесят семь трупов из ста тринадцати считавшихся пропавшими без вести. Сверх этого, в ту ночь скончались тяжело раненные, которым не удалось своевременно оказать помощь. Об этих печальных событиях доложил Совету доктор Петрос Алтуни. Своим скрипучим голосом, отнюдь не созданным для надгробных речей, он поведал собравшимся родным и близким, что из-за чудовищной жары крайне необходимо срочно похоронить павших. Всякое промедление грозит эпидемией. Он, Петрос Алтуни, не хотел бы говорить об этом в присутствии скорбящих родственников, но в конце-то концов каждому из них это подскажет собственное обоняние. Итак, не теряя времени, за дело! Пусть каждая из пострадавших семей немедленно приступит к погребению павших на отведенном для этого месте. Сей труд любви и заботы зачтется небом куда выше, нежели долгие молитвы и причитания. Правда, Алтуни добавил, что Совет поступил бы мудрее, если бы предал тела героев сожжению. Сам он не решается на такой шаг, щадя чувства родных. Да послужит утешением вдовам и сиротам то, что родные и близкие их будут погребены в саванах и изголовьем им будет служить родная земля. — А теперь за дело! — проскрипел доктор Петрос, в эту минуту он походил не на семидесятилетнего, а на девяностолетнего старца. — За несколько часов все должно быть закончено. На помощь вам придут люди из резерва. Приказ этот в народе не вызвал, как опасались, ни ропота, ни противодействия. Угроза здоровью была таким веским аргументом, что перед ним отступили все возражения. Да и усиливающийся трупный запах давал о себе знать. В три часа утра все работы были закончены. И тяжкий труд этот заглушал скорбь. Лишь очень немногие родственники стояли со свечами у разверстых могил. Но отблески полыхавшей горы поглощали скудные эти блики. Нуник и ее подруги на этот раз отсутствовали. С тех пор как заптии поймали в кукурузе и забили насмерть двух старух из нищей братии, они больше не осмеливались выползать из своих нор. На другое утро, то есть двадцать пятого августа и на двадцать шестой день лагеря должны были состояться два чрезвычайно важных события общественной жизни. Первое — торжественный выбор пловцов и ходоков, которым предстояло незамедлительно отправиться в Александретту и Алеппо. Второе — судебное разбирательство преступления, совершенного Саркисом Киликяном. До этого Тер-Айказун, в соответствии с обязанностями, наложенными на него законом о мировом и третейском суде, улаживал лишь простейшие конфликты. В этих не столь важных делах он без всяких формальностей быстро выносил безапелляционное решение. Обычно это не терпящее промедления судебное действо происходило в пятницу. А сегодня, в среду, Тер-Айказун впервые выступал на Дамладжке как судья по уголовному делу. Коротко суть дела заключалась в следующем: главная ответственность за большие потери, понесенные защитниками во время штурма, вне всяких сомнений, ложилась на Саркиса Киликяна и его необъяснимое поведение. Но Габриэл Багратян и не собирался привлекать его к ответственности, во-первых, потому, что Киликян проявил отвагу и немалую сметку во всех предшествовавших боях, и во-вторых, Габриэлу хорошо было известно, что человек способен на необдуманные поступки; к тому же, он по опыту знал, что по прошествии некоторого времени совершенно невозможно точно воспроизвести какой-нибудь эпизод боя. Однако не все думали, как командующий, например, некоторые командиры дружин, рядовые бойцы и жители лагеря. Когда вражеский штурм был отражен, на Алтарную площадь сбежался народ. Бойцы гарнизона Саркиса Киликяна теснили своего командира, требуя, чтобы он объяснил свое поведение во время атаки врага и защищался. А он ничего не объяснял и защищаться также, по-видимому, не собирался. И сколько на него ни сыпалось яростных обвинений и всевозможных вопросов, он молчал, а его безучастный взгляд и высохший череп ничего не выражали. Возможно, молчание это вовсе не свидетельствовало о его наглости, злости или самоуверенности но впечатление это производило именно такое. Ведь может быть — да скорее всего, так оно и было — Киликян действительно не мог бы объяснить почему на него нашел вдруг столбняк, а такие отговорки как «внезапный приступ усталости» или «не понятые никем намерения командира», он с презрением отмел. Позднее он и Тер-Айказуну не сумел дать вразумительного объяснения. Однако совершенно естественно, что молчание Киликяна только разозлило обвинителей. Его начали толкать, перед носом его мелькали кулаки. Суд присяжных, возможно, согласился бы, что он действовал в пределах необходимой самообороны, не ударь он первым и не будь этот удар столь свиреп. Пребывая в своем обычном состоянии апатии, Киликян некоторое время позволял себя толкать, казалось даже, что он для защиты от напиравших обвинителей вообще не намерен ничего предпринимать, более того — он даже не замечает, что происходит вокруг него. Но вдруг он вырвал свой костлявый кулак из кармана и нанес одному из молодых своих притеснителей такой удар в лицо, что тот, обливаясь кровью, с выбитым глазом и сломанной переносицей свалился наземь. И произошло все это с молниеносной быстротой: на какую-то долю секунды вялое тело Киликяна напряглось, глаза сверкнули, но тут же погасли, и снова взгляд его стал тупым, как прежде. В эту минуту никто не взялся бы утверждать, что это именно он только что чуть не убил человека. К его счастью, сначала в толпе никто не понял, как все это произошло, просто люди, отпрянув, подались назад. Но затем, когда толпа с криками возмущения вновь набросилась на него, ему бы не поздоровилось, если бы не появилась полиция Города и не взяла его под стражу. Наутро, во время разбирательства в правительственном бараке, он невозмутимо признал, что удар нанес первым и отлично предвидел его последствия. И в дальнейшем он не ссылался на необходимость самозащиты. То ли он был чересчур ленив, то ли слишком устал, чтобы давать убедительные ответы. Но возможно, что этот человек относился к самому себе, к своей жизни или смерти с таким равнодушным безучастием, какое постигнуть никому другому не дано! Багратян сидел и молча слушал. Он не произнес ни слова ни в обвинение, ни в защиту подсудимого. Но разгневанный народ требовал кары. Выслушав показания свидетелей, Тер-Айказун вздохнул и сказал: — Что мне с тобой делать, Киликян? По тебе же сразу видно: ни один монастырский устав для тебя не писан. Надо бы тебя изгнать из лагеря… Однако никакого изгнания Тер-Айказун, разумеется, не объявил, а вынес следующее решение: пять дней тюрьмы в кандалах и трехдневный пост. Наказание было гораздо тяжелее, чем могло показаться на первый взгляд. Из-за простой потасовки, где он не был даже зачинщиком, Киликяна лишили высокого звания боевого командира и вновь низвели в преступный мир. А это было тяжелым оскорблением, запятнавшим его честь. Однако, глядя на него, нельзя было даже предположить, способен ли он что-нибудь воспринимать как оскорбление. По окончании судебного разбирательства ему связали руки и ноги и заперли в камере, то есть в третьей комнатке правительственного барака. И вновь Киликян стал похож нa того Киликяна, каким он уже не раз бывал в своей непостижимой жизни — кара обрушивалась на него, когда за ним или вовсе не было никакой вины, или же она лишь предполагалась. Он и на сей раз принял эту кару, не моргнув глазом, как неизбежность столь хорошо знакомой и неотвратимой судьбы. Нынешняя же тюрьма его весьма отличалась от подобных заведений, которых Киликян немало повидал на своем веку. Ведь за стеной жил человек таких возвышенных мыслей, каким был аптекарь Грикор. Справа и слева две невзрачные каморки, похожие одна на другую как пара сапог, но одна была камерой позора, другая же вмещала вселенную! Габриэла преследовало предчувствие, что вот-вот произойдет какое-то событие, назвать которое он не умел, но которое может перечеркнуть решительную победу позавчерашнего дня. Потому он и настоял на отправке гонцов сегодня же, в среду. Необходимо было как можно скорее что-то предпринять! И пусть это ничего не даст — такой шаг породит напряженное ожидание. Добровольцы собрались, как и решил Совет, на Алтарной площади. Сюда сбежалось все население лагеря, ибо избрание гонцов было делом народным. Габриэл как раз вернулся после проверки дружин. Он хорошо сознавал опасность ослабления дисциплины и раздраженную драчливость людей, поэтому назначил учения уже на вторую половину дня. Благодаря захваченным в боях двумстам маузеровским винтовкам, весь первый эшелон был теперь хорошо вооружен. Поредевшие ряды дружин пополнились лучшими бойцами резерва. Над лагерем уже разносились заикающиеся звуки трубы Чауша Нурхана, который приступал к муштре новичков. Искуи встретила Габриэла на полпути. После столь внезапно открывшегося родства душ она с детской прямотой искала с ним встреч. Почти ничего не говоря, они вместе прошли до самой площади. Когда она была с ним рядом, им овладевала какая-то особенная уверенность. Его не покидало ощущение, что юная Искуи — самое близкое существо, какое он знавал в жизни. Своей благостной теплотой она заполнила все, зайдя далеко за пределы сокровенных воспоминаний. На Алтарной площади она не отходила от него, хотя и была единственной женщиной, без всяких на то оснований оказавшейся среди высшего руководства. Неужели она совсем не боялась, что поведение ее будет замечено и у брата возникнут подозрения? Или то была прямота души человека необыкновенного, действующего в своем первом чувстве без оглядки и без всяких сомнений? Добровольцы — десятка два юношей — ожидали решения Совета. Среди них было и пять подростков — старшим из Юношеской когорты также разрешали выступать добровольцами. Со страхом и гневом в душе Габриэл обнаружил рядом с Гайком Стефана. Тер-Айказун, коротко посоветовавшись с членами Совета, выбрал гонцов. Ведь именно ему, Тер-Айказуну, надлежало творить суд над людьми, определять их силу и возможности. Что касалось пловцов, то здесь решение было одно, и никто его не оспаривал. В Вакефе — южной деревне армянского поселения, расположенной на самой границе долины Оронта, то есть уже на морском побережье, жили два знаменитых пловца, одному было девятнадцать лет, другому — двадцать. Им-то Тер-Айказун и передал ремень с вшитым письмом, содержавшим призыв о помощи к капитану любого — американского, английского, французского, русского или итальянского военного корабля. Попрощавшись с родными, юношам предстояло пуститься в путь от Северного Седла сразу после захода солнца. Выбор ходока в Алеппо потребовал обсуждения. Довольно скоро все согласились послать не двух, а только одного гонца, так хоть огромному риску будет подвергнута жизнь только одного человека. Пастор Арам Товмасян сказал, и вполне резонно, что, пожалуй, у взрослого армянина меньше шансов живым добраться до столицы вилайета, чем у мальчишки, который даже одеждой мало чем отличается от мусульманских ребят и которому вообще легче где угодно проскользнуть. Разумные эти доводы были всеми признаны, кто-то тут же предложил: — Гайк! Этот угрюмый, решительный паренек с твердыми, как камень, мускулами, сказочно ловкий — самый подходящий, никого другого и не надо! Никто из местных крестьян во всем лагере не был так тесно связан с родной землей! У кого еще такой зоркий ястребиный глаз? Нюх, как у барсука, слух, как у крысы, и изворотливость змеи! Если кому и удастся преодолеть все смертельно опасные преграды на пути в Алеппо, то только Гайку. Но когда Тер-Айказун, стоя на низшей ступени алтаря, объявил о решении Совета послать Гайка, вперед вышел Стефан — поступок поистине недостойный! Лицо Габриэла Багратяна передернулось от гнева, когда он увидел, как сын выскочил из шеренги и дерзко встал впереди всех. Никогда еще его так неприятно не поражали заносчивость и внутренняя и внешняя одичалость сына. Чумазый, смуглый, как негр, Стефан сверкнул зубами: — Почему Гайк? Я тоже хочу в Алеппо… Ни слова не говоря, Габриэл Багратян взмахнул рукой — жест, приказывающий молчать. Но непокорный сын будто взорвался, его срывающийся голос разнесся по всей площади: — Почему Гайк, а не я, папа? В Алеппо пойду я! Подобный сыновний бунт был чем-то неслыханным среди армян, ничем не оправданным — ни исключительными обстоятельствами, ни героическим честолюбием. Лицо Тер-Айказуна выразило нетерпение, он резко поднял голову: — Укажите своему сыну, Багратян! А пастор Арам, имевший некоторый опыт в обращении с трудными подростками, попытался успокоить Стефана: — Совет уполномоченных решил, что только один гонец пойдет в Алеппо. Ты же взрослый, толковый парень, и сам понимаешь, что значит для нас приказ Совета. Беспрекословное повиновение! Правильно я говорю? Однако героя захвата турецких гаубиц нельзя было пронять ссылками на закон, приказы и уставы. К тому же, он совсем не представлял себе ни самой задачи, ни полной своей непригодности для выполнения ее. Стоя рядом со своим соперником, он испытывал только унижение и обиду. Присутствие большого количества взрослых и почтенных людей ничуть не сдерживало его. Он дерзко заявил отцу: — Гайк только на три месяца старше меня. Он и по-французски не умеет говорить. Мистер Джексон не поймет его. А что Гайк может, то и я могу. У Габриэла лопнуло терпение. Он сделал решительный шаг к сыну. — Что ты можешь? Ничего ты не можешь! Ты изнеженный европеец. Избалованный городской ребенок — вот ты кто! Тебя тут же поймают как слепого котенка. Уходи! Ступай к матери! Чтоб я тебя здесь больше не видел!.. Эта жестокая выволочка отнюдь не отличалась мудростью. Отец задел самое больное место Стефана. При всем честном народе его сбросили со столь дорого доставшейся ему высоты. Значит, все сделанное им до сих пор было напрасно? И что он выкрал библию Искуи, и что геройски захватил гаубицы, за что чуть не удостоился звания «Эллеон»?.. Уж очень скоро жизнь показала Стефану, что подвиг и слава не длятся вечно! Что в славе всегда таится мстительная изменчивость и что все-все надо начинать сначала! Внезапно он утих. Его смуглое лицо залилось краской, которая делалась все гуще. Огромными своими глазами он смотрел на Искуи, будто впервые видел ее. И ему показалось, что она строго и неприветливо отвечает на его взгляд. Искуи в роли враждебно настроенного свидетеля его поражения?.. Это было уже чересчур! Невольно и совсем неожиданно для себя он расплакался, и в эту минуту он не был ни отличным снайпером, ни отважным завоевателем вражеских гаубиц — нет, он плакал совсем как маленький мальчик, которого несправедливо обидели. Однако этот детский плач не вызвал сочувствия у присутствующих. Напротив, — что-то похожее на злорадство. И это труднообъяснимое злорадство было всеобщим: испытывали его не только приятели Стефана, но и взрослые, и распространилось оно по каким-то скрытым причинам и на самого Габриэла Багратяна. Глубинные отношения между людьми почти никогда не меняются. А отношения между Багратяном и местным населением, несмотря на все одержанные победы, все восхищение, почитание и благодарность, можно выразить в одной фразе: «Он не наш!». И нужен был только повод, чтобы чувство это вырвалось наружу, как это и произошло сейчас. Стефан довольно скоро подавил свой недостойный рев. Но и мимолетная слабость вызвала среди товарищей из ватаги Гайка и других ребят глумление, настроила их издевательски. Послышались насмешливые выкрики. Даже колченогий Акоп смеялся как-то особенно громко и вызывающе. Только Гайк стоял серьезный и углубленный в себя, будто все происходящее никакого отношения к нему не имело и даже не вызвало у него улыбки. Стефану же не оставалось ничего другого, как уйти, и хотя он и пытался своей походкой выразить пренебрежение и равнодушие, плечи его предательски подергивались. Габриэл молча смотрел ему вслед. От досады и злости не осталось и следа. Его смущала мысль о старом письме мальчика из Монтре. Он так и видел: Стефан сидит в хорошеньком костюмчике, по-детски склонив головку над письмом, выводит огромные буквы… И Габриэла снова потрясли душераздирающие воспоминания о давным-давно отживших мелочах. Он вспомнил, что Стефан уже большой, в ноябре ему исполнится четырнадцать лет… И тут же его озадачило: «исполнится четырнадцать», «в ноябре» — какая чудовищная утопия! Ледяное предчувствие нахлынуло и исчезло: исправить уже ничего нельзя! Он поспешил на площадку Трех шатров, намереваясь еще раз поговорить с сыном. Но ни Стефана, ни Жюльетты дома не застал. В шейхском шатре Габрнэл сменил белье. При этом он заметил, что одной из двух монет, подаренных ему агой Рифаатом Берекетом, нет на месте. Это была золотая монета с четко выгравированным профилем Ашота Багратуни, великого царя армянского. Габриэл несколько раз вывернул все карманы. Золотая монета исчезла. Заселение турками и арабами армянских земель, к несчастью, положило конец бродяжничеству и двойной жизни Сато. Когда она в последний раз отважилась спуститься в долину, ее чуть не поймали: оказывается, и там уже образовались шайки мусульманских подростков, которые, завидев подобную дичь, тут же бросались в погоню. А теперь еще и пожар перекрыл все ее тропки-дорожки. И Сато ничего другого не оставалось, как довольствоваться Дамладжком, ущельями и гротами на его морском склоне. Но вся эта вытоптанная людьми и скотом местность, эти исхоженные подъемы и спуски между Южным бастионом и Городом до самого Северного Седла, разве этого достаточно для Сато — этого олицетворения непоседливости! С деревенскими ребятами она была теперь в полном разладе. Несколько дней назад Тер-Айказун, вопреки сопротивлению учителей, приказал вновь открыть классы. Однако даже такому тирану, как Грант Восканян, не под силу было водворить тишину, когда Сато сидела в классе. «Вонючка! Вонючка!» — заводил жестокий хор, как только бедняжка показывалась на школьной площадке. Поистине неистребима в человеке его вечная жажда самоутверждения, причем за счет социально ниже стоящих, более бедных или искалеченных, или просто чужих. И эта потребность унизить, а также мстительный отпор, порождаемый ею, являют собой весьма мощные рычаги всемирной истории, лишь скудно прикрываемые затасканным плащом политических идеалов. И даже здесь, на горе, в последнем прибежище изгнанников прибившаяся сирота Сато послужила детворе желанным поводом утвердить себя чем-то вышестоящим и благородней рожденным. На одном уроке, который проводила Искуи, издевательские выкрики стали так оглушительны, что, не скрывая своего отвращения, учительница выгнала отверженную. — Уйди, Сато, и, пожалуйста, больше не приходи! С цепким упорством, не ведая ни чести, ни стыда, Сато обычно отстаивала себя против всей ватаги. Но сейчас, когда обожаемая ею «барышня», ее «Кючук-ханум» сама перебежала к врагам сама изгнала ее, Сато вынуждена была подчиниться. И она поплелась прочь в своем европейском платьице с рукавчиками бабочкой, рваном и грязном, придававшем ей такой эксцентрический вид. Но добрела она только до ближайших кустов, откуда, как шакал, подкарауливающий караван путников, пожирала алчным взором своих недругов. Сато вовсе не была такой жалкой, как это может показаться. Нет, и у нее был свой собственный мир. Она, например, превосходно знала и понимала всех зверюшек, попадавшихся ей на тропках-дорожках. Наверное, Искуи, да и многие другие поклялись бы, что Сато мучает животных. И вроде бы все говорило за это. На самом же деле как раз напротив — это недоразвитое существо вовсе не калечило и не мучало животных. Она обращалась с ними ласково, нашептывала им что-то, как будто на их языке. Словно не ощущая уколов, она голой рукой брала свернувшегося ежа и так долго ему что-то наговаривала, покуда он не разворачивался и, высунув мордочку, не принимался оценивать ее своими острыми глазками, словно мелкий базарный торговец. Сато, сама говорившая так, как будто жевала собственный язык, знала все призывные крики и мелодии птиц. Однако все это она тщательно скрывала, хотя такие познания могли бы завоевать ей уважение. Но она боялась, что близкие и вовсе примут ее за нелюдь. Как с животными, она умела говорить и с выжившими из ума старухами, ютившимися вокруг Йогонолукского кладбища. Она и не замечала, что эти без умолку болтающие старушки говорят совсем иначе, чем разумные люди. Ей бывало приятно участвовать в их словопрениях, требовавших лишь самую малость умственного напряжения и приличия. Мелкие зверьки, обиженные богом люди, нищие слепцы и были тем миром, из которого Сато черпала то чувство превосходства, без которого не может существовать ни один человек. Правда, что касается Нуник, Вартук и Манушак, то она была их почитательницей и прислужницей. Однако развитие событий рассеяло это сообщество. Ей было скучно рыскать внутри кольца обороны. Молодежь решительно не принимала ее. И бездеятельное ее беспокойство мало-помалу перешло в шпионство за взрослыми. Тончайшим чутьем, нисколько не облегчающим ей постижение школьных премудростей, она улавливала, что именно в этих взрослых оборачивалось распущенностью, животностью, корыстью, похотью, а то и просто безумием. Она словно слышала, как произрастают те опасные чувства, о существовании которых она вообще не имела никакого понятия. Как сладострастным шпионским магнитом, хотя она этого и не сознавала, ее притягивало все, что было не вполне в норме. Потому и неудивительно, что Сато очень скоро поняла по Жюльетте и Гонзаго, что с ними происходит. Щекочущее предчувствие большой катастрофы охватило ее. Всем отверженным знакома эта радость по поводу грядущей беды, эта сладостная надежда на гибель всего и вся — немаловажная пружина маленьких скандалов и великих переворотов. Сато неотступно выслеживала парочку. Жюльетта и мосье Гонзаго вместе с самим Габриэлом были самыми знатными людьми, каких она когда-либо встречала. Ненависти, какую подчас дурные слуги испытывают к своим господам, они ей не внушали, — нет, это было жадное любопытство примитивного существа к тому, что представляется ему уже почти неземным. А перед Гонзаго, который когда-то так напугал ее, исполняя бравурные эстрадные песни на фортепиано, она ощущала болезненный страх побитой собаки. Сато очень скоро высмотрела все укромные местечки, все тайные рододендроновые и миртовые уголки «Ривьеры». Купаясь в блаженстве, она просовывала свою мордочку сквозь листья и ветки. Ее ослепленные глаза упивались представлением, которым ее потчевали сами боги. Эта благородная женщина, ханум из страны франков, так чудесно благоухающая, эта великанша, и вдруг — волосы распущены, приникает всем своим угасшим лицом со вспухшими алчными губами к такому спокойному и сдержанному мужчине, который из-под опущенных век, предельно настороженный, предвкушает даримое прежде, чем завладеть им. Вся дрожа, Сато следила, как длинные, тонкие пальцы Гонзаго, словно умелые пальцы слепцов, перебирающих струны тара, скользят по белым плечам и груди ханум. Сато видела, что можно было увидеть. Но она видела и то, чего нельзя было видеть. Учителя давно уже поставили на Сато крест. В голову этого бессвязно лепечущего существа, воспринимающего мир только в образах, никакими силами не удавалось вдолбить ни алфавит, ни таблицу умножения. Сато отстала от ровесников потому, что ее сверхчеловеческое чутье развивалось за счет интеллекта. Следя из-за миртов и рододендронов, она впитывала в себя не только жгучую сладость самого зрелища, нo и смятение ханум, и самонадеянную целеустремленность Гонзаго. Разум Сато ничего не знал, чутье — знало все! У Сато не было никаких оснований отказываться от этого сладострастного подсматривания, но тут вмешалось нечто, ударившее ее по единственному нежному чувству, которое у нее было. От ее чутьистого носика не могла укрыться и другая пара. Эта, правда, не разыгрывала спектаклей, да и не нуждалась в укромных местечках, чтобы прятать свои страсти. Никогда она не исчезала в лабиринтах кустарника, опоясывавшего взморье, напротив, предпочитала открытые возвышенности и просторы горного плато! Эту пару трудно было преследовать, не выдав себя. Но к счастью, или, вернее, к несчастью, Сато обладала способностью быть незаметной. В этом она превзошла даже такого искусника маскировки, как Гайк. И эта вторая пара все больше отвлекала ее от первой, дарившей столь богатые впечатления. Здесь она не видела почти ни одного поцелуя, но даже самое отсутствие их жалило Сато глубже» чем полнота объятий Гонзаго и Жюльетты. Стоило Габриэлу и Искуи коснуться друг друга, встретиться глазами и сразу же отвести их, будто обоих ударило током, как Сато казалось, что это нежное слияние будоражит ее больше, чем полная плотская близость той пары. Но главное, ее особенно бесила и печалила гармония между Габриэлом и Искуи. Впрочем, память Сато все переиначила по-своему. Разве воспитательница Зейтунского приюта не была всегда ласкова и щедра к Сато? Называла же Искуи ее «моя Сато»? И разве маленькая ханум не разрешала Сато сидеть у ее ног, гладить и ласкать их? И кто, как не эфенди, виноват, что Искуи, как раз когда Сато открыла ей свое сердце, крикнула: «Уйди и больше не приходи!» В унынии слонялась бродяжка, ища место, где бы подумать. Но ведь думать и строить планы Сато не умела. Она была способна лишь создавать зыбкие образы и тут же забывать про них под натиском новых ощущений. Впрочем, эти образы и чувства Сато вовсе не нуждались в содействии и упорядочении разумным началом. Они жили сами по себе. Они трудились целеустремленно: они поднимали петли, спускали их и вновь подхватывали, и так сплетали сеть мести, о которой ее созидательница по сути ничего не знала. Жюльетта шла к Габриэлу. Габриэл шел к Жюльетте. Они встретились между площадкой Трех шатров и Северным Седлом. — Я иду к тебе, Габриэл, — сказала она. — А я к тебе, — сказал он. Смущение и потерянность, давно уже державшие в плену Жюльетту, завершили дело. Куда девалась «искрящаяся походка» Жюльетты? Сейчас она шла будто не по своей охоте, по принуждению. Да так оно и было. Гонзаго послал ее, чтобы она, наконец, сказала правду, объявила, что настал день расставания. «Что это со мной? Неужели я стала так близорука? — подумала Жюльетта. — Почему я так плохо вижу?» И изумилась: летний день и вдруг сумрачно, как в ноябре! Но, может быть, это дымная пелена стелется от пожара? Или пелена, что туманила сознание изо дня в день, так сгустилась? Удивительно, право, когда она стоит перед Габриэлом, Гонзаго кажется ей нереальным. И зачем это Гонзаго вздумалось осложнять себе жизнь? Все вдруг представилось ей невероятно далеким и удивительно странным. У нее отстегнулась подвязка, чулок спустился ниже колена. «До чего же противно!» Однако Жюльетта не подтянула чулок. «Сил нет нагнуться! — вдруг подумала она. — А ведь сегодня вечером надо карабкаться по горам. Идти в Суэдию». Между супругами произошел несколько странный разговор, разговор в пустоте, так ни к чему и не приведший. Жюльетта заговорила первая. — Я все корю себя, что не была с тобой эти дни… Ты пережил так много страшного, ты совершил великое… Ты был все время в опасности… О, друг мой, я веду себя постыдно… Подобное признание всего несколько дней назад произвело бы на него впечатление. Сейчас его ответ прозвучал почти формально. — И я не раз упрекал себя, Жюльетта. Мне следовало больше заботиться о тебе. Но поверь, даже сейчас, в эту минуту, я не могу о тебе думать. И это была чистая правда. Она должна была бы придать Жюльетте мужества тоже сказать правду. Но она только поспешила согласиться. — Ну, разумеется. Я вполне понимаю, что тебе приходилось думать совсем о других вещах, Габриэл. Он сделал еще шаг по этому опасному пути. — К счастью, я радовался, что ты не одна и не чувствуешь себя заброшенной… В этом холодном, словно нарочно неодушевленном, мертвом обмене слов была достигнута ступень, открывавшая самые различные возможности для Жюльетты сказать всю правду: «Я здесь чужая, Габриэл. Армянская судьба оказалась сильнее нашего брака. И вот мне дан шанс — последний выход — избежать этой судьбы. Ты сам желал этого, много раз предлагал мне спастись. Я надеялась, что выдержу, но недостало сил. Да и не могло бы достать, ведь твоя борьба — не моя борьба, мой друг. Я уже и так много сделала. Поверь, я терпела эту страшную жизнь до этой самой минуты. Но теперь довольно. Отпусти меня! Я уже не твоя, я принадлежу другому…» Но ни одно из таких простых и естественных слов не было сказано. Жюльетта все еще тщеславно полагала, что в браке с Габриэлом это она обогащает, стоит выше, и потому воображала, будто такое признание убьет Габриэла. Ведь он мог бы ей ласково ответить: «Я хорошо понимаю тебя, cherie. И даже если это погубит меня… я не смею тебя удерживать. Я сделаю для тебя все, что в моей власти. Ради тебя я расстанусь со Стефаном, и ты спасешь его. Это даже лучше, что я, взяв на себя руководство и ответственность перед народом, разрываю последние связи с моей частной жизнью. И вот что еще, Жюльетта: я люблю тебя, не перестану любить до последнего вздоха, хотя не принадлежу тебе более, я принадлежу другой…». Так легко и просто, с помощью откровенного слова мог развязаться весь узел, не будь все так безнадежно запутано: Жюльетта знала о Габриэле столь же мало, сколь знал о ней он. Но она и не знала, любит ли она по-настоящему Гонзаго. Да и Габриэл не ведал, любовь ли соединяет его с Искуи. Все религиозное и буржуазное прошлое Жюльетты восставало против греховного счастья. По многим причинам она не доверяла этому столь непроницаемому Гонзаго, и не в последнюю очередь потому, что он был моложе ее на три года. В Париже все это, конечно же, приняло бы традиционные формы. Но здесь, в этой фантастической обстановке на Дамладжке, сознание греховности угнетало ее. Но и это была лишь малая часть путаницы. Бывали минуты, когда она уже совсем решалась вместе с Гонзаго тут же покинуть Муса-даг и дожидаться парохода на винокуренном заводе. Но через мгновение мысль эта казалась до смешного невыполнимой. Она не обладала отвагой и решимостью для того, чтобы бездумно довериться авантюристу, даже если такой ценой можно было бы спастись от смерти. А не разумнее ли сидеть и ждать своей участи на Дамладжке, чем быть покинутой в Бейруте? И мысль о ночном походе по горам, об опасном пересечении мусульманской долины Оронта, о плавании по морю в трюме между бочками со спиртом, страх перед торпедами, мысль обо всех этих препятствиях смешалась с ощущением своей неуместности в столь неподобающей обстановке: «Нет, это не для меня!» Но что это по сравнению с той мукой, какую она терпела из-за Стефана. Она же избегала родного сына! Не заботилась о том, сыт ли он, чисто ли одет. И даже вечером — о святое материнство! — не подходила к его койке в шейхском шатре взглянуть — хорошо ли он спит. Все это вместе взятое сложилось у нее в единое чувство вины перед Стефаном. С таким бременем на сердце она пришла к Габриэлу, намереваясь быть с ним откровенной, сказать ему «прощай навсегда». Они смотрели друг на друга, муж и жена. Муж смотрел и видел перед собой лицо постаревшей, как ему казалось, бледной от недосыпания женщины. Он даже подметил проседь у нее на висках. Но не мог понять, откуда этот лихорадочный взгляд, отчего рот у нее стал таким большим и так распухли, потрескались губы? «Она погибнет здесь! — подумал он. — Да иначе и не может быть!». И если минуту назад в нем еще теплилось желание сказать Жюльетте об Искуи, то теперь он подавил его. Зачем? Сколько им еще осталось дней? А жена видела перед собой изборожденное морщинами лицо, словно стиснутое круглой щетинистой бородой, которую она так не любила. Всякий раз, когда она смотрела на это лицо, она невольно спрашивала себя: неужели этот одичавший вожак горной банды — Габриэл Багратян? И вдруг она слышит голос, прежний голос Габриэла! И из-за одного этого голоса она не может сказать ему правду. В ушах гудит: «Останусь! — Уйду!». В мозгу стучит: «Только поскорей бы все это кончилось!». Разговор соскользнул с опасной стези. Габриэл рассказывал, что в ближайшие дни им ничто не грозит. По всей видимости, они могут насладиться длительной передышкой, отдохнуть. Он напомнил ей совет доктора Алтуни: лежать в постели и — читать, читать и читать! Перед глазами медленно плыло облако дыма. Их окутал пряный запах смолы. Габриэл остановился: — Как сильно пахнет смолой!.. В каком-то смысле этот пожар нам на руку. Из-за дыма тоже: дым дезинфицирует. К несчастью, в карантинной роще лежат уже двадцать больных — проклятый дезертир из Алеппо их заразил… Он уже ни о чем, кроме общественных дел, не способен был говорить. Равнодушный, он так и не уловил то, о чем она умолчала. А у нее в ушах звенело: «Уйду… Уйду…». Но едва они дошли до середины дымного облака, Жюльетта побледнела, зашаталась, — он успел ее подхватить. Эти тысячекратно испытанные объятия усилили ее муку. Она порывисто высвободилась. — Габриэл, прости… мне кажется, я заболеваю… Или уже больна… Гонзаго Марис ждал в условленном месте «Ривьеры», бережно докуривая половину сигареты. У него оставалось еще двадцать две. Окурки он не выбрасывал — берег табак для трубки. Как и большинство людей, вышедших из приютов и познавших нужду, он, несмотря на желание выглядеть изысканно, никогда не имел больше двух костюмов и фанатически берег все, что имело хоть какую-нибудь цену, используя всякую вещь до последнего. Когда Жюльетта какой-то странной, неуверенной походкой подошла к нему, он вскочил. Он не стал менее галантен с возлюбленной и после того, как овладел ею. Да и присущий ему подчеркнуто предупредительный взгляд из-под бровей, сросшихся под тупым углом, был все тот же, хотя в глазах мелькал огонек критического отношения к ней. Он сразу понял, что она потерпела поражение. — Ты опять не сказала ему? Не ответив, она опустилась рядом. И что же такое у нее с глазами? В самой близи все качается, будто в безмолвный шторм. Или это все вокруг окутано дымкой дождя? А как только туман разрывается, из моря вырастают пальмы… С обиженно поднятыми головами по волнам шагают верблюды… Никогда еще грохот прибоя снизу не доносился так громко, не казался таким близким. Сама себя не слышишь! А голос Гонзаго доносится откуда-то издалека… — Нет, так нельзя, Жюльетта! У тебя было столько времени… Пароход ждать не будет, да и директор второй раз нам не поможет. Этой же ночью мы должны тронуться в путь. Пора тебе образумиться. Она прижала кулаки к груди и наклонилась вперед, словно преодолевая приступ боли. — Почему ты так говоришь со мной, Гонзаго? И почему не смотришь мне в глаза? Взгляни на меня! Он поступил совсем иначе. Он упрямо смотрел вдаль… хотел дать почувствовать свое недовольство. — Я всегда думал, что ты волевая, смелая женщина, ничуть не сентиментальна… — Я? Я уже не та, что прежде. Я уже умерла. Оставь меня здесь. Уходи один! Она думала, что он станет возражать. А он молчал. И это молчание, которым с ней так легко расставались, Жюльетта не смогла вынести. Смирившись, она шепнула: — Я пойду с тобой… Ночью… Сегодня. Только теперь он ласково положил руку ей на колено. — Соберись с духом, Жюльетта. Преодолей чувство вины и все другие сомнения. Отруби все разом. Это лучше всего. Мы с тобой хотим ясности, не будем себя обманывать. Иначе нельзя. Каким-то образом надо сообщить Габриэлу Багратяну. Тебе вовсе не надо исповедоваться. Я этого и не говорю. Нам открылся путь к спасению. Такая возможность не повторится. Но просто так исчезнуть нельзя. Уже не говоря о том, что это было бы немыслимо подло, ты подумала, как будешь жить дальше? Уверенным, спокойным голосом, да и всем своим видом он пытался убедить ее, что Багратян должен устроить все наилучшим образом, обеспечить ее на ближайшее время. В словах его не было и намека на грубость или себялюбивую корысть, хотя в своих рассуждениях он и принимал в расчет гибель Габриэла, а возможно, и Стефана. Что до Стефана, то Гонзаго, между прочим, был готов ради Жюльетты взять и это бремя на себя. Правда, это чрезвычайно усложнит побег. Под конец он стал проявлять признаки нетерпения — ведь сколько раз уже говорилось об этом, а возможность спасения тем временем ускользает! Если бы Жюльетта сейчас была способна логически мыслить, она согласилась бы с его разумными и такими убедительными доводами. Но вот уже несколько дней, как с ней происходит что-то странное: застрянет какое-нибудь услышанное слово в мозгу, и она уже не может от него отвязаться. Сейчас у нее не выходило из головы: «Но как ты будешь дальше жить?». Односложное «жить» с жестяным дребезжанием кружило у нее в голове, точно заигранная пластинка, на которой застряла игла — с ума сойти можно! Какая-то дрожь поднималась от земли и передавалась ей, как будто она сидела у болота. И вдруг она сама стала механически повторять: — Как я буду жить?.. Как я буду жить?.. В Бейруте? А зачем? Гонзаго стало жаль Жюльетту — он решил, что ее мучает совесть. Он старался ей помочь: — Не мучай себя, Жюльетта! Думай только о спасении. Если ты захочешь, я буду с тобой, но если ты этого не пожелаешь… В это мгновение она увидела перед собой больного дезертира. Это к его груди, покрытой струпьями и красными точками, она припала в припадке отчаянной экзальтации… А потом она решила навестить маму… Мама ведь живет в гостинице… Длинный-предлинный коридор и сотни дверей… И она не знает, какую ей отворить. А голос Гонзаго такой ласковый… милый. Доставил ей радость, сказал: — Я буду с тобой… — Ты будешь со мной?.. А сейчас ты со мной? Он мягко перевел разговор на нужную тему: — Слушай внимательно, Жюльетта! Сегодня ночью я буду ждать тебя здесь. К десяти ты должна быть готова. Если я тебе понадоблюсь раньше, если Багратян решит со мной переговорить, а я этого не исключаю, пришли кого-нибудь за мной. Я тебе помогу. Возьми большой саквояж. Нести буду я. Будь внимательна, когда станешь собираться. Кстати, в Бейруте ты можешь достать все, что тебе понадобится… Она очень старалась следить за ходом его мыслей. Словно ребенок повторяла за ним: — Сегодня ночью… в десять… готова… захватить саквояж… В Бейруте все необходимое… А ты? Как долго ты будешь со мной? Ее бессвязная речь в этот решающий час вывела его из себя. — Жюльетта, я ненавижу такие слова как «навсегда», «навеки». Она восторженно смотрела на него. Лицо ее пылало, полуоткрытые губы тянулись к нему. Ей казалось, что теперь она нашла нужную дверь. Гонзаго сидел у рояля и играл ей «Матчиш»… В ночь накануне прихода заптиев. Он тогда сам сказал: «На свете есть только мгновение…». Великая радость захлестнула ее. — И не надо! Не говори «навсегда», не говори «навеки». Думай о мгновении!.. Сейчас она поняла предельно ясно: на свете есть только мгновение… И ночь, и пароход, и дорожная сумка, Бейрут и само решение уже не имеют никакого значения для нее. Ей суждено неприступное одиночество, куда нет пути ни Гонзаго, ни Габриэлу. Одиночество, наполненное сознанием возвращения домой, — туда, где все уже решено. Ощущение счастья пронизало ее всю. Гонзаго удивился: перед ним была не растерянная женщина, загнанная в тупик, а снова йогонолукская госпожа, еще прекрасней, чем тогда. Желанный плод, созревания которого он так терпеливо дожидался, презирая смерть, приобрел прелесть новизны, стал дороже, чем прежде. Он обнял ее будто впервые. Голова Жюльетты как-то странно поникала то на одно, то на другое плечо, но Гонзаго не задумывался над этим. Да и бессмысленные слова, которые она лепетала, будто упоенная страстью, скользили мимо его слуха. Пока группа мужчин не поравнялась с ней, Сато не представляла себе, что произойдет. Спрятавшись поодаль, она караулила прелюбодействующих, но была чересчур печально, даже мрачно настроена, чтобы наблюдать за ними из-за кустов. Если бы она могла что-нибудь выколачивать из этого волнующего открытия! Вот старуха Нуник — та была бы довольна. Как бы она хвалила Сато, да и одарила бы щедро! Но Сато была теперь пленницей и не могла больше передавать выгодные новости с горы в долину или же из долины на гору. Тем жгучей терзало ее одно постоянное чувство: ревность! Надо разлучить Искуи с эфенди! Сделать больно этому эфенди… Сато обхватила колени и уставилась на затянутое дымом небо. Случилось так, что к этому месту как раз в эту минуту подходили несколько человек. Сато по голосам узнала Тер-Айказуна, Габриэла Багратяна, пастора Арама. За ними шли учитель Восканян с мухтаром Товмасом Кебусяном. Уполномоченные, должно быть, только что окончили важное обсуждение и казались озабоченными. Да и были у них причины для этого. Продовольствие — имелось в виду стадо — уменьшалось непредусмотренным образом и по неизвестным законам какой-то дикой прогрессии. Совет изо дня в день урезывал рацион, но сдержать спад, вызванный дурным кормом, не мог. К тому же, как ни старался Арам Товмасян, лов рыбы тоже никак не клеился. Положение с продовольствием было удручающим. Да и эпидемия принимала угрожающие размеры. За один вчерашний день в карантинной роще умерло четверо больных. Доктор Петрос уже еле передвигал свои ослабевшие и скрюченные от старости ноги. Внутри лазарета и вокруг него лежало более пятидесяти раненых и столько же — в шалашах. Все — плохо перевязанные, без лекарств, предоставленные господу богу и самим себе. Но особенно пугала опасная раздражительность, проявляемая мусадагцами, казалось бы, такая неожиданная для победителей. Способствовала этому чудовищная жара, усугублявшаяся лесным пожаром, насморк, вызванный дымом, тяжелое переутомление, скудная, однообразная еда — и все же в основе всего были, разумеется, невыносимые условия жизни здесь, в горах. Не считая случая с Саркисом Киликяном, за последние два дня было несколько драк, кое-где даже дошло до поножовщины. Все эти обстоятельства и заставили уполномоченных уделить сегодня особое внимание морскому склону Дамладжка. Как известно, на Скале-террасе, словно оберегаемой от событий, развевалось полотнище с надписью «Христиане терпят бедствие!» Два разведчика из Юношеской когорты постоянно следили оттуда, не появится ли на горизонте корабль. Впрочем, вполне вероятно, что кто-нибудь из ненадежных ребят проглядел одно, а может быть, и несколько судов, ибо поныне никто не сообщал даже о появлении хотя бы рыболовецкой шхуны. И это в августе, когда обычно весь Суэдийский залив кишит подобными суденышками! Неужели господь опустошил море, лишь бы отнять у армян на Муса-даге последнюю надежду на спасение?! Совет решил усилить сторожевую службу на морском склоне. Наблюдательный пост отныне был доверен взрослым бойцам. Кроме того, на мысу, несколько южнее первого, решили создать второй наблюдательный пункт. Чтобы выбрать для него подходящее место, сюда и направилась группа уполномоченных. Мягкая, покрытая невысокой травой земля скрадывала шаги молчаливых мужей, и даже Сато не сразу их услышала. Когда же она повернулась на бок, они уже подошли почти вплотную. Сато вскочила и, сама не зная почему, стала делать какие-то замысловатые знаки. Поначалу никто не обратил на нее внимания. Да это обычно так и бывало: стоило Сато появиться, как все отворачивались с чувством стыда и отвращения. В сущности, не было людей, которые не видели бы в Сато неприкасаемую, парию, хотя христианину и заповедано: «Всякую тварь по рождению почитать перед богом равной». Вот и теперь отягощенные заботами члены Совета, словно не замечая сигналов кикиморы, спокойно проходили мимо. Однако замыкающий группу мухтар Товмас Кебусян неожиданно остановился и посмотрел на Сато. Невольно это и других заставило задержать шаг. Довольно сердито они поглядывали на нее — что это она вытворяет? Этого-то Сато и надо было. Теперь вся группа стала уже пристальней разглядывать безобразное существо, которое вертелось и изворачивалось перед ними, будто сам бес вселился в него. Она подмигивала, тощие ножки под когда-то аккуратной юбочкой дергались, искаженный рот, как это бывает у глухонемых, исторгал какие-то мычащие звуки, руки, загребая, все время указывали на усыпанные цветами кусты и в сторону моря. Сила внушения, исходившая от беснующейся Сато, постепенно ослабила неприязнь уполномоченных. Они подошли ближе, и Тер-Айказун недовольно спросил, что это тут происходит и что она, в конце концов, хочет сказать? Желтое цыганское лицо Сато передернулось, она отчаянно моргала глазами, делая вид, будто ответить на этот вопрос невозможно. Но тем энергичнее она указывала в сторону моря. Члены Совета переглянулись: у всех мелькнула одна и та же мысль — военный корабль! Как ни противна была эта приблудная кретинка, все на Дамладжке хорошо знали, что нет лучшей лазутчицы, чем Сато. А вдруг ее отвратительные рысьи глазки высмотрели дымок на далеком горизонте, а его-то никто другой до сих пор и не приметил? Тер-Айказун тронул ее палкой и приказал: — Встань! Иди вперед! Покажи, что видела! Сато подпрыгнула и горделиво побежала вперед, время от времени она останавливалась, поджидала спутников, махала им рукой. Иногда прикладывала палец к губам, словно умоляя не шуметь, ступать как можно тише. Никто и впрямь не осмеливался открыть рот, как видно, все были до странности взволнованы. Казалось, поведение маленькой проводницы пробудило любопытство — ее спутники следовали за ней чуть ли не на цыпочках, соблюдая предельную осторожность. Миновав самшит и арбутус, группа подошла к широкой полосе кустарника с кожистыми листочками, отгораживающей крутой спуск к морю. Через эти темные прохладные заросли вели многочисленные тропинки. Журчал ручеек, чуть дальше срывавшийся веером брызг вниз по каскаду. Попадались и пинии, а то и выступавшая из зарослей скала, поросшая вечнозеленым мхом. Все это было похоже на искусственно сооруженный лабиринт в парке, где-нибудь на юге. Во время своих многократных рекогносцировочных рейдов задолго до Исхода Багратян, должно быть, так и не побывал в этом поистине райском уголке Дамладжка. Но как прохладно и прекрасно здесь ни было, он, шагая последним, не мог избавиться от какой-то противившейся тяжести в ногах. Сато так хитро провела их через заросли, что вся группа внезапно очутилась перед излюбленным приютом любовников — открытой к морю полянкой. Внезапное их появление словно громом поразило Жюльетту и Гонзаго, полагавших, что здесь они в надежном укрытии. Наступило одно из тех страшных, нескончаемых мгновений, которое пережившие его будут вспоминать со жгучим желанием — лучше бы мне никогда не родиться на свет! Габриэл подошел последним и успел увидеть, как Гонзаго Марис вскочил и молниеносно привел себя в порядок. А Жюльетта так и осталась сидеть на земле с распущенными волосами и обнаженными плечами, вцепившись в траву. Она вперила в Габриэла взор, точно слепая, которая видит не глазами, а всеми другими чувствами. Сцена эта произошла в полнейшей тишине. Люди застыли. Гонзаго, отскочив на несколько шагов, следил за происходящим с точно рассчитанной улыбкой опытного фехтовальщика. Посторонние — первым Тер-Айказун — с каменными лицами повернулись спиной к женщине, словно не в силах были вынести собственный стыд. Армяне, живущие в горах Кавказа и Ливана, — народ беспощадно целомудренный. Горячая кровь склонна к строгости, лишь теплая прощает легко. Ничто, ни одно таинство эти христиане не чтут столь свято, как таинство брака, потому-то они с таким презрением смотрят на неразборчивое многоженство ислама. Наверное, мужчины, отвернувшиеся сейчас от позорного зрелища, не стали бы удерживать Габриэла Багратяна, если бы он двумя револьверными выстрелами положил конец всему: ни Тер-Айказун, ни пастор Арам, хотя этот последний и прожил три года в Швейцарии. Грант Восканян стоял, наклонившись над своим карабином, без которого он теперь ни шагу не ступал. Казалось, черный учитель вот-вот направит ствол себе в рот и только думает, как бы ему спустить курок. И у него были основания для подобного демонстративного жеста — боготворимая им мадонна замарала себя навсегда! Окаменевшие спины ждали. Однако ничего не происходило. Выстрел из багратяновского револьвера не грянул. А когда они, в конце концов, все же повернулись, то увидели, как Габриэл Багратян взял жену за руки и помог подняться. Жюльетта сделала несколько шагов и упала бы, не подхвати ее Габриэл. Он так и повел ее через миртовый кустарник, поддерживая сзади под локти, как водят ребенка. Глазами, в которых горело осуждение, члены Совета следили за этой невероятной картиной. Тер-Айказун что-то буркнул, и медленно, порознь, вся группа покинула это место. А Сато припрыгивала за вардапетом, словно ожидала от вождя народа награды за свое полезное дело. Ни единого взгляда не удостоился чужестранец, оставшийся один на поляне. Никакой народ не в состоянии жить, не восхищаясь, но и без ненависти тоже. Давно уже жители Города созрели для этого чувства, необходимо было только направить его. На турок? На государство? Это было что-то чересчур большое, а следовательно, существовало только подобно тому, как существует в помещении воздух — основа жизни, которой уже никто не замечает. Ненависть к ближайшим соседям? Кого удовлетворят эти мелкие повседневные свары? Даже завзятых крикунов они уже не устраивали. Да они и заканчивались обычно мелкими тяжбами, которые Тер-Айказун по пятницам, уже в роли судьи, быстро и решительно улаживал, потребовав от ответчика покаяния, а то и просто разводя тяжущихся. Нет, иное русло должен был пробить себе поток отрицания, который, невзирая на кровавые битвы и тяжкие лишения, накопился в этом сообществе. Одна из тайн общественной жизни заключается в том, что сам случай дает повод такой вспышке недовольства масс. Перед тем как уйти, Тер-Айказун сказал несколько слов своим спутникам. То была просьба хранить случившееся в строгой тайне. Вардапет отлично представлял себе, каковы будут последствия, если скандал дойдет до жителей лагеря. Однако Тер-Айказун сделал это предостережение, рассчитывая на мужчин, но он забыл, что среди них есть женатые. Мухтар Кебусян, несмотря на то, что имел вид чрезвычайно важный и исполненный достоинства, состоял у своей жены под башмаком. И о подобном событии он не мог умолчать: он должен был поделиться со своей энергичной и жадной до сплетен половиной. Его потребность утолить эту жажду оказалась столь неудержимой, что он тут же бросился домой, чтобы поскорей передать ей драгоценный клад — разумеется, заручившись тысячей клятв хранить молчание. Не дослушав его рассказа, жена с раскрасневшимся лицом накинула на себя шелковую шаль и выбежала из бревенчатого дома, спеша навестить других мухтарш, так сказать, дам высшего общества, находившихся под ее покровительством. Обо всем остальном позаботилась Сато. Она-то сегодня праздновала тройную победу. Во-первых, она причинила эфенди боль, от которой он не так-то скоро оправится. Во-вторых, она, всегдашняя первопричина всяческих бед и несчастий, вдруг превратилась в полезного члена общества. И в-третьих, она, как очевидица, знала так много пикантных подробностей, что это, безусловно, позволит ей обрести прочные позиции среди ребят. И она не ошибалась. Для начала она приманила двух-трех рано созревших девочек своим хитреньким «А я что-то знаю!» К ним присоединились и другие. Сато, как заправский репортер, растягивала свой рассказ, она испытывала при этом совсем неведомое ей счастье — быть в центре внимания. В конце концов и Стефан услышал о позоре своей матери, причем в самых подлых выражениях. Сперва он даже не понял смысла всей этой болтовни. В его представлении мама стояла слишком высоко, чтобы Сато и вся эта шпана могла иметь в виду ее. Мама, как с некоторых пор и Искуи, была богиней в золотых одеждах, даже во тьме непроглядной ночи нельзя было думать о ее груди, плечах, не содрогаясь от лихорадочного сознания, что оскверняешь святыню. Стефан стоял, окруженный членами шайки, а те с блаженной жестокостью хихикали, в то время как Сато своим трескучим голоском подкидывала все новые детали. Странно, но она рассказывала бегло, даже умело, дефекта речи как не бывало! Должно быть, так же, как несчастье и неудача способствуют исцелению религиозному, так и счастье и удача — исцелению телесно-душевному. В этом случае именно возросшее самосознание устранило недуг Сато. В Америке, рожденная на несколько ступеней выше в культурном отношении, она несомненно стала бы знаменитым репортером. А Стефан молчал, и его большие глаза делались еще больше. Но вдруг в какую-то долю секунды он повернулся к шпионке и так сильно ударил ее по лицу, что у той из носа брызнула кровь и потекла по губам и подбородку. Серьезного ранения он ей не нанес, только расквасил нос, однако Сато подняла такой отвратительный крик, точно ее зарезали. Подобно всем примитивным существам, она переносила боль гораздо тяжелей, чем любой культурный человек, да и крови боялась больше. Вся картина вдруг резко переменилась — любой циник пришел бы в восторг: Сато, эту мразь, этого шакала, изгнанную «вонючку» вдруг стали жалеть и чуть ли не прониклись к ней уважением! Лицемеры кричали: «Он девочку ударил!». Вырвалась так долго скрываемая неприязнь к чужаку, гордецу, «не нашему». Забыты были королевские почести, оказываемые Багратяну после каждого отбитого штурма. Осталась закоренелая ненависть к высокомерному чужестранцу. Мальчишки набросились на Стефана, затеялась драка, перешедшая в погоню до самого Города и Алтарной площади. Но теперь Акоп вел себя не так, как во время избрания гонца, когда он малодушно предал друга и смеялся над ним. Сейчас он храбро встал на сторону Стефана. Прыгая на своей деревяшке, он всячески старался заслонить друга от преследователей. Гайка не было, так что он не мог проявить свое подлинное отношение к Стефану. Посланец осажденных проводил последние часы на Дамладжке с матерью, вдовой Шушик. Сын Багратяна, хотя сейчас и отступал от теснившей его шайки, на самом деле был крупней и сильней большинства ребят. И если удавалось нескольким мальчишкам вцепиться в него, — он их стряхивал, как медведь собак. Но если сам кого схватит, то так основательно грохнет оземь, что у того искры из глаз сыплются. Хоть принято считать городских детей менее защищенными, законченный горожанин Стефан оказался намного сильней детей гор. Более того, в драке, да и в погоне «дичь» вернула себе уважение «охотников». Вой и крик заставили жителей Города высыпать на Алтарную площадь. И тут Сато вновь не преминула блеснуть своей новостью. Ребята отстали от Стефана, ему удалось уйти. Его потянуло к родителям. Но по дороге к площадке Трех шатров он вдруг свернул в сторону и рухнул в траву. Ужаснейшая боль сдавила горло: как теперь идти домой? Драка подростков только завершила дело, начатое мухтаршами под водительством жены Кебусяна. Еще не смерклось, а в общинах уже было все известно. Конечно, с добавлением возмутительных подробностей. Наступил как раз час, когда по каким-то неведомым причинам дым от пожара повис над Городом особенно густыми, едкими чернеющими слоями, раздражая не только слизистую оболочку, но и души. Насморком страдали повально все. От этого люди сделались особенно раздражительны и злы. Но позвольте, как же так? Народ Муса-дага, всего два дня назад спасшийся от гибели, зная, что не избежит ее, находясь в таком поистине отчаянном положении, — как мог он столько внимания и страсти посвящать подобной истории, к тому же случившейся с чужими? На это есть только один ответ. Как раз потому, что это были чужие, затаенная недоброжелательность заявила о себе, как только к этому представился случай. В мирное время в долине, когда Жюльетта была ещё хозяйкой йогонолукского дома или появлялась блистательной наездницей на ухабистых проселках, ей, как чужой, даже поклонялись, и всем чужим в ней восхищались, как чем-то недостижимо высоким. Но новая жизнь на Дамладжке, все связанные с нею события и то, что Багратян стал командующим, резко изменило дело. Ханум Жюльетта была теперь уже не попавшая в среду армян француженка, она была не на жизнь, а на смерть связана с народом, а потому и ответственна перед ним. И сколько бы Габриэл Багратян ни подчеркивал особое положение и особые права жены, народ с каждым днем все меньше соглашался с ним. При монархии королева, супруга короля, всегда чужая, но как раз поэтому с нее особенно строго взыскивают. Жюльетта согрешила не только перед супругом, но и перед народом. И не с армянином, а с единственным, кроме нее, иностранцем, оказавшимся здесь. Как ни странно это звучит, выбор любовника не только не оправдывал ее, а напротив, доказывал оскорбительную обособленность и высокомерие француженки. Спустя два дня после самого кровавого из трех сражений, повергшего в траур более ста семей, на Алтарной площади толпились оскорбленные защитники нравственности, как будто для племени их не существовало более важной заботы, чем бесчестие семьи Багратянов. И то собрались не самые старые женщины, и не самые молодые — тон задавали, так сказать, матроны между тридцати пятью и пятидесяти пятью годами, которые на Востоке всегда кажутся старше своих лет, тешат себя чужими радостями и любят смаковать поклепы. Девушки и молодые женщины помалкивали, задумчиво слушая брань достойнейших. До чего бледны были эти молодые женщины! Им на Дамладжке приходилось тяжелее всех. В своих платках и шапочках они выглядели осунувшимися, малокровными. В молодости армянки даже простого происхождения отличаются хрупким телосложением. Здесь же страх, горе, лишения и страдания сделали их хилыми и немощными. Слушая злословие матрон, они подчас серьезно кивали, а то и вставляли словечко в эти дурно пахнущие пересуды. На самом-то деле они вряд ли искренно возмущались нарушением супружеской верности, слишком хорошо они знали, что как всех армянских женщин, их ждет впереди не просто смерть, а смерть и поругание. Разве что одной из них улыбнется великое счастье и какой-нибудь богатый турок купит ее у заптия для своего гарема, а там старые жены замучают и отправят на тот свет. Направляла гнев народа мухтарша Кебусян. Пробил ее великий час: теперь она отплатит владелице йогонолукского замка — хотя Жюльетта всегда и относилась к ней доброжелательно — за все унижения во время приемов в доме Багратянов. И более того, теперь мухтарша вновь станет первой дамой… У нее хватало сметки не только возмущаться нарушением супружеской верности, но и играть на других струнах, подыгрывать зависти. Вот она какова, правда об этой хамум! Этой француженке, знатной госпоже! На глазах у голодающих ведет роскошную жизнь! Ей ли, мухтарше, не знать, какая уйма добра в шейхских шатрах, ее ведь каждый день туда приглашали. Чего только в шкафах, чемоданах и ящиках этой развратницы она не видела своими глазами. Диву даешься! Таких богатств никто себе и представить не может. И тебе рис, и кофе, и изюм, и консервы мясные, рыба копченая и в масле, а сластей сколько! Конфеты, шоколад, цукаты, сдоба и сладкие хлебцы, сухарики и всякое печенье! Молоко от двух коров целиком идет на масло и сметану для мадам, а мы, нищий люд, мы бурду эту синюю пьем. Видели бы вы, какую ей управляющий Кристофор и повар Ованес кухню соорудили! Плита — что у султана! Не достает только кастрюль да сковородок из чистого золота и серебра. — Муж мой, — говорила мухтарша, — не кто-нибудь, и сама я в детстве не овец пасла, а в школу ходила. И кухню свою мне не стыдно любой хозяйке показать. И хотя мы, Кебусяны, люди богатые, ни в чем не нуждаемся, однако не строим себе отдельную кухню. Берем, что бог пошлет на раздаче мяса, и это когда больше половины стада — собственность моего мужа. А благородные-то господа в Трех шатрах — всего-то у них вдоволь, а вместе со своими слугами и прихлебателями крадут народное добро: каждый день по их приказу отбирают для них лучшие куски мяса. Не скроем, эта кухонная тема нашла отклик и у мужчин, — на голодное-то брюхо! Впрочем, возмущение вызывала не столько Жюльетта, сколько Гонзаго Марис, никому не известный чужестранец, вкравшийся в доверие. Еще немного — и кто-нибудь из молодых парней прикончил бы Гонзаго. Более разумные отговорили чересчур ретивых. Но попадись им под руку Гонзаго, ему бы несдобровать. Когда на Алтарной площади показался Тер-Айказун, ему навстречу вышла Кебусянша. — Вардапет! Ты этого так не оставляй! Наказать надо… Он, резко отстранив ее, сказал: — Занимайся своими делами! Однако она еще наглее заступила ему дорогу. — Я-то о своих делах думаю, вардапет. У меня две дочери незамужние, две невесты. Ты ведь сам знаешь — глаза у мужиков жадные, как у диких собак, а сердца баб еще злее. В шалашах спят все вповалку. А как тут матери честь детей соблюсти, когда такой пример подают? Тер-Айказун легонько оттолкнул ее. — Некогда мне твой вздор слушать. Прочь с дороги! Мухтарша — женщина маленькая, невзрачная, с юркими мышиными глазками — выпрямилась, словно расцвела на Жюльеттином грехопадении: — А грех, святой отец? Христос-Спаситель уберег нас от смерти. Он с нами сражался, на нашей стороне. И святая богородица была с нами. А теперь мы им обиду нанесли, грех совершили смертный. Не покаемся мы — как бы они нас туркам на расправу не отдали! Уверенная, что пошла с крупного козыря, мухтарша победоносно оглянулась. Муж ее, Товмас Кебусян, стал за спиной Тер-Айказуна и, кося глазами, смотрел на всех и ни на кого. По-видимому, он не имел ни малейшего желания быть втянутым в свару. А Тер-Айказун, обращаясь не к мухтарше, а к толпе, теснившейся вокруг, сказал: — Это верно. Спаситель наш, Иисус Христос, до этого часа хранил и оберегал нас. И знаете чем? Тем, что чудо совершил — послал нам Габриэла Багратяна, опытного офицера, который побывал на войне и понимает ее. Не пришли его Спаситель ко благовремении, нас давно уже не было бы на свете. Уму Багратяна, его отваге обязаны мы жизнью. Вот об этом и помните, об этом и ни о чем больше. Речь Тер-Айказуна убедила здравомыслящих слушателей, которых и так уже немало злила похотливая ненависть перезрелых баб. Кебусянша, видя, как тают ряды ее сторонников, озиралась по сторонам, ища поддержки, и очень скоро обнаружила, что за спиной священника стоит ее супруг, лишь полчаса назад разделявший ее возмущение и даже поддерживавший ее. — Вот мухтар, — высокопарно заявила она, — послушайте, что он скажет! Двенадцать лет он за вас мучается. Слушайте, что он говорит! Но мухтар на столь демагогическое обращение не отозвался, тут же ретировался и не пришел на выручку, своей посрамленной супруге. Видно было, как его покачивающаяся лысина скрылась вслед за Тер-Айказуном в шалаше. Со всех сторон раздались мужские голоса: — Вы, бабы, лучше бы собой занялись! Делать вам нечего! Работать надо! В шалаше Тер-Айказуна собралось несколько членов Совета — узкий круг. Речь шла об особом, крайне щекотливом для обсуждения предмете. Поэтому невысказанное чувство такта заставило их собраться здесь, а не в правительственном бараке. Рассматривать дело надо было в рамках морали, а в этой области Тер-Айаказун был полновластным диктатором, ему и поручили формулировать все решения. Он назначил двух посредников для переговоров: аптекаря Грикора и доктора Петроса Алтуни. Первого направили к Гонзаго Марису — Грикор же сам приютил его в своем доме и, так сказать, ввел в йогонолукское общество. А врача, как самого давнего друга дома Багратянов, послали к Габриэлу. Что касалось больного аптекаря, то участие в застолье оказало столь живительное воздействие, что превзошло все имевшиеся у аптекаря лекарства. Два дня как он встал с постели и уже передвигался с помощью палки, хотя и медленно и очень маленькими шажками. Тер-Айказун велел привести его из закутка и в нескольких словах объяснил задачу: навестить своего бывшего постояльца. Два адъютанта из Юношеской когорты будут его сопровождать, помогут найти Мариса. Грикор должен сказать греку, что его жизни грозит опасность и что ему без промедления следует ретироваться из лагеря и окрестностей. Грикор долго и упорно отказывался от поручения: он по профессии аптекарь, а не вышибала, которому поручают выставлять нежелательного гостя. Но на все его возражения Тер-Айказун давал один и тот же ответ: — Ты его привел к нам, ты и выпроваживай! И аптекарю после длительного сопротивления все же пришлось, несмотря на больные суставы, отправиться в столь неприятный поход. И покуда он, опираясь на палку, медленно и неуверенно брел по тропинке, он разговаривал сам с собой, репетируя, как бы поделикатней и побыстрей решить предстоящую задачу. Доктору Петросу досталось более легкое задание: он должен осторожно сообщить Багратяну о всеобщем возмущении и изложить просьбу ханум Жюльетте, чтобы она не выходила из своей палатки. Пока присутствующие молча внимали переговорам Тер-Айказуна с Грикором и доктором, пресловутый Молчун заявил о себе, произнеся громовую речь. До сих пор Грант Восканян считался попросту забавным, и злобно-тщеславное юродство карлика терпели, зная его как добросовестного преподавателя. Но сейчас он сбросил с себя шутовской колпак и предстал как бешеный фанатик. Все изумленно уставились на него: от слов его веяло дикой силой. Восканян призывал к сатанинской мести, к расправе над Гонзаго Марисом. Прежде всего, у этого проходимца нужно отнять американский паспорт! Затем раздеть донага, связать руки и ноги и велеть самым отчаянным бойцам отнести его ночью в долину, дабы турки сочли его армянином и резали живого на части. На лицах присутствующих выразилось немалое удивление и неудовольствие. Но от Восканяна не так легко было отделаться. Он вполне серьезно доказывал необходимость предложенного им наказания. Тер-Айказун слушал эту бесконечную речь не только полузакрыв, как обычно, но и вовсе закрыв глаза. Его руки зябко прятались поглубже в рукава — неизменный признак досады. — Ты кончил, учитель? — Я кончу лишь тогда, когда вы убедитесь в моей правоте, как убежден в ней я сам! Тер-Айказун тряхнул головой, будто отмахиваясь от назойливого гудения шершня: — Полагаю, что об этом нам говорить больше нечего. Восканян вскипел: — Итак, Совет намерен отпустить мерзавца с благословением? Ведь он завтра же предаст нас туркам. С мученическим видом Тер-Айказун смотрел на крышу шалаша листья которой шуршали, колеблемые ветром. — Даже если вздумает сейчас предать нас, что он им откроет? — Как что? Все! Расположение Города. Пастбища. Позиции! Как у нас обстоит с продовольствием! Что здесь эпидемия… Усталым движением руки Тер-Айказун оборвал этот перечень. — За такие новости турки никого благодарить не станут. Неужели ты думаешь, они такие дураки и ничего не знают? Да их разведчики обшарили тут все закоулки… К тому же этот молодой человек не предатель. Слова вардапета нашли общую поддержку. Но Восканян, размахивая руками, будто пытаясь ухватить ускользающую жертву, каркал по-вороньи: — Я выдвинул предложение и требую, чтобы его, как положено, поставили на голосование. — Предложение может выдумать любой горлопан и дурaк. Но я один решаю, ставить его на голосование или нет. Неуместные предложения я и не подумаю ставить на голосование. Запомни это, учитель! Кстати, здесь нет никого, кто бы не считал твое предложение бесчестным и безумным. Кто не согласен с этим, пусть поднимет руку! Никто и не пошевельнулся. Кивнув, вардапет заключил: — С этим раз и навсегда покончено. Ты понял меня? Несмотря на свой позорный провал, Черный учитель выпрямился во весь свой невеликий рост и, указав на площадь, воскликнул: — Народ не разделяет ваше мнение! Если и до этого все поведение Восканяна вызывало отвращение и неприязнь Тер-Айказуна, то этот демагогический выпад вывел его из себя: глаза вспыхнули, однако он быстро справился с собой. — Долг Совета направлять чувства народа, а не подчиняться им. С миной отрекающейся Кассандры[90] Грант Восканян рявкнул: — Вы еще вспомните мои слова… Тер-Айказун уже вновь сидел, опустив веки. Голос его был удивительно спокоен. — Мой совет тебе, учитель Восканян — предостерегай не нас, а самого себя! Членам Совета пришлось бесконечно долго ждать возвращения посредников. Первым явился больной аптекарь. Он до того устал, что со стоном повалился на диван Тер-Айказуна. И только когда вардапет дал ему глотнуть водки, приступил к докладу. Оказывается, Гонзаго Марис и без официального приказа сам решил в ту же ночь покинуть армянскую гору. Он ждет только условленного с возлюбленной часа, чтобы дать ей возможность спастись. Аптекарь не удержался от похвал своему постояльцу, так как Гонзаго подарил ему все имевшиеся у него печатные издания. Сверх того, поклялся, что всюду, где бы он ни был, сделает все, чтобы помочь изгнанникам на Муса-даге. Клятву грешника Тер-Айказун тут же отмел небрежным жестом. Уже вечерело, когда в шалаш священника вошел Петрос Алтуни. Он тоже без сил повалился на диван и со стоном начал растирать свои кривые и уже совсем отказывающиеся служить ноги. Старик не произносил ни слова, глядя перед собою невидящим взглядом. Тер-Айказуну лишь с трудом удалось его разговорить. Правда, сначала понять что-либо было нелегко. Доктор сквозь зубы сипло повторял: — Бедная женщина… Слова эти немало удивили мухтара Кебусяна. Плешивый муж, памятуя выступление своей ретивой половины, прямо-таки опешил: — Как так? С чего это она, такая богачка, и вдруг «бедная женщина»? Доктор Петрос смерил мухтара каннибальским взглядом: — Почему? Потому, что у нее уже не менее трех дней сильнейший жар! Потому что она, вероятно, умрет! Потому что она лежит без сознания. Потому что никто ей помочь не может. Потому что она заразилась в лазарете, потому что мне жаль ее!.. Потому что не она, а эта болезнь, черт бы меня побрал, всему виной… Да потому… Он задохнулся и умолк. В состоянии ли он, неученый лекарь, всего лишь пять лет прикасавшийся к науке, объяснить симптомы болезни этим мужикам, ежели он сам ничего не понимает! Он тяжело вздохнул. Ведь вокруг одни лишь Нуники, Манушаки и Вартуки! Да и сам он со своей загубленной жизнью и устарелым медицинским справочником ничуть не лучше их. Последнюю часть пути Габриэл почти нес жену. В палатке она упала без сознания на кровать, глаза закатились. Он пытался привести ее в чувство. Собрал все, что нашел на туалетном столике, все сбереженные остатки спиртных притираний, и плеснул ей на лоб и губы. Он тер ей лицо, он тряс ее — все напрасно! Счастливица душа укрылась в самых дальних глубинах самозабвения. Уже многие дни жар бушевал в ее крови. А сейчас лихорадка разрослась, точно тропическое растение. Кожа у Жюльетты была красной и шершавой. Словно выжженная земля, она жадно впитывала каждую каплю жидкости. Дыхание делалось все учащенней, прерывистой. Казалось, жизнь ее стремительно и бесповоротно близилась к концу. Так и не приведя ее в сознание, Габриэл нагнулся над женой и стал снимать с нее одежду, надеясь, что так ей станет легче. Раздевал он ее по-мужски неловко, порвал платье, белье. Потом сел у изножья и положил ноги жены себе на колени. Они были такие тяжелые и распухшие, что он с трудом стянул с них туфли и чулки. При этом он ни на секунду не удивился, что не чувствует ничего такого, что в этом положении мог бы ощущать. Не приходило ему на ум и то, что это больное тело всего час назад отдавалось другому мужчине; не было и леденящего сознания, что навсегда разорваны узы, соединявшие их на всю жизнь. В глубине его затуманенного «я» жила только скорбь, скорбь о Жюльетте. И это не удивило Габриэла. Ему даже казалось, что он сам способствовал такому концу. Как это и неправдоподобно, но только измена Жюльетты, постигшая ее катастрофа, снова сблизили его с этой давно уже ставшей чужой женщиной. Только теперь, когда это бедное тело предало его, отдавшись враждебной чувственности, он с грустью вспомнил прошлое. Боязливо и жалостливо его неловкие пальцы расстегивали и снимали одежду, столь упорно сопротивлявшуюся. Оцепенев, смотрел он на большое белое тело и сотни чувств и мыслей вспыхивали в нем и, едва родившись, угасали. Что же такое произошло? В углу палатки он заметил ведро с водой, оно там всегда стояло. Он смочил полотенца, чтобы обложить ими больную. Это было не так-то просто. Тело Жюльетты словно закостенело, он еле приподнял его. Он хотел было позвать кого-нибудь из горничных Жюльетты, однако смятенное состояние их хозяйки в последнее время и отмена жалованья заставили их приходить все реже и реже. Габриэл убоялся стыда и отогнал эту мысль. Только быть одному. Вошел старый доктор. Габриэл с отсутствующим взглядом, растерянный, стоял, наклонившись над Жюльеттой; она так и не пришла в себя. Доктор Петрос на секунду даже подумал — не мнимый ли это обморок, бегство грешницы в болезнь! Но более внимательный взгляд открыл истину: то была типичная картина эпидемического заболевания — резко подскочившая температура, затем обморочное состояние, наступавшее после длительного недомогания, зачастую не замечаемого. Доктор приподнял Жюльетту, ей стало трудно дышать и ее затошнило. Да, все ясно. Когда доктор осмотрел кожу под грудью и на талии, он не обнаружил ничего, кроме трех-четырех маленьких точек. Он хотел было просить Габриэла немедля покинуть палатку и больше сюда не приходить. Но когда увидел запавшие, невидящие глаза Габриэла, промолчал. Не изложил и поручения Совета, умолчал и о негодовании жителей Города. Он попросил только достать домашнюю аптечку, которую Жюльетта составила перед поездкой на Восток. Однако в довольно большой коробке он обнаружил только следы былого изобилия. Жюльетта расточала свои запасы на нужды лазарета. Но сердечные капли нашлись, и Алтуни сунул пузырек в руку совсем сникшего Габриэла, сказав, что давать их надо, если резко ослабнет пульс. А завтра жена его распределит дежурство по уходу за больной. Пусть Габриэл не придает особого значения тому, что Жюльетта без сознания, что оно замутнено. Это следствие резко подскочившей температуры, и при данных обстоятельствах это можно счесть за благо. Сейчас шансы жизни и смерти равны. Петрос Алтуни знал, что это состояние продлится несколько дней. Наибольшая опасность наступает после преодоления инфекции, когда температура резко падает и порой вместе с ней резко слабеет и сердечная деятельность. Доктор Петрос наполнил стакан воды, нашел ложку и опытной рукой влил в рот несколько капель метавшейся в жару Жюльетте. Этот почти незаметный, ловкий жест медика свидетельствовал, что Алтуни несправедлив к себе в своем самоуничижении — он совсем не был похож на робеющего лекаря недоучку. — Давайте ей все время пить, — сказал он Габриэлу, — даже если она не придет в себя. Супруг Жюльетты только молча кивнул. Врач оглянулся, будто искал что-то. — Надо, чтобы при ней кто-нибудь неотлучно находился, — сказал он. Смеркалось. Алтуни зажег керосиновую лампу. Взял руку Габриэла в свою. — А что если турки нападут на нас сегодня ночью? Габриэл попытался улыбнуться: — Мы гору подожгли. Сегодня ночью турки не нападут. — Вот как! — молвил доктор Петрос, и в его надтреснутом голосе прозвучало разочарование. — А жаль! И он ушел, согбенный годами и непосильным трудом, так и не сказав ни слова сочувствия человеку, которому помог явиться на свет. И добрые, и злые, — все слова стали для него давно уже пустым звуком, тщетой. Габриэл решил немного проводить старика и кстати подышать свежим воздухом. Но у выхода из палатки отпрянул. Напади сейчас турки на Дамладжк, Габриэл едва ли посмел бы выйти из темноты. Он прилег на диван напротив кровати Жюльетты. И сразу же ему показалось, что до этой минуты он никогда в жизни не знал усталости. Воспоминания о трех коварных сражениях, бессонных ночах, бесконечных переходах от одной позиции к другой, от одного наблюдательного пункта к другому, обо всех чудовищных днях Муса-дага и каждом из них в отдельности, ежесекундно становясь все тяжелее, пристали к нему, точно призрачный гном, неотвязная нежить с плоским земляным лицом. Есть такая усталость, которая сама так безмерно устала, что ей и невмочь познать всю горечь своей судьбы. Какой-то гнетущий, недобрый сон приоткрыл перед ним свое логово. Габриэл заметил присутствие Искуи, когда еще был погружен в самую глубь этого логова. Он выбрался оттуда с великим трудом. — Тебе нельзя здесь быть, Искуи! — сказал он, вскочив с дивана. — Ни минуты! Мы теперь не должны видеться… Глаза ее расширились, гневно сверкнули. — Ты будешь болеть, а мне не позволяешь? — Подумай об Овсанне и ее ребенке! Она подошла к кровати и прижала ладони к обнаженным плечам Жюльетты. Не отнимая рук, обернулась к Габриэлу. — Вот. Теперь мне нельзя заходить к ним в палатку. Нельзя прикасаться к Овсанне и ребенку. Он попытался отстранить ее от Жюльетты. — Что скажет пастор Арам? Нет, этого я не могу взять на себя. Уходи, Искуи! Ради брата своего, уходи! Она склонилась совсем близко к лицу Жюльетты, которая становилась все беспокойнее. — Зачем ты меня гонишь? Если этому суждено случиться, то теперь уже случилось. Брат? Все это теперь для меня совсем неважно… Он тихо и нерешительно встал за ее спиной. — Не надо было тебе этого делать, Искуи. По лицу ее промелькнула почти яростная усмешка. — Я? Что такое я? Ты — наш командующий. Если ты заболеешь — все пропало. Своим платком она вытерла губы больной. — Когда мы пришли из Зейтуна, Жюльетта была так добра, так ласкова со мной. Я обязана исполнить свой долг. Неужели ты не понимаешь? Он припал губами к ее волосам. А она, обернувшись, изо всех сил обняла его. — Скоро всему конец. Я хочу быть твоей. Хочу, чтобы ты был мой! То был первый открытый порыв любви Искуи. Они держали друг друга в объятиях, как будто рядом лежало бесчувственное, мертвое тело. Но Жюльетта не была мертва. Дыхание ее сделалось хриплым. Иногда из ее опухшей гортани вырывался жалобный стон. Точно кто-то, кого она искала, все время ускользал от нее. Искуи разжала объятия, руки ее, казалось, плакали, отпуская Габриэла. Потом Искуи и Габриэл говорили только отрывочными односложными словами, остерегаясь лежавшей в беспамятстве Жюльетты. Ночью Жюльетта ненадолго очнулась. Говорила что-то несвязное, попыталась приподняться. Как долго она шла! А дошла только до своего жилья на Авеню-Клебер, а не до Дамладжка. — Сюзанна… что случилось? Я больна?.. Я не могу встать… Помогите же мне… Она требовала. Габриэл и Искуи подошли к ней. А она все еще находилась в своей парижской спальне. Ее тряс озноб, она лепетала: — Вот так… может быть, я засну… это моя ангина, Сюзанна… Будем надеяться, ничего страшного… Когда муж вернется, разбудите… Упоминание о муже, жившем в ее представлении вполне спокойной, безопасной жизнью, подействовало на реального, сегодняшнего Багратяна как чудовищная встряска. Он снова смочил холодной водой полотенце, положил компресс на лоб Жюльетты, заботливо укрыл ее и прошептал: — Спи, Жюльетта! Она что-то пробормотала в ответ, звучало это как благодарность усталого ребенка, послушно обещающего уснуть. Габриэл и Искуи молча сидели на диване, прижавшись друг к другу и держась за руки. Но он не спускал глаз с больной. Как причудливо все переплетается в жизни! Обманутый муж заботится об обманщице жене, обманывая ее с другой!.. Теперь, кажется, Жюльетта крепко спала. Условный час настал. Гонзаго Марис решился больше не ждать. Хватит! И все же не так-то легко было расстаться с этими, такими примечательными днями своей жизни. Да, его совершенно явно удерживала страсть — с изумлением обнаружил он. Что ж, неужели любовь к Жюльетте оказалась сильнее, чем он предполагал? А вдруг это другое чувство — чувство вины? Именно оно и омрачает ему свободу! В последние дни Жюльетта вела себя как-то дико и непонятно и своими муками вновь и вновь пробуждала в нем жалость и желание оберегать. И потом — этот конец! Вспоминая это безобразное мгновение, он скрежетал зубами. Его обычно невозмутимое лицо искажалось. Неужели ему, как какому-то ветреному негодяю, смириться с таким отвратительным концом? Сколько раз он покидал свое убежище и доходил до Трех шатров, чтобы поговорить с Багратяном, решительно бороться за Жюльетту. И всякий раз возвращался, и не то что трусил, а его удерживало какое-то неодолимое чувство скованности. «Я здесь теперь чужой, мне здесь не место». Да, именно с того мгновения между Гонзаго и всем Дамладжком встала невидимая, но мощная стена препятствий. Гонзаго уже не мог дышать одним воздухом с этими людьми. А Жюльетта жила за этой стеной. Судьба армян была сильнее ее. Да еще это столь изящно сформулированное предупреждение аптекаря Грикора. Ни единым словом тот не коснулся тягостной темы, а говорил только об американском паспорте Гонзаго, и высказал мнение, что все когда-нибудь да кончится, и что одно из прекрасных преимуществ молодости — это легкость расставания. А жизнь делается лишь тогда мрачной, когда предстоит уже только одно, последнее расставание. Марис воспринял практическую философию старика с должным уважением и вниманием и все же почувствовал, что ему в изящной упаковке преподнесли предупреждение: каждый час на Муса-даге грозит немалыми опасностями. И это сознание подстерегающей опасности с каждой минутой делалось сильнее. Ущербная луна стояла высоко над прямым, как стрела, пробором Гонзаго Мариса. Он ждал уже больше часа сверх установленного срока. Жюльетту он потерял. Сделав несколько шагов в сторону лагеря, Гонзаго решительно повернул обратно: «Может, оно и к лучшему». Медленно, нарочито старательно он натянул перчатки. Внимательный наблюдатель, возможно, воспринял бы сей элегантный жест здесь, среди диких гор, в этой азиатской глуши, как нечто гротескное. Но Гонзаго надел перчатки, только чтобы не оцарапать руки при спуске. Затем он привязал плоский чемодан к спине. И, как это давно уже вошло в привычку при выходе из дома, достал карманный гребешок и причесался. Сознание того, что ничего не забыто, ни одного кусочка своего «я» он здесь не оставил, короче, яркое, светлое, благотворное чувство, которое лучше всего выражается в словах all right, наполнило его, несмотря ни на что. Медленной, небрежной походкой он шагал между кустами рододендрона, миртов и диких магнолий навстречу месяцу, словно перед ним простирались не дикие заросли, а отлично расчищенный променад. Ему вспомнились собственные слова, сказанные Жюльетте: «У меня великолепная память, потому что я не коплю воспоминаний». И впрямь, с каждым шагом на юг воспоминания его меркли, а на сердце делалось вольней. Он шагал уже быстрее, с любопытством глядя в будущее, которое было обеспечено как его паспортом, так и происхождением. Будто снежные заструги, перечерченные непонятными черными тенями, сверкали меловые скалы морского склона горы. Внизу глухо рычал прибой. Вдруг тропа круто пошла вниз. Прежде, чем ступить, Гонзаго, покачивая носком ботинка, пробовал впереди себя почву. Игра мускулов доставила ему немалое удовольствие. До чего непонятливы люди! И убийства, и боль — все оттого, что они не дают возобладать в себе бесстрастному свету, а властвует в них глупая и неупорядоченная тьма! Как легко одолеть, например, этот черно-белый мир! Ты — ничто в великом Ничто! Размышления эти породили недолгое чувство симпатии к Грикору Йогонолукскому, которого никто, нигде, никогда не цитировал и не будет цитировать. Гонзаго надо было перейти гладкий, голый выступ, перепрыгнуть через две расселины… Вон и клювоподобный камень, а за ним сразу спуск… На минуту Гонзаго остановился передохнуть. Неизмерима была глубина, разверзшаяся перед ним! — Дойду ли я до Суэдии — все равно, сорвусь ли — все равно!.. — Снова мелькнуло в голове: — Сначала падать жестко, под конец — мягко… Как далеко позади осталась Жюльетта! Только Гонзаго скрылся в зарослях кустов, как один за другим хлестнули четкие выстрелы. Пули просвистели довольно близко. Он бросился наземь. Снял револьвер с предохранителя. Сердце громко стучало. Таково, значит, предупреждение! И не все равно, оказывается, дойдет он до Суэдии или не дойдет. Неподалеку мимо прошумели неровные шаги мстителей. Гонзаго вскочил, подобрал камень и с силой швырнул вниз. Камень где-то далеко ударился о другой и поскакал, увлекая за собой целую осыпь. Преследователи приняли это за убегающую жертву. Вслед каменному обвалу прогремели выстрелы. А Гонзаго бежал без оглядки и несколько минут спустя уже достиг того места, где гора спускалась к деревне Хабаста. Громко дыша, он остановился. Да, так-то лучше! Армянские пули уничтожили в нем последние остатки чувства вины. Гонзаго стоял и улыбался. Глаза его под сросшимися под тупым углом бровями пристально и жадно смотрели вперед. В эти минуты Жюльетта то приходила в себя, то вновь впадала в беспамятство. Кто-то ведь только что сказал: «Спи, спи, Жюльетта!» Чей же это был голос? Вот опять! Звучал ли прежде этот голос или она только сейчас услышала его? — Спи, спи, Жюльетта! Она открыла глаза… Это же не ее спальня? Миновало еще несколько десятков секунд, и она узнала и палатку, и Габриэла, и Искуи… Она еле ворочала языком. Нёбо, гортань омертвели. Зачем здесь эти люди? Зачем они нарушают ее уединение? Зачем не дают ей покоя? Она отвернулась, голова — тяжелая глыба. — Зачем эта лампа?… Погасите… Керосином пахнет… неприятно… Глаза Жюльетты застыли. Они искали что-то, чего нельзя было найти. И вдруг она осознала нечто ужасное. И сразу словно вновь обрела силы, стала вполне здоровой. Она порывисто скинула одеяло, высвободила ноги и крикнула: — Стефан!.. Где Стефан?.. Пусть придет Стефан… Габриэл и Искуи заставили отчаянно сопротивляющуюся Жюльетту вновь лечь. Успокаивая, Габриэл гладил ее и тихо приговаривал: — Ты больна, Жюльетта… Стефану нельзя к тебе. Это опасно… будь благоразумна… Вся жизнь, все чувства, весь ум ее слились в одном крике: — Стефан!.. Стефан… Где Стефан?.. Необъяснимый страх, вырвавшийся вместе с пронзительным криком больной, вдруг передался и Габриэлу. Он рванул полог и бросился в светлую ночь, к шейхскому шатру. Там кровать Стефана! Никого. Багратян зажег свечу. Мертвой стояла кровать Гонзаго. Грек оставил ее аккуратно застланной. И такая она была гладкая, так тщательно заправлена, как будто ею уже многие недели не пользовались. Иначе выглядела постель Стефана: здесь царила дикая, заброшенная жизнь. Свешивалась простыня. На матраце стоял открытый чемодан, из него вываливались рубашки, чулки — все спутано. Ящик с продуктами, стоявший обычно в углу, оказался взломан и опустошен, — на земле поблескивали жестянки с сардинами. Габриэл отметил исчезновение рюкзака, который он купил Стефану давно, в Швейцарии. Не было и термоса, который он поставил вчера на столик. Габриэл самым тщательным образом осматривал все, стараясь обнаружить какие-нибудь следы. Затем, медленно шагая, вернулся в ночь. Остановился, чуть наклонив голову, и задумался. Ему все хотелось найти объяснение. Должно быть, опять эти проклятые мальчишки что-нибудь затеяли! Однако все, что было в этом объяснении обнадеживающего, — все улетучилось тут же: он знал, что это не так. И как всегда в решающий час к нему вернулись хладнокровие и самообладание. В шалаше из слуг застал он только Кристофора. Крикнул: — Кристофор! Вставай! Надо разбудить Авакяна. Может быть, он знает. Стефан исчез. Слова эти он произнес без видимого волнения. Управляющий, встревоженный известием, изумился спокойствию Багратяна. И это после всего, что произошло! Они шагали по дороге к Северному Седлу, надеясь найти там Авакяна. На мгновение Габриэл нерешительно оглянулся на палатку Жюльетты. Там все было тихо. Он зашагал быстрей. Кристофор едва поспевал за ним. КНИГА ТРЕТЬЯ Гибель. Спасение. Гибель Побеждающему дам вкушать сокровенную манну, и дам ему белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает ОТКРОВЕНИЕ СВЯТОГО ИОАННА БОГОСЛОВА[91] 2, 17 Глава первая БОЖЕСТВЕННАЯ ИНТЕРМЕДИЯ — Здесь, уважаемый господин доктор Лепсиус, вы видите только малую часть имеющихся у нас документов по армянскому вопросу… Обходительнейший тайный советник кладет беломраморную, с голубыми прожилками руку на пыльный бумажный вал, который занял весь письменный стол и так велик, что породистое лошадиное лицо его превосходительства то и дело исчезает за ним. Высокое окно этого маленького, необычно пустого кабинета распахнуто настежь. Из сада министерства иностранных дел струится летнее марево. Иоганнес Лепсиус сидит на отведенном посетителю месте в несколько напряженной позе, со шляпой на коленях. Не прошло и месяца после памятной беседы с Энвером-пашой, а в наружности пастора произошли пугающие перемены: волосы поредели, в бороде — проседь, нос заострился. Глаза не сияют, как прежде. Мечтательная их отрешенность исчезла. Они смотрят настороженно, с затаенным насмешливым недоверием. Неужто за эти немногие дни так угрожающе прогрессировала его болезнь крови? Или и он подвержен тяготеющему над армянами проклятию, ибо есть таинственная связь между ними и им, немцем? Или его изнурил безмерный труд, завершенный им в столь краткий срок? Новая организация помощи в борьбе против смерти и сатаны уже твердо стоит на ногах. Есть даже деньги, и к делу привлечены лучшие люди. Теперь предстоит разрешить сфинксову загадку государственной власти. Взгляд пастора за поблескивающими стеклами пенсне презрительно скользит по горе канцелярских папок. Обходительный тайный советник поднимает брови, но не от того, что удивлен, а чтобы выбросить из глаза оправленный в золото монокль. — Поверьте мне, дня не проходит без того, чтобы мы не послали из министерства напоминания об этом нашему посольству в Константинополе. И не проходит и часу, когда бы посол не ходатайствовал перед Талаатом и Энвером по поводу этого чудовищного дела. Сам господин канцлер, несмотря на свою чрезвычайную занятость, поддерживает нас с величайшей энергией. Вы ведь знаете его: муж, равный Марку Аврелию… Впрочем, я вынужден принести вам извинения, доктор Лепсиус, от имени господина Бетмана-Гольвега: он сегодня, к сожалению, не может вас принять… Лепсиус откидывается на спинку кресла. Сильный прежде голое звучит сейчас устало и резко: — И каких же успехов достигли наши дипломаты, господин тайный советник? Рука чистейшего мрамора ворошит кипы бумаг на столе, извлекая какие-то документы. — Видите! Вот у нас имеется господин фон Шойбнер-Рихтер в Эрзеруме! А вот у нас Гофман в Александретте и генеральный консул Рёслер в Алеппо. Эти люди шлют и шлют донесения без конца. Из кожи вон лезут ради армян. Богу известно, сколько сотен несчастных спас один только Рёслер! А как его отблагодарили за проявленную человечность? Английская печать изображает его кровопийцей, он якобы подстрекал в Мараше турок к резне. Что прикажете делать? Лепсиус пытается заглянуть в глаза Обходительнейшего, который то выныривает из-за своего бумажного укрытия, то снова за ним исчезает, как своенравная луна меж туч.

The script ran 0.012 seconds.