1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Ваш отец жил в Сен-Перроне?
— Вся моя семья жила в Сен-Перроне, пока мне не исполнилось одиннадцать лет. Тетя Элен жила в отеле, отец — над табачной лавкой.
— Мы были вчера вечером в отеле, — говорит Лив, но старик остается безучастным. Тогда она достает фотокопию. — Ваш отец упоминал об этой картине? Она, по всей видимости, висела в «Красном петухе», но потом исчезла. Мы пытаемся выяснить ее историю.
— Софи, — роняет старик, посмотрев на снимок.
— Да, Софи, — энергично кивает Лив, в ее душе загорается огонек надежды.
Взгляд Бессетта невозможно прочесть, он смотрит на снимок слезящимися, запавшими глазами, в которых, казалось, собраны все горести и радости прошедших лет. Морщинистые веки тяжело опускаются, и старик становится похож на какое-то странное доисторическое существо. Наконец он поднимает голову:
— Я ничего не могу вам сказать. Нам не разрешалось о ней говорить.
— Что? — Лив бросает удивленный взгляд на Мо.
— В нашем доме… было запрещено произносить имя Софи.
— Но ведь она была вашей тетей, да? — удивленно моргает Лив. — Она была замужем за известным художником.
— Отец никогда не говорил об этом.
— Не понимаю.
— Не все, что происходит в отдельной семье, можно объяснить.
В комнате становится тихо. Мо явно чувствует себя неловко. И Лив пытается сменить тему:
— А о месье Лефевре вы что-нибудь знаете?
— Ничего. Но у меня в свое время были две его картины. После исчезновения Софи некоторые работы были отправлены в отель парижским дилером, это случилось незадолго до моего рождения. И так как Софи больше не было, Элен две картины оставила себе, две отдала моему отцу. Он сказал, что не нуждается в них, но после его смерти я нашел их на чердаке. А когда узнал, сколько они стоят, то был приятно удивлен. Одну картину я отдал дочери, она живет в Нанте. Вторую продал несколько лет тому назад. И в результате смог оплатить свое пребывание в интернате. Здесь… очень хорошо. Поэтому, может быть, я, несмотря ни на что, хорошо отношусь к тете Софи. — Выражение его лица неожиданно смягчается.
— Несмотря ни на что? — переспрашивает Лив.
Однако взгляд старика остается непроницаемым. Лив даже начинает беспокоиться: случаем, не задремал ли он. Но старик продолжает свой рассказ:
— В Сен-Перроне поговаривали… ходили такие слухи… будто моя тетя сотрудничала с немцами. Именно поэтому отец запретил упоминать ее имя. Ему было удобнее делать вид, что ее не существовало. И когда я был мальчишкой, ни отец, ни тетя Элен никогда не упоминали о ней.
— Сотрудничала? Как шпионка?
Старик медлит, обдумывая правильный ответ.
— Нет. Но ее отношения с немецкими оккупантами были… не вполне корректными, — поворачивается он к посетительницам. — Очень больной вопрос для нашей семьи. Только человек, живший в те времена в маленьком провинциальном городке, способен это понять. Поэтому никаких писем, никаких картин, никаких фотографий. С той самой минуты, как ее забрали, тетя перестала существовать для отца. Он не умел прощать, — вздыхает старик. — К сожалению, и остальные члены семьи предпочли без следа стереть память о ней.
— Даже ее сестра?
— Даже Элен.
Лив потрясена. Она всегда считала Софи воплощением жизни, ведь ее взгляд казался таким торжествующим, а любовь к мужу — всепобеждающей. И вот теперь Лив отчаянно пытается привести свою Софи в соответствие с образом этой запятнавшей себя позором, списанной со счетов женщины.
В тяжелом прерывистом дыхании старика чувствуется невысказанная боль. Лив внезапно становится ужасно стыдно за то, что пробудила в нем горькие воспоминания.
— Мне очень жаль, — произносит она, не зная, что еще можно сказать.
Теперь она понимает, что здесь ей ничего не светит. Неудивительно, что Пол Маккаферти даже не потрудился сюда заехать.
Молчание затягивается. Мо украдкой кладет в рот печенье. Подняв глаза, Лив ловит на себе пристальный взгляд Филиппа Бессетта.
— Спасибо, что согласились принять нас, месье, — дотрагивается она до его руки. — Очень трудно найти связь между женщиной, что вы описали, и женщиной, которую я вижу перед собой. У меня… у меня есть ее портрет. И я всегда очень любила его. Я искренне считала, что она похожа на женщину, твердо уверенную в том, что любима. Она казалась мне такой… сильной духом.
Старик слегка приподнимает голову и, пока Мо переводит, в упор смотрит на Лив.
В дверях появляется сиделка. Из-за ее спины в комнату нетерпеливо заглядывает женщина со столиком на колесиках. По коридору расползается запах еды.
И когда Лив уже собирается уходить, старик останавливает ее взмахом руки.
— Подождите, — говорит он и тычет указательным пальцем в сторону книжных полок. — Та, что с красной обложкой.
Лив пробегает рукой по корешкам и, когда он наконец кивает, достает с полки потрепанную папку.
— Это бумаги моей тети Софи, ее письма. Они помогут вам узнать о ее взаимоотношениях с Эдуардом Лефевром. Все это нашли в тайнике в ее комнате. Но, насколько я помню, там ни слова о вашей картине. Но письма дадут вам более ясное представление о ней. В свое время, когда все, кому ни лень, чернили ее имя, они открыли мне, что моя тетя… была человеком. Замечательным человеком.
Лив осторожно открывает папку. В ней почтовые открытки, пожелтевшие от времени письма, какие-то рисунки. Она видит витиеватый почерк на куске бумаги с потрепанными краями, подпись Софи. И у Лив перехватывает дыхание.
— После смерти отца я нашел это в его вещах. Он сказал Элен, будто все сжег, все до последнего. И Элен шла за его гробом, считая, что после Софи ничего не осталось. Вот такой он был человек.
Лив не в силах оторвать глаза от лица старика.
— Я сделаю копии и отошлю вам назад, — запинаясь, бормочет она.
Но он только небрежно машет рукой:
— Какой мне теперь от них прок? Я больше не могу читать.
— Месье… я все же должна спросить. Ничего не понимаю. Ведь семья Лефевр наверняка хотела бы на это посмотреть.
— Да.
— Тогда почему вы не отдали бумаги им? — переглядывается Лив с Мо.
— Да, тогда они впервые пришли ко мне, — говорит он, и его глаза слегка затуманиваются. — Спрашивали, что я знаю о картине. Чем могу им помочь? Вопросы, вопросы… — качает он головой, и его голос неожиданно набирает силу: — Раньше им не было дела до Софи. Так почему они должны получить выгоду за ее счет? Семью Эдуарда не волнует никто, кроме них самих. И все деньги, деньги, деньги… Я был бы рад, если бы они проиграли дело. — На его лице появляется упрямое выражение.
Совершенно очевидно, что разговор закончен. Сиделка в дверях демонстративно показывает на часы. Лив берет пальто. Она понимает, что они уже и так злоупотребили здешним гостеприимством, но ей необходимо спросить еще об одном.
— Месье, а вам ничего не известно, что случилось с вашей тетей Софи, после того как она покинула отель? Вам удалось ее разыскать?
Старик смотрит на фотокопию, накрывает ее рукой. Лив слышит тяжелый вздох, словно исходящий из недр его души.
— Ее арестовали немцы и увезли в лагерь. И с тех пор от нее, как и от всех, кто туда попал, не было ни слуху ни духу.
23
1917 г.
Грузовик для перевозки скота трясся по колдобинам, а когда попадались особенно большие ямы, время от времени съезжал на поросшие травой обочины. Моросил мелкий противный дождь, мотор протестующе ревел, вытягивая грузовик из разбитой колеи, отчаянно крутящиеся колеса поднимали столбы жидкой грязи.
После двух лет заточения в нашем городишке я была потрясена разрухой за его пределами. Города и деревни, лежащие всего в нескольких милях от Сен-Перрона, были практически полностью уничтожены, превратившись в груду серого кирпича и булыжника. Посреди камней зияли воронки с водой, затянутой зеленой ряской, и это свидетельствовало о том, что воронки появились отнюдь не вчера. Немногочисленные уцелевшие жители молча провожали глазами наш грузовик. Мы уже проехали три города, но я так и не смогла их идентифицировать. Медленно, но верно до меня стал доходить истинный масштаб разрушений.
Я смотрела в щель между бортом и брезентовым полотнищем на колонны кавалеристов на тощих лошадях; на тащивших носилки солдат с серыми лицами, в грязных и мокрых шинелях; на проезжавшие мимо грузовики, из которых выглядывали измученные люди с потухшими глазами. Время от времени шофер останавливал грузовик, чтобы перекинуться парой слов с другими водителями, и тут я горько пожалела, что не знаю немецкого и не могу понять, куда меня везут. Из-за дождя не видно было даже теней, но, похоже, мы ехали на северо-восток. В сторону Арденн, говорила я себе, стараясь дышать ровно. Я решила, что единственный способ побороть душивший меня животный страх — это продолжать уговаривать себя, что я еду к Эдуарду.
По правде сказать, я словно онемела. И если бы мне задали вопрос, то не смогла бы на него ответить. В ушах до сих пор звенели пронзительные голоса горожан, перед глазами стояло лицо брата, смотревшего на меня с холодной брезгливостью, а во рту было горько от осознания того, что произошло. Я видела страдальческие глаза сестры, чувствовала маленькие ручонки Эдит, вцепившиеся в меня мертвой хваткой. И в эти минуты мой страх становился таким сильным, что я боялась опозориться. Страх этот накатывал волнами, у меня начинали дрожать ноги и стучать зубы. Но затем, глядя на лежавшие в руинах города, я начинала понимать, что многие люди оказались в худшем положении, чем я, и приказывала себе успокоиться. Что ж, впереди лишь очередной этап, необходимый для моего воссоединения с Эдуардом. Ведь именно это я и просила. И прочь все сомнения!
Когда мы уже порядочно отъехали от Сен-Перрона, мой конвоир сложил руки, прислонился головой к борту и уснул. Он явно понял, что я не представляю для него угрозы, а может, его убаюкало покачивание грузовика. И когда ко мне стал снова подбираться страх, словно хищник к жертве, я закрыла глаза, прижала к себе сумку и погрузилась в воспоминания о муже…
Эдуард тихонько посмеивался.
«Что случилось?» — спросила я, обняв его за шею так, чтобы его дыхание щекотало мне кожу.
«Я думал о тебе прошлым вечером, когда загонял месье Фаража за его собственный прилавок».
Наши долги стали непомерными. Я таскала Эдуарда по барам в районе площади Пигаль, требовала денег с тех, кто был ему должен, отказываясь уйти, пока они не заплатят. Фараж не захотел платить, к тому же и оскорбил меня, поэтому мой всегда добродушный Эдуард уложил его одним мощным ударом. Фараж отключился сразу, еще не коснувшись пола. И под дикие крики, звон разбитой посуды и грохот перевернутых столов нам пришлось спешно ретироваться из бара. Но я наотрез отказалась бежать, а сперва, чинно подобрав юбки, спокойно подошла к кассе и взяла ровно столько, сколько был должен Фараж.
«Ты моя бесстрашная маленькая женушка!»
«Да. Когда ты рядом со мной».
Я, должно быть, задремала и проснулась только тогда, когда грузовик остановился, так как ударилась головой о железную скобу крыши. Мой конвоир беседовал с каким-то солдатом. Потирая голову и расправляя затекшие, окоченевшие конечности, я выглянула наружу. Мы приехали в какой-то город, но железнодорожная станция теперь носила совершенно непонятное для меня новое, немецкое, название. Тени стали длиннее, а свет не таким ярким. Значит, скоро вечер. Кто-то откинул брезентовый край кузова, и я увидела лицо немецкого солдата, он явно удивился, обнаружив внутри только меня одну. Он что-то заорал и жестом велел мне выходить. А поскольку я двигалась недостаточно проворно, потянул меня за руку. Я споткнулась, сумка упала на мокрую землю.
Я уже два года не видела в одном месте столько людей. Станция, состоящая из двух платформ, кишела народом, и, насколько я поняла, в основном это были солдаты и военнопленные, которых выдавали нарукавные повязки да изорванная грязная одежда. И все как один стояли, понуро опустив голову. Когда меня вели через толпу, я напряженно вглядывалась в их лица, словно пыталась отыскать Эдуарда, но конвоир настойчиво толкал меня в спину, и все они превратились в одно большое расплывчатое пятно.
«Hier! Hier!» Дверь вагона отъехала в сторону, и меня запихнули в багажный отсек, набитый похожими на призраков людьми. Дверь за мной закрылась, я осталась стоять, вцепившись в сумку, пока глаза не привыкли к тусклому свету.
Вдоль стен вагона тянулись длинные скамьи, на которых плотной массой сидели люди; кому не хватило места — теснились на полу. Те, кто был ближе к краю, лежали, подсунув под голову узелки с одеждой. Вокруг стояла такая вонь, что невозможно передать словами. Воздух был тяжелым от отвратительного запаха немытых тел и испражнений.
— Français? — спросила я в полной тишине, но ответом мне были только пустые, безразличные взгляды.
— Ici, — послышался чей-то голос, и я стала медленно пробираться по вагону, стараясь не тревожить спящих. В гомоне голосов мне послышалась даже русская речь. Я кому-то наступила на волосы, и мне вслед полетели проклятия. Наконец я все-таки попала в конец вагона. На меня смотрел мужчина с обритой налысо головой. Все его похожее на череп лицо, с обтянутыми кожей, выступающими скулами, было изрыто шрамами, точно он недавно переболел ветряной оспой.
— Français? — удивился он.
— Да, — ответила я. — Где мы? И куда едем?
— Куда едем? — удивленно переспросил он, но, поняв, что я вовсе и не думала шутить, грустно улыбнулся: — В Тур, Амьен, Лилль. Откуда мне знать? Они устроили бесконечную поездку через всю страну, чтобы никто из нас не понимал, где находится.
Я уже собиралась продолжить разговор, но неожиданно заметила на полу чей-то неясный силуэт. Черное манто было знакомо до боли, поэтому поначалу я даже не рискнула присмотреться получше. И все же я протиснулась вперед и опустилась на колени.
— Лилиан? — Теперь я хорошо видела ее обезображенное побоями лицо, со свисавшими по бокам жидкими прядями когда-то роскошных волос. Она приоткрыла один глаз, будто решила, что ослышалась. — Лилиан! Это я, Софи.
— Софи! — выдохнула она, изумленно посмотрев на меня. Затем осторожно дотронулась до моей руки: — Эдит? — В ее голосе звучал неприкрытый страх.
— Она с Элен. В полной безопасности, — сказала я, но в ответ она только устало опустила веки. Лицо ее покрывала смертельная бледность. — Ты что, больна?! — ужаснулась я, только сейчас заметив пятна засохшей крови на юбке. — И давно она в таком состоянии? — спросила я француза.
Тот лишь равнодушно пожал плечами, словно за это время насмотрелся такого, что уже не способен был испытывать ничего даже отдаленно похожего на сострадание.
— Когда нас посадили в вагон несколько часов назад, она уже была здесь.
Губы у Лилиан потрескались, глаза ввалились.
— У кого-нибудь есть вода?! — закричала я, но увидела лишь безучастные лица.
— Ты что, думаешь, здесь вагон-ресторан? — с горечью спросил француз.
Тогда я сделала вторую попытку, еще сильнее повысив голос.
— Найдется у кого-нибудь хотя бы глоток воды? — (Люди недоуменно переглядывались, но продолжали молчать.) — Эта женщина рисковала жизнью, чтобы передавать информацию о действительном положении дел. Если у кого-то есть вода, дайте хоть каплю! — (По толпе пробежал тихий ропот.) — Пожалуйста! Ради всего святого!
И, к моему величайшему удивлению, буквально через минуту мне передали эмалированную миску, на дне которой плескалось что-то, похожее на дождевую воду. Крикнув спасибо, я осторожно приподняла голову Лилиан и влила ей в рот драгоценную влагу.
Француза мой поступок, похоже, явно вдохновил.
— Пока идет дождь, мы должны подставить кружки, миски — словом, все, что есть! Мы не знаем, когда нас в следующий раз будут кормить или поить.
Лилиан с трудом проглотила воду. Я села на пол, чтобы она могла ко мне прислониться. А поезд, скрежеща колесами о металлические рельсы, через всю страну увозил нас в пугающую неизвестность.
Не помню, как долго мы находились в том вагоне. Поезд еле полз, то и дело беспричинно останавливаясь.
Я сидела, обняв притулившуюся ко мне Лилиан, и сквозь щели в обшивке смотрела на бесконечное передвижение войск, военнопленных, мирных граждан по моей несчастной, разграбленной и разрушенной стране. Дождь зарядил сильнее, и люди в вагоне стали передавать по кругу добытую воду. Я замерзла, но все равно радовалась дождю и холодной погоде: страшно было даже представить себе, в какое адское пекло с невыносимой вонью превращается такой вагон в жару. Чтобы как-то скоротать время я завязала беседу с тем самым французом. Я спросила, что означает номер, нашитый на его кепи, и красная полоска на рукаве куртки. Он объяснил, что его перевели из Zivilarbeiter Battalion (ZAB), где пленных использовали на самых тяжелых работах, отправляли прямо на линию огня, подставляя под пушки союзных войск. Француз рассказал мне о поездах, которые видел каждую неделю; они везли юношей, женщин и совсем молоденьких девушек на принудительные работы в сторону Соммы, Эско и Арденн. Сегодня вечером, объяснил он, нас определят на ночлег в разрушенные бараки, школы или здания фабрик в эвакуированных деревнях. И он точно не знает, отправят ли нас в лагерь или рабочий батальон.
— Нас специально плохо кормят, чтобы не осталось сил на побег. Некоторые благодарят Бога уже за то, что выжили.
Он поинтересовался, есть ли у меня в сумке хоть какая-нибудь еда, и был страшно разочарован, когда я сказала «нет». Я отдала ему носовой платок, который Элен положила с остальными вещами, так как чувствовала себя обязанной хоть как-то его отблагодарить. Он смотрел на чисто выстиранный платок из простого хлопка так, будто держал в руках тончайший шелк, но, подумав, вернул его мне.
— Оставь у себя, — сказал он, снова замкнувшись в себе. — Отдашь своей подруге. В чем ее преступление?
И когда я рассказала ему о ее беспримерном мужестве, о ее помощи в передаче информации, благодаря которой наш город имел связь с внешним миром, он посмотрел на нее совсем другими глазами: она теперь была для него не просто очередным лежащим на полу безжизненным телом, а человеческим существом. Я поведала ему, что хочу разузнать о судьбе мужа, которого отправили в Арденны. Лицо моего собеседника сразу помрачнело.
— Я пробыл в том лагере несколько недель. Ты знаешь, что там свирепствует брюшной тиф? Остается только молиться, чтобы твой муж остался в живых.
— А где остальные люди из вашего батальона? — проглотив комок в горле, спросила я, чтобы сменить тему разговора.
Поезд замедлил ход, и мы увидели еще одну колонну устало бредущих военнопленных. Ни один из них не поднял головы, чтобы посмотреть на проходящий поезд, словно их мучил стыд за то, что они невольно оказались на положении рабов. Пристально вглядываясь в серые измученные лица, я боялась увидеть среди них Эдуарда.
Именно в этот момент мой собеседник устало обронил:
— Я единственный, кому удалось уцелеть.
Уже через несколько часов после того, как стемнело, поезд остановился на запасном пути. Двери со скрежетом открылись, и немцы криками стали выгонять нас наружу. Люди устало подымались с пола и, прижимая к груди миски, проходили по вагону к выходу. Мы шли между двумя рядами пехотинцев, которые ружейными прикладами загоняли нас в строй. И я вдруг почувствовала себя уже не человеком, а животным, которое гонят на убой. Мне вспомнился смелый побег молоденького военнопленного там, в Сен-Перроне, и только теперь я поняла, что подвигло его на столь отчаянный поступок, заранее обреченный на провал.
Я вела под руку Лилиан, крепко прижав ее к себе. Она шла медленно, слишком медленно. Какой-то немец стал подгонять ее пинками.
— Оставь ее! — закричала я, но в ответ получила прикладом по голове. Пошатнулась и упала на землю. Чьи-то руки подняли меня, я снова шла в общем строю, мутная пелена застилала глаза. Когда я дотронулась до виска, рука стала липкой от крови.
Нас пригнали на огромную пустую фабрику. Пол был усыпан осколками стекла, ледяной ветер свистел в разбитых окнах. Вдалеке слышались раскаты орудий, небо озаряли вспышки от рвущихся снарядов. Я пыталась понять, где мы находимся, но все кругом было скрыто под покровом ночи.
— Сюда, — услышала я чей-то голос. Оказывается, француз нашел для нас с Лилиан свободный угол. — Смотрите, а вот и еда.
На длинном столе в двух огромных котлах дымился суп, который разливали несколько заключенных. Я не ела с самого утра. Суп был водянистый, в нем плавали какие-то странные ошметки, но у меня уже совсем подвело живот от голода. Француз налил суп в свою миску, а потом — в кружку, которой снабдила меня Элен. Мы пристроились в уголке, хлебая суп и заедая его куском черного хлеба. Так как у Лилиан были сломаны пальцы левой руки, нам пришлось ей помогать. Покончив с супом, мы дочиста вылизали посуду.
— Еду дают не всегда. Похоже, нам улыбнулась удача, — без особой уверенности в голосе произнес француз.
Он снова направился к столу с котлами, вокруг которых в надежде на добавку уже толпились заключенные, и я выругала себя за нерасторопность. Хотя в любом случае нельзя было оставлять Лилиан одну. Наш новый друг вернулся уже через минуту с полной миской в руках. Остановившись возле нас, он протянул мне миску и ткнул пальцем в сторону Лилиан:
— Вот, пожалуйста. Ей надо набираться сил.
Лилиан приподняла голову. Она смотрела на него так, словно давным-давно забыла, что такое нормальное человеческое обращение, и глаза мои наполнились слезами. Француз кивнул нам, как будто мы снова оказались в другой жизни, где принято желать друг другу доброй ночи, и отправился спать туда, где расположились мужчины. Я сидела и осторожно, глоток за глотком, как малого ребенка, поила Лилиан супом. Покончив с содержимым миски, она судорожно вздохнула, привалилась ко мне и сразу уснула. Я сидела в темноте в окружении осторожно переползающих с места на место, кашляющих и всхлипывающих людей; до меня доносилась русская, английская, польская речь. Через пол я чувствовала дрожь земли от разрывов снарядов, к чему остальные уже, похоже, успели привыкнуть. Я прислушивалась к далеким орудийным залпам, к шепоту других заключенных, и по мере того как понижалась температура, все больше замерзала. Тогда я представила свой дом, Элен, мирно спавшую рядом со мной, крошку Эдит, зарывшуюся лицом мне в волосы, и беззвучно заплакала. И вот так, лежа в темноте, я рыдала до тех пор, пока изнеможение не сделало свое дело и меня не сморил сон.
Проснувшись, я не сразу поняла, где нахожусь. Мне показалось, что Эдуард, придавив меня тяжестью своего тела, обнимает меня. Короткий временной провал, когда я с облегчением подумала: «Он здесь!» — и страшное осознание того, что на мне лежит чужой мужчина. Его рука настойчиво пробиралась ко мне под юбку, он действовал под покровом темноты, явно рассчитывая на то, что страх и усталость лишат меня воли к сопротивлению. Я лежала как каменная, в душе бушевала холодная ярость, так как только сейчас до меня дошло, чего он добивался. Может быть, надо закричать? Но кто мне поможет? А вдруг немцы сочтут шум в неурочное время удобным поводом лишний раз наказать меня? Тогда я осторожно высвободила руку и, пошарив по полу, нащупала острый осколок оконного стекла. Затем сжала холодное стекло, перевернулась на бок и, не дав себе времени хорошенько подумать, приставила к горлу своего обидчика.
— Тронешь еще раз — перережу тебе глотку, — прошептала я.
Я чувствовала его гнилостное дыхание, кожей ощущала его животный страх. Он явно не ожидал получить отпор. Не знаю, понял ли он мои слова. Но что может сделать с его шеей осколок стекла, понял наверняка. Он поднял вверх руки, показывая, что сдается. А может быть, даже извиняется. Я не сразу убрала стекло, чтобы продемонстрировать ему, что шутить не намерена. И, судя по его горящему в темноте взгляду, он явно до смерти испугался. Ведь он тоже очутился в мире, где нет правил игры и нет определенного порядка. Да, здесь он может запросто напасть на незнакомую женщину, но и эта незнакомая женщина может так же запросто перерезать ему горло. И не успела я убрать руку, как он вскочил на ноги и черной тенью пробрался мимо лежащих на полу людей в тот конец помещения, где спали мужчины.
Тогда я спрятала осколок в карман юбки, села, заслонив собой Лилиан, и стала ждать.
Наверное, я все же заснула, буквально на несколько минут; меня разбудили грубые окрики немецких конвоиров, которые ходили по помещению, толкали спящих прикладами и пинали их сапогами. Я снова приняла сидячее положение. Голову пронзила такая резкая боль, что я с трудом удержалась от стона. Словно в тумане, я увидела, что к нам направляются немцы, и стала тормошить Лилиан, чтобы та успела подняться, прежде чем ее ударят.
В безжизненном синем свете наступающего утра мне наконец удалось разглядеть, где мы находимся. Огромная фабрика была наполовину разрушена, в потолке зияла гигантская дыра, на полу валялись обломки балок и оконных рам. В дальнем конце зала на сделанных из подмостий столах стояли чайники с чем-то вроде кофе и лежали ломти черного хлеба. Я помогла Лилиан встать на ноги — нам еще нужно было успеть пройти через все помещение, прежде чем закончится еда.
— Где мы? — спросила она, выглядывая в разбитое окно. Грохот рвущихся снарядов говорил о том, что фронт совсем близко.
— Понятия не имею, — ответила я, радуясь, что она уже в состоянии хоть немного разговаривать.
Нам налили кофе в мою кружку и миску француза. Забеспокоившись, что мы его обделили, я стала искать его глазами, но мужчин возле стола уже не было. Немецкий офицер разбил их на группы, одна за другой постепенно покидавшие здание фабрики. Нас с Лилиан присоединили к группе, состоящей исключительно из женщин, и отвели в общественный туалет. И вот сейчас, при свете дня, я разглядела въевшуюся в их кожу грязь и ползающих по волосам серых вшей. У меня сразу все зачесалось, я опустила глаза, обнаружила вошь прямо на юбке и тут же смахнула ее, понимая всю тщетность своих усилий. Не приходилось сомневаться, что меня эта напасть тоже не обойдет стороной. При таком тесном контакте с другими женщинами избежать заражения было просто нереально.
В помещение, рассчитанное на двенадцать человек, набилось не менее трехсот женщин, и всем им надо было умыться и сходить в туалет. Когда мы с Лилиан наконец протиснулись к кабинкам, нас обеих сразу же вырвало. Мы кое-как помылись под струей холодной воды из водокачки, последовав примеру остальных женщин, которые приводили себя в порядок, не снимая одежды. Они устало оглядывались по сторонам, словно ожидали от немцев какого-нибудь подвоха.
— Иногда конвоиры вламываются сюда, — объяснила Лилиан. — Поэтому куда удобнее — и безопаснее — не раздеваться.
Пока немцы занимались мужчинами, я отыскала среди битого кирпича прутики и обрывок веревки. И, как могла, при тусклом солнечном свете наложила лонгет на сломанные пальцы Лилиан. Она держалась удивительно стойко и даже глазом не моргнула, когда я несколько раз невольно причинила ей боль. Кровотечение у нее прекратилось, но ходила она по-прежнему очень осторожно, словно через силу. Однако я не осмелилась спросить, что с ней произошло.
— Как хорошо, что ты рядом, Софи, — сказала она, осматривая перевязанную руку.
Несмотря на все выпавшие на ее долю несчастья, в ней осталось что-то от женщины, знакомой мне по Сен-Перрону.
— В жизни еще так не радовалась встрече с другим человеком, — вытерев ей лицо чистым носовым платком, ответила я и не покривила душой.
Мужчин отправили на работы. Я издалека наблюдала за тем, как они сначала стоят в очереди за лопатами и кирками, а потом колонной уходят в сторону горизонта, откуда доносился весь этот адский шум.
Я мысленно помолилась за благополучное возвращение нашего благодетеля-француза, а затем, как всегда, — за Эдуарда. Тем временем женщин повели в сторону железнодорожных вагонов. При мысли о предстоящем мучительном путешествии у меня екнуло сердце, но я тут же взяла себя в руки. А вдруг нас с Эдуардом разделяет всего несколько часов езды? И быть может, именно этот поезд отвезет меня к нему.
Я безропотно забралась в вагон, который оказался гораздо меньше предыдущего. Но похоже, немцы рассчитывают на то, чтобы загнать туда всех женщин. И те, тихо переругиваясь между собой, пытались хоть как-то рассесться. С большим трудом я нашла для Лилиан свободное место на скамье, запихнула под нее сумку, которую берегла как зеницу ока, усадила Лилиан, а сама устроилась возле ее ног. Рядом разорвался снаряд, кто-то истошно закричал — и поезд потихоньку тронулся.
— Расскажи мне об Эдит, — попросила Лилиан, когда мы отъехали от станции.
— Она в добром здравии, — ответила я, стараясь придать голосу уверенности. — Хорошо кушает, крепко спит и не отходит от Мими. А еще души не чает в малыше, и он ее тоже обожает.
Лилиан слушала мой рассказ о том, как живется ее дочери в Сен-Перроне, с закрытыми глазами. И непонятно было, то ли это от облегчения, то ли от горя.
— Эдит счастлива?
— Конечно, она еще совсем ребенок и скучает по маме, — стараясь говорить беззаботно, ответила я. — Но в «Красном петухе» она в безопасности.
Что еще я могла сказать? Она теперь знает все, что нужно знать. Я не стала говорить о ночных кошмарах, что мучают Эдит, о ее горьких слезах, когда она всю ночь напролет зовет свою маму. Лилиан была далеко не глупа и наверняка сердцем чувствовала правду. Когда я закончила свой рассказ, она отвернулась и стала молча смотреть в окно.
— Но, Софи, как ты попала сюда? — через какое-то время спросила она.
Наверное, ни один человек на свете не смог бы понять меня лучше, чем Лилиан. Я вгляделась в ее лицо, по-прежнему страшась открыть правду. Но соблазн снять груз с души и разделить его с кем-то еще был слишком велик.
И я рассказала ей все. Рассказала о коменданте, о ночи, что провела в казарме, о сделке, которую ему предложила. Она окинула меня долгим взглядом. Но не сказала, что я наивная идиотка, что мне не следовало ему верить, что моя неспособность угодить коменданту обернется для меня неминуемой смертью или, еще хуже, гибелью тех, кого я любила.
Она вообще ничего не сказала.
— Я действительно верю, что он выполнит свои обязательства. Верю, что он соединит меня с Эдуардом, — произнесла я, вложив в свои слова всю веру, которая у меня еще оставалась.
Тогда она протянула здоровую руку и нежно сжала мне пальцы.
Уже в сумерках поезд, проезжая через небольшой лесок, со скрипом остановился. Мы думали, что он постоит и пойдет дальше, но, к явному недовольству женщин, многие из которых только-только прикорнули, дверь в конце вагона неожиданно отъехала в сторону. Я тоже задремала и проснулась от голоса Лилиан прямо над ухом:
— Софи, просыпайся! Просыпайся!
В проходе стоял один из конвоиров. Я не сразу поняла, что он выкликивает мое имя. Вскочив на ноги, я взяла сумку и знаком велела Лилиан не отставать.
— Karten, — пролаял немец.
Мы с Лилиан протянули ему удостоверения личности. Он сверился со списком и махнул рукой в сторону грузовика. И под разочарованный шепот оставшихся женщин дверь за нами закрылась.
Нас с Лилиан подтолкнули к грузовику. Я чувствовала, что она начинает отставать.
— Что такое? — спросила я.
Меня удивило явное сомнение, написанное на ее лице.
— Не нравится мне все это, — оглянувшись на уходящий поезд, прошептала она.
— Все хорошо, — уверенно сказала я. — Полагаю, нас выделили из общей массы. И наверняка благодаря коменданту.
— Именно этого-то я и боюсь, — ответила она.
— Но… послушай… я больше не слышу звука орудий. Должно быть, мы удаляемся от линии фронта. Что, наверное, уже лучше.
Мы доковыляли до грузовика, и я помогла Лилиан забраться в кузов. От укусов пробравшихся под одежду вшей у меня снова зачесалось все тело. Но я старалась не обращать внимания. То, что нас сняли с поезда, — явно хороший знак.
— Нельзя терять веры, — сжала я ей руку. — По крайней мере, мы сможем спокойно вытянуть ноги.
Молоденький конвоир, забравшийся вслед за нами в кузов, не спускал с нас глаз. Я попыталась улыбнуться ему, всем своим видом давая понять, что мы не собираемся бежать, но он, с нескрываемым отвращением посмотрев на меня, на всякий случай еще крепче сжал ружье. И тогда я поняла, что пахнет от меня, вероятно, ужасно, а еще немного — и насекомые поползут по волосам. Поэтому я тщательно осмотрела одежду и стряхнула всех вшей, что смогла найти.
Грузовик ехал, трясясь по ухабам, и Лилиан морщилась при каждом толчке. Боль настолько измучила ее, что уже через несколько миль она не выдержала и заснула. У меня тоже голова просто раскалывалась, и я была рада, что орудийная стрельба прекратилась. «Нельзя терять веры», — молча пожелала я нам обеим.
Мы уже примерно с час ехали по пустынной дороге — зимнее солнце лениво заходило за далекие горы с шапками искрящегося снега, — когда брезентовый клапан кузова приоткрылся и блеснул дорожный знак. Не может быть, подумала я. Наклонившись вперед, я приподняла край брезента, чтобы не пропустить следующий дорожный знак. И вот наконец:
«Mannheim».[32]
Мир вокруг, казалось, замер и остановился.
— Лилиан, — потрясла я ее за плечо. — Выгляни наружу. Что ты видишь?
Грузовик ехал медленно, объезжая ямы и рытвины, так что можно было хорошо разглядеть местность, по которой нас везли.
— Мы должны были ехать на юг, — сказала я. — На юг, в сторону Арденн. — Теперь я видела, что тени лежали сзади. Значит, мы направлялись на восток. — Но ведь Эдуард находится в лагере в Арденнах! — Я уже не могла скрыть панические нотки в голосе. — Мне сообщили, что он там. Мы должны были ехать на юг, в Арденны. На юг!
Лилиан опустила брезент. Затем, не глядя на меня, начала говорить. Ее лицо стало еще бледнее.
— Софи, мы больше не слышим раскатов орудий, потому что переехали линию фронта, — без всякого выражения произнесла она. — Мы едем в Германию.
24
В поезде стоит гул жизнерадостных голосов. Группа женщин в конце четырнадцатого вагона разражается громким хохотом. Напротив сидит обвешанная мишурой чета средних лет. Скорее всего, возвращается домой после предрождественской поездки. Багажные полки забиты покупками, в воздухе витают аппетитные ароматы выдержанных сыров, вина, дорогого шоколада. Но для Лив с Мо обратный путь — испытание не для слабонервных. Они сидят, практически не разговаривая. Мо целый день мучается от жуткого похмелья, которое можно снять только с помощью очередных маленьких, неоправданно дорогих бутылочек вина. Лив читает и перечитывает полученные записи, переводит слово за словом с помощью лежащего перед ней на столике карманного англо-французского словаря.
Содеянное Софи Лефевр омрачает Лив всю поездку. Ей не дает покоя судьба Софи, жизнь которой, как она всегда считала, сложилась блестяще. Действительно ли та была коллаборационисткой? Что с ней сталось?
Официант везет по проходу тележку с напитками и сладостями. Но Лив настолько увлечена перипетиями судьбы этой девушки, что даже не поднимает головы. Мир, где тоскуют по пропавшим в лагере мужьям, умирают от голода, живут в постоянном страхе перед немцами, стал для нее реальнее своего собственного. Она словно чувствует запах дыма из трубы на крыше «Красного петуха», слышит звук шагов по рассохшимся половицам. Всякий раз, как она закрывает глаза, лицо девушки на картине превращается в испуганное лицо реальной Софи Лефевр, которую немцы заталкивают в грузовик и от которой отвернулась собственная семья.
Листы бумаги тонкие, пожелтевшие и сухие. Это письма Эдуарда к Софи, датированные тем временем, когда он был зачислен в пехотный полк, а она вернулась к сестре в Сен-Перрон. Эдуард пишет, что так сильно тоскует по ней, что иногда по ночам начинает задыхаться. Он рассказывает ей, что рисует ее сперва мысленно, а потом — в морозном воздухе. А жена в своих письмах ревнует его к этой воображаемой Софи, молится за него и одновременно бранит. Она называет мужа poilu.[33] Даже несмотря на трудности перевода, образ любящей пары получается настолько ярким, что у Лив перехватывает дыхание. Лив проводит пальцем по выцветшим от времени страницам, восхищаясь женщиной, вдохновившей мужа на такие слова. Теперь Софи Лефевр уже не просто пленительное лицо на портрете, а выпуклое, трехмерное изображение, незаурядная личность, живой — чувствующий и дышащий — человек. Женщина, которую волнуют чистое белье, нехватка продуктов, подгонка военной формы мужа, собственные страхи и разочарования. И Лив еще больше укрепляется в своем решении бороться за портрет Софи.
Лив берет две следующие страницы. Здесь почерк более убористый, а между страничками лежит подкрашенная сепией фотография Эдуарда Лефевра. Он строго Смотрит прямо перед собой.
Октябрь 1914 г.
Северный вокзал — это бушующее людское море, состоящее из солдат и рыдающих женщин, в воздухе стоит тяжелый дымный запах человеческого горя. Я понимала, что Эдуард не хотел видеть моих слез. Кроме того, разлука будет недолгой, об этом писали все газеты.
«Я хочу знать о каждом твоем шаге, — сказала я. — Не ленись делать наброски. И старайся получше питаться. И не делай глупостей: не напивайся, не лезь в драку, чтобы тебя, не дай бог, не арестовали. И возвращайся поскорее домой».
А он взял с меня обещание, что мы с Элен будем осторожны.
«Дай слово, если вдруг почувствуешь, что линия фронта смещается в сторону твоего города, то сразу вернешься в Париж, — сказал он, а когда я кивнула, добавил: — Софи, и не смотри на меня так загадочно. Пообещай думать в первую очередь о себе. Я не смогу хорошо воевать, если буду постоянно бояться, что ты в опасности».
«Ты же знаешь, что я сделана из очень прочного материала».
Он оглянулся, чтобы посмотреть на часы. Недалеко от нас пронзительно загудел паровоз. И толпу на платформе тут же окутали клубы вонючего дыма. Я приподнялась на цыпочки, чтобы поправить его синюю фуражку. Затем сделала шаг назад, чтобы лучше его видеть. Господи, какой человечище! Все остальные на его фоне просто пигмеи. Он на полголовы выше стоящих рядом мужчин, а военная форма только подчеркивает ширину его плеч. Я ощущала его присутствие на физическом уровне: при одном взгляде на него у меня замирало сердце. И все равно не могла до конца поверить, что он действительно уезжает.
Неделей раньше он написал гуашью на листе бумаги мой портрет. И вот теперь он похлопал себя по нагрудному карману. «Я забираю тебя с собой», — сказал он.
«И я тебя», — прижав руку к сердцу, ответила я; было ужасно обидно, что у меня нет его портрета.
Я огляделась по сторонам. Двери вагонов открывались и закрывались, люди тянули друг к другу руки, пальцы сплетались в прощальной ласке.
«Эдуард, не хочу видеть, как ты уезжаешь, — сказала я ему. — Я закрою глаза, чтобы сохранить твой образ и унести его с собой».
Эдуард кивнул. Он все понял.
«На прощание», — неожиданно произнес он, привлек меня к себе, облапив огромными ручищами, поцеловал долгим, страстным поцелуем. Крепко зажмурившись, я обнимала Эдуарда, вдыхала терпкий мужской запах, словно хотела пронести его, как связующую нить, через долгие дни разлуки. Я, казалось, только теперь поняла, что он действительно уезжает. Мой муж уезжает. И когда терпеть больше не оставалось сил, я, решительно сжав губы, вырвалась из его рук.
Все так же, не открывая глаз, чтобы не видеть выражение его лица, я схватила его за руку, а потом резко развернулась и стала протискиваться назад сквозь толпу.
Не знаю, почему мне тогда не захотелось проводить мужа до вагона. Теперь я жалею об этом буквально каждый божий день.
А вернувшись домой, я случайно полезла в карман и нашла листок бумаги, который он засунул туда, когда прижимал меня к себе. Небольшая карикатура на нас обоих. Себя он изобразил в виде медведя в военной форме, который обнимает меня, очень миниатюрную, с тонюсенькой талией и гладко зачесанными волосами. А внизу сделал приписку своим смешным, с завитушками, почерком: «До встречи с тобой я не знал, что такое счастье».
Лив на секунду закрывает глаза. Потом аккуратно складывает бумаги в папку. Ее мозг напряженно работает. Затем разворачивает фотокопию портрета Софи Лефевр, смотрит на ее улыбающееся лицо, лицо соучастницы. Нет, месье Бессетт, должно быть, ошибается. Разве может женщина, влюбленная в своего мужа, изменить ему, причем изменить с врагом? Нет, просто невероятно. Лив складывает фотокопию и убирает папку в сумку.
— Ну что ж, до Сент-Панкраса остался час езды. Как думаешь, ты нашла то, что искала? — сняв наушники, спрашивает Мо.
Лив пожимает плечами. Говорить ей мешает комок в горле. Черные как смоль волосы Мо разделены на зачесанные назад тонкие пряди, лицо, особенно щеки, молочно-белое.
— Ты нервничаешь по поводу завтрашнего дня?
Лив судорожно сглатывает и изображает некое подобие улыбки. Последние шесть недель она не может думать ни о чем другом.
— Учитывая, чего тебе это стоило, — продолжает Мо с таким видом, будто долго размышляла на эту тему. — Мне почему-то не кажется, что мистер Маккаферти хочет тебя подставить.
— Что?
— Я знаю кучу поганых, лживых людишек. Но он не из таких. — Мо задумчиво щиплет себя за палец и наконец говорит: — Мне кажется, что Судьба выкинула одну из своих грязных шуток и развела вас по разные стороны баррикад.
— Но он не должен был приходить ко мне ради картины.
Лив задумчиво смотрит в окно на предместья Лондона и снова чувствует комок в горле. Сидящая напротив пара в мишуре сидит привалившись друг к другу. Их руки сплетены.
Она так до конца и не понимает, что заставило ее так поступить. На вокзале Мо объявляет, что идет к Ранику. Она советует Лив не сидеть всю ночь в Интернете в поисках мутных реституционных дел и велит сунуть камамбер в холодильник, пока он куда-нибудь не делся и не провонял весь дом. Лив стоит в переполненном вестибюле вокзала, сжимая в руке пластиковый пакет с сыром, и провожает глазами направляющуюся в сторону метро маленькую черную фигурку с небрежно закинутой на плечо сумкой. Интересно, Мо говорит о Ранике слегка развязно, самодовольно, но всегда серьезно. Такое впечатление, будто в их отношениях произошел явный сдвиг.
Лив ждет, пока Мо не исчезает в толпе. Ее, словно камень, положенный для перехода через реку, обтекает поток спешащих куда-то пассажиров. И все в основном идут парами, обмениваются нежными, взволнованными взглядами, а если кто и один, то он тоже явно спешит домой, к любимому человеку. Она видит обручальные кольца, кольца, подаренные в честь помолвки, слышит приглушенные разговоры о прибытии поезда, о молоке, которое надо купить по дороге, и вопросы типа: «Ты меня сможешь встретить на станции?» Потом она, конечно, вспомнит о тех, кого тоже немало, о тех, кто страшится возвращения к своему партнеру, ищет предлога опоздать на поезд, прячется в барах. Но сейчас она не замечает уставших от жизни, несчастных и одиноких людей. Нет, сейчас вид всей этой толпы для нее словно пощечина, напоминание о ее одиночестве. Да, когда-то я была одной из вас, думает она, и уже плохо представляю, каково это — снова стать такой.
«До встречи с тобой я не знал, что такое счастье».
На информационном табло зажигается время прибытия поездов, за стеклянными витринами магазинчиков толпятся те, кто припозднился с рождественскими подарками. Возможно ли снова стать тем человеком, которым ты когда-то был? Лив решает не дожидаться, пока ответ на этот вопрос лишит ее остатков воли, а поднимает дорожную сумку и быстрым шагом, почти бегом, направляется к станции метро.
Без Джейка даже тишина в квартире становится немножко другой. Это совсем не та уютная тишина, когда Джейк на пару часов уходит в гости к другу. Нет, она тяжелая, она давит на плечи. Ему иногда кажется, что болезненное спокойствие его дома в такие часы имеет горький привкус вины, привкус поражения. И еще хуже становится на душе от осознания того, что в ближайшие четыре дня на встречу с сыном рассчитывать не приходится. Пол заканчивает уборку кухни — Джейк решил испечь шоколадные кексы, и теперь все кухонные принадлежности в воздушном рисе, — садится, открывает воскресную газету, которую по привычке покупает, но никогда не читает.
После того как Леони его бросила, тяжелее всего он переносил раннее утро. Он даже не представлял, насколько любил слушать топот босых ног Джейка, когда тот приходил в родительскую спальню — волосы встрепаны, глаза заспаны, — чтобы забраться в постель и лечь между родителями. Как было приятно согревать его холодные ступни и вдыхать чистый детский запах его кожи. И когда сын зарывался рядом в одеяло, у Пола возникало странное, идущее изнутри ощущение полной гармонии с миром. И теперь Джейк больше не живет с ним, и эти утренние часы в холодной постели словно возвещают об очередном дне жизни сына, проведенном без отца. Джейка ждут новые — крупные или мелкие — события и приключения, которые помогут ему стать таким, каким ему суждено быть, но Пол не будет при этом присутствовать.
Сейчас он чувствует себя по утрам немного лучше (в какой-то степени потому, что Джейк, которому уже девять, теперь не просыпается так рано), но первые несколько часов после его отъезда Пол все равно ходит потерянный.
Он погладит несколько рубашек, может быть, сходит в тренажерный зал, потом примет душ и позавтракает. А там уже и вечер недалеко. Пара часов перед телевизором, возможно, работа с бумагами, просто чтобы убедиться, что все в порядке, а затем спать.
Он как раз заканчивает с рубашками, когда раздается телефонный звонок.
— Привет, — говорит Джейн.
— Кто это? — спрашивает Пол, прекрасно зная, кто звонит.
— Это я, — отвечает она, изо всех сил пытаясь скрыть легкую обиду в голосе. — Джейн. Просто хотела узнать насчет завтрашнего дня.
— Мы в полной боевой готовности, — говорит он. — Шон еще раз проверил документы. Барристер проинструктирован. Сделали все, что могли.
— Удалось что-нибудь узнать насчет того, как все-таки исчезла картина во время оккупации?
— Не слишком много. Но у нас достаточно письменных свидетельств третьих лиц, чтобы поставить жирный знак вопроса.
— «Бригг и Состой» открывают собственное сыскное агентство, — немного помолчав, сообщает Полу Джейн.
— Кто-кто?
— Аукционный дом. Очевидно, хотят иметь запасной вариант. У них хорошие спонсоры.
— Проклятье! — бросает Пол взгляд на бумаги на письменном столе.
— Уже переманивают персонал у других агентств. Набирают бывших полицейских из антикварного отдела. — В ее голосе слышится скрытый вопрос. — Любого с опытом работы детектива.
— Ну, по крайней мере, ко мне они не обращались.
Джейн снова замолкает. Интересно, поверила ли она ему?
— Пол, мы должны выиграть это дело. Надо показать, что мы лучшие из лучших. И именно к нам следует обращаться по вопросам розыска и возвращения пропавших ценностей.
— Я все понял, — говорит Пол.
— Вот и хорошо, — после очередной затянувшейся паузы небрежно бросает она и переходит к пустой болтовне о прошедшем уик-энде, о поездке к родителям, о свадьбе, на которую ее пригласили в Девоне.
Она очень долго мусолит тему свадьбы, и у него закрадывается подозрение, что она просто хочет набраться смелости пригласить его, тогда он резко меняет тему. Наконец она кладет трубку.
Пол включает музыку на полную громкость, чтобы заглушить жужжание транспорта за окном. Вообще-то, ему всегда нравился оживленный уличный гул, кипучая жизнь Вест-Энда, но с течением времени до него стало доходить, что если он не в том настроении, то шум большого города только усиливает непременную меланхолию воскресного вечера. Пол выключает громкость. Он понимает, почему ему грустно, но не хочет этого признавать. — Бессмысленно думать о том, чего не можешь изменить.
Он только-только заканчивает мыть голову, когда в Дверь кто-то звонит. Тихо выругавшись, Пол тянется за полотенцем и вытирает лицо. Он мог бы запросто спуститься вниз с полотенцем на бедрах, но у него есть нехорошее подозрение, что это Джейн. Крайне нежелательно, чтобы она восприняла это как приглашение.
Надев футболку прямо на мокрое тело, он на ходу прокручивает в голове варианты извинений.
«Прости, Джейн, но я как раз собирался уходить».
«Да-да. Обсудим это на работе. Надо собрать совещание, чтобы все приняли участие».
«Джейн, я действительно считаю, что ты супер! Но идея не слишком хорошая. Мне очень жаль».
Когда он открывает дверь, именно последняя фраза, как самая удачная, почти срывается у него с языка.
На тротуаре перед домом стоит Лив Халстон с дорожной сумкой в руках. Ночное небо над ее головой расцвечено праздничной иллюминацией. Она роняет вещи к ногам и поворачивает к нему очень бледное, серьезное лицо с таким видом, будто собиралась что-то сказать, но забыла что.
— Слушания по делу начинаются завтра, — увидев, что она упорно молчит, произносит он, не в силах оторвать от нее глаз.
— Я знаю.
— По идее, мы с тобой не должны общаться.
— Не должны.
— У нас у обоих могут быть большие проблемы.
Пол стоит перед дверью собственного дома и ждет. Ее лицо, в обрамлении поднятого воротника плотного черного пальто, выдает крайнее напряжение, глаза лихорадочно блестят, словно в ее душе идет тяжелая внутренняя борьба, о которой он не должен знать. Он начинает извиняться, но она его опережает:
— Послушай, я понимаю, что все это глупо, но давай на время забудем о деле. Хотя бы на один вечер, — неуверенно произносит она. — Давай станем просто обычными людьми.
В ее голосе есть нечто такое, что задевает его за живое. Пол Маккаферти собирается что-то сказать, но передумывает. Он молча поднимает ее сумку и заносит в прихожую. И, отрезав им обоим путь к отступлению, притягивает ее к себе, обнимает обеими руками и неожиданно осознает, что весь остальной мир перестает для него существовать.
— Эй, соня-засоня!
Она медленно садится, потихоньку начиная понимать, где находится. Пол наливает кружку кофе и протягивает ей. Он выглядит на удивление свежим. На часах 6.32.
— А еще я приготовил тебе тосты. Я тут подумал, что, может быть, ты захочешь заскочить домой до…
«До…»
Начала слушаний. У нее уходит секунда на то, чтобы переварить информацию. Он ждет, пока она не протрет глаза, наклоняется и нежно целует ее. Она машинально отмечает, что он уже успел почистить зубы, и вспоминает, что она еще нет.
— Я только не знал, что ты намазываешь на тост. Думаю, джем подойдет, — берет он с подноса тост. — Джейк любит именно так. Содержание сахара девяносто восемь процентов. Или типа того.
— Спасибо, — говорит она, прищурившись на тарелку у себя на колене. Она уж и забыла, когда в последний раз ей приносили кофе в постель.
Они пристально смотрят друг на друга. Ну и ну, думает она, вспоминая предыдущую ночь. И все, больше она ни о чем не в состоянии думать. Пол, словно читая ее мысли, улыбается одними глазами.
— Ты не хочешь… обратно в постель? — спрашивает она.
Тогда он ложится рядом, его ноги, теплые и сильные, переплетаются с ее. Она слегка приподнимается, чтобы он мог обнять ее за плечи, а затем льнет к нему, наслаждаясь близостью его крепкого тела. И пахнет от него чем-то сонно-сладким. Ей хочется просто лежать, уткнувшись ему в грудь, вдыхать запах его кожи, вбирать его в себя, пока не заболят легкие. И Лив внезапно вспоминает о мальчике, с которым встречалась еще подростком. Она тогда была влюблена по уши, но, когда они наконец поцеловались, ее неприятно удивило, что от его кожи, волос, от него самого пахло как-то не так. Словно химический состав его тела имел специфическое свойство отпугивать ее. А аромат кожи Пола, совсем как запах хороших духов, она может вдыхать бесконечно.
— Ты в порядке?
— И даже лучше, — отвечает она, делая глоток кофе.
— Я снова полюбил воскресные вечера. И с чего бы это?
— Все потому, что воскресные вечера явно недооценивают.
— Так же как и нежданных гостей. А я было подумал, что ты свидетель Иеговы. Хотя если бы вся женская половина свидетелей Иеговы вытворяли то же, что и ты прошлой ночью, они, несомненно, встречали бы более радушный прием.
— Тебе стоит им это посоветовать.
— Что я непременно и сделаю.
А потом они в уютной тишине молча едят тосты, прислушиваясь к урчанию мотора мусоровоза и приглушенному стуку переворачиваемых мусорных баков.
— Лив, я скучал по тебе, — говорит он.
Она склоняет голову и еще крепче прижимается к нему. На улице кто-то громко беседует по-итальянски. У нее приятно болит все тело, словно она, сама того не зная, долго находилась в состоянии напряжения, от которого наконец избавилась. Она сама себе удивляется. Интересно, что сказала бы сейчас Мо? Хотя Лив и так знает ответ.
А затем тишину нарушает голос Пола.
— Лив… боюсь, это дело тебя разорит, — говорит он и, увидев, что она сидит, уставившись на кружку с кофе, тихо повторяет: — Лив…
— Не желаю говорить об этом деле.
— Но я и не собираюсь обсуждать… подробности. Просто хочу сказать, что беспокоюсь за тебя.
— Не стоит, — вымученно улыбается она. — Ведь ты еще не выиграл.
— Но даже если дело выиграешь ты, это колоссальные судебные издержки. Я уже несколько раз участвовал в подобных процессах и представляю, во что они обходятся. — Пол ставит кружку, берет ее за руку. — Послушай, на прошлой неделе у меня состоялась приватная беседа с семьей Лефевр. Джейн, наш второй директор, об этом даже не знает. Я вкратце обрисовал им твою ситуацию, рассказал, как тебе дорога картина и как тяжело с ней расставаться. И заставил их согласиться на достойную компенсацию. Цифра вполне серьезная, шестизначная. Это покроет судебные издержки, и кое-что останется.
Лив смотрит на свои руки, покоящиеся в его широких ладонях. И хорошее настроение в одночасье испаряется.
— Ты что, хочешь… уговорить меня пойти на попятную?
— Но вовсе не потому, почему ты думаешь.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Я нашел доказательства. — Он смотрит не на нее, а прямо перед собой.
— Во Франции? — холодея, спрашивает она.
Он упрямо сжимает губы, словно не знает, как много имеет право сказать.
— Я нашел старую газетную статью, написанную американской журналисткой, которой принадлежала твоя картина. В статье она рассказывает, как получала картину на складе краденых произведений искусства неподалеку от Дахау.
— И что?
— А то, что все эти работы были крадеными. И с нашей стороны это веский довод в пользу того, что картина незаконно поступила в собственность немецких оккупантов.
— Но это всего лишь предположение.
— Но оно ставит под сомнение легальность владения картиной всех ее последующих хозяев.
— Это ты так считаешь.
— Лив, я хорошо знаю свое дело. Мы уже на полпути. И если имеются дополнительные доказательства, можешь не сомневаться, я обязательно их найду.
Она чувствует, что начинает каменеть.
— Мне кажется, ключевое слово здесь «если», — выдергивает она руку.
Пол резко поворачивается и смотрит ей в глаза:
— Ну, хорошо. Я только одного понять не могу. Ладно, отбросим в сторону высокие слова относительно того, что нравственно, а что безнравственно. Нет, я не могу понять, почему такая умная женщина, как ты, цепляется за картину, которая досталась ей почти даром, и не соглашается отдать ее за кучу денег. За хренову кучу денег, гораздо больше, чем она за нее заплатила.
— Дело не в деньгах.
— Ой, только вот этого не надо! Я говорю об очевидных вещах. Что, если ты продолжишь тяжбу и проиграешь? Потеряешь сотни тысяч фунтов. Быть может, даже свой дом. Личную безопасность. И все ради картины? Ты это серьезно?
— Софи не была членом их семьи. Им на нее… им на нее наплевать.
— Софи Лефевр уже восемьдесят лет, если не больше, как умерла. И мне кажется, что сейчас ей уж точно все равно.
Лив слезает с кровати, лихорадочно ищет свои брюки.
— Ты что, действительно ничего не понимаешь? — спрашивает она, рывком застегивая молнию. — Господи! Ты не тот человек, за которого я тебя принимала.
— А вот и нет. Я тот человек, который, как ни странно, не хочет, чтобы ты зазря потеряла свой дом.
— Ох да, я и забыла! Ты тот человек, который пробрался в мой дом, чтобы там нагадить.
— Ты что, думаешь, не нашелся бы кто-нибудь другой, кто взялся бы за такую работу? Лив, дело простое, как дважды два. Кругом полно организаций типа нашей, и никто из них не стал бы отказываться.
— Ну что, мы закончили? — Она уже надела бюстгальтер и теперь натягивает через голову джемпер.
— Вот черт! Послушай, я только советую тебе хорошенько подумать. Я… я не хочу, чтобы ты из какого-то дурацкого принципа потеряла все.
— Надо же! Значит, все дело в заботе обо мне. Ладно.
Пол потирает лоб, словно хочет сохранить остатки самообладания. Затем качает головой:
— Знаешь что, моя дорогая? Полагаю, причина вовсе не в картине. Причина в твоей неспособности двигаться вперед. Отдать картину — значит оставить Дэвида в прошлом. И ты на это не способна.
— Я сделала шаг вперед! Ты сам знаешь, что я сделала шаг вперед! А что, по-твоему, черт возьми, означала для меня прошлая ночь?!
— Послушай меня, — смотрит он на нее. — Я не знаю. Действительно не знаю.
И когда она вихрем проносится мимо него, он даже не пытается ее остановить.
25
Двумя часами позже Лив, сидя в такси, смотрит, как Генри на ходу уминает датское печенье и запивает его кофе. От этого зрелища у нее начинаются спазмы в животе.
— Пришлось отвести детей в школу, — объясняет он, стряхивая крошки на колени. — Вечно не успеваю толком поесть.
На Лив темно-серый приталенный пиджак, из-под которого виднеется голубая блузка. Для нее подобный наряд — своего рода доспехи. Ей надо что-то ответить Генри, но она не в состоянии открыть рот. Сказать, что она нервничает, — значит ничего не сказать. Она вся точно натянутая струна. Дотронешься до нее — и, кажется, она зазвенит.
— Стоит мне только сесть за стол, чтобы спокойно выпить кофе, как тут же кто-нибудь из детей требует дать ему тост или овсянку.
Она молча кивает. В ушах до сих пор стоит голос Пола: «Все эти работы были крадеными».
— Я, наверное, год питался лишь тем, что мог найти, уже убегая на работу, в хлебнице. Даже пристрастился к пресным лепешкам.
У здания суда ждут какие-то люди. А на ступеньках лестницы собралась небольшая толпа. Лив думает, что это зеваки, но когда она выходит из такси, Генри хватает ее за руку.
— О господи! Постарайтесь пониже опустить голову, — говорит он.
— Что?
И едва она успевает ступить на тротуар, как ее ослепляют вспышки фотокамер. На секунду Лив будто парализует. Но вот уже Генри чуть ли не волоком тащит ее за собой, кто-то пихает ее локтем, кто-то выкрикивает ее имя. Кто-то всовывает ей в ладонь записку, и она слышит панические нотки в голосе Генри, когда толпа начинает сжиматься вокруг нее. Она видит вокруг себя пиджаки, пиджаки и темные призрачные отражения огромных объективов.
— Всем посторониться! Пожалуйста, назад!
Она замечает блеск латуни на полицейской форме и закрывает глаза, а потом чувствует, что Генри усиливает хватку, так как ее отпихивают в сторону.
Наконец они проходят через охрану и оказываются в торжественной тишине здания суда. Лив ошеломленно моргает, не в силах оправиться от шока.
— Какого черта здесь происходит? — тяжело дыша, спрашивает она.
Генри приглаживает волосы и поворачивается, чтобы выглянуть из дверей на улицу:
— Газетчики. Боюсь, дело вызвало слишком большой ажиотаж.
Она одергивает пиджак, осматривается вокруг и именно в этот момент видит, как через охрану с бумагами под мышкой проходит Пол, надевший по такому случаю бледно-голубую рубашку и темные брюки. Похоже, репортеры не стали ему досаждать, так как вид у него абсолютно невозмутимый. Их глаза на секунду встречаются, и во взгляде Лив читается молчаливая ярость. Он чуть-чуть замедляет шаг, но выражение его лица остается прежним. Оглянувшись на секунду, он направляется в сторону зала заседаний номер два.
Лив разворачивает бумажку, что ей сунули в руку, и читает:
Владеть тем, что забрали немцы, — ПРЕСТУПЛЕНИЕ.
Положите конец страданиям еврейского народа. Верните то, что по праву принадлежит им. Поступите по совести, пока еще НЕ ПОЗДНО.
— Что там такое? — заглядывает ей через плечо Генри.
— Почему они мне это дали? Ведь истцы даже не евреи! — восклицает Лив.
— Я предупреждал вас, что трофейные произведения искусства — взрывоопасная тема. Боюсь, что в вас вцепятся все группы заинтересованных лиц вне зависимости от того, пострадали они или нет.
— Ведь это же нелепо. Мы не крали чертову картину. Она принадлежала нам почти десять лет.
— Ну все, хватит, Лив. Нам нужно попасть в зал судебных заседаний номер два. Я попрошу кого-нибудь принести вам стакан воды.
Места для прессы полностью забиты. Она видит сидящих впритирку репортеров. Они переговариваются, обмениваются шутками, просматривают до появления судьи сегодняшние газеты. Стая хищников, бдительно следящих за своей жертвой. Лив пытается отыскать знакомых ей представителей истца. Ей хочется встать и закричать прямо в мерзкие рожи газетчиков: «Для вас все это игрушки. Не так ли? Завтрашняя газета, в которую потом завернут рыбу с чипсами». Она чувствует, как бешено колотится сердце и стучит в висках.
Судья, сообщает ей Генри, усаживаясь на свое место, очень опытный в ведении таких дел и безупречно честный. Но на вопрос Лив, как часто судья выносил решение в пользу ответчиков, Генри отвечает уклончиво.
У представителей обеих сторон толстые папки с документами, экспертными заключениями, толкованием неясных пунктов французского судебного права. Генри шутливо замечает, что Лив так поднаторела в тонкостях судебных процессов, что после окончания тяжбы он готов предложить ей работу.
— Все может быть. Возможно, мне действительно срочно придется искать себе работу, — мрачно отвечает она и слышит: «Всем встать, суд идет».
— Ну вот и началось, — ободряюще улыбнувшись, трогает ее за локоть Генри.
Лефевры, двое мужчин в возрасте, уже сидят на скамье рядом с Шоном Флаерти, и молча наблюдают за тем, как их барристер Кристофер Дженкс излагает суть претензий. У истцов на удивление мрачный вид, руки сложены на груди, словно они уже заранее демонстрируют свое недовольство исходом дела. Кристофер Дженкс объясняет суду, что Морис и Андре Лефевры являются доверительными собственниками имеющихся работ Эдуарда Лефевра. И крайне заинтересованы в сохранении его творческого наследия.
— И в набивании собственных карманов, — еле слышно бормочет Лив, на что Генри только качает головой.
Дженкс расхаживает по залу, только изредка сверяясь с записями и обращаясь исключительно к судье. Поскольку в последние годы популярность Лефевра значительно возросла, его наследники решили провести ревизию оставшихся работ и нашли упоминание о картине «Девушка, которую ты покинул», в свое время принадлежавшую жене художника Софи Лефевр.
Фотография и дневниковые записи подтверждают, что картина была выставлена на всеобщее обозрение в отеле под названием «Красный петух» в Сен-Перроне — городе, оккупированном немцами во время Первой мировой войны.
Установлено, что комендант города, некто Фридрих Хенкен, неоднократно выказывал свое восхищение картиной. «Красный петух» был выбран немцами в качестве места для офицерской столовой. Софи Лефевр открыто выражала недовольство присутствием немцев в их доме.
Она была арестована и увезена в неизвестном направлении в начале 1917 года.
Все сказанное выше наводит на мысль, заявляет Дженкс, о противоправном завладении приглянувшейся коменданту картиной. Однако это, многозначительно говорит он, не единственное предположение в пользу того, что картина была украдена.
Получены свидетельства того, что после Второй мировой войны картина находилась в Берхтесгадене, Германия, в так называемом сборном пункте, где хранились награбленные немцами произведения искусства. Дженкс дважды повторяет слово «награбленные», словно хочет придать еще большую весомость своему заявлению. Здесь, продолжает Дженкс, картина самым таинственным образом становится собственностью американской журналистки Луанны Бейкер, которая провела целый день на сборном пункте и написала об этом статью в американской газете. В ее отчетах содержится упоминание о том, что она получила, так сказать, «подарок» или «сувенир» на память о том дне. Картина висела у нее дома — факт, подтвержденный ее родственниками, — до тех пор, пока десять лет назад не была продана Дэвиду Халстону, который в качестве свадебного подарка преподнес ее своей жене.
Лив это все уже хорошо известно, ей дали возможность ознакомиться с полученными противной стороной доказательствами. Но теперь, когда она слушает историю своей картины, рассказываемую в ходе судебного заседания, ей трудно понять, какое отношение имеет портрет, спокойно висевший на стене ее спальни, к драматическим событиям апокалиптического масштаба.
Она поворачивает голову в сторону скамьи для прессы. Репортеры явно впечатлены, впрочем, так же как и судья. И Лив отрешенно думает, что, если бы от исхода дела не зависело все ее будущее, она тоже, вероятно, была бы впечатлена. На другом конце скамьи, воинственно сложив руки на груди, сидит Пол.
Лив рассеянно смотрит по сторонам, но, неожиданно поймав на себе его взгляд, слегка краснеет и отводит глаза. Он что, собирается присутствовать на каждом заседании? Интересно, а можно ли убить человека в переполненном зале?
Теперь Кристофер Дженкс стоит прямо напротив них.
— Ваша честь, мне искренне жаль миссис Халстон, которая невольно была вовлечена в цепь правонарушений, совершенных на протяжении исторического отрезка времени, что не мешает им тем не менее оставаться правонарушениями. С нашей точки зрения, картина была украдена дважды: сначала из дома Софи Лефевр, а потом — во время Второй мировой — у ее потомков, поскольку была незаконно изъята из пункта сбора и подарена постороннему лицу именно в тот период, когда в Европе царил хаос и мисдиминор[34] просто не регистрировался. Но, согласно Женевской конвенции и существующим законам о реституции, все правонарушения должны получить справедливую правовую оценку. Таким образом, мы стоим на том, что картину следует возвратить законным владельцам, семье Лефевр. Спасибо за внимание.
Лицо Генри остается бесстрастным.
А Лив смотрит в угол зала, где на подставке выставлена репродукция картины «Девушка, которую ты покинул». Флаерти добивался, чтобы Лив сдала картину на хранение, но Генри заверил ее, что она вовсе не обязана этого делать.
И все же Лив слегка нервирует то, что репродукция выставлена здесь, в зале суда. Ей кажется, что девушка на портрете смеется над происходящим действом. В последнее время Лив ловит себя на том, что то и дело ходит в спальню, так как не может наглядеться на портрет. Очень уж велика вероятность того, что она больше никогда его не увидит.
Полдень, кажется, никогда не кончится. Воздух в зале суда спертый и душный из-за центрального отопления. Кристофер Дженкс с видом усталого биолога, препарирующего лягушку, с помощью юридических уловок на корню пресекает их попытку перенести рассмотрение иска. Иногда Лив слышит выражения типа «изменение права собственности» или «неполный провенанс». Судья кашляет и изучает свои записи. Пол что-то шепчет на ухо сидящей рядом женщине, второму директору их компании. А та в ответ улыбается, демонстрируя безупречные мелкие белые зубы.
И вот Кристофер Дженкс начинает читать.
15 января 1917 г.
Сегодня забрали Софи Лефевр. Душераздирающее зрелище. Она как раз спустилась в винный погреб «Красного петуха», когда через площадь прошли двое немцев и, словно преступницу, выволокли ее наружу. Ее сестра, рыдая, умоляла их отпустить Софи, плакала и осиротевшая дочь Лилиан Бетюн; все, кто оказался рядом, громко протестовали, но немцы просто отмахивались от них, точно от назойливых мух. В возникшей суматохе двоих стариков сбили с ног. Господь свидетель, на Страшном суде немцы ответят за все.
Они увезли бедную девушку в грузовике для перевозки скота. Мэр пытался их остановить, но он в эти дни совсем пал духом из-за смерти дочери. Да и вообще, он всегда слишком уж стелился под немцев. Вот почему они и не воспринимали его всерьез. Когда грузовик исчез из виду, мэр вошел в бар «Красного петуха» и громко заявил, что он этого так не оставит. Но никто из нас даже слушать не стал. Ее несчастная сестра Элен рыдала, положив голову на стойку бара, ее брат Орельен как ошпаренный выскочил на улицу, а девочка, которую пригрела Софи, — дочь Лилиан Бетюн, — словно маленькое привидение, застыла в углу.
«Не плачь, Элен тебя не оставит», — сказала я ей и, наклонившись, вложила ей в руку монетку, но она только взглянула на денежку так, будто не понимает, что это такое. А потом посмотрела на меня огромными, как блюдца, глазами. «Не бойся, дитя мое. Элен — добрая женщина. Она о тебе позаботится».
Мне говорили, что, прежде чем Софи увезли, у нее с братом возникла перебранка, но слуху меня уже не тот, и во всей этой кутерьме я не поняла, в чем дело. И все же боюсь, что немцы обошлись с ней дурно. Я знала, что с тех пор, как они облюбовали «Красный петух», бедная девочка была обречена, но она никогда не слушала меня. Должно быть, Софи как-то их оскорбила, уж больно она была своенравной. Но я ее не виню: думаю, что, если бы немцы заняли мой дом, я бы тоже их оскорбила.
Конечно, у нас с Софи Лефевр были разногласия, но сегодня на сердце у меня тяжело. Видеть, как ее заталкивают в грузовик для скота, словно тушу животного, представлять, какая судьба ее ждет… Да, настали черные дни. Вот уж не думала, что доживу до такого! Иногда по ночам мне кажется, что в нашем маленьком городке правит бал безумие.
Кристофер Дженкс зачитывает воспоминания очевидца проникновенным, звучным голосом. В зале суда становится тихо, слышно только, как строчит стенографистка. Под потолком лениво вращаются лопасти вентилятора, не способного разогнать застойный воздух.
— «Я знала, что с тех пор, как они облюбовали „Красный петух“, бедная девочка была обречена». Дамы и господа, полагаю, эта дневниковая запись ясно свидетельствует о том, что отношения Софи Лефевр с немцами, приходившими в «Красный петух», были далеко не безоблачными. — Он прогуливается по залу суда, будто человек, вышедший подышать воздухом на побережье, и только изредка заглядывает в фотокопии дневниковых записей. — Но это не единственное свидетельство. Все та же местная жительница, Вивьен Лувье, оказалась прекрасным летописцем жизни маленького городка. Вот как она описывает события, происходившие за несколько месяцев до того.
Немцы столуются в «Красном петухе». Они заставляют сестер Бессетт готовить им такую роскошную еду, что аппетитные запахи, сводя нас с ума, витают даже над площадью. Давеча я сказала Софи Бессетт — хотя теперь она Лефевр, — что ее отец такого бы не потерпел, но она ответила, что ничего не может поделать.
Дженкс поднимает голову. «Ничего не может поделать». Немцы оккупировали отель, принадлежавший жене художника, заставили ее готовить на себя. Враг — буквально в ее собственном доме, а она абсолютно бессильна. Обстоятельства выше ее. И это не единственное свидетельство. В архивах семьи Лефевр сохранилось письмо Софи Лефевр к мужу. Очевидно, письмо так и не дошло до адресата, но оно может пролить свет на наше дело. Дженкс берет лист бумаги и демонстративно подносит поближе к люстре.
Господин комендант не так глуп, как Бекер, и это нервирует меня еще больше. Он постоянно разглядывает мой портрет, который ты написал, и мне хочется сказать ему, что он не имеет на это права. Эта картина принадлежит только нам двоим. Но, Эдуард, знаешь, что самое интересное? Комендант действительно восхищается твоими работами. Он слышал о них, слышал об Академии Матисса, о Вебере и Пурманне. Странно, но иногда я ловлю себя на том, что объясняю твою манеру письма немецкому коменданту.
И, несмотря на все уговоры Элен, я отказываюсь снять портрет. Он напоминает мне о тебе и о тех временах, когда мы были счастливы вместе. Напоминает мне о том, что люди способны не только творить разрушения, но и видеть красоту.
Мой любимый, я каждый день молюсь о твоем благополучии и скором возвращении.
Вечно твоя Софи
— «Эта картина принадлежит только нам двоим», — цитирует Дженкс и делает многозначительную паузу. — Итак, письмо, обнаруженное через много лет после смерти жены художника, красноречиво говорит о том, что картина очень много значила для нее. Из письма явно следует, что немецкий комендант, так сказать, положил глаз на картину. И что он неплохо разбирался в рынке произведений искусства. Он был, если хотите, aficionado.[35] — Адвокат обкатывает во рту звучное слово, как камешек, выделяя каждый слог. — Так вот, мародерство в Первую мировую войну стало предвестником грабежей времен Второй мировой. Ведь образованные немецкие офицеры знали толк в хороших вещах и сразу отбирали все более или менее ценное.
— Протестую! — вскакивает с места королевский адвокат Анжела Сильвер, представляющая интересы Лив. — Существует огромная разница между тем, кто восхищается картиной и знает творчество художника, и тем, кто силой отнимает ее. Мой ученый друг не представил ни одного свидетельства того, что комендант забрал картину, а только сообщил нам уже известный факт, что тот восхищался портретом и столовался в отеле, где жила мадам Лефевр. Это все лишь умозрительные заключения.
— Протест принят, — бормочет судья.
— Я просто пытаюсь обрисовать, если угодно, общую картину жизни в городке Сен-Перрон в тысяча девятьсот шестнадцатом году, — вытирает лоб Кристофер Дженкс. — Поскольку, для того чтобы понять причины произошедшего, необходимо знать, что немцы имели карт-бланш на реквизицию приглянувшихся им ценностей практически из любого дома.
— Протестую. — Анжела Сильвер сверяется с записями. — Это не относится к делу. Нет никаких доказательств того, что картина была конфискована.
— Протест принят. Мистер Дженкс, не отклоняйтесь от сути дела.
— Я только еще раз пытаюсь… живописать обстановку, милорд.
— С вашего позволения, мистер Дженкс, оставьте живопись Лефевру, — говорит судья под одобрительный смех зала.
— Мне хотелось подчеркнуть тот факт, что немецкие войска реквизировали ценности без регистрации, поскольку, вопреки обещаниям немецкого командования, «не заплатили» за них. Именно поэтому я и упомянул о царящей тогда обстановке, так как, по нашему убеждению, картина «Девушка, которую ты покинул» оказалась в числе тайно изъятых ценностей. «Он постоянно разглядывает мой портрет, который ты написал, и мне хочется сказать ему, что он не имеет на это права». Ваша честь, мы настаиваем на том, что комендант Фридрих Хенкен считал, что имел на это полное право. И что последующие тридцать лет картина оставалась в собственности Германии.
Пол смотрит на Лив, но та отворачивается.
Она пытается сконцентрироваться на портрете Софи Лефевр, непроницаемый взгляд которой направлен на каждого сидящего в этом зале. «Глупцы», — словно хочет сказать девушка на портрете.
«Да, — думает Лив. — Мы все глупцы».
В половине четвертого объявлен перерыв. Анжела Сильвер ест сэндвич прямо у себя в кабинете. Ее парик лежит на маленьком столике, а на письменном столе стоит кружка с чаем. Генри сидит напротив.
Они пытаются убедить Лив, что первый день прошел именно так, как они и ожидали. Но в царящей в комнате атмосфере чувствуется предельное напряжение, совсем как запах соли, который ощущается даже вдали от морского побережья. Пока Генри беседует с Анжелой, Лив перелистывает стопку фотокопий переводов.
— Лив, разве вы не упоминали, что во время беседы с племянником Софи Лефевр он намекнул, будто она чем-то скомпрометировала себя? Может, стоит покопаться в этом направлении?
— Не понимаю, — заметив обращенные на нее выжидательные взгляды адвокатов, отвечает Лив.
Сильвер прожевывает сэндвич и только потом начинает говорить:
— Ну, если она была скомпрометирована, не означает ли это, что их отношения с комендантом основывались на взаимном согласии? Таким образом, если у нее была внебрачная связь с немецким офицером, значит картина могла быть ему подарена. Ведь нет ничего невозможного в том, что в угаре страсти женщина дарит любовнику свой портрет.
— Да, но только не Софи.
— А вот этого нам не дано знать, — вступает в разговор Генри. — Вы ведь сами сказали, что после исчезновения Софи ее имя больше никогда не произносилось ее родственниками вслух. Но если бы она была чиста как первый снег, они непременно захотели бы сохранить память о ней. Но здесь все наоборот. Значит, с Софи Лефевр связана какая-то постыдная тайна.
— Не думаю, что она добровольно вступила в какие-то особые отношения с комендантом. Посмотрите на эту почтовую открытку, — снова открывает Лив папку с бумагами. — «Ты моя путеводная звезда в этом безумном мире». И это всего за три месяца до того, как она предположительно стала «коллаборационисткой». Так способны писать только очень любящие друг друга супруги.
— Да, перед нами действительно любящий муж, — кивает Генри. — Но мы не имеем ни малейшего представления о том, какой монетой отплатила ему за любовь жена. К тому времени она могла безумно влюбиться в немецкого офицера. Ей могло быть одиноко. Ее могли ввести в заблуждение. То, что Софи любила мужа, вовсе означает, будто она не могла полюбить другого мужчину.
Лив нервно смахивает челку со лба:
— Это звучит отвратительно! Получается, что мы хотим запятнать ее имя.
— Ее имя уже запятнано. У родственников не нашлось для нее ни одного доброго слова.
— Нет, я не желаю использовать против нее слова племянника, — говорит Лив. — Похоже, он единственный, кому она небезразлична. Просто… просто я не уверена, что мы знаем полную историю ее жизни.
— Полная история никого и не интересует. — Анжела Сильвер комкает упаковку из-под сэндвича и аккуратно бросает в мусорную корзину. — Послушайте, миссис Халстон! Если мы сможем доказать, что у нее был роман с комендантом, наши шансы сохранить картину существенно увеличатся. Но если противная сторона докажет, что картина была похищена или получена насильственным путем, наши позиции окажутся не столь бесспорны. — Она вытирает руки и надевает парик. — В такой игре все средства хороши. И я не сомневаюсь, что противная сторона использует недозволенные приемы. Собственно, вопрос состоит исключительно в том, насколько сильно вы хотите сохранить картину.
Лив садится за стол — ее сэндвич так и остается нетронутым, — а оба адвоката уже поднимаются, чтобы идти обратно в зал. Она смотрит на лежащие перед ней записи. Нет, она не может чернить память о Софи. Но и не может допустить, чтобы картину забрали. А самое главное, не может позволить Полу выиграть дело.
— Я еще раз все хорошенько проверю, — говорит она.
26
Нет, я не боюсь, хотя странно видеть, как они преспокойно едят и весело смеются под крышей отчего дома. В основном они вежливы, даже внимательны. И я верю, что господин комендант не допустит никаких вольностей со стороны своих офицеров. Вот и началось наше шаткое перемирие.
Самое удивительное, что господин комендант высококультурный человек. Он даже знает о Матиссе! О Вебере и Пурманне! Можешь себе представить, как это странно — обсуждать технику твоей живописи с немцем?
Сегодня мы наконец смогли утолить голод. Господин комендант пришел на кухню и велел нам доесть остатки рыбы. Малыш Жан заплакал, когда ему не дали еще. Я не знаю, где ты сейчас, но молюсь, чтобы у тебя было достаточно еды.
Лив читает и перечитывает отрывки, пытаясь понять то, что написано между строк. Очень сложно установить хронологию, так как письма Софи написаны на случайных клочках бумаги, да и чернила местами выцвели, но все они явно свидетельствуют о постепенном налаживании отношений с Фридрихом Хенкеном. Софи намекает на задушевные разговоры, случайные проявления доброты, на дополнительные продукты с офицерского стола. Несомненно, Софи не стала бы говорить об искусстве с тем, кого считала бы извергом. Не стала бы принимать от него еду.
И постепенно перед мысленным взором Лив встает образ Софи Лефевр. Лив читает историю о поросенке-младенце — делает повторный перевод, чтобы проверить, не перепутала ли чего, — и радуется тому, что все так хорошо закончилось. Она возвращается к своим записям из зала суда, перечитывая слова мадам Лувье о своенравности Софи, ее смелости и добром сердце. И дух Софи словно сходит со страниц документов. На секунду Лив даже становится жаль, что нельзя обсудить это с Полом.
Она аккуратно закрывает папку. И бросает виноватый взгляд на письменный стол, где лежат бумаги, которые она решила не показывать Генри.
Взгляд коменданта пристальный, пронизывающий, но непроницаемый, будто он хочет спрятать свои истинные чувства. И я испугалась, как бы он не заметил, что я начинаю терять остатки самообладания.
Конец записей отсутствует, словно был специально оторван. А может, просто ветхая бумага рассыпалась от старости.
«Я потанцую с вами, господин комендант, — сказала я. — Но только на кухне».
Среди документов есть записка, написанная явно не рукой Софи. Там было сказано: «Что сделано, того не воротишь». Когда Лив это прочла в первый раз, у нее оборвалось сердце.
Лив перечитывает содержание записки и мысленно представляет себе женщину, покоящуюся в объятиях мужчины, который, в сущности, является ее врагом. А потом решительно захлопывает папку и осторожно кладет в самый низ стопки документов.
— И сколько сегодня?
— Четыре, — отдает она Генри дневной улов анонимных писем.
Генри велел ей не открывать письма, написанные незнакомым почерком. Это сделают его сотрудники, которые в случае обнаружения писем с угрозами незамедлительно доложат ему. Она старается относиться спокойно к подобному повороту событий, но всякий раз вздрагивает, когда видит незнакомое письмо. Ей кажется, что там сконцентрирована вся направленная на нее ненависть, которая в любую минуту может попасть в цель. Она уже не может вот так просто взять и набрать «Девушка, которую ты покинул» в поисковой системе. Когда-то она получала в ответ на подобный запрос всего две исторические ссылки, но теперь выскакивают электронные версии статей мировых печатных изданий и еще обсуждения в чатах их с Полом эгоистичного поведения и очевидного непонимания того, что хорошо, а что плохо. И каждое слово точно удар: «Захваченное. Украденное. Награбленное. Сука».
Уже дважды ей подкладывают в почтовый ящик собачье дерьмо.
Но сегодня Лив встречает только одну протестующую — взъерошенную средних лет женщину в синем плаще, — которая пытается всучить ей самопальную листовку о холокосте.
— Это не имеет никакого отношения ни ко мне, ни к моему делу, — говорит Лив, отпихивая руку с листовкой.
— Тогда ты соучастница! — Лицо женщины искажено от ярости.
Генри оттаскивает Лив в сторону.
— Не стоит связываться, — советует он.
Странно, но его слова не уменьшили смутного чувства вины в ее душе.
Все это явные свидетельства общественного порицания. Но имеются и скрытые признаки. Соседи больше не говорят ей «привет», а сухо кивают, не поднимая глаз. С тех пор как дело получило широкую огласку, ее перестали куда бы то ни было приглашать. Ни на обед, ни на закрытый показ, ни на посвященное архитектуре мероприятие, на которые время от времени ее звали, хотя она обычно и отказывалась. Сперва Лив было решила, что это простое совпадение, но теперь перестала удивляться.
Газеты каждый день описывают ее внешний вид, используя такие характеристики, как «унылая» и «сдержанная». Причем слово «белокурая» присутствует обязательно. Интерес репортеров ко всем аспектам дела, похоже, и не думает угасать. Правда, она не знает, пытался ли кто-нибудь получить от нее комментарии, потому что уже давно выдернула шнур телефонного аппарата из розетки.
Лив бросает взгляд в сторону скамьи, где сидят Лефевры. На их лицах, как и в первый день процесса, застыло замкнутое, сдержанно-агрессивное выражение. Интересно, что они почувствуют, когда узнают, что в свое время семья отвернулась от Софи и она осталась совсем одна? Изменят ли они свое к ней отношение или даже не заметят, что за всей этой историей стоит личность Софи, так как в глазах у них только фунтовые банкноты?
Пол каждый раз садится на дальний конец скамьи. Она на него не смотрит, но ощущает его присутствие, как электрический импульс.
Слово берет Кристофер Дженкс. Он собирается представить доказательства того, что картина «Девушка, которую ты покинул» является перемещенным произведением искусства. По его словам, дело крайне необычное, поскольку портрет был получен нечистоплотными методами не один раз, а дважды. И каждый раз при слове «нечистоплотный» Лив вздрагивает.
— Халстоны, последние владельцы картины, купили ее после смерти некой Луанны Бейкер. «Бесстрашная мисс Бейкер», как ее называли во время Второй мировой, была в сорок пятом году одной из немногих женщин — военных корреспондентов. В «Нью-Йорк реджистер» сохранились вырезки из газет, где описывается ее пребывание в Дахау с союзными войсками в конце Второй мировой. Эти материалы позволяют получить достаточно подробную картину освобождения лагеря.
Лив смотрит, как репортеры что-то лихорадочно записывают.
— Ага, значит, Вторая мировая, — бормочет Генри. — Пресса любит тему нацистов.
— Так, в одной из статей подробно рассказывается, как мисс Бейкер провела целый день на огромном складе, известном как сборный пункт и расположенном в бывшей нацистской канцелярии под Мюнхеном, где войска Соединенных Штатов охраняли трофейные ценности.
И Дженкс начинает рассказывать историю другой репортерши, которая тогда же за помощь союзникам получила в подарок картину. Но после судебного разбирательства вынуждена была вернуть картину прежним владельцам. При этих словах Генри недовольно качает головой.
— Милорд, хочу представить копию статьи под названием «Как я стала комендантом Берхтесгадена», из которой ясно видно, как простая американская корреспондентка Луанна Бейкер не слишком благовидным путем получила в собственность шедевр современного искусства.
В зале суда становится шумно, журналисты склоняются над блокнотами, приготовившись записывать. Кристофер Дженкс начинает читать:
В военное время надо быть готовым ко всему. Но я никак не была готова к тому, чтобы в один прекрасный день стать комендантом Берхтесгадена, где Геринг собрал трофейные произведения искусства на сумму в сто миллионов долларов.
И до Лив, словно через десятилетия, доносится голос молоденькой репортерши, смелой и уверенной в себе. Она высадилась вместе с частями воздушно-десантной дивизии «Кричащие орлы» в зоне под кодовым названием «Омаха-бич» и оказалась вместе с ними под Мюнхеном. Журналистка записывает разговоры солдат, впервые оказавшихся вдалеке от родных берегов, рассказывает об их напускной браваде и тайной тоске по дому. И вот однажды утром войсковые подразделения выдвигаются в сторону концентрационного лагеря, расположенного в нескольких милях от Берхтесгадена, предоставив в ее распоряжение двух пехотинцев и пожарную машину. «Армия США не могла допустить даже возможность малейшего инцидента, когда под ее охраной находились такие сокровища». Она рассказывает о страсти Геринга к произведениям искусства, о найденных ею в стенах этого здания доказательствах систематического изъятия ценностей в течение многих лет, о своем облегчении, когда американские подразделения наконец вернулись и она смогла сложить с себя полномочия по охране трофейных вещей.
И здесь Кристофер Дженкс делает театральную паузу.
Когда я уезжала, сержант в качестве благодарности за честно выполненный патриотический долг предложил мне взять сувенир на память. Что я и сделала. Я до сих пор храню эту вещь как напоминание о самом странном дне своей жизни.
Затем Кристофер Дженкс многозначительно приподнимает брови и говорит:
— Какой-то сувенир.
Анжела Сильвер тут же вскакивает с места:
— Возражение. В статье ничего не сказано о том, что в качестве сувенира она получила картину «Девушка, которую ты покинул».
— Ну конечно, то, что именно ей разрешили взять вещь из хранилища, просто случайное совпадение.
— В статье нет никаких указаний на то, что этой вещью была картина. Тем более именно эта картина.
— Возражение принимается.
Слово берет Анжела Сильвер.
— Милорд, мы изучили документацию из Берхтес-гадена и не нашли никаких записей о поступлении на сборный пункт интересующей нас картины. Ее нет ни в одной инвентаризационной описи того времени. Поэтому со стороны моего коллеги не слишком корректно проводить подобные ассоциации.
— Мы уже представляли документальные подтверждения изъятия в военное время ценностей без должной регистрации. И, согласно показаниям выступавших здесь экспертов, имеется целый ряд произведений искусства, которые никогда не считались крадеными, но на деле оказались именно таковыми, — вносит уточнение Дженкс.
— Милорд, если мой ученый друг утверждает, что картина «Девушка, которую ты покинул» хранилась в Берхтесгадене в числе трофейных произведений искусства, тогда вся тяжесть получения неопровержимых доказательств ложится на плечи истцов, которые в первую очередь должны достоверно подтвердить, что картина хранилась именно там.
— Если верить заявлению, сделанному в свое время лично Дэвидом Халстоном, при покупке картины дочь Луанны Бейкер сообщила ему, что ее мать получила картину в сорок пятом году в Германии. У хозяйки картины не было ее провенанса, а он, в свою очередь, не знал, что провенанс требуется обязательно, поскольку плохо разбирался в рынке произведений искусства. И не кажется ли вам странным, что исчезнувшая из Франции во времена немецкой оккупации картина, которую тогда облюбовал немецкий комендант, вдруг появляется в доме женщины, приехавшей из Германии с дорогим сувениром и больше ни разу там не бывавшей?
В зале царит гробовая тишина. На скамье неподалеку от Лив сидит, положив крупные узловатые руки на спинку передней скамьи, темноволосая женщина в чем-то лимонно-зеленом и многозначительно кивает. Лив кажется, что где-то она ее уже видела. На скамьях для публики очень много пожилых людей. Интересно, кто из этих стариков еще помнит последнюю войну? Сколько картин пропало лично у них?
— И снова, милорд, это все умозрительные заключения, — обращается к судье Анжела Сильвер. — В статье нет конкретного упоминания картины. Сувениром, с вашего позволения, может быть как солдатский значок, так и простая галька. Высокий суд должен руководствоваться исключительно доказательствами. А в приведенной статье Луанна Бейкер ни разу прямо не упоминает картину, — произносит Анжела Сильвер и добавляет: — Могу я вызвать Марианну Эндрюс?
Женщина в лимонно-зеленом тяжело встает, проходит к месту свидетеля и, дав клятву говорить только правду, и ничего, кроме правды, подслеповато озирается по сторонам. Она так крепко вцепилась в сумочку, что костяшки пальцев побелели. И Лив начинает вспоминать, где уже видела ее. Да, раскаленная улочка Барселоны, почти десять лет назад, ее волосы не цвета воронова крыла, а белокурые. Марианна Джонсон.
— Миссис Эндрюс, вы единственная дочь Луанны Бейкер?
— Мисс Эндрюс. Я вдова. Да, я ее единственная дочь, — отвечает женщина, и Лив вспоминает этот сильный американский акцент.
— Мисс Эндрюс, вы узнаете картину — копию картины, — что находится перед вами? — показывает на портрет Анжела Сильвер.
— Конечно узнаю. Картина все мое детство провисела в нашей гостиной. Она называется «Девушка, которую ты покинул». Художник Эдуард Лефевр. — Фамилию Лефевр она произносит как Ле Февер.
— Мисс Эндрюс, ваша мать когда-нибудь рассказывала вам о сувенире, о котором она упоминает в своей статье?
— Нет, мэм.
— Она никогда не говорила, что это именно картина?
— Нет, мэм.
— А она когда-нибудь рассказывала, откуда она взяла картину Лефевра?
— Нет, только не мне. Но я хочу сказать, что мама никогда не взяла бы картину, если бы считала, что она принадлежит узникам тех лагерей. Она была не из таких.
— Мисс Эндрюс, мы должны оставаться в рамках того, что твердо известно. И не можем рассматривать мотивы поведения вашей матери, — наклонившись вперед, говорит судья.
— Ну, все вы такие, — пыхтит она. — Вы ее не знали. Она верила в честную игру. Ее сувенирами были исключительно высушенные головы, старые ружья или номерные знаки. Вещи, которые никому не нужны. — Она с минуту думает и добавляет: — Ну, высушенные головы, конечно, когда-то кому-то принадлежали, но хозяева явно не попросят их назад. Так? — (В зале слышатся смешки.) — Она была действительно очень расстроена тем, что случилось в Дахау. Даже много лет спустя не могла об этом говорить. И я знаю, что мама никогда ничего бы не взяла, что могло бы потревожить на небесах их бедные души.
— Значит, вы не верите, что ваша мать взяла картину из хранилища в Берхтесгадене?
— Мама в жизни ничего ни у кого не украла. Она привыкла платить за все. Вот таким она была человеком.
— Все это очень хорошо, мисс Эндрюс, — вскакивает Дженкс. — Но, как вы сами только что заявили, у вас нет ни малейшего представления, откуда взялась картина. Все верно?
— Как я уже сказала, я твердо знаю, что она не была способна на воровство.
Лив внимательно следит за тем, как судья что-то пишет. Она смотрит на Марианну Эндрюс, которая болезненно морщится, видя, как прямо на ее глазах подвергают сомнению безупречную репутацию матери. Смотрит на Джейн Дикинсон, которая победно улыбается братьям Лефевр. Смотрит на Пола, который, положив руки на колени, подался вперед, словно в безмолвной молитве.
Лив отворачивается от репродукции своей картины, чувствуя, как ее, будто одеялом, накрывает с головой что-то тяжелое, заслоняющее свет.
— Эй! — вернувшись домой, кричит Лив.
Уже половина пятого, но Мо не слышно и не видно. Лив проходит на кухню и обнаруживает на столе записку: «Я у Раника. Вернусь завтра. Мо».
Выронив записку, Лив тихо вздыхает. Она уже привыкла к тому, что Мо снует туда-сюда по дому, привыкла к звуку ее шагов, шуму в глубине дома, журчанию воды в ванной комнате.
В последние дни Мо от нее слегка отдалилась. Интересно, догадалась ли она, что случилось с Лив после возвращения из Парижа? Что заставило Лив снова броситься в объятия Пола?
Но думать сейчас о Поле абсолютно бессмысленно.
В почтовом ящике пусто, если не считать рекламы встроенных кухонь и двух счетов.
Лив снимает пальто и наливает себе чаю. Звонит отцу, но его нет дома. И только автоответчик звучно призывает ее оставить сообщение: «Вы должны! Мы РАДЫ будем услышать вас снова!» Лив включает радио, но музыка действует на нервы, а новости угнетают. В Интернет влезать тоже неохота: вряд ли она получит новые предложения относительно работы, но зато может обнаружить новые комментарии относительно судебного процесса. Лив боится, что пикселизированная ярость миллионов человек, которые раньше о ней даже не слышали, через компьютер обрушится на ее бедную голову.
На улицу выходить тоже не хочется.
«Ну давай же! — ругает она себя. — Ты сильная, ты справишься. Вспомни, через что пришлось пройти Софи».
Лив включает музыку, так как не может больше слышать эту звенящую тишину. Загружает белье в стиральную машину, чтобы создать ощущение обычной домашней жизни. Затем берет стопку конвертов и документов, скопившихся за последние две недели, придвигает кресло к письменному столу и начинает их изучать.
Счета она складывает в центр стола, письма из банка — с правой стороны. То, что не слишком срочное, отодвигает влево. Счета от адвокатов идут в отдельную стопку.
Потом она записывает цифры колонкой в большом блокноте. Она методично складывает и вычитает нужные суммы и подводит итог внизу страницы. Снова садится в кресло, поднимает глаза на черное небо наверху, потом долго смотрит на полученные цифры.
Наконец она откидывается на спинку кресла, пытаясь разглядеть свет далеких звезд. Но темнота стоит такая, словно уже полночь, хотя на часах около шести. Она смотрит на прямые, безупречные линии творения Дэвида, еще раз обращая внимание на то, что через стеклянный потолок с любого ракурса видно небо. Смотрит на стены из термического стекла с подложкой из невероятно тонкого теплоизоляционного материала, который Дэвид в свое время выписал из Китая и Америки, а именно из Калифорнии, чтобы в доме всегда было тихо и тепло. Смотрит на белую бетонную стену, на которой, еще в первые дни совместной жизни с Дэвидом, после очередной ссоры из-за ее неаккуратности маркером написала: «Почему бы тебе не отвязаться от меня?» И, несмотря на все усилия специалистов по реставрации, при определенных атмосферных условиях на стене видны призрачные очертания тех ужасных слов. Она снова смотрит на небо сквозь прозрачную стену, которая есть в каждой комнате, что создает ощущение, будто Стеклянный дом висит прямо в воздухе над шумными, суетливыми улицами.
Лив проходит в спальню, к портрету Софи Лефевр. И, как всегда, встречает направленный прямо на нее взгляд Софи. Хотя сегодня девушка на картине вовсе не кажется высокомерной или безучастной. Сегодня за дерзким выражением лица Софи Лив видит какую-то тайну. Словно та знает что-то такое, что неведомо другим.
|
The script ran 0.011 seconds.