1 2 3 4 5 6 7 8 9
Переезжали Двину на крепостном пароме. Солдаты запели свою драгунскую, монахи со страхом вглядывались в приближающиеся балаганы и шалаши новодвинских работных людей.
Вслед за Мехоношиным обитель посетил стрелецкий голова полковник Семен Борисович Ружанский. Старец игумен, обессилевший от великих бед, павших на монастырь, сорвал с себя клобук, завопил:
— Клобук забери, когда так. Ризы со святых икон рви! Басурмане, нехристи, антихристовы дети, тьфу!..
Полковник ответил:
— За такие поносные слова, отче, может и не поздоровиться. Колокола снимаю не для собственного своего прибытку, но дабы перелить из них пушки. Ежели же потребны они вам, чтобы колокольным звоном свейских воинских людей встречать, то с прямотою и скажите, — будем знать, каков вы гусь!
Старцы вокруг зашевелились, — кого гусем обозвал, богопротивник! Но полковник поглядывал независимо, монахов не боялся. Игумен молчал, испугавшись. Келарь Агафоник, отозвав полковника, торопливо сунул ему монастырского шитья кошелек с золотыми. Полковник побурел, швырнул кошелек оземь, стал топтать его сапогами. Агафоник совсем потерял голову: Мехоношину не дал — худо, этого одарил — еще хуже…
Золотые, выпавшие из лопнувшего кошелька, так и остались лежать на талом снегу. Семен Борисович, ругаясь, пошел к звоннице, за ним, подобрав полы однорядки, поспешил Агафоник. Здесь, куря табачище, бритомордые, словно хозяева, похаживали солдаты в коротких мундирах. Одни становили лестницы, другие топорами тесали балки — спускать колокол, третьи мерили аршином, как делать работу. Со своих воинских подвод сваливали морские смоленые канаты, железные лапы, молоты. Братия крестилась из-за углов, шептала молитвы.
Смертно напугавшись такого великого разорения, престарелые игумны окрестных монастырей собрались в келье у Агафоника и решили по-добру откупиться от проклятого капитана-командора Иевлева. Тайно приговорили ударить Сильвестру Петровичу челом — кошельком о сотне добрых золотых талеров. Дело должен был сделать игумен Дорофей — хитрый, нестарый еще, рыжий и плешивый мужик из Сергиевского дальнего монастыря.
Дождавшись капитана-командора в избе Таисьи, он пал перед ним в ноги, обхватил лапищами мокрые от талой воды юфтовые сапоги, заплакал настоящими слезами. Иевлев отшвырнул его от себя, за шиворот поволок к двери, сбросил с крыльца в весеннюю мокреть, стал бить в темноте ногами. Дорофей был жирен, мягок, хлюпал в луже, ойкал, пополз окарачь к воротам. Цепные псы, страшно хрипя, рвались к ползущему в рясе жирному человеку, Иевлев швырнул ему вослед кошелек, пообещал следующего подсыла бить батоги нещадно на съезжей.
— С чего это ты, Сильвестр Петрович? — спросила Таисья.
Иевлев не ответил, хлопнул дверью, повалился на лавку. Его колотило, зуб не попадал на зуб, он задыхался. С того дня он стал еще суровее, говорил совсем мало и только подолгу молча ласкал Ванятку и иногда, редко, развеселившись, играл с ним.
В Пертоминский монастырь отправились моряки многими судами под командой боцмана Семисадова. Монахи о ту пору, не чая беды, гнали в своей отдаленности водку на продажу. Семисадов учуял беззаконие, монахи решили откупиться большим приношением. Боцман, увидев сладкие лица своих подручных, приказал водку вылить в море. Под кряканье и оханье моряков водку из бочек вылили. Матросы озлились, колокола сняли быстро, в полдня. Тут же сделан был монахам отбор — кого оставить, кого гнать на работу. Вышло сто тридцать добрых работников, дородных и здоровых. Покуда шли морем в хорошую погоду, моряки затеяли на нескольких судах бороться с монахами. На одном карбасе едва не свалились в воду, на другом монах отменного здоровья до того распалился, что вместе с пушкарем вывалился за борт и в воде продолжал кричать: «Живота али смерти?» Матросы закисли от смеха, едва отыскался один, который сообразил тащить утоплых багром.
Вместе с монахами доставили в крепость камень, бут и известку, кирпич и пиленый лес, тесаные плиты и глину. С долгим печальным гулом скатили на Пушечный двор большие медные колокола старой обители — переливать на пушки.
Каменщики, плотники, землекопы чинили городскую стену в Архангельске; с рассвета до сумерек старые башни, что стояли над Двиной — Водяная, Набережная, Гостиная, — были облеплены людьми. Носаки подавали наверх, на ярусы камень — крепить бои; на пушечных и мушкетных боях взамен истлевших плотники настилали новые полы, ставили ящики для пороху, для ядер, пушечные мастера подгоняли пушки, чтобы бить калеными ядрами по кораблям свейских воинских людей. Между башнями, которые охраняли город с Двины, ставились боевые мосты со щитами, на кровлях башен плотники строили клети, чтобы караульные смотрельщики далеко видели реку и все, что на ней делается. На Двине, на якорных стоянках, ставили тайные надолбы, спускали на дно огромных пауков, вязанных из бревен; покуда эти пауки отмечались особыми вешками. Тройные надолбы из бревен, поставленных тесно, возвели в местах, где врагу удобной могла показаться высадка. Там, где надолб не было, стояли пушки, хитро укрытые, невидимые глазу.
Из Гостиной набережной надежные люди, те, что умели держать язык за зубами, тайно, ночью прокопали подземный ход к самой Двине. Отсюда солдаты могли выскочить в тыл шведам в то время, когда они будут прорываться в город.
В холодные ветреные дни ранней северной весны, под мокрым снегом, под дождем, на санях по набухшему двинскому льду, верхом, пешком, всегда со складным аршином в кармане, быстрый в движениях, потерявший голос на сырости и в холоде, появлялся Иевлев то на шанцах в устье Двины, то на Новодвинской цитадели, то в Семиградной избе, где вороватый и хитрый дьяк Гусев управлял строительными припасами и казной, отпущенной для крепости. Сюда, в огромный двор, огороженный частоколом, сваливали бревна, доски, камень, кирпич, известь; сюда сгоняли людей, здесь чадно дымили костры, на которых варилось жидкое хлебово для трудников, отсюда писались бумаги на Москву, сюда к Сильвестру Петровичу приходили со слезными челобитными, здесь принимал он стрелецкого голову, поручика Мехоношина, капрала Крыкова, морщась, вслушивался в их слова, соглашался или отменял их приказания.
От вечного недосыпания глаза у Иевлева стали красными, от снега, дождей, ветров лицо побурело. Однажды, провалившись под лед на Двине, он несколько часов не мог переодеться в сухое. Вскоре его стала крутить лихорадка. Он перемогался, страшась занемочь надолго; бабинька Евдоха лечила его своим вещетиньем, медвежьей мазью, горячей баней — не помогало. Воевода прислал иноземца лекаря, Сильвестр Петрович иноземные декохты вылил — лекарь ему не внушал доверия. Лихорадка миновала сама собой, но невыносимо стали болеть локти, колени, плечи. По ночам от боли сами собою из глаз выжимались слезы. Егорша растирал капитан-командора водкой с перцем, ставил припарки. К утру становилось легче, только ноги сделались не слишком послушными. Сильвестр Петрович велел Егорше вырезать трость, стал ходить, опираясь на палку. Думный дворянин Ларионов непререкаемо сообщил воеводе:
— Недолго, вовсе недолго протянет сей анафема. Как лето сделается — почернеет, и отпоем…
Воевода вздохнул:
— Приберет господь, тогда и возрадуемся. Ныне — рано.
Дьяк Гусев, увидев Иевлева тяжело опирающимся на палку, шепнул о том палачествующим на съезжей Абросимову да Молокоедову:
— О трех ногах пошел, а годы еще не старые. Здесь и похороним…
— Со скорбию! — хихикнул Абросимов.
— Ужо поскорбим! — обещал Молокоедов.
В Сергиевском, в Николо-Корельском, в Пертоминском монастырях передавали радостно архангельские вести:
— Иевлев, песий сын, подыхает: ликом исхудал, очи кровью налились, недолго нам ждать…
— Дьяк Гусев отцу келарю сказывал: в Семиградной избе чего-то делает, а потом вдруг и застонет. Видать, огнем его сатанинским так и палит, так и палит…
— То колокола ему наши святые отливаются. Слезы наши, горе наше, тишина наша беззвонная…
У воеводы Алексея Петровича не бывал Иевлев никогда. Все решал и делал сам, будто князя и на свете не было. Прозоровский помалкивал, боясь ввязываться, но свирепел с каждым днем все более. Съездил даже за советом к архиепископу Афанасию. Старик принял его в полном облачении, сказал смиренно:
— Молюсь за тя, воевода достославный.
Лекарь Дес-Фонтейнес на расспросы князя о силе шведского воинства пожимал плечами, отвечал односложно:
— Нарва, князь, на многие годы все предопределила.
Воевода кряхтел:
— Пожгут город-то?
— Много вероятия, что город будет сожжен. Король Карл слов на ветер не бросает.
— Большой ли силою придут, как думаешь?
— Малыми силами идти не имеет смысла, князь.
— Да ведь вот пушки капитан-командор льет, крепость строит, стрельцов учит…
Дес-Фонтейнес молчал. Темное его лицо ничего не выражало. Глаза смотрели в стену, мимо воеводы.
— Чего молчишь? Совета спрашиваю, а он молчит.
Однажды лекарь сказал, что мог бы предположить исход сражения, если бы знал, какова будет крепость. Воевода всполошился, послал дьяка Молокоедова в Семиградную избу, чтобы пришел инженер Резен и доложил, что за крепость. Инженер пришел к вечеру, обильно поужинал за богатым боярским столом, потом сказал, дерзко скаля зубы:
— Крепость будет превосходная, и могу поставить свою голову об заклад, что ни один корабль безнаказанно мимо крепости к городу не проследует.
Прозоровский разобиделся:
— Впервой слышу. Все тайно, все тишком… Самого воеводу обходите.
Инженер спросил с глупым видом:
— А разве князь не имеет копии чертежной крепости?
Дес-Фонтейнес сказал, что как это ни неприлично, но чертежей князь не видел.
— И вы, достопочтенный магистр, тоже не видели?
На мгновение взоры иноземцев — бременца инженера Резена и шведа, именовавшего себя датчанином, лекаря Дес-Фонтейнеса — встретились. Резен смеялся над шведом. Лекарь Дес-Фонтейнес подумал беззлобно: «Хитрец, хочет денег. Что ж, свой своему не враг, деньги будут. Для начала дадим поболее, не пожалеем».
Воеводу с Резеном лекарь не без труда помирил, застолье затянулось надолго, пили очень много, инженер заметно хмелел. Погодя пьяным голосом предложил воеводе оказать великую честь — побывать на цитадели. Провожая инженера к саням, лекарь сказал по-немецки, что хорошие услуги хорошо вознаграждаются.
— Кем? — спросил Резен.
Лекарь объяснил, что герр Иевлев напрасно так недружен с воеводою, с которым следует поддерживать добрые отношения. Князь — влиятельное лицо в государстве, он был в свое время воеводою на Азове, как раз в ту пору, когда стрельцы там взбунтовались. Стрельцы — злейшие враги государя. Не надо забывать, что бунтовщики требовали выдачи на казнь двух персон, только двух: ныне покойного достославнейшего адмирала господина Франца Лефорта и князя-воеводу Прозоровского. Государь многим обязан Прозоровскому и сердечно его чтит в то самое время, когда князь здесь не имеет даже плана крепости.
Резен оскалился, показывая крепкие зубы, закивал головою, соглашаясь, но вдруг спросил:
— Вы долго жили в Швеции? У вас шведское произношение.
Дес-Фонтейнес от неожиданности смешался.
Ночь он провел тревожную, без сна.
На следующий день Резен сам приехал за воеводою, но лекаря на постройку крепости не пригласил. Дес-Фонтейнес не сказал ни слова, но воевода раскричался. Инженер ответил ему сухо:
— Я, князь, лишь исполняю приказание господина капитана-командора. Он есть для меня начальник, я есть для него подчиненный. Он сказал: на крепость поедет лишь только один, и более никто, — воевода князь Прозоровский. Что касается до господина лекаря Дес-Фонтейнеса, то он будет ожидать господина воеводу в избе в Архангельске. Вот — все. И никак иначе.
Воевода хотел покричать на Резена еще, но увидев его жесткий, непреклонный взгляд, сжатые губы, плюнул и сел в карету. Дес-Фонтейнес ссутулившись вернулся в воеводские хоромы. Его дела были плохи — он понимал это. Русские что-то знали про него, но что? И от кого? Разве он недостаточно осторожен?
День был ветреный, холодный, с косо летящим мокрым снегом. Дородный, брюхатый, в горлатной шапке, в тяжелой шубе, воевода с трудом взобрался на гору кирпичей, сразу же взопрел, не поспевая за быстроногим и легким инженером. То ему казалось, что они крутятся на одном месте, то что эту стену он видел с другой стороны, то будто крепость слишком большая, то мнилась она слишком маленькой. Всюду с грохотом стучали молотки каменотесов, тяжелые, на цепях бабы били сваи; неожиданно у самого уха князя рявкнула пушка; когда он обернулся, ему показалось, что пушкари смеются.
— Испытывают! — объяснил серьезно Резен. — Здесь так все время. Очень трудно произвести верные расчеты, и потому вчера одному плотнику опалило лицо…
Ходили долго. Пот с воеводы лил ручьями, чем больше он смотрел, тем меньше понимал. Резен объяснял непонятно, некстати всовывал иноземные слова, крутился на одном месте, вдруг хватал князя за рукав и тащил за собой, вдруг оказывалось так, что им надобно ползти под бревнами, которые вот-вот могут обвалиться. В сумерках опять пальнула пушка; со стены, грохоча, стукаясь об леса, упала бадья с глиной.
— Провались вы все к бесу! — сказал князь. — Убьете тут. Веди на карбас, Двину перееду, сяду в карету…
Так, ничего не поняв, воевода вернулся восвояси, выпил квасу и залег спать. Наутро к воеводе вдруг явился Иевлев при шпаге, в перчатках, с тремя бритомордыми солдатами. Алексей Петрович опять заробел, — не Ромодановского ли поручение, не спознали ли что недоброе на Москве; с лупоглазого станется, ныне ты ему первый друг, а проведал про тебя чего не надо — живым манером в Преображенский: пытать!
Войдя, Иевлев долго молчал, солдаты стояли каменными изваяниями. Наконец, когда воеводу прошибла дрожь, Иевлев провещился — объявил, зачем пришел: лекарь датского происхождения, или же выдающий себя за датчанина магистр Ларс Дес-Фонтейнес должен не позже, как нынче же к вечеру, отбыть к себе за кордон.
— Ты что, мой батюшка, белены объелся? — храбрея, спросил воевода. — Али тебе не ведомо, что сей славный и ученый лекарь с царскими войсками под Азов ходил, при Нарве наших воинов увечных своим искусством пользовал, со мною был на прошлом воеводстве, многие годы превосходно свою должность в Архангельске исполняет…
Иевлев молчал, прямо глядя в лицо воеводы своими синими, льдистыми глазами.
— Смел больно, дружок, стал! — тряся жирными щеками, наступая на Сильвестра Петровича, говорил воевода. — Не погладят по голове-то на Москве. Я, сударь мой, человек не прост, от отцов мы…
— Отцовыми костями торговать великий грех! — перебил воеводу Иевлев. — А про тебя, князь, я слишком здесь наслышан. Но нынче не о сем речь, не для того я с солдатами к тебе пришел. Иноземный лекарь, имеющий местом своего пребывания твой дом, князь, замечен нами в действиях, кои не могут рассматриваться иначе, как служба ворогу — сиречь шведской короне. Зачем лекарю твоему надобно знать план крепости Новодвинской? Для чего сии гнусные его стремления находят поддержку в твоих действиях, господин воевода? Пенюар, подсыл, тайный шпион — вот кто есть твой магистр, и я властью своей, данной мне государем, приказал выслать его вон, ты же, князь-воевода, потеряв совесть, за него вступаешься. Ежели не отдашь лекаря добром, я предположить склонен буду, что и ты ему помощник, волею али дуростью, — об том на Москве спознают…
Воевода смешался, залопотал вздор, пригрозил государем. Иевлев дал ему выговориться и еще пугнул — посильнее. Князь поморгал, посопел, подумал, вздохнул; пожав плечами, согласился, что, может, он и не разглядел своего лекаря.
— Так-то лучше! — сурово заключил беседу Иевлев.
Во дворе уже стояла запряжка сытых таможенных лошадей. Капрал Крыков в горнице лекаря молча смотрел, как тот собирается. Дес-Фонтейнес, пытаясь сохранить спокойствие, укладывал в дорожный сундук латинские книги, деньги, хирургические инструменты. Туда же, бережно обернув в тряпицу, положил резанную из кости фигурку, — Крыков увидел только верх горлатной шапки и сразу же узнал свою работу, пропавшую в давние годы, когда по приказу полковника Снивина рейтары ворвались в его жилье.
— Покажите! — спокойно сказал он.
Лекарь протянул фигурку. Крыков поставил ее на ладонь, — вот он когда отыскался, старый воевода с брюхом, мздоимец и неправедный судья, сощуривший свиные, заплывшие глазки, выставивший вперед толстую ногу.
— Сия вещь украдена у меня! — сказал Афанасий Петрович.
— Но мне презентовал ее господин полковник Снивин! — сказал лекарь.
— Он и есть вор! — ответил Крыков.
Дес-Фонтейнес пожал плечами. Крыков положил фигурку в нагрудный карман, застегнул пуговицу кафтана. Лицо его было угрюмо: увезет «воеводу», станет смеяться над ним, скажет — вот они каковы, московиты. Не тебе, пенюару, над нашими горестями глумиться. Сами, придет час, разберемся…
Криво улыбаясь, Дес-Фонтейнес со шкатулкою в руке вышел во двор. Три таможенных солдата были даны ему в провожатые до Летней Золотицы. Там соловецкие тюремные монахи должны были доставить иноземца до рубежа: Сильвестр Петрович отписал им грамоту.
Дес-Фонтейнес сел в сани, укрылся медвежьей шубой.
Крыков верхом проводил розвальни до рогатки, помахал дружкам-таможенникам рукою в перчатке, поскакал обратно к Семиградной избе — доложить Иевлеву, что пенюара вывезли.
Сильвестр Петрович велел Крыкову обождать. Егорша куда-то поспешно убежал, весело и таинственно подмигнув Афанасию Петровичу. В покой к капитан-командору, скрипя ботфортами, придерживая у бедра шпагу, быстрым шагом прошел стрелецкий голова, затем, в теплом плаще, поручик Мехоношин, еще два офицера — стрелецкие сотники Меркуров и Животовский, оба торжественные, при саблях. Прошагал на своей деревяшке, попыхивая трубочкой, боцман Семисадов.
Афанасий Петрович все ждал, горько думая: «Мне и пождать ништо. Я капрал. Куда там нашей скудости до их вельможеств. Ничего, что сед, что за напраслину опорочен, кому до того дело!»
Откуда ни возьмись появился пропавший было Кузнец — суровый, строгий, худой. Афанасий Петрович усмехнулся беззлобно, сказал Федосею Кузнецу:
— А масленая еще когда миновалась! Все живой? Где твой страшный суд? Ждешь?
— Нынче не жду, хватит…
Он сел рядом с Крыковым, вынул из торбы горбушку хлеба, стал жевать.
— Чего ж нынче делать станешь? — спросил Крыков.
— Там поглядим. Может, пушки стану лить, ежели надобно. До времени.
— А позже?
— А позже отыщу, кто всему виной.
— Как так?
— Да уж так. Отыщу и накажу. По правде жить стану…
Он доел свою горбушку, высыпал крошки в рот, завязал котомку лычком. Наконец и его позвали к Сильвестру Петровичу. Он пробыл у капитан-командора недолго, вышел повеселевший, сказал, что идет на Пушечный двор. За Кузнецом к Сильвестру Петровичу пошел дьяк с пером за ухом, со счетами, потом толпою — посадские люди, за ними инженер с цитадели — Резен. Крыкова все не звали. К сумеркам, потеряв терпение, он вошел без зова. Иевлев велел ждать еще.
Когда зажгли свечи, вернулся запыхавшийся Егорша, принес длинный, замотанный тряпкой сверток.
— Долго еще столбеть мне тут? — со злобой спросил Крыков.
— Да коли не достать ее было нигде! — виновато ответил Егорша. — По всем мастерам бегал, ноги отбил…
— Чего не достать?
Егорша показал сверток, отмахнулся, ушел. И только когда ударили к вечерне, Егорша появился в дверях, возгласил с торжественностью:
— Афанасия Петровича Крыкова просит пожаловать к нему капитан-командор!
Крыков вошел, огляделся по сторонам. Стрелецкий голова, сотники Меркуров и Животовский, поручик Мехоношин, Семисадов, Егорша, иные офицеры — все были здесь. Ярко горели свечи в шандалах, по пять свечей на шандал, лицо у Иевлева было строгое, бледное.
— Всем встать смирно! — сказал он резким голосом и развернул бумагу, с которой свешивалась большая, на шнурках, печать. — Указом его величества государя Петра Алексеевича…
Крыков слушал, не понимая. Потом понял. Иевлев шел к нему через весь покой, держа на вытянутых руках шпагу с золоченым эфесом, с портупеей и темляком. Офицеры стояли застыв, повернув головы налево, по жирной щеке стрелецкого головы ползла слезинка. Меркуров дышал всей грудью, часто. Семисадов бодрился, но на выбритых щеках его играли желваки.
— Целуйте шпагу, сударь капитан Крыков! — сказал Иевлев, стоя против Афанасия Петровича. — Надеюсь на то, что жало сей превосходной стали не в дальние времена, будучи в ваших руках, предоставит нам обстоятельства, необходимые к производству вашему из капитанов в майоры.
Афанасий Петрович встал на одно колено. Иевлев протянул ему шпагу, он взял ее на ладони своих больших сильных рук, поцеловал эфес, поднялся. Сильвестр Петрович обнял его, утер своим платком щетинистое, мокрое от слез лицо. Офицеры сгрудились толпою, мяли, тискали Крыкова, хлопали его по широким плечам; он улыбался растерянно, слушал слова Иевлева:
— А того всего и не было. Забудь, голубчик. Ну, идем, Таисья Антиповна стол раскинула, праздновать. Выпьем малым делом здоровье капитана Крыкова Афанасия Петровича…
5. В застенке
Поспав после обеда, воевода князь Алексей Петрович, сопровождаемый думным дворянином Иваном Семеновичем Ларионовым да дьяками Абросимовым, Молокоедовым и Гусевым, отправился послушать, что говорят с пытки пойманные ярыги Гриднев да Ватажников. Думный, помогая боярину спускаться с крыльца воеводских хоромин, говорил доверительно:
— Един из них и видел своими очами того приходца азовского, что на тебя, князюшка, народ поднимает. Копейщики, тати, убивцы. Пасись, князь-воевода, пасись; охраняем тебя яко самого государя-батюшку, да разве углядишь? За каждым углом могут подстеречь…
Хлюпая по лужам во дворе, князь пугливо оглядывался, теперь он и вовсе не покидал жилья. У саней стояли провожатые караульщики с алебардами, с саблюками, с палицами — бить злодеев, коли нападут на поезд воеводы.
В богатой шубе на хребтах сиводушчатых лисиц, в горлатной шапке с жемчугом, боярин проехал санями до крепкого дубового тына, что окружал врытую в землю, потемневшую от времени избу, спустился по ступеням вниз и сел на скамью, отдуваясь и отирая лицо платком. Палач Поздюнин быстро доедал в темном углу постную еду — мятый горох с маслом и жареные луковники. Ярыгу отливали водою со снегом, — надо было ждать.
— Квасу принесите! — велел Алексей Петрович. — С соленого на питье тянет.
Принесли квасу, князь попил, стал вертеть пальцами на животе — скучал. Дьяк Молокоедов, выставив вперед бороденку, нашептывал про Иевлева, до чего-де поганый человек. Из верных рук известно: в церквах его не видели, нынче пост, а он, треклятый, не говеет. Дьяк Абросимов кивал.
Наконец Гриднев застонал, его еще облили ледяной водой, палач Поздюнин вытер руки полотенцем, подергал пеньковые веревки, огладил хомут, чтобы все было в исправности, не осрамиться перед боярином. Дьяк Молокоедов лучинкой зажег свечи на другом шандале, очинил перо, размотал сверток бумаги — писать.
— Ну, делай, делай! — приказал думный Ларионов палачу. — Шевелись живее…
Два бобыля, жившие при тюремной избе, принесли Ефима. Стоять он не мог — его посадили под дыбой. Поздюнин заправил его руки в хомут, забрал петлею, вопросительно взглянул на думного дворянина Ларионова. Тот, раскидывая русые усы по щекам, навалился локтями на стол, приготовился слушать. Веревка пронзительно заскрипела. На розовой коже Гриднева проступили ребра, тело сделалось длинным, словно неживое. Поздюнин правой рукой взял кнут, плетенный из татарской жимолости, изготовился к удару.
— Ты легче! — велел думный. — Бей, да без поддергу!
И, оборотясь к Прозоровскому, объяснил:
— Хорош у нас палач, лучшего не сыщешь, да только тяжело бьет. А ежели еще с поддергом — жди не менее часу, покуда водою отольют…
Веревка все скрипела. Гриднев совсем повис, в тишине было слышно его свистящее дыхание. Думный, все раскидывая по щекам усы, спросил:
— Ну, дядя, будешь сказывать по чести?
Гриднев ответил сразу, спокойным голосом, будто сидел на лавке:
— Ты знай своего дядю палача Оську, орленый кнут да липовую плаху. Я тебе, суке, не дядя.
— Бей! — приказал думный.
Поздюнин развернул руку с кнутом, скривился, крикнул, как кричат все кнутобои:
— Берегись, ожгу!
Кнут коротко свистнул в воздухе, по телу Гриднева прошла судорога, Ларионов посоветовал:
— Вишь — тяжелая рука. Сказано — легше!
— Как научены, — молвил Оська Поздюнин. — Сызмальства работаем, не новички, кажись…
— Ты поговори!
Из груди Гриднева вырвалось хрипение, он забормотал сначала неясно, потом все громче, страшнее:
— Все вы тати, воеводу на копья, детей евоных под топор, обидчики, душегубцы, змеи, аспиды…
Прозоровский, пожелтев лицом, подался вперед, слушал; Поздюнин замер с занесенным кнутом; думный Ларионов кивал, словно бы соглашаясь с тем, что говорил Ефим; дьяк Молокоедов, высунув язык от усердия, разбрызгивая чернила, писал быстро застеночный лист. Гриднев кричал задыхаясь, вися в хомуте на вывернутых руках, теряя сознание:
— Пожгем вас, тати, головы поотрубаем, детей ваших в Двину, в Двину, в Двину…
— Спускай! — велел Молокоедов.
Бобыли бережно приняли на руки бесчувственное тело, отнесли на рогожку. Поздюнин пошел в свой угол докушивать обед. Прозоровский укоризненно качал головой. Гусев сказал:
— Покуда отживет — другого попытаем.
Привели Ватажникова. Он, не поклонившись, взглянул на боярина, усмехнулся, скинул кафтан, рубашку, повернулся к воеводе спиной в запекшихся, кровоточащих рубцах.
— Пожгем тебя нынче, ярыгу! — пригрозился Молокоедов. — Иначе заговоришь!
Бобыли принесли огня в железной мисе. Вновь заскрипела веревка, смуглое, скуластое лицо Ватажникова побелело, он молчал. Бобыли захлопотали возле угольев, накидали сухой бересты, щепок. Лицо Ватажникова исказилось, было слышно, как заскрипел он зубами.
— Говори! — крикнул Молокоедов.
— Молчу… — не сразу произнес Ватажников.
— Бей! — грузно поднимаясь с места, велел Прозоровский. — Бей, кат!
Поздюнин заторопился, отошел шага на два, негромко упредил:
— Ей, ожгу!
— Дважды! — крикнул Ларионов.
Кнут опять просвистел.
— В третий? — спросил Оська.
— Дышит?
— Кажись, нет.
— Спускай! Да побережнее, чтобы темечком не стукнуть…
Покуда Ватажникова отливали водой, вновь подняли Гриднева. С огня он начал говорить быстро, неразборчиво, сначала тихо, потом все громче. Пламя в мисе горело ярко, черный дым уходил в волоковое окно. Прозоровский прихлебывал квас, дьяки писали, думный дворянин подавал команды.
— Свои, добрые везде есть, — хрипел Гриднев, — работные люди за нами, на верфях многие за нами, которые с голоду мрут, пухнут, цынжат. Стрельцы, драгуны — к нам придут. Хлебники в городе, квасники, медники, ямщики, рыбари…
— Имена говори! — крикнул Ларионов.
Ефим не слышал.
— Мушкеты у нас будут, — шептал он, — пистоли, пушки будут, кончим с вами, изверги…
Его опять сняли. В застенке стало жарко, боярин сбросил шубу, палач — рубаху. Молокоедов объяснял воеводе, что все делается по закону. В законе сказано пытать до трех раз, однако с тем, что когда вор на второй или третьей пытке речи переменяет, тогда еще три раза можно делать. Ежели на шестой пытке от прежнего отопрется — еще можно пытать. С десятой пытки, по закону, горящим веником по спине вора шпарят. То пытка добрая, редко кто выстаивает.
— Нынче ж у вас какая? — спросил воевода.
— А девятая.
— Речи переменили?
— Ранее молчали, князь, а теперь грозятся.
— Шпарь вениками!
Дьяки переглянулись, послали бобыля калить лозовые прутья. В открытое окошко донеслось бряканье маленького колокола, — все остальные в городе снял Иевлев. Алексей Петрович широко закрестился, дьяки закрестились помельче. Палач Поздюнин не посмел вовсе: не при том деле стоял, чтобы креститься.
Когда Ватажникова повели опять, Ларионов сказал рассудительно:
— Говори лучше не под дыбой. Говори добром. Повинись всеми винами, назови дружков. Так-то, не по-божьему, — черными словами ругаться да грозиться. Говори здесь, в спокойствии, с разумом. Сам посуди, человече: лик опух, кровища через кожу идет, глаза не видят, ноги сожжены, долго ли живот свой скончать, не покаявшись. Для облегчения тебе буду спрашивать, ты же отвечай разумно…
— Спрашивай! — хрипло ответил Ватажников.
— Спрашиваю: для чего лихое дело затеяли, когда ведаете, что свейский воинский человек идет землю нашу воевать?
Ватажников подумал, глотнул воздух, сказал внятно:
— То дело не лихое, то дело — доброе, что затеяли. А свейскому воинскому человеку мы не потатчики. И кончать его, боярина, и семя его, и судей неправедных, и мздоимцев дьяков, и тебя, думный дворянин, и всех, о ком на розыске говорено, — будем! Когда, тебе не знать и до века не узнать. На том стою и более никаких слов от меня не услышишь!
— Говори, какой приходимец от Азова здесь был, который весть о стрелецком бунте принес и вас на воеводу поднимал? Говори, куда ему путь? Говори, кто еще его прелестные слова слушал?
— Молчу! — с дико блеснувшими глазами, хрипло сказал Ватажников.
— Жги! — розовея лицом, тонко крикнул думный.
Ватажникова вновь подняли, палач Поздюнин выхватил у бобыля пылающий веник, резво вскочил на ножное бревно, поддернул веревку с хомутом, но тотчас же остановился.
— Чего не жгешь, собачий сын! — закричал Прозоровский.
— Кончился! — тонким голосом ответил Поздюнин. — Неладно сделали. Больно много для единого дня. Не сдюжал.
Дьяки подали князю шубу, горлатную шапку; крестясь на мертвое тело, пошли к дверям. Ефим Гриднев хрипел на рогожке в углу…
— Теперь худо будет! — пугая боярина и пугаясь уже сам, молвил думный. — Он, покойник, един того приходимца азовского видел. Теперь, опасаюсь, не отыскать нам заводчика бунту…
— Имать всех, кто в подозрении! — велел воевода. — Пытанных водить по городу скованными за подаянием, дабы посадские очами видели, каково делаем со злодеями. Да держи меня под крылья, оскользнусь здесь…
6. Хорошее и худое
Пока в горнице Сильвестра Петровича курили трубки, набитые кнастером, он полушутя, полусерьезно напомнил офицерам старое доброе поучение: «Горе обидящему вдовицу, лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, нежели за горькое воздыхание вдовицы самому быть ввергнутому в геенну огненну». Потом рассказал незнающим, что за человек был кормщик Рябов. Стрелецкие сотники слушали внимательно.
— Счастливое соединение! — говорил Иевлев, попыхивая сладким трубочным дымом. — Ум острый, веселое отходчивое сердце, способность к изучению наук удивительная. В те далекие годы, когда довелось мне быть здесь в первый раз, будущее флота российского открылось Петру Алексеевичу и нам, находящимся при нем, не тогда, когда мы увидели корабли и море, а тогда, когда познали людей, подобных погибшему кормщику…
Поручик Мехоношин, полулежа на широкой лавке, потянулся, произнес с зевком:
— Так ли, господин капитан-командор? Зело я в том сомневаюсь. Моя пронунциация будет иная: иноземные корабельщики — вот кто истинно вдохновил, государя на морские художества. Форестьеры — иноземные к нам посетители — истинные учителя наши. Я так слышал…
— Ты слышал, поручик, а я видел! — отрезал Сильвестр Петрович и поднялся. — Тебе же от души советую: чего не знаешь толком — не болтай. И что это за пронунциация? Изречение не можешь произнести? Форестьеры? Когда ты сих премудростей нахватался, когда только поспел?
— Будучи за границею…
— Это за какой же границею? — спросил Иевлев. — Ты ведь, братец, муромский дворянин, за морем не бывал, — слободу Кукуй видел, верно, да она еще не заграница…
Мехоношин поджал губы, краска кинулась ему в лицо.
— Сбираясь для дальнего пути…
— Сборы еще не путь! — совсем сердито молвил Иевлев. — Вишь, каков хват. Еще давеча хотел тебе сказать, да забыл за недосугом: зачем не форменно одет? Что за дебошан заморский? Ты драгун, а камзол на тебе парчовый для чего? Булавкой с камнем красуешься — зачем? Кружева — воинское ли дело? Паче самоцветных камней украшает офицера славный мундир, запомни!
Поручик обиделся, Иевлев похлопал его по плечу, сказал, как бы мирясь:
— Ништо, это все молодость. Минует с годами. Пойдем-ка к столу!
Таисья встретила гостей низким поклоном, старым обычаем просила не побрезговать кубком из ее рук. Рядом, в лазоревой рубашечке, вышитой струями, чешуей и травами, подпоясанный щегольским пояском из тафты, стоял с ясной улыбкой мальчик, держал на вытянутых руках блюдо с тертой на сметане редечкой — для первой, дорожной закуски. Гости, теснясь в дверях, топоча ботфортами, пили кубок, целовали красавицу-хозяйку в нежно розовые щеки, закусывали редечкой из рук мальчика. Он смотрел весело, глаза его — зеленые с горячими искрами — так и обдавали хлебосольным радушием.
Застольем рыбацкая бабинька Евдоха удивила всех. Чего-чего только не было расставлено на белой вышитой скатерти, между штофами, сулеями и кувшинами, одолженными для такого случая у супруги стрелецкого головы: и сдобные пироги с вязигой, и пирожки с рублеными яйцами да с рыжиками, и котлома с перченой бараниной, и резаная красная капуста с репчатым луком, и заяц в вине, что подается после суточного томления на жару в малых, замазанных глиною горшочках…
На четвертую перемену бабинька и Таисья подали в полотенцах икряники — икряные блины, те, что пекутся из битой на холоду икры пополам с крупичатой мукою. За блинами гости перемешались: стрелецкий голова заспорил с мастером Кочневым, Иван Кононович отпихнул офицера Мехоношина, подсел к Крыкову. Меркуров, стрелецкий сотский, завел с Семисадовым вдвоем длинную рыбацкую песню. Поручик Мехоношин, захмелев, стал выхваляться своей родовитостью, хвастался родительской вотчиной, грозился, что еще немного послужит, а потом отправится в славные заморские страны — людей поглядеть и себя показать. Размахивая руками, зацепляя рукавом то солонку, то миску, он рассказывал, какие поступки он совершит, дабы обращено было на него внимание батюшки государя. И сейчас уже, говорил Мехоношин, его часто призывает к себе не кто иной, как князь-воевода, советуется с ним и, возможно, предполагает женить его на одной из княжен. Старые девки не лакомый кусок, плезира, сиречь удовольствия, от такого галанта — любезности — ждать не приходится, но нельзя же обидеть самого князя Прозоровского. Женившись на княжне, он отправится в дальние заморские земли, купит там себе шато-дворец и будет жить-поживать в свое удовольствие, не то что здесь — где и обращения порядочного не дождешься, одна только дикость и неучтивость…
Гости слушали, переглядывались, пересмеивались. Он ничего не замечал. Иевлев на него взглянул раз, другой, потом прервал его, велел отправляться к дому — спать. Мехоношин покривился.
— Иди, брат, иди! — сказал Сильвестр Петрович. — Пора, дружок. Ишь, раскричался. И неладно тебе, поручику, порочить и бесчестить Русь-матушку. Что ни слово — то поношение. А от нее кормишься, с вотчины денег ждешь. Иди, проспись, авось поумнее станешь!
Мехоношин поднялся; нетвердо ступая, пошел к двери, и было слышно, как он ругался в сенях. Сильвестр Петрович покачал головой; наклонившись к Семену Борисовичу, с укоризной сказал, что распустили поручика сверх всякой меры, с таким-де еще хлебнем горя…
Попозже пришли с поздравлениями три старых друга — таможенные солдаты Сергуньков, Алексей да Прокопьев Евдоким, холмогорский искусник, косторез и певун. За день Прокопьев выточил капитану для шпажного эфеса щечки из старой кости. Щечки пошли по рукам, на них Евдоким с великим и тонким искусством изобразил корабли, море и восходящее солнце. Все хвалили искусника. Евдоким сказал скромно:
— Что я, пусть сам господин капитан покажет свои поделочки. Мы с ним не ровня в том мастерстве…
Сильвестр Петрович с удивлением посмотрел на Крыкова, Таисья открыла сундук, выставила на оловянную тарелку рыбаря в море, резанного из моржового клыка. Рыбак-кормщик стоял у стерна, ветер спутал ему волосы, рыбак смотрел вдаль, в непогоду, ждал удара разъяренной бешеной стихии.
— Тятя мой! — сказал в затихшей горнице Ванятка.
— Твой, дитятко! — тихо ответил Иевлев, гладя мягкие кудри ребенка.
Таисья смотрела на рыбаря молча, спокойно. Но где-то в глубине ее глаз Иевлев увидел вдруг такую гордость, что сердце его забилось чаще. Понял: и по сей день счастлива она тем, что любил ее Рябов, и по сей день горда им, и по сей день верна не его памяти, а ему самому.
Поздно ночью, когда пили последнюю, разгонную за многолетие и славную жизнь капитана Крыкова, с визгом растворились ворота, во двор въехал стеганный волчьим мехом возок для дальнего пути, ямщик распахнул дверь, крикнул:
— Эй, кто живет, выходи гостей встречать…
Иевлев вышел, опираясь на палку, вглядываясь в ночную тьму. Из возка ямщик с трудом вынул один сверток, потом другой. Бесконечно милый голос попросил:
— Осторожнее, дяденька, не разбуди их…
Сильвестр Петрович охнул, сбежал вниз, обнял Машу, потеряв палку, понес детей в дом. Афанасий Петрович в расстегнутом кафтане светил на пороге сеней, фыркали кони, заплакала, вдруг испугавшись суеты, младшая иевлевская дочка — Верунька. Маша, став на колени, раскручивала на старшей меховые одеяла, младшую, плачущую, смеясь раздевала Таисья. Бабка Евдоха с Крыковым затапливали баню, проснувшийся Егорша метался с закусками — кормить путников; ямщика офицеры потчевали водкою, спрашивали, кто приехал. Ямщик выпил, утерся, поблагодарил, рассказал, что привез добрую женщину, за весь путь ни единого разу на него не нажаловалась, никто его в зубы не бил, кормила своими подорожниками.
Уже светало, когда Маша с дочками вернулась из бани и села за прибранный стол — не то обедать, не то завтракать, не то ужинать. Девочки ели молча. Ванятка, так и не уснувший в шуме и суете, с любопытством на них посматривал. Таисья угощала, радовалась, что вот нынче и Сильвестр Петрович заживет, как другие люди живут, — всем семейством. Глаза у Маши ласково светились, за дорогу она похудела, девичье лицо ее стало еще тоньше. Сильвестр Петрович, любуясь на жену, сказал негромко:
— В другой раз в Архангельск приехала. Не миновать теперь и третьего. А может, навовсе тут останемся. Построим дом возле реки Двины, да и станем жить. А, Машенька?
Маша улыбалась, взгляд ее говорил: «Где скажешь — там и станем жить!»
— Что молчишь, молчальница? — спросил Сильвестр Петрович. — Рассказывай, что на Москве? Кого видала, что слыхала?
— Писем привезла — сумку, — сказала Маша. — Все тебе пишут, Сильвестр Петрович, — и Апраксин, и Измайлов…
— Измайлов? — удивился Сильвестр Петрович.
— Он. Из Дании — послом там в городе Копенгагене. Меншиков пишет, Александр Данилыч, другие некоторые из вашей кумпании…
Егорша принес сумку, расстегнул ремни, снял сургучную печать. Сильвестр Петрович, придвинув к себе свечу, хмурясь читал мелкие строчки письма Измайлова. Маша спросила беспокойно:
— Недоброе пишет?
— Андрея Яковлевича, князя Хилкова, шведы заарестовали, — сказал Иевлев сурово, — сидит за крепким караулом, всего лишен, а здоровьем слаб…
Маша всплеснула руками, перестала есть. Сильвестр Петрович снова зашуршал листами писем. В наступившей тишине Ванятка вдруг сказал иевлевским девочкам:
— А у дяди Афони нынче шпага есть. Показать?
Девочки, не отвечая, причмокивая, с аппетитом ели масленые блины.
— Вы безъязыкие? — спросил Ванятка.
— Мы кушать хотим! — сказала старшая.
— Ну, кушайте! — дозволил Ванятка.
Когда Маша с детьми и Сильвестр Петрович ушли на свою половину, Крыков, пристегивая шпагу, тихо, одними губами спросил:
— Какое же будет твое решение, Таисья Антиповна?
Таисья вздохнула, поглядела в сторону.
— Я не тороплю! — словно бы испугавшись, заговорил Крыков. — Я, Таисья Антиповна, буду ждать сколько ты велишь. Год, еще два… Ты только оставь мне надеяться, окажи такую милость…
— Много ты ко мне добр, Афанасий Петрович, и того я тебе вовек не забуду.
— Хорошее начало! — грустно усмехнулся Крыков. — Теперь-то я знаю, каков и конец будет…
— Люб он мне навечно, до гроба моего, Афанасий Петрович. Как же быть-то?
Крыков поклонился неловко, отыскал плащ, вышел, плотно притворив за собою дверь. Уже совсем день наступил, холодный, не весенний, с колючим морозным ветром. По кривой Зелейной улице, обгоняя Афанасия Петровича, пушкари на рысях провезли к Двине две новые пушки; стрельцы на гиканье пушкарей широко распахивали караульные рогатки. Во дворе, где отливались пушки, били в било, созывали народ на работу. Конные драгуны свернули в переулок — отсыпаться с дальнего ночного дозору. Выйдя к набережной, Крыков замедлил шаг: весеннее солнце вдруг показалось из-за темных туч, заиграло на церковных куполах, на мушкетах стрелецкой сотни, идущей на учение, на остриях багинетов, на сбруе татарского конька под сотником Меркуровым.
— Капитану Крыкову на караул! — крикнул Меркуров веселым голосом.
Стрельцы скосили глаза, четко отбивая шаг, сделали мушкетами вверх и налево. Меркуров выкинул шпагу из ножен, салютуя. Крыков выбросил из ножен свою. Сердце его забилось веселее, солдаты смотрели с ласковым сочувствием, — все знали его судьбу.
— Доброго учения! — сказал Афанасий Петрович малорослому солдатику, догонявшему остальных. — Слышь, что ли, Петруничев?
Петруничев ответил на бегу:
— Там видно будет, каково учены. У шведа спросим…
Разъехался сапогами по льду, ловко привскочил и встал в ряд. Крыков улыбнулся, со свистом опустил шпагу в ножны, зашагал быстрее — учить своих таможенников.
Но едва он свернул в узкий переулочек, носивший название Якорного — оттого что здесь держал кузню якорный мастер Шестов, — как ему повстречалось печальное шествие, от которого тяжко заныло его сердце: скованные кандальными наручниками попарно и взятые все шестеро на тяжелый железный прут, шли, устрашая собою посадских и сбирая по обычаю милостыньку, пытанные боярином воеводою острожники. Несмотря на мороз, они шли в рубахах, ссохшихся от крови, чтобы видел народишко подлинность пытки, тяжело хромали и, дыша с хрипом, просили у православных христовым именем, кто чего может посострадать. Православные молчаливой толпой провожали пытанных и не жалели ни денег, ни калачей, ни сушеной рыбы. Один посадский вынес даже жбанчик зелена вина, и пытанные здесь же выпили по глотку — всем кругом. Конвойный провожатый тоже хотел было хлебнуть, но ему кто-то наподдал сзади, он покачнулся и пролил останное вино.
— На том свете тебе вино припасено! — сказал тонкий голос из толпы. — Там нажрешься…
— Он невиноватый! — произнес один из пытанных. — Чего вы на него! Служба царева, куда поденешься…
Один пытанный, маленький, с обожженными ладонями, ничего не мог удержать в руках — его попоила молоком из глиняной чашки старуха. Он ей низко поклонился, сказал не прося, приказал:
— Ты за меня панихидку отслужи, бабушка. Меня нынче кончат…
Другой, повыше, с тонким лицом, с задумчивым взглядом, подтвердил:
— Его кончат…
А третий с причитаниями рассказывал народу о пытках — как вздевают на дыбу, как выворачивают руки, как жгут огнем. Другие молчали, едва держась на ногах. Ни Ватажникова, ни Гриднева среди них не было…
Крыков крепко стиснул зубы, пошел дальше…
…Мне волки лишь любы;
Я волком остался, как был, у меня
Все волчье — сердце и зубы.
Гейне
Глава третья
1. Тайный агент короля
Вечером в военную гавань Улеаборга медленно вошла шестидесятивесельная галера под шведским военно-морским флагом — золотой крест на синем поле. На берегу, в мозглых сумерках, дважды рявкнула пушка. Капитан галеры Мунк Альстрем приказал ответить условным сигналом — двумя мушкетными выстрелами — и становиться на якорь, под разгрузку. Комит — старший боцман — Сигге засвистел в серебряный свисток. Шиурма — гребцы-каторжане, прикованные цепями, — подняли весла. Заскрипел брашпиль, и трехлапый якорь плюхнулся в воду.
— Спустить шлюпку! — кутаясь в плащ, подбитый лисьим мехом, велел Альстрем. — Иметь строгий надзор за шиурмой, в этом гиблом месте каторжане постоянно устраивают побеги. Начинайте разгрузку без меня, я вернусь нескоро.
Криворотый, обожженный в сражениях Сигге стоял перед капитаном навытяжку. Капитан думал.
— Может быть, я напьюсь! — произнес он. — Здесь, в харчевне, бывает добрая водка. Почему не напиться?
Два помощника боцмана — подкомиты — проводили капитана до трапа. Капитан шел медленно, соблюдая свое достоинство. Комит засвистал в третий раз — к уборке судна. Музыканты в коротких кафтанчиках, синие от холода, баграми волокли к борту умирающего загребного, бритоголового каторжанина. Он еще стонал и просил не убивать его, но к его ногам уже был привязан камень, чтобы грешник потонул сразу, как и подобает паписту, врагу истинной реформатской церкви.
На берегу, в харчевне «Свидание рыбаков», капитан Альстрем встретился с капитаном над портом и передал ему бумаги с обозначением количества пушек, доставленных на борту галеры. Кроме того, галера доставила для войск сухари в бочках, крупу и масло.
— Часть пшеницы подмокла и более не может идти в пищу! — сказал капитан Альстрем. — Мы попали в шторм.
Капитан над портом кивнул головой. Альстрем отсчитал ему деньги — за пшеницу и за все то, чем они делились по-братски. Слуга принес водку, яичницу и сливы в уксусе. Капитан над портом велел сварить английский напиток — грог.
Через час оба моряка ревели песню, выпучив друг на друга мутные глаза:
Кто после бури вернется домой
И встретит невесту мою,
Пусть скажет, что сплю я под синей волной
И нету мне места в раю…
Чья-то тяжелая рука легла на плечо капитана Альстрема. Он стряхнул руку не оглянувшись. Рука легла еще раз — тяжелее. Капитан Альстрем обернулся в ярости: перед ним стоял человек в черной одежде лекаря, с острым взглядом, с темным лицом.
— Какого черта вам от меня надо? — спросил Альстрем.
— Вы славно проводите свое время в ту пору, когда с вашей галеры бегут русские каторжане, — сказал незнакомец. — Шаутбенахт галерного флота короны вряд ли похвалит вас…
Альстрем начал медленно трезветь. Капитан над портом все еще пытался допеть песню.
— А кто вы такой? — спросил Альстрем нетвердым голосом.
Незнакомец сел на скамью, снял башмак и ножом оторвал каблук. В каблуке был тайник. Из тайника незнакомец достал медную капсюлю, раскрыл ее и положил перед капитаном квадратный кусочек тонкого пергамента, на котором готическим шрифтом было написано, что Ларс Дес-Фонтейнес есть тайный агент его величества короля и всем подданным короны под страхом лишения жизни надлежит во всем помогать упомянутому агенту.
— Отсюда вы идете в Стокгольм? — спросил Ларс Дес-Фонтейнес.
— В Стокгольм, гере…
— Я имею чин премьер-лейтенанта! — сухо сказал Дес-Фонтейнес. — Вы возьмете меня на борт. Советую вам протрезветь и навести порядок на галере…
Ночью испуганный капитан Альстрем объяснял своему гостю, что шиурма мрет от голода, что три унции сухарей в день на гребца ведут к полному истощению сил, что за один только переход от Стокгольма до Улеаборга в море выбросили шестнадцать трупов каторжан. Дес-Фонтейнес смотрел в переборку каюты пустыми глазами и, казалось, не слушал. О борт галеры стукались шлюпки, там, при свете факелов, шла выгрузка пушек, ядер и продовольствия.
— Сколько человек бежало? — спросил Дес-Фонтейнес.
— Девять. Троих уже поймали.
— Кто помог им расковаться?
— Русский из военнопленных.
— Я сам произведу следствие! — сказал Дес-Фонтейнес.
Комит Сигге и два подкомита привели в каюту закованного человека с бритой головой и с медленной, осторожной речью.
— Ты русский? — спросил Дес-Фонтейнес.
Каторжанин ответил не торопясь:
— Русский.
— Как тебя зовут?
— Звали Щербатым, а нынче живем без имени. Кличку дали, как псу.
Дес-Фонтейнес внимательно смотрел на каторжанина. Комит Сигге почтительно доложил, что перед побегом преступники получили от Щербатого письмо.
— Ты давал им письмо? — спросил Дес-Фонтейнес.
— Не было никакого письма! — сказал Щербатый.
— Ты тот шпион, который доносит московитам о приготовлениях нашей экспедиции в город Архангельский. Так?
Щербатый молчал.
Премьер-лейтенант, не вставая, ударил его кулаком снизу вверх в подбородок. Русский покачнулся, изо рта у него хлынула кровь.
— Ты имеешь своего человека в Стокгольме. Так?
Щербатый молча утирал рот ладонью.
— Кто твой человек в Стокгольме? Говори, иначе я с тебя с живого сниму кожу.
Щербатый вздохнул и ничего не сказал.
— Посадите его в носовой трюм! — по-шведски приказал Дес-Фонтейнес. — Прикажите надежному человеку непрерывно каплями лить на его темя холодную воду. Люди, которые будут лить воду, должны сменяться каждые два часа — это не простая работа. Я сам буду следить за экзекуцией…
К рассвету галера снялась с якоря. Дес-Фонтейнес в длинном плаще, в шляпе, надвинутой на глаза, поднялся на кормовую куршею, где в своем кресле, под флагом, раздуваемым ветром, сидел капитан Мунк Альстрем. Музыканты литаврами отбивали такт для гребцов. Шиурма, по пять каторжан на одной банке, с глухим вздохом поднимала валек, весло опускалось в воду, люди откидывались назад — гребли. Однообразно и глухо бил большой барабан, высвистывали рога, со звоном ухали литавры. Два подкомита с длинными кнутами стояли на середине и на носу галеры, чтобы стегать обнаженные спины загребных. Матрос из вольных — длиннолицый голландец, согнувшись, чтобы ненароком не попасть под удар кнута, ходил между каторжанами, совал в рот ослабевающим лепешки из ржаного хлеба, вымоченные в вине.
— Ход? — спросил премьер-лейтенант.
— Пять узлов! — ответил Сигге.
— И на большее вы неспособны?
— Быть может, позже мы поставим паруса…
Премьер-лейтенант молча смотрел на шиурму. Каторжанин на шестой скамье повалился боком на своего соседа. Белобрысый голландец ползком пробрался к умирающему и стал бить молотком по зубилу, — загребный более не нуждался в оковах. Цепь отвалилась от кольца. Другой вольный — в меховом жилете — багром зацепил каторжанина за штаны и выволок в проход.
— За борт! — приказал Сигге.
— Так за борт! — повторил подкомит и, оскалившись, стегнул кнутом гребца, который, застыв, взглядом провожал своего погибшего товарища.
Теперь литавры ухали быстрее. Со скрежетом и скрипом ходили весла в огромных уключинах. От полуголых гребцов шел пар.
— Сколько у вас каторжан? — спросил Дес-Фонтейнес.
— Сотен пять наберется! — ответил Альстрем.
— Много русских?
— Более половины. После Нарвы мы получили пятнадцать тысяч человек. Их погнали в Ревель, но там нечем было их кормить. Они хотели есть и покушались на имущество жителей города. Жители получили оружие, чтобы каждый мог по своему усмотрению защищаться от пленных. Их стреляли как собак. Оставшиеся в живых были сданы на галеры. Кроме русских, у нас есть и шведы. Теперь наказываются галерами мятежники, дерзнувшие не подчиниться своему дворянину…
— А такие есть?
— Немало, гере премьер-лейтенант. А Лютер сказал: «Пусть кто может, душит и колет, тайно или открыто, — и помнит, что нет ничего более ядовитого, вредного и бессовестного, нежели мятежники».
Премьер-лейтенант кивнул:
— Старик Лютер был умен.
— Его величество король, — сказал Альстрем, — да продлит господь его дни, — верный лютеранин, и теперь вряд ли вы отыщете в Швеции мятежника, не понесшего заслуженную кару.
Дес-Фонтейнес молчал, сложив под плащом руки на груди. Суровое темное лицо его ничего не выражало, глаза смотрели вдаль, в снежную морскую мглу.
— Не так давно возмутились крестьяне шаутбенахта Юленшерны, — продолжал Альстрем. — Это было незадолго до того, как шаутбенахт вступил в брак. Быть может, вы не знаете, что свадьба ярла шаутбенахта праздновалась в королевском дворце с пышностью и великолепием, достойными нашего адмирала…
Премьер-лейтенант спросил, зевнув:
— Невесте столько же лет, сколько ему? Шестьдесят?
Альстрем засмеялся:
— О нет, гере премьер-лейтенант. Баронессе Маргрет Стромберг не более тридцати…
Ларс Дес-Фонтейнес резко повернулся к капитану. В одно мгновение лицо его посерело.
— Маргрет Стромберг? Вы говорите о дочери графа Пипера?
— Да, гере премьер-лейтенант. Баронесса овдовела четыре года тому назад и по прошествии траурного времени вышла замуж вторым браком за нашего адмирала.
Премьер-лейтенант усмехнулся:
— Да, да, — сказал он, — все случается на свете, все бывает…
Он вновь отвернулся от Альстрема, и лицо его опять стало спокойным. Капитан рассказывал о возмущении крестьян Юленшерны и о том, как многие из них были отправлены на галеры. Дес-Фонтейнес слушал не прерывая. Потом он спросил:
— Значит, в Швеции все хорошо?
— Да, в Швеции все хорошо.
— А что говорят о войне с Россией? — странно улыбаясь, спросил премьер-лейтенант. — Наверное, после того как мы разгромили московитов под Нарвой, все хотят воевать дальше?
— Шведы хотят того, чего желает король, — ответил осторожный Альстрем. — Шведы высоко чтят своего короля, заботами которого, с помощью божьей, весь мир трепещет перед нами.
2. Назови известные тебе имена!
Когда солнце поднялось высоко, премьер-лейтенант велел капитану галеры повесить на ноке первого из пойманных беглецов. Профос — галерный палач — принес готовую петлю. Беглец — плечистый и сильный человек лет тридцати, с наголо обритой, как у всей шиурмы, головой — медленно оглядел заштилевшее море, покрытые снегом далекие берега Швеции, высокое светлоголубое северное небо и сказал с силой в хрипловатом голосе:
— Что ж… и Минька Чистяков вам зачтется…
Поклонился низко всей бритоголовой, закованной шиурме и сам надел на шею петлю. Профос намотал на жилистую руку пеньковую веревку и хотел вздергивать, но премьер-лейтенант поднял руку в перчатке с раструбом и спросил у приговоренного, как смел он прощаться с каторжанами и кому угрожал. Каторжанин-беглец повел на Дес-Фонтейнеса усталыми, измученными глазами и молча опустил голову.
— Повешенный, ты еще можешь изменить свою судьбу! — сказал премьер-лейтенант. — Вот я ставлю песочные часы. Через три минуты песок пересыплется из верхнего сосуда в нижний. За это время подумай о том, как хороша жизнь и как рано тебе умирать. Ты можешь заслужить прощение тем, что назовешь известные тебе имена здесь и в Стокгольме.
Премьер-лейтенант опрокинул часы. Золотистый песок ручейком полился вниз.
Приговоренный молчал опустив голову. Профос стоял неподвижно, веревка была накручена на его голую руку.
Песок пересыпался.
— Тебе не удастся так легко умереть! — сказал Дес-Фонтейнес. — Я раздумал. Тебя не повесят, а будут стегать кнутом по голому телу до того мгновения, пока ты не назовешь имена или пока не скончаешься.
Петлю с шеи Чистякова сняли.
На правой куршее профос поставил широкую скамью и привязал к ней Чистякова. К полудню беглец скончался, не произнеся ни одного слова.
— Таковы они все! — сказал премьер-лейтенант капитану Альстрему. — Надо быть безумцем или глупцом, чтобы затевать войну с этим народом.
Капитан переглянулся с комитом Сигге. Что говорит премьер-лейтенант? Понимает ли он, кто этот безумец и глупец?
— Шведский здравый смысл, где ты? — злобно воскликнул Дес-Фонтейнес. — Достаточно взглянуть на карту Московии, чтобы понять всю нелепость этой затеи.
Капитан переглянулся с комитом во второй раз.
Галера попрежнему шла со скоростью пяти узлов.
Дес-Фонтейнес приказал повесить на ноке тело запоротого кнутом русского и спустился в передний трюм. Щербатый, прикованный цепями к переборке, посмотрел на него блуждающим мутным взором. Вода тонкой струей лилась на его бритую голову. Губы русского шевельнулись, премьер-лейтенант наклонился к нему:
— Ты хочешь со мной говорить?
— Не буду я с тобой говорить!
Дес-Фонтейнес попробовал воду — достаточно ли холодна. Вода была забортная — ледяная. Щербатый дрожал мелкой дрожью, губы его непрестанно что-то шептали.
— Боюсь, что ему немного осталось жить! — сказал швед-матрос. — Быть может, оставить это занятие на время?
Премьер-лейтенант ничего не ответил.
Весь день премьер-лейтенант молча прогуливался по галере и думал свои думы. В сумерки вдруг сошел с ума маленький русский каторжанин. Голландец-надсмотрщик кошкой прыгнул к нему. Умалишенный, залитый кровью, рвался с цепи. Надсмотрщик ударил его коленом в живот и заткнул ему рот греческой губкой. Ночью умалишенного, еще живого, выбросили за борт, привязав к ногам камень.
На ноке покачивалось тело беглеца, повешенного после смерти.
Мерно били литавры.
По свистку комита, с каждой скамьи трое из шиурмы падали на палубу — отдыхать, двое — гребли. Тело повешенного вращалось на веревке. Каждый из шиурмы видел, что ждет его, если он осмелится бежать и будет пойман.
Капитан Альстрем в своей каюте дописывал донос на премьер-лейтенанта Дес-Фонтейнеса. Комит Сигге подписался как свидетель. Он тоже слышал слова, которыми премьер-лейтенант бесчестил его королевское величество.
— Наш король — безумец! — сказал Альстрем, присыпая донос песком.
— Пусть помилует его святая Бригитта! — молитвенно произнес Сигге.
— Московиты непобедимы! — сказал капитан Альстрем. — Король — глупец. Ты слышал что-либо более оскорбительное для его величества?
Комит покачал головою: бывают же на свете дерзкие!
— Такие, как он, кончают свою жизнь на плахе в замке Грипсхольм! — сказал капитан. — Но не сразу. Сначала их обрабатывает палач, лучший палач королевства. И подумать только, что этот проходимец еще смел кричать на меня, когда убежали пленные…
Наверху попрежнему бил барабан, повизгивали рога, ухали литавры.
Премьер-лейтенант стоял на носу галеры, смотрел вдаль и шепотом произносил звучные строфы «Хроники Эриков»:
И тогда было поднято оружие,
И сошлись они в смертном поединке,
Сошлись для того, чтобы один победил,
А другой умер…
3. Вами крайне недовольны!
Когда галера подошла к Шепсбру — корабельной набережной Стокгольма, вдруг посыпался частый мелкий снег. Шиферные и свинцовые крыши Стадена тотчас же скрылись из глаз, за пеленою снега исчезли горбатые мосты, дворцы, Соленое море — Сельтисен, корабли на рейде и у причалов…
Дес-Фонтейнес, в плаще, в низко надвинутой шляпе, стоял у борта, смотрел, как сбрасывают сходни. Капитан Альстрем, кланяясь, просил извинить его, если в пути премьер-лейтенанту было недостаточно удобно. Дес-Фонтейнес угрюмо молчал. Он не слышал болтовни капитана Альстрема. Теплые огни Стокгольма — города, о котором он так часто думал на чужбине, — зажигались на его пути. Несколько легких санок обогнали его; веселые мальчишки, пританцовывая, пробежали навстречу; фонарщик с лестницей, как в далеком детстве, вышел из узкого переулка…
Сердце премьер-лейтенанта билось часто, он волновался словно юноша. Много лет тому назад он покинул этот город. И вот он опять здесь — будто и не уезжал отсюда…
На маленькой круглой площади под медленно падающим снегом он постоял немного. Лев, подняв переднюю лапу, словно грозясь, сидел у фонтана — старый лев, высеченный из камня, с гривой, присыпанной снегом. А в таверне неподалеку играли на лютне, тоже как много лет назад.
В тот же вечер Дес-Фонтейнес в синем мундире премьер-лейтенанта королевского флота, при шпаге и в белых перчатках, легким шагом вошел в ярко освещенную приемную ярла шаутбенахта Эрика Юленшерны, в числе прочих своих многочисленных обязанностей начальствующего над всеми тайными агентами короля.
Премьер-лейтенанту было сказано, что ярл занят и сейчас не принимает.
— Я подожду! — произнес Ларс Дес-Фонтейнес и сел на старую дубовую скамью.
Мимо него проходили один за другим флотские фендрики с едва пробивающимися усами, спесивые и чванливые адмиралы в расшитых золотом мундирах, даже корабельные священники. Ярл принимал всех. Только он, Дес-Фонтейнес, вернувшийся из Московии с верными сообщениями, никому не был нужен. Но он сидел, сложив руки на груди, глядя исподлобья недобрым, острым взглядом, ждал. И не дождался: ярл отбыл из своего кабинета, миновав приемную.
— В таком случае пусть заплатят мне мои деньги! — резко сказал премьер-лейтенант. — Я надеюсь, деньги мне можно получить?
Древний старичок, знавший всех агентов в лицо, ответил ядовито:
— Ровно половину ваших денег успел получить ваш отец — ему тут пришлось туго, бедняге. А другую половину вы получите, но не слишком скоро, — нынче времена изменились. Что же касается до приема ярлом шаутбенахтом, то вам совершенно не для чего торопиться. Ничего хорошего вас не ожидает за этой дверью: вами крайне недовольны!
Выходя из здания особой канцелярии, Дес-Фонтейнес в снежной мгле почти столкнулся с капитаном галеры Мунком Альстремом. Премьер-лейтенант не узнал капитана и, вежливо извинившись, сел на лошадь. А капитан Альстрем, помедлив, постучал деревянным молотком в обитую железом дверь и, когда привратник открыл, с поклоном передал ему свой донос, адресованный королевскому прокурору Акселю Спарре.
В эту ночь Дес-Фонтейнес, впервые за восемь лет, напился допьяна. Пил он один. Слуга, высохший словно египетская мумия, наливал ему кубок за кубком. Премьер-лейтенант пил жадно, большими глотками. Медленно отщелкивали время старые часы на камине, маятник в виде черной женщины с провалившимися глазницами косил косою — смерть пожинала плоды скоропреходящих дней. Дес-Фонтейнес пил и смотрел, как косит смерть…
Ночью, пошатываясь, он вошел в таверну, где пили купцы, офицеры гвардии драбантов, кавалеристы и рыночные менялы. Уличные девки в чепчиках и нижних юбках плясали на дубовом столе, рядом гадал гадальщик, дальше бросали кости — чет или нечет. Четверо офицеров пели новую песню о позоре русских под Нарвой. Дес-Фонтейнес выслушал песню до конца и сказал офицерам, что они глупцы и вместо мозгов у них навоз.
Молоденький офицер, с пушком вместо усов, вскочил и завопил, что он не позволит произносить неучтивости. Дес-Фонтейнес потянул его за нос двумя пальцами. На рассвете, с тяжелой головой, ничего не понимая, он слушал, как высокий в оспинах капитан читал напамять старый закон о ведении поединка:
«Если муж скажет бранное слово: „ты не муж сердцем и не равен мужу“, а другой скажет: „я муж, как и ты“, — эти двое должны встретиться на перепутье трех дорог. Если придет тот, кто услышал, а тот, кто сказал слово, не придет, то он три раза крикнет: „злодей!“ И сделает заметку на земле. Тогда тот, кто сказал слово, — хуже него, так как он не осмеливается отстоять оружием то, что сказал языком. Теперь оба должны драться. Убитому надлежит лежать в плохой земле».
Дес-Фонтейнес выбросил шпагу из ножен и встал в позицию. Юноша, которого он давеча таскал за нос, сделал подряд два неудачных выпада и потерял хладнокровие. На шестой минуте поединка премьер-лейтенант клинком пронзил горло своему противнику, выдернул шпагу, обтер жало краем плаща и ушел в Нордмальм — в деревушку, чтобы пить дальше. Секунданты, опустив головы, стояли на сыром ветру, пели псалом над убитым. Его похоронили здесь же, на перепутье трех дорог, и выпили желтой ячменной водки на деньги, которые нашлись у него в кошельке.
Весь день Ларс Дес-Фонтейнес просидел за дубовым колченогим столом в харчевне «Верные друзья». Он был трезв и зол. Дурные предчувствия измучили его. С ненавистью он вспоминал вечер, проведенный в приемной ярла Юленшерны, наглых офицеров, поединок, годы, прожитые в Московии. Да, он, Дес-Фонтейнес, никому более не нужен. Нет человека, которому была бы интересна правда, та правда, которую он привез с собою. Что-то случилось за эти годы! Но что?
В сумерки из города вернулась старая карга, которую он посылал к кормилице Маргрет. На клочке бумаги Маргрет написала несколько слов, от которых его бросило в жар. Швырнув старухе золотой, премьер-лейтенант поехал туда, где бывал столько раз в те далекие, невозвратимые времена.
Над городом стлался тяжелый рыжий туман. При свете смоляных факелов разгружались огромные океанские корабли. Сладко пахло корицей, гниющими плодами и фруктами, привезенными из далеких жарких стран. Громыхая по булыжникам, из порта ползли тяжелые телеги с грузами. В домах предместья зажигались огни, лавочники закрывали ставни своих лавок, гулящие девки, громко хохоча, приставали к матросам, побрякивающим золотыми в карманах…
И вдруг на плацу запели рожки солдат.
Дес-Фонтейнес попридержал коня: рожки пели громко, нагло, их было много, и солдат тоже было много. В прежние времена рожки не пели так вызывающе нагло и солдаты не маршировали по улицам такими большими отрядами.
Проехал на белом тонконогом коне полковник — тучный и усатый, за ним, осаживая жеребца, проскакал адъютант, потом пошли батальоны. И все остановилось: и подводы с грузами из порта, и матросы со своими девками, и старики, спешащие в церковь, и дети, и уличные торговки, и продавцы угля со своими тележками…
Мерно ступая тяжелыми подкованными башмаками, шли королевские пешие стрелки в длинных кафтанах с медными пуговицами, за ними двигались особым легким шагом карабинеры, потом показалась конница: тяжелая — кирасиры, средняя — шволежеры в плащах, все с усами, и, наконец, гусары на поджарых конях в сопровождении пикинеров при каждом эскадроне. Грубые солдатские голоса, брань, шутки, командные окрики покрыли собою мирный шум города; казалось, солдаты никогда не пройдут — так их было много, и было видно, что народ смотрит на войска покорно и не без страха…
«Вот для чего его величество король закалял себя в юные годы, — вдруг подумал Дес-Фонтейнес, — вот для чего он среди ночи вставал с кровати и ложился на пол…»
А солдаты все шли и шли, и рожки все пели и пели, извещая горожан о том, что дорога перед войсками должна быть очищена…
Наконец полки миновали перекресток, и город вновь зажил своей обычной жизнью…
Старуха кормилица Маргрет жила в доме, часть которого занимал амбар. На самом верху каменного здания, под черепичной кровлей, при свете масляных фонарей, четыре здоровенных парня, полуголых и белобрысых, крутили рукоятку ворота; пеньковый канат, наматываясь на вал, втаскивал наверх туго перевязанные кипы хлопка. Совсем как много лет назад, если бы издалека не доносились еще наглые, громкие звуки солдатских рожков.
Премьер-лейтенант постучал в знакомую дверь так же, как восемь лет назад, — три удара. Загремел засов, и Дес-Фонтейнес вошел в низкую кухню старой кормилицы, где едва тлели уголья в очаге.
— Это вы? — спросила Маргрет дрожащим голосом. И вскрикнула: — О, Ларс!
Он усмехнулся: эта женщина была попрежнему в его власти, он мог делать с ней все, что хотел. Она всегда будет в его власти, за кого бы ни выходила замуж. В свое время она молила уйти с нею в глушь и поселиться в шалаше на берегу ручья, но он не согласился: с такими женщинами не слишком весело в шалаше на берегу ручья…
— Я не имел чести поздравить вас с браком, — сказал он холодно. — Впрочем, я не смог даже выразить вам соболезнования по поводу безвременной кончины гере Магнуса Стромберга…
Дес-Фонтейнес видел, как поднялась и бессильно опустилась ее рука, слышал, как прошелестел шелк.
— Но вы… вас не было! — плача сказала Маргрет. — Вас не было бесконечно долго. Мне даже казалось, что вы только снились мне в годы моей юности…
— Не будем об этом говорить! — сказал он. — Я беден, вы богаты! Я буду беден всегда, вы не можете жить без роскоши. Вы разорили гере Стромберга, теперь вы начали разорять гере Юленшерну. Золото жжет вам руки. Я здесь недавно, но уже слышал, какие охоты и пиры вы задаете чуть не каждый день. Вы не слишком горевали без меня, Маргрет, не правда ли? И, пожалуй, вы поступали правильно. Не следует связывать свою жизнь и свою молодость, свою красоту и все, чем вы располагаете, с таким человеком, как я…
Он вздохнул как бы в смятении. Ей показалось, что он застонал, но когда она бросилась к нему, он отстранил ее рукою.
— Я не нужен вам, Маргрет, — сказал он голосом, которым всегда разговаривал с ней, голосом, в котором звучало почти подлинное отчаяние. — Я не нужен вам. И не следует вам терзать мое бедное сердце, Маргрет. Мне во что бы то ни стало надобно говорить с вашим отцом. Помогите мне в последний раз…
— С отцом?
— Граф Пипер единственный умный человек в королевстве. Я должен видеть его непременно.
Она молчала, раздумывая. Потом воскликнула:
— Я это сделаю! Вы будете приняты. Но что с вами, Ларс? Вам угрожает опасность?
Премьер-лейтенант усмехнулся с горечью:
— Опасность угрожает не мне. Она угрожает Швеции.
Уже совсем стемнело. Маргрет зажгла свечи, поставила на стол бутылку старого вина, цукаты, фрукты. Все как прежде, как много лет назад. Лицо Маргрет разрумянилось, глаза блестели, золотые волосы рассыпались по плечам. Она была счастлива. И он вел себя так, как будто был растроган.
— Вы опять уедете в Московию? — спросила она.
— Я бы хотел этого.
— Я убегу к вам туда! — сказала она смеясь. — Я сведу с ума всех московитов. Я поеду за вами в Московию…
Она пила вино и не торопилась уходить, хоть было поздно. Дес-Фонтейнес сказал, что близится полночь, она махнула рукой:
— Все равно он очень много знает обо мне. Пусть! Мне никто не нужен, кроме вас. Только вы, боже мой, только вы…
Он поморщился: ему вовсе не хотелось, чтобы ярл Юленшерна был его врагом. Но Маргрет целовала ему руки и молила не презирать ее. Он казался ей рыцарем, совершающим таинственные подвиги во славу своей единственной дамы. Она то смеялась, то плакала и клялась ему в вечной любви. О своих мужьях она говорила с презрением и ненавистью и одинаково глумилась над мертвым и над живым. Он улыбался ее страшным шуткам и целовал мокрые от слез глаза.
Глухой ночью, измученная любовью, низко склонившись к его лицу, она шептала, словно в горячке:
— Я очень богата, очень. Я дам тебе денег. Зачем они мне без тебя? Ты возьмешь столько, сколько тебе нужно. Возьмешь?
Он молчал и улыбался. Все-таки она была прелестна, эта женщина, в своем безумии. И кто знает, может быть, она ему еще пригодится?
4. Граф Пипер
Тот старик был прав: ничего хорошего не ожидало Дес-Фонтейнеса за дверью кабинета ярла шаутбенахта. Юленшерна принял агента короны стоя, не поздоровался, ни о чем не спросил и сразу начал выговор:
— Ваши донесения, премьер-лейтенант, по меньшей мере, не соответствовали истине. Вы крайне преувеличиваете военные возможности московитов. Его величество король недоволен вами. Дважды его величество изволил выразить мысль, что вы плохо осведомлены и самонадеянны. Ваши донесения всегда расходились с донесениями других лиц, посещающих Московию. Шхипер Уркварт стоит на иной точке зрения, нежели вы. Почему до сих пор я не получил от вас подробного плана Новодвинской цитадели? Мне известно также, что вы принадлежите к тем, которые позволяют себе осуждать действия его величества…
Дес-Фонтейнес слушал выговор молча, но глаза его насмешливо блестели. Ему был жалок этот надменный старик, много лет тому назад приговоренный к колесованию за свои пиратские похождения, этот сановник, прощенный покойным королем только за то, что пиратские сокровища пополнили отощавшую шведскую казну, этот властный и желчный адмирал, о котором матросы говорили, что он продал душу дьяволу и теперь у него вместо сердца кусок свинца. Что бы с ним было — с адмиралом, если бы премьер-лейтенант поведал ему хотя бы самую малость из того, что происходило вчера в кухне старой кормилицы Маргрет?
— Здесь вы пьете, — говорил Юленшерна, — и, как мне известно, уже успели на поединке совершить убийство юноши из хорошей семьи. Подумайте о своем будущем! Король выслушает вас в совете. Пусть же ваша речь будет разумной. Вы много лет провели в Московии, вы знаете слабые стороны русского войска. Говорите же о том, что может спасти вашу репутацию, а не погубить вашу жизнь. В дни вашего детства вы были друзьями с моей супругой, она просила меня за вас, и тот совет, который вы получили от меня сегодня, я даю вам по просьбе моей жены.
Премьер-лейтенант взглянул на шаутбенахта. Юленшерна смотрел на Дес-Фонтейнеса твердо и надменно, ничего нельзя было прочитать в этих жестких, кофейного цвета глазах.
— Идите! — сказал Юленшерна.
Дес-Фонтейнес вышел.
В этот же вечер он получил приглашение прибыть к графу Пиперу — шефу походной канцелярии Карла XII и государственному секретарю. В кругах, близких ко двору, было известно, что отец Маргрет в свое время не слишком одобрительно относился к войне с русскими.
— Моя дочь просила меня принять вас! — сказал граф, когда Дес-Фонтейнес ему представился. — Вы были друзьями детства, не так ли?
— В давние времена, граф, — сказал Дес-Фонтейнес. — В те далекие времена, когда вы еще не стали гордостью королевства и не носили титула графа.
Пипер любезно улыбнулся. Он сидел в глубоком кресле — жирный, с короткими, не достающими до полу ногами. Из-под огромного завитого парика смотрели умные пронизывающие глаза.
— Я слушаю вас! — сказал он.
— Я бы хотел выслушать вас, граф! — сказал Дес-Фонтейнес. — Я давно не был в королевстве. Мне бы хотелось знать, что думают здесь о России.
— Царь Петр проиграл Нарву, — словно бы размышляя, начал Пипер. — Проиграл так, что медаль, на которой запечатлен его позор, ныне чрезвычайно популярна. Нам представляется, что единственная наша дорога — на Москву. Мы предполагаем, что когда наши флаги начнут развеваться на древних стенах Кремля, тогда все остальное произойдет само собой. Курица в нашем супе будет сварена. Золотой крест на синем поле, поднятый над русским Кремлем, — единственное разумное решение восточного вопроса, не так ли? Его величеству благоугодно продолжать дело, о котором говорили блаженной памяти Торгильс Кнутсон и достопамятный Биргер. Стен Стурре также учил гиперборейцев тому, что дорога у них — только на восток. Зачем же нам вязнуть в Ингрии или Ливонии, зачем нам мелкие победы, когда слава ждет нас в Москве?
Дес-Фонтейнес молчал, неподвижно глядя в широкое, розовое, спокойное лицо графа.
— Мне также доподлинно известно, — продолжал Пипер, — что блаженной памяти король Карл IX не раз говорил о необходимости для нас захвата северной части побережья Норвегии. Русские имеют один порт — Архангельск. Стоит нам захватить север Норвегии, и торговля с Архангельском пойдет через наши воды. Во исполнение этой мысли его величество, ныне здравствующий король, объявил своим указом экспедицию в Архангельск. Корабли для экспедиции достраиваются. Архангельск будет уничтожен. Но это только начало, временная мера для прекращения связи московитов с Европой. Москва — вот истинное решение вопроса. Надеюсь, вы согласны со мной?
— Нет! — сказал премьер-лейтенант.
Граф Пипер округлил светлые ястребиные глаза.
— Вы несогласны?
— Решительно несогласен.
— В чем же именно?
Премьер-лейтенант помолчал, собираясь с мыслями, потом заговорил ровным голосом, спокойно, неторопливо:
— Многие поражения армий происходили оттого, что противник был либо недостаточно изучен, либо, в угоду тому или иному лицу, стоящему во главе государства, представлен не в своем подлинном, настоящем виде. Изображать противника более слабым, чем он есть на самом деле, унижать его силы и возможности — по-моему, это есть преступление перед короной, за которое надобно колесовать…
Граф Пипер слегка шевельнул бровью: премьер-лейтенант начинал раздражать его.
— Колесовать! — спокойно повторил Дес-Фонтейнес. — Дипломаты и послы, быть может, и правильно поступают, изучая сферы, близкие ко двору и заполняя свои корреспонденции описаниями характеров и слабостей того или иного вельможи или даже монарха, но в этом ли одном дело?
Пипер слегка наклонил голову: это могло означать и то, что он согласен, и то, что он внимательно слушает.
— Проведя восемь лет в России и не будучи близким ко двору, — продолжал премьер-лейтенант, — я посвятил свой досуг другому: я изучал страну, характер населения, нравы…
— Нравы?
— Да, гере, нравы и характеры. Я изучал народ, который мы должны уничтожить, дабы проложить тот путь к Москве, о котором вы только что говорили. Ибо иного способа к завоеванию России у нас нет. Царь Петр, несомненно, явление более чем крупное, но дело не в нем или, вернее, не только в нем.
— Это интересно! — произнес граф Пипер. — Прошу вас, продолжайте…
— Восемь лет я прожил в России, восемь долгих лет. Дважды я был под Азовом, испытал вместе с русскими поражение под Нарвой и был свидетелем многих происшествий чрезвычайных, чтобы не говорить слишком высоким слогом. Вы изволили упомянуть о медали, граф. На ней изображен плачущий Петр и высечены слова: «Изошел вон, плакася горько». Так?
— Да! — усмехнулся, вспоминая медаль, Пипер. — Медаль выбита с остроумием. Шпага царя Петра брошена, шапка свалилась с головы…
— К сожалению, граф, шпага не брошена. Жалкое остроумие ремесленника, выбившего медаль, направлено не к насмешке над порочным, но к затемнению истины для удовольствия высоких и сильных особ. Придворные пииты, так же как и делатели подобных медалей, есть бич божий для государства, если они, желая себе милостей и прибытков, бесстыдно лгут и льстят сильным мира сего, искажая истину…
— Мы отвлеклись от предмета нашей беседы, — сказал Пипер.
— Шпага не брошена, граф! — произнес премьер-лейтенант значительно. — Рука московитов крепко сжимает ее эфес. И нужны все наши силы, весь шведский здравый смысл, весь гений нашего народа, крайнее напряжение всех наших возможностей, дабы противостоять стремлению России к морю. Россияне считают это стремление справедливым. Мы стоим стеною на берегах Балтики. Они эту стену взломают, и если мы не послушаемся голоса разума, Швеция, граф, перестанет быть великой державой.
Пипер иронически усмехнулся.
— Что же делать бедной Швеции?
Дес-Фонтейнес словно не заметил насмешки.
— Шпага брошена только на медали, — сказал он. — Русские не считают Нарву поражением окончательным…
— Участники битвы с русской стороны во главе с герцогом де Кроа, — холодно перебил Пипер, — рассказывали мне, что разгром был полный, что русские бежали панически, что…
Премьер-лейтенант усмехнулся.
— Раненому битва всегда представляется проигранной, — сказал он. — Как же видит ее изменник? Герцог де Кроа, приглашенный русскими служить под русским знаменем, — изменник, стоит ли слушать его? Еще до начала сражения иностранные офицеры объявили битву проигранной и только искали случая, дабы продать свои шпаги его величеству королю. Брошенные своими офицерами, преданные и проданные русские солдаты тем не менее сражались до последней капли крови, и я никогда не забуду тот день, когда они уходили по мосту через Нарву, под барабанный бой с развернутыми знаменами, под прикрытием Семеновского и Преображенского полков. Кто видел это поражение, тот не может не задуматься о будущем.
— Но все-таки — поражение?
Дес-Фонтейнес молча барабанил пальцами по столу. Граф Пипер говорил долго. Премьер-лейтенант иногда кивал головой — да, да, все это, разумеется, так. Но в глазах его застыло упрямое холодное выражение.
— Вы все-таки несогласны со мной? — неприязненно спросил Пипер.
— Все это так! — сказал Дес-Фонтейнес. — Им приходится туго, есть еще налоги: берут за уход в море и за возвращение с рыбой, берут за дубовый гроб, берут уздечные, за бороды, за топоры, за бани. Мужиков гонят на непосильные работы; сотни, тысячи людей умирают на постройках крепостей, на верфях, на прокладке дорог, на канатных, суконных, полотняных мануфактурах. Все это верно, только мне хотелось бы остановить ваше внимание на другом. Мне невесело об этом говорить, но тем не менее я должен предуведомить вас, что корабли в России строятся, и их уже много, что на заводах отливают пушки, ядра, куют сабли, якоря, штыки, что багинет, который нынче в России вводится в пехоте, есть оружие чрезвычайно удобное, ибо оно позволяет одновременно вести и огонь и штыковое сражение. Русские гренадеры справляются с метанием гранат, конные войска, снабженные ранее только пикой и саблей, вооружаются нынче короткой фузеей, пистолетами и палашами. Московиты посадили пушечных бомбардиров на коней, у них есть зажигательные и осветительные снаряды, есть многоствольные пушки, картечь, есть недурные свои же русские офицеры. Для чего же, граф, поминать нам льстивую медаль или распевать песню о поражении русских под Нарвой, сочиненную глупым поэтом, когда надобно готовиться к смертной битве с врагом, которого еще не имела Швеция…
— Вы хотели сказать… — произнес Пипер.
— Да, я хотел сказать, — подтвердил Дес-Фонтейнес, и граф услышал в его голосе с трудом сдерживаемое злое волнение, — хотел сказать то, о чем нынче никто в Швеции не говорит: война с Россией — безумие! Мы можем презирать эту страну, как презирали ее до сих пор, но во всех наших внешних проявлениях мы должны искать дружбы с нею, вести торговлю, показывать себя добрыми соседями. Русские — сильный народ, в этом вы можете убедиться, повидав того галерного каторжника, который нынче заключен в крепости Грипсхольм. Поговорите с ним. Он передавал какие-то шпионские письма из Стокгольма в Московию. Он знает, не может не знать человека, который пишет эти письма. Заключенного пытают уже четвертый день и не могут добиться решительно ничего. Вот о каком противнике нам надо думать.
— Это все, что вы имели мне сказать? — спросил граф Пипер.
Премьер-лейтенант коротко вздохнул.
— Все, что я выслушал от вас, — сказал Пипер, — небезинтересно как выражение крайнего мнения человека, слишком долго находившегося в Московии, — граф сделал ударение на слове «слишком». — Однако Швеции суждено идти тем путем, который предначертан рукой провидения…
— На провидение мы привыкли ссылаться, когда нам более нечего ответить, граф. Но я предполагаю, что многое зависит от человеческой воли. Здравый шведский смысл должен подсказать решение: если нет возможности не воевать с Россией, тогда нужно действовать немедленно. Ни секунды промедления! Наши войска увязли в Польше, меж тем каждое мгновение дает московитам возможность к усилению своих армий. Поймите же меня: королевство лишится своего могущества, если будет относиться к Московии с тем ужасным легкомыслием, с каким выбита эта проклятая медаль…
— Пожалуй, мне достаточно вас слушать! — холодно произнес Пипер. — Наша беседа слишком затянулась, и я не жду от нее никакой пользы…
Дес-Фонтейнес опустил голову. Единственный трезвый и умный человек в государстве не пожелал понять ни слова из того, что он говорил, а он никогда еще не говорил так много, как нынче. Что ж, пусть поступают как хотят.
Граф Пипер поднялся. Он был значительно ниже премьер-лейтенанта и смотрел на него снизу вверх.
— В дальнейшем я не рекомендую вам делать свои выводы! — сказал он. — Делать выводы и принимать решения может только его величество. Запомните это правило. Иначе вы дорого заплатите.
Граф говорил сухо, глаза его смотрели неприязненно.
— Головою? — спросил Дес-Фонтейнес.
Пипер молча проводил премьер-лейтенанта до двери.
Позже, играя в шахматы с ярлом Юленшерной, граф Пипер сказал, словно невзначай:
— Маргрет следует отказать от дома этому агенту в Московии, несмотря на то, что они были друзьями детства.
Юленшерна ответил, не отрывая взгляда от шахматной доски:
— Это произойдет само собою, граф. Против премьер-лейтенанта начато следствие. Но мне бы не хотелось огорчать Маргрет и побуждать ее к дальнейшему заступничеству. Я приложу все силы к тому, чтобы она ничего не знала о судьбе Дес-Фонтейнеса. Если же обстоятельства сложатся для него слишком неблагоприятно, мы скажем Маргрет, что он еще раз отправлен в Московию, в Архангельск…
Граф Пипер снял с доски ладью, задержал ее на ладони.
— Вы думаете, что к этому агенту будут так уж строги?
— Более чем строги, граф! — ответил Юленшерна. — Королевский прокурор беспощаден к лицам, сомневающимся в мудрости его величества. И он, несомненно, прав. Любыми путями, но мы должны добиться полного единодушия в королевском совете.
— Да будет так! — произнес Пипер.
5. Какая песня тебе не понравилась?
Вдвоем они сидели у камина, разговаривали негромко, почти шепотом: сейчас в Швеции даже в своем доме говорили тихо, боялись стен. Маятник — смерть с косою — со стуком отбивал время. Отец премьер-лейтенанта цедил красное итальянское вино, говорил сиплым голосом старого кавалериста, разглядывая на свет хрустальный кубок.
— Нам всем непрестанно говорят, что Россия, Московия есть варварский стан, подобие монгольского кочевья, обширное поле, которое ждет своего землепашца. Многие из нас уже нынче награждены землями в Московии. Его величество в молчании готовит план удара в сердце России — в Москву. Предположено, что царь Петр, о котором вы рассказывали мне, будет выгнан со своего трона, что этот трон займет один из вассалов его королевского величества — либо шляхтич Собесский, либо еще кто-нибудь, из ливонцев или эстляндцев. Псков и Новгород отойдут к нам на вечные времена, Украина и Смоленщина будут пожалованы шляхтичу Лещинскому, который станет королем Польши. Вся остальная Русь должна быть разделена на маленькие удельные княжества, которые междоусобицами совершенно ослабят друг друга. Север, разумеется, после нынешней экспедиции уже отойдет к нам, и все будет покорно его величеству, все, что только существует под полярным небом. Вы знаете об этом?
Премьер-лейтенант молча усмехнулся.
— Его величество постоянно слышит о себе, что он викинг средних веков, пришедший со своим мечом, дабы возвеличить гиперборейцев навсегда. Его называют еще первым рыцарем истинной церкви, шведским Александром Македонским и другими лестными именами. Вы еще не успели узнать, мой сын, что в Стокгольме нынче все читают старика Улофа Рюдбека, который написал сочинение об Атлантике. Вы не просматривали это сочинение?
Дес-Фонтейнес покачал головой, сказал, наливая вино:
— Нет, не читал…
Полковник сипло захохотал, щипцами вытащил из камина уголь, раскурил трубку.
— Швеция называется в сем сочинении островами саг. По словам гере Рюдбека, будущее человечества начнется отсюда, от викингов Швеции. Многие считают это сочинение достойным внимания и толкуют о нем так же серьезно, как о лютеранской библии… Более того, нынче в королевстве шведском не только не обсуждаются действия короля, но его иначе не называют, нежели наш Сигурд, юный шведский Сигурд. Вот как! И провидение всегда сопутствует юному Сигурду, какую бы очевидную нелепость ни затеял этот жестокий неуч, который выдумал самого себя, начиная от своей длинной дурацкой шпаги, своих непомерно огромных шпор и кончая простой пищей, которую он ест непременно на людях, дабы все говорили о его спартанском образе жизни. Вы не знаете, мой сын, что происходит здесь, и вы неосторожны, вы крайне неосторожны. Вы уехали из одной Швеции и вернулись в другую…
Полковник кирасир был недурным рассказчиком, и постепенно Ларс Дес-Фонтейнес представил себе властителя Швеции таким, каков он на самом деле, неприкрашенным, наделенным сухим и односторонним умом, деспотически властным, с бешеным самолюбием. Посмеиваясь, полковник описал сыну сцену коронования, когда Карл отказался принять корону из рук духовенства, заявив, что он не примет ее ни от кого, потому что она принадлежит ему по праву рождения. Стиснув зубы, он выхватил корону у капеллана и сам возложил ее на себя — криво, набок, а когда Пипер шепнул королю, что надо корону поправить, то король так чертыхнулся, что стало страшно. Верхом на коне, подкованном серебряными подковами, он поехал из Риттерсхольского собора, но жеребец поднялся на дыбы, и корона свалилась бы на мостовую, если бы не ловкость гофмаршала Стенбока. Ему удалось подхватить корону в воздухе.
— Дурное предзнаменование! — заметил премьер-лейтенант.
— Только на это мы и надеемся, — с усмешкой сказал полковник кирасир. — Но когда это случится? Он полон замыслов, этот коронованный сумасброд. Он, например, твердо решил создать союз всех протестантских государств во главе с собой. Впоследствии — крестовые походы, всюду внедрение протестантизма силою, и, может быть, он король всей Европы… И если вы можете себе это представить, мой сын, в довершение всех бед он еще пишет стихи. Придворные лизоблюды с умилением передают строчку: «О чем кручинитесь? Еще ведь живы бог и я!»…
Полковник захохотал. Ларс Дес-Фонтейнес даже не улыбнулся.
— Я и бог! — так кончают эти мальчишки, — произнес он угрюмо. — Бедная Швеция…
Уже светало, когда премьер-лейтенант привязал своего коня у невысокого домика, крытого шифером, на тихой улице Шепсбру. Разносчики угля, продавцы пива, молочницы б огромных чепцах верхом на осликах двигались к городским рынкам. Из порта несло запахом водорослей, смолою, там грохотали якорные цепи, подымались паруса.
Премьер-лейтенант постучал в ставню рукояткою хлыста. Ему открыла дверь дебелая, добрая сонная Христина.
— Фрау опять ждала вас весь вечер и всю ночь! — воскликнула она. — Вы разбиваете ее сердце, гере премьер-лейтенант!
Стуча ботфортами, придерживая шпагу, он вошел к Карин. Она не спала, неподвижно лежала в кровати, лицо ее было бледнее обычного, в глазах блестели слезы.
— Ты плачешь? — удивился Дес-Фонтейнес.
Он раскурил трубку, крикнул Христине, чтобы принесла поесть и выпить. Карин все плакала.
— Ну, довольно! — сказал Дес-Фонтейнес. — Я прихожу к тебе не для того, чтобы видеть, как ты плачешь. Может быть, у тебя опять долги? Ты скажи, и мы покончим с этим делом…
Улыбаясь, он стал развязывать кошелек, который был полон золотом Маргрет.
— Ты глупец! — сказала Карин злобно, на этот раз золото не подействовало на нее. — Ты думаешь, что мне нужны твои деньги…
— И деньги тоже! — усмехнулся премьер-лейтенант. — Деньги нужны всем. Нет такого человека, который бы ими пренебрегал. Даже королю нужны деньги…
— Ты так думаешь, потому что никого не любишь! — крикнула Карин. — Ты плохой человек, очень плохой человек! Я не видывала человека хуже тебя. Недаром моя Христина называет тебя волком. И правда, ты похож на волка.
Сильными челюстями Дес-Фонтейнес быстро жевал горячее, наперченное, жаренное на вертеле мясо.
— Вот как? — спросил он равнодушно. — На волка? Раньше ты мне этого не говорила, малютка! Ты называла меня — мой птенчик, да, да, я это хорошо помню. А что касается моей любви, то я ведь тебе и не говорил о ней, и нам было недурно, не правда ли? Мы просто резвились, веселились и не тратили попусту слов…
Она села в постели, ночной чепец съехал на сторону, волосы рассыпались по плечам. Чем-то она напоминала ему Маргрет — может быть, цветом волос и нежным румянцем?
— Ну хорошо же! — воскликнула Карин. — Я посмотрю, как ты будешь резвиться и веселиться, когда узнаешь то, что знаю я…
Дес-Фонтейнес обернулся к ней, отстранил тарелку.
— Что ты там наделал, глупец, на перепутье трех дорог? Ты убил офицера? За что? Тебе не понравилась песня, да?
— Я ничего не понимаю…
— Не понимаешь? Скажи, какая песня тебе не понравилась?
Она опустила босые ноги с постели, подошла к нему, придерживая сорочку на груди, заговорила дрожащими губами:
— Вчера ко мне приходил священник от королевского капеллана Нордберга. Тело убитого найдено. Офицеры поклялись на библии, что тебе не понравилась песня, они только не помнят — какая была песня… Следствие ведет сам королевский капеллан, дела о поединках поручены ему. Теперь они хотят знать, какая была песня.
— Глупая песня о Нарвской битве! — сказал премьер-лейтенант. — Но, пожалуй, этого им не следует знать. Вздор! Если офицеры были так пьяны, что не помнят причины поединка, капеллану никогда не проведать, с чего началось дело…
И он засмеялся глухим смехом, точно залаял. Карин вздрогнула, закрыла глаза: Ларс Дес-Фонтейнес никогда не умел смеяться.
— Пустые страхи, девочка! — сказал он. — Но ты хорошо сделала, что предупредила меня. Теперь я знаю, чего им от меня нужно… Ложись и вытри глазки. Тебе вовсе не идет, когда ты плачешь. Ты должна быть всегда веселой.
Во сне он кричал: ему снился русский беглец, повешенный на мачте галеры. Длинные ряды виселиц окружали его…
6. Королевский капеллан
У двери кабинета королевского капеллана стояли два штык-юнкера в касках и легких панцырях, с руками, сложенными на рукоятках мечей. При виде старого полковника кирасир с сыном они сделали мечами на караул и вновь замерли словно изваяния — огромные и неподвижные.
Камер-лакей распахнул перед полковником и премьер-лейтенантом тяжелые двери.
Капеллан Нордберг — духовник короля и первый каролинец Швеции, как его называли при дворе, — неподвижно смотрел на вошедших. Длинный, с исступленно поблескивающими глазами, с резкими движениями, он более походил на безумного, нежели на первое духовное лицо в государстве. О нем говорили, что он подражает баснословному епископу Хэммингу Гату, тому самому, который при Сване Нильсене, командуя осадой Кальмарского замка, мечом добивал раненых датчан и бесстрашно сражался с самострелом в руках — не хуже любого ландскнехта. Так же, как Хэмминг Гат, капеллан Нордберг прибегал к духовному языку только тогда, когда именем «распятого за нас Христа» требовал поголовного уничтожения пленных, или начала новой войны, или очередной расправы с католиками, православными, мусульманами… О непомерной жестокости и кровожадности Нордберга ходили легенды даже при дворе Карла, где мягкосердечие никем не признавалось за добродетель.
— Вы из Московии? — спросил капеллан премьер-лейтенанта.
— Да, из Московии.
У капеллана дергался рот. Он прижал щеку ладонью — рот перестал дергаться. Глаза его смотрели пронизывающе.
— Что они говорят о поражении под Нарвой?
— Русские не слишком часто вспоминают поражение под Нарвой, — ответил Дес-Фонтейнес. — Они более склонны беседовать о своих победах под Азовом…
Капеллан улыбнулся.
— Вот отчего вам так не понравилась песня о Нарве…
Лицо премьер-лейтенанта медленно пожелтело. Полковник с тревогой смотрел то на сына, то на капеллана.
— Вы убили достойнейшего офицера, — говорил капеллан, — и за что? За то, что он в песне выражал чувства, пламеневшие в его груди! Философ, проповедующий вредные короне идеи, трус, не решившийся даже достать необходимый короне чертеж Новодвинской крепости, презренный превозноситель московитов убивает храброго офицера, воспользовавшись его неумением драться на шпагах…
Дес-Фонтейнес молчал, опустив голову, не слушая капеллана. Кто предал его?.. И вдруг кровь прилила к его лицу: Карин — вот кто! Проклятая тварь всегда считала себя доброй лютеранкой.
— Мартин Лютер учит нас тому, что человек есть не более, как вьючное животное, — говорил Нордберг. — Это вьючное животное может быть оседлано и богом и дьяволом. Вас оседлал дьявол. Молитесь! Что есть вы в промысле божьем? Нынче вас будет слушать его величество. Вы еще можете смягчить вашу участь, если произнесете речь, достойную того, кому она будет направлена… Идите!
И, повернувшись к старому полковнику, Нордберг добавил:
— Мне душевно жаль вас, гере Дес-Фонтейнес. Но что можно сделать? Молитесь!
Мы все — шуты у времени и страха.
Байрон
Глава четвертая
1. Король Карл XII
Речь была продумана даже в мелочах, но теперь Ларс Дес-Фонтейнес решил говорить иначе. Были минуты, когда он смирился, теперь же, когда на карту было поставлено все его будущее, а может быть, и сама жизнь, премьер-лейтенант более не сомневался в том, как ему следует поступать. Не может быть, рассуждал он, чтобы в государственном совете королевства шведского не нашлось трезвых голов, не может быть, чтобы сам король шведов, вандалов и готов, юный Сигурд, северный Зигфрид, не внял голосу разума. Надобно держаться смело и независимо. Король Карл, что бы о нем ни говорили, храбр, он оценит смелость. И, быть может, выслушав своего премьер-лейтенанта, он разгонит льстецов, невежд и воинов, подобных герцогу де Кроа, и прикажет Ларсу Дес-Фонтейнес занять причитающееся его уму и проницательности место в королевстве…
Перед тем как ехать во дворец, они с отцом выпили по кружке голландского флина — гретого пива с коньяком и кайенским перцем. Теперь оба успокоились и перестали страшиться будущего. Премьер-лейтенант говорил по дороге:
— Я много лет ежечасно рисковал жизнью, кто же усомнится в моей верности короне? Король не может не выслушать меня. У него, разумеется, пылкая голова, но она остынет от моей речи. Смелость в суждениях — вот тот козырь, с которого я пойду. Кто знает Московию лучше меня? Кто возразит мне? Кто приведет доказательства разумнее моих? Придворные лизоблюды и льстецы? Лесть развращает властителей мира к старости, в молодости душа нечувствительна к ней… Мою речь король не сможет не оценить, я произнесу ее достаточно убедительно, а когда мои мысли подтвердятся жизнью, дорога для меня будет открыта. Плох тот игрок, который никогда не рискует всем, что у него есть. Я привык рисковать…
Полковник кирасир искоса взглянул на сына.
— Вы еще молоды, Ларс, — сказал он. — В Швеции нынче никто ничем не рискует. Слишком страшен риск в нашем добром королевстве… Впрочем, может быть, вы и правы. При дворе возвышения и падения совершенно необъяснимы. Кто знает, что может понравиться взбалмошному мальчишке? Кто знает, что может привести его в ярость? Во всяком случае, я прошу вас об этом, будьте крайне осторожны, внимательно следите за впечатлением, которое произведут ваши слова, и, в случае надобности, резко измените курс…
В ожидании начала заседания совета они прогуливались по дворцу, по залам и галереям, разговаривали негромко, улыбались, чтобы все видели — они ничем не огорчены, все хорошо в их жизни. За окнами дворца шумели старые деревья парка, еще голые, но с набухшими почками. Полковник, прихрамывая — ныли старые раны, — говорил, тихо посмеиваясь, точно рассказывал светскую забавную новость:
— Все в сборе, но короля еще нет. Король забавляется либо весенней охотой, либо упражняет свои силы в том, что рубит головы баранам и телятам. Совет покорнейше ждет. Главное занятие совета — ожидание. У нас принято думать, что король точен, — он внушил это понятие тем, что не терпит, когда опаздывает даже самый ничтожный чиновник…
Кивнув головой на мраморного Диониса, стоящего в галерее против окна, полковник все с тем же непринужденным выражением лица полушепотом объяснил:
— Мы гордимся тем, что здесь все награбленное. Известно, что этого Диониса долго не могли отмыть, столь много было на нем крови. Когда генерал Кенигсмарк обрушился на ту часть Праги, что раскинута за рекой Млдавой, чехи с львиным мужеством стали защищать свой замок Градчин и эти скульптуры — гордость страны. Тела четырех героев были разорваны грабителями у этого вот Диониса. А для того чтобы вырвать у чехов серебряную готскую библию, надо было отрубить палашом руки библиотекарю. Вот лавры, которые не дают спать многим льстецам его величества…
Шурша сутаной, перебирая четки, наклонив голову, мимо них быстро прошел в зал совета капеллан Нордберг. Щека его дергалась, опущенные глаза мерцали. Драгуны распахнули перед капелланом двустворчатые двери, генералы поднялись ему навстречу.
— Старая лиса знает, что король близко! — сказал полковник.
Действительно, в это самое время сверху на башне протяжно запел горн: дворцовый дозорный увидел короля.
Драгуны у лестницы вскинули фанфары, протрубили коротко: «Король жалует к нам!» Штык-юнкера подняли мечи для салюта королю. Кирасиры отвели короткие пики — на караул. Горн на башне запел опять. Флигель-адъютант, гремя шпорами, придерживая шпагу, побежал вниз — встречать. В большом зале рыцарей, в галерее, в приемной министры, генералы, адмиралы, офицеры, сановники перестали шептаться, повернулись к лестнице с почтительными лицами. Придворные дамы застыли в низком реверансе. Никто не улыбался, — Карл ненавидел веселье, думал, что смеются над ним.
Стало так тихо, что все услышали шум ветра, — на море начинался шторм.
Еще раз запели фанфары, и на пороге большого зала показался король.
За ним шествовал только один человек — Аксель Спарре, королевский прокурор, друг Нордберга и будущий губернатор Москвы, как о нем говорили приближенные ко двору люди.
Карл шел быстро, подергивая длинным мясистым носом и на что-то сердясь. Его мальчишеское, но уже одутловатое лицо, красные глаза, узкие губы — все выражало недовольство. Ногой в блестящем ботфорте он пнул попавшуюся на пути веселую собачонку, сердито покосился на генерала Лавенгаупта, выставил вперед худое плечо и, никому не ответив на поклоны, вошел в зал совета. Тяжелые двери закрылись. Драгуны застыли, сложив руки на рукоятках мечей.
— Ну? — шепотом спросил полковник сына. — Вам все еще кажется, что он способен выслушать правду и отдать ей должное?
Премьер-лейтенант пожал плечами.
— Он весь — ложь. Такой размер шпаги только у одного человека в мире. Шпоры такой величины только у нашего короля. А стремена? Вы не видели нашего владыку в седле…
Они вновь прошлись по галерее, полковник, сдерживаясь, говорил:
— Начать царствовать в пятнадцать лет от роду — не так-то просто. Мальчишеский каприз становится законом, нежелание учиться — доблестью. Кроме лютеранской библии и одного, только одного рыцарского романа, он ничего не читал и читать не будет. Все вокруг непрестанно нашептывают ему о том, как он велик и какие пигмеи все бывшие до него владыки мира. Быть может, он и не до конца доверяет льстецам, но все же почему не отправиться завоевывать Москву? Вот, кстати, его главные советники по делам России. Его величество вполне доверяет этим господам.
Дес-Фонтейнес поднял угрюмый взор.
Навстречу под предводительством несколько полинявшего, но все еще блистательного герцога де Кроа пестрой толпою шли генералы и офицеры-иностранцы, отдавшие под Нарвой свои шпаги королю Швеции. В перьях и епанчах, в шведских и шотландских мундирах, сияя шитьем, регалиями, придерживая руками палаши и сабли, под мелодический звон шпор, они весело и гордо шли по дворцовым паркетам и коврам в зал совета его величества короля Карла XII.
Замыкали шествие трое: полковник Бломмберг, Галларт и полковник Джеймс из города Архангельска, оставивший свою должность якобы для того, чтобы воевать под знаменами Петра, и сделавший свою карьеру в шведском войске тем, что в Нарвском сражении, во время знаменитой снежной пурги, он первым отыскал короля и ему, Карлу XII, опустившись на одно колено, эфесом вперед отдал свою шпагу, сказав при этом:
— Величайшему из полководцев от его верного раба!
Молча, тяжелым взглядом Ларс Дес-Фонтейнес проводил шествие, и сердце его на мгновение сжалось недобрым предчувствием.
— Быть может, нам следует уйти отсюда? — шепотом спросил полковник кирасир. — Уйти и исчезнуть? Мы наймемся на службу к какому-нибудь князьку или королю и будем служить ровно на столько талеров, сколько нам будут платить…
— Жалкое будущее! — не сразу ответил премьер-лейтенант. — Ужели для того я столько лет провел в Московии?
Полковник опустил голову.
— Премьер-лейтенант гере Дес-Фонтейнес! — громко произнес дежурный флигель-адъютант. — Войдите в зал!
Драгуны распахнули двери.
Карл сидел в центре зала совета за маленьким столиком, покрытым сукном. Слева и справа от него горели свечи в тяжелых серебряных шандалах. Его лицо выражало неудовольствие и скуку. Ему надоели болтуны. Сам он был молчалив не потому, что таким родился, а потому, что однажды решил быть молчаливым и с тех пор обходился всего несколькими словами, такими, как: «да» или «нет», «начинать» или «подождать», «наградить» или «повесить», «дайте поесть», «я не желаю!» Этих слов ему вполне хватало.
Заседания государственного совета раздражали короля. Неужели они в самом деле думают, что ему нужны их мнения? И как заставить их понять, что только те, которые молчат и выполняют его желания, нужны богу, королю и государству.
Подняв тяжелую голову, он посмотрел на рыжего адмирала Ватранга и, сделав внимательные глаза, кивнул, как бы соглашаясь с ерундой, которую нес старик. Ватранг, чувствуя себя польщенным, патетически простер руку к королю и воскликнул:
— И тогда милостью божьей добрые шведские кони ворвутся в российские степи и знамя короля будет водружено над Кремлем. Слава королю!
Карл широко зевнул в лицо обескураженному адмиралу. Пипер отвернулся, пряча улыбку. Король зевал долго, на глазах выступили слезы. Потом наклонился к своему камергеру графу Вреде и приказал:
— Принесите мне поесть, иначе я усну.
Это была очень длинная фраза для короля. Вреде, изогнувшись, исчез из зала заседаний. Теперь говорил генерал Лагеркрон — тучный старик с громоподобным басом. Изо рта его летела слюна, когда он произносил фразы о том, что Россия готова к поражению и что покончить с Августом польским — задача куда более почетная, чем воевать с московитами, которые теперь не смогут сопротивляться. После Лагеркрона поднялся барон Шлиппенбах. Разбросав ладонью пышные усы, кривясь от старой контузии, он в резких выражениях обругал и Штакельберга и Реншильда, говоривших до него, и сказал, что воевать с Россией должно немедленно, а что касается Августа, то с ним расправиться всегда хватит времени…
Король опять зевнул.
После барона томным голосом заговорил герцог де Кроа. В выспренних выражениях он бранил русских солдат, тонко глумился над их боевыми качествами. В зале посмеивались. Герцог слыл за человека остроумного.
— Однако после того, как вы, герцог, и другие генералы оставили русские войска, преображенцы и семеновцы дрались столь мужественно, что даже его величество король выразил им одобрение! — раздался спокойный и холодный голос из глубины зала.
Карл повернул длинную голову: на фоне серебристой портьеры стоял человек в мундире премьер-лейтенанта флота.
Герцог поднял лорнет, поискал взглядом дерзкого, сделал вид, что не нашел, и заговорил опять. Но уже больше никто не смеялся его остротам. По всей вероятности, это происходило потому, что король перестал его замечать.
После герцога один за другим говорили генералы, которые служили русским. По их мнению, даже затруднять короля столь мелкой темой не имело смысла. А полковник Джеймс, много лет прослуживший в Архангельске и даже знающий несколько русских поговорок, в заключение своей речи попросил один корпус шведов для нанесения решающего удара в сердце России, в Москву.
Это королю не понравилось: если так уж просто завоевать Москву, то почему он, Карл, дал московитам передышку после Нарвы?
— Глуп! — сказал король графу Пиперу, но так громко, что услышали многие.
Граф наклонил голову в знак полнейшего согласия.
Король на виду у всех ел свой солдатский ужин: кнэккеброд — сухую мучную лепешку и гороховую кашу с пшеном. В стеклянном кувшине была подана вода — все видели, что король пьет воду. Он громко, по-солдатски чавкал и утирал рот платком из холста. «Никаких нежностей!» — любил говорить Карл XII.
— Кто стоит там, у портьеры? — спросил он, запив водою свой ужин. — Этот, который вспомнил Нарву?
— Премьер-лейтенант флота и наш бывший агент в Московии, — ответил Пипер без всякого выражения в голосе.
— Тот, который дрался на шпагах?
— Совершенно верно, ваше величество…
Карл любил удивлять своей памятью приближенных и любил, чтобы этому удивлялись громко.
— Поразительно! — произнес граф Пипер драматическим шепотом, наклонившись к соседу.
— Пусть говорит! — приказал Карл, кивнув в сторону портьеры.
Он подпер подбородок ладонями и уставился на офицера красными колючими глазами.
Премьер-лейтенант заговорил скупыми, точными фразами, и Карл вдруг почувствовал, что все в этом офицере неприятно и враждебно ему: неприятен жесткий голос, независимый и неподвижный взгляд сосредоточенных глаз, неприятны мысли, которые высказывал офицер. И, чтобы он это почувствовал, Карл брезгливо сморщил свое оплывшее лицо и с рассеянностью во взгляде отвернулся к Пиперу, умевшему мгновенно понимать короля.
— Он еще молод, чтобы поучать совет! — сказал граф Пипер.
— Просто — нагл! — ответил Карл так громко, что многие в совете услышали эти слова и стали передавать тем, кто сидел далеко от короля.
Но премьер-лейтенант не почувствовал ничего. Он продолжал называть типы пушек, которые отливались на русских заводах, рассказывал о кораблях, которые вышли в Азовское море и отрезали турок от их крепостей, коротко сообщил о Новодвинской цитадели как о препятствии на пути к городу Архангельскому…
— Где же чертеж крепости? — спросил со своего места ярл Юленшерна. — Почему мы не имеем чертежа?
И король повторил:
— Где чертеж?
Ларс Дес-Фонтейнес втянул голову в широкие плечи. Он понял: его решили затравить во что бы то ни стало. И он стал огрызаться как волк, над которым уже занесены копья охотников. Чертеж? Московиты стали куда осторожнее с иноземцами, чем в прежние времена…
— Но царь Петр покровительствует иноземцам! — сказал Аксель Спарре. — Почему вы не могли использовать это покровительство на благо короне?
— Царь Петр теперь осторожнее с иноземцами, нежели в дни своей юности, — ответил премьер-лейтенант. — Иноземцы, надо им отдать справедливость, сделали все, что в их силах, для того чтобы потерять покровительство русского царя. Нарва была для московитов хорошим уроком, и присутствующий здесь герцог де Кроа — прекрасным учителем. «Все они изменники», — так думает любой солдат в России об иноземцах, и тут ничем нельзя помочь. Более того, русские теперь имеют своих агентов в Стокгольме: каждый шаг готовящейся экспедиции в Архангельск им хорошо известен. И мы тут, к сожалению, совершенно беспомощны. Мы никого не можем поймать с поличным…
Карл повернулся к Акселю Спарре:
— Агенты московитов в Стокгольме?
Королевский прокурор ответил шепотом:
— Расследование ведется, ваше величество…
— Агенты московитов делают здесь все, что хотят! — продолжал Ларс Дес-Фонтейнес. — Их много, и они неуловимы. Даже королевский прокурор гере Аксель Спарре не изловил ни одного крупного резидента…
— Об этом не говорят вслух! — воскликнул Спарре.
— Именно потому, что никто не пойман и не будет пойман, — сказал премьер-лейтенант. — Мы любим хвастаться, но терпеть не можем искать причины своих поражений…
Смутный гул пронесся по залу совета. Аксель Спарре наклонился к графу Пиперу и прошептал:
— Вам не кажется, граф, что с этим молодчиком пора кончать? Еще немного — и его величество заинтересуется им…
Граф Пипер спросил громко:
— Нам неясна ваша мысль, гере премьер-лейтенант. Вы боитесь войны с московитами и ради этого страха изображаете русских великанами, а шведов пигмеями? Это так?
— Он куплен московитами! — крикнул Аксель Спарре. — Мы слушаем в совете не голос шведского офицера, но голос русского золота…
— Я ничего не боюсь! — спокойным голосом ответил Ларс Дес-Фонтейнес. — Я не подкуплен, нет! Мудрость его величества короля шведов есть порука тому, что война с московитами в конце концов принесет победу шведскому оружию. Я прошу только помнить, что Московия не такая жалкая страна, какой ее здесь представляют герцог де Кроа, полковник Джеймс и королевский прокурор Спарре. Жестокие испытания — вот что ждет королевство. К этому должны быть готовы все…
Его более не слушали. В зале стоял шум. Он был конченым человеком и понимал это. Тупое равнодушие овладело им. Он слишком устал за эти дни… Пожалуй, отец, был прав: конечно, следовало убежать, скрыться, исчезнуть. Но сейчас все было поздно…
После премьер-лейтенанта говорил генерал-квартирмейстер Гилленкрок. Король слушал его рассеянно и кивнул головой только один раз, когда Гилленкрок назвал речь премьер-лейтенанта болтовней человека с нечистой совестью. Старый барон Шлиппенбах усмехнулся. Жирный Лавенгаупт говорил последним. «Поменьше трусов в нашем войске!» — сказал он, садясь.
К королю в наступившем молчании наклонились капеллан Нордберг и Аксель Спарре. Он выслушал их внимательно, качнул длинной головою и поднялся.
— Наше решение, — сказал он своим высоким каркающим голосом, — наше решение будет принято в соответствии с мнениями, которые излагал совет. Война с московитами неизбежна. И мы надеемся, господа, что бог благословит наше святое дело.
— Мед годс хелп! — ответил совет. — Во имя божье!
Королевские драбанты распахнули створки дверей. Кирасиры, гренадеры и штык-юнкера взяли на караул. Протяжно запели фанфары. Тяжелыми шагами Карл спустился по лестнице и при свете смоляных факелов, чадящих на ветру, сел на своего горячего каракового жеребца.
Еще не стих стук подков королевской кавалькады, когда у решетки дворцового парка пять драбантов службы Акселя Спарре остановили полковника и его сына. Премьер-лейтенант спешился. Капитан драбантов потребовал у него шпагу. Ларс Дес-Фонтейнес медлил. Кони били копытами вокруг него, капитан взвел курок пистолета.
— Возьмите! — сказал Дес-Фонтейнес.
Покидавшие дворец генералы и министры видели, как конные драбанты повели Ларса Дес-Фонтейнеса в канцелярию Акселя Спарре.
Премьер-лейтенант шел медленно, руки его были скованы, голова низко опущена. Арест на глазах совета был хорошим уроком для всех беспокойных людей в королевстве шведском. Членам совета было также полезно видеть старого полковника кирасир словно застывшим возле окованной железом двери канцелярии королевского прокурора.
2. Его будут судить не слишком строго!
Ярл Юленшерна читал карту при свете свечей в своем кабинете и маленькими глотками прихлебывал сахарную воду, когда услышал шаги Маргрет. Он был без парика, лысый, в теплом меховом камзоле, в турецких сафьяновых туфлях с загнутыми носами. Маргрет шла быстро, почти бежала; он понял это потому, как она задохнулась, опускаясь в кресло у камина.
— Добрый вечер! — сказала она, переведя дыхание.
— Добрый вечер, Маргрет! — ответил он, сворачивая карту. Искоса, быстрым взглядом он отметил бледность ее лица, усталую позу и понял: она все знает. Ну что же, пусть знает. Теперь они квиты. Он отомщен, его честь восстановлена. Разумеется, ему следовало заколоть премьер-лейтенанта на поединке, но судьба решила иначе. По воле провидения королевский прокурор Аксель Спарре покончит с этим делом раз навсегда…
— Я слушаю вас, Маргрет! — сказал он, садясь в кресло против нее.
Она молча смотрела на него. «Плешивый дьявол» — звали его матросы. Про него рассказывали, что он еще в молодости продал душу черту. Этот человек не знал милосердия никогда. Ни милосердия, ни жалости, ни сострадания.
— Я слушаю вас, Маргрет! — повторил он.
— Какой холодный и сырой вечер, — произнесла она, ежась. — Очень холодно, не правда ли?
— Я не нахожу этого…
— Конечно, вы не находите… Вы моряк… вы привыкли к сырости и холоду. Вся ваша жизнь прошла в море…
И она покашляла.
— Не простужены ли вы?
— Быть может, немного…
Хрустнув пальцами, она сказала с принужденной улыбкой:
— Вы огорчили свою жену, Эрик. Ларс Дес-Фонтейнес все-таки арестован?
Юленшерна смотрел на Маргрет неподвижными глазами:
— Разве?
Он видел, как задрожал ее подбородок, но она нашла в себе силы сдержаться.
— Представьте, Маргрет, я ничего об этом не знаю.
— Убийство во время поединка! — воскликнула она. — Какой вздор! Неужели нельзя заступиться за человека, который так полезен короне?
Ярл молчал.
— Чем это все ему грозит? — осторожно спросила Маргрет.
— Не слишком многим.
— Чем же?
Юленшерна сказал, что, весьма вероятно, офицера будут судить, но вряд ли слишком строго. Его ушлют в Польшу агентом, или в Московию, если это будет возможно, или в Данию.
— Мне жалко его, — слегка зевнув, сказала Маргрет. — И жалко его старого отца. Стариков всегда жалко.
— Его отец моложе меня на три года! — ответил ярл Юленшерна. — Вам следовало бы забыть эту тему…
— Мне жалко и вас, — передернув плечами, усмехнулась Маргрет, — особенно когда вы без парика. Парик все-таки украшает вас…
Юленшерна молчал.
— А когда-то вы мне подолгу рассказывали о вашем прошлом… О разных морях и жарких странах, о туземцах и о кровавых сражениях. Теперь вы всегда заняты, и мы живем так скучно. Дни похожи один на другой…
Он слушал настороженно: Маргрет хитра, сейчас она чего-нибудь потребует.
— Я просто зачахну от тоски. Обещайте, если пойдете в море, взять меня с собой?
— Я военный моряк, — сказал Юленшерна. — Мне подчинены военные корабли. А на военном корабле женщине не место.
— Мне не место?
— Маргрет, ни одна женщина…
— Жене адмирала и дочери государственного секретаря можно плыть и на военном корабле! — ответила Маргрет. — А если вы меня не пожелаете взять с собою, то я попрошу отца, и он вам просто-напросто прикажет. Понимаете? Я имею право на кое-какие капризы, вы это отлично понимаете…
И, резко поднявшись, она ушла из его кабинета к себе.
3. Казнь
Королевский прокурор Аксель Спарре вместе с тюремным капелланом посетил Дес-Фонтейнеса в его заточении в замке Грипсхольм на следующую ночь. Два тюремщика сопровождали капеллана и прокурора. Пламя факелов отражалось в гладких мокрых стенах каменного подземелья, было слышно, как неподалеку поют псалмы закованные католики, как визжит старуха, приговоренная к казни за колдовство.
— Ваше имя? — спросил Аксель Спарре.
Дес-Фонтейнес угрюмо назвал себя. Аксель Спарре прочитал донос, написанный капитаном галеры и комитом Сигге. Премьер-лейтенант сидел опустив голову. Капеллан прочитал свидетельство офицеров, присутствовавших при поединке. Ларс Дес-Фонтейнес молчал.
— Когда, где и сколько вы получили от московитов за то, чтобы превозносить их добродетели? — спросил Аксель Спарре.
Премьер-лейтенант не ответил.
— Чистосердечным раскаянием вы еще можете смягчить свою участь! — сказал Аксель Спарре. — Советую вам подумать.
— Но как мне раскаяться? — спросил, помедлив, Ларс Дес-Фонтейнес. — Научите!
Капеллан и Аксель Спарре в два голоса принялись ему советовать. Ларс Дес-Фонтейнес плохо соображал, но слушал внимательно. Он не слишком верил доброжелательности королевского прокурора: после всего происшедшего в зале совета тот не мог желать его спасения. Нет, он напишет королю по-своему, не имеет никакого смысла так глупо умирать…
И весь следующий день, словно в лихорадке, он писал униженное прошение его величеству королю. А рядом все визжала и визжала старуха, которую должны были казнить за колдовство. Было слышно, как она богохульствует и призывает бога, как она бьется в двери и рыдает. Поздним вечером ее проволокли по коридору на плац — казнить. И в замке Грипсхольм сделалось так тихо, как, наверное, бывает в могиле. Впрочем, подземелье и было могилой. Отсюда не выходили почти никогда…
На другую ночь премьер-лейтенанту был прочитан приговор. Дес-Фонтейнес выслушал его молча, с напряженным спокойствием. Но лицо его почернело и дрогнуло, когда он узнал, что приговорен к смертной казни трижды: за убийство в поединке, за бесчестье особы короля и за восхваление врага.
— А мое прошение? — спросил он тихо.
— Ответа еще нет! — ответил помощник королевского прокурора.
После исповеди и причастия, под медленный бой часов на ратуше, приговоренных вывели на плац. Крупными хлопьями падал мокрый снег. Двести королевских драбантов стояли правильным четырехугольником вокруг низкого эшафота, на котором палач в красном колпаке точил бруском свой двенадцатифунтовый топор. Трещали и чадили смоляные факелы.
Первым на эшафот, тяжело ставя опухшие, кровоточащие ноги, поднялся тот самый человек, которого премьер-лейтенант приказал на галере пытать водою, когда возвращался в Стокгольм, — Дес-Фонтейнес узнал его сразу. Щербатый, казалось, с любопытством оглядел высокие стены замка, ряды драбантов, капеллана, помощника королевского прокурора… Он о чем-то сосредоточенно думал и, может быть, даже хотел произнести какие-то слова, но не успел. Ударили барабаны, палач бросил его на плаху, подручные палача растянули его руки цепями, тюремный капеллан начал читать отходную, и вместе со словом «аминь» двенадцатифунтовый топор, со свистом разрубив воздух, отсек напрочь голову Щербатого.
Барабаны смолкли.
Ларс Дес-Фонтейнес поднялся на эшафот.
Помощники палача натянули цепями его руки, палач ударил его в спину и повалил на плаху. Он потерял сознание, а когда очнулся, то услышал слова помилования, которые мерным голосом читал помощник королевского прокурора:
— «…после чего, лишив офицерского звания, дворянства, имущества, имени и фамилии, сослать на вечные времена загребным каторжанином в галерный флот его величества короля, дабы примерным поведением, постом и молитвами, а также постоянным трудом, тот, который именовался Ларсом Дес-Фонтейнес, мог искупить свои грехи перед богом и преступления перед королем…»
Помощники палача дернули цепи. Ларс Дес-Фонтейнес встал на ноги. Барабаны ударили в третий раз. Начался обряд гражданской казни.
Жизнь он сохранил.
Но какой она будет, эта жизнь?
4. Пусть уничтожат город!
Король уезжал в Польшу, и потому последние дела доделывались наспех. У охотничьего замка Кунгсер, где под предлогом устройства весеннего карнавала Карл уже несколько дней готовился к тайному отъезду, ржали верховые лошади; свитские генералы, одетые по-походному — в кольчугах под плащами, — дремали под турьими, лосевыми и медвежьими чучелами в галерее замка; солдаты конного батальона гвардии драбантов, назначенные сопровождать его величество, построившись, клевали носами. Дремали на ветру рейтары лейб-регимента, лейб-драгуны, трубачи, гобоисты, литаврщики, барабанщики…
В маленьком кабинете горели свечи.
Карл, в серо-зеленом походном кафтане, заложив руки за спину, нетерпеливо слушал графа Пипера, Нордберга, Акселя Спарре и генерала Штерна.
— Уничтожить Архангельск можно также через посредство посылки нескольких тысяч войск с берегов Ладожского озера, — говорил граф Пипер. — Они отправятся из Кексгольма через Ладогу и Свирь к северному берегу Онежского озера, где проходит стародавний путь по рекам и через волоки в Белое море…
— Путь слишком длинен, — отрывисто сказал Карл. — Московиты сомнут наших солдат…
Помаргивая, он смотрел на карту, которую держал генерал Штерн.
— Еще что?
— Можно также послать несколько отрядов шведских храбрецов к северным рубежам, дабы оттянуть силы русских от Архангельска, — предложил Штерн. — Вот сюда — на Олонец-Кондуши…
Генерал показал ногтем — как пойдет отряд.
— В первую очередь — экспедиция, — произнес Карл. — Пять кораблей мало. Семь.
Граф Пипер поклонился.
— Командовать ярлу Юленшерне!
Пипер поклонился еще раз. Штерн стал сворачивать карту в трубку. Аксель Спарре вздохнул.
— Еще что? — спросил Карл. — Вы все крайне медлительны…
Капеллан Нордберг шагнул вперед к Карлу. Палаш висел у него на левом бедре, справа в сумке были уложены пистолеты. Когда он пошевельнулся, стало заметно, что под сутаной у него надета кольчуга.
— Что вам угодно? — спросил Карл своего духовника.
— Пусть уничтожат город, — быстро заговорил Нордберг, — пусть покончат с кораблестроением, затеянным московитами. Сжечь верфи, сжечь все корабельные запасы, повесить на видном месте корабельных мастеров — русских, датских, голландских, чтобы смертно боялись строить корабли, навсегда запомнили…
— Город сжечь тоже! — сказал Карл.
И отвернулся, насвистывая.
— Не щадить никого! — прижимая ладонью щеку, говорил Нордберг. — Не правда ли, ваше величество? Уничтожить все в городе. Всех и все. Пусть трое суток матросы и отряды абордажных команд грабят город. И взять контрибуцию. Ваше величество, не правда ли, следует взять контрибуцию?
Карл старательно высвистывал мелодию приступа: «Живее коли, руби и бей во славу божью». Мотив не давался ему.
— Солдат в экспедицию брать поменьше! — сказал Нордберг. — Наемники лучше справятся с этим делом. Наемники жаднее. Кто будет ими командовать?
— Предположительно полковник Джеймс, — ответил граф Пипер. — Он долго был в Архангельске и отлично знает город. Он, между прочим, считает, что нужно сжечь Холмогоры тоже. И еще одну верфь — Вавчугу.
— Да, да, — перестав свистеть, подтвердил Карл. — Вавчугу, Казань, Сибирь…
У графа Пипера приподнялись брови, капеллан Нордберг мягко напомнил:
— Казань и Сибирь пока еще далеко, ваше величество. Мы сожжем их несколько позже, когда, расправившись с Августом, пойдем на Москву.
Карл кивнул. Ему принесли перловую похлебку — подкрепиться на дорогу.
— Драбантов кормят? — спросил король.
— Да, ваше величество.
— Чем?
— Они получили похлебку из этого же котла.
Король ел стоя. Аксель Спарре быстро докладывал о секретных агентах.
— Что эти русские в Стокгольме? Изловлены? — чавкая, спросил Карл.
— Русский! — поправил Спарре. — Он казнен…
Граф Пипер держал тарелку на серебряном подносе, король отщипывал кнэккеброд, не читая, подписывал бумаги, — какой агент куда назначен.
— Барон Лофтус — в Архангельск, — подсказал Спарре. — Он изучал медицину и с успехом займет место лекаря у воеводы Прозоровского. В прошении, повергнутом к стопам вашего величества, наш бывший агент в Московии, рисуя картины жизни московитов, пишет, что князь Прозоровский не отличается ни храбростью, ни умом. Воевода на Двине — противник реформ молодого царя Петра и может быть нам полезен, так как чрезвычайно напуган нарвским поражением…
Карл подписал, насвистывая.
— И не щадить никого там, в Московии! — сказал он строгим голосом. — Даже дитя в колыбели должно быть уничтожено, ибо из него может вырасти противник нашей короны. Экспедицию надлежит отправить без промедления…
Король был на редкость разговорчив нынче. По всей вероятности он сам это почувствовал, потому что внезапно насупился и замолчал. Более он не сказал ни единого слова.
Генерал Штерн, встав на колено, поправил королю его огромные шпоры. Граф Пипер подал зеленый плащ, Аксель Спарре — шляпу. Нордберг пригладил Карлу косичку парика, уложенную в кожаный мешочек — по-походному.
На башне охотничьего замка запел горн, снизу ему ответили фанфары. На поляне, под лапчатыми елями, замерли артиллеристы с горящими пальниками в руках, готовясь к прощальному салюту в честь отбывающего короля. Второй Цезарь, викинг среди викингов, юный северный Сигурд, Зигфрид — отбывал вглубь Европы, в Польшу, в Саксонию, туда, где его ждала слава величайшего из полководцев мира. Отощавшие, промотавшиеся гвардейцы короля, зевая, звеня стременами, шпагами и пиками, садились на рослых коней. Им уже грезились жирные немецкие колбасы, скворчащие на сковородках, доброе пьяное пиво Баварии, харчевни, где победители не платят, веселые, ласковые, розовотелые польки…
На деревянных, пахнущих смолою ступенях замка капеллан Нордберг благословил коленопреклоненного короля, генералов Гилленкрока и Реншильда, свиту, воинство. Минутой позже Карл уже сидел в седле, суровый, молчаливый — воплощение рыцаря. На невысокой деревянной башне замка ударил выстрел из мушкета, одновременно загрохотали орудия под соснами. Королевский штандарт поднялся над полком гвардии. Барабанщики драбантов подняли и опустили палочки. Двадцать четыре барабана били «поход, господь осеняет нас благостью». Король Швеции покинул страну.
5. Последняя неудача
Капитаны галер сидели в креслах. Возле каждого капитана стоял его комит — в парадном желтом кафтане с серебряным свистком на груди. Профосы с кнутами в руках скучали на шаг от комитов.
Капитаны пили бренди и закусывали жареным хлебом.
Мимо капитанов длинной чередою шли каторжане — будущие гребцы на галерах. Барабан бил медленно — каторжане едва волочили свои цепи.
Комиты опытным взглядом отбирали гребцов, которые еще могли работать. Когда такой каторжанин переступал жирную черту на каменном полу перед капитанами, профос, по знаку комита, дотрагивался до каторжанина кнутом. Каторжанин останавливался. Барабан замолкал. Профос и комит осматривали человека, как лошадь на ярмарке: есть ли зубы, целы ли ноги и руки, не сломаны ли под пыткой ребра. Если каторжанин годился, лекарь галерного экипажа при помощи кузнеца клеймил его раскаленными железными литерами. Затем каторжан, отобранных на одну галеру, сковывали цепью — по двенадцать человек. Профос напамять читал им «правила жизни и смерти».
Правила были простые: за проступки наказывались или «ударами кнута, вплоть до последнего дыхания», или «смертью, посредством повешения на удобной для сего рее».
Каторжане слушали молча, лица их ничего не выражали, кроме усталости. Капитаны лениво судачили и скучали. Только у комитов были озабоченные глаза: за ход галеры отвечали они. А что можно сделать, когда каторжан мало и все они истощены пытками и тюрьмами, а те, кто чуть поздоровее, делают все, чтобы убежать, галер же в королевском флоте много и гребцов всегда не хватает…
Бывшего премьер-лейтенанта капитан галеры Мунк Альстрем узнал сразу, так же как узнал его и комит Сигге. Кнут со свистом врезался в обнаженную широкую спину каторжанина. Ларс Дес-Фонтейнес остановился. Барабан замолк.
— Это тебе не нравилась моя галера? — с улыбкой спросил Альстрем. — Это ты ругал меня за то, что слишком много каторжан у меня убежало?
Комит Сигге и профос велели Дес-Фонтейнесу показать зубы, согнули руки в локтях, попробовали крепость мышц. Альстрем все еще улыбался, предчувствуя сладость мести. Подручный кузнец качнул мех, раскалил железные литеры клейма так, что они стали белыми. После клеймения лекарь присыпал ожог мелким серым порохом…
К вечеру тот, кто раньше назывался Ларсом Дес-Фонтейнесом, а теперь, как все галерные каторжане, имел кличку — Скиллинг, избитый кнутом по лицу, лежал на банке, прикованный к деревянному брусу. Над портом кричали чайки. Галера медленно покачивалась и тихо поскрипывала.
— Э, парень! — окликнул его кто-то по-русски, негромко. — Капитан на борту?
— На борту! — по-русски же, чувствуя охотничьим чутьем добычу, ответил Скиллинг. — А тебе для какой надобности капитан?
Незнакомец спрыгнул с причала, потом спустился вниз — к Скиллингу. Видимо, он был здесь своим человеком, его не задержали часовые. Одет он был в кожаный короткий кафтан и в пестрый камзол, какие косят зажиточные ремесленники. На боку у него висела большая сумка, из которой торчали горлышки бутылок рома и водки.
— Здорово тебя разукрасили! — сказал незнакомец, вглядываясь в опухшее лицо Скиллинга.
Он достал из-за пазухи свернутый в трубочку листок пергамента и протянул его Скиллингу. Тот взял. Незнакомец шепнул:
— Щербатого казнили. Скажи кому надо.
Скиллинг засунул пергамент, свернутый трубочкой, за рубашку. Сердце его билось часто. Вот она, судьба. Сейчас он спасется. Сейчас кончатся все его мытарства. Стокгольмские шпионы в его руках. Он — каторжанин, конченый человек, не имеющий имени, раскроет то, что не удалось самому Акселю Спарре.
Незнакомец смотрел на него пристально. Скиллинг постарался ответить ему простодушным взглядом.
— Да я не обознался ли? — спросил настороженно незнакомец. — Семен, что ли?
Скиллинг кивнул.
— А ну, дай-ка назад цидульку! — приглушенным голосом потребовал незнакомец.
Скиллинг вжался в борт галеры. Теперь он старался молчать, чтобы не выдать свое иностранное произношение.
— Дай! — приказал незнакомец, и глаза его угрожающе блеснули.
У Скиллинга не было оружия, и он был прикован. Он оскалил зубы, приготовился кричать. Тогда вдруг незнакомец со страшной силой ударил его в подбородок и выхватил записку. Скиллинг потерял сознание, а когда оно вернулось к нему, он услышал, как незнакомец рассказывает комиту на чистом шведском языке:
— Этот пес хотел вытащить у меня нож. Я с ним беседовал как человек, а он кинулся на горло — душить…
Скиллинг закричал, что это не так, но комит замахнулся плеткой и стал стегать его по бритой голове, по лицу, по щекам. С этого мгновения он стал отверженным среди гребцов шиурмы. Еще дважды он пытался заговорить с подкомитами, но в ответ получал удары кнутом…
В море вышли под вечер.
Над сизыми водами Балтики плыли холодные багряные облака. Свистел морской ветер. Со скрежетом двигались весла в огромных уключинах. Ровно, настойчиво, гулко бил барабан, ухали литавры. На корме, под трельяжем, за которым развевался флаг, сидели в покойных креслах капитан Альстрем и барон Лофтус — лекарь и разведчик, которого нужно было срочно доставить в Улеаборг, чтобы оттуда с документами датчанина он мог проникнуть в Архангельск. Попивая зеленый бенедиктинский ликер, барон Лофтус гнусаво говорил:
— Еще немного, совсем немного, и я буду иметь честь и счастье вручить шаутбенахту ярлу Эрику Юленшерне ключи от города Архангельска, который есть северные ворота Московии. Его величество примет Архангельск или то, что от него останется, под свою державную руку. Россиянам путь к морю будет закрыт навеки…
— Нет деятельности более опасной, нежели ваша! — сказал капитан Альстрем. — Мужество льва и мудрость змеи должны сочетаться в человеке, который посвятил себя делу служения короне вдали от Швеции…
— Да, это так, — охотно согласился Лофтус. — Точность и добротность сведений, исходящих от тайных агентов, иногда значат больше, чем победа в сражении. Конечно, то, что делает агент, представляет собою некоторую опасность для его жизни, но что она в сравнении с величием короны?
— Слава королю! — произнес капитан.
— Да продлит господь его дни! — набожно заключил Лофтус.
Словно завороженные торжественными мыслями, оба замолчали. Галера шла невдалеке от плоского берега. Огромный шведский флаг — золотой крест на синем поле — вился за ее кормою.
6. Вы командуете эскадрой!
— Ну? — спросил Юленшерна.
Граф Пипер задумался над шахматной доской. Шаутбенахт ждал с нетерпением. Наконец Пипер пошел конем и отхлебнул бургундского.
— Король повелел готовить эскадру! — сказал Пипер.
— В Архангельск?
— Да, но пока об этом никто не должен знать.
— Разумеется! — сказал Юленшерна. — Я думаю, что и фрау Маргрет об этом не следует знать…
Пипер усмехнулся:
— Ну, она-то знает. Она всегда все знает.
— Если она узнает, то захочет идти с эскадрой, — сказал Юленшерна. — Она давно готовится к дальнему плаванию. И надеется на вашу помощь в том случае, если я не пожелаю взять ее с собою…
Граф пожал плечами:
— Вы командуете эскадрой, гере Юленшерна.
— Но вы первое лицо в королевстве, и я обязан повиноваться вам.
Пипер засмеялся ласково.
— Мы родственники, гере Юленшерна, не надо забывать, — вы муж моей дочери… И если рассудить здраво, то почему бы нам и не побаловать ее? Не так уж ей весело живется, не правда ли?
— У нее достаточно развлечений! — хмуро сказал Юленшерна.
Граф Пипер сделал еще один ход. Юленшерна смотрел на доску рассеянно. Он думал: «Да, Маргрет, конечно, захочет отправиться в Архангельск. Что ж, пусть отправляется. Она предполагает увидеть там премьер-лейтенанта. Ее постигнет жестокое разочарование…»
— Чему вы смеетесь, гере Юленшерна? — спросил Пипер.
— Разве я смеюсь? — изумился Юленшерна.
Весь этот вечер он был в хорошем настроении.
— Фрау Маргрет очень добра! — сказал он Пиперу в присутствии жены. — Чрезвычайно добра. Она исхудала за те дни, пока велось следствие по делу ее друга детства премьер-лейтенанта Дес-Фонтейнеса. Она принимает очень близко к сердцу неудачи своих друзей детства. Я душевно рад, что гере Дес-Фонтейнес сейчас отправился в Архангельск, где попрежнему будет служить короне…
Провожая графа Пипера, ярл Юленшерна сказал ему негромко:
— Я надеюсь, граф, мы не огорчим вашу дочь правдой о судьбе несчастного премьер-лейтенанта…
— Но она может узнать сама…
— Тогда мы скажем ей, что слух этот пушен в Швеции нарочно, для того, чтобы московиты услышали о бесславном конце их злейшего врага и опытного резидента…
Граф Пипер дотронулся до локтя Юленшерны и, посмеиваясь, произнес:
— А вы ревнивы, гере шаутбенахт! Весьма ревнивы!
7. Скиллинг умер
В гавани Улеаборг во время ужина, состоящего из трех унций сухарей и пресной воды, на галере капитана Альстрем вспыхнул пожар. Запылали канаты в заднем трюме. Чтобы успешнее бороться с огнем, Сигге приказал расковать половину загребных. В моросящем дожде и тумане несколько каторжан сразу же спрыгнули в воду с левой куршеи. Второй подкомит ударил одного беглеца багром, на подкомита накинулись и мгновенно убили. Капитан Альстрем приказал поднять на мачте сигнал «на галере бунт». Но за туманом и дождем сигнала этого с берега не увидели. Раскованные каторжане заняли всю носовую часть галеры и надвигались на корму, где с пистолетами и мушкетами отбивались вольные матросы, Альстрем с Сигге, первым подкомитом и бароном Лофтусом…
Через несколько минут после начала бунта комит Сигге спрыгнул в воду и поплыл к носу. Там он взобрался наверх по якорному канату и повернул пушку на бунтовщиков, штурмующих корму. Неверными руками, прячась за бухты каната, он, забив заряд картечи и тщательно прицелившись, поднес пальник к затравке. Картечь свалила с ног более половины раскованной шиурмы. Те, кто мог двигаться, прыгали с бортов в воду. Второй выстрел покончил с мятежниками. Вольные матросы добивали раненых баграми и абордажными крюками. Барон Лофтус, закусив губу, стрелял из пистолета в тех, кто готовился спрыгнуть с борта. Над галерой в пелене тумана тревожно кричали чайки.
Пламя удалось загасить без особого труда.
— Безумцы! — вытирая платком руки, сказал барон Лофтус, когда все кончилось. — На что они надеялись?
Капитан Альстрем продул губами ствол пистолета, ответил коротко:
— Они надеялись на побег, что им и удалось в небольшой мере. Кое-кто ушел!
И крикнул мокрому до нитки комиту Сигге:
— Живых зачинщиков — в передний трюм до Стокгольма. Там с них сдерут кожу. Мертвых — в воду.
На заре матросы из ведер скатывали окровавленную палубу. Высадив Лофтуса в Улеаборге и приняв на борт груз пиленого леса, галера возвращалась в Швецию. Опять бил барабан, ухали литавры. Скрип весел доносился в трюм, где во тьме и духоте задыхались каторжане, скованные по шеям, по ногам и по рукам.
Так как зачинщики скрылись в лесах Улеаборга, то Сигге заковал первых попавшихся. В числе закованных был и Скиллинг. В полубреду он просил пить по-шведски, его не понимали, тогда он попросил по-русски:
— Воды! Пить!
— По-нашему знает! — отозвался один из темноты. — Слышь, Лексей, по-нашему просит воды.
— Наделал было делов в Стокгольме, — проворчал другой.
— Грамота тарабарская, — зашептал первый, — я видел. Не разобрали бы шведы. Который не знает — ни в жизнь не поймет.
— А разве ж ты письменный? — спросил второй.
— Дьячок малым делом учил…
Во тьме Скиллинг опять попросил:
— Воды!
— Поднеси ему, — сказал голос из тьмы. — Человек все же, не собака.
— Собака-то лучше. Собака того не сделает, чего он хотел сделать… Всех бы нас перевешали.
И все-таки тот, что не хотел давать воды, — дал. Разбитой рукой он зачерпнул корец и подал напиться, но Скиллинг вдруг оскалился, ударил по глиняной кружке, вылил воду. Во тьме злобно светились его глаза.
— Ополоумел? — спокойно спросил русский. — Чего бесишься?
Скиллинг не ответил, дышал прерывисто, со свистом. Вскоре он опять потерял сознание. Страшные проклятия всему сущему в мире срывались с его запекшихся, кровоточащих губ. Потом он начал читать стихи. Железные строфы «Хроники Эриков» звучали в трюме не скорбью, а неистовой злобой:
Заломленные руки и громкий плач —
Вот твой удел, жена шведа…
К утру он умер. Его тело расковали, багром вытащили из трюма, привязали к ногам камень и выбросили за борт. Холодные воды Ботнического залива навечно сомкнулись над ним.
Оружие суть самые главнейшие члены и способы солдатские, через которые неприятель имеет убежден быть.
Петр Первый
Глава пятая
1. В Москве
— Она? — воскликнул Егорша.
— Она, Егор, Москва! — ответил Сильвестр Петрович.
Город открылся путникам сразу — свежий, словно вымытый обильным и быстрым вечерним дождем, первым в эту весну. Небо мгновенно очистилось, под теплыми лучами солнца заблистали шатровые и луковичные крыши, маковки церквей, вспыхнули цветасто расписанные башенки с позолоченными и посеребренными львами, единорогами и орлами вместо флюгеров; в прозрачном воздухе весело зеленела листва огромных, на десятины раскинувшихся боярских садов, а в тишине подмосковной рощи явственно послышался далекий, разноголосый, звучный перебор московских колоколов…
— Вишь ты! — даже с растерянностью молвил Егор.
— То-то, брат, вишь! — радуясь Егоршиному восхищению, тихо ответил Иевлев. — Вон каково раскинулась…
Они вылезли из дорожного возка и постояли рядом, молча вглядываясь в зубчатые стены Кремля, в стройные высокие его башни, в Китай-город, обнесенный кирпичным валом, в бегущие по городу, такие тоненькие издали Яузу, Неглинку, Пресню, Чичеру, Золотой Рожок, вслушиваясь в колокольный благовест, все более явственный в предвечерней тишине…
— Ну? Нагляделся?
— Ее враз и не оглядишь, — молвил Егорша. — Небось, объехать тоже время надобно…
— И немалое надобно, да поспеешь, управишься. Вишь, все ты жаловался, Егор, что Европу-де со стольниками изъездил, а Москвы не видал. Теперь дожил — на нее смотришь. Поклонись ей, да и поедем, не рано…
Егорша земно поклонился, опять сел в возок рядом с Сильвестром Петровичем. Утомленные длинным путем кони шли медленно, тряскую тележку вскидывало на ухабах, Сильвестр Петрович не торопясь рассказывал Егорше дальше — о Золотой орде, как злые набеги ее постепенно все жестче и кровавее разбивались о Москву, собирательницу великой Русской земли; рассказывал, как хитрые татарские ханы стравливали друг с другом русских князей и тем самым доставали себе прибытки: свары, споры и междоусобицы княжеские были на руку татарам.
Жадно слушал Егорша и про Ивана Калиту, и про Мамаево нашествие, и про сечь на Непрядве, и про то, как сложились наконец русские силы, дабы дать отпор страшному врагу, который столь долго, жестоко и глумливо истязал народ русский.
— Вот она какова, Москва! — говорил Сильвестр Петрович, пристально всматриваясь в окраины города, где — насколько видно было глазу — шли работы, похожие на те, что делались в Архангельске для спасения от шведского нашествия: копали рвы, ставили ловушки, вкапывали сосновые корявые надолбы.
У рогатки суровый поручик с нахмуренными бровями спросил подорожную, прочитал, велел пропустить путников.
Рогатку открыли.
Сильвестр Петрович отметил про себя, что и въезд с Ярославской дороги укреплен, выстроены здесь из крупных бревен боевые башни, где умелые солдаты могут успешно сдерживать натиск вражеской рати. В старопрежние времена над родником стояла ветхая часовенка. Теперь тут выведен земляной, хоть и невысокий, но крепкий и хитрый вал, за которым до времени могли бы с удобством укрыться воинские люди…
— И здесь, Сильвестр Петрович, вроде бы шведу готовят встречу! — с тревогой сказал Егорша.
— Добро! — со спокойным удовлетворением в голосе ответил Иевлев. — Кто, брат, знает? Может, Карла шведский на Москву порешит ударить! Ан Москва-то и в готовности. Вот ноне мы с тобою к Москве спехом едем за помощью, чтобы было чем обороняться от шведа. Немало мы получили от Москвы, я чаю — получим еще. Всей Руси Москва мать, владычица и заступница. Скажет слово свое — получим мы еще из Тулы мушкетов добрых, пушек новых, ядер. Другое слово скажет — пойдут нам полки в помощь. Еще скажет — пришлют нам мастеров славных, умельцев, художества знающих, как стены крепостные выводить, дабы ядра неприятельские их не рушили, а увязали в них. Много чего может дать Москва-матушка сыну своему городу Архангельскому…
Егорша засмеялся, сказал радостно:
— Словно бы сказку вы сказываете, Сильвестр Петрович…
Иевлев, улыбнувшись, покачал головой:
— Быль я сказываю, Егор, а не сказку. Далее слушай. Может и так случиться, что не даст Москва-матушка сыну своему Архангельску чего тот просит. Много у нее сыновей и дочерей. Может, другому сыну ее али дочери ныне не менее, а более забота нужна. Может, Новгороду, может, и Пскову куда печальнее, нежели нашему Архангельску. Ей виднее! И скажет она Архангельску: тяжко тебе, трудно тебе, да братцу твоему Пскову еще потруднее, а братцу Новгороду до того многотрудно, что куда хуже, нежели вам обоим. Да и мне не сладко. Потерпи…
Егорша сидел бок о бок с Сильвестром Петровичем. Как и во все дни длинного пути, с лица юноши не сходила счастливая улыбка, он то поглядывал на капитан-командора, то на шагающих по улицам солдат в зеленых кафтанах, то на белую зубчатую кремлевскую стену, у которой работали сотни каменщиков, укрепляли ее, меняли обветшалый кирпич, возводили перед ней боевые широкие земляные валы…
— Ишь, крепость какова! — воскликнул Егорша. — Не чета нашей Новодвинской…
— Всей Руси здесь крепость! — ответил задумчиво Сильвестр Петрович.
Когда свернули к Замоскворечью, Егорша ахнул, впился глазами в две огромные пушки, обращенные на плавучий мост. Сильвестр Петрович объяснил:
— Для чего, думаешь, такие? Для того, что с сей стороны нападали на матушку Москву злодеи наши — татары, в память о воровстве, учиненном над столицей, и в бережение будущего стоят пушки те здесь…
Не кончил говорить, спохватился:
— Едем и едем! Дядюшку-то миновали! Ямщик, поворачивай!
И замолчал, задумавшись: другой стала Москва за время, проведенное им в Архангельске, совсем другой. Многому, видать, научила Нарва! Куда больше воинских людей на улицах, да все нового строю, шагают ладно, смотрят орлами. Народ по улицам и переулкам куда суровее, меньше раскидано товаров по рынкам, не так заливисто и узывно, как в прежние времена, кричат менялы и банщики, цирюльники и костоправы. Домов новых в Москве нынче не строят, не велено, а подвод с камнем и кирпичом, с железом и бревнами куда больше, чем бывало: укрепляется Москва-матушка для всякого бережения от вора шведа…
Навстречу, грохоча коваными колесами, медленно двигался огромный обоз. На дубовых подводах, стянутых железными скобами, позеленевшие от времени, тяжелые, лежали церковные колокола. Их везли на Пушечный двор — лить пушки из колокольной меди. За подводами, визжа, плюясь, выкрикивая проклятия, звеня веригами, скакал юродивый, грозился иссохшим кулачком. Усталые солдаты, сопровождавшие обоз, не глядели на юродивого: сколь таких было на пути, которым ехали подводы…
Сильвестр Петрович проводил взором все телеги, спросил у последнего возницы:
— Много ли пудов?
— Тысяч двадцать верных! — ответил возница. — Да не мы одни. Со всей Руси нынче везут…
— Все нарвская беда! — сказал Иевлев Егорше. — Сколь много там потеряли… — И крикнул ямщику:
— Влево бери, вон забор покосившийся, к воротам!
За забором, в сумерках, виднелся дядюшкин старый дом в два жилья, с башенкой… Заскрипели кривые ворота, на крыльцо рундуком бойко выскочил некто в венгерском кургузом кафтанчике, схожий и несхожий с дядюшкой Полуектовым, крикнул дребезжащим голосом:
— Неужто Сильвеструшка?
И весело застучал костылем, сбегая по ступенькам навстречу.
2. Новостей полон короб
— Что глядишь-то? — улыбался дядюшка. — Псовиден? Пришлось и мне обрить браду, нынче утешаюсь — козел бородою длинен, а умом короток. Да иди уж, иди в дом. С тобою кто? Дружок? Веди и дружка, обедать будем, а я едва с делами управился, переодеться не поспел…
Ничего не изменилось за прошедшее время в дядюшкиных покоях. Все так же повсюду лежали рукописные листы, так же чинно на полках стояли книги, так же пахло полынью, мятой, чебрецом — травами, которыми лечился Родион Кириллович. Неугасимая лампада теплилась перед образом Спасителя, в сумерках дядюшкин старенький слуга Пафнутьич, шаркая негнущимися ногами, накрывал стол, ставил блюда с кушаньями, сулеи с винами, квас.
— Здорово, Пафнутьич! — громко, приветливо сказал Иевлев.
— Здорово, Сильвестр Петрович, здорово, голубь! — отозвался слуга.
— Свечи-то зажги! — велел дядюшка.
— Чай не больно темно-то! — ворчливо отозвался Пафнутьич. — Попадете ложкой в рот, и так свечей жжем не по достатку…
Дядюшка сел в свое кресло у открытого окошка, с удовольствием вдыхая вечернюю свежесть, запах лип, насаженных во дворе, стал спрашивать, как Маша, как девочки, каково им там живется в дальнем граде Архангельске. Сильвестр Петрович отвечал с подробностями, дядюшка кивал головою нетерпеливо, было видно, что сам хочет рассказать московские новости. И вдруг перебил Иевлева:
— А меня, Сильвестр, вновь к службе позвали. Ей-ей! И от кого, не поверишь, племянничек? От самого позвали. Пришел к нему наверх, принял ласково, чин чином. Пожурил, что-де рано на печь, что-де надобен я, что дела для меня — непочатый край. Еще бородой попенял, принуждать не стал, а знак бородовой мне принесли. Ну, обрился. Босое рыло-то, а?
Сильвестр Петрович утешил: лик как лик, дядюшка дядюшкой и остался, борода была нивесть уж какой красоты, жалеть не о чем. Старик в ответ покачал головою, повздыхал:
— Все ж не привыкнуть никак. Словно нагишом по улице водят…
Пафнутьич в сумерках сказал с сердцем:
— А меня пусть хушь вешают, хушь колесуют! Не отдам браду!
Дядюшка усмехнулся, стал рассказывать дальше, как Петр Алексеевич попенял его и платьем — не пора ли, дескать, по европейскому подобию одеваться, в кафтан польский али венгерский, зачем-де пыхтеть да потом обливаться в одежде до пят. Родион Кириллович ответил государю так, что тот и удивился и обрадовался.
— Славянину, государь, свойственна одежда короткая, легкая, боевая, — сказал тогда Родион Кириллович, — а однорядки да кафтаны турские, да терлики пришли к нам не с радости, а с горя, — то одежда рабья, холопья, так татары своих полоняников одевали, чтобы быстро бегать не могли. То — истинно!
Государь ответил, что и незачем парчу, да шелка, да бархаты переводить на длиннополые неудобные одежды. Сам он был в коротком кафтане серо-мышиного тона, шея повязана платком, чулки толстой шерсти, красные, башмаки с ремнями и пряжками.
— Весел был? — спросил Сильвестр Петрович.
— Весел, да веселье сердитое! — сказал Родион Кириллович. — Усы теперь кверху подкручивает, смотрит с насмешкой, смеется часто, да с того смеху не обрадуешься. Ха-ха, и замолчит — смотрит, словно сверлами сверлит. Да и то, Сильвестр, трудно ему приходится, ох, трудно. Я-то знаю, я-то вижу…
Сели за стол, Пафнутьич подал свечи, дядюшка налил доброго фряжского вина, принесенного ради дорогого гостя. Вино совсем его оживило, он нынче словно бы помолодел, говорил быстро, весело, ни на что не жаловался, даже похвастался, что чувствует себя куда здоровее, нежели в прошлые годы.
— Ей-ей, Сильвестр! Я как ушел на покой со службы за многими своими скорбями и болезнями, сразу словно бы пень трухлявый рассыпался. А нынче сам видишь — живу. И хожу легче и вижу как бы яснее. И не устаю, как прежде, когда не делал ничего, а дело у меня не из легких…
И стал рассказывать, что поручено ему ведать печатанием книг в Печатном дворе, здесь, на Москве, а также бывать в Амстердаме, где купец Тиссинг отлил по цареву приказанию славянский шрифт и где украинец Илья Федорович Копиевский, человек ученый, пишет и печатает книги для России…
— Копиевского я в Амстердаме видал и с ним беседовал! — сказал Иевлев. — Он премного полезного нам сделал, когда мы за морем пребывали. Умен и не своекорыстен, как иные, мужи тамошние. Да еще и земляк. Что за книги там печатать будете, дядюшка?
Родион Кириллович поднялся, положил еще пахнущие типографской краской томики на стол. Это были «Руковедение в арифметику», «Поверстание кругов небесных», «Введение в историю от создания мира»…
Егорша протянул руку, открыл «круги небесные», развернул карту звездного неба.
— Что, мореход и офицер флота корабельного? — спросил Сильвестр Петрович. — Добрая книга? Сгодится, я чай?
Дядюшка налил еще вина, стал рассказывать новости про навигацкую школу, которой сверху велено быть в Сухаревой башне над Сретенскими воротами. Здесь будущим морякам можно горизонт видеть, делать обсервацию и начертания. Школа нынче уже существует, для нее прибыли нанятые за морем преподаватели и наставники — профессор шотландского эбердинского университета Генрих Фарварсон и два его товарища Гвын и Грыз. В школе будут изучать арифметику, геометрию, тригонометрию плоскую и сферическую, навигацию и морскую астрономию…
Егорша с книжкою в руке замер, слушал, вперив горячий взор в дядюшку Родиона Кирилловича.
— Кого ж туда берут? — спросил он вдруг.
Дядюшка сказал, что детей дворянских, дьячковых, посадских, дворовых, солдатских, умеющих грамоте не только читать, но и писать. Егорша дернул Иевлева за рукав кафтана, тот ответил:
— Успеешь, Егорша. Сам ведаешь, дружок, как нынче каждый человек надобен в Архангельске. Куда ж я тебя отпущу? Минует время, и поедешь…
Родион Кириллович, попивая вино, рассказывал. Есть, мол, в школе Леонтий Магницкий, он знает не менее, а более трех аглицких немцев, и когда они в обиде опиваются вином, учит навигаторов один только Магницкий, и так учит, что все довольны. В той навигацкой школе дядюшке частенько доводится бывать, и он туда доставляет учебники. Все бы давно и куда лучше обладилось, да трудные нынче времена, быть большой баталии.
— Чугуна поболее надо! — сказал Иевлев. — Меди, пушек, ядер.
— Я давеча в Преображенском повстречался с Виниусом, — сказал дядюшка, — говорит, будто Акинфий Демидов с Урала пятьдесят тысяч пудов чугуна в болванках везет. Сорок уже доставил. Толстосумы, купцы испугались после Нарвы, меж собою толкуют, что со шведом нам воевать нельзя, надобно, дескать, мириться, плачут, кубышки в верные места запрятали — никому не отыскать, волею ни гроша ломаного не дадут…
— Дадут! — спокойно сказал Иевлев.
— Ой ли?
— Вытрясем! А попозже и сами одумаются — им выгода, прибыток. Торговать, я чай, будем поболее, чем в нынешние времена. Монастырскую-то казну, дядюшка, не слышно, не начали брать? Там золота куда много, у воронья у черного…
Родион Кириллович замахал руками:
— Троицкий монастырь едва потрясли, так беды не обобрались: взяли-то всего тысячу золотых, а шуму! Не тот еще час, не время, Гришка Талицкий на торгу нивесть чего с крыши кричал, а таких Талицких на Руси не един и не два. Воронье, истинно воронье поганое. Туго с деньгами, туго, Сильвеструшка. Есть, правда, слух…
Он посмотрел на задремавшего Егоршу, заговорил шепотом:
— Да не слух — правда! Сам-то, государь-то наш… В палате Приказа тайных дел Алексей Михайловича, покойного государя, казну отыскал: льва золотого венецианского, павлина литого золота — византийского, кубки с каменьями, ефимков четыре дюжины мешков — богатство!
Старик засмеялся тихонько, хитро сморщился всем своим маленьким, сухим, бритым лицом.
— Думали бояре — припрячут от него до времени, да не таков он, Петр Алексеевич, не таков на свет уродился. Все отыскал, все сам посчитал, перстом вот эдак — один, два, три — и опись велел при себе писать, золото да серебро безменом сам вешал. Ай, молодец, вот уж хвалю молодца за ухватку…
И, перестав смеяться, стал рассказывать иное:
— Давеча прискакал с Воронежа дружок твой добрый, воевода бывший архангельский да холмогорский, нынче корабельщик на Дону Апраксин Федор Матвеевич. Все нынче скачут очертя голову, пыль по торным тропам нашим да по дорогам так и стоит столбом, все гей да гей, ямщики словно очумели, гоньба да свист по всей Руси крещеной, шагом никто не едет, все спехом…
Сильвестр Петрович улыбнулся: верно, всюду все спехом, в старину так не езживали, даже на его памяти езда была иная — без торопливости, прилично ездили бояре, а нынче сам царь в одноколке скачет и в два пальца свистит, коней пугает…
— Так вот говорю, — продолжал дядюшка, — прискакал Федор Матвеевич, навестил меня, порассказал кое-что: царь будто, Петр Алексеевич наш, послал польскому Августу войска в помощь против Карлы шведского — пехоты двадцать тысяч человек. Князь Репнин над ними голова, войско доброе, ружья имеет маатрихские и люттихские. Денег послано Августу тож немало. И павлин золотой, и лев венецианский, на ефимки перелитые, туда поехали. Иноземцы будто на наше войско не надивятся…
Как в давние годы, когда Сильвестр Петрович был еще юношей, дядюшка проводил его спать наверх, сел на широкую скамью, покрытую цветочным полавочником, стал рассказывать про новые налоги, которые еще не введены, но со дня на день будут объявлены: налог на дубовые гроба, на седла, на топоры, на бани. Сильвестр Петрович приподнялся на локте, спросил едва ли не со страхом:
— Да где же народишку денег набраться? И так чем жив — не знаю: корье с мякиной жует, дети мрут, мужики в голодной коросте…
Родион Кириллович спросил в ответ:
— А как станешь делать? Откуда брать? Пушки нужны, порох, сукно — полки одеть, сапоги — солдат обуть, крупа, мука, солонина — сию армию накормить. Гранаты, ядра, мушкеты, фузеи, штыки — оно нынче дорого, в сапожках ходит, каждый заводчик своего прибытку ждет, — как лучше быть? А того нельзя не видеть, сколь много славного, умного, доброго деется ныне: Петр Алексеевич пехоту на возки посадил, чтобы к бою в свежести подъезжала, не усталая от перехода, так ныне и именуется — «ездящая пехота». Конное войско ранее саблей да пикой билось, ныне получила конница русскую короткую фузею, палаш и пистолет. Пушки ранее кто какие хотел, так и отливал, оттого в бою беда: пушка такая, а ядро иное. Ныне льем пушки единые, всего три рода: пушка, мортира да гаубица. В старопрежние времена, да что в старопрежние, еще при Нарве, ты сам мне об этом и сказывал, при Нарве, голубчик мой, народ жаловался, что артиллерия опаздывала. Ныне тому не быть: бомбардиры посажены на коней, пушки от конницы отставать не станут. То все без денег не сделаешь, где ж их взять?
Сильвестр Петрович молчал. Сердце толчками билось в груди, лицо горело, — было и сладко и страшно слушать дядюшку: что, ежели не выдержать Русской земле безмерного сего напряжения всех сил? Что, ежели поднимутся один за другим — посады, села, деревеньки, что, ежели народ пойдет на обидчиков с вилами, с топорами, с дрекольем? Есть же мера страданию. Налог на гроба! Где оно видано? И вспомнился вдруг мужичок, что тогда, в зимний день, по дороге в Холмогоры, в глухом бору бросился на вооруженных путников. Вспомнились изглоданные цынгою лица работных людей, трудников на обеих верфях — в Соломбале и на Вавчуге, вспомнились покойный кормщик Рябов, Семисадов, мастер Кочнев, подумалось о воре Швибере, воеводе Прозоровском…
— О чем ты, Сильвестр? — спросил дядюшка.
Сильвестр Петрович помедлил, потом сказал:
— Тяжко, дядюшка.
Дядюшка ответил сурово, словно осуждая слова племянника:
— Хилкову Андрею Яковлевичу куда тяжелее, однако не плачется. В злой неволе, под строгою стражею, немощный телом, светел духом Андрюшенька мой. Схваченный злодеем Карлой шведским, в остроге пишет горемычный «Ядро истории российской» и ни о чем в тайных письмах не просит, как только лишь, чтобы послали ему списки с летописей, дабы мог он не только по памяти свое дело делать. Так-то, племянничек! Ну, спи, пора! Утро вечера мудренее, завтра дела много…
Сильвестр Петрович задул витую тонкую свечку, закрыл глаза: несмотря на усталость, как всегда в последнее время — сон не брал. Ясные, словно поутру, шли мысли — стал считать пушки, пороховой припас, фузеи, ядра — все, что надобно будет завтра просить у Петра Алексеевича.
3. За кофеем
Утром, со светом, за Сильвестром Петровичем приехал посланный от Меншикова — пить кофий в его новом доме на Поганых Прудах. Там-де дожидается старая кумпания, добрые друзья — Федор Матвеевич Апраксин да посол в Дании Измайлов, что на короткое время прибыл из города Копенгагена. Все трое еще почивают, но с вечера Александр Данилыч настрого наказал — привезти к утреннему кофею господина Иевлева Сильвестра Петровича живым или мертвым…
Иевлев поехал, отпустив Егоршу гулять по Москве до вечернего звона.
Посланный — молоденький капрал с тонкими усиками над пунцовым ртом, в форменной шляпе-треуголке с галунами, в башмаках с пряжками, в пестреньком кафтанчике — ловко правил одноколкою, болтал дорогою, что нет более Поганых Прудов, Александр Данилович велел их вычистить, гнилье выбросили, вода в прудах нынче такая славная, что хоть пей, хоть купайся, и названы теперь пруды — Чистыми.
— Сколько ж обошлась очистка? — спросил Сильвестр Петрович.
— А совсем недорого, почитай что и даром. Нагнали мужиков из деревеньки Мытищи, за прошлое лето и сделали все как надо. Теперь от прудов прохладою веет, истинный парадиз, очень приятно на их берегах препровождать досуги…
На меншиковский новый дом Иевлев только ахнул да головою покачал: не дом — дворец! Сколь денег сюда ушло, сколь бревен самонаилучших, железа, скоб, золота на позолоту! Экие ворота с коваными птицами, зверями, гадами ползучими… Ну, Александр Данилович, ну, плут, хитрец!
Слуга в алонжевом парике, в кафтане серогорячего цвета с искрою, низко поклонился Сильвестру Петровичу, провел его на малую крышу дворца — в потешный сад. Было слышно, как другой слуга распоряжался:
— Савоська, жми цитрона гостю для лимонаду. Стакан протри, на серебряну тарелку ставь! Солому, чтобы сосать! Трубку разожги с табаком!
Савоська огрызнулся:
— Чай две руки, не разорваться…
Подали лимонад по новой моде, к нему соломинку, трубку с табаком. Сильвестр Петрович, усмехаясь, разглядывал диковины Меншикова дворца: самоиграюшую на ветерке висячую лютню, которая издавала порою нежное мяуканье, деревья-карлики, посаженные в кадки, вьющийся на серебряных шестах виноград, душистый горошек, кусты смородины необыкновенной величины, алеющие цветы заморского шиповника…
— Не говорит? — спросил где-то за кустами голос Савоськи.
— Молчит, пес! — отозвался другой голос.
— Ты с него покрышку сыми! — велел Савоська. — Сымешь, он и заговорит.
— Ему спать охота…
— А ты его раздразни! — посоветовал Савоська. — Ты с его засмейся, — он страсть смеху не переносит…
Внизу в утренней дымке серебрились Чистые Пруды, здесь, в потешном саду, в листве перекликались в своих золоченых клетках ученые перепела, немецкие канарейки, курские соловьи.
Сильвестр Петрович отведал лимонаду, покурил трубку.
— Ярится? — спросил Савоська.
В ответ мерзкий нечеловеческий голос прохрипел:
— Дур-р-рак!
Сильвестр Петрович оглянулся, никого не увидел.
— Дур-рак! — опять крикнул тот же мерзкий голосишко.
|
The script ran 0.027 seconds.