Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фёдор Сологуб - Мелкий бес [1892-1902]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, Роман

Аннотация. Во втором томе Собрания сочинений классики Серебряного века Федора Сологуба публикуется ставший хрестоматийным роман «Мелкий бес» (1902), сборник рассказов «Дни печали», сказки и статьи из книги «Заклятие стен». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Володин качал головою и причмокивал. Он всему верил. Случилось, что на другой день после такого разговора Передонову пришлось в одном классе читать крыловскую басню “Лжец”. И несколько дней подряд с тех пор он боялся ходить через мост, – брал лодку и переезжал, – а мост, пожалуй, еще провалится. Он объяснил Володину: – Про княгиню я правду говорил, только вдруг он не поверит да и провалится к чорту.  XXV   Слухи о поддельных письмах расходились по городу. Разговоры об этом занимали горожан и радовали. Почти все хвалили Варвару и радовались тому, что Передонов одурачен. И все те, кто видел письма, в голос уверяли, что догадались сразу. Особенно велико было злорадство в доме у Вершиной: Марта, хотя и выходила за Мурина, все же была отвергнута Передоновым; Вершина хотела бы взять Мурина себе, а должна была уступить его Марте; Владя имел свои ощутительные причины ненавидеть Передонова и радоваться его неудаче. Хотя и досадно ему было, что Передонов еще остается в гимназии, но эту досаду перевешивала радость, что Передонову нос. К тому же в последние дни между гимназистами держался упорный слух, будто директор донес попечителю учебного округа, что Передонов сошел с ума, и будто скоро пришлют его свидетельствовать и затем уберут из гимназии. При встречах с Варварою знакомые, с грубыми шутками, с наглым подмигиванием, заговаривали более или менее прямо об ее проделке. Она ухмылялась нахально, не подтверждала, но и не спорила. Иные намекали Грушиной, что знают об ее участии в подделке. Она испугалась и пришла к Варваре с упреками, зачем разболтала. Варвара сказала ей, ухмыляясь: – Что вы петрушку валяете, я никому и не думала говорить. – От кого же все узнали? – запальчиво спросила Грушина. – Я-то уж никому не скажу, не такая дура. – И я никому не говорила, – нагло утверждала Варвара. – Вы мне письмо отдайте, – потребовала Грушина, – а то начнет разбирать, так и по почерку признает, что поддельное. – Ну и пусть узнает! – сказала досадливо Варвара, – стану я на дурака смотреть. Грушина сверкала своими разными глазами и кричала: – Вам хорошо говорить, вы свое получили, а меня из-за вас в тюрьму посадят! Нет, уж как хотите, а письмо мне отдайте. А то ведь и развенчать можно. – Ну, уж это – ах оставьте, – нагло подбочась, отвечала Варвара, – уж теперь хоть на площади публикуй, венец не свалится. – Ничего не оставьте! – кричала Грушина, – такого нет закона – обманом венчать. Если Ардальон Борисыч все дело по начальству пустит, до сената, так и разведут. Варвара испугалась и сказала: – Да чего злитесь, достану вам письмо. Нечего бояться, я вас не выдам. Разве я такая скотина? Душа-то и у меня есть. – Ну, какая там душа! – грубо сказала Грушина, – что у пса, то у человека, один пар, а души нет. Пока жил, пота и был. Варвара решилась украсть письмо, хоть это было и трудно. Грушина торопила. Одна была надежда – вытащить письмо у Передонова, когда он будет пьян. А пил он много. Нередко и в гимназию являлся навеселе и вел речи бесстыдные, вселявшие отвращение даже в самых злых мальчишках.   * * *   Однажды Передонов вернулся из биллиардной пьянее обыкновенного: спрыскивали новые шары. Но с бумажником все не расставался, – кое-как раздевшись, сунул его себе под подушку. Он спал беспокойно, но крепко, и бредил, и слова в его бреду все были о чем-то страшном и безобразном. На Варвару они наводили жуткий страх. “Ну, да ничего, – подбадривала она себя, – только бы не проснулся”. Она пыталась разбудить его, потолкала, – он что-то пробормотал, громко чертыхнулся, но не проснулся. Варвара зажгла свечку и поставила ее так, чтобы свет не падал в глаза Передонову. Цепенея от страха, она встала с постели и осторожно полезла под подушку к Передонову. Бумажник лежал близко, но долго выскальзывал из-под пальцев. Свеча горела тускло. Огонь ее колебался. По стенам, по кровати пробегали боязливые тени, – шмыгали злые чертики. Воздух был душен и неподвижен. Пахло перегорелой водкой. Храп и пьяный бред наполняли всю спальню. Вся горница была как овеществленный бред. Трепетными руками вынула Варвара письмо и сунула бумажник на прежнее место. Утром Передонов хватился письма, не нашел его, испугался и закричал: – Где письмо, Варя? Варвара, жестоко труся, но скрывая это, сказала: – Почем же я знаю, Ардальон Борисыч? Ты всем показываешь, вот, должно быть, где-нибудь и выронил. Или вытащили. Друзей-то приятелей у тебя много, с которыми ты по ночам бражничаешь. Передонов думал, что письмо украли его враги, всего скорее Володин. Теперь Володин держит письмо, а потом заберет в свои когти и все бумаги, и назначение и поедет в инспекторы, а Передонов останется здесь горьким босяком. Передонов решил защищаться. Он каждый день составлял по доносу на своих врагов: Вершину, Рутиловых, Володина, сослуживцев, которые, казалось ему, метили на то же самое место. По вечерам он относил эти доносы к Рубовскому. Жандармский офицер жил на видном месте, на площади, близ гимназии. Из окон своих многие примечали, как Передонов входил к жандармскому через ворота. А Передонов думал – никому невдомек. Ведь он же недаром носит доносы по вечерам и с черного хода, через кухню. Бумагу он держал под полою. Сразу было заметно, что он держит что-то. Если приходилось вынуть руку, поздороваться, он прихватывал бумагу под пальто левою рукою и думал, что никто не может догадаться. Встречные если спрашивали его, куда идет, он им лгал весьма неискусно, но сам был доволен своими неловкими выдумками. Рубовскому он объяснял: – Все – предатели. Прикидываются друзьями, хотят вернее обмануть. А того и не думают, что я обо всех их знаю такого, что им и в Сибири места мало. Рубовский слушал его молча. Первый донос, явно нелепый, он переслал директору; так делал и с некоторыми другими. Иные оставлял, на случай чего. Директор написал попечителю, что Передонов обнаруживает явные признаки душевного угнетения. Дома Передонов постоянно слышал шорохи, непрерывные, докучливые, насмешливые. Он тоскливо говорил Варваре: – Кто-то там на цыпочках ходит, соглядатаи везде у нас толкутся. Ты, Варька, меня не бережешь. Варвара не понимала, что значит бред Передонова. То издевалась, то трусила. Говорила злобно и трусливо: – С пьяных глаз нивесть что мерещится. Дверь в переднюю казалась Передонову особенно подозрительною. Она не затворялась плотно. Щель между ее половинами намекала на что-то, таящееся вне. Не валет ли там подсматривает? Чей-то глаз сверкал, злой и острый. Кот следил повсюду за Передоновым широкозелеными глазами. Иногда он подмигивал, иногда страшно мяукал. Видно было сразу, что он хочет подловить в чем-то Передонова, да только не может и потому злится. Передонов отплевывался от него, но кот не отставал. Недотыкомка бегала под стульями и по углам и повизгивала. Она была грязная, вонючая, противная, страшная. Уже ясно было, что она враждебна Передонову и прикатилась именно для него, а что раньше никогда и нигде не было ее. Сделали ее – и наговорили. И вот живет она, ему на страх и на погибель, волшебная, многовидная, следит за ним, обманывает, смеется: то по полу катается, то прикинется тряпкою, лентою, веткою, флагом, тучкою, собачкою, столбом пыли на улице, и везде ползет и бежит за Передоновым, – измаяла, истомила его зыбкою своею пляскою. Хоть бы кто-нибудь избавил, словом каким или ударом наотмашь. Да нет здесь друзей, никто не придет спасать, надо самому исхитриться, пока не погубила его ехидная.   * * *   Передонов придумал средство: намазал весь пол клеем, чтобы недотыкомка прилипла. Прилипали подошвы у сапог да подолы у Варвариных платьев, а недотыкомка каталась свободно и визгливо хохотала. Варвара злобно ругалась. Над Передоновым неотступно господствовали навязчивые представления о преследовании и ужасали его. Он все более погружался в мир диких грез. Это отразилось и на его лице: оно стало неподвижною маскою ужаса. Уже по вечерам нынче Передонов не ходил играть на биллиарде. После обеда он запирался в спальне, дверь загромождал вещами, – стул на стол, – старательно заграждался крестами и чураньем и садился писать доносы на всех, кого только вспомнит. Писал доносы не только на людей, но и на карточных дам. Напишет – и сейчас несет жандармскому офицеру. И так проводил он каждый вечер. Везде перед глазами у Передонова ходили карточные фигуры, как живые – короли, крали, хлапы. Ходили даже мелкие карты. Это – люди со светлыми пуговицами: гимназисты, городовые. Туз – толстый, с выпяченным пузом, почти одно только пузо. Иногда карты обращались в людей знакомых. Смешивались живые люди и эти странные оборотни. Передонов был уверен, что за дверью стоит и ждет валет и что у валета есть какая-то сила и власть, вроде как у городового: может куда-то отвести, в какой-то страшный участок. А под столом сидит недотыкомка. И Передонов боялся заглянуть под стол или за дверь. Вертлявые мальчишки-восьмерки дразнили Передонова, – это были оборотни-гимназисты. Они поднимали ноги странным, неживым движением, как ножки у циркуля, но только ноги у них были косматые, с копытцами. Вместо хвостов у них росли розги, мальчишки помахивали ими со свистом и сами взвизгивали при каждом взмахе. Недотыкомка из-под стола хрюкала, смеючись на забавы этих восьмерок. Передонов со злобою думал, что к какому-нибудь начальнику недотыкомка не посмела бы забраться. “Не пустят, небось, – завистливо думал он, – лакеи швабрами заколошматят”. Наконец Передонов не вытерпел ее злобного, нахально-визгливого смеха. Он принес из кухни топор и разрубил стол, под которым недотыкомка пряталась. Недотыкомка пискнула жалобно и злобно, метнулась из-под стола и укатилась. Передонов дрогнул. “Укусит”, – подумал он, завизжал от ужаса и присел. Но недотыкомка скрылась мирно. Не надолго. Иногда Передонов брал карты и со свирепым лицом раскалывал перочинным ножиком головы карточным фигурам. Особенно дамам. Режучи королей, он озирался, чтобы не увидели и не обвинили в политическом преступлении. Но и такие расправы помогали не надолго. Приходили гости, покупались карты, и в новые карты вселялись опять злые соглядатаи. Уже Передонов начал считать себя тайным преступником. Он вообразил, что еще со студенческих лет состоит под полицейским надзором. Потому-то, соображал он, за ним и следят. Это и ужасало, и надмевало его. Ветер шевелил обои. Они шуршали тихим, зловещим шелестом, и легкие полутени скользили по их пестрым узорам. “Соглядатай прячется там, за этими обоями”, – думал Передонов. “Злые люди! – думал он, тоскуя, – недаром они наложили обои на стену так неровно, так плохо, что за них мог влезть и прятаться злодей, изворотливый, плоский и терпеливый. Ведь были и раньше такие примеры”. Смутные воспоминания шевельнулись в его голове. Кто-то прятался за обоями, кого-то закололи не то кинжалом, не то шилом. Передонов купил шило. И когда он вернулся домой, обои шевельнулись неровно и тревожно, – соглядатай чуял опасность и хотел бы, может быть, проползти куда-нибудь подальше. Мрак метнулся, прыгнул на потолок и оттуда угрожал и кривлялся. Злоба закипела в Передонове. Он стремительно ударил шилом в обои. Содрогание пробежало по стене. Передонов, торжествуя, завыл и принялся плясать, потрясая шилом. Вошла Варвара. – Что ты пляшешь один, Ардальон Борисыч? – спросила она, ухмыляясь, как всегда, тупо и нахально. – Клопа убил, – угрюмо объяснил Передонов. Глаза его сверкали диким торжеством. Одно только было нехорошо: скверно пахло. Гнил и вонял за обоями заколотый соглядатай. Ужас и торжество сотрясали Передонова: убил врага! Ожесточилось сердце его до конца в этом убийстве. Несовершенное убийство, – но для Передонова оно было что убийство совершенное. Безумный ужас в нем выковал готовность к преступлению, и несознаваемое, темное, таящееся в низших областях душевной жизни представление будущего убийства, томительный зуд к убийству, состояние первобытной озлобленности угнетали его порочную волю. Еще скованное, – много поколений легло на древнего Каина, – оно находило себе удовлетворение и в том, что он ломал и портил вещи, рубил топором, резал ножом, срубал деревья в саду, чтобы не выглядывал из-за них соглядатай. И в разрушении вещей веселился древний демон, дух довременного смешения, дряхлый хаос, между тем как дикие глаза безумного человека отражали ужас, подобный ужасам предсмертных чудовищных мук. И все те же и те же иллюзии повторялись и мучили его. Варвара, тешась над Передоновым, иногда подкрадывалась к дверям той горницы, где сидел Передонов, и оттуда говорила чужими голосами. Он ужасался, подходил тихонько, чтобы поймать врага, – и находил Варвару. – С кем ты тут шушукалась? – тоскливо спрашивал он. Варвара ухмылялась и отвечала: – Да тебе, Ардальон Борисыч, кажется. – Не все же кажется, – тоскливо бормотал Передонов, – есть же и правда на свете. Да, ведь и Передонов стремился к истине, по общему закону всякой сознательной жизни, и это стремление томило его. Он и сам не сознавал, что тоже, как и все люди, стремится к истине, и потому смутно было его беспокойство. Он не мог найти для себя истины и запутался, и погибал. Уже и знакомые стали дразнить Передонова обманом. С обычною в нашем городе грубостью к слабым говорили об этом обмане при нем. Преполовенская с лукавою усмешечкою спрашивала: – Что же это вы, Ардальон Борисыч, все еще на ваше инспекторское место не едете? Варвара за него отвечала Преполовенской со сдержанною злобою: – Вот получим бумагу и поедем. На Передонова эти вопросы нагоняли тоску. “Как же я могу жить, если мне не дают места?” – думал он. Он замышлял все новые планы защиты от врагов. Украл из кухни топор и припрятал его под кроватью. Купил шведский нож и всегда носил его с собою в кармане. Постоянно замыкался. На ночь ставил капканы вокруг дома, да и в горницах, а потом осматривал их. Эти капканы были, конечно, сооружены так, что никто в них не мог попасться: они ущемляли, но не удерживали, и с ними можно было уйти. У Передонова не было ни технических познаний, ни сметливости. Видя каждое утро, что никто не попался, Передонов думал, что его враги испортили капканы. Это его опять страшило. Особенно внимательно Передонов следил за Володиным. Нередко он приходил к Володину, когда знал, что того нет дома, и шарил, не за хвачены ли им какие-нибудь бумаги.   * * *   Передонов начал догадываться, чего хочет княгиня – чтобы он опять полюбил ее. Ему отвратительна она, дряхлая. “Ведь ей полтораста лет”, – злобно думал он. “Да, старая, – думал он, – зато вот какая сильная”. И отвращение сплеталось с прельщением. Чуть тепленькая, трупцем попахивает – представлял себе Передонов и замирал от дикого сладострастия. “Может быть, можно с нею сойтись, и она смилуется. Не написать ли ей письмо?” И на этот раз Передонов, не долго думая, сочинил письмо к княгине. Он писал: “Я люблю вас, потому что вы – холодная и далекая. Варвара потеет, с нею жарко спать, несет, как из печки. Я хочу иметь любовницу холодную и далекую. Приезжайте и соответствуйте”. Написал, послал, – и раскаялся. “Что-то из этого выйдет? Может быть, нельзя было писать, – думал он, – надо было ждать, когда княгиня сама приедет”. Так случайно вышло это письмо, как и многое Передонов случайно делал, – как труп, движимый внешними силами, и как будто этим силам нет охоты долго возиться с ним: поиграет одна да и бросит другой. Скоро недотыкомка опять появилась, она подолгу каталась вокруг Передонова, как на аркане, и все дразнила его. И уже она была беззвучна и смеялась только дрожью всего тела. Но она вспыхивала тускло-золотистыми искрами, злая, бесстыжая, – грозила и горела нестерпимым торжеством. И кот грозил Передонову, сверкал глазами и мяукал дерзко и грозно. “Чему они радуются?” – тоскливо подумал Передонов и вдруг понял, что конец приближается, что княгиня уже здесь, близко, совсем близко. Быть может, в этой колоде карт. Да, несомненно, она – пиковая или червонная дама. Может быть, она прячется и в другой колоде или за другими картами, а какая она – неизвестно. Беда в том, что Передонов никогда ее не видел. Спросить у Варвары не стоит – соврет. Наконец Передонов придумал сжечь вcю колоду. Пусть все горят. Если они лезут ему на зло в карты, так сами будут виноваты. Передонов улучил время, когда Варвары не было и печка в зале топилась, и бросил карты, целую игру, в печку. С треском развернулись невиданные, бледно-красные цветы и горели, обугливаясь по краям. Передонов смотрел в ужасе на эти пламенные цветы. Карты коробились, перегибались, двигались, словно хотели выскочить из печки. Передонов схватил кочергу и колотил по картам. Посыпались во все стороны мелкие, яркие искры, – и вдруг, в ярком и злом смятении искр поднялась из огня княгиня, маленькая, пепельно-серая женщина, вся осыпанная потухающими огоньками: она пронзительно вопила тонким голоском, шипела и плевала на огонь. Передонов повалился навзничь и завыл от ужаса. Мрак обнял его, щекотал и смеялся воркочущими голосами.  XXVI   Саша был очарован Людмилою, но что-то мешало ему говорить о ней с Коковкиною. Словно стыдился. И уже стал иногда бояться ее приходов. Сердце его замирало, и брови невольно хмурились, когда он увидит под окном ее быстро мелькавшую розово-желтую шляпу. А все-таки ждал ее с тревогою и с нетерпением, – тосковал, если она долго не приходила. Противоречивые чувства смешались в его душе, чувства темные, неясные: порочные – потому что ранние, и сладкие – потому что порочные. Людмила не была ни вчера, ни сегодня. Саша истомился ожиданием и уже перестал ждать. И вдруг она пришла. Он засиял, бросился целовать ее руки. – Ну, провалились, – выговаривал он ей ворчливо, – двое суток вас не видать. Она смеялась и радовалась, и сладкий, томный и пряный запах японской функии разливался от нее, словно струился от ее темно-русых кудрей. Людмила и Саша пошли гулять за город. Звали Коковкину – не пошла. – Где уж мне, старухе, гулять! – сказала она. – только вам ноги путать буду. Уж гуляйте одни. – А мы шалить будем, – смеялась Людмила.   * * *   Теплый воздух, грустный, неподвижный, ласкал и напоминал о невозвратном. Солнце, как больное, тускло горело и багровело на бледном, усталом небе. Сухие листья на темной земле покорные лежали, мертвые. Людмила и Саша спустились в овраг. Там было прохладно, свежо, почти сыро, – изнеженная осенняя усталость царила между его отененными склонами. Людмила шла впереди. Она приподняла юбку. Открылись маленькие башмачки и чулки тельного цвета. Саша смотрел вниз, чтобы ему не запнуться за корни, и увидел чулки. Ему показалось, что башмаки надеты без чулок. Стыдливое и страстное чувство поднялось в нем. Он зарделся. Голова закружилась. “Упасть бы, словно невзначай, к ее ногам, – мечтал он, – стащить бы ее башмак, поцеловать бы нежную ногу”. Людмила словно почуяла на себе Сашин жаркий взор, его нетерпеливое желание. Она, смеючись, повернулась к Саше, спросила: – На мои чулки смотришь? – Нет, я так, – смущенно бормотал Саша. – Ах, у меня такие чулки, – хохоча и не слушая его, говорила Людмила, – ужасно какие! Можно подумать, что я на босые ноги башмаки надела, совсем тельного цвета. Не правда ли, ужасно смешные чулки? Она повернулась к Саше лицом и приподняла край платья. – Смешные? – спросила она. – Нет, красивые, – сказал Саша, красный от смущения. Людмила с притворным удивлением приподняла брови и воскликнула: – Скажите, пожалуйста, туда же красоту разбирать! Людмила засмеялась и пошла дальше. Саша, сгорая от смущения, неловко брел за нею и поминутно спотыкался. Перебрались через овраг. Сели на сломанный ветром березовый ствол. Людмила сказала: – А песку-то сколько набилось в башмаки, – итти не могу. Она сняла башмаки, вытряхнула посок, лукаво глянула на Сашу. – Красивая ножка? – спросила она. Саша покраснел пуще и уже не знал, что сказать. Людмила стащила чулки. – Беленькие ножки? – спросила она опять, странно и лукаво улыбаясь. – На колени! целуй! – строго сказала она, и победительная жестокость легла на ее лицо. Саша проворно опустился на колени и поцеловал Людмилины ноги. – А без чулок приятнее, – сказала Людмила, спрятала чулки в карман и всунула ноги в башмаки. И лицо ее стало опять спокойно и весело, словно Саша и не склонялся сейчас перед нею, нагие лобзая у нее стопы. Саша спросил: – Милая, а ты не простудишься? Нежно и трепетно звучал его голос. Людмила засмеялась. – Вот еще, привыкла, – я не такая неженка. Однажды Людмила пришла под вечер к Коковкиной и позвала Сашу: – Пойдем ко мне новую полочку вешать. Саша любил вбивать гвозди и как-то обещал Людмиле помочь ей в устройстве ее обстановки. И теперь согласился, радуясь, что есть невинный предлог итти с Людмилою и к Людмиле. И невинный, кисленький запах ехtrа-muguet, веявший от зеленоватого Людмилина платья, нежно успокаивал его.   * * *   Для работы Людмила переоделась за ширмою и вышла к Саше в короткой, нарядной юбочке, с открытыми руками, надушенная сладкою, томною, пряною японскою функией. – Ишь ты, какая нарядная! – сказал Саша. – Ну, да, нарядная. Видишь, – сказала Людмила, усмехаясь, – босые ноги, – выговорила она эти слова со стыдливо-задорною растяжечкою. Саша пожал плечами и сказал: – Уж ты всегда нарядная. Ну, что ж, начнемте вбивать. Гвозди-то у вас есть? – спросил он озабоченно. – Погоди немножечко, – ответила Людмила, – посиди со мною хоть чуть, а то словно только по делу и ходишь, а уж со мною и поговорить скучно. Саша покраснел и сказал нежно: – Милая Людмилочка, да я с вами сколько хотите сидел бы, пока бы не прогнали, а только уроки учить надо. Людмила легонько вздохнула и медленно промолвила: – Ты все хорошаешь, Саша. Саша зарделся, засмеялся, высовывая трубочкою кончик языка. – Придумаете тоже, – сказал он, – нешто я барышня, чего мне хорошать! – Лицо прекрасное, а то-то тело! Покажь хоть до пояса, – ласкаясь к Саше, просила Людмила и обняла его за плечо. – Ну вот еще, выдумали! – стыдливо и досадливо сказал Саша. – А что ж такое? – беспечным голосом спросила Людмила, – что у тебя за тайны! – Еще войдет кто, – сказал Саша. – Кому входить? – так же легко и беззаботно сказала Людмила. – Да мы дверь запрем, вот никому и не попасть. Людмила проворно подошла к двери и заперла ее на задвижку. Саша догадался, что Людмила не шутит. Он сказал, весь рдея, так что капельки пота выступили на лбу: – Ну, не надо, Людмилочка. – Глупый, отчего не надо? – убеждающим голосом спросила Людмила. Она притянула к себе Сашу и принялась расстегивать его блузу. Саша отбивался, цепляясь за ее руки. Лицо его делалось испуганным, и, подобный испугу, стыд охватил его. И от этого он словно вдруг ослабел. Людмила сдвинула брови и решительно раздевала его. Сняла пояс, кое-как стащила блузу. Саша отбивался все отчаяннее. Они возились, кружились по горнице, натыкались на столы и стулья. Пряное благоухание веяло от Людмилы, опьяняло Сашу и обессиливало его. Быстрым толчком в грудь Людмила повалила Сашу на диван. От рубашки, которую она рванула, отскочила пуговица. Людмила быстро оголила Сашино, плечо и принялась выдергивать руку из рукава. Отбиваясь, Саша невзначай ударил Людмилу ладонью по щеке. Не хотел, конечно, ударить, но удар упал на Людмилину щеку сразмаху, сильный и звонкий. Людмила дрогнула, пошатнулась, зарделась кровавым румянцем, но не выпустила Сашу из рук. – Злой мальчишка, драться! – задыхающимся голосом крикнула она. Саша смутился жестоко, опустил руки и виновато глядел на оттиснувшиеся по левой Людмилиной щеке беловатые полоски, следы от его пальцев. Людмила воспользовалась его замешательством. Она быстро спустила у него рубашку с обоих плеч на локти. Саша опомнился, рванулся от нее, но вышло еще хуже, – Людмила проворно сдернула рукава с его рук, – рубашка опустилась к поясу. Саша почувствовал холод и новый приступ стыда, ясного и беспощадного, кружащего голову. Теперь Саша был открыт до пояса. Людмила крепко держала его за руку и дрожащею рукою похлопывала по его голой спине, заглядывая в его потупленные, странно-мерцающие под синевато-черными ресницами глаза. И вдруг эти ресницы дрогнули, лицо перекосилось жалкою детскою гримасою, – и он заплакал, внезапно, навзрыд. – Озорница! – рыдающим голосом крикнул он, – пустите! – Занюнил! младенец! – сердито и смущенно сказала Людмила и оттолкнула его. Саша отвернулся, вытирая ладонями слезы. Ему стало стыдно, что он плакал. Он старался удержаться. Людмила жадно глядела на его обнаженную спину. “Сколько прелести в мире! – думала она. – Люди закрывают от себя столько красоты, – зачем?” Саша, стыдливо ежась голыми плечами, попытался надеть рубашку, но она только комкалась, трещала под его дрожащими руками, и никак было не всунуть руки в рукава. Саша схватился за блузу, – пусть уж рубашка так пока остается. – Ах, за вашу собственность испугались. Не украду! – сказала Людмила злым, звенящим от слез голосом. Она порывисто бросила ему пояс и отвернулась к окну. Закутанный в серую блузу, очень он ей нужен, скверный мальчишка, жеманник противный. Саша быстро надел блузу, кое-как оправил рубашку и посмотрел на Людмилу опасливо, нерешительно и стыдливо. Он увидел, что она вытирает щеки руками, робко подошел к ней и заглянул ей в лицо, – и слезы, которые текли по ее щекам, вдруг отравили его нежною к ней жалостью, и ему уже не было ни стыдно, ни досадно. – Что же вы плачете, милая Людмилочка? – тихонько спросил он. И вдруг зарделся, – вспомнил свой удар. – Я вас ударил, простите. Ведь я же не нарочно, – робко сказал он. – Растаешь, что ли, глупый мальчишка, коли с голыми плечами посидишь? – сказала Людмила жалующимся голосом. – Загоришь, боишься. Красота и невинность с тебя слиняют. – Да зачем тебе это, Людмилочка? – со стыдливою ужимкою спросил Саша. – Зачем? – страстно заговорила Людмила. – Люблю красоту. Язычница я, грешница. Мне бы в древних Афинах родиться. Люблю цветы, духи, яркие одежды, голое тело. Говорят, есть душа, не знаю, не видела. Да и на что она мне? Пусть умру совсем, как русалка, как тучка под солнцем растаю. Я тело люблю, сильное, ловкое, голое, которое может наслаждаться. – Да и страдать ведь может, – тихо сказал Саша. – И страдать, и это хорошо, – страстно шептала Людмила. – Сладко и когда больно, – только бы тело чувствовать, только бы видеть наготу и красоту телесную. – Да ведь стыдно же без одежды? – робко сказал Саша. Людмила порывисто бросилась перед ним на колени. Задыхаясь, целуя его руки, шептала: – Милый, кумир мой, отрок богоравный, на одну минуту полюбоваться твоими плечиками. Саша вздохнул, опустил глаза, покраснел и неловко снял блузу. Людмила горячими руками схватила его и осыпала поцелуями его вздрагивавшие от стыда плечи. – Вот какой я послушливый! – сказал Саша, насильно улыбаясь, чтобы шуткою прогнать смущение. Людмила торопливо целовала Сашины руки от плеч до пальцев, и Саша не отнимал их, взволнованный, погруженный в страстные и жестокие мечты. Обожанием были согреты Людмилины поцелуи, и уже словно не мальчика, словно отрока-бога лобзали ее горячие губы в трепетном и таинственном служении расцветающей Плоти. А Дарья и Валерия стояли за дверью и поочередно, толкаясь от нетерпения, смотрели в замочную скважину и замирали от страстного и жгучего волнения.   * * *   – Пора же и одеваться, – сказал наконец Саша. Людмила вздохнула и с тем же благоговейным выражением в глазах надела на него рубашку и блузу, прислуживая ему почтительно и осторожно. – Так ты – язычница? – с недоумением спросил Саша. Людмила весело засмеялась. – А ты? – спросила она. – Ну вот еще! – ответил Саша уверенно: – я весь катехизис твердо знаю. Людмила хохотала. Саша, глядючи на нее, улыбнулся и спросил: – Коли ты – язычница, зачем же ты в церковь ходишь? Людмила перестала смеяться, призадумалась. – Что ж, – сказала она, – надо же молиться. Помолиться, поплакать, свечку поставить, подать, помянуть. И я люблю все это, свечки, лампадки, ладан, ризы, пение, – если певчие хорошие, – образа, у них оклады, ленты. Да, все это такое прекрасное. И еще люблю… его… знаешь. распятого… Людмила проговорила последние слова совсем тихо, почти шопотом, покраснела, как виноватая, и опустила глаза. – Знаешь, приснится иногда, – он на кресте, и на теле кровавые капельки.   * * *   С тех пор Людмила не раз, уведя Сашу в свой покой, принималась расстегивать его курточку. Сперва он стыдился до слез, но скоро привык. И уже смотрел ясно и спокойно, как Людмила опускала его рубашку, обнажала его плечи, ласкала и хлопала по спине. И уже, наконец, сам принимался раздеваться. И Людмиле приятно было держать его, полуголого, у себя на колениях, обнявши, целуя.   * * *   Саша был один дома. Людмила вспомнилась ему и его голые плечи под ее жаркими взорами. “И чего она хочет?” – подумал он. И вдруг багряно покраснел, и больно-больно забилось сердце. Буйная веселость охватила его. Он несколько раз перекувыркнулся, повалился на пол, прыгал на мебель, – тысячи безумных движений бросали его из одного угла в другой, и веселый, ясный хохот его разносился по дому. Коковкина вернулась в это время домой, заслышала необычайный шум и вошла в Сашину горницу. В недоумении она стала на пороге и качала головою. – Что это ты беснуешься, Сашенька! – сказала она, – диви бы с товарищами, а то один бесишься. Постыдись, батюшка, – не маленький. Саша стоял, и от смущения у него словно отнимались руки, тяжелые, неловкие, – а все его тело еще дрожало от возбуждения.   * * *   Однажды Коковкина застала Людмилу у себя, – она кормила Сашу конфектами. – Баловница вы, – ласково сказала Коковкина, – сладенькое-то он у меня любит. – Да, а вот он меня озорницей зовет, – пожаловалась Людмила. – Ай, Сашенька, разве можно! – с ласковым укором сказала Коковкина. – Да за что же это ты? – Да она меня тормошит, – запинаясь, сказал Саша. Он сердито глядел на Людмилу и багряно краснел. Людмила хохотала. – Сплетница, – шепнул ей Саша. – Как же можно, Сашенька, грубить! – выговаривала Коковкина. – Нельзя грубить! Саша поглядел на Людмилу усмехаючись и тихо промолвил: – Ну, больше не буду.   * * *   Теперь уже каждый раз, как Саша приходил, Людмила запиралась с ним и принималась его раздевать да наряжать в разные наряды. Смехом и шутками наряжался сладкий их стыд. Иногда Людмила затягивала Сашу в корсет и одевала в свое платье. При декольтированном корсаже голые Сашины руки, полные и нежно-округленные, и его круглые плечи казались очень красивыми. У него кожа была желтоватого, но, что редко бывает, ровного, нежного цвета. Юбка, башмаки, чулки Людмилины – все Саше оказались впору и все шло к нему. Надев на себя весь дамский наряд, Саша послушно сидел и обмахивался веером. В этом наряде он и в самом деле был похож на девочку и старался вести себя как девочка. Одно только было неудобно – стриженые Сашины волосы. Надевать парик или привязывать косу на Сашину голову Людмила не хотела – противно. Людмила учила Сашу делать реверансы. Неловко и застенчиво приседал он вначале. Но в нем была грация, хотя и смешанная с мальчишеской угловатостью. Краснея и смеясь, он прилежно учился делать реверансы и кокетничал напропалую. Иногда Людмила брала его руки, обнаженные и стройные, и целовала их. Саша не сопротивлялся и смеючись смотрел на Людмилу. Иногда он сам подставлял руки к ее губам и говорил: – Целуй! Но лучше нравились ему и ей иные наряды, которые шила сама Людмила: одежда рыбака с голыми ногами, хитон афинского голоногого мальчика. Нарядит его Людмила и любуется. А сама побледнеет, печальная станет.   * * *   Саша сидел на Людмилиной постели, перебирал складки хитона и болтал голыми ногами. Людмила стояла перед ним и смотрела на него с выражением счастья и недоумения. – Какая ты глупая! – сказал Саша. – В моей глупости так много счастья! – лепетала бледная Людмила, плача и целуя Сашины руки. – Отчего же ты заплакала? – улыбаясь беспечно, спросил Саша. – Мое сердце ужалено радостью. Грудь мою пронзили семь мечей счастья, – как мне не плакать. – Дурочка ты, право, дурочка! – смеючись сказал Саша. – А ты – умный! – с внезапною досадою ответила Людмила, вытерла слезы и вздохнула. – – Пойми, глупый, – заговорила она тихим убеждающим голосом, – только в безумии счастье и мудрость. – Ну, да! – недоверчиво сказал Саша. – Надо забыть, забыться, и тогда все поймешь, – шептала Людмила. – По-твоему, как, мудрые люди думают? – А то как же? – Они так знают. Им сразу дано: только взглянет, и уже все ему открыто…   * * *   Осенний тихо длился вечер. Чуть слышный из-за окна доносился изредка шелест, когда ветер на лету качал ветки у деревьев. Саша и Людмила были одни. Людмила нарядила его голоногим рыбаком, – синяя одежда из тонкого полотна, – уложила на низком ложе и села на пол у его голых ног, босая, в одной рубашке. И одежду, и Сашино тело облила она духами, – густой, травянистый и ломкий у них был запах, как неподвижный дух замкнутой в горах странно-цветущей долины. На Людмилиной шее блестели яркие крупные бусы, золотые узорные браслеты звенели на руках. Ирисом пахло ее тело, – запах душный, плотский, раздражающий, навевающий дремоту и лень, насыщенный испарением медленных вод. Она томилась и вздыхала, и глядела на его смуглое лицо, на его иссиня-черные ресницы и полуночные глаза. Она положила голову на его голые колени, и ее светлые кудри ласкали его смуглую кожу. Она целовала Сашино тело, и от аромата, странного и сильного, смешанного с запахом молодой кожи, кружилась ее голова. Саша лежал и улыбался тихою, неверною улыбкою. Неясное в нем зарождалось желание и сладко томило его. И когда Людмила целовала его колени и стопы, нежные поцелуи возбуждали томные, полусонные мечтания. Хотелось что-то сделать ей, милое или больное, нежное или стыдное, – но что? Целовать ее ноги? Или бить ее, долго, сильно, длинными гибкими ветвями? Чтобы она смеялась от радости или кричала от боли? И то, и другое, может быть, желанно ей, но мало. Что же ей надо? Вот они полуобнаженные оба, и с их освобожденною плотью связано желание и хранительный стыд, – но в чем же это таинство плоти? И как принести свою кровь и свое тело в сладостную жертву ее желаниям, своему стыду? А Людмила томилась и металась у его ног, бледная от невозможных желаний, то пылая, то холодея. Она страстно шептала: – Я ли не красавица! У меня ли глаза не жгучие! У меня ли не пышные волосы! Ласкай же меня! Приласкай же меня! Сорви с меня запястья, отстегни мое ожерелье! Саше стало страшно, и невозможные желания мучительно томили его.  XXVII   Передонов проснулся под утро. Кто-то смотрел на него громадными, мутными, четырехугольными глазами. Уж не Пыльников ли это? Передонов подошел к окну и облил зловещий призрак. На всем были чары и чудеса. Визжала дикая недотыкомка, злобно и коварно смотрели на Передонова и люди, и скоты. Все было ему враждебно, он был один против всех. В гимназии на уроках Передонов злословил своих сослуживцев, директора, родителей, учеников. Гимназисты слушали с недоумением. Иные, хамоватые по природе, находились, что, подлаживаясь к Передонову, выражали ему свое сочувствие. Другие же сурово молчали или, когда Передонов задевал их родителей, горячо вступались. На таких Передонов смотрел угрюмо и отходил от них, бормоча что-то. На иных уроках Передонов потешал гимназистов нелепыми толкованиями. Читал раз Пушкинские стихи: Встает заря во мгле холодной, На нивах шум работ умолк, С своей волчихою голодной Выходит на дорогу волк. – Постойте, – сказал Передонов, – это надо хорошенько понять. Тут аллегория скрывается Волки попарно ходят: волк с волчихою голодной. Волк – сытый, а она – голодная Жена всегда после мужа должна есть. Жена во всем должна подчиняться мужу. Пыльников был веселый, он улыбался и смотрел на Передонова обманчиво-чистыми, черными, бездонными глазами. Сашино лицо мучило и соблазняло Передонова. Чаровал его проклятый мальчишка своею коварною улыбкою. Да и мальчишка ли? Или, может быть, их два: брат и сестра. И не разобрать, кто где. Или даже, может быть, он умеет переворачиваться из мальчишки в девчонку. Недаром он всегда такой чистенький, – переворачиваясь, в разных волшебных водицах всполаскивается, – иначе ведь нельзя, не обернешься. И духами так всегда от него пахнет. – Чем это вы надушились, Пыльников? – спросил Передонов, – пачкулями, что ли? Мальчики засмеялись. Саша обидчиво покраснел и промолчал. Чистого желания нравиться, быть не противным Передонов не понимал. Всякое такое проявление, хотя бы со стороны мальчика, он считал охотою на себя. Кто принарядился, тот, значит, и замышляет прельстить Передонова. Иначе зачем рядиться? Нарядность и чистота были для Передонова противны, духи казались ему зловонны; всяким духам предпочитал он запах унавоженного поля, полезный, по его мнению, для здоровья. Наряжаться, чиститься, мыться – на все это нужно время и труд; а мысль о труде наводила на Передонова тоску и страх. Хорошо бы ничего не делать, есть, пить, спать – да и только! Товарищи дразнили Сашу, что он надушился “пачкулями” и что Людмилочка в него влюблена. Он вспыхивал и горячо возражал: ничего, мол, не влюблена, все это, мол, выдумки Передонова; он-де сватался к Людмилочке, а Людмилочка ему нос натянула, вот он на нее и сердится и распускает про нее нехорошие слухи. Товарищи ему верили, – Передонов, известно, – но дразнить не переставали; дразнить так приятно. Передонов упрямо говорил всем о развращенности Пыльникова. – С Людмилкой спутался, – говорил он. – Так усердно целуются, что она одного приготовишку родила, теперь другого носит. Про любовь Людмилы к гимназисту заговорили в городе преувеличенно, с глупыми, непристойными подробностями. Но мало кто верил: Передонов пересолил. Однако любители подразнить, – их же в нашем городе достаточно много, – спрашивали у Людмилы: – Что это вы в мальчишку втюрились? Для взрослых кавалеров это обидно. Людмила смеялась и говорила: – Глупости! Горожане посматривали на Сашу с поганым любопытством. Вдова генерала Полуянова, богатая дама из купчих, справлялась о его возрасте и нашла, что он еще слишком мал, но что года через два можно будет его позвать и заняться его развитием. Саша уже начал и упрекать иногда Людмилу, что его за нее дразнят. Даже иногда, случалось, и поколачивал, на что Людмила только звонко хохотала. Однако, чтобы положить конец глупым сплетням и выгородить Людмилу из неприятной истории, все Рутиловы и многочисленные их друзья, родственники и свойственники усердно действовали против Передонова и доказывали, что все эти рассказы – фантазия безумного человека. Дикие поступки Передонова заставляли многих верить таким объяснениям. В то же время полетели доносы на Передонова к попечителю учебного округа. Из округа прислали запрос директору. Хрипач сослался на свои прежние донесения и прибавил, что дальнейшее пребывание Передонова в гимназии становится положительно опасным, так как его душевная болезнь заметно прогрессирует. Уже Передонов был весь во власти диких представлений. Призраки заслонили от него мир. Глаза его, безумные, тупые, блуждали, не останавливаясь на предметах, словно ему всегда хотелось заглянуть дальше их, по ту сторону предметного мира, и он искал каких-то просветов. Оставаясь один, он разговаривал сам с собою, выкрикивал кому-то бессмысленные угрозы: – Убью! зарежу! законопачу! А Варвара слушала и ухмылялась. “Побесись!” – думала она злорадно. Ей казалось, что это – только злость: догадывается, что его обманули, и злится. С ума не сойдет, сходить дураку не с чего. А если и сойдет, что же, безумие веселит глупых! – Знаете, Ардальон Борисыч, – сказал однажды Хрипач, – вы имеете очень нездоровый вид. – У меня голова болит, – угрюмо сказал Передонов. – Знаете ли, почтеннейший, – осторожным голосом продолжал директор, – я бы вам советовал не ходить пока в гимназию. Полечиться бы вам, позаботиться о ваших нервах, которые у вас, невидимому, довольно-таки расстроены. “Не ходить в гимназию! Конечно, – думал Передонов, – это самое лучшее. Как раньше я не догадался! Сказаться больным, посидеть дома, посмотреть, что из этого выйдет”. – Да, да, не буду ходить, я болен, – радостно говорил он Хрипачу. Директор тем временем еще раз писал в округ и со дня на день ждал назначения врачей для освидетельствования. Но чиновники не торопились. На то они и чиновники. Передонов не ходил в гимназию и тоже чего-то ждал. В последние дни он все льнул к Володину. Страшно было выпустить его с глаз, – не навредил бы. Уже с утра, как только проснется, Передонов с тоскою вспоминал Володина: где-то он теперь? что-то он делает? Иногда Володин мерещился ему: облака плыли по небу, как стадо баранов, и между ними бегал Володин с котелком на голове, с блеющим смехом; в дыме, вылетающем из труб, иногда быстро проносился он же, уродливо кривляясь и прыгая в воздухе. Володин думал и всем с гордостью рассказывал, что Передонов его очень полюбил, – просто жить без него не может. – Варвара его надула, – говорил Володин, – а он видит, что один я ему верный друг, он ко мне и вяжется. Выйдет Передонов из дому, проведать Володина, а уж тот идет ему навстречу, в котелке, с тросточкою, весело подпрыгивает, радостно заливается блеющим смехом. – Чего это ты в котелке? – спросил его однажды Передонов. – Отчего же мне, Ардальон Борисыч, не носить котелка – весело и рассудительно ответил Володин, – скромно и прилично. Фуражечку с кокардою мне не полагается, а цилиндр носить – так это пусть аристократы упражняются, нам это не подходит. – Ты в котелке сваришься, – угрюмо сказал Передонов. Володин захихикал. Пошли к Передонову. – Шагать-то сколько надо, – сердито сказал Передонов. – Это полезно, Ардальон Борисыч, промоциониться, – убеждал Володин, – поработаешь, погуляешь, покушаешь – здоров будешь. – Ну, да, – возражал Передонов, – ты думаешь, через двести или через триста лет люди будут работать? – А то как же? Не поработаешь, так и хлебца не покушаешь. Хлебец за денежки дают, а денежки заработать надо. – Я и не хочу хлеба. – И булочки, и пирожков не будет, – хихикая, говорил Володин, – и водочки не на что купить будет, и наливочки сделать будет не из чего. – Нет, люди сами работать не будут, – сказал Передонов, – на все машины будут: повертел ручкой, как аристон, и готово… Да и вертеть долго скучно. Володин призадумался, склонил голову, выпятил губы и сказал задумчиво: – Да, это очень хорошо будет. Только нас тогда уже не будет. Передонов посмотрел на него злобно и проворчал: – Это тебя не будет, а я доживу. – Дай вам бог, – весело сказал Володин, – двести лет прожить да триста на карачках проползать. Уж Передонов и не зачурался, – будь что будет. Он всех одолеет, надо только смотреть в оба и не поддаваться. Дома, сидя в столовой и выпивая с Володиным, Передонов рассказывал ему про княгиню. Княгиня, в представлении Передонова, что ни день дряхлела и становилась ужаснее: желтая, морщинистая, согбенная, клыкастая, злая, – неотступно мерещилась она Передонову. – Ей двести лет, – говорил Передонов и странно и тоскливо глядел перед собою. – И она хочет, чтобы я опять с нею снюхался. До тех пор и места не хочет дать. – Скажите, чего захотела! – покачивая головою, говорил Володин. – Старбень этакая!   * * *   Передонов бредил убийством. Он говорил Володину, свирепо хмуря брови: – Там у меня за обоями уже один запрятан. Вот ужо другого под пол заколочу. Но Володин не пугался и хихикал. – Вонь слышишь из-за обоев? – спросил Передонов. – Нет, не слышу, – хихикая и ломаясь, говорил Володин. – Нос у тебя заложило, – сказал Передонов, – недаром у тебя нос покраснел. Гниет там, за обоями. – Клоп! – крикнула Варвара и захохотала. Передонов смотрел тупо и важно.   * * *   Передонов, все более погружаясь в своe помешательство, уже стал писать доносы на карточные фигуры, на недотыкомку, на барана, что он, баран, самозванец, выдал себя за Володина, метил на высокую должность поступить, а сам – просто баран; на лесоистребителей, – всю березу вырубили, париться нечем и воспитывать детей трудно, а осину оставили, а на что нужна осина? Встречаясь на улице с гимназистами, Передонов ужасал младших и смешил старших бесстыдными и нелепыми словами. Старшие ходили за ним толпою, разбегаясь, когда завидят кого-нибудь из учителей, младшие сами бежали от него. Во всем чары да чудеса мерещились Передонову, галлюцинации его ужасали, исторгая из его груди безумный вой и визги. Недотыкомка являлась ему то кровавою, то пламенною, она стонала и ревела, и рев ее ломил голову Передонову нестерпимою болью. Кот вырастал до страшных размеров, стучал сапогами и прикидывался рыжим рослым усачом.  XXVIII   Саша ушел после обеда и не вернулся к назначенному времени, к семи часам. Коковкина обеспокоилась: не дай бог, попадется кому из учителей на улице в непоказанное время. Накажут, да и ей неловко. У нее всегда жили мальчики скромные, по ночам не шатались. Коковкина пошла искать Сашу. Известно, куда же, как не к Рутиловым. Как на грех, Людмила сегодня забыла дверь замкнуть. Коковкина вошла, и что же увидела? Саша стоит перед зеркалом в женском платье и обмахивается веером. Людмила хохочет и расправляет ленты и его ярко-цветного пояса. – Ах, господи, твоя воля! – в ужасе воскликнула Коковкина, – что же это такое! Я беспокоюсь, ищу, а он тут комедию ломает. Срам какой, в юбку вырядился! Да и вам-то, Людмила Платоновна, как не стыдно! Людмила в первую минуту смутилась от неожиданности, но быстро нашлась. С веселым смехом, обняв и усаживая в кресло Коковкину, рассказала она ей тут же сочиненную небылицу: – Мы хотим домашний спектакль поставить, – я мальчишкой буду, а он девицей, и это будет ужасно забавно. Саша стоял весь красный, испуганный, со слезами на глазах. – Вот еще глупости! – сердито говорила Коковкина, – ему надо уроки учить, а не спектакли разыгрывать. Что выдумали! Изволь одеться сейчас же, Александр, и марш со мною домой. Людмила смеялась звонко и весело, целовала Коковкину, – и старуха думала, что веселая девица ребячлива, как дитя, а Саша по глупости все ее затеи рад исполнить. Веселый Людмилин смех казал этот случай простою детскою шалостью, за которую только пожурить хорошенько. И она ворчала, делая сердитое лицо, но уже сердце у нее было спокойно. Саша проворно переоделся за ширмою, где стояла Людмилина кровать. Коковкина увела его и всю дорогу бранила. Саша, пристыженный и испуганный, уж и не оправдывался. “Что-то еще дома будет?” – боязливо думал он. А дома Коковкина в первый раз поступила с ним строго, велела ему стать на колени. Но едва постоял Саша несколько минут, как уже она, разжалобленная его виноватым лицом и безмолвными слезами, отпустила его. Сказала ворчливо: – Щеголь этакий, за версту духами пахнет! Саша ловко шаркнул, поцеловал ей руку, – и вежливость наказанного мальчика еще больше тронула ее.   * * *   А между тем над Сашею собиралась гроза. Варвара и Грушина сочинили и послали Хрипачу безыменное письмо о том, что гимназист Пыльников увлечен девицею Рутиловою, проводит у нее целые вечера и предается разврату. Хрипач припомнил один недавний разговор. На-днях на вечере у предводителя дворянства кто-то бросил никем не поднятый намек на девицу, влюбившуюся в подростка. Разговор тотчас же перешел на другие предметы: при Хрипаче все, по безмолвному согласию привыкших к хорошему обществу людей, сочли это весьма неловкою темой для беседы и сделали вид, что разговор неудобен при дамах и что самый предмет ничтожен и маловероятен. Хрипач все это, конечно, заметил, но он не был столь простодушен, чтобы кого-нибудь спрашивать. Он был вполне уверен, что все узнает скоро, что все известия доходят сами, тем или другим путем, но всегда достаточно своевременно. Вот это письмо и была жданная весть. Хрипач ни на минуту не поверил в развращенность Пыльникова и в то, что его знакомство с Людмилою имеет непристойные стороны. “Это, – думал он, – идет все от той же глупой выдумки Передонова и питается завистливою злобою Грушиной. Но это письмо, – думал он, – показывает, что ходят нежелательные слухи, которые могут бросить тень на достоинство вверенной ему гимназии. И потому надобно принять меры”. Прежде всего Хрипач пригласил Коковкину, чтобы переговорить с нею о тех обстоятельствах, которые могли способствовать возникновению нежелательных толков. Коковкина уже знала, в чем дело. Ей сообщили даже еще проще, чем директору. Грушина выждала ее на улице, завязала разговор и рассказала, что Людмила уже вконец развратила Сашу. Коковкина была поражена. Дома она осыпала Сашу упреками. Ей было тем более досадно, что все происходило почти на ее глазах и Саша ходил к Рутиловым с ее ведома. Саша притворился, что ничего не понимает, и спросил: – Да что же я худого сделал? Коковкина замялась. – Как что худого? А сам ты не знаешь? А давно ли я тебя застала в юбке? Забыл, срамник этакий? – Застали, ну что ж тут особенно худого? так ведь и наказали за то! И что ж такое, точно я краденую юбку надел! – Скажите, пожалуйста, как рассуждает! – говорила растерянно Коковкина. – Наказала я тебя, да видно мало. – Ну, еще накажите, – строптиво, с видом несправедливо обижаемого, сказал Саша. – Сами тогда простили, а теперь мало. А я ведь вас тогда не просил прощать, стоял бы на коленях хоть весь вечер. А то, что ж все попрекать! – Да уж и в городе, батюшка, про тебя с твоей Людмилочкой говорят, – сказала Коковкина. – А что говорят-то? – невинно-любопытствующим голосом спросил Саша. Коковкина опять замялась. – Что говорят, – известно что! Сам знаешь, что про вас сказать можно. Хорошего-то мало скажут. Шалишь ты много со своею Людмилочкою, вот что говорят. – Ну, я не буду шалить, – обещал Саша так спокойно, как будто разговор шел об игре в пятнашки. Он делал невинное лицо, а на душе у него было тяжело. Он выспрашивал Коковкину, что же говорят, и боялся услышать какие-нибудь грубые слова. Что могут говорить о них? Людмилочкина горница окнами в сад, с улицы ее не видно, да и Людмилочка спускает занавески. А если кто подсмотрел, то как об этом могут говорить? Может быть, досадные, оскорбительные слова? Или так говорят, только о том, что он часто ходит? И вот на другой день Коковкина получила приглашение к директору. Оно совсем растревожило старуху. Она уже и не говорила ничего Саше, собралась тихонько и к назначенному часу отправилась. Хрипач любезно и мягко сообщил ей о полученном им письме. Она заплакала. – Успокойтесь, мы вас не виним, – говорил Хрипач, – мы вас хорошо знаем. Конечно, вам придется последить за ним построже. А теперь вы мне только расскажите, что там на самом деле было. От директора Коковкина пришла с новыми упреками Саше. – Тете напишу, – сказала она, плача. – Я ни в чем не виноват, пусть тетя приедет, я не боюсь, – говорил Саша и тоже плакал. На другой день Хрипач пригласил к себе Сашу и спросил его сухо и строго: – Я желаю знать, какие вы завели знакомства в городе. Саша смотрел на директора лживо-невинными и спокойными глазами. – Какие же знакомства? – сказал он: – Ольга Васильевна знает, я только к товарищам хожу да к Рутиловым. – Да, вот именно, – продолжал свой допрос Хрипач, – что вы делаете у Рутиловых? – Ничего особенного, так, – с тем же невинным видом ответил Саша, – главным образом мы читаем. Барышни Рутиловы стихи очень любят. И я всегда к семи часам бываю дома. – Может быть, и не всегда? – спросил Хрипач, устремляя на Сашу взор, который постарался сделать проницательным. – Да, один раз опоздал, – со спокойною откровенностью невинного мальчика сказал Саша, – да и то мне досталось от Ольги Васильевны, и потом я не опаздывал. Хрипач помолчал. Спокойные Сашины ответы ставили его втупик. Во всяком случае, надо сделать наставление, выговор, но как и за что? Чтобы не внушить мальчику дурных мыслей, которых у него раньше (верил Хрипач) не было, и чтобы не обидеть мальчика, и чтобы сделать все к устранению тех неприятностей, которые могут случиться в будущем из-за этого знакомства. Хрипач подумал, что дело педагога – трудное и ответственное дело, особенно если имеешь честь начальствовать над учебным заведением. Трудное, ответственное дело педагога! Это банальное определение окрылило застывшие было мысли у Хрипача. Он принялся говорить, – скоро, отчетливо и незначительно. Саша слушал из пятого в десятое: – … первая обязанность ваша как ученика – учиться… нельзя увлекаться обществом, хотя бы и весьма приятным и вполне безукоризненным. во всяком случае, следует сказать, что общество мальчиков вашего возраста для вас гораздо полезнее… Надо дорожить репутацией и своею и учебного заведения… Наконец, – скажу вам прямо, – я имею основания предполагать, что ваши отношения к барышням имеют характер вольности, недопустимой в вашем возрасте, и совсем не согласно с общепринятыми правилами приличия. Саша заплакал. Ему стало жаль, что о милой Людмилочке могут думать и говорить как об особе, с которою можно вести себя вольно и неприлично. – Честное слово, ничего худого не было, – уверял он, – мы только читали, гуляли, играли, – ну, бегали, – больше никаких вольностей. Хрипач похлопал его по плечу и сказал голосом, которому постарался придать сердечность, а все же сухим: – Послушайте, Пыльников… (Что бы ему назвать когда мальчика Сашею! Не форменно, и нет еще на то министерского циркуляра?) – Я вам верю, что ничего худого не было, но все-таки вы лучше прекратите эти частые посещения. Поверьте мне, так будет лучше. Это говорит вам не только ваш наставник и начальник, но и ваш друг. Саше осталось только поклониться, поблагодарить, а затем пришлось послушаться. И стал Саша забегать к Людмиле только урывками, минут на пять, на десять, – а все же старался побывать каждый день. Досадно было, что приходилось видеться урывками, и Саша вымещал досаду на самой Людмиле. Уже он частенько называл ее Людмилкою, дурищею, ослицею сиамскою, поколачивал ее. А Людмила на все это только хохотала. Разнесся по городу слух, что актеры здешнего театра устраивают в общественном собрании маскарад с призами за лучшие наряды, женские и мужские. О призах пошли преувеличенные слухи. Говорили, дадут корову даме, велосипед мужчине. Эти слухи волновали горожан. Каждому хотелось выиграть: вещи такие солидные. Поспешно шили наряды. Тратились не жалея. Скрывали придуманные наряды и от ближайших друзей, чтобы кто не похитил блистательной мысли. Когда появилось печатное объявление о маскараде, – громадные афиши, расклеенные на заборах и разосланные именитым гражданам, – оказалось, что дадут вовсе не корову и не велосипед, а только веер даме и альбом мужчине. Это всех готовившихся к маскараду разочаровало и раздосадовало. Стали роптать. Говорили: – Стоило тратиться! – Это просто насмешка – такие призы. – Должны были сразу объявить. – Это только у нас возможно поступать так с публикой. Но все же приготовления продолжались: какой ни будь приз, а получить его лестно. Дарью и Людмилу приз не занимал, ни сначала, ни после. Нужна им корова! Невидаль – веер! Да и кто будет присуждать призы? Какой у них, у судей, вкус! Но обе сестры увлеклись Людмилиною мечтою послать в маскарад Сашу в женском платье, обмануть таким способом весь город и устроить так, чтобы приз дали ему. И Валерия делала вид, что согласна. Завистливая и слабая, как дитя, она досадовала – Людмилочкин дружок, не к ней же ведь ходит, но спорить с двумя старшими сестрами она не решалась. Только сказала с презрительною усмешечкою: – Он не посмеет. – Ну, вот, – решительно сказала Дарья, – мы сделаем так, что никто не узнает. И когда сестры рассказали Саше про свою затею и сказала ему Людмилочка: “Мы тебя нарядим японкою”, Саша запрыгал и завизжал от восторга. Там будь что будет, – и особенно, если никто не узнает, – а только он согласен, – еще бы не согласен! – ведь это ужасно весело всех одурачить. Тотчас же решили, что Сашу надо нарядить гейшею. Сестры держали свою затею в строжайшей тайне, не сказали даже ни Ларисе, ни брату. Костюм для гейши Людмила смастерила сама по ярлыку от корилопсиса: платье желтого шелка на красном атласе, длинное и широкое; на платье шитый пестрый узор, крупные цветы причудливых очертаний. Сами же девицы смастерили веер из тонкой японской бумаги с рисунками, на бамбуковых палочках, и зонтик из тонкого розового шелка на бамбуковой же ручке. На ноги – розовые чулки и деревянные башмачки скамеечками. И маску для гейши раскрасила искусница Людмила: желтоватое, но милое худенькое лицо с неподвижною, легкою улыбкою, косо-прорезанные глаза, узкий и маленький рот. Только парик пришлось выписать из Петербурга, – черный, с гладкими, причесанными волосами. Чтобы примерить костюм, надо было время, а Саша мог забегать только урывочками, да и то не каждый день. Но нашлись. Саша убежал ночью, уже когда Коковкина спала, через окно. Сошло благополучно.   * * *   Собралась и Варвара в маскарад. Купила маску с глупою рожею, а за костюмом дело не стало, – нарядилась кухаркою. Повесила к поясу уполовник, на голову вздела черный чепец, руки открыла выше локтя и густо их нарумянила, – кухарка же прямо от плиты, – и костюм готов. Дадут приз – хорошо, не дадут – не надобно. Грушина придумала одеться Дианою. Варвара засмеялась и спросила: – Что ж, вы и ошейник наденете? – Зачем мне ошейник? – с удивлением спросила Грушина. – Да как же, – объяснила Варвара, – собакой Дианкой вырядиться вздумали. – Ну вот, придумали! – ответила Грушина со смехом, – вовсе не Дианкой, а богиней Дианой. Одевались на маскарад Варвара и Грушина вместе у Грушиной. Наряд у Грушиной вышел чересчур легок: голые руки и плечи, голая спина, голая грудь, ноги в легоньких туфельках, без чулок, голые до колен, и легкая одежда из белого полотна с красною обшивкою, прямо на голое тело, – одежда коротенькая, но зато широкая, со множеством складок. Варвара сказала, ухмыляясь: – Головато. Грушина отвечала, нахально подмигивая: – Зато все мужчины так за мной и потянутся. – А что же складок так много? – спросила Варвара. – Конфект напихать можно для моих чертенят, – объяснила Грушина. Все так смело открытое у Грушиной было красиво, – но какие противоречия. На коже – блошьи укусы, ухватки грубы, слова нестерпимой пошлости. Снова поруганная телесная красота.   * * *   Передонов думал, что маскарад затеяли нарочно, чтобы его на чем-нибудь изловить. А все-таки он пошел туда, – не ряженый, в сюртуке. Чтобы видеть самому, какие злоумышления затеиваются.   * * *   Мысль о маскараде несколько дней тешила Сашу. Но потом сомнения стали одолевать его. Как урваться из дому? И особенно теперь, после этих неприятностей. Беда, если узнают в гимназии, как раз исключат. Недавно классный наставник, – молодой человек до того либеральный, что не мог называть кота Ваською, а говорил: кот Василий, – заметил Саше весьма значительно при вы даче отметок: – Смотрите, Пыльников, надо делом заниматься. – Да у меня же нет двоек, – беспечно возразил Саша. А сердце у него упало, – что еще скажет? Нет, ничего, промолчал, только посмотрел строго. В день маскарада Саше казалось, что он и не решится поехать. Страшно. Вот только одно: готовый наряд у Рутиловых, – нешто ему пропадать? И все мечты и труды даром? Да ведь Людмилочка заплачет. Нет, надо итти. Только приобретенная в последние недели привычка скрытничать помогла Саше не выдать Коковкиной своего волнения. К счастью, старуха рано ложится спать. И Саша лег рано, – для отвода глаз разделся, положил верхнюю одежду на стул у дверей и поставил за дверь сапоги. Оставалось только уйти – самое трудное. Уж путь намечен был заранее, через окно, как тогда для примерки. Саша надел светлую летнюю блузу, – она висела на шкапу в его горнице, – домашние легкие башмаки и осторожно вылез из окна на улицу, улучив минуту, когда нигде поблизости не было слышно голосов и шагов. Моросил мелкий дождик, было грязно, холодно, темно. Но Саше все казалось, что его узнают. Он снял фуражку, башмаки, бросил их обратно в свою горницу, подвернул одежду и побежал вприпрыжку босиком по скользким от дождя и шатким мосткам. В темноте лицо плохо видно, особенно у бегущего, и примут, кто встретит, за простого мальчишку, посланного в лавочку.   * * *   Валерия и Людмила сшили для себя замысловатые, но живописные наряды: цыганкою нарядилась Людмила, испанкою – Валерия. На Людмиле – яркие красные лохмотья из шелка и бархата, на Валерии, тоненькой и хрупкой – черный шелк, кружева, в руке – черный кружевной веер. Дарья себе нового наряда не шила, – от прошлого года остался костюм турчанки, она его и надела, – решительно сказала: – Не стоит выдумывать! Когда прибежал Саша, все три девицы принялись его обряжать. Больше всего беспокоил Сашу парик. – А ну как свалится! – опасливо повторял он. Наконец, укрепили парик лентами, связанными под подбородком.  XXIX   Маскарад был устроен в общественном собрании, – каменное, в два жилья, здание казарменного вида, окрашенное в ярко-красный цвет, на базарной площади. Устраивал маскарад Громов-Чистопольский, антрепренер и актер здешнего городского театра. На подъезде, обтянутом коленкоровым навесом, горели шкалики. Толпа на улице встречала приезжающих и приходящих на маскарад критическими замечаниями, по большей части неодобрительными, тем более, что на улице, под верхнею одеждою гостей, костюмы были почти не видны, и толпа судила преимущественно по наитию. Городовые на улице охраняли порядок с достаточным усердием, а в зале были в качестве гостей исправник и становой пристав. Каждый посетитель при входе получал два билетика: один – розовый, для лучшего женского наряда, другой – зеленый, для мужского наряда. Надо было их отдать достойным. Иные осведомлялись: – А себе можно взять? Вначале кассир в недоумении спрашивал: – Зачем себе? – А если, по-моему, мой костюм – самый хороший, – отвечал посетитель. Потом кассир уже не удивлялся таким вопросам, а говорил с саркастическою улыбкою (насмешливый был молодой человек) : – Сделайте ваше одолжение. Хоть оба себе оставьте. В залах было грязновато, и уже с самого начала толпа казалась в значительной части пьяною. В тесных покоях с закоптелыми стенами и потолками горели кривые люстры; они казались громадными, тяжелыми, отнимающими много воздуха. Полинялые занавесы у дверей имели такой вид, что противно было задеть их. То здесь, то там собирались толпы, слышались восклицания и смех, – это ходили за наряженными в привлекавшие общее внимание костюмы. Нотариус Гудаевский изображал дикого американца: в волосах петушьи перья, маска медно-красная с зелеными нелепыми разводами, кожаная куртка, клетчатый плед через плечо и кожаные высокие сапоги с зелеными кисточками. Он махал руками, прыгал и ходил гимнастическим шагом, вынося далеко вперед сильно согнутое голое колено. Жена его нарядилась колосом. На ней было пестрое платье из зеленых и желтых лоскутьев; во все стороны торчали натыканные повсюду колосья. Они всех задевали и кололи. Ее дергали и ощипывали. Она злобно ругалась: – Царапаться буду! – визжала она. Кругом хохотали. Кто-то спрашивал: – Откуда она столько колосьев набрала? – С лета запасла, – отвечали ему, – каждый день в поле воровать ходила. Несколько безусых чиновников, влюбленных в Гудаевскую и потому извещенных ею заранее о том, что у ней будет надето, сопровождали ее. Они собирали для нее билетики, – чуть не насильно, с грубостями. У иных, не особенно смелых, просто отымали. Были и другие ряженые дамы, усердно собиравшие билетики через своих кавалеров. Иные смотрели жадно на неотданные билетики и выпрашивали. Им отвечали дерзостями. Унылая дама, наряженная ночью, – синий костюм со стеклянною звездочкою и бумажною луною на лбу, – робко сказала Мурину: – Дайте мне ваш билетик. Мурин грубо ответил: – Что за ты. Билетик тебе! Рылом не вышла! Ночь проворчала что-то сердитое и отошла. Ей бы хотелось хоть дома показать два-три билетика, что вот, мол, и ей давали. Тщетны бывают скромные мечты. Учительница Скобочкина нарядилась медведицею, то есть попросту накинула на плечи медвежью шкуру, а голову медведя положила на свою, как шлем, сверх обыкновенной полумаски. Это было в общем безобразно, но все ж таки шло к ее дюжему сложению и зычному голосу. Медведица ходила тяжкими шагами и рявкала на весь зал, так что огни в люстрах дрожали. Многим нравилась медведица. Ей дали не мало билетов. Но она не сумела их сохранить сама, а догадливого спутника, как у других, ей не нашлось; больше половины билетов у нее раскрали, когда ее подпоили купчики, – они сочувствовали проявленной ею способности изображать медвежьи ухватки. В толпе кричали: – Поглядите-ка, медведица водку дует! Скобочкина не решалась отказаться от водки. Ей казалось, что медведица должна пить водку, если ей подносят. Выделялся ростам и дородством некто одетый древним германцем. Многим нравилось, что он такой дюжий и что руки видны, могучие руки, с превосходно-развитыми мускулами. За ним ходили преимущественно дамы, и вокруг него слышался ласковый и хвалебный шопот. В древнем германце узнавали актера Бенгальского. Бенгальский в нашем городе был любим. За то многие давали ему билеты. Многие рассуждали так: – Уж если приз не мне достанется, то пусть лучше актеру (или актрисе). А то, если из наших, хвастовством замучат. Имел успех и наряд у Грушиной, – успех скандала. Мужчины за нею ходили густою толпою, хохотали, делали нескромные замечания. Дамы отворачивались, возмущались. Наконец исправник подошел к Грушиной и, сладко облизываясь, произнес: – Сударыня, прикрыться надо. – А что же такое? У меня ничего неприличного не видно, – бойко ответила Грушина. – Сударыня, дамы обижаются, – сказал Миньчуков. – Наплевать мне на ваших дам! – закричала Грушина. – Нет уж, сударыня, – просил Миньчуков, – вы хоть носовым платочком грудку да спинку потрудитесь покрыть. – А коли я платок засморкала? – с наглым смехом возразила Грушина. Но Миньчуков настаивал: – Уж как вам угодно, сударыня, а только, если не прикроетесь, удалить придется. Ругаясь и плюясь, Грушина отправилась и уборную и там, при помощи горничной, расправила складки своего платья на грудь и спину. Возвратясь в зал, хотя и в более скромном виде, она все же усердно искала себе поклонников. Она грубо заигрывала со всеми мужчинами. Потом, когда их внимание было отвлечено в другую сторону, она отправилась в буфетную воровать сласти. Скоро вернулась она в зал, показала Володину пару персиков, нагло ухмыльнулась и сказала: – Сама промыслила. И тотчас же персики скрылись в складках ее костюма. Володин радостно осклабился. – Ну! – сказал он, – пойду и я, коли так. Скоро Грушина напилась и вела себя буйно, – кричала, махала руками, плевалась. – Веселая дама Дианка! – говорили про нее. Таков-то был маскарад, куда повлекли взбалмошные девицы легкомысленного гимназиста. Усевшись на двух извозчиках, три сестры с Сашею поехали уже довольно поздно, – опоздали из-за него. Их появление в зале было замечено. Гейша в особенности нравилась многим. Слух пронесся, что гейшею наряжена Каштанова, актриса, любимая мужскою частью здешнего общества. И потому Саше давали много билетиков. А Каштанова вовсе и не была в маскараде, – у нее накануне опасно заболел маленький сын. Саша, опьяненный новым положением, кокетничал напропалую. Чем больше в маленькую гейшину руку всовывали билетиков, тем веселее и задорнее блистали из узких прорезов в маске глаза у кокетливой японки. Гейша приседала, поднимала тоненькие пальчики, хихикала задушенным голосом, помахивала веером, похлопывала им по плечу того или другого мужчину и потом закрывалась веером, и поминутно распускала свой розовый зонтик. Нехитрые приемы, впрочем, достаточные для обольщения всех, поклоняющихся актрисе Каштановой. – Я билетик свой отдам прелестнейшей из дам, – сказал Тишков и подал с молодцеватым поклоном билетик гейше. Уже он много выпил и был красен; его неподвижно улыбающееся лицо и неповоротливый стан делали его похожим на куклу. И все рифмовал. Валерия смотрела на Сашины успехи и досадливо завидовала; уже теперь и ей хотелось, чтобы ее узнали, чтобы ее наряд и ее тонкая, стройная фигура понравились толпе и чтобы ей дали приз. И сейчас же с досадою вспомнила она, что это никак невозможно: все три сестры условились добиваться билетиков только для гейши, а себе, если и получат, то передать их все-таки своей японке. В зале танцовали. Володин, быстро охмелев, пустился вприсядку. Полицейские остановили его. Он сказал весело-послушно: – Ну, если нельзя, то я и не буду. Но по примеру его пустившиеся откалывать трепака два мещанина не пожелали покориться. – По какому праву? за свой полтинник! – восклицали они и были выведены. Володин провожал их, кривляясь, осклабясь, и приплясывал. Девицы Рутиловы поспешили отыскать Передонова, чтобы поиздеваться над ним. Он сидел один, у окна, и смотрел на толпу блуждающими глазами. Все люди и предметы являлись ему бессмысленными, но равно враждебными. Людмила, цыганкою, подошла к нему и сказала измененным гортанным голосом: – Барин мой милый, дай я тебе погадаю. – Пошла к чорту! – крикнул Передонов. Внезапное цыганкино появление испугало его. – Барин хороший, золотой мой барин, дай мне руку. По лицу вижу: богатый будешь, большой начальник будешь, – канючила Людмила и взяла-таки руку Передонова. – Ну, смотри, да только хорошо гадай, – проворчал Передонов. – Ай, барин мой бриллиантовой, – гадала Людмила, – врагов у тебя много, донесут на тебя, плакать будешь, умрешь под забором. – Ах ты стерва! – закричал Передонов и вырвал руку. Людмила проворно юркнула в толпу. На смену ей пришла Валерия, села рядом с Передоновым и шептала ему нежно: Я – испанка молодая. Я люблю таких мужчин, А жена твоя – худая. Мой прелестный господин. – Врешь, дура, – ворчал Передонов. Валерия шептала: Жарче дня и слаще ночи Мой севильский поцелуй, А жене ты прямо в очи Очень глупые наплюй. У тебя жена-Варвара, Ты, красавец-Ардальон. Вы с Варварою-не пара, Ты умен, как Соломон. – Это ты верно говоришь, – сказал Передонов, – только как же я ей в глаза плюну? Она княгине пожалуется, и мне места не дадут. – А на что тебе место? Ты и без места хорош, – сказала Валерия. – Ну да, как же я могу жить, если мне не дадут места, – уныло сказал Передонов.   * * *

The script ran 0.007 seconds.