1 2 3 4 5 6 7 8
Решено было возвратиться домой, то есть на Ривьеру. Но вилла «Диана» была на все лето сдана, и потому Дайверы коротали оставшееся время на немецких курортах и в знаменитых своими соборами французских городках, где им всегда бывало хорошо несколько дней. Дик немного писал, без особой системы; жизнь вступила в полосу ожидания – не новой работы и не очередного приступа у Николь, благо Николь путешествие шло на пользу; нет, просто ожидания. Единственное, что в эту пору всему придавало смысл, были дети.
Интерес Дика к ним увеличивался с их возрастом; сейчас Ланье было одиннадцать, Топси – девять. Он сумел сблизиться с ними в обход гувернанток и нянь и всегда исходил из того, что ни чрезмерная строгость, ни боязнь проявить чрезмерную строгость не могут заменить долгого пристального внимания, проверки, и учета, и подведения итогов, в конечном счете преследующих одну цель: приучить ребенка держаться известного уровня дисциплины. Он теперь знал обоих детей гораздо лучше, чем их знала Николь, и, разогретый немецким, французским или итальянским вином, подолгу играл с ними и разговаривал. Им была присуща та тихая, чуть печальная прелесть, что всегда отличает детей, рано научившихся не смеяться и не плакать слишком громко; казалось, они не знают никаких бурных порывов и, легко подчиняясь несложной регламентации своей жизни, легко довольствуются дозволенными им нехитрыми радостями. Они привыкли к размеренному укладу, принятому в хороших домах на Западе, и воспитание не превратилось для них в испытание. Дик считал, что если ребенок приучен молчать, это развивает в нем наблюдательность.
Ланье был наделен сверхъестественной любознательностью, зачастую направленной на самые неожиданные предметы. «Скажи, папа, а десять шпицев могли бы затравить льва?» – подобными вопросами он без конца донимал Дика.
С Топси было проще. Она была вся беленькая, грациозно сложенная, как Николь, и это сходство в свое время тревожило Дика. Но к девяти годам она окрепла и ничем не отличалась от любой своей американской сверстницы. Дик был доволен обоими, хотя никогда не высказывал этого вслух. За плохое поведение спуску не давалось. «Кто дома не научился вести себя как следует, – говорил Дик, – того потом жизнь плеткой поучит. Ну, не будет Топси меня „обожать“, что из этого? Я же ее не в жены себе готовлю».
Другой особенностью этого лета и осени было изобилие денег. Деньги шли от Франца, в возмещение пая в клинике, и из Америки, где капитал Николь приносил все большую прибыль; денег было столько, что все время уходило на то, чтобы тратить их и потом распоряжаться сделанными покупками. Роскошь, с которой они путешествовали, была поистине сказочной.
Вот, например, поезд прибывает в Байенну, где им предстоит погостить две недели. Сборы в спальном вагоне начались от самой итальянской границы.
Из вагона второго класса явились горничная madame Дайвер и горничная гувернантки, чтобы помочь с багажом и с собаками. На mademoiselle Беллуа было возложено наблюдение за ручной кладью, пару силихэм-терьеров поручили одной горничной, пару китайских мопсов – другой. Если женщина создает себе столь громоздкое окружение, это не обязательно признак убожества духа – иногда в этом сказывается переизбыток интересов; и, во всяком случае, Николь, когда была здорова, отлично со всем управлялась. Взять хотя бы огромное количество багажа – в Байенне из багажного вагона были выгружены четыре больших кофра, сундук с обувью, три баула для шляп и две шляпные картонки, чемоданы гувернантки и горничных, ящик с картотекой, дорожная аптечка, спиртовка в футляре, корзина для пикников, четыре теннисные ракетки в прессах и чехлах, патефон и пишущая машинка. Кроме того, Дайверы и их свита везли при себе десятка два саквояжей, сумок и пакетов, каждая вещь была пронумерована и снабжена ярлыком, вплоть до чехла с тростями.
Таким образом, при выгрузке все это за две минуты можно было проверить по двум спискам – отдельно на крупные вещи и на мелкие – всегда лежавшие в сумочке у Николь; а проверив, рассортировать – что на хранение, а что с собой. Еще девочкой, путешествуя со слабой здоровьем матерью, Николь выработала эту систему и придерживалась ее с пунктуальностью полкового интенданта, который должен заботиться о пропитании и экипировке трех тысяч солдат.
Всем скопом сойдя с поезда, Дайверы окунулись в рано сгустившиеся долинные сумерки. Местные жители взирали на их выгрузку с тем же благоговейным трепетом, какой столетием раньше вызывал лорд Байрон в своих скитаниях по Италии. Встретить их приехала владелица замка, куда они направлялись, графиня ди Мингетти, бывшая Мэри Норт. Путь, начавшийся в Ньюарке, в комнатке над обойной мастерской, недавно завершился фантастическим браком.
Титул «графа ди Мингетти» был недавно пожалован супругу Мэри папой – не последнюю роль тут сыграло его богатство, источником которого служили марганцевые месторождения в Юго-Западной Азии. С его цветом кожи его не пустили бы в пульмановский вагон южнее линии Мейсона – Диксона. Он принадлежал к одной из народностей того кабило-берберо-сабейско-индийского пояса, который тянется вдоль Северной Африки и Азии, а у европейцев представители этих народностей пользуются большей симпатией, чем смешанные расы.
Когда эти два вельможных семейства, восточное и западное, сошлись на вокзальном перроне, дайверовский размах показался суровой простотой первых поселенцев Нового Света. Гостеприимных хозяев сопровождали мажордом-итальянец с жезлом в руке, четверка мотоциклистов в тюрбанах и две женщины, закутанные до самых глаз, почтительно державшиеся на некотором расстоянии позади Мэри и встретившие Николь восточным приветствием, от которого она сразу опешила.
Самой Мэри, как и Дайверам, вся эта церемония казалась чуть-чуть комичной, о чем свидетельствовал ее виновато-снисходительный смешок; однако, представляя своего супруга, она с гордостью отчеканила его азиатский титул.
Одеваясь к обеду в отведенных им покоях, Дик и Николь выразительно перемигивались; богачи, претендующие на демократизм, любят делать вид перед самими собой, будто им претит откровенное бахвальство.
– Наша маленькая Мэри знает, что к чему, – промычал Дик сквозь слой крема для бритья. – Эйб воспитал ее, теперь она вышла замуж за Будду. Если Европа когда-нибудь станет большевистской, мы еще увидим ее супругой Сталина.
Николь подняла голову от своего несессера.
– Прикуси язычок, Дик! – Но, не выдержав, рассмеялась. – Нет, что ни говори, а они великолепны. При их появлении канонерки открывают пальбу – не по ним, а в их честь, конечно. А когда Мэри приезжает в Лондон, ей там подают королевский выезд.
– Ладно, ладно, – согласился Дик. Услышав, как Николь объясняет кому-то у дверей, что ей требуются булавки, он крикнул:
– А нельзя ли мне получить стаканчик виски? Что-то я ослабел от горного воздуха.
– Я сказала, чтобы принесли, – донесся голос Николь уже из ванной. – Это одна из тех женщин, что были на вокзале. Только теперь она с открытым лицом.
– Что тебе Мэри рассказывала о своей жизни?
– Почти ничего – ее больше интересовали светские новости. Потом вдруг стала меня расспрашивать о моей родословной – точно я об этом что-нибудь знаю! У супруга, как я поняла, есть двое смуглых детишек от предыдущего брака и один из них болен какой-то неизвестной азиатской хворью. Придется сказать детям, чтобы они остерегались. Неудобно как-то получается. Мэри увидит, что мы встревожены. – Она озабоченно хмурилась.
– Ничего, она поймет, – успокоил ее Дик. – Да и ребенок, вероятно, в постели.
За обедом Дик беседовал с Гуссейном – тот, как оказалось, учился в английской школе. Он расспрашивал о бирже, о Голливуде, и Дик, подогревая свое воображение шампанским, нес всякую околесицу.
– Биллионы? – переспрашивал Гуссейн.
– Триллионы, – уверял Дик.
– Я как-то не представлял себе…
– Ну, может быть, миллионы, – уступил Дик. – В отеле каждому приезжему предоставляется гарем – или что-то вроде гарема.
– Даже если он не актер и не режиссер?
– Даже если он обыкновенный коммивояжер. Да мне самому сразу же прислали дюжину кандидаток, но Николь помешала.
Когда они остались одни в своей спальне, Николь напустилась на него с упреками.
– Ну зачем было столько пить? Зачем было при нем говорить «черномазый»?
– Извини, это у меня нечаянно вышло. Я хотел сказать «черноглазый».
– Дик, я просто тебя не узнаю.
– Еще раз извини. Я сам себя перестал узнавать последнее время.
Среди ночи Дик отворил окошко ванной, выходившей на узкий, как труба, двор замка, весь мышино-серого цвета. Сейчас его оглашал странный, заунывный напев, похожий на печальные звуки флейты. Два мужских голоса пели на каком-то восточном языке или диалекте, где было много «к» и «л».
Дик высунулся из окошка, но никого не увидел; судя по мелодии, это было религиозное песнопение, и ему, в его душевной опустошенности и усталости, захотелось, чтобы поющие помолились и за него – но о чем, он не знал, разве только том, чтобы не затопила его с каждым днем нарастающая тоска.
Утром хозяева и гости охотились на поросшем реденьким леском склоне, стреляли тощих костлявых птиц, дальних родственников куропатки. Охота велась вроде бы на английский манер, с дюжиной неумелых ловчих, и Дик спасался от риска кого-нибудь из них подстрелить тем, что бил только влет.
По возвращении они застали у себя в спальне Ланье.
– Папа, ты велел сейчас же сказать, если мы будем где-нибудь вместе с больным мальчиком.
Николь сразу взвилась в испуге.
–…так вот, мама, – продолжал Ланье, обращаясь уже к ней, – этот мальчик каждый вечер купается в ванне, и сегодня он купался передо мной, а потом мне пришлось сесть в ту же воду, и она была грязная.
– Что? Что ты говоришь?
– Я видел, как из этой ванной вынули Тони, а после него мне велели в нее садиться, и вода была грязная.
– И ты – ты сел?
– Да, мама.
– Боже мой! – воскликнула она, беспомощно повернувшись к Дику.
Тот спросил Ланье:
– А почему Люсьенн сама не приготовила тебе ванну?
– Люсьенн не может – там какая-то чудная горелка, вчера она вспыхнула и обожгла ей руку, и теперь она боится, вот одна из тех женщин…
– Ступай в нашу ванну и выкупайся еще раз.
– Вы только не говорите, что я вам рассказал, – попросил Ланье, направляясь к двери.
Дик пошел за ним и обрызгал ванну карболкой; затворяя дверь, он сказал Николь:
– Необходимо поговорить с Мэри, или же нам придется уехать.
Она кивнула, соглашаясь, и он продолжал:
– Людям всегда кажется, что их дети чище других и, если даже они болеют, от них нельзя заразиться.
Дик налил себе вина и стал грызть печенье, ожесточенно хрустя им в лад льющейся в ванной воде.
– А пока что скажи Люсьенн, пусть научится управляться с этой горелкой, – посоветовал он. Но тут в дверь заглянула та самая женщина, о которой шла речь.
– Графиня…
Дик жестом попросил ее войти и прикрыл за ней дверь.
– Как ваш маленький больной, поправляется? – ласково спросил он.
– Да, ему лучше, но все-таки сыпь еще не сошла.
– Как жаль – бедный малыш. Однако я хотел предупредить вас – нельзя, чтобы наши дети садились после него в ту же воду. Ни в коем случае! Я уверен, ваша хозяйка была бы возмущена, если бы знала, что вы сделали такую вещь.
– Я? – Она оторопело взглянула на Дика. – Я только увидела, что ваша служанка не умеет зажигать нагреватель, и показала ей, как это делается.
– Но после больного ребенка вы сначала должны были выпустить всю воду и хорошенько промыть ванну.
– Я?
Женщина с шумом, словно задыхаясь, втянула в себя воздух, судорожно всхлипнула и бросилась вон из комнаты.
– Я бы предпочел, чтобы они приобщались к западной цивилизации не за наш счет, – сердито сказал Дик.
За обедом он окончательно решил, что визит не удался и надо кончать его как можно скорее: Гуссейн даже о своей родине ничего не умел рассказать, кроме того, что там много гор, и водятся козы, и пастухи пасут коз в горах. Он вообще был немногословен, и, чтобы заставить его разговориться, нужно было употребить энергию, которую Дик теперь предпочитал беречь для своих домашних. Вскоре после обеда Гуссейн удалился, и Дайверы остались одни с Мэри, но прежней близости не возникло – между ними теперь лежала социальная целина, которую успешно покоряла Мэри. Дик почувствовал облегчение, когда около половины десятого Мэри принесли записку и она, пробежав ее глазами, поднялась с места.
– Вы уж извините меня, пожалуйста. Муж уезжает по срочному делу, я должна проводить его.
На следующее утро, не успела служанка подать им кофе, как в спальню быстрым шагом вошла Мэри. Они еще лежали в постелях, а она была вполне одета и, видимо, встала уже давно. Ее обычно улыбчивое лицо подергивалось гримасой сдержанного гнева.
– Что это за разговоры, будто Ланье искупали в грязной воде?
Дик хотел было ответить, но она перебила:
– И будто вы велели моей золовке вымыть для него ванну?
Они вытаращили на нее глаза, оба неподвижные, как идолы, из-за подносов, стоявших у них на коленях, и только воскликнули в два голоса:
– Вашей золовке?
– Да, вы сказали одной из сестер моего мужа, что она должна вымыть ванну.
– Не может быть! – дружно запротестовали они. – Мы разговаривали со служанкой.
– Вы разговаривали с сестрой Гуссейна.
Дик только и мог сказать:
– Я был уверен, что эти женщины ваши служанки.
– Я ведь объяснила вам, что они – гимадун.
– Что? – Дик, накинув халат, кое-как выбрался из постели.
– Я вам объяснила еще позавчера, когда мы сидели у рояля. Не так уж много вы за обедом выпили, чтобы не понять.
– Так это вы о них говорили? Я просто не все слышал, Мэри. И потом, я как-то не… мы как-то не связали тот разговор с ними. Ну что ж, придется пойти извиниться за нашу ошибку.
– Пойти извиниться! Я же вам рассказывала; у них когда женится старший в роде, – старший в роде, понятно? – то две старшие сестры дают обет посвятить себя его жене, стать ее приближенными; вот это и называется – гимадун.
– Не потому ли Гуссейн вдруг уехал из дому?
Мэри замялась, но потом утвердительно кивнула головой.
– Он иначе не мог – сестры тоже уехали с ним. Оскорблена их семейная честь.
Николь тоже вскочила уже с постели и торопливо одевалась. Мэри продолжала:
– А что это за история с ванной? Ничего подобного в этом доме произойти не могло. Сейчас мы позовем Ланье и его расспросим.
Дик, присев на кровать, сделал Николь незаметный знак. Мэри тем временем отворила дверь в коридор и кому-то отдавала распоряжения по-итальянски.
– Погодите, Мэри, – сказала Николь. – Не нужно впутывать в это дело ребенка.
– Вы нам бросили обвинение, – возразила Мэри; никогда раньше она не разговаривала с Николь таким тоном. – Мое право проверить.
– Я не позволю, чтобы ребенка впутывали в это дело. – Николь воинственно натянула платье, словно это была железная кольчуга.
– Не спорь, – сказал ей Дик. – Пусть Ланье придет, и мы выясним в конце концов, что тут выдумки, а что правда.
Привели мальчика; еще взъерошенный со сна внешне и внутренне, он таращил глаза на сердитые лица взрослых.
– Скажи, Ланье, – обратилась к нему Мэри, – с чего ты взял, что тебя посадили в воду, в которой уже кто-то купался?
– Говори, – сказал Дик.
– А просто она была грязная.
– Но ведь тебе в твоей комнате, наверно, слышно было, как из крана снова полилась вода?
Ланье готов был допустить такую возможность, однако стоял на своем: вода в ванне была грязная. Слегка испуганный, он попробовал забежать вперед:
– Так не могло быть, потому что…
Его тут же поймали на слове.
– Почему не могло быть?
Он стоял посреди комнаты в халатике, своим видом вызывая жалость родителей и раздражение Мэри.
– Вода была грязная, в ней плавала мыльная пена.
– Не говори того, в чем ты не уверен, – начала было Мэри, но Николь перебила:
– Оставьте, Мэри. Раз в воде плавала мыльная пена, естественно, было заключить, что в этой воде купались. А отец велел Ланье прийти и сказать, если…
– Никакой там не могло быть мыльной пены.
Ланье посмотрел на отца, как бы упрекая его в предательстве. Николь легонько повернула его за плечи и сказала, что он может идти. Дик засмеялся. Смех разрядил атмосферу. Мэри он напомнил прежние годы, ее дружбу с Дайверами; ей вдруг сделалось ясно, как далеко она от них отошла, и она сказала умиротворяющим тоном:
– Дети, они все такие.
Прошлое вспоминалось все ярче, и ей становилось все более не по себе.
– Вы только не вздумайте уезжать из-за этого – Гуссейну все равно надо было отлучиться по делу. В конце концов вы мои гости, и бестактность вы совершили по ошибке.
Но Дика рассердило ее влияние, а особенно слово «бестактность»; он стал собирать свои вещи, сказав только:
– Сожалею, что так вышло. Я был бы рад принести этой молодой женщине свои извинения.
– А все потому, что вы меня не слушали тогда, у рояля.
– Вы стали ужасно скучная, Мэри. Я слушал, сколько мог вытерпеть.
– Дик! – предостерегающе воскликнула Николь.
– Я могу переадресовать ему его комплимент, – сказала Мэри с обидой. – До свидания, Николь. – И она вышла из комнаты.
После этого ни о каких проводах не могло быть и речи; все, что требовалось для их отъезда, устроил мажордом. Гуссейну и его сестрам Дик написал коротенькие, официально любезные письма. Разумеется, не уехать они не могли, но у всех было нехорошо на душе, особенно у Ланье.
– А все-таки вода была грязная, – снова начал он, когда они уже сидели в поезде.
– Довольно, Ланье, – прервал его отец. – Советую тебе забыть всю эту историю, иначе я с тобой разведусь. Ты не знал, что во Франции принят новый закон, по которому родители могут разводиться с детьми?
Ланье весело засмеялся, и в семье Дайверов были восстановлены мир и спокойствие – надолго ли, подумал про себя Дик.
5
Николь подошла к окну и выглянула наружу, привлеченная нарастающим шумом какой-то перебранки на террасе. Апрельское солнце играло розовыми бликами на благочестивой физиономии Огюстин, их кухарки, и голубыми – на лезвии большого кухонного ножа в ее трясущейся руке. Огюстин служила у них уже три месяца, с самого их водворения вновь на вилле «Диана».
Выступ соседнего балкона заслонял от Николь Дика; видна была только его голова и рука, державшая трость с бронзовым набалдашником. Трость и нож, нацеленные друг на друга, были точно трезубец и меч в поединке гладиаторов.
Слова Дика Николь расслышала первыми:
–…кухонное вино пейте себе на здоровье, но когда я застаю вас с бутылкой шабли-мутонн…
– Не вам меня поучать! – кричала Огюстин, размахивая своим оружием. – Сами-то целый день не расстаетесь с бутылкой.
– Что случилось, Дик? – окликнула Николь сверху.
Он отвечал по-английски:
– Эта баба таскает из погреба марочные вина. Я ее прогнал, – вернее, пытаюсь это сделать.
– Господи боже мой! Смотри, как бы она тебя не задела ножом.
Огюстин задрала голову и взмахнула ножом в сторону Николь. Ее рот словно состоял из двух сплющенных вишенок.
– У вас, верно, и в мыслях нет, madame, что ваш муженек пьет мертвую не хуже какого батрака…
– Замолчите и убирайтесь! – прикрикнула на нее Николь. – Не то мы вызовем жандармов.
– Они вызовут жандармов! Да у меня брат жандарм, если хотите знать!
Они вызовут – вот уж точно американское нахальство!
– Уведи детей из дому, а я тут с ней управлюсь, – снова по-английски сказал Дик.
–…все американцы нахалы! Ездят сюда и выпивают у нас все лучшее вино! – вопила Огюстин площадным голосом.
Дик придал своему тону больше твердости.
– Немедленно соберите свои вещи и уходите. Я вам заплачу все, что причитается.
– Если бы вы не заплатили! Да я, если хотите знать… – Она подступила к нему вплотную, столь яростно размахивая ножом, что он в ответ поднял свою палку. Тогда Огюстин сбегала на кухню и вернулась оттуда дополнительно вооруженная секачом.
Положение создавалось не из приятных: Огюстин была женщина крепкая и обезоружить ее можно было только с риском нанести ей телесные повреждения – и навлечь на себя серьезные неприятности, так как закон строго охраняет личную неприкосновенность французских граждан. Все же Дик, чтобы припугнуть кухарку, крикнул Николь:
– Позвони в полицейский участок! – и потом Огюстин, указывая на ее арсенал:
– Этого довольно, чтобы вы были арестованы.
Та только демонически захохотала; однако подходить ближе остереглась.
Николь позвонила в полицию, но ответ получила весьма похожий на отголосок смеха Огюстин. Слышно было, как на другом конце провода переговариваются, потом что-то щелкнуло – там попросту повесили трубку.
Николь вернулась к окну и крикнула Дику:
– Заплати ей лишнего!
– Мне бы самому поговорить с ними по телефону! – Но поскольку это было невозможно, Дик капитулировал.
За пятьдесят франков, превратившихся в сто, когда он проникся стремлением выставить ее как можно скорее, Огюстин сняла осаду, прикрыв свой отход залпом отборной брани. Впрочем, она оговорила себе право дождаться племянника, который понесет ее вещи. Держа кухню на всякий случай под наблюдением. Дик услышал, как хлопнула пробка, но решил пренебречь этим фактом. Больше военные действия не возобновлялись, – когда племянник прибыл, умиротворенная Огюстин почти ласково распрощалась с Диком, а уходя, крикнула, подняв голову к окну Николь: «Au revoir, madame! Bonne chance!»[86] Дайверы отправились в Ниццу и там пообедали в ресторане. Они ели bouillabaisse – похлебку из рыбы и мелкой морской живности, обильно сдобренную пряностями, – и пили холодное шабли. В разговоре Дик заметил, что ему жаль Огюстин.
– А мне ни чуточки, – сказала Николь.
– А мне жаль – хоть я охотно столкнул бы ее с обрыва в море.
Они мало о чем решались разговаривать последнее время и редко находили нужное слово в нужную минуту; почти всегда это слово являлось потом, когда уже некому было его услышать. Они жили какой-то сонной жизнью, каждый своей, погруженные в свои думы. Скандал с кухаркой вывел их из этого состояния, а острая пища и обжигающее прохладой вино развязали язык.
– Дальше так продолжаться не может, – сказала Николь. – Ты со мной не согласен? – Но Дик не пытался ничего оспаривать, и, потрясенная этим, она добавила:
– Иногда мне кажется, это я во всем виновата – я тебя погубила.
– Так ты меня считаешь погибшим? – улыбнулся Дик.
– Этого я не говорила. Но прежде ты стремился создавать что-то, а теперь, кажется, только хочешь разрушать.
Она робела оттого, что решилась осуждать его в такой обобщающей форме, но еще больше – от его упорного молчания. Чутье подсказывало ей: что-то происходит за этим молчанием, за посуровевшим взглядом его голубых глаз, за несвойственным ему интересом к детям. Ее озадачивали его внезапные бурные вспышки, когда он вдруг обрушивался с целой обвинительной речью на кого-то или что-то – человека, нацию, класс, образ жизни или образ мыслей.
В нем словно разыгрывалась непонятная внутренняя драма, о которой можно было лишь догадываться по тем мгновениям, когда она прорывалась наружу.
– В конце концов – что ты извлекаешь из этого? – спросила она.
– Сознание, что ты с каждым днем становишься крепче. Что твоя болезнь постепенно проходит, следуя закону убывающих рецидивов.
Его голос доходил до нее издалека, как если бы он говорил о чем-то сугубо отвлеченном и умственном; в тревоге она воскликнула: «Дик!» – и потянулась к нему рукой через стол. Инстинктивным движением он убрал свою руку, но, спохватившись, добавил:
– Тут много есть о чем подумать, правда ведь? Дело не только в тебе и в том, что связано с тобой. – Он накрыл ее руку ладонью и сказал веселым голосом прежнего Дика, зачинщика любых проказ, развлечений и шумных эскапад:
– Видишь вон ту белую яхту?
Это была моторная яхта Т. Ф. Голдинга; мирно покачиваясь на легкой волне залива, она совершала нескончаемое романтическое путешествие, не требующее передвижения с места на место.
– Вот мы сейчас отправимся туда и побеседуем с пассажирами об их житье-бытье. Хорошо ли им там, весело ли.
– Но мы почти незнакомы с Голдингом, – возразила Николь.
– А он нас приглашал, и очень настойчиво. И потом, это же приятель Бэби, чуть ли даже не жених ее – или бывший жених?
Когда нанятый ими баркас выходил из порта, уже смеркалось и вдоль белого корпуса «Марджин» с конвульсивной неравномерностью вспыхивали огни.
У самой яхты Николь снова забеспокоилась.
– Слышишь? У него гости…
– Это просто радио, – успокоил ее Дик.
Их заметили – седой великан в белом костюме, перегнувшись через борт, крикнул сверху:
– Неужели это Дайверы пожаловали?
– Эй, на «Марджин»! Спускайте трап!
Баркас подвели вплотную к трапу, и Голдинг, согнув чуть не пополам свою могучую фигуру, помог Николь взойти.
– Как раз вовремя, к обеду.
На корме играл небольшой оркестр.
– Я к вашим услугам по первому требованию, а пока что…
Ураганная сила движений Голдинга погнала их на корму, хотя он даже не дотронулся до них. Николь все больше жалела, что поехала, и все больше сердилась на Дика. Его работа и ее недуг отдалили их в последние годы от светской жизни, и все уже знали, что они редко принимают какие-либо приглашения. Новобранцы недавних пополнений на Ривьере склонны были даже усматривать в этом закат былой дайверовской славы. Но как бы там ни было, заняв новую позицию, Николь считала неразумным отступать от нее ради пустякового развлечения.
Когда они проходили через центральный салон, им показалось, что в полукруге огней на корме мелькают танцующие пары. Но это был лишь мираж, колдовское воздействие музыки, воды, необычного освещения. В действительности гости отдыхали, расположась на широком диване, огибавшем палубу, и лишь несколько стюардов хлопотливо сновали кругом. Яркими пятнами выделялись женские платья – красное, белое, пестрое с размытым рисунком; белели пластроны мужчин. Один из них поднялся им навстречу, и Николь, узнав его, радостно вскрикнула:
– Томми!
Он церемонно склонился над ее рукой, но Николь, пренебрегая этим галлицизмом, прижалась щекой к его щеке. Вдвоем они сели, вернее, полулегли на императорское ложе. Красивое лицо Томми сильно посмуглело за это время, но, утратив мягкую южную золотистость, не достигло того лиловатого отлива, которым так хороши лица негров – оно просто напоминало дубленую кожу. Этот его загар, созданный неведомым солнцем, его напоенность соками чужой земли, его косноязычие, в котором слышались отзвуки экзотических диалектов, его настороженность, след каких-то неведомых тревог – все это пленяло и убаюкивало Николь; в первые минуты она как бы мысленно забылась у него на груди… Потом инстинкт самосохранения напомнил о себе, и она сказала легким, небрежным тоном:
– Вы стали похожи на героя приключенческого фильма – но зачем было пропадать так долго?
Томми Барбан посмотрел на нее недоверчиво и с опаской; в зрачках у него вспыхнули искорки.
– Пять лет, – продолжала она чуть хрипло, имитируя что-то несуществующее. – Целая вечность. Ну, перебили бы там сколько-нибудь народу для порядка и устроили бы себе небольшую передышку.
Вблизи от ее драгоценной особы Томми довольно быстро европеизировался.
– Mais pour nous heros, – сказал он, – il nous faut du temps, Nicole. Nous ne pouvons pas faire des petits exercices d’heroisme – il faut faire les grandes compositions.[87]
– Говорите со мной по-английски, Томми.
– Parlez francais avec moi, Nicole.[88]
– Но это не одно и то же – по-французски можно рассуждать о героизме и доблести с достоинством, вы это знаете. А по-английски нельзя рассуждать о героизме и доблести, не становясь немного смешным, это вы тоже знаете.
Поэтому мне выгоднее разговаривать с вами по-английски.
– В сущности, я… – Он вдруг хихикнул. – В сущности, я и по-английски герой, храбрец и все такое прочее.
Она разыграла пантомиму преувеличенного восхищения, но его это не смутило.
– Просто я знаю то, о чем снимаются кинофильмы, – сказал он.
– А что, в жизни это так, как в кино?
– В кино есть свои удачи – взять хотя бы Рональда Колмена. Вы видели его фильмы о Северо-Африканском корпусе? Они совсем неплохи.
– Отлично, теперь, сидя в кино, я буду знать, что с вами в эту минуту происходит то, что я вижу на экране.
Во время разговора Николь заметила миловидную хрупкую молодую женщину с бледным личиком и красивыми бронзовыми волосами, отливавшими зеленью в свете палубных огней. Она сидела по другую сторону Томми и, возможно, прислушивалась то ли к их разговору, то ли к разговору соседней пары. Судя по всему, она имела какие-то права на Томми и, убедясь окончательно, что его внимание отвлечено, сердито встала и, вздернув голову, перешла к другому борту.
– Да, в сущности, я герой, – спокойно повторил Томми, если и не всерьез, то лишь полушутя. – В бою я не знаю страха, дерусь, как лев или как пьяный, которому море по колено.
Николь подождала, когда эхо этой похвальбы затихнет в его сознании, – она догадывалась, что он никогда еще никому так не говорил о себе. Потом она оглядела незнакомые лица кругом: все те же ошалелые невропаты под маской равнодушия, которые рвутся на природу только потому, что им ненавистен город, ненавистен звук собственных голосов, служащий там камертоном…
Она спросила:
– Кто эта женщина в белом?
– Та, что сидела рядом со мной? Леди Керолайн Сибли-Бирс.
Оба помолчали, прислушиваясь к ее голосу, доносившемуся от противоположного борта.
–…он хотя и прохвост, но высшего полета. Мы с ним почти до утра играли вдвоем в chemin-de-fer, и он мне задолжал тысячу швейцарских франков…
Томми со смехом сказал:
– Леди Керолайн – самая безнравственная женщина Лондона. Всякий раз, когда я возвращаюсь в Европу, я застаю новый выводок безнравственных женщин из Лондона. Сейчас она на первом месте, но, кажется, уже появилась соперница.
Николь снова оглядела издали женщину, о которой шла речь; худенькая, тщедушная, с узкими плечами, она походила на легочную больную – трудно было представить себе, что эти хилые ручки могут высоко держать знамя распада и разложения, последнее знамя угасающей империи. Ее скорее можно было принять за одну из плоскогрудых девчонок Джона Хелда, чем отнести к иерархии высоких томных блондинок, служивших моделью художникам и писателям, начиная с последних предвоенных лет.
Появился Голдинг, тщетно пытаясь умерить воздействие собственных габаритов, из-за которых любое его пожелание словно передавалось через раблезианской мощи усилитель; и Николь, хоть и с неохотой, уступила его доводам – что «Марджин» сразу же после обеда пойдет в Канн, что хоть они и пообедали раньше, но для икры и шампанского всегда найдется местечко; что Дик все равно уже распорядился по телефону, чтобы шофер не ждал их в Ницце, а ехал в Канн и оставил машину у «Cafe des Allies», где им нетрудно будет найти ее.
За столом Дик оказался соседом леди Сибли-Бирс. Николь заметила издали, каким бледным стало его лицо под кирпичным загаром; до нее долетали только отдельные фразы, но она улавливала безапелляционность его тона.
–…но не забывайте, что для вас, англичан, это пляска смерти… Сипаи в разрушенной крепости, веселье в крепости, осажденной сипаями, и тому подобное. Зеленая шляпа вышла из моды, ее время миновало.
Леди Керолайн отвечала междометиями, звучавшими то вопросительно, то двусмысленно, то почти зловеще, но Дик, видно, не замечал сигналов опасности. Наконец он почти выкрикнул что-то с неожиданной горячностью; что именно, Николь не слыхала, но она увидела, как молодая женщина вспыхнула и вся подобралась.
Опять он обидел кого-то – неужели нельзя было придержать немного язык?
Когда же это кончится? Или так уж оно и будет до самой смерти?
В это время умолк оркестр («Рэгтайм-джаз Эдинбургского колледжа», как гласила надпись на барабане), и пианист, белокурый молодой шотландец, запел почти что на одной ноте, аккомпанируя себе негромкими аккордами. Он с таким нажимом выговаривал каждое слово, как будто донельзя был потрясен его значительностью.
Одна молодая персона
Пугалась церковного звона,
Имея на совести грех – да-да-да!
Пугалась церковного звона.
На совести грех (БУМ-БУМ),
На совести грех (ТРАМ-ТАМ).
Одна молодая персона.
– Что это еще такое? – наклонясь к Николь, шепотом спросил Томми.
Ответ был дан его соседкой с другой стороны:
– Слова Керолайн Сибли-Бирс. А музыку написал он сам.
– Quelle enfanterie![89] – пробормотал Томми, когда певец перешел ко второму куплету, повествующему о дальнейших переживаниях пугливой героини. – On dirait qu’il recite Racine![90] Со стороны казалось, что леди Керолайн даже не слушает своего произведения. Николь глянула на нее и невольно подивилась тому, как эта женщина умеет производить впечатление – не умом, не характером, а одной лишь позой. Но чем-то она страшна, решила Николь, и ей пришлось скоро убедиться в этом. Когда все общество встало из-за стола, Дик продолжал сидеть, как-то странно глядя перед собой, – и вдруг выпалил, с непонятным и неуместным остервенением:
– Терпеть не могу английскую манеру оглушительным шепотом говорить о людях гадости.
Леди Керолайн уже была у дверей, но при этих словах повернула обратно и, вплотную подойдя к Дику, отчеканила негромко, но с таким расчетом, чтобы слышали все, кто был в комнате:
– Пеняйте на себя – ведь вы нарочно поносили моих соотечественников, мою приятельницу Мэри Мингетти. А я только сказала, что вас видели в Лозанне в компании сомнительных личностей. И мои слова никого, кажется, не оглушили. Разве что вас.
– Для этого они недостаточно громки, – сказал Дик, немного, впрочем, запоздав с ответом. – Итак, по-вашему я отъявленный…
Но Голдинг утопил конец его фразы в громоподобных: «Идемте! Идемте!» – напором всей своей мощной фигуры тесня гостей к выходу. Уже с порога Николь успела заметить, что Дик по-прежнему неподвижно сидит за столом.
Она негодовала на леди Сибли-Бирс за ее нелепые выдумки и в равной мере негодовала на Дика за то, что он захотел сюда ехать, за то, что напился, за то, что вдруг выставил наружу колючки своей иронии, за то, что не сумел с честью выйти из спора, – и к этому примешивалось еще легкое недовольство собой; ведь она понимала, что первая вызвала раздражение англичанки, безраздельно завладев Томми Барбаном с минуты своего появления на яхте.
Немного спустя она мельком увидела Дика – он стоял у трапа, беседуя с Голдингом, и на вид был совершенно спокоен. Потом он ей долго не попадался на глаза, и через полчаса, попросив кого-то заменить ее в замысловатой малайской игре с нанизанными на веревочку кофейными зернами, она сказала Томми:
– Пойду поищу Дика.
Во время обеда «Марджин» снялась с якоря и теперь полным ходом шла на запад. Под приглушенный стук дизелей скользили по сторонам мягкие вечерние тени. На баке Николь сразу обдуло теплым ветром, растрепавшим ей волосы, и с внезапным чувством облегчения она узнала впереди, у флагштока, фигуру мужа. Завидев ее, он сказал ровным голосом:
– Чудесный вечер.
– Я не знала, где ты, и забеспокоилась.
– Да неужели?
– Не надо так говорить со мной, Дик. Я бы с такой радостью что-нибудь для тебя сделала, хоть пустяк какой-нибудь, но ничего не могу придумать.
Он отвернулся и стал смотреть туда, где за звездной завесой лежала Африка.
– Верю, Николь. Мне даже иногда кажется, что пустяк ты бы сделала с особенной радостью.
– Зачем ты так говоришь, Дик, – не надо.
В сиянии звезд, которое море подхватывало и пригоршнями белой пены швыряло обратно к небу, лицо Дика казалось бледным, но не злым, как можно было ожидать. В нем чувствовалась какая-то отрешенность; он медленно сосредоточивал свой взгляд на Николь, как шахматист на фигуре, которую готовится передвинуть; потом он взял ее за руку выше кисти и так же неторопливо притянул к себе.
– Говоришь, ты меня погубила? – спросил он почти ласково. – Но если так, мы оба с тобой – погибшие. А значит…
Холодея от страха, она втиснула и другую свою руку в его цепкие пальцы.
Хорошо, пусть, она пойдет за ним – красота майского вечера ощущалась особенно остро в этот миг самоотречения и готовности к душевному отклику – хорошо, пусть…
…но вдруг она почувствовала свои руки свободными, и Дик, тяжело вздохнув, повернулся к ней спиной.
У Николь потекли по лицу слезы. Кто-то приблизился к ним, мягко ступая по доскам палубы, – Томми Барбан.
– А, нашелся! Вы знаете, Дик, Николь боялась, не бросились ли вы часом в воду из-за того, что вас отчехвостила эта английская пигалица.
– А что, неплохое было бы решение – броситься в воду, – тихо сказал Дик.
– В самом деле! – поспешно подхватила Николь. – Давайте запасемся пробковыми поясами и бросимся в воду. Давно пора нам выкинуть что-нибудь экстравагантное. Мы живем слишком скучной, ограниченной жизнью.
Томми потянул носом, глядя то на одного, то на другого, как будто думал в свежем вечернем воздухе унюхать, что тут происходит.
– Давайте посоветуемся с леди Фигли-Мигли – она нас просветит насчет dernier cri[91] в этом деле. И надо бы нам выучить наизусть ее песенку. Я ее переведу на французский язык, и она будет иметь бешеный успех в казино, а я огребу кучу денег.
– Томми, вы богатый человек? – спросил Дик, когда они шагали втроем от носа к корме.
– Не то чтобы очень. Биржа мне надоела, и я ее бросил. Но у меня кое-что есть в ценных бумагах, которые я препоручил верным людям. В общем, пока жить можно.
– Дик собирается разбогатеть, – сказала Николь. У нее уже наступила реакция, и голос слегка дрожал.
На корме танцевали три пары – Голдинг чуть ли не вытолкнул их в круг.
Николь и Томми тоже пошли; танцуя, Томми заметил:
– Дик стал много пить.
– Совсем не много, – честно вступилась Николь.
– Одни люди умеют пить, другие нет. Дик явно не умеет. Вы бы запретили ему.
– Я? – изумилась Николь. – Вы думаете, я могу что-то запрещать или разрешать Дику?
Когда «Марджин» бросила якорь на рейде в Канне, Дик был необычно молчалив и казался рассеянным и сонным. Голдинг самолично усадил его в спущенную шлюпку, следом за леди Керолайн, которая тотчас же демонстративно пересела на другое место. Выйдя на берег, Дик отвесил ей преувеличенно церемонный поклон и, кажется, собирался пришпорить ее какой-то колкостью на прощанье, но Томми больно придавил локтем его руку, и они пошли к дожидавшейся неподалеку машине.
– Я вас отвезу, – предложил Томми.
– Не затрудняйтесь, мы можем просто взять такси.
– Да я с удовольствием – если еще оставите переночевать.
Дик молча полулежал на заднем сиденье, пока машина шла берегом через желтый монолит Гольф-Жуана, через Жуан-ле-Пен, где никогда не стихало карнавальное веселье, где ночь звенела музыкой и разноязыкими голосами певцов. Но когда они стали подниматься в гору, он вдруг выпрямился – возможно, машину тряхнуло на повороте – и сделал попытку произнести речь.
– Очаровательная представительница… – он на миг запнулся, –…представительница фирмы… подайте мне мозги, взбитые a l’Anglaise… – И, откинувшись на спинку, заснул мирным сном, только время от времени благодушно рыгая в бархатистую темноту ночи.
6
Рано утром Дик вошел к Николь в спальню.
– Я ждал, пока не услышал, что ты встала, – сказал он. – Сама понимаешь, я очень сожалею о вчерашнем, но давай без аутопсии, ладно?
– Как хочешь, – холодно ответила она, приблизив лицо к туалетному зеркалу.
– Нас сюда привез Томми? Или мне это приснилось?
– Ты прекрасно знаешь, что он.
– Весьма возможно, – согласился Дик, – поскольку я только что слышал его кашель. Пойду загляну к нему.
Впервые в жизни, кажется, она порадовалась его уходу – наконец-то его раздражающая способность всегда и во всем оказываться правым изменила ему.
Томми уже ворочался на постели в предвкушении cafe au lait.[92]
– Как спали? – спросил Дик.
Услышав, что у Томми побаливает горло, он отнесся к этому с профессиональной деловитостью.
– Надо пополоскать на всякий случай.
– А у вас есть какое-нибудь полосканье?
– Представьте себе – нет. Наверно, у Николь есть.
– Не нужно беспокоить Николь.
– Она уже встала.
– Как она?
Дик медленно повернулся кругом.
– Вы что думали, если я выпил лишнее, она этого не переживет? – Он говорил с улыбкой. – Сегодняшняя Николь вырублена из той сосны, что растет в лесах Джорджии, а это самое крепкое дерево на свете после новозеландского эвкалипта…
Николь, спускаясь с лестницы, слышала часть их разговора. Она знала, что Томми любит ее, всегда любил; и знала, что в нем нарастает неприязнь к Дику, который это понял раньше его самого; и что Дик не оставит без внимания безответную страсть Томми. Эта мысль доставила ей минуту чисто женского торжества. Она стояла у стола, за которым завтракали ее дети, и давала распоряжения гувернантке, а наверху беседовали двое мужчин, которые были заняты только ею.
Хорошее настроение не покинуло ее и позже, за работой в саду. Она не жаждала никаких происшествий; только бы длился и длился безмолвный поединок, в котором те двое перебрасывались мыслью о ней, – приятно после долгого перерыва вновь почувствовать, что существуешь, хотя бы в виде мячика.
– Что, крольчишка, славно? Как по-твоему? Ну что же ты, кролик, – ведь славно, да? Или ты не согласен со мной?
Кролик наудачу подергал носом туда-сюда, но, ничего более интересного не обнаружив, согласился и был вознагражден кучкой капустных листьев.
Николь продолжала заниматься своими повседневными делами. Срезала цветы для комнатных ваз и оставляла их на условленных местах: садовник потом принесет все сразу, и можно будет составить букеты. Когда она дошла до обрыва над морем, ей вдруг захотелось с кем-то поговорить по душам, но было не с кем, и разговор заменило раздумье. Ее немного смущало открытие, что она может испытать что-то к чужому мужчине; но у других женщин бывают же любовники – чем я хуже? В свете ясного весеннего утра мужской мир не казался запретным, и мысли ее были пестрыми, как цветы, а ветер хозяйничал в ее волосах и словно бы в голове тоже. У других женщин бывают любовники… Та самая сила, что вчера требовала от нее неотступной верности Дику до смертного предела, сегодня заставляла ее улыбаться на ветру простой и утешительной логике этого «чем я хуже?».
Присев на невысокий парапет, Николь смотрела вниз, на море. Но из глубин другого моря, безбрежного моря фантазии, ей удалось добыть осязаемую истину, самую дорогую добычу из всех. Если она не должна ощущать себя навсегда слитой воедино с Диком, каким он был накануне, значит, она может существовать сама по себе, а не только как создание его ума, обреченное вечно кружить по ребру медали.
Место, где сидела Николь, было выбрано ею не случайно. Ниже, на уступах горного склона, раскинулся огород, и два крестьянина, полускрытые завесой листьев, орудовали там граблями и мотыгами, переговариваясь на смеси местного и провансальского диалектов. Привлеченная их голосами, она постепенно уловила смысл разговора.
– Как раз тут я ее и повалил…
– За теми виноградниками мы и слюбились.
– А ей хоть бы что – да и ему тоже. Кабы не проклятый пес. Только, значит, я ее тут повалил…
– У тебя, что ли, грабли?
– Да вон же они около тебя, пентюх.
– Больно мне надо знать, где ты ее повалил. Я до самой той ночи за двенадцать лет ни одной бабы даже не прижал – с тех пор как женился. А ты…
– Постой, дай досказать про пса…
Николь наблюдала за ними сквозь листву; ей казалось, что каждый из них прав – одному одно нужно, другому другое. Но подслушанный разговор был кусочком того, мужского, мира, и по дороге к дому ее вновь охватили сомнения.
Дик и Томми сидели на веранде. Она, не останавливаясь, прошла мимо них в комнаты, вынесла свой альбом и уселась рисовать голову Томми.
– Хоть прясть, хоть ткать, только б от дела не отстать, – смеясь, сказал Дик.
Как он может нести всякий вздор с еще серым после вчерашнего лицом, на котором каштановая пена бороды кажется красной, как и его глаза, налитые кровью.
Она повернулась к Томми.
– Я всегда нахожу себе занятие. Была у меня когда-то шустрая полинезийская обезьянка, так я, бывало, часами учу ее разным фокусам, пока домашние не примутся меня ругать…
Она умышленно прятала глаза от Дика. Немного спустя он извинился и пошел в дом. Через открытую дверь ей было видно, как он пьет воду, – стакан, потом другой; и что-то наглухо защелкнулось у нее внутри.
– Николь, – начал было Томми, но запнулся и стал откашливаться, чтобы прочистить горло.
– Хотите, я дам вам камфорную мазь для растирания, – предложила Николь.
– Это американское средство. Дик в него очень верит. Сейчас принесу.
– Мне вообще пора ехать.
Вошел Дик и уселся на прежнее место.
– Во что это я верю? – спросил он.
Когда Николь вернулась с мазью, они оба сидели в тех же позах, но она почувствовала, что, пока ее не было, у них шел оживленный разговор ни о чем.
Шофер уже дожидался у дверей, держа в руках чемодан с костюмом, в котором Томми вчера приехал на виллу. Сейчас на Томми был костюм Дика, и, глядя на него, Николь чувствовала какую-то ложную жалость, словно Томми такой костюм был бы не по карману.
– Когда приедете в гостиницу, хорошенько разотрите этим шею и грудь, а потом вдыхайте поглубже, – наставляла она.
– Послушай, Николь, – вполголоса сказал Дик, пока Томми ходил к машине, – не отдавай ему всю банку. Ты же знаешь, что здесь этой мази в продаже нет, ее нужно выписывать из Парижа.
Томми снова подошел к подножию лестницы; втроем они составили группу, освещенную солнцем, – Томми на одной линии с центром машины, так что сверху казалось: вот сейчас он чуть-чуть наклонится вперед и взвалит ее себе на спину.
Николь шагнула ступенькой ниже.
– Ловите! – крикнула она. – Только не разбейте, это очень трудно достать.
Она почувствовала, как рядом с нею безмолвно вырос Дик; она спустилась еще на одну ступеньку и замахала рукой вслед машине, увозившей Томми и банку с американской мазью. Потом она повернулась, готовая принять кару.
– Совершенно неуместная щедрость, – сказал Дик. Нас тут четверо, а за столько лет можно было привыкнуть, что если у кого-нибудь начинается кашель…
Они посмотрели друг на друга.
– Ну, мы выпишем другую банку.
Вся ее храбрость улетучилась, и она покорно пошла за ним наверх. В спальне он сразу лег на свою кровать, не говоря ни слова.
– Хочешь, чтобы завтрак тебе подали сюда? – спросила она.
Он кивнул по-прежнему молча и уставился в потолок. В какой-то растерянности она пошла отдать распоряжение прислуге. Когда она вернулась, он лежал все так же неподвижно, и его глаза были как два голубых прожектора, обшаривающие темное небо. Она с минуту постояла на пороге, не решаясь войти от сознания своей вины перед ним… Потом она протянула руку, словно хотела погладить его по голове, но он отпрянул, как испуганный зверь. И Николь не выдержала; поддавшись грубому кухарочьему страху, она бросилась вон из комнаты, с ужасом думая о том, чем будет жить дальше этот поверженный человек и что сможет дать ей, все еще голодным сосунком льнущей к его пустой груди.
Через неделю Николь уже позабыла о своей вспышке влечения к Томми; у нее была короткая память на людей, и она забывала легко. Но в первый жаркий июньский день она узнала, что он опять в Ницце. Об этом говорилось в записке, адресованной им обоим, – она прочитала ее под зонтом на пляже, разбирая захваченную из дому почту. Прочитала и перебросила Дику, а он в ответ кинул ей на прикрытые пляжной пижамой колени только что распечатанную телеграмму:
ДОРОГИЕ ЗАВТРА ПРИЕДУ ГОССУ К СОЖАЛЕНИЮ БЕЗ МАМЫ НАДЕЮСЬ УВИДЕТЬСЯ
– Что ж, буду рада ее повидать, – мрачно сказала Николь.
7
Но наутро, когда они вместе спускались к морю, в ней снова зашевелилось тревожное опасение, что Дик замыслил какой-то отчаянный выход из тупика. С того вечера на яхте Голдинга она чутьем догадывалась, что происходит. Хотя и держась еще привычной опоры, издавна дававшей ей ощущение безопасности, она уже чувствовала, что вот-вот совершит прыжок, который должен изменить всю химию ее существа, но, страшась неизбежности этого, не смела все осознать и додумать. Образы Дика и ее самой, расплывчатые, зыбкие, носились перед ней, будто в фантасмагорической пляске. Давно уже каждое произносимое ими слово, казалось, таило в себе второй, подспудный смысл, и от Дика зависело, когда и как этот смысл раскрыть. Все это в конце концов могло обернуться не плохо – те долгие годы, когда Николь только существовала, но не жила, пробудили в ней такие ее природные свойства, которые рано были приглушены болезнью и до которых Дик так и не докопался – не по неуменью, а просто оттого, что никому не дано проникнуть во все закоулки чужой души; но повод для беспокойства оставался. Самым печальным в их отношениях было растущее безразличие Дика, которое сейчас обретало конкретную форму в том, что он слишком много пил. Николь не знала, будет она растоптана или уцелеет – фальшивые интонации Дика сбивали ее с толку; нельзя было угадать, как он поведет себя, когда с нестерпимою медленностью начнет разматываться дорожка перед трамплином, и что случится в последнюю минуту, в минуту прыжка.
Что будет после, ее не тревожило – наверно, она почувствует себя как человек, у которого свалилось с плеч бремя, упала повязка с глаз. В Николь все было рассчитано на полет, на движение – с деньгами вместо крыльев и плавников. Грядущая перемена должна была лишь восстановить истинный порядок вещей, как если бы шасси гоночного автомобиля, надолго упрятанное под кузовом семейного лимузина, высвободили, чтобы использовать по назначению. Николь уже чувствовала дуновение свежего ветра – ее пугала лишь боль, которую может причинить подкрадывающийся разрыв.
Дайверы шли по пляжу, сверкая белизной своих белых костюмов на загорелых телах. Николь видела, что Дик ищет глазами Ланье и Топси среди пестрой неразберихи множества зонтов; он как бы на время отпустил ее, ослабил свою хватку, и, глядя на него свободно, со стороны, она подумала, что дети нужны ему сейчас не для того, чтобы их защитить, а чтобы у них найти защиту. Должно быть, ему было страшно на этом пляже, как низложенному властителю, тайком пробравшемуся в свой старый дворец. А она успела возненавидеть его мир, изобиловавший любезностями и милыми шутками, позабыв, что много лет это был единственный доступный ей мир. Пусть, пусть полюбуется своим пляжем, изгаженным в угоду вкусам лишенных вкуса людей; может бродить тут хоть целый день, все равно не найдет ни камня от китайской стены, которой он когда-то окружил этот пляж, не увидит нигде отпечатка ноги друга.
На мгновенье Николь пожалела об этом; ей вспомнилось, как он разгребал мусорные кучи на пляже, заботливо выбирая осколки стекла, вспомнилась та лавчонка на окраине Ниццы, где они покупали себе матросские штаны и фуфайки – одеяние, на основе которого парижские couturiers[93] создали потом новую моду; вспомнилось щебетанье деревенских девчонок на волнорезе: «Dites done, dites done!»[94] – и привычный ритуал тармского утра, когда весь дом раскрывался покойно и радостно навстречу солнцу и морю, и озорные затеи Дика, глубоко погребенные под тяжестью всего нескольких лет…
Теперь пляж превратился в клуб, куда почти каждый имел доступ, как и в то разноплеменное общество, которое этот клуб представлял.
Привстав на соломенной циновке, Дик высматривал в толпе Розмэри, и Николь, перехватив его взгляд, снова стала холодной и жесткой. Вместе с ним она оглядывала берег, загроможденный разными штуками, которых тут раньше не было, – турниками и кольцами, переносными кабинками для раздевания, плавучими вышками, прожекторами, оставшимися после вчерашнего праздника, белой буфетной стойкой с уже надоевшим модернистским орнаментом из велосипедных рулей.
Меньше всего Дик рассчитывал увидеть Розмэри в воде – купальщиков теперь было мало, только ребятишки барахтались в преддверии лазурного рая да один из служителей каждое утро щеголял перед публикой эффектными прыжками в воду со скалы в пятьдесят футов вышиной. Большинство же постояльцев Госса оголяло свои дряблые телеса, только чтобы окунуться разок перед самым уходом с пляжа, около часу дня.
– Вон она, – вдруг сказала Николь.
Она увидела, как его взгляд заскользил за Розмэри, двигавшейся от плота к плоту; она даже вздохнула, но в этом вздохе нашло себе выход что-то давнее, застоявшееся еще с того времени, пять лет назад.
– Давай поплывем ей навстречу, – предложил Дик.
– Иди один.
– Нет, пойдем вместе.
Она попыталась воспротивиться этой категоричности, но минуту спустя они уже плыли рядом, и путь им указывала станка мелких рыбешек, следовавших за Розмэри неотступно, как форель за блесной.
Николь осталась в воде, а Дик вылез на плот и уселся с Розмэри рядом; мокрые, они сидели и непринужденно болтали, как будто никогда не любили, даже никогда не касались друг друга. Розмэри еще похорошела – Николь была неприятно поражена ее молодостью, но тут же с удовлетворением отметила про себя, что из них двух она чуть потоньше. Николь кружила в воде у самого плота, прислушиваясь к голосу Розмэри – в нем звучала радость, веселье, ожидание и чуть большая уверенность, чем пять лет назад.
– Мама будет встречать меня в понедельник в Париже. Я ужасно соскучилась по ней.
– Пять лет прошло с тех пор, как вы впервые появились на этом пляже – такая смешная девчурка в госсовском купальном халате.
– Все-то вы помните! Вы и раньше помнили все – правда, только хорошее.
Опять старая игра в комплименты, подумала Николь и, нырнув, поплыла под водой. А когда вынырнула – услышала:
– А я притворюсь, будто не было этих пяти лет, будто мне все еще восемнадцать. Мне всегда бывало хорошо, – нет, не просто, а как-то по-особенному хорошо с вами – с вами и с Николь. Вот смотрю сейчас и словно вижу всю вашу компанию на берегу, под зонтом – такие чудесные люди, я никогда раньше не встречала таких и, наверно, никогда больше не встречу.
Николь отплыла в сторону, она успела заметить, что хмурое лицо Дика слегка просветлело в разговоре с Розмэри, словно эта старая игра вызвала к жизни частицу былого его обаяния, потускневшего, как тускнеют от времени шедевры искусства; теперь бы ему бокал-другой вина, и он, пожалуй, способен будет повертеться перед нею на турнике, пусть и не с той легкостью, что в прежние годы. Это лето было первым на памяти Николь, когда он ни разу не отважился прыгнуть в воду с высоты.
Она снова повернула, лавируя между плотами, и тут ее нагнал Дик.
– У друзей Розмэри есть быстроходный катер – вон стоит. Хочешь покататься на акваплане? Я бы не прочь.
Было время, когда Дик делал стойку на стуле, установленном на конце доски; вспомнив об этом, она решила его побаловать, как при случае побаловала бы Ланье. В последнее свое лето на Цугском озере они часто развлекались этой приятной спортивной игрой, и как-то раз Дик, стоя на доске, поднял на плечи человека двухсот фунтов весу. Но женщина берет мужчину в мужья со всеми его талантами и способностями, и потом ему уже трудно ее поразить, хоть она подчас и притворяется пораженной. А Николь даже особенно и не притворялась. Она только сказала: «Ну, что ж», и еще:
«Я так и думала, что ты справишься».
Сейчас, однако, она хорошо знала, что он утомлен, что его просто раззадорила своей молодостью Розмэри – так живительно действовала на него, бывало, близость детского тельца, когда рождались на свет ее дети. Но у нее лишь мелькнула равнодушная мысль: «Не сделал бы он из себя посмешища».
На катере Дайверы оказались старше всех; молодые люди держались с ними почтительно-вежливо, но за любезными фразами Николь так и слышалось недоуменное: «Это еще кто?» Вот когда пригодился бы дар Дика без труда овладеть положением и задать нужный тон; но Дику было не до того – он весь был поглощен задуманным делом.
В двухстах ярдах от берега мотор приглушили, и один из молодых людей ласточкой прыгнул в воду. Он подплыл к доске, вольно кувыркавшейся за кормой, уравновесил ее и осторожно на нее встал – сперва на колени, потом во весь рост. Отклонившись назад, он управлял своим легким суденышком, виляя из стороны в сторону вслед за катером, быстро набиравшим ход.
Наконец он выровнял доску на волне, отпустил веревку, с минуту еще балансировал без опоры и потом нырнул, оттолкнувшись ногами, ушел под воду бронзовой статуей, а вновь показался черненьким пятнышком на порядочном расстоянии от катера, уже разворачивавшегося ему навстречу.
Николь от участия отказалась, и следующей на доске каталась Розмэри – осторожно и не изощряясь, но под шутливые аплодисменты своих поклонников.
Трое из них с таким азартом боролись за честь втащить ее на борт, что ухитрились основательно ободрать ее кожу на колене и бедре.
– Ваша очередь, доктор, – сказал мексиканец-штурвальный.
Дик и последний еще не катавшийся молодой человек прыгнули за борт и поплыли к доске. Дик задумал повторить цугский трюк, и Николь следила за ним с презрительной улыбкой. Эта жажда блеснуть своими атлетическими качествами перед Розмэри раздражала ее больше всего.
Когда доска, на которой они стояли вдвоем, обрела необходимое равновесие, Дик стал на колени, просунул голову между ногами партнера и медленно начал подниматься.
Зрители, сгрудившиеся у борта катера, видели, что ему приходится трудно. Он уже стоял на одном колене; теперь весь фокус был в том, чтобы поставить вторую ногу и выпрямиться, не прерывая движения. Он дал себе минутную передышку, потом, с исказившимся от усилия лицом, поднатужился и встал.
Доска была узкой; молодой человек, хотя и весил не больше полутораста фунтов, не умел распределить свою тяжесть, да к тому же еще ухватился за голову Дика. Наконец последним отчаянным напряжением спинных мышц Дику удалось выпрямиться – и в ту же минуту доска накренилась и оба полетели в воду.
Розмэри захлопала в ладоши и закричала:
– Браво, браво! У них почти вышло!
Но Николь, когда катер шел навстречу пловцам, сумела разглядеть на лице Дика то, что и думала там найти, – злость и досаду: ведь еще два года назад он свободно проделывал этот трюк.
При второй попытке он действовал осмотрительней. Сначала слегка привстал, проверяя равновесие груза, потом снова опустился на одно колено и тогда только, выкрикнув: «Алле-гоп!» – стал подниматься, но, прежде чем он распрямился во весь рост, у него вдруг подогнулись ноги, и, падая, он едва успел оттолкнуть доску подальше, чтобы избежать удара.
На этот раз, когда катер подошел, все его пассажиры заметили, что Дик злится.
– Я хотел бы попробовать еще раз! – крикнул он из воды. – У нас ведь почти получилось.
– Ну что ж. Валяйте.
Николь показалось, что вид у него совсем больной, и она предостерегающе заметила:
– А может быть, на сегодня довольно?
Дик оставил ее слова без ответа. Партнер забастовал и был поднят на борт, а его место услужливо занял правивший катером мексиканец.
Этот был тяжелее первого. Покуда катер набирал скорость. Дик отдохнул немного, ничком лежа на доске. Потом он подлез под партнера, взялся за веревку и, напрягая все силы, попробовал встать.
Встать он не смог. Николь видела, как он переменил положение и попытался еще раз, но как только партнер, отделившись от доски, всей тяжестью придавил ему плечи, он словно окаменел. Он сделал еще попытку – приподнялся на дюйм, на два дюйма – Николь, напрягаясь с ним вместе, чувствовала, как пот выступает из всех пор у него на лбу, – с минуту еще он силился удержать равновесие, потом грузно рухнул опять на колени, и доска перевернулась, лишь чудом не ударив его по голове.
– Скорее к ним! – закричала Николь мотористу – и вдруг ахнула, увидя, что Дик исчез под водой. Но он тотчас же вынырнул снова и лег на спину в ожидании катера. Казалось, катер разворачивался целую вечность, но когда наконец подошел совсем близко и Николь увидала, как Дик, обессиленный и безучастный, покачивается на волне, будто кругом ничего нет, кроме моря и неба, ее испуг сразу сменился презрением.
– Сейчас мы вас вытащим, доктор… Берите его за ногу… вот так… ну, вот и все…
Дик сидел, ни на кого не глядя, тяжело переводя дух.
– Я так и знала, что ничего у тебя не выйдет, – не удержалась Николь.
– Он слишком устал за те два раза, – сказал мексиканец.
– Глупо было и пробовать, – твердила свое Николь. Розмэри тактично молчала.
Дик наконец отдышался.
– Я бы в этот раз и бумажной куколки не поднял.
Кто– то прыснул, и это сразу разрядило тягостную атмосферу неудачи.
Каждый старался быть с Диком полюбезнее, когда катер подошел к причалу.
Только Николь не скрывала своего раздражения – ее теперь раздражало все, что бы он ни делал.
Она уселась с Розмэри под зонтом, а Дик пошел чего-нибудь выпить и скоро вернулся, неся по фужеру хереса им обеим.
– Ведь это с вами я пила впервые в жизни, – сказала Розмэри и вдруг воскликнула с неожиданной горячностью:
– Господи, как я рада, что вижу вас и что все у вас хорошо. Я боялась… – она сломала фразу и повернула ее в другом направлении, – что, может быть, вы нездоровы.
– До вас дошли слухи, что Дик Дайвер катится по наклонной плоскости?
– Ой, что вы! Просто – просто кто-то мне говорил, будто вы изменились.
И мне так приятно убедиться своими глазами, что это не правда.
– Это правда, – сказал Дик, опускаясь на песок с ними рядом. – И случилось это уже давно, только было незаметно поначалу. Внешне все некоторое время остается по-старому после того, как внутри пройдет трещина.
– Вы занимаетесь практикой на Ривьере, – поспешно спросила Розмэри.
– А что, здесь для этого богатейшие возможности. – Он движением головы выделил одного, другого, третьего в людском скопище, копошившемся на золотом песке. – Объектов хоть отбавляй. Вон старая наша приятельница, миссис Абрамс, разыгрывает герцогиню при Мэри Норт – королеве. Но вы не завидуйте – вспомните, как долго миссис Абрамс пришлось взбираться на четвереньках по черной лестнице «Рица», сколько она коверной пыли наглоталась.
Розмэри перебила его:
– Да неужели же это Мэри Норт? – Она изумленно вгляделась в женщину, которая шествовала в их сторону в сопровождении нескольких спутников, державшихся как люди, привычные к тому, что на них смотрят. Очутившись в каких-нибудь десяти шагах от Дайверов, Мэри скользнула по ним косым, быстрым взглядом, одним из тех взглядов, которые должны показать вам, что вас заметили, но сочли не заслуживающими внимания, – ни Дайверы, ни Розмэри Хойт никогда не позволили бы себе бросить подобный взгляд на кого бы то ни было. Но тут она узнала Розмэри и, передумав, направилась прямо к ним – что немало позабавило Дика. Она приветливо поздоровалась с Николь, почти не глядя, кивнула Дику, словно боялась заразиться от него чем-то, – он в ответ нарочито почтительно поклонился, – и, расцветя улыбкой, заговорила с Розмэри:
– Мне уже говорили о вашем приезде. Вы надолго?
– До завтра, – ответила Розмэри.
От нее не укрылось, что Мэри прошла сквозь Дайверов для того, чтобы поздороваться с ней, и верность дружескому долгу охладила ее добрые чувства к Мэри. Нет, к сожалению, она сегодня вечером занята.
Мэри повернулась к Николь, всей своей манерой выражая некий сплав расположения и сострадания.
– Как детки? – спросила она.
В эту самую минуту Ланье и Топси прибежали и стали просить, чтобы Николь отменила какой-то запрет гувернантки, касающийся купанья в море.
– Нет, – вмешался Дик. – Раз mademoiselle сказала так, значит, так.
Согласная с тем, что не следует расшатывать авторитет властей предержащих, Николь тоже ответила отказом, и Мэри – которая, подобно героине Аниты Лус, привыкла иметь дело только с faits accomplis[95], – так посмотрела на Дика, будто стала свидетельницей проявления жесточайшего деспотизма с его стороны. Но Дику уже успела надоесть вся эта комедия, и он осведомился с наигранным интересом:
– А как ваши детки – и их тетушки?
Мэри до ответа не снизошла; она сочувственно погладила по голове Ланье, тщетно пытавшегося сопротивляться, и удалилась. После ее ухода Дик заметил:
– Как подумаю, сколько времени я потратил, стараясь что-то из нее сделать.
– А я к ней хорошо отношусь, – сказала Николь.
Враждебный тон Дика удивил Розмэри; она привыкла считать его человеком, который все понимает и все умеет простить. И тут ей вспомнилось, что именно она про него слыхала. Вместе с нею на пароходе ехали работники государственного департамента, американцы, до того европеизировавшиеся, что их вообще уже трудно было причислить к гражданам какой-либо страны. В разговоре всплыло имя вездесущей Бэби Уоррен, и было сказано, что младшая сестра Бэби загубила свою жизнь, выйдя замуж за врача-пропойцу. «Его уже нигде не принимают», – заметила одна из дам.
Розмэри встревожилась; хотя Дайверы в ее мыслях никак не связывались с теми кругами, где подобный факт (если это был факт) может иметь значение, некий смутный образ организованного остракизма вставал перед ней за этими словами: «Его уже нигде не принимают». Воображение рисовало ей, как Дик поднимается по ступеням большого нарядного особняка, вручает свою карточку дворецкому и в ответ слышит: «Не ведено принимать»; идет дальше, в другое, в третье место, и бесчисленные дворецкие бесчисленных послов, посланников и поверенных в делах встречают его той же фразой…
Николь захотелось уйти. Она знала наперед, как все пойдет дальше: сейчас Дик, словно выведенный из спячки, вновь станет обворожительным, и Розмэри, конечно, не устоит. И в самом деле – через минуту она услышала его голос, в мягких переливах которого стерлось все неприятное, что он успел сказать раньше.
– Да я, в общем, ничего против Мэри не имею – она процветает, и слава богу. Но довольно трудно продолжать хорошо относиться к тем, кто уже не относится хорошо к тебе.
Розмэри мгновенно заворковала ему в тон:
– Вы такой милый, Дик. Мне кажется, даже если бы вы обидели кого-нибудь, вам нельзя не простить и обиды. – Потом, спохватясь, что в избытке восторга ступила на территорию, принадлежащую Николь, она опустила глаза и уставилась в одну точку на песке, как раз посредине между Дайверами. – Я все хочу спросить вас обоих, что вы думаете о моих последних картинах, – если вы их видели.
Николь промолчала; она видела только одну картину и особенно о ней не задумывалась.
– Постараюсь ответить так, чтобы вы меня поняли, – сказал Дик. – Предположим, Николь говорит вам, что Ланье болен. Как бы вы реагировали в жизни? Как бы реагировал каждый? Начали бы играть – лицом, голосом, словами: лицом выражать печаль, голосом – потрясение, словами – сочувствие.
– Д-да – вероятно.
– На сцене дело обстоит иначе. Все великие актрисы обязаны своей славой своему уменью пародировать естественные человеческие чувства – страх, жалость, любовь.
– Понимаю. – Впрочем, она не совсем понимала.
Нить рассуждений Дика ускользнула от Николь, и чем больше он говорил, тем больше это ее раздражало.
– Актрисе естественная реакция противопоказана. Еще пример: предположим, вам говорят: «Ваш возлюбленный умер». В жизни вас такое известие просто подкосило бы. А на сцене вы должны держать зрителей в напряжении – естественно реагировать они могут и сами. Как актриса, вы, во-первых, связаны текстом роли, а во-вторых, вам нужно, чтобы публика думала о вас, а не о каком-то убитом китайце или кто он там был. А для этого необходимо сделать что-то, чего зрители не ожидают. Если им известно, что ваша героиня сильна, вы в эту минуту показываете ее слабой; если она слаба, вы ее показываете сильной. Вы должны выйти из образа – понятно вам?
– Не вполне, – призналась Розмэри. – Как это – выйти из образа?
– Вы делаете то, чего публика не ожидала, пока вам не удастся снова приковать ее внимание к себе, и только к себе. А дальше вы опять действуете в образе.
Николь решила, что с нее довольно. Она резко встала, не пытаясь скрыть свое раздражение. Розмэри, уже несколько минут смутно чувствовавшая неладное, с умиротворяющей улыбкой притянула к себе Топси.
– Хотела бы ты стать артисткой, когда вырастешь? Я уверена, что из тебя вышла бы прекрасная артистка.
Николь вперила в нее холодный немигающий взгляд и отчеканила голосом своего деда:
– Совершенно непозволительно внушать чужим детям подобные идеи. Вы забываете, что у нас могут быть другие планы относительно их будущего. – Она резко повернулась к Дику. – Я еду домой. За тобой и детьми пришлю Мишель.
– Но ты почти год не водила машину, – возразил он.
– Ничего, я не забыла, как это делается.
Не взглянув на Розмэри, лицо «которой красноречиво выражало „естественную реакцию“, она пошла в кабинку переодеться.
Вышла она оттуда все с тем же выражением лица, жестким и непроницаемым, как металл. Но, выехав на обсаженную деревьями дорогу, она словно попала в другой мир – зеленые кроны смыкались над головой, цокала белка, перепрыгивая с ветки на ветку, ветер толчками шевелил листву, где-то прокричал петух, разорвав далекую тишь, солнечные лучи осторожно пробирались сквозь плотную завесу; шум пляжа не долетал сюда, и Николь мало-помалу отошла. Теперь ей было радостно и легко, мысли стали звонкими, как колокольчики, – она чувствовала себя исцелившейся и обновленной. Точно огромный цветок, распустилось ее я, и за темными закоулками лабиринта, где она блуждала столько лет, обозначился выход. О пляже она старалась не думать, он ей опротивел, как и все в той вселенной, где солнцем был Дик, а она планетой при нем.
«Да, я уже почти полноценный человек, – думала она. – Я уже могу стоять на ногах сама без его помощи». И, с детским нетерпением стремясь ощутить всю меру обретенной полноценности – хоть и со смутным чувством, что именно этого от нее ждал Дик, – она сразу же по возвращении бросилась на кровать и написала Томми Барбану в Ниццу коротенькое зазывное письмо.
Но то было днем – а к вечеру нервный подъем стал ослабевать, Николь сникла, и в воздухе опять полетели незаметные стрелы. Она не знала, что у Дика на уме, и это пугало ее; чутьем она угадывала, что все его поведение за последнее время подчинено определенному плану, а планов его Николь боялась всегда – они, как правило, были осуществимы и несли в себе некую логическую завершенность, против которой она себя чувствовала бессильной.
Так уж повелось с самого начала, что он один думал за них обоих, и даже в его отсутствие каждый поступок Николь словно бы автоматически сообразовался с его волей; оттого даже и сейчас ее не хватило на то, чтобы противопоставить свои намерения намерениям Дика. А между тем нужно было думать самой; она разобрала наконец номер на двери страшного мира бредовых видений, за спасительным порогом которой ни от чего спасения нет; она поняла, что отныне самая большая опасность для нее – это опасность самообмана. Урок был долгим, но усвоила она его хорошо. Или думай сам – или тот, кому приходится думать за тебя, отнимет твою силу, переделает все твои вкусы и привычки, по-своему вышколит и выхолостит тебя.
Они мирно поужинали в столовой, не зажигая света; Дик за ужином пил много пива и весело шутил с детьми. Потом он подсел к роялю – играл песни Шуберта и недавно полученные из Америки джазовые песенки, а Николь, заглядывая в ноты через его плечо, напевала глубоким, хрипловатым контральто:
Спасибо, отец,
Спасибо, мать,
За то, что друг друга
Довелось вам узнать…
– Ерунда какая-то, – сказал Дик и хотел перевернуть страницу.
– Нет, пожалуйста, доиграй это! – воскликнула Николь. – Неужели я до конца своих дней должна буду вздрагивать при слове «отец»?
…Спасибо повозке с колченогим коньком.
Спасибо, что в ту ночь были вы под хмельком…
Когда совсем стемнело, они сидели с детьми на плоской кровле и смотрели, как над двумя казино, в двух разных концах взморья, взлетают в небо огни фейерверка. Непривычно и грустно было чувствовать себя чужими друг другу.
На следующий день, вернувшись из Канна, куда она ездила за покупками, Николь застала записку от Дика о том, что он хочет побыть один и на несколько дней уезжает в Прованс на маленькой машине. Она еще не успела дочитать, как раздался телефонный звонок. Звонил Томми из Монте-Карло: он получил ее письмо и едет в Тарм. «Буду ждать», – сказала Николь в трубку, теплую от ее губ.
8
Николь, приняв ванну, умастила и припудрила свое тело, потопталась на усыпанном пудрой мохнатом полотенце. Потом долго и дотошно изучала себя в зеркале, гадая, скоро ли этот стройный, гармоничный фасад осядет и потеряет плавность линий. Лет так через шесть; но сейчас я еще ничего – пожалуй, даже лучше очень и очень многих.
Она себя не переоценивала. Единственное различие между нынешней Николь и Николь пять лет назад заключалось в том, что тогда ее красота еще была девически незрелой. Но все-таки она завидовала юным – оказывал свое действие современный культ юности, примелькавшиеся полудетские лица киногероинь, которые, если верить экрану, несли в себе всю энергию и всю мудрость эпохи.
Она надела длинное, до щиколотки платье, каких не носила днем уже много лет, истово перекрестилась несколькими каплями «Шанель 16». К часу дня, когда автомобиль Томми затормозил перед виллой, она была точно цветущий, хорошо ухоженный сад.
Как чудесно снова испытать все это – принимать чье-то поклонение, играть в какую-то тайну! Два бесценных года выпали из ее жизни в самую пору самодовольного расцвета красивой женщины, и теперь она словно наверстывала их. Она встретила Томми так, словно он был один из многих ее поклонников, и, ведя его к столу, под сиеннским зонтом, шла не рядом, а немного впереди. Красавицы девятнадцати и двадцати девяти лет одинаково уверены в собственной силе, тогда как в десятилетие, разделяющее эти два возраста, требовательность женского естества мешает женщине ощущать себя центром вселенной. Дерзкая уверенность девятнадцатилетних сродни петушиному задору кадет; двадцатидевятилетние в этом смысле скорей напоминают боксеров после выигранного боя.
Но если девчонка девятнадцати лет попросту избалована переизбытком внимания, женщина двадцати девяти черпает свою уверенность из источников, более утонченных. Томимая желанием, она умело выбирает аперитивы; удовлетворенная, смакует, точно деликатес, сознание своей власти. К счастью, ни в том, ни в другом случае она не задумывается о будущих годах, когда ее внутреннее чутье все чаще станет мутиться тревогой, страшно будет останавливаться и страшно идти вперед. Но девятнадцать и двадцать девять – это лестничные площадки, где можно спокойно повременить, не ожидая опасности ни снизу, ни сверху.
Николь не хотела туманного платонического романа; ей нужен был любовник, нужна была перемена. Она понимала – думая мыслями Дика, – что с поверхностной точки зрения нелепо и пошло без истинного чувства пускаться в авантюру, которая для всех может кончиться плохо. Но с другой стороны, она считала именно Дика непосредственным виновником всему и вполне искренне думала, что такой эксперимент может оказаться целебным. Ее подбодряли примеры, которых она немало насмотрелась кругом в это лето, – столько людей поступали так, как хотели, и это им легко сходило с рук. А кроме того, несмотря на принятое решение никогда себе не лгать, она уговаривала себя, что всего лишь нащупывает почву и в ее воле в любую минуту выйти из игры…
Когда они очутились в тени у стола, Томми раскрыл объятия – точно белый селезень взмахнул крыльями – и, притянув Николь к себе, заглянул ей в глаза.
– Не шевелитесь больше, – приказала она. – Я теперь буду смотреть на вас долго-долго.
Его волосы были надушены, от белого костюма исходил легкий запах мыла.
С минуту очи просто смотрели друг на друга. – Николь без улыбки на плотно сжатых губах.
– Ну как, нравится вам то, что вы видите? – негромко спросила она.
– Parle francais.[96]
– Хорошо, – сказала она и по-французски повторила тот же вопрос:
– Нравится вам то, что вы видите?
Он крепче прижал ее к себе.
– Мне все в вас нравится. – И после паузы:
– Я был уверен, что хорошо знаю ваше лицо, но оказывается, в нем есть кое-что, чего я не замечал прежде. С каких пор у вас появился этот невинно-жуликоватый взгляд.
Она сердито вырвалась и воскликнула по-английски:
– Ах, вот почему вам захотелось перейти на французский! – Она понизила голос, увидав подходившего лакея с бутылкой хереса и бокалами:
– Чтобы удобнее было говорить обидные вещи!
Она с размаху села на стул, вдавив свои маленькие ягодицы в подушку из серебряной парчи.
– У меня здесь нет зеркала, – начала она опять по-французски, но более решительным тоном. – Но если мой взгляд стал другим, так это оттого, что я выздоровела. И вместе со здоровьем восстановилась моя истинная природа. Мой дедушка был жуликом, и у меня это наследственное, вот и все. Удовлетворен ваш практический ум?
Томми смотрел на нее с недоумением, не понимая, о чем она говорит.
– А где Дик – он с нами не завтракает?
Он явно задал этот вопрос, не придавая ему особого значения, и Николь смехом постаралась стереть испытанную досаду.
– Дик уехал в Прованс, – сказала она. – Розмэри Хойт возникла на горизонте, и он либо уехал вместе с ней, либо пришел в такое расстройство чувств, что ему захотелось помечтать о ней в одиночестве.
– Странная вы все-таки женщина, Николь.
– Ну что вы! – поспешно возразила она. – Самая обыкновенная. Верней, во мне сидит с десяток самых обыкновенных женщин, только все они разные.
Лакей подал дыню и ведерко со льдом. Николь молчала; слова Томми насчет «жуликоватого взгляда» не шли у нее из ума; да, этот человек из тех, кто угощает нерасколотыми орехами вместо того, чтобы услужливо подносить очищенные ядрышки на тарелочке.
– Зачем только вам помешали оставаться тем, что вы есть? – снова заговорил Томми. – Ваша судьба и трогает и волнует.
Она не нашлась что ответить.
– Уж эти мне укротители строптивых! – презрительно фыркнул он.
– В любом обществе есть… – начала было она под неслышную подсказку тени Дика, но тут же смолкла, покоряясь тому, что звучало в голосе Томми.
– Мне на моем веку пришлось образумить немало мужчин с помощью силы, но я бы крепко подумал, прежде чем решиться на это хотя бы с одной женщиной.
А такой «гуманный» деспотизм, пожалуй, еще хуже. Кому он на пользу – вам, ему, еще кому-нибудь?
|
The script ran 0.014 seconds.