Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Патрик Уайт - Древо человеческое
Язык оригинала: AUS
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Патрик Уайт (1912 - 1990) - крупнейший австралийский писатель, лауреат Нобелевской премии за 1973 г. Его книга «Древо человеческое» была и остается выдающимся явлением австралийской литературы XX века.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

А Стэн Паркер, сидя за столиком, постепенно убеждался, что надо ехать домой. Ему больше нечего делать в этом городе. И дня через два он уехал. Его дочь Тельма провожала его на вокзале. Поезд уходил утром, и Тельма была одета для работы, в серый костюм и белую блузку; с плохо скрытым ощущением собственной значительности она обдергивала манжеты и разглядывала свои безукоризненные ногти. От ее холеного преуспевающего вида Стэн несколько терялся, хотя ему было лестно идти рядом. Он шел, помахивая старым кожаным саквояжем, найденным в доме матери после ее смерти, – бог весть как он там оказался, Стэн никогда не видел, чтобы кто-нибудь им пользовался. Саквояж был неуклюжий и жесткий, хотя его перед отъездом основательно натерли седельной мазью. – Какой забавный старый мешок, – засмеялась Тельма, заставив себя увидеть в этой вещи нечто очень оригинальное, иначе ей пришлось бы ужаснуться. – Неужели можно уложить в него одежду, не скатывая в клубок? – Для меня и такой сойдет, – сказал он. Тельма почувствовала, что надо бы повести с ним задушевный разговор о чем-то сокровенном, но так испугалась этого, что сказала решительным тоном: – Кажется, мы слишком уж рано приехали. Отец повел ее в буфет, и не успела она запротестовать или посмеяться над ним, как он купил ей мороженое в вафельном стаканчике. – И я должна это съесть? – спросила она. – Почему нет, – сказал отец. – Раньше ты это очень любила. Очень любила, эхом отозвалась ее память, когда она лизнула лакомство своего детства, сладкую шапку на вафельном стаканчике. Ей не хотелось плакать, но слезы подступили против ее воли. Мороженое скользнуло в горло, ледяное, оно растеклось по горячему. В сером свете утра она просыпалась и видела, как расцветают лампы, слушала нестерпимо резкие голоса петухов, пророчащих будущее и грустно осуждавших прошлое. – В детстве, – повторил он, – ты очень его любила. – Ну что ты заладил одно и то же! – сказала она. – Слушай, папа, я понимаю, эта история с Рэем просто ужасна для тебя, но ведь он нехороший человек. – Рано еще судить, – ответил он, – кто хороший, а кто нет. Значит, ей не удалось изгнать беса – своего братца. – Я не могу объяснить, – пробормотала она. Тельма почувствовала отцовское прямодушие, вовсе для нее нежелательное, поэтому она обрадовалась, когда они подошли к вагону и настало время поцеловаться. – До свиданья, Тель, – сказал он и слегка покраснел, целуя молодую женщину, которая была и не была его родной дочерью. Его дети вырвались на волю. Пар разлетался по вокзалу, как мельчайшие серые семена. Все, что казалось невероятным, стало обычным, но, быть может, дело просто в том, что он ехал домой. Тельма Паркер поглядела вслед уходящему поезду. Сейчас она думала только о собственной жизни. Это было жестоко, но необходимо. Она прошла платформу и спустилась по ступенькам. Она уже сняла себе комнату в доме вдовы доктора и скоро переедет – она договорилась, что на будущей неделе, – и, само собой, будет пользоваться кухней и ванной. Тельма Паркер села в трамвай. Кажется, ее жизнь начала налаживаться, но об этом вовсе незачем всем рассказывать. Это никого, кроме нее, не касалось. Она будет нежиться в ванне докторской вдовы, в клубах аромата сандалового дерева и сирени, в красивом пригороде. Стэн Паркер ехал домой и виновато ощутил, что боль его отпустила, когда появились знакомые географические приметы. Он знал все контуры этих мест лучше, чем человеческие лица, особенно лица своих детей. Детей познаешь через мать, подумал он. Ему хотелось, чтобы это было так. Однако его печаль не столь уж неотвязна, и это открыл ему поезд. В Бенгели Стэн сел в автобус, который покатил его через холмы в Дьюрилгей. Там он сошел и зашагал напрямик через пастбища. Он иногда выбирал этот более уединенный путь, он замедлял шаг среди желтых трав и черных деревьев, приглядывался ко всему, будто в первый раз, рассматривал свитки опавшей коры, эту вечную загадку. И постепенно растерянное неведение сменялось в человеке уверенностью. Загрубевшая кожа Стэна в мягком свете над пастбищами становилась прозрачнее. Глава семнадцатая Эми Паркер смирилась с отсутствием сына; время шло, а жизнь была все такой же, как и при нем. Если она думала о Рэе, то ей виделся малыш, еще не умеющий бегать, или маленький мальчик, игравший с ней в прятки, и она, найдя его, душила поцелуями и жадно впивалась губами в его шейку. А он только отбивался от ее любви. И ожившее прошлое становилось реальнее, чем настоящее. Но однажды Рэй прислал открытку из Олбэни. Она забыла его почерк, а может, и просто не знала. Открытка говорила с ней чужим мужским голосом, и сквозь очки для чтения Эми уважительно смотрела на нее, как на высверк молнии. Он писал, что поступил на работу. В конце концов она стала гордиться открыткой, хотя не чувствовала любви к этому мужчине. Она любила маленького отбивавшегося мальчишку, к которому в летний день прижималась щекой. Она показывала открытку людям, предварительно обтерев руки, она показывала ее всем, кто заходил, и принимала поздравления с подобающей гордостью и говорила об отсутствующем сыне с искренней нежностью. Но она не любила этого мужчину. Ей хотелось бы любить его. Страшно думать, что она никогда не любила сына как человека. Иногда она, переплетя пальцы, крепко стискивала руки. Они были ловкие и пухлые, эти руки, широкие и еще не усохшие. Но, ломая друг друга, пальцы становились сухими, как бумага, и костлявыми. Тогда она заставляла себя делать какие-то неспешные дела или ласково заговаривала со своим добрым мужем, предлагала ему что-то поесть или приводила в порядок его одежду. Мужа она любила. Даже после долгих будней любви она его по-прежнему любила. Но порой, лежа на боку, она думала: я еще мало его люблю, он еще не видел доказательств моей любви. Все было бы проще, если б она могла повернуться и указать ему на их сына, но это было невозможно. А часто ей казалось, что она вообще не имела детей, ибо ей не дано было любить свою дочь, разве только порывами. Тогда она начинала думать о ребенке, которого они подобрали в Уллуне, во время половодья, и который так быстро исчез. Тот мальчик, казалось ей, если б она его приручила, стал бы ей сыном. Ведь могло же быть так. Все то, что не свершилось в половодье их жизни, сейчас, когда подступала сушь, вызывало тоску по несбывшимся возможностям. В нашу пору жизни, как говаривала почтмейстерша, увядшая еще в молодости и, по-видимому, нисколько не жалевшая об этом. Эми Паркер терпеть не могла почтмейстершу, но так как у них сложились привычные приятельские отношения, то в те дни, когда ей приходилось бывать в Дьюрилгее, она останавливалась у почты поболтать. Кроме того, это была передышка перед подъемом на холм. – Вы дома, миссис Гейдж? – спрашивала она. – Нам, наверно, ничего нет? Миссис Гейдж тут же выбегала. – Я еще не смотрела, дорогая, – говорила она. – Все из-за телефона. Просто ошалеть можно. Конечно, это все-таки расширяет кругозор. Я тут целый день слушаю разговоры. Нынче утром Литгоу был на проводе. Вы бы просто ахнули! Но, конечно, я лицо официальное, а не просто так. Значит, миссис Гейдж своими желтыми руками копошила чужую жизнь, и от этого она становилась вдвое неприятней для Эми Паркер, хоть и еще более таинственной и значительной. Однако в тот день миссис Гейдж почему-то не копошилась в проводах, – может, один какой-то оборвался. Но дело было не в этом. Миссис Гейдж находилась в страшном смятении. Она вбежала в контору, глаза у нее были как фарфоровые шарики, дышала она прерывисто. – Миссис Паркер, – выкрикнула она, – я вас поджидала. О боже! Это такой ужас, разве кто мог подумать! Мистер Гейдж… Эми Паркер, как и многие другие, позабывшая о существовании почтмейстершиного мужа, отступила назад. Но почтмейстерша схватила ее горячую руку своей, жилистой и холодной, и потащила в дом. – Жизни себя лишил! – объявила она, теперь уже сокрушаясь о себе, о том, что попала в такое положение. – Во дворе, на дереве. На двух ремнях. Один старый, я никогда его и не видела, должно быть подобрал где-то. Смотрю – висит. О боже, смотреть-то как страшно было! Он раскачивался. Медленно так. А лицо спокойное. И тащила за собой Эми Паркер, не подготовленную к этому роковому событию, до смешного растерянную и потную. – Миссис Адамс прибежала, помогла мне управиться, – продолжала почтмейстерша. – Сейчас он прилично выглядит. Хоть смотреть можно. Эти дамы только что его видели и остались посидеть со мной, посочувствовать. В доме были миссис Хобсон, какая-то миссис Малвэни и еще одна женщина с вуалькой на лице. – По крайней мере вы не одна, – сказала Эми Паркер, которой не хотелось сейчас смотреть на труп. Миссис Малвэни прищелкнула языком. – Ничего себе способ оставить женщину вдовой, – заметила миссис Хобсон. – Да! – закричала миссис Гейдж. – Да! Все были поражены – до сих пор она казалась спокойной и как будто смирилась с происшедшим. Но миссис Гейдж душили мысли о своей ужасной жизни. Ей вдруг стало необходимо выговориться. Она дочь инспектора школ, который жительствовал в одном из прибрежных городков. У них был чистенький коттедж, утопавший в гортензиях, которыми гордился отец, хотя от житья в вечном их сумраке с небольшими просветами между широких листьев, от влажного зеленого воздуха все члены семейства выглядели так, будто их одолевала бледная немочь. А с мужем она познакомилась, когда он сидел на молу и удил рыбу. Она увидела, как блеснула рыба, когда он ловко вытащил удочку, хотя руки у него были совсем тощие. Очень красивая была рыба. Они любовались ею вместе. Она боялась вымолвить слово, чтоб не испортить ему удовольствия – он был поглощен этой рыбой, – и побоялась отказаться, когда он против своей воли, повинуясь какому-то странному порыву, предложил эту рыбу ей. Дома ее сварили и съели под белым соусом; приглашали и молодого человека, но он отказался, сказав, что рыба, побывавшая в кастрюле, нисколько его не интересует. Вскоре после того он женился на принявшей от него рыбу девице, и женился без всякой к тому причины, кроме страшной неизбежности. Потом они начали узнавать друг друга поближе. И ездить по разным местам. Мистер Гейдж, как всем известно, был человек слабый, у него почти что не было подбородка, и глаза слабые, хоть с виду красивые, он никогда, бывало, прямо на тебя не посмотрит. Они переезжали с места на место, жили в жарких коричневых городах, в хижинах, где пахло сухой гнилью, в палатках и даже в шалашах из корья. Муж сколько раз брался за работу и всегда бросал. Он был футеровщиком, пока у него не ослабели руки. У него был талант к столярному делу, но он стал задыхаться от опилок. Иногда он целыми днями сидел, не проронив ни словечка, нарочно, чтобы только жену оскорбить. Он сидел и смотрел в пустую тарелку так, будто видел там что-то очень важное, а то усядется на старой железной койке под перечным деревом в нижней рубашке – это все видели, – сидит и молчит. Ну, она-то, конечно, уже много лет назад поступила работать на почту, у нее хватило мужества, да и нужда заставила. Вот уж сколько лет она в Дьюрилгее работает, а до того работала в другом городишке. Ей хотелось рассказать множество подробностей о своей жизни с умершим, даже самых интимных, это она и собиралась сделать. – Просто чтоб вы знали, – сказала она, – чего только не приходится терпеть женщине. Даже ее распадающиеся волосы выглядели как-то отчаянно. Но Эми Паркер вспомнила, как почтмейстершин муж стоял на коленях перед муравьем, и ей захотелось уберечь его от беспощадных разоблачений. – Он ведь мертвый, миссис Гейдж, – сказала она. – А я? – вскрикнула почтмейстерша. – Я живая. Или только отчасти. И она зашелестела, как сухая пальма. – Никогда меня не били, не рвали на части, мне все время давали понять, что я сама себя не понимаю, – сказала она, – и не только себя, а вообще ничего на свете. Миссис Малвэни поцокала языком. – Слушайте, дамы, – продолжала почтмейстерша, расправляя безнадежно обвисшие, повлажневшие у лба волосы, – я вам покажу такое, что вы сразу поймете, о чем я говорю. Пройдемте-ка вот туда, пожалуйста, – сказала она, передвигая пояс своей темной юбки. – Это вроде иллюстраций, – засмеялась она. Всем стало жутковато, но все последовали за ней – миссис Малвэни, миссис Хобсон, миссис Паркер и женщина с вуалькой. Под угрозой вероятности, что где-то там может оказаться человеческая душа, упрятанная в некий ящик или пришпиленная к бумаге, как-то забылось, что в доме лежит труп. Слышно было частое дыханье женщин, когда почтмейстерша отворила дверь в какую-то комнату. Там стояла самая обычная мебель и раскачивался тусклый маятник часов, отсчитывая свою меру времени. И возможно, стоял запах размышлявшего здесь человека. Запах человека остается в комнате, когда он выходит и даже когда он умирает. – Смотрите, – произнесла почтмейстерша уже более спокойным, почти официальным тоном. – Вот! Я, конечно, никому ни словом не проговорилась, что у нас происходит такое. Но теперь, когда его нет в живых, – сказала она уважительно, ибо смерть должно уважать, как бы ни блажил покойный, – и я считаю вас друзьями, я открою вам все в первый и, надеюсь, в последний раз. – А что это за штуки? – спросила миссис Хобсон. – Эти штуки – картины маслом, – ответствовала почтмейстерша тем же ровным официальным тоном. Она указала носком туфли на подрамники, прислоненные к мебели, лежавшие навалом или расставленные поодиночке. Затем подбежала к ним легко, как девочка, и яростно стала выстраивать картины в шеренги позора. Она сейчас покажет бездны своей жизни этим женщинам, которых она сюда привела. С каким-то болезненным удовольствием она предвкушала полное разоблачение. – Вот, – сказала она, стоя на коленях, и поглядела через плечо на подруг, как бы подставляя им свое желтое лицо в ожидании, что ее забросают камнями или признают невиновной – сейчас ей было все равно, что именно, и то и другое утолило бы ее неистовую жажду мщения. – Это история нашей жизни. Миссис Малвэни зацокала языком. – Он, значит, сумасшедший был? – спросила миссис Хобсон, которая не могла уразуметь, что происходит. – Я не знаю, – сказала почтмейстерша с откуда-то возникшим в ней благоговейным страхом, обращаясь скорее к себе, чем к своим слушательницам. Женщина в вуалетке вышла вперед, чтобы рассмотреть все получше. Смачивая губы кончиком языка, она задела им вуалетку, после чего откинула ее назад; вуалеток давно уже не носили, но, быть может, они снова вошли в моду. – Очень интересно, – сказала женщина. – Но, конечно, произведения искусства ничего не доказывают. Их нужно воспринимать такими, какие они есть. Миссис Хобсон и миссис Малвэни ничего не поняли и с ненавистью уставились на незнакомку. Это заговорившее лицо оказалось смуглым и, что еще хуже, вероятно, иностранного происхождения. – Вам легко говорить, миссис Шрайбер, – сказала почтмейстерша, вставая с неудобных колен. – Вы-то судите о том, чего не испытали. А я, – закричала она, – кровавым потом полила каждый мазок вот этих штук! И она пнула ногой картину. Миссис Хобсон и миссис Малвэни ахнули и даже подались назад от столь дерзновенного поступка. Почтмейстерша лягнула богохульного Христа, которого ее покойный муж написал на доске от ящика из-под чая, теперь уже заметно покоробившейся. А поначалу это было жалкое подобие отощалого Христа-ремонтника, ощипанная птица, еще не испившая последних капель унижения, еще способная терпеть и терпеть, пока не полоснет себя осколком бутылки, самым гнусным из оружий, и не сгниет где-нибудь у железнодорожной насыпи под роем бурых мух. – Ох-х! – вздохнули миссис Малвэни и миссис Хобсон. – Какой ужас! Они были потрясены и испуганы. Им хотелось повернуться спиной, выбежать вон из этой полной безумия комнаты и никогда о ней не вспоминать. А Эми Паркер, все время молчавшая оттого, что в сердце ее хлынуло ощущение огромной нежности и красоты, никогда и не знала, что могут сверкать рубиновым блеском капли крови, которые муж почтмейстерши изобразил на руках Христа. Потом Эми растрогала плоть, ее зеленовато-желтая сморщенность и потная одутловатость. Все это было ей знакомо, будто она когда-то видела такого Христа во сне. Великие истины она только наполовину постигла в том сне. И сейчас она смотрела на изображение Христа и понимала его. Не двинувшись с места, она оглядела другие картины, оставшиеся после мужа почтмейстерши, Как видно, он часто писал деревья, их сонно или задумчиво свисающие или в муке мятущиеся ветви. И мертвые деревья. Их белые скелеты не казались такими сухими и скептичными, как кости на пастбищах. А бутылка у него могла выражать любовь. Эми никогда не видела бутылку такой неизъяснимой красоты. Эта бутылка побуждала ее любить ближнего своего. Но тут женщины, рассматривавшие какую-то картину, принялись смеяться. – Как вам это нравится? – смеялась миссис Малвэни. – И не говорите! А? – хохотала миссис Хобсон, прикрываясь рукой с обручальным кольцом. Женщины смеялись и взвизгивали, колыхая телесами в плотных корсетах, и под мышками у них стало темнеть. – Да, – сказала почтмейстерша, упиваясь пыткой, – эта – самая мерзкая. Ей бы и удар ножом в спину показался сейчас спасительным. Она сама была на грани жесточайшего смеха над этой грузной, почти вычеканенной масляной краской на холсте женщиной, которую увидела Эми Паркер. Эта женщина еще только просыпалась. В миндалевидном глазу крохотное зернышко сознания, оно разбухает и вскоре должно дать росток. Тело просыпающейся женщины было совсем обнажено, если не считать завитков волос, невинно и поэтически покрывавших некоторые части тела. В ней чувствовалась безыскусность тишины и камня. Ее груди были четкими, как два камня, руки ее, массивные, но чем-то трогательные, тянулись к солнцу, а солнце тоже казалось бы камнем, если б не сияло с таким яростным накалом. А миссис Малвэни и миссис Хобсон насмехались, раскачиваясь взад и вперед. – Ну, дальше уж некуда, – кричали они, и от смеха по их пористым щекам струились слезы. От их веселья веяло чем-то гнетущим. И тогда Эми Паркер, стоявшая среди взрывов смеха, заметила в углу картины, у ног женщины, нечто, оказавшееся скелетом муравья, который муж почтмейстерши выцарапал на краске каким-то острым инструментом, а из муравьиного остова мерцал язычок огня, выведенного светящейся краской и соперничающего по интенсивности с тем солнцем, к которому устремлялась женщина. «Ах!» – сказала про себя Эми Паркер, вспомнив и покраснев. – Теперь вам все понятно, – сказала почтмейстерша, оборачиваясь к ним. – Мне больше нечего скрывать. Мне просто необходимо было кому-нибудь показать, – сказала она. – И все же временами мы бывали счастливы. Я стряпала ему то, что он любил. Он очень любил почки. Вечерами мы сидели вдвоем на воздухе. Он знал названия звезд. Тут она провела рукой по подоконнику; на пол посыпались несколько дохлых мух и немного пыли. Но сейчас никто уже не прислушивался к ее словам. Женщины либо навидались так много, что больше ничего не хотели смотреть, либо торопились уползти в мирок своих мыслей. И все, одна за другой, стали выскальзывать из комнаты. – Вы очень добры ко мне, миссис Шрайбер, – сказала миссис Гейдж тем плаксивым голосом, каким часто говорят с богатыми и довольно влиятельными персонами. Ибо миссис Шрайбер, будучи иностранкой, была также и богачкой. Она купила участок в здешних местах и иногда сама сбивала масло, чтобы чувствовать его на своих руках. – Это было очень интересно, – сказала миссис Шрайбер густым мрачным голосом, опуская черную вуалетку. – Я должна забыть об этом на время, миссис Гейдж. Потом все будет выглядеть в другом свете. – Но от меня-то это никуда не денется! – воскликнула почтмейстерша вслед задумчиво уходящей даме под вуалью. Остальные тоже стали расходиться. – Миссис Паркер, дорогая, – окликнула почтмейстерша и кинулась за ней, шумно взметнув юбкой. – Я бы не хотела, чтоб вы об этом рассказывали, – умоляюще сказала она. – Пожалуйста, никому ни слова! Эми Паркер опустила голову и пообещала не рассказывать. – Где ты пропадала, Эми? – спросил муж, когда она вернулась домой. – У почтмейстерши. Мистер Гейдж покончил с собой. Он повесился на дереве во дворе. Стэн Паркер, как и многие другие, совсем не знал почтмейстершиного мужа, но поразился, что смерть могла настичь кого-то, чье имя ему было знакомо. – Ну да! – сказал он. И спросил: – Почему? – еще даже не осознав происшедшего. Эми Паркер внесла чашки и тарелки. – Миссис Гейдж показывала нам картины, он много их написал, – проговорила она наконец. – Что за картины? – спросил муж. – Так, разное там маслом написано, – ответила она. – Но нас просили никому не говорить. Она начала расставлять посуду. Она начала дрожать – таким незнакомым показался ее собственный дом. Ее собственные руки словно незнакомые птицы блуждали среди посуды и бились о чашки. А Стэн Паркер дивился, отчего ему никогда не приходило в голову покончить с собой? Где тот предел, за которым возникает такая потребность? Он резал хлеб. И раздумывал. Легкий утренний ветерок плыл по дому, терся о бумажные стены, раскачивал их. Где тот предел, за которым распадается прочность? Но это еще никем не установлено. После того как самоубийцу похоронили в кустарнике возле кладбища, Стэн Паркер забыл о нем, но его жена все еще думала о мистере Гейдже, и не столько о его смерти, сколько о своем отношении к покойному. Она вспоминала его серое лицо в тот день, когда он стоял на коленях среди камней. Это лицо глядело на нее и, быть может, с каким-то выражением, которое она упустила. Или, может, было нечто такое, чего она не могла вспомнить? Она лихорадочно рылась в памяти, но что-то все время ускользало от нее, пока она и вправду не стала походить на пышнотелую женщину, тянущуюся к раскаленному солнцу. У той было такое же тело, и больше ничего. И на Эми напало беспокойство. Она запрягала лошадь и ехала наобум, держа вожжи в неподвижных руках. Небо, как всегда голубое, кипело крохотными вихрями нетерпения. Все кукурузное поле шумно преследовало ее и набалтывало тайны, которые нужно разгадать. Тогда она начинала злиться и понукала свою кроткую лошадь. Однажды, в такую минуту, щелкая кнутом, она подумала: я должна повидать О’Даудов, вот и все. И повернула к ним, держа вожжи теперь уже окрепшими руками и радуясь, что наконец определилась какая-то твердая цель. Никакое смятение духа невозможно в присутствии О’Даудов. И она с веселым стуком поехала дальше в нарядной рессорной двуколке, которой обзавелась к тому времени, запряженной славным крепеньким валлийским пони. Деревья побежали мимо. Я не стану думать, сказала она про себя, о том, чего не понимаю. Когда Эми Паркер, такая же уверенная, как прежде, и с такой же, как прежде, широкой спиной, подъехала к дому О’Даудов, она не обнаружила никого из его обитателей. Был дом, и свиньи, и тот малорослый желтый кабанчик, который чем-то болел – глистами, что ли, – и сейчас довольно равнодушно тыкал пятачком в капустный стебель. Прошло много дней с тех пор, как Эми Паркер виделась со своей соседкой и приятельницей миссис О’Дауд, и не по причине ссоры, просто ни у той, ни у другой не было надобности просить о каком-нибудь одолжении. И сейчас она оглядывалась вокруг и смотрела на незнакомый дом, который она когда-то знала, а потом позабыла. Дом стоял на месте, держась, как видно, по особой милости земного притяжения. Некоторые части его висели в воздухе. Другие были отодраны для удобства – чтобы в дождливый день развести в очаге уютный огонек, не утруждая себя возней с топором в дровяном сарайчике. Собственно говоря, и сейчас посреди двора горел огонь, вернее, из мрачной черной кучи золы извилисто тянулись вверх нечистые дымные струи. Тлел огонь, и стояла вонь. Она шибала в ноздри – вот уж верно, что это два канальца в череп, подвергаемые бессмысленной муке. Эми Паркер кое-как пробралась сквозь вонь и привязала свою маленькую фыркающую лошадь. Когда соседка, выглянув в окно и вставив зубы, которые она держала на полочке в кухне, вышла на ступеньки и слегка обдернула на себе кофту, Эми Паркер заговорила так, будто они виделись только вчера, да и о чем можно говорить после такого долгого перерыва. – Что это вы жжете, миссис О’Дауд? – спросила она. – А, – сказала соседка, прикрывая рукой рот, – это просто маленький костер. – Костер маленький, а вонь большая, – заметила ее приятельница. – А, – сказала миссис О’Дауд сквозь руку, – мы жжем старую резину. – Какую резину? – Да старые покрышки, что он купил по дешевке. – Значит, у вас есть машина? – спросила миссис Паркер. – Да что вы, станет он тратить горючее на езду, – сказала миссис О’Дауд сквозь руку. – Он скорее сам его вылакает. Нет, он купил эти старые покрышки, чтобы вроде как спекульнуть, а потом они ему осточертели, так что мы их жжем. – Единственный выход, – заметила миссис Паркер. – Пакость какая, – сказала миссис О’Дауд, пиная кучу ногой. При этом зубы выскочили из-под ладони, но благополучно зацепились за мысообразный вырез ее кофты. – Они у меня новые, – прошамкала она голыми деснами. – Я выписала эту челюсть по почте, а она, подлая, все время выскакивает. Миссис О’Дауд сунула в рот нечто схожее с блестящей пряжкой от туфли. – Вот дьявол, – проговорила она сквозь руку. – Если упадет и разобьется – плакали мои денежки. Вот почему я вечно руку держу возле рта, вы, наверное, уже гадаете, в чем дело. – Я бы на вашем месте просто ее вынула, – сказала ее приятельница. – А что, – воскликнула миссис О’Дауд, – это мысль! Я же их не для красоты надеваю, только ведь деньги плачены, понимаете. Она сунула челюсть в карман, и обе женщины рассмеялись. Они радовались друг другу, когда им доводилось встречаться. Каждая вызывала в другой сознание своей жизнестойкости. Эми почувствовала, что она оживает. И как ни в чем не бывало, они смеялись весело и беззаботно, пока их окончательно не донял дым. – А, чтоб ты сгинул, окаянный, – закашлялась миссис О’Дауд. – Мы не виноваты, это все констебль. – Причем тут констебль? – сквозь кашель спросила Эми Паркер, едва не задохнувшись от черного дыма. – Вам-то я скажу, как старому другу, – ответила миссис О’Дауд, беря ее за руку. – И покажу. Только, миссис Паркер, никому-никому ни словечка! Эми Паркер, сгорая от любопытства, пообещала молчать, и они вошли в перекошенный дом. – Все потому, что они никак не хотят оставить в покое порядочных, любящих свою свободу людей, и полиция, и прочие, – продолжала миссис О’Дауд, – и вечно суют нос в наши дела. А он мне и говорит: ладно, пусть суют, мы им дадим кой-чего понюхать. Вот мы и зажгли этот костер из покрышек – самое подходящее дело. К тому времени они раздвинули неизвестно зачем повешенную завесу из мешков и вошли в какую-то маленькую кладовку, которой вроде бы раньше не было, впрочем, может, она и была. Здесь царила темнота, а запахи стали сложнее. Эми Паркер, двигаясь на ощупь, задела бочонок с бараньим жиром, хранившийся здесь для смазки сапог и прочих кожаных вещей и основательно погрызенный крысами. – Он мне говорит: этот костер собьет их со следа, – сказала соседка. – Это, говорит, роскошный будет запах, хоть и не такой роскошный, как тот, другой. Этот другой запах и в самом деле начинал господствовать над всеми остальными, когда женщины пробирались в кухню по доскам, которые либо угрожали провалиться, либо проваливались под ногами. – Ох, – сказала миссис О’Дауд, – скорей вытащите ногу, дорогая. Это все белые муравьи. Твари проклятущие! Мы поправим пол как-нибудь, когда у него найдется время. Они поковыляли дальше и вошли в кухню, где роскошный запах ударил им прямо в нос, и миссис О’Дауд заулыбалась. – Так это эль? – спросила Эми Паркер, чуть не задохнувшись от густого запаха. – Мы это слово никогда не произносим, – с очаровательной улыбкой сказала миссис О’Дауд. Она помешала в кастрюле, и поднявшийся оттуда ленивый пар омыл ее лицо, придал ему теплый, обычно не свойственный ему оттенок; кожа миссис О’Дауд цветом скорее напоминала древесную кору, и дубленую шкуру, и старые, пересохшие и побуревшие предметы, ибо солнце жгло ее вволю. – Нас до этого довели, – объяснила она, – ему запретили крепкие напитки, да они и кусаются нынче. Вот мы и садимся вечером пропустить по невинному стаканчику. И днем невредно опрокинуть по парочке, только побыстрее, между делом. – Стало быть, вы тоже… того? – спросила Эми Паркер. – Что значит «того»? – помедлив, сказала миссис О’Дауд. – Если у бедняги такой недуг, самое меньшее, что человек может для него сделать, – это составить компанию, насколько он в силах. Я не пьянствую, миссис Паркер. Я только облегчаю своему мужу страдания капелькой сочувствия. Тут вдруг раздался такой силы рев, так закачался дом и так затрезвонил колокольчик, что она выронила ложки. – Ну вот он, эта скотина, – сказала она. – Просит свой дневной рацион. А язычок колокольчика бился о медь. А легкие надрывались. – Эй, старуха! Старуха! – кричал голос О’Дауда, черный и шершавый. – Это у него такая шутка, – пояснила она, откупоривая бутылочку предыдущего разлива и наливая миротворящую влагу в первую попавшуюся посудину. – Он провел звонок, вы его слышите, и еще сами посмотрите, до чего все умно придумано. Хоть Эми Паркер вовсе не жаждала ничего смотреть, ее заставила сила обстоятельств, которая погнала ее соседку и приятельницу с жестяным подносом в руках по коридорчику, потом дальше и наружу. Вскоре их выметнуло на ту сторону дома, где на веранде возле кустов фуксии восседал О’Дауд. – Заткни пасть, – сказала жена. – К нам дама приехала в гости. – Какая еще дама? – спросил он и умолк, хотя звонок, управляемый веревочкой, привязанной к большому пальцу его ноги, еще дергался и позвякивал. – На кой оно мне нужно, бабьё всякое, – сказал О’Дауд. – Ну, раз так пришлось, чего уж там. Миссис Паркер, – обратился он к ней, – выпейте с нами стаканчик. Живот это вам не расстроит, а настроение подымет. – Спасибо. Я в этом не нуждаюсь, – сказала Эми Паркер. Она уже раскаивалась, что, поддавшись порыву, приехала к О’Даудам. Трезвость делала ее чопорной. – Она выше этого, – сказала миссис О’Дауд, которая была очень не прочь приложиться к стаканчику. – Ни чуточки. И вы это знаете, – возразила миссис Паркер. – Она важная дама в шляпе, – не унималась миссис О’Дауд, сгоняя мух со своего стакана. – Ничего подобного, просто я трезвая и такой желаю остаться. – Врагу своему такой жизни не пожелаю, – содрогнулся О’Дауд. – Это что ж, сидеть как замороженный? Да я и в зеркало на себя не стану смотреть, если лицо не разогрето. Но Эми Паркер смотрела на кусты фуксии. Зачем она приехала?.. – На все вкусы не угодишь, – высказалась миссис О’Дауд. – А все ж приятно поболтать с подругой, когда она заглянет. Миссис О’Дауд вертела в пальцах стакан, непринужденно покачивала ногой и склоняла голову набок, как истинно светская дама. – А ваш сынок, миссис Паркер, этот мальчик Рэй, – сказала она, – надеюсь, он здоров? Мы давно уже о нем ничего не слышали. Эми видела, что она приглядывается к ней. – Рэй, – сказала мать ясным и спокойным голосом, – сейчас на западе. Пишет нам. Он теперь служит в торговой фирме. – В торговой фирме? Как мило. А чем торгует фирма? Бакалеей или, может, скобяным товаром? – Он не пишет, – сказала мать тем же ясным, уверенным голосом. – Иной раз нелегко объяснить дела фирмы, крупной фирмы, в двух словах. – Это верно, – сказала миссис О’Дауд. Но все же, прищурившись, наблюдала. Она выискивала щелочку, в которую среди бела дня можно лениво воткнуть и повернуть нож. – А, торговая фирма, – мрачно сказал О’Дауд. – Я бы тоже сейчас работал на фирму, если б меня не облапошил один тип, с ним меня Форбс свел, когда я несколько лет назад придумал одно изобретенье, чтоб ощипывать кур механическим способом. Во, значит, такая штуковина была, – он растопырил два пальца рогаткой и даже привстал, чтоб продемонстрировать хитроумность механизма. – Защемляете курицу за шею. И начинаете крутить. Понятно? И ерошить перья, пока хочешь – не хочешь, а они выпадут. Понятно? Простейший был механизм, миссис Паркер, а тот тип его слямзил и, говорят, с того дня как в воду канул. – Фу, эта гадкая машина! – воскликнула миссис О’Дауд. – А ваша Тельма, миссис Паркер? Мы слышали, что у нее все хорошо. Мать кашлянула. – Да, – твердо сказала она. – Тельма помолвлена. – Неужели? – сказала миссис О’Дауд. – Что вы говорите! Тельма помолвлена! – С одним адвокатом, – сказала мать. – С мистером Форсдайком, она у него доверенной секретаршей работала. И сейчас, в общем, работает. – Я б тому жулику шею свернул, – сказал О’Дауд, – как курице. Вот забыл, как его звали. – Подумать только, малышка Тельма! – воскликнула миссис О’Дауд. – Ведь таким заморышем росла, просто удивительно, как она выжила. – Да вот, выжила. Их качало над пучиной в утлой лодчонке дружбы. Эми Паркер все больше недоумевала, что ее сюда привело. Быть может, она и знала, но забыла. Или же привычка является движущей силой большинства поступков. Так или иначе, они сидели втроем, и каждый во власти настроения остальных, а в мягком послеполуденном свете над кустами фуксии туда и сюда сновали маленькие птички. – С детишками да при деле мы бы жили и горя не знали, – сказал О’Дауд, сплюнув сквозь зубы, пока еще свои собственные. – То-то у тебя много горя, – сказала жена, допивая бурые остатки. – И все равно, так же с места зад не оторвешь, счастье у тебя или горе, вот ей-богу же. И она поставила свой стакан. – Корова ты, – сказал он, – правду используешь, как оружие. Только бы оглушить первого попавшегося беднягу по голове, раз она похожа на голову. Корова паршивая ты, а не баба! Он уселся поглубже на своем плетеном стуле и опять сплюнул сквозь зубы, еще очень белые, – Эми Паркер заметила это и припомнила, что О’Дауд свободно разгрызал этими зубами грецкие орехи, а выплюнутая скорлупа приземлялась довольно далеко. Но сейчас он почему-то был подавлен. А жена замурлыкала какой-то мотивчик и подняла все еще по-своему величественные руки, чтобы поправить гребень из поддельной черепахи, который она носила в волосах. Она мурлыкала тот самый мотив, что безжалостно преследовал ее с девичьих лет. Они сидели, как окаменевшие. Впрочем, никакой скульптурности в этой группе не было. О’Дауд понурился. Он сидел, опустив голову, и глядел на Эми Паркер, словно его задумчивость была связана с нею. Она заметила, до чего он волосат, и поежилась. Ох, – подумала она, – скорей надо уезжать отсюда. Светлый денек стал свинцовым. Хоть бы кто-то вывел ее из этого отяжеления, не дававшего шевельнуться. – Случайно не знаете, который час, миссис О’Дауд? – спросила она. – Я этим не интересуюсь уж много лет, – сказала ее безмятежная приятельница, полная внутренней решимости уничтожить нынче кого-нибудь, быть может даже себя. – Но вы же не уедете так скоро, миссис Паркер. Это ничего, что мой муж маленько приуныл, это у него пройдет. А он иногда бывает такой занятный, когда в настроении. И чтобы привести его в настроение, она налила ему еще, а за компанию и себе. – Ну, за счастье, – сказала миссис О’Дауд. – А муж, может, расскажет что-нибудь интересное. – Я все забыл, – сказал О’Дауд. – Ах да, – сказала жена, – знаете, говорят, что почтмейстершин муж писал масляными красками картины все время, пока не повесился, и до того чудные, прямо страсть. Вы, может, тоже слышали? – осведомилась миссис О’Дауд. И затаила дыхание. – Слыхала, – ответила Эми Паркер, – что люди говорят. – О господи, какие такие картины? – спросил О’Дауд и зевнул так, что показал даже язычок в горле. – Сухие деревья и Иисус Христос, – сказала жена. – И голые женщины. Сразу видно, что спятил. – Постой, – сказал муж. – Выходит, написать красками голую женщину – значит спятить? А миссис Паркер что скажет? Что это за сумасшедшая картина с голой женщиной, которую вы видели? – Я не говорила, что видела ее, – сказала миссис Паркер и покраснела. – Надрался уже, – бросила мужу миссис О’Дауд, не сводя глаз с Эми Паркер. – Ух, я бы написал голую женщину, – сказал О’Дауд, вращая красными глазами так, что они почти вывернули наружу свои внутренние видения. – Ты же не умеешь писать красками, – сказала жена. – И уже надрался. – Умей я писать, знаю, что бы я написал, – взревел О’Дауд. – Овечьи кишки бы я написал, потому как это здорово красиво, и голую женщину написал бы, – сказал он, сужая глаза и глядя на Эми Паркер, и она поняла, что происходит нечто ужасное, но не совсем неожиданное. – Голую женщину на плетеном стуле с букетом фуксии на коленях. – О господи, послушать только! – засмеялась его жена, нервно поправляя волосы. – И ведь все началось с приличного разговора! Но ты, образина, в доску надрался, как я погляжу. Перебрал хорошего питья. Если ты художник, тогда я кто? Она захохотала и пытливо поглядела на Эми Паркер, которая встала, готовясь уйти. – Погодите, дорогая, – сказала миссис О’Дауд, глядя на нее. – Мне еще нужно вас кой о чем спросить. Я сейчас приду. Ой боже, извините. И она встала и направилась за дом, с опаской поглядев на ступеньку веранды, которая угрожала ее сбросить, но как-то не сумела. И Эми Паркер осталась наедине с О’Даудом. Она смотрела в сторону, выжидая. Сейчас их фигуры на пустой веранде казались огромными и по всем признакам должны были стать еще больше. – Слова никому не даст сказать, – начал О’Дауд; он тоже встал и пристально разглядывал головки сапог и, стараясь сохранить равновесие, не отрывал глаз от начищенной кожи. – Она убьет любого человека, если тот не убьет ее первый. Нет, я-то не смог бы. Она хорошая баба, миссис Паркер, только от этого еще хуже. Чего там во мне есть, не знаю, может художничество, так сказать, или идеи всякие, а идеи у меня стоящие бывают, если только не мертвыми родятся, если их не убивают или не крадут, как ту машинку, чтобы кур ощипывать. А меня все время носом в дерьмо. – Да вы присядьте мистер О’Дауд, может, почувствуете себя лучше, – сказала Эми Паркер. Потому что неестественная огромность их фигур стала действовать на нее угнетающе. Ее так и подмывало взмахнуть рукой, чтобы они больше не разрастались. – Но я же хочу что-то вам объяснить, – сказал О’Дауд, костяшками пальцев как бы пробиваясь к этому «чему-то». – А чувствую я себя хорошо. – О боже, – вздохнула Эми Паркер, глядя в том направлении, откуда не возвращалась ее приятельница. А тем временем маленькие цветки, что развесила фуксия, лихорадочно трепетали; их малиновые нотки никогда еще не были так пронзительны. – Понимаете, – сказал О’Дауд, наклоняясь над ней, – я про себя еще никому не рассказывал. Все до конца. Ни одной душе. И наклонившись, он заглянул в вырез ее блузки. Потом поднял голову и выпрямился. И тут Эми Паркер поняла, что всю жизнь она ждала, что О’Дауд сделает что-то в этом духе, а может быть, даже и не обязательно О’Дауд. И тело ее не сразу вернулось к обычному состоянию. Крупные липкие лилии слишком тяжелы, чтобы после дождя или даже от росы сразу поднять головы, они еще наслаждаются прохладой своей плоти. И Эми Паркер на мгновенье вся повлажнела, испытывая странную истому. Пока в ней не поднялось отвращение. И тогда она тихонько вскрикнула. – О чем это мы говорили, – сказал О’Дауд, смущенный тем, что его вдруг занесло не в ту сторону. – Я все стараюсь вспомнить, о чем это я хотела вас спросить, миссис Паркер, – сказала подошедшая жена. Миссис О’Дауд, видимо, окунала голову в ведро. Волосы ее были прилизаны, по лицу стекали капли, и выглядела она даже как-то жалостно. – Меня немножко в жар бросило, – пояснила она. – И черт его знает, никак не могу вспомнить. – Ну, раз не можете, – решительно сказала Эми Паркер, – тогда я, пожалуй, поеду. – Ладно, – ответила приятельница. – Вы не будете про нас всем рассказывать? – Что же я могу рассказывать? – удивилась Эми Паркер. – Да кто вас знает, – сказала миссис О’Дауд, стараясь проникнуть в нее взглядом как можно глубже. – Вы у нас девушка не разбери-поймешь, Эми, и всегда такой были. Миссис Паркер спустилась на ступеньку. – На это мне нечего ответить, – засмеялась вдруг помолодевшая женщина с гладким лицом и крепкими руками. А миссис О’Дауд, охваченная сомнениями, смотрела на оглянувшуюся приятельницу, на ее заалевшее то ли от прихлынувшей крови, то ли от отсветов фуксий лицо. Внутри у Эми Паркер еще разливалось тепло. То и дело в ней вспыхивал свет и пламенел под широкими полями шляпы. Она уехала, так и оставив О’Дауда, который снова погрузился в расплывчатые мысли об упущенных возможностях и неясных желаниях, рядом с женой, нашедшей повод для обиды, который, быть может, искала. О’Дауды забыли даже помахать гостье вслед. Они были слишком поглощены собой. А Эми Паркер ехала домой. Холеная лошадка пустилась по дороге вскачь, потому что это была дорога домой, двуколка мерно раскачивалась, вселяя в душу державшей вожжи женщины спокойное безразличие ко всему на свете. Она словно плыла, легко и плавно, как свет, как струящиеся деревья. Рассеялись все тревоги, терзавшие ее на пути сюда. Сейчас она могла бы инстинктивно понять даже сложную задачу, будь такая перед ней поставлена. Но, разумеется, не было перед ней такой задачи и не могло быть. И сила в руках, державших вожжи, в конце концов стала ее раздражать. Она беспечно глядела на гладкие стволы мелькавших деревьев. И вдруг с отвращением вспомнила неуклюжее волосатое тело О’Дауда. В конце концов всю эту гордую свободу движений и эту возрожденную молодость перекрыло отвращение, к которому примешался страх. Никогда у нее не опрокидывалась ни одна повозка, но ведь это может случиться, если колесо стукнется ступицей о воротный столб или наедет даже на маленькое бревнышко. Эми Паркер, вспотевшая и дрожащая, въехала во двор, а ее муж, собирая ведра, выглянул в окно и нахмурился. – Что так поздно, – сказал он. – Я уже сейчас начинаю. И вышел из дома со сверкающими ведрами. – Я мигом, – сказала она, слезая с двуколки довольно резво для женщины ее возраста и довольно неуклюже от спешки. Должно быть, Эми и сама это почувствовала, – она покраснела и потупилась. – Я была у О’Даудов, –сказала она. – Зря потратила уйму времени. Грязные, пьяные скоты, налакались среди бела дня. Она вошла в свой дом, бросая мужу на ходу обрывки впечатлений, которые казались неправдоподобными, когда она пробегала через опрятную кухню и спальню и сбрасывала платье, надетое для этой прогулки. Но ее муж по доброте своей только рассмеялся и, успокоенный, пошел к загородкам. Он был не прочь послушать иногда рассказы о чужих грешках, подумать о них и посмеяться. Сам он был лишен пороков, и, пожалуй, единственным его грехом была терпимость. Эми Паркер, сбросив туфли, натянула на себя старое шерстяное платье, в котором доила коров. Надо же, какая она иногда бывает бесформенная, – вдруг увидела Эми, – и лицо в пятнах от спешки или волнения. Тетеха. И ей опять вспомнились О’Дауды и то слово, которое она сказала о них. – Налакались, – с горечью сказала она себе. Это совсем не ее слово, но она его уже раз произнесла и теперь была словно заворожена его звучанием. Его грубым, прилипчивым уродством. Стоя в одних чулках, она гладила себя под старым платьем. Что-то тревожило ее в себе самой. Доить пора, подумала она, приложив ладони к лицу, и оно оказалось обрамленным руками и зеркальцем. Дом наполняла огромная печаль или, может, просто тишина, которую она слушала, ступая в чулках по коврику туда, где стояли ее башмаки. Если суждено чему-то случиться, а чему, она не смела думать, – будет ли она вести себя деликатно или с той грубостью, что временами угрожала прорваться? Она выглянула в окно. Или придет письмо – испытание может выразиться и в такой, более милосердной форме, – что Рэй едет домой, и она все сделает, как надо, и будет сдерживать волнение, чтобы не разорвалась грудь, и выбежит навстречу, и обхватит его голову, когда он станет у ворот. Но об этом ей приходится только гадать. А тем временем она всовывала ноги в башмаки. Стэн меня ждет, подумала грузная женщина. Он будет недоволен. Она вышла, уже не думая ни о чем, тем более о глупостях, но все же огляделась на случай, если кто-то вдруг пришел просить совета или рассказать какую-нибудь новость. Глава восемнадцатая В эти свои зрелые годы Стэн Паркер временами задумывался – чего же еще могут ждать от него? Его уважали. Он был неотделим от этих мест, его имя стало географическим названием. Он владел небольшим, но отборным стадом коров, он был не притязателен, не богат, не честолюбив, но надежен; его бидоны с молоком всегда доcтавлялись на маслобойный завод точно минута в минуту. Он и в церковь ходил, и пел безыскусные псалмы и витиеватые гимны во хвалу господа, который, видимо, все-таки существовал. Стэну так долго внушали это, что он поверил и, конечно, стал верующим. Он истово пел хвалу голосом, какой дал ему бог, и добросовестно выводил мелодию, не допуская никаких украшений. Он все так же вставал с церковной скамьи и пел даже в те годы, когда шею его перерезали сзади морщины, а мускулы желваками выпятились под кожей. Но он по-прежнему был крепок и держался прямо. Тогда что же все-таки было неладно? Да ничего такого, что поддавалось бы логическим объяснениям; разве только лист, падающий в сумерках, вдруг беспричинно разбередит причину. Стэн Паркер бродил по своей земле, на которой провел всю жизнь и которая, в сущности, поглотила его. Это и есть моя жизнь, сказал бы он, если б умел выражать себя не только физическими действиями. Но когда наступало время колючей стерни и помертвевшей травы, его начинали угнетать сомнения. Были некоторые уголки его владений, куда он не мог заставить себя наведаться, будто боялся обнаружить что-то такое, чего он не желал видеть. Там все в порядке, думал он, убеждая себя, что все, что закрепила память, уже не может измениться. Однажды он глядел на поле отлично уродившегося, почти созревшего сорго и вспомнил, как этот самый участок он расчищал еще юношей, вспомнил белые щепки на земле от срубленных им стволов и несколько старых деревьев и молодую поросль, они стояли, поблескивая листвой, в ожидании его топора. И, забыв об урожае сорго, он ушел, растревоженный и задумчивый. Порой он трудился до исступления, берясь за тяжелую не по возрасту физическую работу, быть может стараясь искупить этим приступы душевной слабости. Он молился, повторяя заученные молитвы, но теперь ничего не присочинял, потому что уже не доверял себе, и пытался приспособить суровые и как бы одеревеневшие слова к своей смятенной и не подвластной разуму душе. Он повторял молитвы, иногда с надеждой, иногда безнадежно, но всегда как-то равнодушно, и не знал, догадывается ли об этом жена. Наверно, надо ей рассказать, думал он, но так и не смог, не зная, что рассказать и как. И вдруг он понял, что они уже давно друг с другом не говорят. Разве только если нужно о чем-то спросить либо обсудить какое-нибудь событие, но душевных разговоров у них совсем не бывает. Он чувствовал ее замкнутость. Он постоянно видел ее опущенные веки, – ходила ли она, или сидела, глаза ее были полузакрыты, как в дремоте. Не будь их жизнь и любовь так прочно скреплены привычкой, его бы это встревожило. Но оказалось, что нет. Лицо жены было для него еще одним свидетельством того, что жизнь их вступила наконец в период какого-то неспокойного полусна, и они с тревогой плывут по течению к тому неизвестному, что им уготовано. Однажды вечером женщина, разыскивая что-то, рылась в ящике комода, набитом всяким хламом. Там хранились сломанные украшения, которые она когда-то спрятала, зная почти наверняка, что никогда не соберется их починить, пожелтевший клубок прошивки, старые каталоги универсальных магазинов, молочные зубы детей в бутылочке, множество не имевших никакой цены случайных вещей, которые она то ли по непонятной скупости, то ли желая оставить их на память, втайне старалась возвысить до непреходящих ценностей. Став на колени, она беспомощно и чуть насмешливо перебирала свои сокровища и вдруг нашла маленькую записную книжку. Пока она шелестела страницами, просматривая их или просто перелистывая, мужчина, ее муж, наблюдал за нею, надеясь, что она выдаст себя чем-то таким, что сможет разъяснить многое и в теперешней и в прежней их жизни. Он наклонился на стуле и с надеждой спросил: – Что ты там нашла, Эми? – Да ну, – не то фыркнула, не то проворчала она, сидя на полу в шлепанцах, с распущенными волосами, – это записная книжечка, помню, мне ее подарила миссис Эрби, жена священника в Юраге. Я хотела дать ее Рэю, чтоб он вел дневник. Думала, ему будет интересно. А он – ни в какую. И потом добавила: – Наверное, я сглупила. Ожидать, чтобы мальчишка записывал, что он делал! По-моему, мальчики и думать не думают про то, что прошло. Они живут дальше, и все. – Дай ее мне, – сказал муж, шагнув к ней. – На что-нибудь сгодится – записать на память, список составить. Она была рада пристроить эту никчемную книжечку и сунула ее в руку мужа, не прерывая своего занятия. Он вернулся на свой стул в другом конце комнаты и, рассматривая чистую записную книжку, старался придумать, что бы в нее записывать. Чистые страницы сами по себе казались простыми и завершенными. Но должны же в доступных ему пределах найтись какие-то простые слова, которые прольют свет на то, что с ним происходит. Ему хотелось записать в пустую книжечку стихотворение или молитву, и он подумывал об этом и вспоминал пьесы Шекспира, которые читал в детстве, лежа на животе, но все слова, приходившие ему на ум, оказывались застывшими словами из полузабытой литературы и не имели к нему никакого отношения. Записная книжка так и осталась пустой. Он жил, пахал, рубил, доил, жал, выливал и наполнял ведра. Все эти дела сами по себе были хороши, но ни одно из них не объясняло, почему он живет, будто во сне, как могло бы объяснить одно какое-то слово, сверкнувшее в мозгу, словно молния. Иногда, однако, он пугался напавшей на него одури и поглядывал на жену, не замечает ли она. Она не замечала. – Стэн, – говорила она, – как ты думаешь, пойдет дождь или нет? Там, на юге, вроде бы маленькая тучка. Она облизывала губы и, почувствовав на себе его взгляд, виновато возвращалась из каких-то глубин. В те годы стояла засуха, и они часто обменивались такими наблюдениями, выйдя из-под раскаленной кровли под свод еще более раскаленного неба. Просто посмотреть. Они облизывали пересохшие губы, и каждый, стараясь подбодрить другого, находил какие-то, чаще всего обнадеживающие приметы. Они стояли, а их тощие коровы следили за ними, будто ожидая от людей откровения, вроде того, которого люди ожидали от неба. Потом все более или менее привыкли к желтой засухе. Люди уже меньше приглядывались к ней и друг к другу. Они даже открывали в засухе мгновения какой-то отрешенной красоты. Стэн Паркер нашел стрекозу длиной с палец и принес показать жене; стрекоза трепетала на желтом листе шелковицы. – Какая красивая, Стэн, – сказала Эми. Она казалась довольной, но в душе была совершенно равнодушна и лишь старалась ублажить его, как малого ребенка. Сейчас она как раз месила тесто. – Положи ее на подоконник, может, она еще взлетит. Освободив руки – кожа на них местами была содрана и покрыта царапинами, – он вышел и потом вспоминал об этом случае с чувством неудовлетворенности. Если бы даже эти хрупкие крылья могли вознести их вместе куда-то ввысь, женщина сейчас была бы не в состоянии вдохнуть в них силу. Как-нибудь потом я поговорю с ним, – подумала она. Почему-то она не могла заставить себя дать вечную клятву в любви и покорности. Сейчас она неспособна на это, потому что еще не готова. Она только и могла, что месить тесто, срывать листки календаря или смотреть из окна на желтые листья, свисавшие с засыхающих веток. Осень была не желтее того лета, когда Эми забегалась, пытаясь спасти два-три куста, под которые она выливала чуточку воды из помойного ведра. Пыль клубилась на дороге из Дьюрилгея, она плясала, как языки пламени, или весело кружилась волчком, а потом, набрав силу, сумасшедшим вихрем неслась вперед. Вначале, когда чувство собственного достоинства еще заставляло сопротивляться засухе, они держали окна закрытыми, но шли месяцы, и стало очевидно, что всякая борьба бесполезна, что пыль все равно проникает всюду, ломкие листья и белесые травинки каким-то образом появляются на ковре, – и окна в доме стали снова открывать настежь. Полотнища занавесок отчаянно отбивались от льнувшего к ним ветра. Пыль залетала в ящики и начала заполнять маленький фарфоровый башмачок на каминной полке; женщина обычно ставила в этот башмачок фиалки или прихотливые букетики других мелких цветов, но теперь, разумеется, он был пуст. Неужели это мой дом, – как-то подумала женщина, остановившись с пустым ведром и глядя сквозь пыльный олеандр на занавески, бьющиеся в окнах скорлупки-дома. Мужчина, ее муж, у которого было по горло своих забот, не раз собирался сказать ей, что она запустила дом и пора привести его в порядок, но все откладывал, потому что такие разговоры всегда откладываются, из деликатности или даже из жалости. Сегодня его не было дома, он уехал на распродажу сельскохозяйственных машин в каком-то имении возле Уллуны. Женщина, стоя в бесплодном саду, вспоминала его поцелуй при прощании. Эта его ласка, добрая и привычная, теперь только раздражала ее. Она вдруг начала тихонько всхлипывать, без всякой причины, просто так, от прикосновения к своей сухой и все более высыхающей коже, слегка шершавой от пыли; дотронувшись пальцами до рук выше локтя, Эми стала их гладить. Упавшее ведро с глухим стуком покатилось по твердой земле. Глупость какая, холодно подумала она наконец. И, овладев собой, стала ходить по саду меж кустов, держась очень прямо. Никто, слава богу, ее не видел. Позже, выпив чаю и почувствовав себя крепче, она вышла посидеть на веранде. День, наполненный прозрачным светом осени и пронзительным, веселым щебетом птиц, был, конечно, сухой. Ветер похолодал, и она даже поежилась. Ветер налетел со стороны Дьюрилгея, и все на его пути начинало трещать и греметь – и ветки, и жестянки, и крыши. Эми без особого интереса смотрела на небольшую синюю, почти новую машину, – вероятно, она из города, но волочила за собой хвост пыли здешних мест. Эми Паркер сидела на своей веранде и смотрела, как смотрел бы всякий. Во времена лошадей и ее юности она даже подошла бы к воротам, но теперь это не принято. Машина все приближалась и подъехала совсем близко, из нее вышел мужчина и, повозившись со щеколдой калитки, направился по дорожке к дому. А она, и не подумав объяснить особенности щеколды, сидела и смотрела в каком-то оцепенении и чуть насмешливо, и с той же насмешкой молча наблюдала, как он, покраснев от натуги, шел по дорожке, таща два тяжелых чемодана, а потом расстегнул воротник, обнаружив белую кожу шеи пониже границы загара. Человек оказался коммивояжером. Он спросил, не интересуют ли ее ткани на платья. И сказал, что может предложить ей также чулки, и белье, и модные пуговицы. Но женщина слабо и недоверчиво улыбнулась и покачала головой. Она была не только молчалива, но очень бела лицом, так как перед тем, как выйти на веранду, рассеянно и неумело напудрилась, и слой пудры еще больше подчеркивал ее отсутствующий вид, вернее, придавал ее лицу почти роковую отчужденность и бесстрастие, как у статуй в общественных местах. К тому же, сидя боком на жестком стуле, она казалась огромной. Коммивояжер, уже готовый оборвать разговор на полуслове, вдруг опустился на одно колено. – Знаете, попытка не пытка, – сказал он. – Вы хоть посмотрите, это же денег не стоит. Коммивояжер был обескуражен, но все же у него осталось главное его оружие – наглость. Большая белая женщина тихо смеялась над его развязностью и глядела вниз, на его руки. Он начал вытаскивать из одного чемодана куски материи. – Просто поглядите несколько образцов. В машине у меня еще много других. Французских! Вот приятный рисунок, – сказал он. – Такой неброский. Нравится дамам со скромным вкусом. Но заметьте – изысканный. Вот еще симпатичный отрез. Красота! Яркий, но не кричащий. Или вот этот. Будет носиться всю жизнь. Но не надоест, потому что в глаза не бросается. Зеленый цвет носите? Дамочки бывают суеверные. Могу вам показать пояс к такому платью. Недорогой и со вкусом. Очень оригинальный. И пуговицы в тон. Ручная работа. А розовый? Очень нравится девушкам, сразу расхватывают. Но это не значит, что у меня его больше нету. Желаете розовый – пожалуйста, будет розовый. Главное – не торопитесь, мадам. Смотрите себе на здоровье. Выбирать надо спокойно, я всегда это говорю. У нас целый день в запасе. Один за другим он вытаскивал из чемоданов отрезы, и, накидав на веранду, к ногам женщины целую кучу мягких разноцветных змей, он отвернулся и стал разглядывать трех кур, которые появились из-за угла дома, поскребли дорожку и, уставив глаза в одну точку, важно зашагали вокруг высохшего розмарина, не обращая на гостя никакого внимания. От нечего делать ему пришлось закурить сигарету из жестяного «под серебро» портсигара с надписью, по какому-то случаю подаренного ему приятелями много лет назад. Он поглядел на тыквы, уложенные рядами на крыше сарая. Глубоко затянулся сигаретой. Все, что было в саду и на окружавших его пастбищах, покрытых омертвелой травой, в ту минуту казалось ему неправдоподобным. Названий растений он не знал, и развлечься ему было решительно нечем. Он только и мог, что курить свою тоненькую едкую сигарету. А женщина, окруженная этой красочной данью, перебирала пальцами ткани, тщетно пытаясь вызвать в себе интерес к ним, и наконец сказала: – Извините. У меня все есть. Мне ничего не надо. – Везет же некоторым, – сказал мужчина не сердито, но на грани раздражения. Он принялся расправлять и складывать отрезы, пока не осталось только защелкнуть замочки чемоданов. Все было уложено. Женщина не отрываясь смотрела на его руки с табачными пятнами на пальцах. Мужчина был рыжеват. Рыжина в волосах и красноватая кожа. Какой противный, подумала она. Уже оброс жирком. Если б не бриллиантин, волосы его торчали бы щетиной. Но она не отрывала глаз от его ловких, как у фокусника, рук. Ее завораживала гладкая сигарета, из которой вился дымок. Потом мужчина отпихнул от себя чемоданы, будто вдруг исполнился презрением к сложной технике своей скользкой жизни. – Фу, – произнес он. – Ну и сушь тут у вас. – Шляпа его съехала на затылок, и голова стала казаться оголенной и жалкой. – За те годы, что мы здесь, чего только нам не пришлось пережить, – сказала она, оглядываясь вокруг. – Наводнения, пожары, засухи. Но мы никогда не голодали. – Чем вы это объясняете? – спросил он равнодушно. Он стоял, упершись руками в бока, коренастый, довольно тучный, и она почувствовала, что доверять ему не следует. Вспомнив о муже – а она никогда не могла надолго оторваться от мыслей о нем, – Эми сказала: – Мой муж верит в бога. По крайней мере мне так кажется. Мы никогда об этом не говорили. – А, – произнес мужчина. Женщина стояла на веранде и смотрела на него сверху вниз. Она подумала о чем-то своем, но мужчина заподозрил, что она хочет разгадать его мысли. Ну и пусть себе разгадывает. Он сжал челюсти и поиграл желваками. Она, должно быть, уже в том самом возрасте, мудреная бабенка, но безобидная. – А вы верующая? – спросил он. – Не знаю, – ответила она. – Не знаю, во что я верю. Пока что – не знаю. – А я вообще как-то не думал об этом, – сказал мужчина. Он сплюнул в кусты, но сейчас же спохватился, прилично ли это. Однако женщина и глазом не моргнула. Она была безмятежна. Никаких признаков недовольства не последовало, тишину нарушало только жужжание насекомых, роившихся под карнизом крыши, где темным комом прилепились соты. Женщина тоже прислушивалась. Жужжание перешло в пульсирующий гул. – У вас стаканчика воды не найдется? – спросил наконец мужчина, чувствуя, что его барабанные перепонки вот-вот лопнут. – Пить хочу до смерти. – Найдется, – ответила она после некоторого колебания, подняв глаза, и улыбнулась, не разжимая губ. Тронутая, наверно, подумал он, но бабенка интересная, еще сохранилась. Вслед за ней он пошел по дому, сквозь интимную тишину и тиканье часов. Его франтоватые ботинки тяжело ступали по запыленному линолеуму. На каучуковых подошвах чуть поскрипывал песок. И везде раскрывался перед ним сумрак обжитого дома, обдавая еле уловимыми запахами жизни, запахами мебели и домашней утвари. Он вдруг подумал, что никогда еще не проникался так глубоко ощущением человеческого жилья, и меньше всего в своей пустой каморке, куда вообще входил редко, а войдя, тотчас же включал радио. Женщина, идя вперед, чувствовала за спиной присутствие этого чужого человека в дорогом костюме. В полумраке коридора он казался массивным, и шаги его сопровождались множеством звуков – грузным шлепаньем каучука, басистым покашливанием и теми банальными словами, которых не может избежать ни один человек, обладающий даром речи. С тревогой и радостным волнением она раскрывала ему секреты своего дома, но все время сознавала, что он ей противен, противны эта красноватая кожа и эти рыжие волосы. И какие-то бесстыдные пальцы с табачными пятнами. Они вошли в кухню, в ее сравнительно большую и просторную старую кухню. Простую, но удобную мебель приятно было трогать руками. И мужчина, как бы случайно, уперся костяшками пальцев в широкий, видавший виды стол, ожидая, пока женщина даст ему стакан воды, а она это сделала быстро, налив воду из брезентового мешка. – Ох! – воскликнул он, откинув голову и вытянув шею, готовясь сострить. – Ну и напиток, прямо в ноги шибает. Вода в стакане дрожала, и он пытался скрыть это. Потому что творилось нечто странное. Куда-то нас заносит, понял он, глядя в прозрачные глаза женщины. Ее гладкое тело подалось назад и дрожало, как эта бесцветная вода в стакане. Он выпил стакан до дна, вода была прохладная. Великая чистота жажды и утоления вытеснила из кухни все остальное. – Мне так хотелось, чтоб у нас был родник, как у соседей по нашей дороге, – заговорила Эми Паркер, выйдя из состояния транса, в котором она жила, очевидно, уже много лет, и слова полились у нее легко и свободно, поблескивая, как вода. – Видно, как вода пробивается из-под земли. Зачерпнешь рукой, а она прозрачная такая, ни водорослей, ничего. Надо всегда найти родник, а потом уж строить дом. Вода из чана – совсем не то. Она даже запыхалась от быстрых слов и подошла к столу взять стакан. Слова помогли ей набраться смелости и преодолеть связанность движений. – Да, – нетвердо сказал мужчина. – Нет ничего лучше холодной родниковой воды. Он увидел, что она почти одного с ним роста. Она заметила поры на его красноватой коже, которая надолго станет ее мучением. Внезапно они кинулись друг к другу. Зубы стукнулись о зубы. Руки переплелись. – А-а-х… – задыхаясь, крикнула женщина, Эми Паркер, когда она вспомнила имя, которое не могла вырвать из памяти. Она, наверно, еще смогла бы справиться с собой, но только на мгновение, перед тем как ринуться в пропасть. – Что на нас нашло? – тяжело дыша, спросил полный мужчина, нисколько не нуждаясь в ответе. Приникнув к телу женщины, он вернулся в свое отрочество, из которого когда-то исчезла поэзия и опять исчезнет навсегда. Эми взяла мужчину за руку. Для каждого ощущение пальцев другого было неожиданным. Сейчас их обоих покинула воля, и они одинаково дрожали в прохладных комнатах. Но как только, сбросив одежду, они открыли свою наготу, в них вспыхнул огонь, и чем бы это ни кончилось, им предстояло гореть в его пламени, пока оно не иссякнет. Они подошли к той честной кровати, где Эми Паркер спала почти всю свою жизнь. Перед ней все время маячили предметы, которые она сама своими руками отдавала на сожженье. Она закрыла глаза. Мужчина дарил ее телу восхитительные мгновения утоляемой страсти. Но когда она притянула к себе его голову в жажде слиться со всем его существом, она только ушибла губы о лобную кость. Это была голова ее мужа. Со стоном она проникла языком в его рот. И это было так, будто она плюнула в лицо своему мужу или, больше того, осквернила тайну его бога, который открывался ей только мельком и она так и не смогла приблизиться к нему. Она боролась с отвращением и молила ниспослать ей гибель, пока она сама не погубила все, – другого пути у нее не было. К такому концу несли ее обреченное тело волны утонченного наслаждения. – Ну, спокойно, спокойно, – жарко выдохнул мужчина в ее разгоревшееся ухо. Преодолев удивление и страх, он быстро достиг вершины своих скромных возможностей, банальной чувственности с порывистым дыханьем, затасканными словами и физическим ощущением удовлетворенности. И теперь он пытался успокоить женщину, чья страсть перешла все известные ему границы. – Ну, давай приходи в себя, – самодовольно посмеивался он, снисходительно гладя ее тяжелыми ладонями. – Я же еще не собираюсь сматывать удочки. Если он уступал ей в силе страсти, то намного превзошел ее в быстроте удовлетворения своей похоти. И мог себе позволить посмеяться, закурить вторую сигарету и смотреть, как душа таинственно извивается в ее теле. Наконец женщина стихла. Она лежала неподвижно, и тело ее казалось непорочным. Он провел рукой по ее дремлющим бедрам и вспомнил, как еще мальчишкой стоял на белом берегу широкой, но почти пересохшей реки и ловил угрей. Невинный свет, пробившийся из-под занавесок, озарил мясистое лицо мужчины и извивавшихся угрей, которых он тогда вытаскивал из грязи, и его самого, гибкого, бронзового мальчишку. Пожалуй, то утро было единственным, о чем стоило помнить. Берега реки были словно выгравированы в его памяти. Все остальное, все пережитое проскользнуло меж пальцев в каком-то сумбуре. – Что такое? – спросила женщина, открывая глаза. – Да ничего, – ответил толстый мужчина. – Я просто задумался. Он подумал о своей жене, тощей, постоянно кашлявшей от курения. Она вязала джемперы, один за другим; у нее был такой пунктик – следить за непрерывно тянувшейся шерстяной ниткой, в особенности на ночь глядя. Но на этом мысли о жене оборвались. Он что-то вспомнил. Он наклонился вперед, рассматривая сквозь дым сигареты кожу женщины. – Меня зовут Лео, – сказал он. – Лео, – вяло повторила она. Без всякого желания запомнить или забыть. В сковавшей ее дремоте даже ее собственное имя уплыло из памяти. Она потерлась щекой о простыню, пахнувшую свежестью, дым еще не осквернил ее. Похоть не сразу ставит свое клеймо. Сейчас перед ней мелькало множество видений, исполненных нежности и тепла. Они были почти неуловимы, но она успевала понять их смысл, например выраженье на лице мужа почтмейстерши или картины, которые он оставил в оправдание своей жизни. Ей открылся доступ к душам других людей – соседки О’Дауд, с которой она опять сидела на веранде и обменивалась колкостями, а та старалась с помощью непристойных шуточек и пьяной развязности перебросить мостик через разделявшую их пропасть. Теперь, приемля свой грех, она могла бы полюбить и ее. Сны ее детей, что снились им на других кроватях в этом доме и не развеялись до сих пор, сливались с ее собственными видениями, и она подумала, что со временем сможет понять даже своих детей. Приоткрыв глаза, она увидела, что мужчина по имени Лео, заполнив собою всю комнату, с хозяйской уверенностью натягивает одежду. Сквозь щелочки век она заметила низко свисающие подтяжки. – Открой окно, Лео, – сказала она. – Здесь душно. Он охотно и торопливо оказал ей эту услугу: дорога предстояла дальняя, да еще нужно наверстать время после непредвиденного зигзага в пути. – Вставать не собираешься? – скорее приказал, чем спросил он и, не рассчитав ослабевших сил, так туго затянул петлю галстука, что она увидела, как лицо его побагровело и жилки в глазах напились кровью. – Немного погодя, – коротко ответила она. – Ну, а мне пора двигаться, – сказал он. И хоть они только что пережили предельную близость, поцелуй был бы сейчас как-то некстати. Поэтому они лишь слегка коснулись друг друга, и затем она услышала, как он быстро прошел по дому, и в ту же минуту перестала думать о нем, будто его и вовсе не было. Она лежала в полудремоте и улыбалась. Если она погибла, то совесть ее еще не очнулась. Потом, когда от ветра стали вздыматься и падать занавески, в комнату пробрался кот, пестрый кот, полюбившийся ей котенком, которого она оставила у себя и потом жалела об этом, когда он размордел. Кот пролез в приоткрытое окно и прыгнул вниз на своих бархатных лапах с намерением потереться о хозяйку. – Брысь, Том, – пробормотала она, даже не пытаясь прогнать его. И ощутила прикосновение мягкого меха, когда кот, простивший ее измену, стал ласкаться к ней и тереться об ее тело. Но она лежала без сил. Здоровенный кот полез по ней, как бы купая прохладную шерсть в ее теплой плоти. Вдруг она почувствовала, как его хвост проскользнул между ее грудей, и по ее телу пробежали мурашки. Ей стало противно. – Ах, ты! – закричала она. – Пошел вон, тварь! – Она резко повернулась и отшвырнула кота так, что он ударился о туалетный столик. Кот с отчаянным воплем вылетел из комнаты, и она осталась в тишине наедине со своим лицом. Утром оно не было таким помятым, как сейчас. Смотреть на это лицо в зеркале было невыносимо, да еще и волосы совсем растрепались и висели прядями, космами и седыми косицами. Она показалась себе какой-то обрюзгшей. И тут ее по-настоящему бросило в дрожь. Как холодно, подумала она, дрожа и прикрывая плечи и грудь руками, как будто это могло спасти ее от озноба. Она оделась, кое-как, ощупью. Уже поздно, подумала она, так же дрожа. Пора доить. А я совсем одна. Она забегала по дому в вихре вновь обретенной энергии, хлопала дверьми, собирала нужные вещи, ведра и чистые тряпки, чтобы обтирать коровьи соски. Эта честная, неизменная работа на время поглотила ее целиком, так что ей было некогда подумать о случившемся, разве только, когда она подходила к коровникам, они показались ей приземистыми и зловещими; она и не подозревала, что выцветшие добела дощатые стены могут выглядеть так мрачно. Медлительные коровы молча наблюдали за ней, а потом, в стойлах, перекатывая синеватыми языками жвачку, отворачивали от нее головы, почуяв в хозяйке что-то незнакомое, быть может тревогу или торопливость. Стэн Паркер, вернувшись домой, подумал, что у жены, должно быть, болит голова. Волосы ее были гладко причесаны на пробор, скулы обозначились резче. Иногда, после головных болей или каких-то тайных дум, на лице ее появлялся такой же землистый оттенок, как сейчас. Оно как будто стало плоским. Он сразу же отвел глаза и начал рассказывать ей о распродаже в Уллуне, о людях, с которыми он там встретился, о болезнях, похоронах и свадьбах. Она склонила голову и с благодарностью, даже со смирением слушала эти новости. Ей хотелось поухаживать за ним. – Вот хороший кусок, Стэн, – сказала она. – С жирком, как ты любишь. Она принялась резать, вернее, кромсать большой кусок говядины – ей никогда не удавалось аккуратно нарезать мясо, – и подала Стэну красноватый ломоть мяса с желтой полоской жира. И хотя Стэн был уже сыт и собирался отодвинуть тарелку, он заставил себя взять мясо, думая, что это будет ей приятно. – Ты ничего не ешь, – заметил он. – Да, – сказала она, скривив губы, как будто ее тошнило при одном упоминании о еде. – Целый день дул такой ветер. У меня нет аппетита. И принялась хлопотать на кухне. – Да уж, ветрила сильный, – заметил он. – Высушит все до последней капли. И она увидела перед собой желтую, полегшую траву в том медноватом предвечернем свете, из которого возникают приезжие машины. – Сегодня под вечер заезжал тут один человек, – сказала она громче обычного. – Продавал разные вещи. – Какие вещи? – спросил он, потому что жизнь их теперь состояла из вопросов и ответов. – Ткани на платья и всякие модные мелочи. – Что ты купила? – А как ты думаешь? – Не знаю, – сказал он, – какие-нибудь рюшки! Он рассмеялся над этим словом, которого до сих пор никогда не произносил. – В мои-то годы! – Она засмеялась. И даже закинула голову, как будто ее душил хохот. Но Стэн был удовлетворен. Он взял вчерашнюю газету скорее по привычке, чем ради того, чтобы почерпнуть новые сведения о том немногом, что ему было известно, он уже не надеялся узнать что-то новое, если только его не осенит ослепительное прозрение. И он машинально читал все подряд о государственных деятелях, военных и ученых, приберегая себя для чего-то гораздо более важного, что должно наконец произойти. А жена его сидела и шила. Наконец он сказал: – В Уллуне я встретил одного малого, Орген его зовут. Он племянник той женщины, что мы спасли во время наводнения. Я ее помню. Такая маленькая, со швейной машиной. Машину ей пришлось бросить. Дед этого парня утонул во время наводнения. Его нашли мертвым, он застрял в ветках дерева. – Ну и что? – не без раздражения спросила жена. – Всех в той округе затопило. И у многих погибли родственники. Может, тот малый рассказывал тебе что интересное? – Да нет, ничего особенного, – сказал Стэн Паркер. Жена его, прищурясь, вдевала нитку в иголку. Сейчас, при ярком, всепроникающем электрическом свете, она была особенно раздражительна. – Так в чем дело-то? – пробурчала она. – Я видел его деда, Эми, – сказал Стэн Паркер. – Старика с бородой, он висел вниз головой в ветках дерева. А мы на лодке проплывали мимо. Никто больше его не заметил. Он почти наверняка был мертвый. Мне хотелось думать, что это баран. И я, должно быть, убеждал себя в этом, пока было время сказать. Но мы гребли без передышки. А потом было уже поздно. – Но если он был уже мертвый? – сказала Эми Паркер. Если бы он был уверен в этом, тот молодой человек, еще и сейчас сидевший в той самой лодке! – Другие-то в лодке тоже, наверно, его видели, – продолжала жена уже мягче, ей удалось наконец пронзить игольное ушко ниткой, – и тоже ничего не сказали, – кому охота останавливать лодку и втаскивать мертвого старика? Но чувство вины не оставляло его, и потому он подавленно молчал. – А, глупости все это, – сказала жена. У нее был свой труп, о котором нельзя рассказать. Она как будто снова, но в полном одиночестве стояла на берегу вздувшейся реки, и сильные молодые люди великолепно гребли, подплывая все ближе по бурой поблескивающей воде, и среди них ее муж, она наконец-то его разглядела, но ничего сказать не смогла. Эми Паркер отложила шитье – у нее задрожали руки. Сейчас ей казалось, что она никогда не умела управлять собой. В любое время мог налететь какой-то вихрь и с фантастической силой толкнуть ее на поступки, которые в ту минуту ничуть не казались ей немыслимыми. Ветер налетал дьявольскими порывами, барабаня по железу, прибитому к бревнам дома. Сучья мертвых кустов царапали стены. Что, если сорвет крышу? – У Эми перехватило дух. Но тем временем она, придерживая волосы, пошла в спальню. Она вынула шпильки, распустила волосы по плечам и разглядывала себя в зеркале, когда ее муж, снимавший ботинки, спросил: – Он в зеленой машине приезжал, тот малый, продавец? Эми сжала шпильку в руке. – Не помню, – ответила она. – Может, и в зеленой. Нет, по-моему, у него была синяя машина. А что? Она смотрела на свое лицо, застывшее в зеркале. Стэн Паркер, стаскивая второй ботинок, отрывисто сказал: – На дороге, неподалеку от О’Даудов, стояла зеленая машина. Парень продавал женщине какие-то кухонные вещи. – Я же тебе говорила, – сердито бросила Эми, – этот продавал не кухонные вещи. И с радостным чувством она вспомнила все, что пережила нынче днем. Ее вялая плоть вновь загорелась. Она пылала и цвела в продуваемой ветром деревянной коробке, где нашлось место и добру и злу. В таком же состоянии Эми укрылась простыней до подбородка, избегая глядеть на мужа из страха, что перевес добра может нарушить удобное ей равновесие. Конечно же, она любит мужа. С этим убеждением она уснула. Но хлопающая занавеска внушала ей совсем иные, несовместимые видения. Она постукивала по коже Эми пальцами в табачных пятнах, и эти пальцы подсчитывали ее возраст через десять лет, нет, я не могу, смеялась Эми, это же не арифметика и не кошачьи хвосты. Стэну Паркеру, который уснул на сквозняке, очень усталый, снилось, что он никак не может открыть крышку коробки и показать Эми, что там внутри. «Неважно», – сказала она, закрываясь кухонным полотенцем. А он никак не может поднять крышку. «Неважно, Стэн, – сказала Эми, – мне не хочется смотреть». «Я покажу», – сказал он и пытался открыть крышку, пока не вспотел. А крышка не поднималась. «Не надо, – сказала Эми. – Стэн, Стэн, в коробке одно гнилье, ведь это все пролежало в ней много лет». Силясь открыть коробку, он не мог объяснить, что там спрятан его забытый проступок, он оброс шерстью, как старый баран, и снова ожил. «Я ухожу», – сказала она. Полотенце унесло ветром в дверь. Эми пробежала через кухню. Между ними был поток серой воды. Тут он проснулся, весь окоченевший, и вытянулся, ноги прижали простыню к спинке кровати, на голой шее выступил холодный пот. Но она дышала рядом. Она не исчезла. И тогда он понял. Понял мужа почтмейстерши, который повесился на дереве во дворе, хотя раньше это казалось Стэну необъяснимым. Я мог бы покончить с собой, стиснув губы, подумал он. Но Эми не исчезла. Она дышала. Он повернулся на бок и прижался к ней спиной, согнув ноги в коленях для удобства, и ее тепло снова потекло по его жилам, и постепенно он стал засыпать, и уснул, и долго спал, потому что она была рядом. И все же они проснулись какими-то оцепеневшими и словно в оцепенении занимались своими делами, и, когда они разговаривали друг с другом, голоса у них были слабые и тусклые. Чего же еще ждать в нашем возрасте, да еще с наступлением холодов? – думал он. Но когда наконец взошло солнце, когда оно, как невинный мячик, балансировало на верхушках дальних деревьев, Эми Паркер увидела великолепную ясную осень. Еще не все листья опали с тех деревьев, которые теряют их к зиме. Всюду были золотые лоскутья и почти черные заросли вечнозеленых деревьев. В потоках света курились и блестели пастбища. Ближе к полдню женщина начнет снимать с себя старые шарфы, вязаные кофты и шляпу, – все то, что она надела из предосторожности ранним утром, еще сонная, брюзгливая и нерешительная, похожая на чучело в старом тряпье, в замызганной фетровой шляпе. Потом она снимет шляпу и встряхнет волосами. А после обеда, если найдется время, она побродит по лесу вдоль ручья, где попадаются диковинные находки – странные камешки, змеиные кожи, стручки с семенами, скелетики листьев. Она будет собирать все это и срывать ветки с листьями, чтобы не идти с пустыми руками и как-то оправдать свои прогулки. Потом, когда еще ярче разгорится день и солнце заставит ее опустить глаза в землю, она станет смелее думать о том, что с ней было. А все этот бесстыже-яркий свет – он ворошит воспоминания. Она станет думать о том мужчине, Лео, обходя все, что казалось ей противным, и помня только то, что он утолил ее жажду то ли гибели, то ли возрождения. Так она шла, задумавшись, вдоль русла высохшего ручья, переворачивала ногой камешек, поднимала какой-то лист, проводила рукой по гладкому стволу и веткам засохшего дерева. Тишина и легкость мыслей возвели ее прегрешение до правоты. Но дойдя до изгиба ручья, где нужно было повернуть и потащить свое тело к той жизни, что осталась дома, она вдруг в панике зашагала по траве, по сучьям, и ноздри ее сжались. Она старалась идти как можно быстрее, торопясь не то убежать, не то вернуться. У нее не было никаких оснований думать, что Лео приедет опять, и, подойдя к дороге, она обрадовалась, что может равнодушно глядеть, как эта серая лента бежит мимо небольшой кучки деревьев и еще дальше, к самому горизонту. Однажды, когда Эми возвращалась с прогулки и, глядя в землю, держалась за бок – она слишком быстро шла, – у сарайчиков, лепившихся вокруг дома, она встретила мужа с куском проволоки в руках, согнутой обручем, очевидно, для какой-то поделки. – Привет, Эми, – неторопливо сказал он, остановившись. – Где ты была? – Ходила на пастбище, проветриться, – сказала она. – А потом вдоль дороги. Ведь протухнешь, если все время дома сидеть. Стэн помолчал, но ему, очевидно, хотелось быть с ней поласковее, и он спросил: – Встретила кого-нибудь? – Какого-то старика, – ответила она. От этой неожиданной лжи в ней застыла кровь, но теперь уж ничего не поделать, и Эми невозмутимо продолжала, сама удивляясь, как разрастается ее выдумка. – Он шел в Уллуну, – сказала она. – У него там свой участок. Есть свиньи, куры и сад фруктовый – лимоны и прочее. Бедный старик шел пешком, его лошадь захромала около дома Бэджери. Там он ее и оставил. Он ездил в Бенгели проведать дочку, у нее тяжелая ангина. Стэн Паркер недоверчиво покачал головой. Эми отвернулась, сердце билось у нее в горле, она вся похолодела от этой лжи, внезапно накатившей на нее, как волна. Когда жена ушла, он понял, что больше не видит ее глаз, а если изредка и видит, вот как сейчас, то они неизмеримо далеки от него. И Стэн взялся за свою проволоку, но совершенно забыл, что он хотел с ней сделать. Они стали добры друг к другу, как будто каждый из них почувствовал, что другой нуждается в доброте – единственной защите в этом мире непонятных истин, где они теперь жили. Они старались доставлять друг другу простые радости, но и у него и у нее они вызывали только грусть. Как-то вечером Эми принялась накалывать на нем части джемпера, который она вязала к зиме, – ей надо было проверить, впору ли он. Она ходила вокруг Стэна и, прикасаясь к его телу, что-то приглаживала и расправляла. – Все-таки узковат, – сказала она, отступив. – Я не припустила спереди, а у тебя вырос живот. И оба рассмеялись – ведь это, разумеется, не имело никакого значения. – Шерсть растянется, – сказал Стэн, опустив подбородок; он стоял, упершись руками в бока, и переминался с ноги на ногу, ожидая, пока закончится эта процедура. Она еще раз задумчиво обошла вокруг мужа, дотрагиваясь до его тела. Запястья его стали уже шишковатыми. Пока она ходила вокруг, Стэн чувствовал щекочущее прикосновение ее волос. Иногда мягкая шерсть цеплялась за ее загрубевшие пальцы. Она нагнулась, чтобы приглядеться, и он, возвышаясь над нею, покорно ждал с закрытыми глазами. Все стало безразличным, как будто его с головой обволокла эта теплая серая шерсть, ему было ни плохо, ни хорошо, а так, просто терпимо. Потом он открыл глаза и встретился с глазами Эми: она стояла перед ним, уже выпрямившись. – Ничего, в конце концов все будет в порядке, – быстро и виновато сказала она, как бы оправдываясь в том, что глядела на его спящее лицо. – Я знаю, как надо сделать, чтоб он сидел на тебе лучше. Он улыбнулся, и если улыбка нечаянно получилась иронической, то лишь потому, что за день он очень устал. Она села, быстро распустила часть связанного куска и стала усердно вязать, нервно сжимая в пальцах спицы. – Мне тревожно за Рэя, Стэн, – сказала она. Сидя на краешке стула, она и вправду с тревогой думала о сыне. – Как по-твоему, может, все плохое в нем было заложено от рожденья? Или мы его не так воспитывали? А может, он унаследовал что-то от нас? От нас вместе, понимаешь? Как со скотом бывает. От хорошего быка и хорошей коровы может родиться плохой теленок. Может быть, мы с тобой плохо сочетаемся, – сказала она и умолкла, ожидая ответа. Он сидел, опустив подбородок на грудь. Ему хотелось сбросить эту тяжесть, которую она на него взвалила. – Я никогда не знал, что делать, – сказал он, моргая. – Это я во всем виноват. Я все время стараюсь найти какие-то ответы, но у меня ничего не выходит. Я не понимаю ни себя, ни других. Вот и все. Оставит ли она теперь его в покое, думал он. Нынче вечером он почувствовал слабость в теле и горький вкус во рту. Эми продолжала вязать. На душе у нее стало спокойно. А ведь она могла бы огорчиться и даже впасть в отчаяние от того, что ее муж оказался таким беспомощным, что даже не сумел ей ответить. Все присущее ей влечение к пороку уплывало вместе со скользившей на спицах мягкой шерстяной ниткой. И так как она теперь откупилась от своего греха, в память ее вкрался тот полный истомы день и ее трепетное изумление, когда она убедилась, что еще может быть желанной и молодой. И само собой, когда однажды Стэн уехал по каким-то делам и Эми снова увидела замедлившую ход синюю машину, она сразу же вышла из дому, с такой силой распахнув наружную дверь с проволочной сеткой, что та ударилась о стену и затряслась. Старый лохматый куст, на котором еще висели засохшие бурые шарики роз, погладил ее ветками, когда она шла по дорожке, и у нее сводило икры то ли от тревоги, то ли от нетерпения. Она быстро очутилась у калитки, за одну-две минуты до того, как подъехала неторопливая роковая машина, и, выпрямившись, уверенно стояла под замершими лучами солнца. – Как живем? – спросил мужчина Лео, весьма небрежно сидевший за рулем в сдвинутой на затылок шляпе, так что видны были волосы, которые и сейчас показались бы ей отвратительными, будь она способна что-нибудь соображать. – Спасибо, хорошо, – спокойно, но без всякого выражения ответила она. – Где же ты пропадал столько времени? Волей-неволей он остановил машину и пустился в рассказы о том, как он тогда сразу же взял отпуск и как они поехали на северное или, может, на южное побережье, Эми не расслышала, куда именно, и навестили родственников и шикарно провели время. Ей помнилось, что в тот раз он говорил не так медленно. Где бы они ни были, загорали полураздетые на солнышке, ели свежую рыбу или лениво делили жизнь с другими людьми, Эми для него не существовала, – это она поняла. Она опустила глаза и даже нахмурилась. Ты не только ленивый, подумала она, ты еще и уродливый. – А ты, – спросил он, – чем ты здесь занималась? – О, я! – Она засмеялась. – Все тем же самым. И снова опустила глаза. Но она чувствовала в нем какую-то медлительность, он оперся на руль и медленно сплюнул. Значит, сегодня мне не загореться? – беззвучно спрашивали ее пересохшие губы. Все вокруг – и сад, или то, что от него осталось, и голые сучья – могло запылать от одной спички. – Тем же самым, а? – Он сплюнул сквозь зубы. На самом же деле он сейчас вспомнил эту цветущую женщину, забытую им из-за некоторых обстоятельств, которых он побаивался. Он забыл ее намеренно. И вот она стоит перед ним, эта распустеха, вот именно распустеха, и она совершенно спокойна. Такое спокойствие поражает куда больше, чем тайна безудержной страсти. К хилому человеку. Ибо в крупном теле Лео скрывался хилый человек. – А здесь, наверно, неплохо тем, кому это по вкусу, – сказал он. – Вот это все, – продолжал он, оглядываясь вокруг. – Коровы вон там. Вставать утром с закоченевшими руками. О господи! – Это моя жизнь, – сказала она тем же ровным голосом, в котором не слышалось бешеного стука ее сердца. А уши, казалось, вот-вот лопнут от этого стука. Потом она откинула голову назад. – А ты, я вижу, хват, – сказала она. – Это тоже, наверно, неплохо. Заговариваешь людям зубы, подсовываешь свои ткани женщинам. – Я тебе не нравлюсь, – рассмеялся он. Но, захлопнув дверцу, вышел из машины. – Я этого не сказала, – проговорила она. Она снова была сама кротость. Ее тон пришелся ему по душе – он льстил его мужскому самолюбию. Он подошел к ней, прихрамывая на одну ногу, затекшую от долгого сиденья в машине. А Эми все так же стояла у калитки, осторожно нащупывая выход из положения, неосязаемого, как воздух, но такого неимоверно важного для нее, и только для нее, что сейчас необходимо было вести себя как можно деликатнее. Поэтому она и нашла в себе силы взглянуть ему прямо в припухшие глаза, чтобы они подсказали то, что он хотел услышать. Она готова была искать желанный выход, блуждая по сложнейшему лабиринту, потому что это было ей необходимо. И они пошли в дом. Положив руку ей на поясницу, он ввел женщину в ее собственный дом, и она в знакомой полутьме безвольно закрыла глаза, иначе не смогла бы выдержать отчужденности своего жилья. Но сегодня все было по-другому. Как будто откровение страсти бывает лишь однажды. На этот раз они много смеялись, и она увидела у него золотой зуб. Их плоть была создана для того, чтобы сливаться в чувственных порывах. Он смотрел на нее. – Как зовут твою жену? – спросила она. – Майра, – ответил он. Подумав немного о Майре, она впилась губами в его рот, как будто хотела вырвать из него это имя. Они начали бороться, и не в шутку, а чтобы сделать больно друг другу, и она подавляла в себе подкатывавшее к горлу отвращение, чтобы оно не побороло ее похоти. Когда они совсем обессилели, он спросил ее: – А куда девался твой старик? Она сказала, что Стэн уехал по делам. Мужчина, лежавший рядом, подавил зевок и рассмеялся низким и ленивым заговорщицким смехом. Тогда она села в постели. – Ведь я люблю своего мужа, – сказала она. И она действительно его любила. Она затрепетала, внезапно поняв чистоту и совершенство их жизни, потому что все это утрачено, все погублено этим бесстыдством, к которому понуждала странная тирания ее тела. – А я ничего плохого про него не сказал, – произнес мужчина. – Я с ним незнаком и никогда не познакомлюсь. Верней всего. Тон у него был ворчливый. Она грузно шагала по комнате, подбирая с пола чулки и белье. Глядя на гусиную кожу у нее на теле, он почти презирал себя за пылкость. Они одевались, удивляясь про себя. Надо выпутываться из этой истории, да поживее, – подумал он, тщетно разыскивая запонку от воротничка. Она приводила в порядок волосы, стараясь, чтобы по ее виду ничего не было заметно. Скоро, думала она, глядя на себя, никто не сможет ее обличить. И ничто не смутит ее душу, кроме собственных желаний. Желания надолго не умирают. – Мне хотелось бы съездить в город разок-другой, – сказала она. – Да? Зачем? – спросил он без всякого интереса. – Я бы походила по улицам, посмотрела бы на людей, – ответила она. Он пренебрежительно усмехнулся. – Вот уж чем я никогда не занимался. – Посидела бы у моря, – продолжала она, – поглядела бы на него. И музыку послушала бы. – Постой, а я как же? – спросил он. Он уже полностью владел собой и, готовый пуститься наутек хоть сию минуту, положил ей руки на плечи; в кольце, что он носил на пальце, заискрилась крохотная рубиновая звездочка. Женщина, блеснув глазами, как бы между прочим прижалась к нему грудью. – Что, других баб у тебя нет? – Она засмеялась. – Ты меня не морочь! Они вышли из дому, перебрасываясь довольно грубыми шутками – по-видимому, этого требовало их настроение. Эми удивлялась – оказывается, она может быть бой-бабой! – Всего, Лео, – развязно сказала она, глядя на его шею со вздувшимися жилами, – наверно, режет тугой воротничок. Его отполированная машина стояла наготове. Эми смотрела, как проворно он приготовился к отъезду. Он и в этом деле мастак. – Была б у меня твоя фотография, – сказал он, – я б ее спрятал под матрац. – Хорошо, что у тебя ее нет, – рассмеялась она. Потом она прислонила руку ко лбу, защищая глаза от режущего света, и смотрела, как этот человек плавно двинулся по пыльной дороге. Она смотрела почти равнодушно, как будто все это не касалось ее жизни, но все же следила глазами за плавным ходом синей машины и на какой-то миг, быть может, встретилась с глазами мужчины. И вспомнила его глаза, она только что видела их так близко, что даже сквозь пыль как будто различала эти желтоватые белки в мелких красных прожилках. На том же месте, с ладонью, приставленной козырьком ко лбу, Стэн Паркер застал свою жену, подъехав к дому. Он все еще не без опаски ездил на дряхлой машине – только такие у них всегда и были. Он увидел Эми, стоявшую у ворот. На дороге еще клубилась пыль. Она плыла в воздухе, улетучивалась, но все же тянулась за какой-то машиной. Въезжая в ворота с прибитым бачком из-под керосина, куда развозчик клал хлеб, Стэн по привычке помахал жене рукой. Она как будто застыла на месте. И все еще держала руку над глазами. Выйдя из машины, Стэн подошел к ней так, будто весь одеревенел. Прочистив горло, он сказал: – Я видел Мерл. Она с удовольствием придет вчетверг помочь тебе с занавесками.

The script ran 0.032 seconds.