Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Плутарх - Сравнительные жизнеописания [79-120]
Язык оригинала: GRC
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_ant, nonf_biography, sci_history, sci_philosophy, Биография, История

Аннотация. Самым ценным в творческом наследии Плутарха из Херонеи (ок. 45 — ок. 127) являются жизнеописания выдающихся государственных и общественных деятелей Греции и Рима. … Выдающиеся историки Греции и Рима, составляя биографию исторического деятеля, стремились хронологически, последовательно изложить его жизнь. Плутарх же стремился написать подробную историю «о событиях, избежать нагромождения бессвязных историй, изложить то, что необходимо для понимания образа мыслей и характера человека». «Сравнительные жизнеописания» — это биографии великих деятелей греко-римского мира, объединенные в пары. После каждой из них дается небольшое «Сопоставление» — своеобразный вывод. До наших дней дошло 46 парных биографий и четыре биографии, пары к которым не найдены. Каждая пара включала биографию грека и римлянина, в судьбе и характере которых историк видел определенное сходство. Он интересовался психологией своих героев, исходя из того, что человеку присуще стремление к добру и это качество следует всячески укреплять путем изучения благородных деяний известных людей. Плутарх иногда идеализирует своих героев, отмечает их лучшие черты, считая, что ошибки и недостатки не надо освещать со «всей охотой и подробностью». Многие события античной истории Греции и Рима мы знаем, прежде всего, в изложении Плутарха. Исторические рамки, в которых жили и действовали его персонажи, очень широки, начиная с мифологических времен и кончая последним веком до н. э. «Сравнительные жизнеописания» Плутарха имеют огромное значение для познания античной истории Греции и Рима, т. к. многие произведения писателей, из которых он почерпнул сведения, не дошли до нас, и его сочинения являются единственной информацией о многих исторических событиях, их участниках и свидетелях. Плутарх оставил потомкам величественную «портретную галерею» знаменитых греков и римлян. Он мечтал о возрождении Эллады, искренне веря, что его наставления будут учтены и реализованы в общественной жизни Греции. Он надеялся, что его книги будут вызывать стремление подражать замечательным людям, которые беззаветно любили свою родину, отличались высокими нравственными принципами. Мысли, надежды, пожелания великого грека не потеряли своего значения и в наше время, спустя два тысячелетия.

Аннотация. «Сравнительные жизнеописания» - это биографии великих деятелей греко-римского мира, объединенные в пары. После каждой из них дается небольшое «Сопоставление» - своеобразный вывод. До наших дней дошло 46 парных биографий и четыре биографии, пары к которым не найдены. Каждая пара включала биографию грека и римлянина, в судьбе и характере которых историк видел определенное сходство. Он интересовался психологией своих героев, исходя из того, что человеку присуще стремление к добру и это качество следует всячески укреплять путем изучения благородных деяний известных людей. «Сравнительные жизнеописания» Плутарха имеют огромное значение для познания античной истории Греции и Рима, т. к. многие произведения писателей, из которых он почерпнул сведения, не дошли до нас, и его сочинения являются единственной информацией о многих исторических событиях, их участниках и свидетелях.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

45. Триумф Помпея был столь велик, что, хотя и был распределен на два дня, времени не хватило и многие приготовления, которые послужили бы украшению любого другого великолепного триумфа, выпали из программы зрелища. На таблицах, которые несли впереди, были обозначены страны и народы, над которыми справлялся триумф: Понт, Армения, Каппадокия, Пафлагония, Мидия, Колхида, иберы, альбаны, Сирия, Киликия, Месопотамия, племена Финикии и Палестины, Иудея, Аравия, а также пираты, окончательно уничтоженные на суше и на море. В этих странах было взято не менее тысячи крепостей и почти девятьсот городов, у пиратов было захвачено восемьсот кораблей, тридцать девять опустошенных городов были заселены вновь. Кроме того, на особых таблицах указывалось, что доходы от податей составляли до сих пор пятьдесят миллионов драхм, тогда как завоеванные им земли принесут восемьдесят пять миллионов. Помпей внес в государственную казну чеканной монеты и серебряных и золотых сосудов на двадцать тысяч талантов, не считая того, что он роздал воинам, причем получившему самую меньшую долю досталось тысяча пятьсот драхм. В триумфальной процессии, не считая главарей пиратов, вели как пленников сына Тиграна, царя Армении, вместе с женой и дочерью, жену самого Тиграна, Зосиму, царя иудеев Аристобула, сестру Митридата, пятерых его детей и скифских жен; затем вели заложников, взятых у альбанов, иберов и царя Коммагены. Было выставлено множество трофеев, в целом равное числу побед, одержанных самим Помпеем и его полководцами. Но что больше всего принесло славы Помпею, что ни одному римлянину еще не выпадало на долю, это то, что свой третий триумф он праздновал за победу над третьей частью света. До него и другие трижды справляли триумф, но Помпей получил первый триумф за победу над Африкой, второй – над Европой, а этот последний – над Азией, так что после трех его триумфов создавалось впечатление, будто он некоторым образом покорил весь обитаемый мир. 46. Помпею тогда не было еще, как утверждают писатели, во всем сравнивающие и сближающие его с Александром, тридцати четырех лет; в действительности же возраст его приближался к сорока[1215]. Каким счастьем было бы для него как раз тогда окончить свою жизнь, когда ему еще сопутствовала Александрова удача. Вся остальная его жизнь приносила ему либо успехи, навлекавшие на него зависть и ненависть, либо непоправимые несчастья. Действительно, свое влияние в государстве, приобретенное благодаря собственным заслугам, он употреблял на пользу других людей, и употреблял недостойным образом; так, способствуя усилению других, он наносил ущерб своему доброму имени и незаметно был сломлен собственной силой и величием. Когда в руки неприятеля попадают ключевые позиции в городе, они умножают вражескую мощь – подобным образом Цезарь, обязанный своим возвышением в государстве влиянию Помпея, совершенно уничтожил того самого человека, благодаря которому одержал верх над остальными. Произошло это следующим образом. После возвращения из Азии Лукулла, смертельно оскорбленного Помпеем, сенат не только устроил Лукуллу торжественный прием, но и стал побуждать его к государственной деятельности, чтобы с его помощью ограничить влияние Помпея, который также был уже в Риме. Лукулл, правда, растерял свой пыл и охладел к государственной деятельности, предавшись удовольствиям и развлечениям праздности и богатства. Тем не менее он напал на Помпея и принялся так настойчиво защищать свои распоряжения в Азии, которые Помпей отменил, что при поддержке Катона достиг в сенате полной победы. Потерпев поражение и теснимый в сенате, Помпей был вынужден прибегнуть к помощи народных трибунов и связаться с мальчишками. Самый отвратительный и наглый из них, Клодий, охотно пойдя навстречу Помпею, поставил его в полную зависимость от народа. Клодий заставлял Помпея, вопреки его достоинству, бегать за собой по форуму и пользовался его поддержкой, чтобы придать вес законопроектам, которые он предлагал, и речам, которые он произносил, желая лестью снискать расположение толпы. Кроме того, – словно обществом своим он не позорил, но благодетельствовал Помпея, – Клодий требовал еще награды, которую впоследствии и получил, – Помпей принес ему в жертву Цицерона, который был другом Помпея и очень часто оказывал ему услуги на государственном поприще. Когда Цицерон в минуту опасности обратился за помощью к Помпею, последний даже не принял его, но, приказав закрыть двери перед всеми, кто приходил к нему, сам ушел через другой выход. Цицерону пришлось тогда из страха перед судебным процессом тайно покинуть Рим[1216]. 47. В это время Цезарь по возвращении в Рим после претуры предпринял такой ход, который в тот момент стяжал ему горячую любовь сограждан, а впоследствии доставил огромную власть, Помпею же и самому государству нанес тяжелейший ущерб. Цезарь стал добиваться своего первого консульства. Несогласия между Помпеем и Крассом, если бы Цезарь присоединился к одному из них, сразу делали его врагом другого. Имея это в виду, Цезарь попытался примирить обоих государственных деятелей – дело само по себе прекрасное, мудрое и отвечающее интересам государства, но затеянное с дурным намерением и проведенное с тонким коварством. До сих пор разделенное на две части могущество, как груз на корабле, выравнивало крен и поддерживало равновесие в государстве. Теперь же могущество сосредоточилось в одном пункте и сделалось настолько неодолимым, что опрокинуло и разрушило весь существующий порядок вещей. Поэтому Катон в ответ на утверждение, что республику ниспровергла возникшая впоследствии вражда между Цезарем и Помпеем, заявил, что ошибаются те, кто считает причиной гибели республики это последнее обстоятельство. Действительно, не раздоры, не вражда этих государственных деятелей, а их объединение и дружба принесли республике первейшее и величайшее несчастье. Цезарь был избран консулом и тотчас в угоду беднякам и неимущим внес законопроект об основании колоний и раздаче земель[1217]; тем самым он нарушил достоинство своего сана, превратив консульство в своего рода трибунат. Когда товарищ Цезаря по должности, Бибул, воспротивился его намерениям, а Катон старался всемерно помочь Бибулу, Цезарь просто выпустил на ораторское возвышение Помпея и, обратившись к нему, спросил, одобряет ли тот внесенные им законопроекты. Когда последовал утвердительный ответ, Цезарь продолжал: «Итак, если кто-нибудь вздумает насилием помешать законопроекту, придешь ли ты на помощь народу?» «Конечно, – ответил Помпей, – против тех, кто угрожает мечом, я выступлю с мечом и щитом». Ничего более грубого Помпей, кажется, до этого дня еще не говорил и не совершал. Поэтому в оправдание Помпея говорили, что эти слова сорвались у него с языка сгоряча. Однако последующие события ясно показали, что Помпей совершенно подчинился Цезарю. Действительно, вопреки всем ожиданиям, Помпей женился на Юлии, дочери Цезаря, уже обрученной с Цепионом и собиравшейся выйти замуж через несколько дней. Чтобы смягчить гнев Цепиона, Помпей обещал ему в жены собственную дочь, хотя она тоже была ранее обручена с Фавстом, сыном Суллы. Сам Цезарь женился на Кальпурнии, дочери Пизона. 48. После этого Помпей наполнил Рим своими воинами и вершил все дела путем открытого насилия. Так, его воины внезапно напали на Бибула, когда тот спускался на форум вместе с Лукуллом и Катоном, и переломали прутья его ликторов; кто-то из них высыпал на голову Бибула корзину с навозом; двое народных трибунов, его сопровождавшие, были ранены. Очистив таким образом форум от своих противников, Цезарь и Помпей утвердили закон о распределении земель. Соблазненный этим законом, народ сделался сговорчивым и склонным принимать всякое их предложение; теперь он вовсе не вникал ни во что, но молчаливо одобрял их законопроекты. Таким образом были утверждены распоряжения Помпея, из-за которых у него шел спор с Лукуллом, Цезарю же были предоставлены Галлия по эту и по ту стороны Альп и Иллирия, а также четыре полных легиона сроком на пять лет; консулами на следующий год были выбраны Пизон, тесть Цезаря, и Габиний, один из наиболее отвратительных льстецов Помпея. Во время этих событий Бибул сидел взаперти в своем доме; в течение восьми месяцев он не появлялся для выполнения своих обязанностей консула, а лишь издавал указы, полные злобных обвинений против его противников – Помпея и Цезаря. Что касается Катона, то он, словно одержимый пророческим наитием, предвещал в сенате предстоящую судьбу республики и самого Помпея. Лукулл же, устав от борьбы, жил на покое, как человек, уже неспособный больше к государственной деятельности. По этому поводу Помпей заметил, что старику предаваться роскоши подобает еще меньше, чем заниматься государственными делами. Тем не менее и сам Помпей быстро растерял свою энергию, ухаживая за молодой женой; он посвящал ей бо льшую часть своего времени, проводя вместе с нею целые дни в загородных именьях и садах и вовсе не обращая внимания на то, что творилось на форуме. Клодий, бывший тогда народным трибуном, стал относиться к нему пренебрежительно и позволил себе весьма наглые поступки. Так, он изгнал из Рима Цицерона и послал Катона на Кипр под предлогом ведения войны на этом острове. Видя, что народ всецело ему предан, потому что он во всем угождает народу, Клодий сразу же после отъезда Цезаря в Галлию сделал попытку отменить некоторые распоряжения Помпея. Он захватил пленного Тиграна и держал его в своем доме, а затем возбудил судебные процессы против друзей Помпея, чтобы испробовать, какова сила влияния Помпея. В конце концов, когда Помпей лично выступил на одном из таких процессов, Клодий в окружении толпы бесстыдных негодяев поднялся на возвышение и задал такие вопросы: «Кто разнузданный тиранн? Кто этот человек, ищущий человека? Кто почесывает одним пальцем голову?»[1218] На каждый вопрос толпа громко и стройно, словно хорошо обученный хор, выкрикивала, едва лишь Клодий встряхивал краем тоги, – «Помпей». 49. Эти нападки, конечно, сильно огорчали Помпея, который не привык подвергаться поношениям и был совершенно неопытен в подобного рода борьбе. Однако еще больше он опечалился, узнав, что сенат злорадствует по поводу нанесенных ему оскорблений, считая его наказанным за предательство по отношению к Цицерону. Между тем на форуме дело дошло до драки, причем несколько человек было ранено, а одного из рабов Клодия поймали с обнаженным мечом при попытке пробраться к Помпею сквозь толпу обступивших его людей. Помпей, боявшийся наглых выходок и злословия Клодия, воспользовался этим предлогом, чтобы больше не появляться на форуме, пока Клодий оставался в своей должности. Все это время Помпей не выходил из своего дома, обсуждая с друзьями, как бы смягчить гнев сената и лучших граждан против него. Куллеон советовал ему развестись с Юлией и, порвав с Цезарем, перейти на сторону сената. Помпей отверг этот совет, а принял предложение тех, кто желал возвращения Цицерона, заклятого врага Клодия, человека, пользовавшегося величайшим расположением сената. Во главе сильного отряда Помпей проводил на форум брата Цицерона, и тот обратился к народу с просьбой за изгнанника; после схватки, в которой было множество раненых и даже несколько убитых, Помпею удалось одолеть Клодия. Возвратившись законным порядком из изгнания, Цицерон не только сразу же примирил Помпея с сенатом, но, выступив в пользу хлебного закона[1219], снова сделал Помпея до некоторой степени владыкой всех земель и морей, принадлежавших римлянам. Ибо власти и надзору Помпея были подчинены гавани, торговые центры, продажа зерна, – одним словом, вся деятельность мореходов и земледельцев. Клодий обвинял Помпея, доказывая, что этот закон внесен не из-за нехватки хлеба, а наоборот, нехватка искусственно вызвана, чтобы провести закон и чтобы новые полномочия опять оживили как бы парализованную силу Помпея. Другие видели во всем этом хитрую выдумку консула Спинтера, который желал облечь Помпея высшей властью для того, чтобы его самого послали на помощь царю Птолемею[1220]. Однако народный трибун Каниний предложил законопроект, по которому Помпей должен был без военной силы, а только с двумя ликторами примирить александрийцев с царем. Помпей, видимо, был доволен этим предложением, сенат же отверг его под тем благовидным предлогом, что он опасается за жизнь Помпея. На форуме и около сенатской курии были найдены разбросанные грамоты, в которых говорилось, что Птолемей просит назначить полководцем в помощь ему Помпея, а не Спинтера. Тимаген говорит, что Птолемей покинул Египет без настоятельной необходимости, но лишь по совету Феофана, который старался доставить Помпею новый источник личного обогащения и создать предлог для нового похода. Подлая угодливость Феофана сообщает, конечно, убедительность этой истории, но, с другой стороны, сам характер Помпея, который неспособен был из честолюбия на столь низкое коварство, делает ее совершенно невероятной. 50. Поставленный во главе снабжения хлебом, Помпей начал направлять в различные области своих легатов и друзей, сам же, отплыв в Сицилию, Сардинию и Африку, собрал там большое количество хлеба. Когда он собирался выйти в море, поднялась буря, и кормчие не решались сняться с якоря. Тогда Помпей первым взошел на борт корабля и, приказав отдать якорь, вскричал: «Плыть необходимо, а жить – нет!» При такой отваге и рвении Помпею сопутствовало счастье, и ему удалось наполнить рынки хлебом, а море покрыть грузовыми судами с продовольствием. Поэтому была оказана помощь даже чужеземцам, и изобилие из богатого источника потоком разлилось по всем землям. 51. Цезарь в это время, благодаря Галльской войне, достиг большого могущества. И хотя он находился так далеко от Рима и был, по-видимому, занят войной с белгами, свевами и британцами, однако благодаря своей хитрости умел в самых важных делах незаметно оказывать противодействие Помпею в Народном собрании. Со своим войском он обращался, как с живым телом, не просто направляя его против варваров, но боями с неприятелем, словно охотой или травлей зверей, закаляя его и делая непобедимым и страшным. Золото, серебро и прочую богатую добычу, захваченную в бесчисленных походах, Цезарь отсылал в Рим. Эти средства он употреблял на подарки эдилам, преторам, консулам и их женам, чем приобрел расположение многих. Поэтому, когда он, перейдя Альпы, зимовал в Луке, туда наперерыв устремилось множество мужчин и женщин и среди прочих – двести сенаторов (в их числе Помпей и Красс), так что у дверей дома Цезаря можно было увидеть сто двадцать ликторских связок, различных лиц в консульском и преторском ранге. Всех прибывших Цезарь отпустил, щедро раздавая деньги и посулы, а с Помпеем и Крассом он заключил соглашение. Последние должны были добиваться консульства, а Цезарь в помощь им обещал послать большой отряд воинов для голосования. Как только совершится их избрание, они разделят между собой провинции и командование войском, за Цезарем же должны быть утверждены его провинции на следующее пятилетие. Это соглашение, ставшее известным в народе, первые лица в государстве встретили с большим неудовольствием. Марцеллин, выступая перед собравшимся народом, спросил обоих претендентов, будут ли они домогаться консульства. Когда народ потребовал, чтобы они дали ответ, Помпей отвечал первым, сказав, что, может быть, он будет домогаться консульства, а может быть, и нет. Красс же дал более скромный ответ, заявив, что поступит так, как считает полезным для общего блага. Когда, наконец, Марцеллин выступил против Помпея и, видимо, допустил в своей речи резкие выражения, Помпей объявил, что Марцеллин самый несправедливый человек на свете, вовсе не знающий благодарности: ведь он, Помпей, сделал его из немого красноречивым, а из голодного пресыщенным обжорой. 52. Все прочие претенденты на должность консула отступились от своих домогательств, и только Луция Домиция Катон убедил не отказываться, всячески его ободряя и говоря, что борьба с тираннами идет не за консульскую должность, а за свободу. Помпей, боясь упорства Катона, опасаясь, как бы он, и без того ведя за собой весь сенат, не привлек на свою сторону здравомыслящую часть народа, не допустил Домиция на форум; он подослал вооруженных людей, которые убили сопровождавшего Домиция факелоносца, а остальных обратили в бегство. Последним отступил Катон: защищая Домиция, он получил рану в правый локоть. Такими-то средствами Помпей и Красс добились консульства, но и в прочих своих действиях при исполнении должности они проявили не больше скромности. Прежде всего, когда народ хотел выбрать Катона претором и уже приступил к голосованию, Помпей распустил собрание под предлогом неблагоприятных знамений. Вместо Катона подкупленные центурии выбрали претором Ватиния. Затем через народного трибуна Требония Помпей и Красс внесли законопроект, по которому, – как было условлено прежде, – полномочия Цезаря были продлены на второе пятилетие; Крассу была предоставлена Сирия и ведение войны против парфян, а самому Помпею – вся Африка и обе Испании с четырьмя легионами, из которых два Помпей по просьбе Цезаря на время передал ему для Галльской войны. По истечении срока консульства Красс отправился в свою провинцию, Помпей же, освятив воздвигнутый им театр, устроил гимнастические и мусические состязания, а также травлю диких зверей, при которой было убито пятьсот львов. Под конец Помпей показал еще битву со слонами – зрелище, всего более поразившее римлян. 53. Эти зрелища вызвали у народа изумление перед Помпеем и любовь к нему, но, с другой стороны, и не меньшую зависть. Помпей передал войска и управление провинциями своим доверенным легатам, а сам проводил время с женой в Италии, в своих именьях, переезжая из одного места в другое и не решаясь оставить ее то ли из любви к ней, то ли из-за ее привязанности к нему. Ибо приводят и это последнее основание. Всем была известна нежность к Помпею молодой женщины, страстно любившей мужа, невзирая на его годы. Отчасти причиной этому была, по-видимому, воздержность мужа, который довольствовался только своей женой, отчасти же его природная величавость, соединявшаяся с приятным и привлекательным обхождением, особенно соблазнительным для женщин, если признать за истину свидетельство гетеры Флоры. При выборах эдилов дело дошло до рукопашной схватки, и много людей около Помпея было убито, так что ему пришлось переменить запачканную кровью одежду. Слуги, принесшие одежду Помпея, произвели своей беготней сильный шум в доме. При виде окровавленной тоги молодая женщина, бывшая в ту пору беременной, лишилась чувств и с трудом пришла в себя. От такого сильного испуга и волнения у нее начались преждевременные роды. Поэтому даже те, кто весьма резко порицал дружбу Помпея с Цезарем, не могли сказать ничего дурного о любви этой женщины. Она забеременела снова и, родив дочь, скончалась от родов, ребенок же пережил мать лишь на немного дней. Помпей совершил уже все приготовления для похорон в своем альбанском имении, однако народ силой заставил перенести тело на Марсово поле, скорее из сострадания к молодой женщине, чем в угоду Помпею и Цезарю. Из них обоих, однако, народ, по-видимому, больше уважения оказывал отсутствующему Цезарю, чем Помпею, который был в Риме. Тотчас же после смерти Юлии город пришел в волнение, всюду царило беспокойство и слышались сеющие смуту речи. Родственный союз, который прежде скорее скрывал, чем сдерживал, властолюбие этих двух людей, был теперь разорван. Вскоре пришло известие о гибели Красса в войне с парфянами. Его гибель устранила еще одно важное препятствие для возникновения гражданской войны. Действительно, из страха перед Крассом оба соперника так или иначе держались по отношению друг к другу в пределах законности. Но после того, как судьба унесла третьего участника состязания, можно было вместе с комическим поэтом сказать, что один борец, выходя на борьбу с другим,   Маслом себя умащает и руки песком натирает[1221].   Нет, для человеческой натуры любого счастья мало! Насытить и удовлетворить ее невозможно, поскольку даже такая огромная власть, распространявшаяся на столь обширное пространство, не могла утишить честолюбия этих двух людей. Хотя им и приходилось слушать и читать о том, что даже у богов   Натрое все делено и досталося каждому царство[1222],   они считали, что для них двоих не хватает всей римской державы. 54. Выступая как-то в Народном собрании, Помпей заметил, что всякую почетную должность ему давали скорее, чем он того ожидал, и он отказывался от этой должности раньше, чем ожидали другие. О справедливости этого замечания свидетельствует то, что он всегда распускал после похода свои войска. Но тогда, полагая, что Цезарь войска не распустит, Помпей старался в противовес ему упрочить собственное положение, обеспечив высшие государственные должности за своими приверженцами. Впрочем, он не вводил никаких новшеств и не желал обнаруживать своего недоверия к Цезарю, – напротив, старался показать, что презирает его и ни во что не ставит. Когда же Помпей стал замечать, что высшие государственные должности распределяются не по его желанию, так как граждане подкуплены, он решил не препятствовать смуте. Тотчас пошли толки о диктаторе. Первым осмелился открыто заявить об этом народный трибун Луцилий, убеждая народ выбрать Помпея диктатором. Катон так резко возражал против этого, что Луцилию грозила опасность потерять должность трибуна. Многие друзья Помпея выступили в его защиту, утверждая, что он не ищет и не желает этой должности. Катон похвалил за это Помпея и убеждал его позаботиться о восстановлении законного порядка. Тогда Помпей, устыдившись, принял меры к восстановлению порядка, и были избраны консулы – Домиций и Мессала. Потом, однако, опять началась смута, и многие стали уже более решительно толковать о диктаторе. Катон, боясь, что его вынудят подчиниться насилию, решил, что лучше предоставить Помпею какую-либо законную должность и тем отвратить его от этой неограниченной и тираннической власти. Даже Бибул, хотя и был врагом Помпея, первым подал свое мнение в сенате об избрании Помпея единственным консулом, ибо таким образом республика или избавится от теперешних беспорядков, или будет порабощена самым доблестным мужем. Это предложение показалось странным, имея в виду лицо, от которого оно исходило. Тогда встал Катон; все ждали, что он будет возражать против нового законопроекта, но, когда в сенате воцарилось молчание, он заявил, что сам не внес бы такого предложения, однако, коль скоро оно уже внесено другим, он советует его принять, предпочитая любую власть безвластию; кроме того, он считает, что лучше Помпея никто не сумеет управлять государством при таком беспорядке. Сенат принял предложение и постановил, чтобы Помпей, выбранный консулом, правил один; если же он сам потребует себе товарища, пусть изберет его не раньше, как через два месяца. Итак, междуцарь[1223] Сульпиций назначил Помпея консулом, и Помпей дружески приветствовал Катона, выразив тому большую благодарность и прося частным образом помогать ему советом при выполнении должности. Катон же отвечал, что, по его мнению, Помпей вовсе не обязан его благодарить, так как все, что он, Катон, говорил в сенате, он сказал не ради него, Помпея, а ради государства; он будет, добавил Катон, давать Помпею советы частным образом, если к нему обратятся, а если не обратятся, он публично выскажет то, что сочтет полезным и нужным. Таков Катон был во всем. 55. По прибытии в город Помпей женился на Корнелии, дочери Метелла Сципиона и вдове погибшего в войне с парфянами Публия, сына Красса, на которой тот женился, когда она была еще девушкой. У этой молодой женщины, кроме юности и красоты, было много и других достоинств. Действительно, она получила прекрасное образование, знала музыку и геометрию и привыкла с пользой для себя слушать рассуждения философов. Эти ее качества соединялись с характером, лишенным несносного тщеславия – недостатка, который у молодых женщин вызывается занятием науками. Происхождение и доброе имя ее отца были безупречны. Тем не менее брак не встретил одобрения из-за большой разницы в возрасте жениха и невесты: ведь по годам Корнелия скорее годилась в жены сыну Помпея. Более проницательные люди полагали, что Помпей пренебрегает интересами государства: находясь в затруднительном положении, государство избрало его своим врачом и всецело доверилось ему одному, а он в это время увенчивает себя венками и справляет свадебные торжества, меж тем как ему следовало бы считать несчастьем это свое консульство, ибо, конечно, оно не было бы предоставлено ему вопреки установившимся обычаям, если бы в отечестве все обстояло благополучно. Когда Помпей начал процессы о подкупе и лихоимстве и издал законы, на основании которых были возбуждены судебные преследования, он вел все дела со строгим беспристрастием, добился безопасности, порядка и спокойствия в судах, председательствуя там под охраной вооруженной силы. Однако в одном из таких процессов оказался замешанным тесть его Сципион, и тут Помпей пригласил к себе триста шестьдесят судей и просил их помочь тестю. Обвинитель отказался от процесса, увидев, что судьи провожают Сципиона с форума. Поэтому о Помпее снова пошла дурная слава. Но еще более резким порицаниям он подвергся, когда в нарушение собственного закона, запрещавшего похвальные речи лицу, привлеченному к судебной ответственности, выступил с похвалой Планку[1224]. Катон, который как раз был в числе судей, закрыв руками уши, объявил, что не подобает ему слушать похвалы в нарушение закона. Катон был исключен из числа судей перед голосованием, но, к стыду для Помпея, Планк все же был осужден голосами остальных судей. Спустя несколько дней бывший консул Гипсей[1225], обвиняемый в подкупе, подкараулил Помпея, когда тот возвращался после бани домой, к обеду, и стал умолять о помощи, обнимая его колени. Помпей же, пройдя мимо него, заметил презрительно, что тот может испортить ему обед, но ничего другого не добьется. Эта видимая неровность в его поведении навлекала на него порицания. Впрочем, все государственные дела Помпей привел в порядок. На оставшиеся пять месяцев своего пребывания в должности он выбрал сотоварищем своего тестя. Было вынесено постановление продлить Помпею срок управления провинциями на следующее четырехлетие; кроме того, ему было дано по тысяче талантов в год на содержание войска. 56. Друзья Цезаря воспользовались этим предлогом, чтобы потребовать некоторого внимания и к Цезарю – человеку, который вел так много войн для распространения римского владычества. В самом деле, говорили они, Цезарь заслуживает второго консульства или продления срока командования, чтобы другой начальник, придя на смену, не похитил у него славы великих подвигов, но чтобы тот, кто их совершил, продолжал командовать в покое и почете. Когда из-за этих требований возникли разногласия, Помпей, как бы стремясь из дружеского расположения к Цезарю избавить его от зависти, объявил, что у него есть письма Цезаря, в которых тот выражает желание принять преемника и отказаться от командования; однако было бы справедливо предоставить ему право заочно домогаться консульства. Против этого восстал Катон, потребовавший, чтобы Цезарь искал себе какой-либо награды у сограждан только как частный человек, сложив оружие. Помпей, словно убежденный доводами Катона, не настаивал на своем мнении, и тем сделал свои замыслы по отношению к Цезарю еще более подозрительными. Он послал Цезарю требование вернуть переданные ему легионы под предлогом предстоящей войны с парфянами. Цезарь отослал воинов назад, щедро одарив, хотя и знал, зачем у него их требовали. 57. После этого Помпей опасно занемог в Неаполе, но поправился. Неаполитанцы, по предложению Праксагора, справили благодарственное празднество в честь избавления его от опасности. Неаполитанцам стали подражать соседи, и, таким образом, празднества распространились по всей Италии, так что маленькие и большие города один за другим справляли многодневные праздники. Не хватало места для тех, кто отовсюду сходился на праздник: дороги, селения и гавани были переполнены народом, справлявшим празднества с жертвоприношениями и пиршествами. Многие встречали Помпея, украсив себя венками, с пылающими факелами в руках, а провожая, осыпали его цветами, так что его возвращение в Рим представляло собой прекрасное и внушительное зрелище. Это-то обстоятельство, как говорят, больше всего и способствовало возникновению войны. Ибо гордыня и великая радость овладели Помпеем и вытеснили все разумные соображения об истинном положении дел. Помпей совершенно отбросил теперь свою обычную осторожность, которая прежде всегда обеспечивала безопасность и успех его предприятиям, стал чрезмерно дерзок и с пренебрежением говорил о могуществе Цезаря. Он считал, что ему не будет нужды пускать в ход против Цезаря оружие или обращаться к каким-либо затруднительным и хлопотливым действиям, но что теперь он гораздо легче уничтожит соперника, чем когда-то его возвысил. К тому же в это время из Галлии прибыл Аппий с легионами, которые Помпей дал взаймы Цезарю. Аппий сильно умалял подвиги Цезаря в Галлии и распространял о нем клеветнические толки. Помпей, говорил он, не имеет представления о своем собственном могуществе и славе, если хочет бороться против Цезаря каким-то иным оружием, в то время как он может сокрушить соперника с помощью его же собственного войска, лишь только появится перед ним, – так велика, дескать, в этом войске ненависть к Цезарю и любовь к Помпею. Так Помпей проникался все большим высокомерием и, веря в свое могущество, дошел до такого пренебрежения к силам соперника, что высмеивал тех, кто страшился войны; тех же, кто говорил ему, что не видит войска, которое будет сражаться против Цезаря, если тот пойдет на Рим, Помпей с веселой улыбкой просил не беспокоиться. «Стоит мне только, – говорил он, – топнуть ногой в любом месте Италии, как тотчас же из-под земли появится и пешее и конное войско». 58. В противоположность Помпею Цезарь взялся за дело более решительно. Он не удалялся более на значительное расстояние от Италии и от времени до времени посылал в Рим своих воинов на выборы должностных лиц. Многих высших магистратов он тайно привлекал на свою сторону, подкупая их деньгами. Среди них были консул Павел, за тысячу пятьсот талантов изменивший Помпею, народный трибун Курион, избавленный Цезарем от его огромных долгов, и Марк Антоний, который по дружбе к Куриону был причастен к его долгам. Один из начальников, посланных Цезарем в Рим, как рассказывали, стоял у сенатской курии и, услышав, что сенат отказывается продлить срок командования Цезаря, ударил рукой по мечу и вскричал: «Ну, тогда вот этот меч даст ему разрешение!» К этой же цели были направлены все действия и приготовления Цезаря. Впрочем, требования и предложения Куриона в защиту Цезаря по виду были вполне разумны и направлены к общему благу. А предложил он одно из двух: или лишить Помпея командования, или, если Помпей удержит его, не отнимать войска у Цезаря; пусть они либо, став частными лицами, блюдут закон и справедливость, либо, оставаясь соперниками, довольствуются нынешним положением и не стараются его изменить. Тот, кто ослабит одного из них, только удвоит этим могущество, которого страшится. В ответ на это предложение консул Марцелл назвал Цезаря разбойником и потребовал объявить его врагом отечества, если он не сложит оружия. Тем не менее Куриону с помощью Антония и Пизона удалось заставить сенат высказаться: он предложил отойти в сторону тем сенаторам, которые требовали, чтобы только один Цезарь сложил оружие, а Помпей сохранил командование. И бо льшая часть сенаторов отошла в сторону. Когда же Курион попросил отойти в сторону тех, кто считает, что оба соперника должны сложить оружие и отказаться от власти, то за Помпея подали голос двадцать пять сенаторов, а за предложение Куриона – все остальные. Сияющий от радости, думая, что уже одержал победу, Курион выбежал из курии и устремился в Народное собрание, где его встретили рукоплесканиями, осыпав венками и цветами. Помпей не присутствовал на заседании сената, потому что полководцы, командующие легионами, не имеют права вступать в город. Между тем поднялся Марцелл и заявил, что не может дольше сидеть и выслушивать все эти рассуждения: он видит, как десять легионов уже переходят Альпы, и потому идет, чтобы снарядить в путь того, кто станет сражаться против них за отечество. 59. После этого, как бы в знак траура, сенаторы переменили свою одежду. Марцелл, сопровождаемый всем сенатом, пошел через форум за городскую черту к Помпею. Став против него, Марцелл сказал: «Приказываю тебе, Помпей, оказать помощь отечеству, пользуясь для этого не только наличными вооруженными силами, но и набирая новые легионы». То же самое заявил и Лентул, один из двух избранных на следующий год консулов. Помпей принялся набирать войско, однако одни вовсе не подчинялись его приказам, иные – немногие – собирались с трудом и неохотно, большинство же громко требовало примирения соперников. Ибо, несмотря на противодействие сената, Антоний прочитал в Народном собрании письмо Цезаря с весьма соблазнительными для народа предложениями. А именно, Цезарь предлагал обоим вернуться из своих провинций и распустить войска, затем, отдавшись в распоряжение и на милость народа, представить отчет о своей деятельности. Но Лентул, вступивший уже в должность консула, не созывал сената. Цицерон, который незадолго до того возвратился из Киликии, хлопотал о соглашении и внес предложение, чтобы Цезарь, покинув Галлию и распустив все остальное войско, сохранил за собою лишь два легиона и провинцию Иллирию и ожидал своего второго консульства. Однако, когда Лентул выступил против этого, а Катон громко заявил, что Помпей совершит ошибку, позволив еще раз себя обмануть, соглашение не состоялось. 60. Между тем пришло сообщение, что Цезарь занял Аримин, большой город в Италии, и со всем войском идет прямо на Рим. Последнее известие, однако, было ложным. Ибо Цезарь шел, ведя за собой не больше трехсот всадников и пяти тысяч пехотинцев. Он не стал дожидаться подхода остальных сил, стоявших за Альпами, так как предпочитал напасть на врага врасплох, когда тот находится в замешательстве, чем дать ему время подготовиться к войне. Подойдя к реке Рубикону, по которой проходила граница его провинции, Цезарь остановился в молчании и нерешительности, взвешивая, насколько велик риск его отважного предприятия. Наконец, подобно тем, кто бросается с кручи в зияющую пропасть, от откинул рассуждения, зажмурил глаза перед опасностью и, громко сказав по-гречески окружающим: «Пусть будет брошен жребий», – стал переводить войско через реку[1226]. Лишь только распространились первые слухи об этом событии, в Риме воцарилось беспокойство, страх и смятение, какого не бывало никогда раньше. Сенат тотчас с величайшей поспешностью собрался к Помпею, явились и высшие должностные лица. Тулл спросил Помпея, где его войско и насколько оно многочисленно. После некоторого промедления Помпей неуверенно ответил, что легионы, пришедшие от Цезаря, находятся в готовности, а кроме того, он предполагает быстро свести воедино набранные прежде тридцать тысяч человек. Тогда Тулл вскричал: «Ты обманул нас, Помпей!» – и предложил послать послов к Цезарю. Некто Фавоний, вообще человек незлобивый, но уверенный, что своей упрямой надменностью он подражает благородному прямодушию Катона, предложил Помпею топнуть ногой и вывести из-под земли обещанные легионы. Помпей спокойно вынес эту бестактную издевку. Когда же Катон стал напоминать ему о том, что еще вначале говорил о Цезаре, Помпей ответил, что предсказания Катона оказались более верными, а он, Помпей, действовал более дружелюбно, чем следовало. 61. Катон предложил выбрать Помпея главнокомандующим с неограниченными полномочиями, прибавив, что виновник этих великих бед должен сам положить им конец. Катон тотчас выехал в Сицилию (ему была назначена эта провинция), так же поступил и каждый из остальных должностных лиц, отправившись в назначенную ему по жребию провинцию. Между тем почти вся Италия была охвачена смятением, и деловая жизнь находилась в расстройстве. Иногородние отовсюду поспешно сбегались в Рим, а столичные жители, напротив, уезжали, оставляя город, где при таком смятении и беспорядке достойные граждане проявили слабость, а буйная чернь оказала дерзкое неповиновение властям. Действительно, никак не удавалось успокоить страхи и опасения, и действовать в согласии со здравым размышлением Помпею не давали, но в каком бы состоянии духа кто ни находился, – будь то страх, печаль или беспокойство, – он со своими заботами являлся к Помпею, так что в один и тот же день нередко принимались противоположные решения. Получить о врагах достоверные сведения Помпей не мог, так как слишком много было вестников-очевидцев, выражавших неудовольствие, если он им не верил. Наконец, он издал указ, в котором объявил, что в городе начался мятеж, а потому велел всем сенаторам следовать за собой, предупреждая, что будет считать всякого оставшегося другом Цезаря. Так, поздно вечером, Помпей покинул город. Консулы бежали, даже не совершив полагающегося по обычаю перед началом войны жертвоприношения. Но, несмотря на все обрушившиеся на Помпея невзгоды, его по-прежнему можно было назвать счастливым из-за любви к нему людей: хотя многие выражали недовольство войной, но не было никого, кто бы ненавидел военачальника. Напротив, нашлось, пожалуй, больше таких, кто не в силах был покинуть Помпея, нежели тех, кто бежал во имя свободы. 62. Спустя немного дней Цезарь, вступив в Рим, овладел городом. Со всеми он обошелся милостиво и расположил жителей к себе; только одному из народных трибунов, Метеллу, когда тот попытался помешать ему взять деньги из казнохранилища, он пригрозил смертью, добавив слова еще более суровые, чем сама угроза: он сказал, что ему тяжелее произнести угрозу, чем привести ее в исполнение. Прогнав Метелла и взяв из казначейства что ему было нужно, Цезарь начал преследовать Помпея: он спешил изгнать последнего из Италии, пока не прибыло из Испании его войско. Между тем Помпей захватил Брундизий и, приготовив достаточное число кораблей, тотчас отправил на них консулов с тридцатью когортами в Диррахий; тестя своего Сципиона и сына Гнея он отослал в Сирию собирать флот. В Брундизии Помпей велел между тем укрепить городские ворота и поставить на стены наиболее проворных воинов; жителям он приказал сидеть спокойно по домам, а весь город внутри стен избороздить рвами и на всех улицах, кроме двух, по которым он сам отступил к морю, вбить острые колья. На третий день Помпею удалось беспрепятственно погрузить на корабли остальное войско. Затем он внезапно дал сигнал воинам, охранявшим стены, и, быстро приняв на борт подбежавших, отошел от берега. Увидев оставленные защитниками стены, Цезарь понял, что враги бежали, и, преследуя их, едва не набрел на ямы и колья, однако, предупрежденный брундизийцами, принял меры предосторожности и двинулся в обход; обнаружилось, что все вражеские корабли вышли в море, кроме двух, да и те имели на борту лишь незначительное число воинов. 63. Нередко отплытие Помпея считают одной из самых удачных его военных хитростей. Сам Цезарь, однако, выражал удивление, почему Помпей, владея укрепленным городом, ожидая подхода войска из Испании и господствуя на море, все-таки оставил Италию. Цицерон также порицает[1227] Помпея за то, что, ведя войну, тот скорее подражал тактике Фемистокла, чем Перикла, хотя находился в положении, сходном скорее с Перикловым, чем с Фемистокловым. Цезарь на деле показал, как сильно он боится затяжной войны. Действительно, он послал в Брундизий захваченного в плен Нумерия, друга Помпея, предлагая соглашение на справедливых условиях. Однако Нумерий отплыл вместе с Помпеем. После этого Цезарь в течение шестидесяти дней без кровопролития стал владыкой всей Италии. Сперва он думал тотчас же начать преследование Помпея, но из-за отсутствия кораблей пошел походом в Испанию, имея в виду склонить на свою сторону находившиеся там войска Помпея. 64. Между тем Помпей успел собрать большие военные силы. Флот Помпея не имел себе равных. Он состоял из пятисот боевых кораблей и огромного числа легких и сторожевых судов. Что касается его конницы, то к ней принадлежал цвет молодежи Рима и Италии в числе семи тысяч человек, выдающихся своим происхождением, богатством и отвагой. Пешее войско, однако, было смешанным по составу и еще требовало выучки. Во время пребывания в Берое Помпей рьяно взялся за его обучение, принимая личное участие в военных упражнениях, словно человек, находящийся в полном расцвете сил. Личный пример полководца имел громадное влияние на мужество воинов. Они видели, как пятидесятивосьмилетний Помпей Магн то состязался пешим в полном вооружении, то верхом, на полном скаку, ловко вытаскивал и вновь вкладывал в ножны меч, то в метании дротика показывал не только необыкновенную точность попадания, но и такую силу броска, что даже многие из молодых воинов не могли его превзойти. К нему прибывали цари и властители различных народностей, и в его свите находилось так много знатных римлян, что они составляли целый сенат. К Помпею приехали, покинув Цезаря, Лабиен, близкий друг последнего, воевавший вместе с ним в Галлии, и Брут – сын того Брута, который был убит в Галлии. Этот Брут был человеком возвышенного образа мыслей, который никогда прежде не обращался к Помпею и даже не приветствовал его при встречах, считая убийцей своего отца. Теперь же Брут пожелал служить под начальством Помпея как освободителя Рима. Цицерон, хотя в своих сочинениях и советах проводил совершенно иные мысли, считал, однако, постыдным для себя не принадлежать к числу тех, кто подвергается опасности ради отечества. Прибыл к Помпею в Македонию также некий Тидий Секстий, человек весьма преклонного возраста и к тому же хромой. Другие не могли удержаться от насмешек и шуток над ним, но Помпей, завидев Тидия, поднялся и бросился к нему навстречу. В его прибытии Помпей усматривал прекрасное доказательство правоты своего дела, раз находились люди, которые, несмотря на возраст и немощь, предпочитали переносить опасность вместе с ним, отказавшись от покойной и мирной жизни. 65. После того как сенат, по предложению Катона, вынес постановление не предавать смерти ни одного римлянина, кроме как в открытом бою, и не грабить подвластных римлянам городов, сторонники Помпея приобрели еще большие симпатии. Даже те, кто не имел к войне ни малейшего отношения – потому ли, что жил слишком далеко, или же потому, что был слишком слаб и вовсе не принимался в расчет, – даже они соединили свои желания с помпеянцами и в речах сражались за правое дело, объявляя врагом богов и людей всякого, кто от всей души не желает победы Помпею. Впрочем, и Цезарь выказывал милосердие при своих победах. Так, разбив и вынудив сдаться войско Помпея в Испании[1228], он отпустил полководцев на свободу, а воинов присоединил к своему войску. Затем он снова перешел Альпы и, пройдя всю Италию, прибыл около зимнего солнцеворота в Брундизий. Отсюда от переправился через море и высадился в Орике. Затем он послал к Помпею его друга Вибиллия, которого держал в плену, предлагая встретиться, а после встречи, на третий день, распустить все свои войска и затем, поклявшись сохранять дружбу, возвратиться в Италию. Это предложение Помпей опять счел подстроенной ему западней. Он поспешно спустился к морю и занял все укрепленные места, которые были сильными опорными пунктами для пехоты, а также гавани и пристани, удобные для мореходов, так что всякий ветер дул на счастье Помпею, принося ему хлеб, войска или деньги. Что касается Цезаря, то ему и на суше и на море приходилось встречаться с затруднениями: необходимость вынуждала его искать сражения, часто нападая на вражеские укрепления и при каждом удобном случае вызывая неприятеля на бой. В большинстве стычек Цезарь одерживал верх, но однажды едва не потерпел полного поражения и чуть не лишился своего войска. Помпей сражался с замечательным мужеством, пока не обратил в бегство всех врагов, перебив две тысячи воинов Цезаря. Однако он не смог – или побоялся – ворваться в лагерь Цезаря. Поэтому, обращаясь к друзьям, Цезарь сказал: «Сегодня победа осталась бы за противниками, если бы у них было кому побеждать». 66. Этим успехом помпеянцы сильно возгордились и спешили теперь решить дело в открытом бою. Сам Помпей уже писал чужеземным царям, полководцам и городам в тоне победителя; все же он страшился опасностей битвы, надеясь длительной войной и лишениями сокрушить врагов, неодолимых в сражении и издавна привыкших побеждать в одном строю, но утомленных и от старости уже неспособных более нести все тяготы походной жизни – длительные переходы, частые перемены стоянок, рытье рвов и возведение стен – и поэтому спешивших как можно скорее вступить в рукопашную схватку. Прежде Помпей умел каким-то образом убедить своих сторонников сохранять спокойствие. Но теперь, после битвы, когда Цезарь из-за недостатка продовольствия выступил в поход, направляясь через область афаманов в Фессалию, уже нельзя было сдержать воинственный пыл помпеянцев: одни кричали, что Цезарь обратился в бегство, и предлагали следовать за ним по пятам, другие считали, что нужно переправиться в Италию, третьи, наконец, стали посылать в Рим своих слуг и друзей, чтобы заранее занять дома вблизи форума, намереваясь тотчас же по возвращении домогаться высших должностей. Многие по собственному почину отплыли к Корнелии на Лесбос, куда ее тайно отправил Помпей, чтобы сообщить ей радостную весть об окончании войны. Когда собрался сенат, Афраний внес предложение напасть на Италию, так как эта страна – самая славная награда за победу на войне, и к тем, кто ею владеет, тотчас присоединяются Сицилия, Сардиния, Корсика, Испания и вся Галлия. Помпей должен теперь, продолжал он, главное внимание обратить на отечество: ведь Италия находится рядом и протягивает к нему руки с мольбой о помощи, поэтому не подобает равнодушно смотреть, как она томится в позорном рабстве у прислужников и льстецов тираннов. Сам Помпей объявил, однако, что считает бесчестным вторично бежать перед Цезарем и снова оказаться в положении преследуемого, когда счастливый случай дает ему возможность гнаться по пятам за врагом. Кроме того, было бы противно совести и долгу бросить на произвол судьбы Сципиона и бывших консулов[1229] в Греции и Фессалии – ведь эти люди вместе с большими денежными средствами и значительным войском попадут в руки Цезаря; о Риме же больше всего печется тот, кто воюет как можно дальше от него, – для того чтобы этот город мог спокойно ожидать победителя, не испытывая бедствий войны и даже не слыша о них. 67. После этого заявления Помпей начал преследовать Цезаря, твердо решив уклоняться от схватки, но взять врага измором, тесня и преследуя его по пятам. Он и вообще считал этот план весьма разумным, и, кроме того, до него дошли какие-то толки, ходившие среди всадников, что, дескать, нужно как можно скорее разгромить Цезаря, а затем уничтожить и его, Помпея. Некоторые утверждают, что Помпей не давал Катону никакого важного поручения, но когда шел против Цезаря, то оставил его при обозе на берегу моря из опасения, как бы Катон после победы над Цезарем не вынудил его, Помпея, отказаться от командования. Между тем, пока Помпей таким образом спокойно следовал за врагом, окружающие начали осыпать его упреками, обвиняя в том, что он-де воюет не против Цезаря, а против отечества и сената, чтобы навсегда сохранить свою власть и навсегда превратить тех, что считали себя владыками вселенной, в своих слуг и телохранителей. С другой стороны, Домиций Агенобарб, называя Помпея при каждом удобном случае Агамемноном и царем царей, возбудил к нему сильную зависть. И Фавоний досаждал Помпею своими шутками не менее, чем иные – несвоевременными откровенностями. «Друзья, – кричал Фавоний, – неужели в нынешнем году не будет нам тускульских фиг?» Луций Афраний, который потерял войско в Испании и за это был обвинен в измене, видя теперь, что Помпей избегает сражения, сказал, что очень удивлен, почему это его обвинители не дают битвы оптовому покупщику провинций. Этими и множеством других подобных речей окружающие заставили Помпея, человека, для которого слава и уважение друзей были превыше всего, оставить свои лучшие планы и увлечься их надеждами и стремлениями – уступчивость, которая не подобает даже кормчему корабля, не говоря уже о полководце, обладающем неограниченной властью под столькими народами и армиями. Помпей никогда не хвалил врачей, потворствующих желаниям больных, однако уступил больной части своего войска, опасаясь неприязни тех, чье спасение было его целью. В самом деле, можно ли считать находящимися в здравом уме людей, которые, расхаживая по лагерю, уже домогались консульства и претуры или, как Спинтер, Домиций и Сципион, яростно спорили между собой из-за должности верховного жреца, принадлежавшей Цезарю, и вербовали себе сторонников? Словно перед ними стоял лагерем армянский царь Тигран или царь набатеев, а не знаменитый Цезарь и его войско, с которым он завоевал тысячу городов, покорил более трехсот народов и, оставаясь всегда победителем в бесчисленных битвах с германцами и галлами, захватил в плен миллион человек и столько же уничтожил в сражениях! 68. Все же, когда войско спустилось на Фарсальскую равнину, настойчивые и шумные требования заставили Помпея назначить военный совет. Первым на совете поднялся Лабиен, начальник конницы, и клятвенно заверил, что не отступит в битве ни на шаг, пока не обратит врага в бегство. Такую же клятву принесли и все остальные. Ночью Помпей видел во сне, будто народ встречает его при входе в театр рукоплесканиями, а сам он украшает храм Венеры Победоносной[1230] приношениями из добычи. Это видение, с одной стороны, внушило Помпею мужество, а с другой – причинило беспокойство, так как Помпей опасался принести роду Цезаря, который вел свое происхождение от Венеры, блеск и славу. Проснулся Помпей от безотчетного смятения, охватившего лагерь. В утреннюю стражу над лагерем Цезаря, где царило полное спокойствие, засиял яркий свет. От него загорелся ярким пламенем факел и, поднявшись на воздух, упал в лагере Помпея. Цезарь говорит, что сам видел это знамение при обходе караульных постов. С наступлением дня Цезарь начал было движение на Скотуссу, и его воины уже снимали палатки и высылали вперед обоз и рабов. В это время прибыли разведчики с сообщением, что во вражеском лагере переносят с места на место много оружия, что они заметили там движение и шум, какие обычно бывают перед битвой. Затем прибыли другие разведчики и объявили, что передовые части врага уже строятся в боевой порядок. Цезарь сказал, что наступил долгожданный день, что наконец они будут сражаться не с голодом и нуждой, а с людьми, и отдал приказ быстро поднять перед своей палаткой пурпурный хитон, что у римлян служит сигналом к битве. Заметив сигнал, воины с радостными криками оставили свои палатки и кинулись к оружию. И когда начальники повели их туда, где было назначено построение, то каждый, словно отлично выученный участник хора, спокойно и быстро занял свое место. 69. Сам Помпей стоял на правом фланге, чтобы сражаться против Антония, в центре, против Луция Кальвина, он поставил своего тестя Сципиона, на левом же крыле находился Луций Домиций, поддерживаемый значительными силами конницы. Здесь Помпей сосредоточил почти всех своих всадников, чтобы с их помощью сокрушить Цезаря, прорвав боевую линию прославленного своей исключительной храбростью десятого легиона, в рядах которого обычно сражался сам Цезарь. Цезарь, заметивший, что левый фланг неприятеля так надежно прикрыт конницей, и испуганный блеском ее оружия, послал за шестью когортами и поставил их позади десятого легиона с приказанием сохранять спокойствие, чтобы враги не заметили их. Когда же конница врага двинется вперед, им надлежит, пробившись через передние ряды бойцов, не метать копья, как обычно делают самые храбрые, спеша начать рукопашную, а бить вверх, целя противнику в глаза и в лицо[1231]. Ведь эти юные красавцы-плясуны говорил он, не устоят и, сохраняя свою красоту, не смогут смотреть на железо, направляемое им прямо в глаза. Таковы были распоряжения Цезаря. В это время Помпей верхом на коне осматривал боевой порядок своего войска. Он увидел, что противники, выстроившись, спокойно ожидают подходящего момента для нападения, тогда как бо льшая часть его собственного войска не сохраняет спокойствия, а по неопытности волнуется и даже охвачена смятением. В страхе, что уже в начале битвы его войско будет смято и рассеяно, Помпей приказал передовым бойцам крепко стоять на месте и с копьями наперевес ожидать нападения врага. Цезарь порицает[1232] такую тактику. Этот приказ, по его мнению, ослабил силу, которой обладает удар, нанесенный с разбегу, а так как Помпей запретил атаку, которая более всего наполняет воинов воодушевлением и пылом, ибо крик и стремительное движение усиливают их мужество, то этим он охладил и сковал их волю к победе. В войске Цезаря насчитывалось двадцать две тысячи человек, а у Помпея – немногим больше чем вдвое. 70. Уже с обеих сторон был дан сигнал и раздались трубные звуки, призывающие к битве. Большинство участников думало лишь о себе, и только немногие – благороднейшие из римлян, а также несколько греков, прямого участия в сражении не принимавшие, – с приближением страшного часа битвы стали задумываться о том, как далеко завели римскую державу алчность и честолюбие. Здесь сошлись друг с другом братские войска, родственное оружие, общие знамена, мужество и мощь государства обратились против него же самого, показывая этим, до чего слепа и безумна охваченная страстью человеческая натура! Ведь если бы эти люди захотели спокойно властвовать и наслаждаться плодами своих побед, то бо льшая и лучшая часть суши и моря была бы уже подчинена их доблести. Если бы им было угодно, они могли бы удовлетворить свою страсть к трофеям и триумфам, утоляя жажду славы в войнах против парфян и германцев. Поле их деятельности представляли бы Скифия и Индия, и при этом у них было бы благовидное прикрытие для своей алчности – они бы просвещали и облагораживали варварские народы. Разве могла бы какая-нибудь скифская конница, парфянские стрелки или богатство индийцев устоять перед натиском семидесяти тысяч римлян под предводительством Помпея и Цезаря, чьи имена эти народы услышали гораздо раньше имени римлян – так много диких народов они покорили своим победоносным оружием?! Теперь они сошлись на бой, не щадя своей славы (ради которой принесли в жертву даже отечество): ведь до этого дня каждый из них носил имя непобедимого. Да, их прежнее свойство, очарование Юлии, тот знаменитый брак с самого начала были всего лишь обманными залогами, выданными с корыстной целью; истинной же дружбы в их отношениях не было вовсе. 71. Как только Фарсальская долина наполнилась людьми и конями и с обеих сторон были подняты сигналы к нападению, из боевой линии войска Цезаря первым вырвался вперед некий Гай Крассиан во главе ста двадцати человек, чтобы выполнить данное им Цезарю великое обещание. Дело в том, что Цезарь, выходя из лагеря, первым увидел этого человека и, обратившись к нему, спросил, что он думает о предстоящем сражении. Подняв правую руку, Крассиан закричал в ответ: «Ты одержишь, Цезарь, блестящую победу, а меня ты сегодня похвалишь живого или мертвого!» Помня эти свои слова, он устремился вперед, увлекая за собой многих воинов, и затем обрушился на самый центр вражеского строя. Тотчас пошли в ход мечи, было много убитых. Крассиану удалось пробиться вглубь, изрубив бойцов первой линии, но какой-то неприятельский воин остановился и нанес ему удар такой силы, что острие, пройдя через рот, вышло под затылком. Когда Крассиан пал, битва здесь некоторое время шла с переменным успехом. На правом крыле Помпей не скоро начал атаку, но все оглядывался на другое крыло и медлил, ожидая, к чему приведут действия конницы. Конница уже развернула свои отряды, чтобы окружить Цезаря и опрокинуть на пехоту его немногочисленных всадников, выставленных впереди. Однако по сигналу Цезаря его конница отступила, а выстроенные позади воины числом три тысячи человек, дабы избежать охвата, внезапно выступили вперед и пошли на врага, а затем, как им было приказано, подняли копья вверх, целясь врагам прямо в лицо. Всадники Помпея, и вообще-то неопытные в военном деле, не ожидали такого маневра и не были к нему подготовлены, а потому не вынесли ударов в глаза и лицо: они отворачивались, закрывали себе глаза руками и, наконец, бесславно обратились в бегство. Не обращая внимания на бегущих, воины Цезаря двинулись против вражеской пехоты; пехота Помпея была теперь лишена прикрытия конницы, и ее легко можно было обойти с фланга и окружить. Когда эти воины нанесли удар во фланг, а десятый легион одновременно ринулся вперед, неприятели, не выдержав натиска, бросились врассыпную, так как видели, что как раз там, где они думали окружить врагов, им самим грозит окружение. 72. Когда они обратились в бегство, Помпей, увидев облако пыли, догадался о поражении своей конницы. Трудно сказать, о чем он думал в тот миг, но он совершенно уподобился безумцу, потерявшему способность действовать целесообразно. Забыв, что он – Помпей Магн, ни к кому не обращаясь, медленно шел он в лагерь, так что к нему прекрасно подходили известные стихи[1233]:   Зевс же, владыка превыспренний, страх ниспослал на Аякса: Стал он смущенный и, щит свой назад семикожный забросив, Вспять отступал, меж толпою враждебных, как зверь, озираясь.   В таком состоянии Помпей пришел в свою палатку и безмолвно сидел там до тех пор, пока вместе с беглецами в лагерь не ворвалось множество преследователей. Тогда он произнес только: «Неужели уже дошло до лагеря?» Затем, ничего больше не прибавив, поднялся, надел подходящую к обстоятельствам одежду и вышел из лагеря. Остальные легионы Помпея также бежали, и победители устроили в лагере страшную резню обозных и карауливших палатки слуг. Воинов пало только шесть тысяч, как утверждает Азиний Поллион, который сражался в этой битве на стороне Цезаря. При взятии лагеря выявилось безрассудное легкомыслие помпеянцев: каждая палатка была увита миртовыми ветвями и украшена цветными коврами, всюду стояли столы с чашами для питья, были поставлены кратеры[1234] с вином и вообще все было приспособлено и приготовлено скорее для жертвоприношения и празднества, чем для бегства. Так, обольщенное надеждами и полное безумной дерзости, шло на бой войско Помпея. 73. Удалившись немного от лагеря, Помпей пустил коня во весь опор и – так как погони не было – в сопровождении немногих друзей беспрепятственно продолжал путь, предаваясь размышлениям, каких и следовало ожидать от человека, который в течение тридцати четырех лет привык покорять всех неприятелей. Только теперь, на старости лет, в первый раз узнав, что такое поражение и бегство, Помпей вспоминал битвы и войны, в которых выросла его слава, потерянная ныне за один час, и думал о том, что еще недавно он стоял во главе столь великих сил, пеших и конных, и множества кораблей, а теперь бежит, жалкий и униженный, вынужденный скрываться от преследования врагов. Миновав Лариссу, Помпей добрался до Темпейской долины. Почувствовав сильную жажду, он бросился ничком на землю и стал пить прямо из реки, затем поднялся и продолжал путь через Темпейскую долину, пока не достиг моря. Там он остановился до утра в какой-то рыбачьей хижине. На рассвете Помпей в сопровождении свободных спутников взошел на борт речного судна, рабам же велел, ничего не боясь, идти к Цезарю. Плывя вдоль берега, Помпей заметил большой торговый корабль, готовый к отплытию. Хозяином его был римлянин по имени Петиций, совершенно не связанный с Помпеем дружескими отношениями, но знавший его в лицо. Этому человеку прошлой ночью Помпей явился во сне (но не таким, каким Петицию часто приходилось видеть его наяву, а в жалком и униженном обличии) и заговорил с ним. Этот свой сон он как раз рассказывал спутникам – люди досужные любят порассуждать о делах первостепенной важности, – как вдруг один из матросов сообщил, что видит речное судно, идущее на веслах от берега, и каких-то людей, которые машут одеждой и протягивают к ним руки. Остановившись, Петиций сразу узнал Помпея, каким тот явился ему во сне. Ударив себя по лбу, он велел матросам спустить шлюпку и протянул правую руку, приглашая Помпея взойти на корабль. По одному виду Помпея Петиций догадался о происшедшей в его судьбе перемене и, не ожидая ни обращений, ни слов, принял его на борт со всеми, кого тот попросил принять (это были оба Лентула[1235] и Фавоний); затем он вышел в море. Немного спустя, увидев царя Дейотара, спешившего к морю, они также взяли его на корабль. Между тем наступила обеденная пора, и хозяин корабля приготовил обед из припасов, которые были под рукой. Фавоний, увидев, что Помпей, оставшись без слуг, начал сам разуваться, тотчас подбежал, разул его и помог натереться маслом. Вообще с того времени Фавоний ухаживал за Помпеем, постоянно прислуживая ему, как рабы служат господам, – вплоть до омовения ног и приготовления обеда, так что, увидев эти благородные, искренние и непритворные услуги, можно было бы сказать:   О, сколь прекрасно все меж благородными![1236]   74. Так Помпей прибыл в Амфиполь, а оттуда направился в Митилену, чтобы взять с собой Корнелию и сына. Став на якорь у берега, он отправил в город посланца с сообщением, но не с тем, какого ожидала Корнелия, которая, получая радостные вести и письма, надеялась, что исход войны решился при Диррахии и Помпею осталось только преследовать Цезаря. Вот в каком положении застал ее посланец и потому не решился ее приветствовать; скорее слезами, чем словами рассказав ей почти обо всех самых важных несчастиях, он попросил ее поспешить, если она желает увидеть Помпея, едущего на единственном корабле, и к тому же чужом. Услышав это, Корнелия упала на землю и долгое время лежала безмолвная, лишившаяся чувств; затем, с трудом придя в себя и сообразив, что теперь не время жаловаться и плакать, она бросилась бежать через город к морю. Помпей встретил ее и подхватил на руки, так как она снова едва не рухнула наземь. «Я вижу, о мой супруг, – сказала она, – что не твоя судьба, а моя бросила тебя на этот единственный корабль, тебя, который до женитьбы на Корнелии объезжал это море на пятистах кораблях. Зачем ты приехал повидаться со мною? Почему не оставил меня в жертву моему пагубному демону, меня, которая осквернила и тебя столь великим бедствием? Какой была бы я счастливой женщиной, если бы умерла до печального известия о кончине моего первого мужа Публия на войне с парфянами! Как благоразумно поступила бы, покончив с собой после его смерти, как я желала этого! Но я осталась жить на горе Помпею Магну!» 75. На это обращение Корнелии Помпей, как сообщают, отвечал так: «Да, Корнелия, до сих пор ты знала лишь один из моих жребиев – счастливый, и он-то, быть может, тебя и обманул, потому что оставался неизменным дольше, чем это бывает обычно. Но мы – люди, и нам приходится терпеть и такую участь, как ныне, а потому следует еще раз попытать счастья. Ведь еще есть надежда из теперешнего положения вернуться к прежнему для того, кто сменил прежнее на теперешнее». В ответ на эти слова Корнелия послала в город за своими вещами и слугами. Между тем митиленцы приветствовали Помпея и приглашали его прибыть в город. Помпей, однако, отклонил их предложение и посоветовал подчиниться победителю и не унывать, ибо Цезарь – человек благожелательный и мягкого характера. Затем Помпей вступил в беседу с философом Кратиппом, который прибыл из города, чтобы повидаться с ним, причем жаловался на провидение, высказывая свои сомнения на этот счет. Кратипп, согласившись с его доводами, пытался внушить ему лучшие надежды, чтобы не докучать ему неуместными возражениями. В противном же случае он мог бы легко доказать Помпею[1237], что римскому государству из-за полного расстройства в делах правления необходимо единовластие. Затем он мог бы спросить: «Каким же образом и с помощью каких доводов, Помпей, мы убедимся, что ты, одержав верх, пользовался бы своим счастьем лучше, чем Цезарь? Нет, нам должно принимать свершившееся, смиряясь с волей богов». 76. Затем Помпей принял на корабль жену и друзей и продолжал плавание, заходя во все гавани, где была вода и продовольствие. Первым городом, куда он прибыл, была Атталия в Памфилии. Там к нему присоединилось несколько триер из Киликии, собрались воины, и снова при нем оказалось шестьдесят сенаторов. Когда Помпей узнал, что его флот стоит в боевой готовности, а Катон с большим войском переправился в Африку, он начал горько жаловаться на своих друзей и упрекать себя за то, что позволил уговорить себя дать сражение только на суше, без всякого участия морских сил, в которых он обладал бесспорным перевесом, и не держал флот наготове: в последнем случае, даже потерпев поражение на суше, он мог бы на море противопоставить противнику огромную мощь. Действительно, важнейшей ошибкой Помпея и самой ловкой военной хитростью Цезаря было то, что эта битва разыгралась в местности, расположенной так далеко от моря. Между тем Помпей, вынужденный все же что-то предпринять, исходя из сложившегося положения дел, послал за помощью в окрестные города. Некоторые города он объезжал сам, требуя денег и снаряженных судов. Помпей опасался, однако, как бы враг со свойственной ему стремительностью и быстротой не захватил его самого врасплох, прежде чем будут закончены необходимые приготовления, и начал подыскивать себе убежище, где бы он мог в случае нужды найти приют. После совещания выяснилось, что ни одна провинция не годится для этой цели. Что же касается чужеземных царств, то сам Помпей высказал мнение, что парфянское царство меж них самое сильное и в состоянии не только принять и защитить их в теперешнем жалком положении, но и снова усилить и вернуть назад с огромным войском. Из остальных участников совещания большинство высказалось в пользу Африки и царя Юбы. Однако Феофан Лесбосский объявил, что ему представляется нелепым, оставив без внимания Египет, находящийся всего лишь в трех днях пути, и Птолемея, хотя еще и очень молодого человека, но по отцу обязанного Помпею дружбой и благодарностью[1238], отдаться в руки парфян – самого вероломного из народов. Помпей, продолжал он, не желает уступить римлянину, своему бывшему тестю, первенство и удовольствоваться вторым после него местом, отказывается подвергнуть испытанию его великодушие, но готов отдаться на волю Арсака[1239], который даже Красса согласился принять под свою власть только мертвым. Он хочет свою молодую супругу из рода Сципионов отвезти в страну варваров, которые мерой своего могущества считают необузданное своеволие; пусть она даже и не подвергнется там никаким оскорблениям – все равно для нее было бы ужасно оказаться во власти тех, кто может их причинить. Это последнее обстоятельство, как говорят, одно лишь удержало Помпея от пути на Евфрат, если только он вообще руководился какими-либо соображениями, а не демон направлял его по этому пути. 77. Таким образом, верх одержало предложение отправиться в Египет, и Помпей с женой отплыл с Кипра на селевкийской триере; остальные спутники плыли вместе с ним частью на боевых, частью на грузовых кораблях. Море удалось пересечь беспрепятственно. Узнав затем, что Птолемей стоит с войском у Пелусия и ведет войну против своей сестры, Помпей двинулся туда, отправив вперед посланца объявить царю о своем прибытии и просить о помощи. Птолемей был еще очень молод. Потин, управлявший всеми делами, собрал совет самых влиятельных людей (их влияние зависело исключительно от его произвола) и велел каждому высказать свое мнение. Возмутительно было, что о Помпее Магне совет держали евнух Потин, хиосец Феодот – нанятый за плату учитель риторики, и египтянин Ахилла. Эти советники были самыми главными среди спальников и воспитателей царя. И решения такого-то совета должен был ожидать, стоя на якоре в открытом море вдали от берега, Помпей, который считал ниже своего достоинства быть обязанным своим спасением Цезарю! Советники разошлись во мнениях: одни предлагали отправить Помпея восвояси, другие же – пригласить и принять. Феодот, однако, желая показать свою проницательность и красноречие, высказал мысль, что оба предложения представляют опасность: ведь, приняв Помпея, сказал он, мы сделаем Цезаря врагом, а Помпея своим владыкой; в случае же отказа Помпей, конечно, поставит нам в вину свое изгнание, а Цезарь – необходимость преследовать Помпея. Поэтому наилучшим выходом из положения было бы пригласить Помпея и затем убить его. В самом деле, этим мы окажем и Цезарю великую услугу, и Помпея нам уже не придется опасаться. «Мертвец не кусается», – с улыбкой закончил он. 78. Советники одобрили этот замысел, возложив осуществление его на Ахиллу. Последний, взяв с собой некоего Септимия, ранее служившего военным трибуном у Помпея, Сальвия, который был у него центурионом, и трех или четырех слуг, вышел из гавани и направился к кораблю Помпея. На борту корабля находились в этот миг знатнейшие из спутников Помпея, чтобы наблюдать происходящее. Когда они заметили, что прием не отличается царственной пышностью и вовсе не соответствует ожиданиям Феофана, так как всего только несколько человек на одной рыбачьей лодке плывут навстречу кораблю, им показалось подозрительным это неуважение, и они стали советовать Помпею немедленно выйти в море, пока они находятся еще вне обстрела. Между тем лодка приблизилась, Септимий встал первым и, обратившись к Помпею по-латыни, назвал его императором. Ахилла же приветствовал его по-гречески и пригласил сойти в лодку, так как, дескать, здесь очень мелко и из-за песчаных отмелей проплыть на триере невозможно. В это время спутники Помпея заметили несколько царских кораблей, на борт которых поднимались воины; берег был занят пехотинцами. Поэтому спастись бегством, даже если бы Помпей переменил свое решение, казалось немыслимым, а к тому же выказать недоверие означало бы дать убийцам оправдание в их преступлении. Итак, простившись с Корнелией, которая заранее оплакивала его кончину, Помпей приказал двоим центурионам, вольноотпущеннику Филиппу и рабу по имени Скиф спуститься в лодку. И когда Ахилла уже протянул ему с лодки руки, он повернулся к жене и сыну и произнес ямбы Софокла:   Когда к тиранну в дом войдет свободный муж, Он в тот же самый миг рабом становится[1240].   79. Это были последние слова, с которыми Помпей обратился к близким, затем он вошел в лодку. Корабль находился на значительном расстоянии от берега, и так как никто из спутников не сказал ему ни единого дружеского слова, то Помпей, посмотрев на Септимия, промолвил: «Если я не ошибаюсь, то узнаю моего старого соратника». Тот кивнул только головой в знак согласия, но ничего не ответил и видом своим не показал дружеского расположения. Затем последовало долгое молчание, в течение которого Помпей читал маленький свиток с написанной им по-гречески речью к Птолемею. Когда Помпей стал приближаться к берегу, Корнелия с друзьями в сильном волнении наблюдала с корабля за тем, что произойдет, и начала уже собираться с духом, видя, что к месту высадки стекается множество придворных, как будто для почетной встречи. Но в тот момент, когда Помпей оперся на руку Филиппа, чтобы легче было подняться, Септимий сзади пронзил его мечом, а затем вытащили свои мечи Сальвий и Ахилла. Помпей обеими руками натянул на лицо тогу, не сказав и не сделав ничего не соответствующего его достоинству; он издал только стон и мужественно принял удары. Помпей скончался пятидесяти девяти лет, назавтра после дня своего рождения. 80. Спутники Помпея на кораблях, как только увидели убийство, испустили жалобный вопль, слышный даже на берегу. Затем, подняв якоря, они поспешно обратились в бегство, причем сильный ветер помогал беглецам выйти в открытое море. Поэтому египтянам, которые пустились было за ними вслед, пришлось отказаться от своего намерения. Убийцы отрубили Помпею голову, а нагое тело выбросили из лодки, оставив лежать напоказ любителям подобных зрелищ. Филипп не отходил от убитого, пока народ не насмотрелся досыта. Затем он обмыл тело морской водой и обернул его какой-то из своих одежд. Так как ничего другого под руками не было, он осмотрел берег и нашел обломки маленькой лодки, старые и трухлявые; все же их оказалось достаточно, чтобы послужить погребальным костром для нагого и к тому же изувеченного трупа. Когда Филипп переносил и складывал обломки, к нему подошел какой-то уже преклонного возраста римлянин, который еще в молодости участвовал в первых походах Помпея. «Кто ты такой, приятель, – спросил он Филиппа, – коли собираешься погребать Помпея Магна?» Когда тот ответил, что он вольноотпущенник Помпея, старик продолжал: «Эта честь не должна принадлежать одному тебе! Прими и меня как бы в участники благочестивой находки, чтобы мне не во всем сетовать на свое пребывание на чужбине, которое после стольких тяжких превратностей дает мне случай исполнить, по крайней мере, хотя одно благородное дело – коснуться собственными руками и отдать последний долг великому полководцу римлян». Так совершалось погребение Помпея. На следующий день прибыл с Кипра Луций Лентул; ничего не зная о происшедшем, он плыл вдоль берегов Египта. Увидев погребальный костер и стоящего рядом человека, но не узнав издали Филиппа, он вскричал: «Кто это свершил срок, определенный судьбой, и покоится здесь?», – а затем со вздохом прибавил: «Быть может, это ты, Помпей Магн!» Вскоре при высадке на берег он был схвачен и также казнен. Таков был конец Помпея. Немного спустя Цезарь прибыл в Египет – страну, запятнавшую себя таким неслыханным злодеянием. Он отвернулся как от убийцы от того, кто принес ему голову Помпея, и, взяв кольцо Помпея, заплакал. На печатке был вырезан лев, держащий меч. Ахиллу и Потина Цезарь приказал казнить. Сам царь был разбит в сражении и утонул в реке. Софисту же Феодоту удалось ускользнуть от наказания, назначенного ему Цезарем, так как он бежал из Египта и скитался, ведя жалкую жизнь и ненавидимый всеми. Когда Марк Брут после убийства Цезаря завладел Азией, он отыскал там Феодота и приказал подвергнуть его мучительной казни. Останки Помпея были переданы Корнелии, которая похоронила их в Альбанском имении.     [Сопоставление ]   81. (1). Так как жизнеописания этих двух людей у нас перед глазами, рассмотрим теперь вкратце и сопоставим их отличительные особенности. Первая особенность состоит в том, что Помпей достиг могущества и прославился исключительно законными путями, по собственному почину оказав много важных услуг Сулле, когда тот освобождал Италию от тираннов. Что же касается Агесилая, то он, напротив, как кажется, овладел царской властью не безупречным – с точки зрения и божеских, и человеческих законов – способом. Так, он объявил незаконнорожденным Леотихида, которого его брат сам признал законным наследником, и выставил в смешном виде оракул о хромом царствовании. Во-вторых, Помпей и при жизни Суллы постоянно воздавал диктатору подобающие почести, и после его кончины, вопреки противодействию Лепида, позаботился о погребении умершего и даже выдал свою дочь замуж за сына Суллы Фавста. Агесилай же, воспользовавшись случайным предлогом, отдалил от себя Лисандра и подверг его грубым оскорблениям. Услуги, оказанные Сулле Помпеем, были не менее тех, какие оказал ему Сулла, тогда как Агесилая Лисандр сделал царем Спарты и полководцем всей Греции. Третье различье состоит в том, что несправедливости, допускавшиеся Помпеем в государственных делах и судах, вызывались родственными связями. Действительно, Помпею приходилось быть соучастником большинства неблаговидных поступков Цезаря и Сципиона, каждый из которых был его тестем. С другой стороны, Сфодрия, которого должны были казнить за несправедливый поступок с афинянами, Агесилай избавил от заслуженной кары и из-за страсти своего сына, а решительную поддержку Фебиду, нарушителю мирного договора с фиванцами, он оказал, бесспорно, покрывая само преступление. Вообще, сколько вреда причинил Помпей римлянам, уступая друзьям или по неведению, столько же бед навлек Агесилай на лакедемонян, раздув пламя Беотийской войны в угоду своему пылкому честолюбию. 82. (2). Если в неудачах обоих этих людей следует усматривать также и недоброжелательство судьбы, то участь Помпея оказалась совершенно неожиданной для римлян, лакедемоняне же заранее знали судьбу Агесилая, но он не дал им уберечься от хромого царствования. В самом деле, если бы Леотихид даже тысячу раз был уличен в том, что он чужеземец и незаконнорожденный, то, конечно, эврипонтидам не трудно было бы найти для Спарты законного царя со здоровыми ногами, если бы только Лисандр не заставил их забыть об оракуле. То целительное средство, которое в затруднительных обстоятельствах после несчастной битвы при Левктрах Агесилай применил к «убоявшимся», предложив на один день позволить законам спать, обнаруживает его замечательную государственную мудрость, и в жизни Помпея нельзя найти ничего подобного. Последний не считал себя обязанным соблюдать им же самим установленные законы, чтобы показать друзьям свое могущество. Агесилай же, поставленный перед необходимостью ради спасения сограждан отменить законы, нашел средство, благодаря которому законы и не погубили граждан, и в то же время не были отменены, чтобы их не погубить. Неподражаемым примером государственной мудрости Агесилая мне представляется также и тот известный его поступок, когда он сразу же по получении скиталы прекратил свой азиатский поход. Агесилай не пользовался мощью государства в такой мере, как Помпей, и своим величием он обязан самому себе, но ради блага отечества он отказался от такого могущества и славы, какой никто не обладал ни прежде, ни после него, за исключением Александра. 83. (3). С другой стороны, что касается походов и военных подвигов, то сам Ксенофонт[1241], я думаю, не стал бы сравнивать победы Агесилая с числом трофеев Помпея, величиной армий, бывших под его начальством, количеством битв и одержанных им побед, хотя этому писателю ради его прочих достоинств предоставлено как бы преимущественное право писать и говорить об Агесилае что ему угодно. Думается также, что Помпей своим милостивым отношением к врагам выгодно отличается от Агесилая. Последний хотел поработить Фивы и превратить в пустыню Мессену (хотя Мессена и Спарта владели равными долями в общем наследии[1242], а Фивы были городом, откуда происходил его род) и из-за этого чуть было не лишился самой Спарты и потерял владычество над Грецией. Помпей же не только поселил в городах пиратов, которые, изменив свое ремесло, перешли к новому образу жизни, но и сделал своим союзником побежденного армянского царя Тиграна, – которого мог бы провести пленником в своей триумфальной процессии, – заявив, что вечность для него ценнее одного дня. Но если на войне следует отдавать предпочтение только важнейшим делам и планам, которые имели решительный успех, то лакедемонянин талантом полководца далеко превзошел римлянина. Действительно, во-первых, он не покинул и не отдал города врагам, хотя они вторглись в страну с семидесятитысячным войском, а у него была лишь горстка воинов, да к тому же потерпевших поражение при Левктрах. Помпей, напротив, в страхе бежал из Рима, едва только Цезарь с пятью тысячами тремястами человек захватил единственный город Италии: он либо малодушно отступил перед малочисленным противником, либо ошибочно счел врагов значительно сильнее. Кроме того, Помпей отправился в путь с женой и детьми, а семьи остальных граждан оставил беззащитными, между тем как ему следовало бы или победить, сражаясь за родину, или же принять мирные предложения сильнейшего противника, тем более, что тот был его согражданином и свойственником. А в результате как раз тому человеку, которому он считал опасным продлить срок командования или предоставить консульство, он дал возможность захватить Рим и объявить Метеллу, что он считает его самого и всех остальных своими пленниками. 84. (4). Действуя в соответствии с непреложным и важнейшим для хорошего полководца правилом: будучи сильным – принуждать врага к сраженью, а чувствуя слабость – уклоняться от боя, Агесилай всегда оставался непобедимым. Цезарь, когда был слабее, ускользал от Помпея, чтобы не потерпеть пораженья, а лишь только стал сильнее, то заставил его в одном сухопутном сраженье рискнуть всем, что было в его руках, и сразу завладел богатствами, продовольствием и господством на море; если бы все это по-прежнему оставалось в руках врага, то последний мог бы покончить с Цезарем без всякой битвы. То, что при этом приводят в качестве наилучшего оправдания, служит самым сильным упреком опытному полководцу. Действительно, для молодого полководца (к тому же еще смущенного криком и шумом своих воинов и недостаточно сильного, чтобы противостоять их требованиям) было бы естественно и простительно отказаться от своих самых надежных расчетов. Но кто может найти извинение тому, что Помпей Магн, чей лагерь римляне называли отечеством, а палатку – сенатом, считая отступниками и предателями тех, кто вершил государственными делами в Риме, о котором было известно, что он никогда не подчинялся никакому начальнику, но все свои походы с великой славой проделал главнокомандующим, – кто найдет извинение тому, повторяю я, что такой человек из-за пустяков, из-за шуток Фавония и Домиция, из-за того, чтобы его не называли Агамемноном, ринулся в опасное сраженье, рискуя верховной властью и свободой? Если он принимал в расчет славу и позор лишь одного дня, он должен был бы сразу начать сопротивление врагу и защищать Рим, а, выдавая свое бегство за Фемистоклову военную хитрость, не должен был впоследствии считать позорным промедление перед битвой в Фессалии. Ведь божество не указало именно на Фарсальскую равнину как на арену для битвы за господство над миром, и глашатай не призывал соперников спуститься на равнину и не увенчал одного из них венком. Напротив, господствуя на море, Помпей имел возможность выбрать множество других равнин, тысячи городов; наконец, в его распоряжении был бы весь мир, если бы он только захотел подражать Фабию Максиму, Марию, Лукуллу и даже самому Агесилаю. Этому последнему не только в Спарте пришлось выдержать такое же мятежное недовольство сограждан, которые хотели защищать от фиванцев свою землю, но также и в Египте терпеливо выносить подозрения и клеветнические обвинения со стороны царя, которому он советовал сохранять спокойствие. Агесилай, умея быть настойчивым в выполнении своих планов, раз уж он признал их наилучшими, не только спас египтян против их воли и постоянно оберегал Спарту во время столь сильных потрясений, но даже воздвиг в самом городе памятник победы над фиванцами, дав согражданам возможность вновь одержать победу, благодаря тому что раньше не дал им пасть жертвой собственного своеволия. Поэтому впоследствии Агесилая хвалили те, своеволию которых он противился. Напротив, Помпея, который допускал ошибки по вине других, порицали те самые люди, которые побуждали его их совершать. Некоторые утверждают, однако, что его обманул тесть Сципион, похитив и утаив большую часть денег, привезенных из Азии, с тем, чтобы заставить Помпея дать сражение, так как иначе-де не хватит денег. Если бы это даже было и верно, все же полководец не должен, попав в подобные обстоятельства, так легко позволить себя обмануть, не должен опрометчиво идти на риск решительного сражения. Вот в чем мы усматриваем различие между этими двумя людьми. 85. (5). Помпей отплыл в Египет по необходимости, как изгнанник, Агесилай же отправился туда не по необходимости, но и не из благородных побуждений, а ради денег, чтобы на средства, полученные от варваров, воевать против греков. Затем то самое, в чем мы виним египтян, погубивших Помпея, египтяне ставят в вину Агесилаю. Действительно, Помпей доверился им и поплатился за это жизнью, Агесилай же был облечен египтянами полным доверием, но покинул на произвол судьбы тех, к кому он прибыл на помощь, перейдя на сторону их врагов.    АЛЕКСАНДР И ЦЕЗАРЬ   Александр   [перевод М.Н. Ботвинника и И.А. Перельмутера]     1. Описывая в этой книге жизнь царя Александра и жизнь Цезаря, победителя Помпея, мы из-за множества событий, которые предстоит рассмотреть, не предпошлем этим жизнеописаниям иного введения, кроме просьбы к читателям не винить нас за то, что мы перечислим не все знаменитые подвиги этих людей, не будем обстоятельно разбирать каждый из них в отдельности, и наше изложение по большей части будет кратким. Мы пишем не историю, а жизнеописания, и не всегда в самых славных деяниях бывает видна добродетель или порочность, но часто какой-нибудь ничтожный поступок, слово или шутка лучше обнаруживают характер человека, чем битвы, в которых гибнут десятки тысяч, руководство огромными армиями и осады городов. Подобно тому, как художники, мало обращая внимания на прочие части тела, добиваются сходства благодаря точному изображению лица и выражения глаз, в которых проявляется характер человека, так и нам пусть будет позволено углубиться в изучение признаков, отражающих душу человека, и на основании этого составлять каждое жизнеописание, предоставив другим воспевать великие дела и битвы. 2. Происхождение Александра не вызывает никаких споров: со стороны отца он вел свой род от Геракла через Карана, а со стороны матери – от Эака через Неоптолема[1243]. Сообщают, что Филипп был посвящен в Самофракийские таинства[1244] одновременно с Олимпиадой, когда он сам был еще отроком, а она девочкой, потерявшей своих родителей. Филипп влюбился в нее и сочетался с ней браком, добившись согласия ее брата Арибба. Накануне той ночи, когда невесту с женихом закрыли в брачном покое, Олимпиаде привиделось, что раздался удар грома и молния ударила ей в чрево, и от этого удара вспыхнул сильный огонь; языки пламени побежали во всех направлениях и затем угасли. Спустя некоторое время после свадьбы Филиппу приснилось, что он запечатал чрево жены: на печати, как ему показалось, был вырезан лев. Все предсказатели истолковывали этот сон в том смысле, что Филиппу следует строже охранять свои супружеские права, но Аристандр из Тельмесса сказал, что Олимпиада беременна, ибо ничего пустого не запечатывают, и что беременна она сыном, который будет обладать отважным, львиным характером. Однажды увидели также змея, который лежал, вытянувшись вдоль тела спящей Олимпиады; говорят, что это больше, чем что-либо другое, охладило влечение и любовь Филиппа к жене и он стал реже проводить с нею ночи – то ли потому, что боялся, как бы женщина его не околдовала или же не опоила, то ли считая, что она связана с высшим существом, и потому избегая близости с ней. О том же самом существует и другой рассказ. Издревле все женщины той страны участвуют в орфических таинствах и в оргиях в честь Диониса; участниц таинств называют клодонками и мималлонками, а действия их во многом сходны с обрядами эдонянок, а также фракиянок, живущих у подножья Гемоса (этим последним, по-моему, обязано своим происхождением слово «фрэскэуэйн» [thrēskeúein], служащее для обозначения неумеренных, сопряженных с излишествами священнодействий). Олимпиада ревностнее других была привержена этим таинствам и неистовствовала совсем по-варварски; во время торжественных шествий она несла больших ручных змей, которые часто наводили страх на мужчин, когда, выползая из-под плюща и из священных корзин, они обвивали тирсы и венки женщин. 3. После явившегося ему знамения Филипп отправил в Дельфы мегалополитанца Херона, и тот привез ему оракул Аполлона, предписывавший приносить жертвы Аммону и чтить этого бога больше всех других. Говорят также, что Филипп потерял тот глаз[1245], которым он, подглядывая сквозь щель в двери, увидел бога, спавшего в образе змея с его женой. Как сообщает Эратосфен, Олимпиада, провожая Александра в поход, ему одному открыла тайну его рождения и настоятельно просила его не уронить величия своего происхождения. Другие историки, наоборот, рассказывают, что Олимпиада опровергала эти толки и восклицала нередко: «Когда же Александр перестанет оговаривать меня перед Герой?» Александр родился в шестой день месяца гекатомбеона, который у македонян называется лой, в тот самый день, когда был сожжен храм Артемиды Эфесской. По этому поводу Гегесий из Магнесии произнес остроту, от которой веет таким холодом, что он мог бы заморозить пламя пожара, уничтожившего храм. «Нет ничего удивительного, – сказал он, – в том, что храм Артемиды сгорел: ведь богиня была в это время занята, помогая Александру появиться на свет». Находившиеся в Эфесе маги считали несчастье, приключившееся с храмом, предвестием новых бед; они бегали по городу, били себя по лицу и кричали, что этот день породил горе и великое бедствие для Азии. Филипп, который только что завоевал Потидею, одновременно получил три известия: во-первых, что Парменион в большой битве победил иллирийцев, во-вторых, что принадлежавшая ему скаковая лошадь одержала победу на Олимпийских играх, и, наконец, третье – о рождении Александра. Вполне понятно, что Филипп был сильно обрадован, а предсказатели умножили его радость объявив, что сын, рождение которого совпало с тремя победами, будет непобедим. 4. Внешность Александра лучше всего передают статуи Лисиппа, и сам он считал, что только этот скульптор достоин ваять его изображения. Этот мастер сумел точно воспроизвести то, чему впоследствии подражали многие из преемников и друзей царя, – легкий наклон шеи влево и томность взгляда. Апеллес, рисуя Александра в образе громовержца, не передал свойственный царю цвет кожи, а изобразил его темнее, чем он был на самом деле. Как сообщают, Александр был очень светлым, и белизна его кожи переходила местами в красноту, особенно на груди и на лице. Кожа Александра очень приятно пахла, а изо рта и от всего тела исходило благоухание[1246], которое передавалось его одежде, – это я читал в записках Аристоксена. Причиной этого, возможно, была температура его тела, горячего и огненного, ибо, как думает Феофраст, благовоние возникает в результате воздействия теплоты на влагу. Поэтому больше всего благовоний, и притом самых лучших, производят сухие и жаркие страны, ибо солнце удаляет с поверхности тел влагу, которая дает пищу гниению. Этой же теплотой тела, как кажется, порождалась у Александра и склонность к пьянству и вспыльчивость. Еще в детские годы обнаружилась его воздержность: будучи во всем остальном неистовым и безудержным, он был равнодушен к телесным радостям и предавался им весьма умеренно; честолюбие же Александра приводило к тому, что его образ мыслей был не по возрасту серьезным и возвышенным. Он любил не всякую славу и искал ее не где попало, как это делал Филипп, подобно софисту хваставшийся своим красноречием и увековечивший победы своих колесниц в Олимпии изображениями на монетах. Однажды, когда приближенные спросили Александра, отличавшегося быстротой ног, не пожелает ли он состязаться в беге на Олимпийских играх, он ответил: «Да, если моими соперниками будут цари!» Вообще Александр, по-видимому, не любил атлетов: он устраивал множество состязаний трагических поэтов, флейтистов, кифаредов и рапсодов, а также различные охотничьи соревнования и бои на палках, но не проявлял никакого интереса к кулачным боям или к панкратию и не назначал наград их участникам. 5. Когда в отсутствие Филиппа в Македонию прибыли послы персидского царя, Александр, не растерявшись, радушно их принял; он настолько покорил послов своей приветливостью и тем, что не задал ни одного детского или малозначительного вопроса, а расспрашивал о протяженности дорог, о способах путешествия в глубь Персии, о самом царе – каков он в борьбе с врагами, а также о том, каковы силы и могущество персов, что они немало удивлялись и пришли к выводу, что прославленные способности Филиппа меркнут перед величием замыслов и стремлений этого мальчика. Всякий раз, как приходило известие, что Филипп завоевал какой-либо известный город или одержал славную победу, Александр мрачнел, слыша это, и говорил своим сверстникам: «Мальчики, отец успеет захватить все, так что мне вместе с вами не удастся совершить ничего великого и блестящего». Стремясь не к наслаждению и богатству, а к доблести и славе, Александр считал, что чем больше получит он от своего отца, тем меньше сможет сделать сам. Возрастание македонского могущества порождало у Александра опасения, что все великие деяния будут совершены до него, а он хотел унаследовать власть, чреватую не роскошью, удовольствиями и богатством, но битвами, войнами и борьбою за славу. Само собой разумеется, что образованием Александра занимались многочисленные воспитатели, наставники и учителя, во главе которых стоял родственник Олимпиады Леонид, муж сурового нрава; хотя сам Леонид и не стыдился звания воспитателя и дядьки, звания по существу прекрасного и достойного, но из уважения к нему и его родственным связям все называли его руководителем и наставником Александра. Дядькой же по положению и по званию был Лисимах, акарнанец родом. В этом человеке не было никакой утонченности, но лишь за то, что он себя называл Фениксом[1247], Александра – Ахиллом, а Филиппа – Пелеем, его высоко ценили и среди воспитателей он занимал второе место. 6. Фессалиец Филоник привел Филиппу Букефала[1248], предлагая продать его за тринадцать талантов, и, чтобы испытать коня, его вывели на поле. Букефал оказался диким и неукротимым; никто из свиты Филиппа не мог заставить его слушаться своего голоса, никому не позволял он сесть на себя верхом и всякий раз взвивался на дыбы. Филипп рассердился и приказал увести Букефала, считая, что объездить его невозможно. Тогда присутствовавший при этом Александр сказал: «Какого коня теряют эти люди только потому, что по собственной трусости и неловкости не могут укротить его». Филипп сперва промолчал, но когда Александр несколько раз с огорчением повторил эти слова, царь сказал: «Ты упрекаешь старших, будто больше их смыслишь или лучше умеешь обращаться с конем». «С этим, по крайней мере, я справлюсь лучше, чем кто-либо другой», – ответил Александр. «А если не справишься, какое наказание понесешь ты за свою дерзость?» – спросил Филипп. «Клянусь Зевсом, – сказал Александр, – я заплачу то, что стоит конь!» Поднялся смех, а затем отец с сыном побились об заклад на сумму, равную цене коня. Александр сразу подбежал к коню, схватил его за узду и повернул мордой к солнцу: по-видимому, он заметил, что конь пугается, видя впереди себя колеблющуюся тень. Некоторое время Александр пробежал рядом с конем, поглаживая его рукой. Убедившись, что Букефал успокоился и дышит полной грудью, Александр сбросил с себя плащ и легким прыжком вскочил на коня. Сперва, слегка натянув поводья, он сдерживал Букефала, не нанося ему ударов и не дергая за узду. Когда же Александр увидел, что норов коня не грозит больше никакою бедой и что Букефал рвется вперед, он дал ему волю и даже стал понукать его громкими восклицаниями и ударами ноги. Филипп и его свита молчали, объятые тревогой, но когда Александр, по всем правилам повернув коня, возвратился к ним, гордый и ликующий, все разразились громкими криками. Отец, как говорят, даже прослезился от радости, поцеловал сошедшего с коня Александра и сказал: «Ищи, сын мой, царство по себе, ибо Македония для тебя слишком мала!» 7. Филипп видел, что Александр от природы упрям, а когда рассердится, то не уступает никакому насилию, но зато разумным словом его легко можно склонить к принятию правильного решения; поэтому отец старался больше убеждать, чем приказывать. Филипп не решался полностью доверить обучение и воспитание сына учителям музыки и других наук, входящих в круг общего образования, считая, что дело это чрезвычайно сложное и, как говорит Софокл,   Кормило нужно тут и твердая узда[1249].   Поэтому царь призвал Аристотеля[1250], самого знаменитого и ученого из греческих философов, а за обучение расплатился с ним прекрасным и достойным способом: Филипп восстановил им же самим разрушенный город Стагиру, откуда Аристотель был родом, и возвратил туда бежавших или находившихся в рабстве граждан. Для занятий и бесед он отвел Аристотелю и Александру рощу около Миезы[1251], посвященную нимфам, где и поныне показывают каменные скамьи, на которых сидел Аристотель, и тенистые места, где он гулял со своим учеником. Александр, по-видимому, не только усвоил учения о нравственности и государстве, но приобщился и к тайным, более глубоким учениям, которые философы называли «устными» и «скрытыми»[1252] и не предавали широкой огласке. Находясь уже в Азии, Александр узнал, что Аристотель некоторые из этих учений обнародовал в книгах, и написал ему откровенное письмо[1253] в защиту философии, текст которого гласит: «Александр Аристотелю желает благополучия! Ты поступил неправильно, обнародовав учения, предназначенные только для устного преподавания. Чем же будем мы отличаться от остальных людей, если те самые учения, на которых мы были воспитаны, сделаются общим достоянием? Я хотел бы превосходить других не столько могуществом, сколько знаниями о высших предметах. Будь здоров». Успокаивая уязвленное честолюбие Александра, Аристотель оправдывается, утверждая, что эти учения хотя и обнародованы, но вместе с тем как бы и не обнародованы. В самом деле, сочинение о природе было с самого начала предназначено для людей образованных и совсем не годится ни для преподавания, ни для самостоятельного изучения. 8. Мне кажется, что и любовь к врачеванию Александру более, чем кто-либо другой, внушил Аристотель[1254]. Царь интересовался не только отвлеченной стороной этой науки, но, как можно заключить из его писем, приходил на помощь заболевшим друзьям, назначая различные способы лечения и лечебный режим. Вообще Александр от природы был склонен к изучению наук и чтению книг. Он считал, и нередко говорил об этом, что изучение «Илиады» – хорошее средство для достижения военной доблести. Список «Илиады», исправленный Аристотелем и известный под названием «Илиада из шкатулки»[1255], он всегда имел при себе, храня его под подушкой вместе с кинжалом, как об этом сообщает Онесикрит. Так как в глубине Азии Александр не имел под рукой никаких иных книг, Гарпал по приказу царя прислал ему сочинения Филиста, многие из трагедий Эврипида, Софокла и Эсхила, а также дифирамбы Телеста и Филоксена. Александр сначала восхищался Аристотелем и, по его собственным словам, любил учителя не меньше, чем отца, говоря, что Филиппу он обязан тем, что живет, а Аристотелю тем, что живет достойно. Впоследствии царь стал относиться к Аристотелю с подозрительностью, впрочем, не настолько большою, чтобы причинить ему какой-либо вред, но уже самое ослабление его любви и привязанности к философу было свидетельством отчуждения. Однако врожденные и привитые ему с детства рвение и страсть к философии не угасли в душе Александра, как это доказывают почести, оказанные им Анаксарху, пятьдесят талантов, посланные Ксенократу, и заботы о Дандамиде и Калане. 9. Когда Филипп пошел походом против византийцев, Александр, которому было только шестнадцать лет, остался правителем Македонии, и ему была доверена государственная печать. За это время Александр покорил восставших медов, захватил их город, изгнал оттуда варваров и, заселив его переселенцами из различных мест, назвал Александрополем. Александр участвовал также в битве с греками при Херонее и, говорят, первый бросился в бой со священным отрядом фиванцев[1256]. И в наши дни показывают старый дуб у реки Кефиса – так называемый дуб Александра, возле которого стояла его палатка; неподалеку находятся могилы македонян. За все это Филипп, естественно, очень любил сына, так что даже радовался, когда македоняне называли Александра своим царем, а Филиппа полководцем. Однако неприятности в царской семье, вызванные браками и любовными похождениями Филиппа, перешагнули за пределы женской половины его дома и стали влиять на положение дел в государстве; это порождало многочисленные жалобы и жестокие раздоры, которые усугублялись тяжестью нрава ревнивой и скорой на гнев Олимпиады, постоянно восстанавливавшей Александра против отца. Самая сильная ссора между ними произошла по вине Аттала на свадьбе Клеопатры, молодой девушки, с которой Филипп вступал в брак, влюбившись в нее несмотря на свой возраст. Аттал, дядя невесты, опьянев во время пиршества, стал призывать македонян молить богов, чтобы у Филиппа и Клеопатры родился законный наследник престола. Взбешенный этим Александр вскричал: «Так что же, негодяй, я по-твоему незаконнорожденный, что ли?» – и швырнул в Аттала чашу. Филипп бросился на сына, обнажив меч, но по счастью для обоих гнев и вино сделали свое дело: царь споткнулся и упал. Александр, издеваясь над отцом, сказал: «Смотрите люди! Этот человек, который собирается переправиться из Европы в Азию[1257], растянулся, переправляясь от ложа к ложу». После этой пьяной ссоры Александр забрал Олимпиаду и, устроив ее жить в Эпире, сам поселился в Иллирии. В это время коринфянин Демарат, связанный с царским домом узами гостеприимства и пользовавшийся поэтому правом свободно говорить с царем, приехал к Филиппу. После первых приветствий и обмена любезностями Филипп спросил его, как ладят между собою греки. «Что и говорить, Филипп, кому как не тебе заботиться о Греции, – отвечал Демарат, – тебе, который в свой собственный дом внес распрю и беды!» Эти слова заставили Филиппа одуматься, и он послал за Александром, уговорив его, через посредничество Демарата, вернуться домой. 10. Когда Пиксодар, сатрап Карии, стремясь заключить военный союз с Филиппом, задумал породниться с ним и предложил свою старшую дочь в жены сыну царя Арридею, он послал с этой целью в Македонию Аристокрита. Опять пошли разговоры; и друзья и мать Александра стали клеветать на его отца, утверждая, будто Филипп блестящей женитьбой и сильными связями хочет обеспечить Арридею царскую власть. Весьма обеспокоенный этим Александр послал трагического актера Фессала в Карию, поручив ему убедить Пиксодара отвергнуть незаконнорожденного и к тому же слабоумного Арридея, а вместо этого породниться с Александром. Этот план понравился Пиксодару гораздо больше первоначального. Узнав об этом, Филипп... [текст в оригинале испорчен ] вошел в комнату Александра вместе с одним из его близких друзей – Филотом, сыном Пармениона. Царь горько корил сына и резко бранил его, называя человеком низменным, недостойным своего высокого положения, раз он хочет стать зятем карийца, подвластного царю варваров. Коринфянам же Филипп написал, чтобы они, заковав Фессала в цепи, прислали его в Македонию. Из остальных друзей Александра Филипп изгнал из Македонии Гарпала, Неарха, а также Эригия и Птолемея; впоследствии Александр вернул их и осыпал величайшими почестями. Когда Павсаний, потерпевший жестокую обиду из-за Аттала и Клеопатры, не нашел справедливости у Филиппа и убил его, то в этом преступлении больше всего обвиняли Олимпиаду, утверждая, будто она подговорила и побудила к действию разъяренного молодого человека. Обвинение коснулось и Александра: шли толки, что, когда после нанесенного ему оскорбления Павсаний встретил Александра и пожаловался ему на свою судьбу, тот ответил стихом из «Медеи»:   Всем отмстить – отцу, невесте, жениху[1258].   Тем не менее, разыскав участников заговора, Александр наказал их и очень возмущался тем, что Олимпиада в его отсутствие жестоко расправилась с Клеопатрой. 11. Итак, двадцати лет от роду Александр получил царство, которому из-за сильной зависти и страшной ненависти соседей грозили со всех сторон опасности. Варварские племена не хотели быть рабами, но стремились восстановить искони существовавшую у них царскую власть; что же касается Греции, то Филипп, покоривший ее силой оружия, не успел принудить греков смириться и покорно нести свое бремя. Филипп только перевернул и смешал там все, оставив страну в великом разброде и волнении, вызванном непривычным порядком вещей. Все это внушало македонянам опасения, и они считали, что Александру вовсе не следует вмешиваться в дела Греции и прибегать там к насилию, а восставших варваров надо привести к покорности, не обращаясь к жестоким мерам и стараясь пресекать попытки к перевороту в самом зародыше. Александр придерживался противоположного мнения и стремился добиться безопасности и спасти положение дерзостью и неустрашимостью, так как полагал, что, прояви он хоть малейшую уступчивость, и все враги тотчас на него набросятся. Волнениям среди варваров и войнам в их землях он сразу же положил конец, быстро пройдя с войском вплоть до реки Истра, где он в большой битве разбил царя трибаллов Сирма. Узнав, что фиванцы восстали и что афиняне в союзе с ними, Александр немедленно повел свои войска через Фермопилы и объявил, что он хочет, чтобы Демосфен, который назвал его мальчиком[1259], когда он воевал с иллирийцами и трибаллами, и подростком, когда он достиг Фессалии, увидел его мужчиной под стенами Афин. Подойдя к Фивам, Александр, желая еще раз дать жителям возможность раскаяться в содеянном, потребовал выдать только Феника и Протита и обещал безнаказанность тем, кто перейдет на его сторону. Фиванцы, с своей стороны, потребовали выдачи Филота и Антипатра и призвали тех, кто хочет помочь освобождению греков, перейти на их сторону. Тогда Александр приказал македонянам начать сражение. Фиванцы бились с мужеством и доблестью, превышавшими их силы, оказывая сопротивление врагу во много раз более многочисленному. Однако, когда македонский гарнизон, занимавший Кадмею, выйдя из крепости, напал на них с тыла, большинство фиванцев попало в окружение и погибло в битве. Город был взят, разграблен и стерт с лица земли. Александр рассчитывал, что греки, потрясенные таким бедствием, впредь из страха будут сохранять спокойствие; кроме того, он оправдывал свои действия тем, что удовлетворил своих союзников, ибо фокейцы и платейцы выдвигали против фиванцев ряд обвинений. Пощадив только жрецов, граждан, связанных с македонянами узами гостеприимства, потомков Пиндара[1260], а также тех, кто голосовал против восстания, Александр продал всех остальных в рабство, а их оказалось более тридцати тысяч. Убитых было более шести тысяч. 12. Среди многочисленных бедствий и несчастий, постигших город, произошло следующее. Несколько фракийцев ворвались в дом Тимоклеи[1261], женщины добродетельной и пользовавшейся доброй славой. Пока фракийцы грабили имущество Тимоклеи, их предводитель насильно овладел женщиной, а потом спросил ее, не спрятала ли она где-нибудь золото или серебро. Тимоклея ответила утвердительно и, отведя фракийца в сад, показала колодец, куда, по ее словам, она бросила во время взятия города самые ценные из своих сокровищ. Фракиец наклонился над колодцем, чтобы заглянуть туда, а Тимоклея, став сзади, столкнула его вниз и бросала камни до тех пор, пока не убила врага. Когда связанную Тимоклею привели к Александру, уже по походке и осанке можно было судить о величии духа этой женщины – так спокойно и бесстрашно следовала она за ведущими ее фракийцами. На вопрос царя, кто она такая, Тимоклея ответила, что она сестра полководца Феагена, сражавшегося против Филиппа за свободу греков и павшего при Херонее. Пораженный ее ответом и тем, что она сделала, Александр приказал отпустить на свободу и женщину, и ее детей. 13. Александр заключил мир с афинянами, несмотря на то, что они проявили большое сочувствие к бедствию, постигшему Фивы: уже начав справлять таинства, они в знак траура отменили праздник и оказали всяческую поддержку беглецам из Фив. То ли потому, что Александр, подобно льву, уже насытил свой гнев, то ли потому, что он хотел противопоставить жесточайшему и бесчеловечнейшему деянию милосердный поступок, однако царь не только простил афинянам все их провинности, но даже дал им наказ внимательно следить за положением дел в стране: по его мысли, в том случае если бы с ним случилась беда, именно Афинам предстояло править Грецией. Говорят, что впоследствии Александр не раз сожалел о несчастье фиванцев и это заставляло его со многими из них обходиться милостиво. Более того, убийство Клита, совершенное им в состоянии опьянения, и трусливый отказ македонян следовать за ним против индийцев, отказ, который оставил его поход незавершенным, а славу не полной, – все это Александр приписывал гневу и мести Диониса[1262]. Из оставшихся в живых фиванцев не было ни одного, кто бы впоследствии, придя к царю и попросив у него что-нибудь, получил отказ. Вот то, что касается Фив. 14. Собравшись на Истме и постановив вместе с Александром идти войной на персов, греки провозгласили его своим вождем. В связи с этим многие государственные мужи и философы приходили к царю и выражали свою радость. Александр предполагал, что так же поступит и Диоген из Синопы, живший тогда возле Коринфа. Однако Диоген, ни мало не заботясь об Александре, спокойно проводил время в Крании[1263], и царь отправился к нему сам. Диоген лежал и грелся на солнце. Слегка приподнявшись при виде такого множества приближающихся к нему людей, философ пристально посмотрел на Александра. Поздоровавшись, царь спросил Диогена, нет ли у него какой-нибудь просьбы: «Отступи чуть в сторону, – ответил тот, – не заслоняй мне солнца». Говорят, что слова Диогена произвели на Александра огромное впечатление и он был поражен гордостью и величием души этого человека, отнесшегося к нему с таким пренебрежением. На обратном пути он сказал своим спутникам, шутившим и насмехавшимся над философом: «Если бы я не был Александром, я хотел бы быть Диогеном». Желая вопросить бога о предстоящем походе, Александр прибыл в Дельфы. Случилось так, что его приезд совпал с одним из несчастливых дней, когда закон не позволяет давать предсказания. Сначала Александр послал за прорицательницей, но так как она, ссылаясь на закон, отказалась прийти, Александр пошел за ней сам, чтобы силой притащить ее в храм. Тогда жрица, уступая настойчивости царя, воскликнула: «Ты непобедим, сын мой!» Услышав это, Александр сказал, что он не нуждается больше в прорицании, так как уже получил оракул, который хотел получить. Когда Александр выступил в поход, среди прочих знамений, которые явило ему божество, было вот какое: в эти дни с находившейся в Либетрах[1264] деревянной статуи Орфея (она была сделана из кипарисового дерева) обильно капал пот. Все боялись этого знамения, но Аристандр призвал не терять мужества, говоря, что Александр совершит подвиги, достойные песен и сказаний, и тем заставит потеть и трудиться певцов и сочинителей гимнов. 15. Войско Александра состояло, по сообщению тех, которые указывают наименьшее число, из тридцати тысяч пехотинцев и четырех тысяч всадников, а по сведениям тех, которые называют наибольшее, – из сорока трех тысяч пехотинцев и пяти тысяч всадников. Средств на содержание войска у Александра было, как сообщает Аристобул, не более семидесяти талантов, по словам Дурида, продовольствия было только на тридцать дней, кроме того, по сведениям Онесикрита, царь задолжал двести талантов. Несмотря на то, что при выступлении Александр располагал столь немногим и был так стеснен в средствах, царь прежде, чем взойти на корабль, разузнал об имущественном положении своих друзей и одного наделил поместьем, другого – деревней, третьего – доходами с какого-нибудь поселения или гавани. Когда, наконец, почти все царское достояние было распределено и роздано, Пердикка спросил его: «Что же, царь, оставляешь ты себе?» «Надежды!» – ответил Александр. «В таком случае, – сказал Пердикка, – и мы, выступающие вместе с тобой, хотим иметь в них долю». Пердикка отказался от пожалованного ему имущества, и некоторые из друзей Александра последовали его примеру. Тем же, кто просил и принимал его благодеяния, Александр дарил охотно, и таким образом он роздал почти все, чем владел в Македонии. С такой решимостью и таким образом мыслей Александр переправился через Геллеспонт. Прибыв к Илиону, Александр принес жертвы Афине и совершил возлияния героям. У надгробия Ахилла он, согласно обычаю, умастил тело и нагой состязался с друзьями в беге вокруг памятника; затем, возложив венок, он сказал, что считает Ахилла счастливцем, потому что при жизни он имел преданного друга, а после смерти – великого глашатая своей славы[1265]. Когда царь проходил по Илиону и осматривал достопримечательности, кто-то спросил его, не хочет ли он увидеть лиру Александра[1266]. Царь ответил, что она его нисколько не интересует, разыскивает же он лиру Ахилла, под звуки которой тот воспевал славу и подвиги доблестных мужей. 16. Между тем полководцы Дария собрали большое войско и построили его у переправы через Граник. Сражение было неизбежно, ибо здесь находились как бы ворота Азии, и, чтобы начать вторжение, надо было биться за право входа. Однако многих пугала глубина реки, обрывистость и крутизна противоположного берега, который предстояло брать с боем. Некоторые полагали также, что следует считаться с обычаем, установившимся в отношении месяца десия: в этом месяце македонские цари обыкноьенно не начинали походов. Однако Александр поправил дело, приказав называть этот месяц вторым артемисием[1267]. Пармениону, который настаивал на том, что в такое позднее время дня переправа слишком рискованна, Александр ответил, что ему будет стыдно перед Геллеспонтом, если, переправившись через пролив, он убоится Граника, и с тринадцатью илами[1268] всадников царь бросился в реку. Он вел войско навстречу неприятельским копьям и стрелам на обрывистые скалы, усеянные пехотой и конницей врага, через реку, которая течением сносила коней и накрывала всадников с головой, и казалось, что им руководит не разум, а безрассудство и что он действует, как безумец. Как бы то ни было, Александр упорно продолжал переправу и ценой огромного напряжения сил овладел противоположным берегом, мокрым и скользким, так как почва там была глинистая. Тотчас пришлось начать беспорядочное сражение, воины по-одному вступали в рукопашный бой с наступавшим противником, пока, наконец, удалось построить войско хоть в какой-то боевой порядок. Враги нападали с криком, направляя конницу против конницы; всадники пускали в ход копья, а когда копья сломались, стали биться мечами. Многие устремились на Александра, которого легко было узнать по щиту и по султану на шлеме: с обеих сторон султана было по перу удивительной величины и белизны. Пущенный в царя дротик пробил сгиб панциря, но тела не коснулся. Тут на Александра одновременно бросились два персидских военачальника, Ресак и Спифридат. От одного царь увернулся, а на Ресака напал первым и ударил его копьем, но копье от удара о панцирь сломалось, и Александр взялся за меч. Спифридат, остановив коня сбоку от сражавшихся и быстро приподнявшись в седле, нанес Александру удар персидской саблей. Гребень шлема с одним из перьев отлетел и шлем едва выдержал удар, так что острие сабли коснулось волос Александра. Спифридат снова приподнялся, но перса опередил Клит, по прозвищу Черный, пронзив его насквозь копьем. Одновременно упал и Ресак, пораженный мечом Александра. Пока конница Александра вела этот опасный бой, македонская фаланга переправилась через реку и сошлась с пехотой противника. Персы сопротивлялись вяло и недолго; в скором времени все, кроме греческих наемников, обратились в бегство. Эти последние, сомкнув ряды у подножья какого-то холма, были готовы сдаться при условии, если Александр обещает им безопасность. Однако, руководясь скорее гневом, чем расчетом, Александр напал на них первым и при этом потерял своего коня, пораженного в бок мечом (это был не Букефал, а другой конь). Именно в этой схватке больше всего македонян было ранено и убито, так как сражаться пришлось с людьми воинственными и отчаявшимися в спасении. Передают, что варвары потеряли двадцать тысяч пехотинцев и две тысячи пятьсот всадников. Аристобул сообщает, что в войске Александра погибло всего тридцать четыре человека, из них девять пехотинцев. Александр приказал воздвигнуть бронзовые статуи погибших; статуи эти изваял Лисипп. Разделяя часть победы с греками, царь особо выделил афинянам триста захваченных у врага щитов, а на остальной добыче приказал от имени всех победителей сделать гордую надпись: «Александр, сын Филиппа, и греки, за исключением лакедемонян, взяли у варваров, населяющих Азию». Кубки, пурпурные ткани и другие вещи подобного рода, захваченные у персов, за небольшим исключением, Александр отослал матери. 17. Это сражение сразу изменило положение дел в пользу Александра, и он занял Сарды – главную твердыню приморских владений варваров. Многие города и области также подчинились ему, сопротивление оказали только Галикарнас и Милет. Овладев силой этими городами и подчинив окрестные земли, Александр стал думать, что делать дальше, и много раз менял свои решения: то он хотел поскорее встретиться с Дарием для решающей битвы, то останавливался на мысли сперва воспользоваться богатствами приморских областей и лишь потом, усилившись, идти против царя. Недалеко от города Ксанфа, в Ликии, есть источник, который, говорят, как раз в это время без всякой видимой причины пришел в волнение, разлился и вынес из глубины медную таблицу со следами древних письмен. Там было начертано, что персидскому государству придет конец и что оно будет разрушено греками. Вдохновленный этим предсказанием, Александр поспешил освободить от персов приморские области вплоть до Финикии и Киликии. Быстрое продвижение македонян через Памфилию дало многим историкам живописный материал для вымыслов и преувеличений. Как они рассказывают, море, по божественному изволению, отступило перед Александром, хотя обычно оно стремительно катило свои волны на берег, лишь изредка оставляя обнаженными небольшие утесы у подножья крутой, изрезанной ущельями горной цепи. Несомненно, что именно этот неправдоподобный рассказ высмеивает Менандр в одной из своих комедий:   Все, совсем как Александру, удается мне. Когда Отыскать хочу кого-то, сразу он найдется сам. Если надо мне за море, я и по морю пройду.   Между тем сам Александр не упоминает в своих письмах о каких-либо чудесах такого рода, но говорит, что он двигался по так называемой «Лестнице»[1269] и прошел ее, выйдя из Фаселиды. В этом городе он провел несколько дней и видел там стоявшую на рыночной площади статую недавно скончавшегося Феодекта (он был родом из Фаселиды). После ужина Александр, пьяный, в сопровождении веселой компании, направился к памятнику и набросал к его подножью много венков. Так, забавляясь, он воздал дань признательности человеку, с которым познакомился благодаря Аристотелю и занятиям философией. 18. После этого царь покорил оказавших ему сопротивление жителей Писидии и занял Фригию. Взяв город Гордий, о котором говорят, что он был родиной древнего царя Мидаса, Александр увидел знаменитую колесницу, дышло которой было скреплено с ярмом кизиловой корою, и услышал предание (в истинности его варвары были вполне убеждены), будто тому, кто развяжет узел, закреплявший ярмо, суждено стать царем всего мира. Большинство писателей рассказывает, что узел был столь запутанным, а концы так искусно запрятаны, что Александр не сумел его развязать и разрубил мечом; тогда в месте разруба обнаружились многочисленные концы креплений. Но по рассказу Аристобула, Александру легко удалось разрешить задачу и освободить ярмо, вынув из переднего конца дышла крюк – так называемый «гестор» [héstōr], которым закрепляется яремный ремень. Вскоре после этого, подчинив Пафлагонию и Каппадокию, Александр узнал о смерти Мемнона, от которого, более чем от любого из полководцев Дария в приморских областях, можно было ждать бесчисленных хлопот и затруднений. Это известие еще больше укрепило Александра в его намерении совершить поход в глубь страны. В это время Дарий двигался из Суз по направлению к морю. Он полагался на численность своего войска (под его началом было шестьсот тысяч[1270]) и к тому же царя воодушевило сновидение, которое маги истолковывали, исходя из желания скорее угодить, чем раскрыть истинное его значение. Дарию приснилось, что македонская фаланга вся объята огнем и что Александр прислуживает ему, а на Александре та самая стола, которую он, Дарий, носил, еще будучи царским гонцом; потом Александр вошел в храм Бела и исчез. Божество, по-видимому, возвещало этим сном, что македоняне совершат блестящие подвиги, молва о которых разнесется повсюду, и что Александр завладеет Азией, подобно тому как завладел ею Дарий, который был гонцом, а стал царем, и что вскоре после этого македонский царь со славой окончит свою жизнь. 19. Узнав о длительном пребывании Александра в Киликии, Дарий счел это признаком трусости, что еще больше ободрило его. В действительности же причиной задержки была болезнь царя, вызванная по мнению одних переутомлением, а по мнению других – простудою после купанья в ледяной воде реки Кидна. Никто из врачей не решался лечить Александра, считая, что опасность слишком велика и что ее нельзя одолеть никаким лекарством; в случае неудачи врачи боялись навлечь на себя обвинения и гнев македонян. Один только Филипп, акарнанец, видя тяжелое состояние больного, поставил дружбу превыше всего и счел преступным не разделить опасность с Александром и не исчерпать – пусть даже с риском для себя – все средства. Он приготовил лекарство и убедил царя оставить все сомнения и выпить его, если он желает восстановить свои силы для продолжения войны. В это самое время находившийся в лагере македонян Парменион послал царю письмо, советуя ему остерегаться Филиппа, так как Дарий будто бы посулил врачу большие подарки и руку своей дочери и тем склонил его к убийству Александра. Царь прочитал письмо и, не показав его никому из друзей положил себе под подушку. В установленный час Филипп в сопровождении друзей царя вошел к нему, неся чашу с лекарством. Александр передал ему письмо, а сам без колебаний, доверчиво взял у него из рук лекарство. Это было удивительное, достойное созерцания зрелище. В то время как Филипп читал письмо, Александр пил лекарство, затем оба одновременно взглянули друг на друга, но несходно было их поведение: на ясном, открытом лице Александра отражалось благоволение и доверие к Филиппу, между тем как врач, возмущенный клеветой, то воздымал руки к небу и призывал богов в свидетели, то, бросаясь к ложу царя, умолял его мужаться и доверять ему. Лекарство сначала очень сильно подействовало на Александра и как бы загнало вглубь его телесные силы: утратив дар речи, больной впал в беспамятство и едва подавал признаки жизни. Вскоре, однако, Александр был приведен Филиппом в чувство, быстро окреп и, наконец, появился перед македонянами, уныние которых не прекращалось, пока они не увидели царя. 20. В войске Дария находился бежавший со своей родины македонянин по имени Аминт, хорошо знавший характер Александра. Видя, что Дарий намеревается идти на Александра узкими горными проходами, Аминт посоветовал персидскому царю оставаться на месте, чтобы дать сражение на широких, открытых равнинах и использовать свое значительное численное превосходство. Дарий ответил, что боится, как бы враги не обратились в бегство и Александр от него не ускользнул. «Этого, царь, – сказал Аминт, – ты можешь не опасаться. Александр обязательно пойдет против тебя и, наверно, уже идет». Однако Аминт не сумел убедить царя, и Дарий, снявшись с лагеря, направился в Киликию, а Александр в это же время двинул свои войска на персов в Сирию. Ночью оба войска разминулись, и каждое точас повернуло назад. Александр, обрадованный счастливой случайностью, спешил захватить персов в горных проходах, а Дарий стремился вывести свою армию из теснин и вернуться в прежний лагерь. Он уже осознал, что совершил ошибку, вступив в эту сильно пересеченную местность, зажатую между морем и горами, разделенную посередине рекой Пинаром и неудобную для конницы, но очень выгодную для действий малочисленных сил врага. Отличную позицию Александру предоставила судьба, но победу ему обеспечило скорее искусное командование, чем слепое счастье. Несмотря на то, что его силы значительно уступали численностью силам варваров, Александр не дал себя окружить, напротив, обойдя своим правым крылом левое крыло вражеского войска, он ударил персам во фланг и обратил стоявших против него варваров в бегство. Сражаясь в первых рядах, Александр был ранен мечом в бедро, как сообщает Харет, самим Дарием, ибо дело дошло до рукопашной схватки между ними. Но Александр, рассказывая об этой битве в письме к Антипатру, не называет того, кто нанес ему рану. Он пишет, что был ранен в бедро кинжалом, но что ранение не было опасным. Александр одержал блестящую победу, уничтожил более ста десяти тысяч врагов, но не смог захватить Дария, который, спасаясь бегством, опередил его на четыре или пять стадиев. Во время погони Александру удалось захватить колесницу и лук царя. По возвращении он обнаружил, что македоняне грабят лагерь варваров, вынося оттуда всякого рода ценности, которых было огромное множество, несмотря на то, что большую часть обоза персы оставили в Дамаске и пришли к месту битвы налегке. Воины предназначили для Александра наполненную драгоценностями палатку Дария со множеством прислуги и богатой утварью. Александр тотчас снял доспехи и направившись в купальню, сказал: «Пойдем, смоем пот битвы в купальне Дария!» «Не Дария, а Александра! – воскликнул один из друзей царя. – Ведь собственность побежденных должна не только принадлежать победителям, но и называться по их имени». Когда Александр увидел всякого рода сосуды – кувшины, тазы, флаконы для притираний, все искусно сделанные из чистого золота, когда он услышал удивительный запах душистых трав и других благовоний, когда, наконец, он прошел в палатку, изумлявшую своими размерами, высотой, убранством лож и столов, – царь посмотрел на своих друзей и сказал: «Вот это, по-видимому, и значит царствовать!» 21. Александр уже собрался обедать, когда ему сообщили, что взятые в плен мать, жена и две незамужние дочери Дария, увидев его колесницу и лук, зарыдали и стали бить себя в грудь, полагая, что царь погиб. Долгое время Александр молчал: несчастья семьи Дария волновали его больше, чем собственная судьба. Наконец, он отправил Леонната, поручив ему сообщить женщинам, что Дарий жив, а им нечего бояться Александра, ибо войну за верховное владычество он ведет только с Дарием, им же будет предоставлено все то, чем они пользовались прежде, когда еще правил Дарий. Слова эти показались женщинам милостивыми и благожелательными, но еще более человечными были поступки Александра. Он разрешил им похоронить павших в битве персов – всех, кого они пожелают, взяв для этой цели одежды и украшения из военной добычи, не лишил семью Дария почестей, которыми она пользовалась прежде, не уменьшил числа слуг, а средства на ее содержание даже увеличил. Однако самым царственным и прекрасным благодеянием Александра было то, что этим благородным и целомудренным женщинам, оказавшимся у него в плену, не пришлось ни слышать, ни опасаться, ни ждать ничего такого, что могло бы их опозорить. Никто не имел доступа к ним, не видел их, и они вели такую жизнь, словно находились не во вражеском лагере, а в священном и чистом девичьем покое. А ведь, по рассказам, жена Дария была самой красивой из всех цариц, точно так же как и Дарий был самым красивым и рослым среди мужчин; дочери же их походили на родителей. Александр, который, по-видимому, считал, что способность владеть собой для царя важнее, нежели даже умение побеждать врагов, не тронул пленниц; вообще до своей женитьбы он не знал, кроме Барсины, ни одной женщины. Барсина, вдова Мемнона[1271], была взята в плен под Дамаском. Она получила греческое воспитание... [текст в оригинале испорчен ] отличалась хорошим характером; отцом ее был Артабаз, сын царской дочери. Как рассказывает Аристобул, Александр последовал совету Пармениона, предложившему ему сблизиться с этой красивой и благородной женщиной. Глядя на других красивых и статных пленниц, Александр говорил шутя, что вид персиянок мучителен для глаз. Желая противопоставить их привлекательности красоту своего самообладания и целомудрия, царь не обращал на них никакого внимания, как будто они были не живыми женщинами, а безжизненными статуями. 22. Однажды Филоксен, командовавший войском, стоявшим на берегу моря, написал Александру, что у него находится некий тарентинец Феодор, желающий продать двух мальчиков замечательной красоты, и осведомлялся у царя, не хочет ли он их купить. Александр был крайне возмущен письмом и не раз жаловался друзьям, спрашивая, неужели Филоксен так плохо думает о нем, что предлагает ему эту мерзость. Самого Филоксена он жестоко изругал в письме и велел ему прогнать прочь Феодора вместе с его товаром. Не менее резко выбранил он и Гагнона, который написал, что собирается купить и привезти ему знаменитого в Коринфе мальчика Кробила. Узнав, что два македонянина, служившие под началом Пармениона, – Дамон и Тимофей, обесчестили жен каких-то наемников, царь письменно приказал Пармениону в случае, если это будет доказано, убить их, как диких зверей, сотворенных на пагубу людям. В том же письме царь пишет о себе дословно следующее: «Никто не сможет сказать, что я видел жену Дария, желал ее увидеть или хотя бы прислушивался к тем, кто рассказывал мне о ее красоте». Александр говорил, что сон и близость с женщиной более всего другого заставляют его ощущать себя смертным, так как утомление и сладострастие проистекают от одной и той же слабости человеческой природы. Александр отличался также крайней воздержностью в пище, чему он дал множество ясных доказательств; одним из таких доказательств были его слова, обращенные к Аде, которую он назвал своей матерью и сделал царицей Карии. В знак любви Ада ежедневно посылала ему изысканные яства и печения, а потом отправила к нему своих самых искусных поваров и пекарей. Царь велел передать Аде, что он не нуждается ни в ком и ни в чем подобном, так как его воспитатель Леонид дал ему лучших поваров: для завтрака – ночной переход, а для обеда – скудный завтрак. «Мой воспитатель, – сказал он, – имел обыкновение обшаривать мою постель и одежду, разыскивая, не спрятала ли мне туда мать какого-нибудь лакомства или чего-нибудь сверх положенного». 23. И к вину Александр был привержен меньше, чем это обычно считали; думали же так потому, что он долго засиживался за пиршественным столом. Но в действительности Александр больше разговаривал, чем пил, и каждый кубок сопровождал длинной речью. Да и пировал он только тогда, когда у него было много свободного времени. Если же доходило до дела, Александра не могли удержать, как это не раз бывало с другими полководцами, ни вино, ни сон, ни развлечения, ни женщины, ни занимательные зрелища. Об этом свидетельствует вся его жизнь, которую, как коротка она ни была, он сумел заполнить многочисленными и великими подвигами. В свободные дни Александр, встав ото сна, прежде всего приносил жертвы богам, а сразу после этого завтракал сидя; день он проводил в охоте, разбирал судебные дела, отдавал распоряжения по войску или читал. Во время похода, если не надо было торопиться, Александр упражнялся в стрельбе из лука или выскакивал на ходу из движущейся колесницы и снова вскакивал в нее. Нередко Александр, как это видно из дневников[1272], забавлялся охотой на лисиц или на птиц. На стоянках царь совершал омовения или умащал тело; в это время он расспрашивал тех, кто ведал поварами или пекарями, приготовлено ли все, что следует, к обеду. Было уже поздно и темно, когда Александр, возлежа на ложе, приступал к обеду. Во время трапезы царь проявлял удивительную заботливость о сотрапезниках и внимательно наблюдал, чтобы никто не был обижен или обделен. Из-за своей разговорчивости царь, как уже было сказано, много времени приводил за вином. В остальное время Александр был самым обходительным из всех царей и умел всех расположить к себе, но за пиршественным столом его хвастливость становилась тягостной. Он и сам безудержно хвастался и жадно прислушивался к словам льстецов, ставя тем самым в затруднительное положение наиболее порядочных из присутствовавших гостей, которым не хотелось ни соревноваться с льстецами, ни отставать от них в восхвалении Александра: первое казалось позорным, а второе – чреватым опасностями. После пира Александр совершал омовение и спал нередко до полудня, а иногда проводил в постели весь последующий день. Александр был равнодушен к лакомствам и изысканным блюдам: часто, когда ему привозили с побережья редчайшие фрукты или рыбу, он все раздаривал друзьям, ничего не оставляя себе. Однако обеды, которые устраивал Александр, всегда были великолепны, и расходы на них росли вместе с его успехами, пока не достигли десяти дысяч драхм[1273]. Больше этого царь сам никогда не расходовал и не разрешал тратить тем, кто принимал его у себя. 24. После битвы при Иссе Александр послал войска в Дамаск и захватил деньги, пожитки, жен и детей персов. Большая часть добычи досталась фессалийским всадникам, особо отличившимся в битве: Александр намеренно послал в Дамаск именно их, желая дать им возможность обогатиться. Остальное войско Александра также имело все в изобилии. Македоняне тогда впервые научились ценить золото, серебро, женщин, вкусили прелесть варварского образа жизни и, точно псы, почуявшие след, торопились разыскать и захватить все богатства персов. Александр, однако, решил сперва покорить приморские области. Тотчас к нему с изъявлением покорности явились цари Кипра. Вся Финикия также покорилась – за исключением Тира. Александр осаждал Тир в течение семи месяцев: он насыпал валы, соорудил военные машины и запер город со стороны моря флотом в двести триер. Во время осады Александр увидел во сне, что Геракл[1274] протягивает ему со стены руку и зовет его к себе. В то же время многим жителям Тира приснилось, будто Аполлон сказал, что он перейдет к Александру, так как ему не нравится то, что происходит в городе. Тогда, словно человека, пойманного с поличным при попытке перебежать к врагу, тирийцы опутали огромную статую бога веревками и пригвоздили ее к цоколю, обзывая Аполлона «александристом». Александру приснился еще один сон: он увидел сатира, который издалека заигрывал с ним, но увертывался и убегал, когда царь пытался его схватить, и дал себя поймать лишь после долгой погони и уговоров. Прорицатели убедительно истолковали этот сон, разделив слово «сатир» на две части: «Са» [твой] и «Тир». И сейчас показывают источник, возле которого Александр в сновидении гонялся за сатиром. Во время осады Александр совершил поход на обитавших в горах Антиливана арабов. В этом походе царь из-за своего воспитателя Лисимаха подверг свою жизнь серьезной опасности. Этот Лисимах повсюду сопровождал Александра, ссылаясь на то, что он не старше и не слабее Феникса. Когда воины Александра приблизились к горам, они оставили коней и двинулись дальше пешком. Все ушли далеко вперед, но царь не решался покинуть уставшего Лисимаха, тем более что наступал вечер и враги были близко. Одобряя старика и идя с ним рядом, Александр с немногими воинами незаметно отстал от войска и, когда стало темно и очень холодно, остановился на ночлег в месте суровом и опасном. Вдали там и сям виднелись костры, разведенные неприятелем. Александр, который в беде всегда умел собственным примером ободрить македонян, рассчитывая на быстроту своих ног, побежал к ближайшему костру. Двух варваров, сидевших возле огня, царь поразил мечом, затем, выхватив из костра головню, он вернулся к своим. Македоняне развели такой большой костер, что часть варваров была устрашена и обратилась в бегство, тех же, кто отважился приблизиться, они отбросили и остаток ночи провели спокойно. Об этом случае сообщает Харет. 25. Осада Тира закончилась так. После многочисленных сражений Александр основным своим силам предоставил отдых, но, чтобы не давать покоя врагу, посылал небольшие отряды к городским стенам. В эти дни прорицатель Аристандр заклал жертву и, рассмотрев внутренности, смело объявил присутствовавшим, что город непременно будет взят еще в этом месяце. Слова предсказателя были встречены смехом и шутками – ведь шел как раз последний день месяца. Увидев, что прорицатель оказался в затруднительном положении, Александр, который всегда покровительствовал гаданиям, приказал считать этот день не тридцатым, а двадцать восьмым[1275]. Затем, приказав протрубить сигнал, он начал штурмовать стены Тира более решительно, чем первоначально намеревался. Атака была столь ожесточенной, что даже оставленные в лагере не усидели на месте и бросились на помощь. Тирийцы прекратили сопротивление, и город был взят в тот же самый день. Вскоре после этого, когда Александр осаждал Газу, самый большой город Сирии, на плечо ему упал ком земли, сброшенный сверху пролетавшей мимо птицей. Эта птица, усевшись затем на одну из осадных машин, запуталась в сухожилиях, с помощью которых закрепляют канаты. Это знамение сумел правильно истолковать Аристандр: Александр был ранен в плечо, но город все-таки взял. Значительную часть захваченной здесь добычи Александр отправил Олимпиаде, Клеопатре и друзьям. Воспитателю Леониду, вспомнив об одной своей детской мечте, он послал пятьсот талантов ладана и сто талантов мирры. Некогда Леонид во время жертвоприношения упрекнул Александра, хватавшего благовония целыми пригоршнями и бросавшего их в огонь: «Ты будешь так щедро жечь благовония, когда захватишь страны, ими изобилующие. Пока же расходуй то, чем располагаешь, бережливо». Теперь Александр написал Леониду: «Я послал тебе достаточно ладана и мирры, чтобы ты впредь не скупился во время жертвоприношений!» 26. Однажды Александру принесли шкатулку, которая казалась разбиравшим захваченное у Дария имущество самой ценной вещью из всего, что попало в руки победителей. Александр спросил своих друзей, какую ценность посоветуют они положить в эту шкатулку. Одни говорили одно, другие – другое, но царь сказал, что будет хранить в ней «Илиаду». Это свидетельствуют многие лица, заслуживающие доверия. Если верно то, что, ссылаясь на Гераклида, сообщают александрийцы, Гомер оказался нужным и полезным для Александра спутником в походе. Рассказывают, например, что, захватив Египет, Александр хотел основать там большой, многолюдный греческий город и дать ему свое имя. По совету зодчих он было уже отвел и огородил место для будущего города, но ночью увидел удивительный сон. Ему приснилось, что почтенный старец с седыми волосами, встав возле него, прочел следующие стихи[1276]:   На море шумно-широком находится остров, лежащий Против Египта; его именуют нам жители Фарос.   Тотчас поднявшись, Александр отправился на Фарос, расположенный несколько выше Канобского устья; в ту пору он был еще островом, а теперь соединен с материком насыпью. Александр увидел местность, удивительно выгодно расположенную. То была полоса земли, подобная довольно широкому перешейку; она отделяла обширное озеро от моря, которое как раз в этом месте образует большую и удобную гавань. Царь воскликнул, что Гомер, достойный восхищения во всех отношениях, вдобавок ко всему – мудрейший зодчий. Тут же Александр приказал начертить план города, сообразуясь с характером местности. Под рукой не оказалось мела, и зодчие, взяв ячменной муки, наметили ею на черной земле большую кривую, равномерно стянутую с противоположных сторон прямыми линиями, так что образовалась фигура, напоминающая военный плащ. Царь был доволен планировкой, но вдруг, подобно туче, с озера и с реки налетело бесчисленное множество больших и маленьких птиц различных пород и склевали всю муку. Александр был встревожен этим знамением, но ободрился, когда предсказатели разъяснили, что оно значит: основанный им город, объявили они, будет процветать и кормить людей самых различных стран. После этого, приказав надзирателям следить за постройкой, Александр отправился к храму Аммона. Дорога туда была длинная, тяжелая и утомительная. Более всего путникам грозили две опасности: отсутствие воды, ибо много дней они шли пустыней, и свирепый южный ветер, который обрушивался на них среди зыбучих, бесконечных песков. Говорят, что когда-то в древности этот ветер воздвиг вокруг войска Камбиза[1277] огромный песчаный вал и, приведя в движение всю пустыню, засыпал и погубил пятьдесят тысяч человек. Все это было заранее известно почти всем, но, если Александр ставил перед собой какую-либо цель, удержать его было невозможно. Ибо судьба, покровительствовавшая его устремлениям, делала его упрямым. Он не только ни разу не был побежден врагами, но даже оказывался сильнее пространства и времени; это поощряло его и без того пылкое честолюбие и увлекало на осуществление самых пылких замыслов. 27. Помощь, которую оказывало божество Александру в этом трудном походе, внушила людям больше веры в него, чем оракулы, полученные позднее; мало того, именно эта помощь, пожалуй, и породила доверие к оракулам. Начать с того, что посланные Зевсом обильные и продолжительные дожди освободили людей от страха перед муками жажды. Дожди охладили раскаленный песок, сделав его влажным и твердым, и очистили воздух, так что стало легко дышать. Затем, когда оказалось, что вехи, расставленные в помощь проводникам, уничтожены и македоняне блуждали без дороги, теряя друг друга, вдруг появились вороны и стали указывать путь. Они быстро летели впереди, когда люди шли за ними следом, и поджидали медливших и отстававших. Самое удивительное, как рассказывает Каллисфен, заключалось в том, что ночью птицы криком призывали сбившихся с пути и каркали до тех пор, пока люди снова не находили дорогу. Когда пустыня осталась позади и царь подошел к храму, жрец Аммона, обратившись к Александру, сказал ему, что бог Аммон приветствует его как своего сына. Царь спросил, не избег ли наказания кто-либо из убийц его отца. Но жрец запретил Александру кощунствовать и сказал, что отец его – не из числа смертных. Тогда царь изменил форму вопроса и осведомился, все ли убийцы Филиппа понесли наказание, а затем спросил о себе, будет ли ему дано стать властителем всех людей. Бог ответил, что это будет ему дано и что Филипп отомщен полностью. Царь принес богу великолепные дары, а людям роздал деньги. Так пишет об ответах оракула большинство историков. Сам же Александр в письме к матери говорит, что он получил некие тайные предсказания, о которых по возвращении расскажет ей одной. Некоторые сообщают, что жрец, желая дружески приветствовать Александра, обратился к нему по-гречески: «О пайдион!» («О, дитя!»), но из-за своего варварского произношения выговорил «с» вместо «н», так что получилось «О пайдиос!» («О, сын Зевса!»). Александру пришлась по душе эта оговорка, а отсюда ведет начало рассказ о том, что бог назвал его сыном Зевса. Говорят также, что Александр слушал в Египте Псаммона; из всего сказанного философом ему больше всего понравилась мысль о том, что всеми людьми управляет бог. Ибо руководящее начало в каждом человеке – божественного происхождения. Сам Александр по этому поводу судил еще более мудро и говорил, что бог – это общий отец всех людей, но что он особо приближает к себе лучших из них. 28. Вообще Александр держал себя по отношению к варварам очень гордо – так, словно был совершенно убежден, что он происходит от богов и сын бога; с греками же он вел себя сдержаннее и менее настойчиво требовал, чтобы его признавали богом. Правда, в письме к афинянам по поводу Самоса он пишет: «Я бы не отдал вам этот свободный и прославленный город, но уж владейте им, раз вы получили его от того, кто был тогда вашим властелином и назывался моим отцом». При этом он имел в виду Филиппа. Позднее, однако, раненный стрелой и испытывая жестокие страдания, Александр сказал: «Это, друзья, течет кровь, а не   Влага, какая струится у жителей неба счастливых!»[1278]   Однажды, когда раздался сильный удар грома и все испугались, присутствовавший при этом софист Анаксарх обратился к Александру: «Ты ведь не можешь сделать ничего похожего, сын Зевса?» «И не хочу. Зачем мне внушать ужас своим друзьям, как ты это советуешь? – ответил Александр смеясь. – Тебе ведь не нравится мой обед потому, что ты видишь на столах рыб, а не головы сатрапов». В самом деле, говорят, что, увидев рыбешек, присланных царем Гефестиону, Анаксарх сказал нечто подобное, желая высмеять тех, кто, подвергая себя опасностям, ценой великих усилий добивается славы, но в наслаждениях и удовольствиях мало или почти совсем не отличается от обыкновенных людей. Из всего сказанного ясно, что Александр сам не верил в свое божественное происхождение и не чванился им, но лишь пользовался этим вымыслом для того, чтобы порабощать других. 29. Возвратившись из Египта в Финикию, Александр принес жертвы богам и устроил торжественные шествия и состязания киклических и трагических хоров[1279]. Эти соревнования были замечательны не только пышностью обстановки, но и соперничеством устроителей, ибо хорегами были цари Кипра. Словно избранные жребием по филам афинские граждане, они с удивительным рвением состязались друг с другом. Особенно упорной была борьба между саламинцем Никокреонтом и солийцем Пасикратом. По жребию им достались самые знаменитые актеры: Пасикрату – Афинодор, а Никокреонту – Фессал, в успехе которого был заинтересован сам Александр. Однако он не обнаружил своего расположения к этому актеру, прежде чем голосование не присудило победы Афинодору, и только тогда, как сообщают, уже покидая театр, сказал, что одобряет судей, но предпочел бы отдать часть своего царства, чтобы не видеть Фессала побежденным. Впрочем, когда Афинодор, оштрафованный афинянами за то, что не явился на состязания в дни Дионисий[1280], попросил царя послать письмо в его защиту, Александр, хотя и не сделал этого, но заплатил за него штраф. Ликон Скарфийский, со славою игравший на сцене, добавил к своей роли в какой-то комедии строку, в которой заключалась просьба о десяти талантах. Александр засмеялся и подарил их актеру. Тем временем Дарий прислал своих друзей с письмом к македонскому царю, предлагая Александру десять тысяч талантов выкупа за пленных, все земли по эту сторону Евфрата, одну из дочерей в жены, а также свою дружбу и союз. Когда Александр сообщил об этом предложении приближенным, Парменион сказал: «Будь я Александром, я принял бы эти условия». «Клянусь Зевсом, я сделал бы так же, – воскликнул Александр, – будь я Парменионом!» Дарию же Александр написал, что тот может рассчитывать на самый радушный прием, если явится к македонянам; в противном случае он сам пойдет на персидского царя. 30. Вскоре, однако, он пожалел об этом ответе, так как жена Дария умерла родами. Александр не скрывал своего огорчения тем, что упустил благоприятный случай проявить великодушие. Он приказал похоронить царицу со всей пышностью, не жалея никаких расходов. Тирей, один из евнухов, которые были захвачены вместе с персидскими женщинами, бежал из македонского лагеря и, проделав долгий путь верхом, добрался до Дария, чтобы сообщить ему о смерти жены. Громко зарыдав, царь стал бить себя по голове и воскликнул: «О, злой рок персов! Жена и сестра царя живой попала в руки врага, а скончавшись, была лишена царского погребения!» «Но, царь, – перебил его евнух, – что касается похорон и подобающих царице почестей, у тебя нет оснований жаловаться на злую судьбу персов. Ни госпоже моей Статире, пока она была жива, ни твоей матери, ни дочерям не пришлось ни в чем нуждаться. Они пользовались всеми теми благами и преимуществами, что и прежде, за исключением только возможности видеть исходящий от тебя свет, который, по воле владыки Оромазда[1281], вновь воссияет в былом блеске. Когда же Сатира умерла, не было таких почестей, которых бы ей не воздали, и даже враги оплакивали ее. Ведь Александр столь же милостив к побежденным, сколь страшен в битве». После того, как Дарий выслушал этот рассказ, волнение и скорбь вызвали у него чудовищное подозрение, и, отведя евнуха подальше в глубь палатки, он сказал: «Если ты сам, подобно военному счастью персов, не перешел на сторону македонян и по-прежнему считаешь меня, Дария, своим господином, заклинаю тебя великим светом Митры[1282] и правой рукой твоего царя, скажи мне, не оплакиваю ли я сейчас лишь меньшую из бед, постигших Статиру, и не поразили ли нас еще более жестокие беды, пока она была жива? Не лучше ли было бы для нашей чести, если б в злосчастьях наших столкнулись мы с врагом кровожадным и жестоким? Разве стал бы молодой человек воздавать такие почести жене врага, будь его отношение к ней чистым?» Не успел царь произнести эти слова, как Тирей упал к его ногам, умоляя не обвинять Александра понапрасну и не бесчестить покойную жену и сестру свою. Не следует, говорил он, попав в беду, лишать себя самого большого утешения – сознания, что ты побежден человеком, обладающим сверхчеловеческой природой. Тирей призывал Дария отдать дань восхищения тому, чья скромность в обращении с персидскими женщинами даже превосходит храбрость, проявленную им в столкновении с персидскими мужами. Истинность своих слов евнух подтвердил страшными клятвами, а также привел много примеров воздержности и великодушия Александра. Тогда, выйдя к своим приближенным, Дарий воздел руки к небу и обратился с мольбою к богам: «Боги, покровительствующие моему роду и царству, дайте мне восстановить могущество персов, чтобы моя держава вновь была столь же счастливой, какой я ее получил, и чтобы, став победителем, я мог отблагодарить Александра за все, что он сделал для моих близких, когда я попал в беду. Если же наступит роковой час возмездия и великих перемен, когда падет персидская держава, пусть никто, кроме Александра, не воссядет на трон Кира». Большинство писателей именно так передают эти события и речи. 31. После того как Александр завоевал все земли до Евфрата, он пошел на Дария, двигавшегося ему навстречу с армией, численность которой достигала миллиона. В пути кто-то из приближенных, желая рассмешить царя, рассказал ему, какую игру затеяли обозные: разделившись на две партии, в каждой из которой был свой предводитель и полководец, они назвали одного Александром, а другого Дарием. Сперва они бросали друг в друга комьями земли, потом начался кулачный бой и, наконец, в пылу борьбы они взялись за камни и дубины; многих из них невозможно было унять. Услышав это, царь приказал, чтобы оба предводителя сразились один на один. Он сам вооружил «Александра», а Филот – «Дария». Все войско наблюдало за поединком, пытаясь в происходящем усмотреть грядущее. В упорном сражении победил тот, которого называли Александром. Царь подарил ему двенадцать деревень и предоставил право носить персидское платье. Об этом рассказывает Эратосфен. Великая битва с Дарием произошла не под Арбелами, как пишут многие, а под Гавгамелами[1283]. Название это на местном наречии означает «Верблюжий дом», так как один из древних царей, спасшись от врагов на одногорбом верблюде, поместил его здесь и назначил на его содержание доходы с нескольких деревень. В месяце боэдромионе, приблизительно в то время, когда в Афинах начинают справлять таинства, произошло лунное затмение[1284]. На одиннадцатую ночь после затмения, когда оба войска находились уже на виду друг у друга, Дарий приказал воинам оставаться в строю и при свете факелов устроил смотр. Александр же, пока македоняне спали, вместе с предсказателем Аристандром совершал перед своей палаткой какие-то тайные священные обряды и приносил жертвы богу Фобу[1285]. Вся равнина между Нифатом и Гордиейскими горами была освещена огнями варварского войска, из лагеря персов доносился неясный гул, подобный шуму безбрежного моря. Старейшие из приближенных Александра, и в особенности Парменион, были поражены многочисленностью врага и говорили друг другу, что одолеть такое войско в открытом бою было бы слишком трудным делом. Подойдя к царю, только что закончившему жертвоприношения, они посоветовали Александру напасть на врагов ночью, чтобы темнотою было скрыто то, что в предстоящей битве может внушить наибольший страх македонянам. Знаменитый ответ Александра: «Я не краду победу» – показался некоторым чересчур легкомысленным и неуместным перед лицом такой опасности. Другие считали, что Александр твердо уповал на свои силы и правильно предвидел будущее. Он не хотел, чтобы Дарий, обвинявший в прежней неудаче горы, теснины и море, усмотрел причину своего нынешнего поражения в ночном времени и темноте и отважился бы еще на одну битву. Александр понимал, что Дарий, располагающий столь великими силами и столь обширной страной, из-за недостатка людей или вооружения войны не прекратит, но сделает это только тогда, когда побежденный в открытом сражении, потеряет мужество и утратит надежду. 32. Приближенные покинули царя, и Александр прилег отдохнуть в своей палатке; говорят, он так крепко проспал остаток ночи, что, против обыкновения, не проснулся на рассвете. Удивленные этим полководцы сами отдали первый приказ воинам – приступать к завтраку. Время не позволяло медлить долее, и Парменион, войдя в палатку и встав рядом с ложем Александра, два или три раза окликнул его. Когда Александр проснулся, Парменион спросил, почему он спит сном победителя, хотя впереди у него величайшее сражение. Александр, улыбнувшись, сказал: «А что? Разве ты не считаешь, что мы уже одержали победу, хотя бы потому, что не должны более бродить по этой огромной и пустынной стране, преследуя уклоняющегося от битвы Дария?». Не только перед битвой, но и в разгар сражения Александр проявил себя великим воином, никогда не теряющим мужества и присутствия духа. В бою левый фланг, находившийся под командованием Пармениона, стал в беспорядке отступать, теснимый бактрийской конницей, которая с шумом и криком стремительно ударила на македонян, в то время как всадники Мазэя обошли фалангу и напали на охрану обоза. Парменион через гонцов сообщил Александру, что лагерь и обоз будут потеряны, если царь немедленно не пришлет тыловым отрядам сильное подкрепление, сняв для этого часть войск с передней боевой линии. Как раз в это время Александр подавал окружавшим его воинам сигнал к наступлению. Услышав просьбу о помощи, он воскликнул, что Парменион, наверное, не в своем уме, если в расстройстве и волнении забыл, что победителям достанется все имущество врагов, а побежденным следует заботиться не об имуществе и рабах, а о том, чтобы, храбро сражаясь, со славой принять смерть. Приказав передать это Пармениону, Александр надел шлем. Все остальные доспехи он надел еще в палатке: сицилийской работы гипендиму[1286] с поясом, а поверх нее двойной льняной панцирь, взятый из захваченной при Иссе добычи. Железный шлем работы Феофила блестел так, словно был из чистого серебра. К нему был прикреплен усыпанный драгоценными камнями железный щиток, защищавший шею. Александр носил меч, подарок царя китийцев, удивительно легкий и прекрасной закалки; в сражениях меч обычно был его главным оружием. Богаче всего был плащ, который царь носил поверх доспехов. Это одеяние работы Геликона Старшего Александру подарили в знак уважения жители города Родоса, и он, готовясь к бою, всегда надевал его. Устанавливая боевой порядок, отдавая приказы, одобряя воинов и проверяя их готовность, Александр объезжал строй не на Букефале, а на другом коне, ибо Букефал был уже немолод и его силы надо было щадить. Но перед самым боем к царю подводили Букефала, и, вскочив на него, Александр тотчас начинал наступление. 33. Долгий разговор с фессалийцами и остальными греками, которые с громким криком призывали его вести их на варваров, придал Александру еще больше твердости и, взяв копье в левую руку, а правую подняв вверх, он, как рассказывает Каллисфен, обратился к богам с мольбой, чтобы они, если он действительно сын Зевса, помогли грекам и вдохнули в них мужество. Прорицатель Аристандр в белом одеянии и золотом венке, скакавший рядом с царем, показал на орла, парившего над головой Александра и летевшего прямо в сторону врагов. Все видевшие это воодушевились. Воины ободряли друг друга, и фаланга, вслед за конницей, хлынула на врага. Варвары отступили прежде, чем передние ряды успели завязать бой. Яростно преследуя разбитого врага, Александр теснил персов к центру неприятельского расположения, где находился сам Дарий. Александр приметил его издалека, сквозь передние ряды персидских воинов, – Дарий стоял на высокой колеснице в середине царского отряда, рослый и красивый, окруженный множеством всадников в блестящем вооружении, сомкнувшихся вокруг его колесницы и готовых встретить врага. Однако чем ближе был Александр, тем более приходили они в смятение: гоня перед собой отступающих, разбивая строй тех, кто еще держался, он устрашил и рассеял почти всех телохранителей Дария. Только самые смелые и благородные бились за своего царя до последнего вздоха; падая друг на друга, они затрудняли преследование, судорожно вцепляясь во вражеских всадников и их коней. Это страшное зрелище развертывалось на глазах у Дария, и окружавшие царя персидские воины уже гибли у самых его ног. Но повернуть колесницу и выехать на ней было невозможно, так как множество мертвых тел не давало колесам сдвинуться с места, а кони, почти скрытые под грудой трупов, становились на дыбы, делая возницу совершенно беспомощным. Бросив оружие и колесницу, Дарий, как рассказывают, вскочил на недавно ожеребившуюся кобылу и бежал. По-видимому, ему не удалось бы на этот раз скрыться, если бы снова не прискакали гонцы от Пармениона, призывая Александра на помощь, ибо на их фланге значительные силы врагов еще не были сломлены и оказывали сопротивление. Вообще Пармениона обвиняют в том, что в этой битве он был медлителен и бездеятелен, – то ли под старость в нем не было уже прежней отваги, то ли, как утверждает Каллисфен, он тяготился возрастающей властью и могуществом Александра и завидовал ему. Раздосадованный тем, что Парменион требует помощи, Александр, не сообщая воинам правды о положении дел, подал сигнал прекратить преследование, будто бы потому, что наступила темнота и пора положить конец кровопролитию. Устремившись к той части войска, которая находилась в опасности, Александр по пути узнал, что враги полностью разбиты и обращены в бегство. 34. Такой исход битвы, казалось, окончательно сломил могущество персов. Провозглашенный царем Азии, Александр устраивал пышные жертвоприношения, раздаривал своим друзьям богатства, дворцы, отдавал им в управление целые области. Стремясь заслужить уважение греков, Александр написал им, что власть тираннов должна быть повсюду уничтожена и все государства становятся свободными и независимыми. Платейцам же он отправил особое послание, обещая заново отстроить их город[1287], ибо предки их некогда предоставили свою землю для сражения за свободу Греции. Часть военной добычи царь послал в Италию жителям Кротона, желая почтить доблесть и усердие атлета Фаилла, который во время персидских войн, несмотря на то, что все остальные италийцы уже отчаялись в победе греков, снарядил на собственный счет корабль и поплыл к Саламину, желая разделить опасность со всеми. Так ценил Александр доблесть, так усердно хранил он благодарную память о славных деяниях. 35. Во время перехода через Вавилонию, которая вся сразу же покорилась ему, Александр более всего был поражен пропастью в... [текст в оригинале испорчен ] из которой, словно из некоего источника, непрерывно вырывался огонь, и обильным потоком нефти, образовавшим озеро невдалеке от пропасти. Нефть очень напоминает горную смолу, но она столь восприимчива к огню, что загорается еще до соприкосновения с пламенем от одного только света, излучаемого огнем, и нередко воспламеняет окружающий воздух. Желая показать Александру природную силу нефти, варвары опрыскали этой жидкостью улицу, которая вела к дому, где остановился царь; затем, когда стемнело, они встали на одном конце этой улицы и поднесли факелы к местам, смоченным нефтью. Нефть тотчас вспыхнула; пламя распространилось молниеносно, в мгновение ока оно достигло противоположного конца улицы, так что вся она казалась объятой огнем. Среди тех, кто обычно омывал и умащал царя, забавляя его разными шутками и стремясь привести в веселое расположение духа, был некий афинянин Афинофан. Однажды, когда в купальне вместе с царем находился мальчик Стефан, обладавший прекрасным голосом, но очень некрасивый и смешной, Афинофан сказал: «Не хочешь ли, царь, чтобы мы испробовали это вещество на Стефане? Если даже к нему оно пристанет и не потухнет, то я без колебаний признаю, что сила этого вещества страшна и неодолима!» Стефан сам охотно соглашался на это испытание, но, как только мальчика обмазали нефтью и огонь коснулся его, яркое пламя охватило его с головы до пят, что привело Александра в крайнее смятение и страх. Не случись там, по счастью, нескольких прислужников, державших в руках сосуды с водой, предназначенной для омовения, остановить пламя не удалось бы вовсе, но даже и эти прислужники лишь с большим трудом потушили огонь на теле мальчика, который после этого находился очень в тяжелом состоянии. Некоторые люди, стремясь примирить предание с истиной, вполне правдоподобно утверждают, что именно нефть была тем зельем, которым Медея смазала воспетые в трагедиях венок и пеплос[1288]. По их предположению, огонь не вырвался из этих предметов и не возник сам по себе; лишь когда пламя было поднесено близко, венок и пеплос сразу же притянули его к себе и мгновенно загорелись, ибо притекающие издалека лучи и струи огня некоторым телам приносят только свет и тепло, а в других телах, сухих и пористых или пропитанных жирной влагой, скапливаются, превращаются в огонь и быстро изменяют вещество. По вопросу о происхождении нефти возникли споры, была ли она... [текст в оригинале испорчен ] или, скорее, горючей жидкостью, вытекающей из недр там, где земля по своей природе жирная и огненная. Вавилония – страна очень жаркая, так что ячменные зерна нередко подпрыгивают и отскакивают от почвы, которая в этих местах под влиянием зноя постоянно колеблется; жители же Вавилонии в жаркую погоду спят на кожаных мехах, наполненных водою. Гарпал, оставленный наместником в этой стране, пожелал украсить греческими растениями царский дворец и места для прогулок и добился успеха; только плюща земля не принимала. Климат там знойный, а плющ – растение, любящее прохладу, совместить это невозможно, и потому плющ неизменно погибает. Я думаю, что подобные отступления, если только они не будут слишком пространными, не вызовут упреков даже со стороны придирчивых читателей. 36. Александр овладел Сузами, где нашел в царском дворце сорок тысяч талантов в чеканной монете, а также различную утварь и бесчисленные сокровища. Обнаружили там, как рассказывают, и пять тысяч талантов гермионского пурпура[1289], пролежавшего в сокровищнице сто девяносто лет, но все еще сохранявшего свежесть и яркость. Это было возможно, как полагают, благодаря тому, что краску для багряных тканей изготовляют на меду, а для белых – на белом масле, а мед и масло надолго придают тканям чистый и яркий блеск. Динон рассказывает, что персидские цари хранили в своей сокровищнице сосуды с водой, привезенной из Нила и из Истра, что должно было свидетельствовать об огромных размерах персидской державы и могуществе власти, покорившей себе весь мир. 37. Вторжение в Персиду было связано с большими трудностями, так как места там горные, малодоступные; к тому же страну обороняли знатнейшие персы (сам Дарий обратился в бегство). Но у Александра оказался проводник, который повел войско в обход, кратчайшим путем. Человек этот владел двумя языками, так как по отцу был ликийцем, а по матери – персом. Это, как говорят, и имела в виду Пифия, предсказавшая Александру, тогда еще мальчику, что ликиец будет служить ему проводником в походе на персов... [Текст в оригинале испорчен. ] Здесь было перебито множество пленников. Сам Александр пишет, что отдал приказ умертвить пленных, ибо считал это полезным для себя. Рассказывают, что денег там было найдено столько же, сколько в Сузах, а сокровища и драгоценности были вывезены оттуда на десяти тысячах повозок, запряженных мулами, и на пяти тысячах верблюдов. Увидев большую статую Ксеркса, опрокинутую толпой, беспорядочно стекавшейся в царский дворец, Александр остановился и, обратившись к статуе, как к живому человеку, сказал: «Оставить ли тебя лежать здесь за то, что ты пошел войной на греков, или поднять тебя за величие духа и доблесть, проявленные тобой в других делах?» Простояв долгое время в раздумье, Александр молча отошел. Желая дать отдых своим воинам, – а время было зимнее, – он провел там четыре месяца. Рассказывают, что, когда он в первый раз сел под шитый золотом балдахин на царский трон, коринфянин Демарат, преданный друг Филиппа и Александра, по-стариковски заплакал и сказал: «Какой великой радости лишились те из греков, которые умерли, не увидав Александра восседающим на троне Дария!» 38. Однажды, перед тем как снова пуститься в погоню за Дарием, Александр пировал и веселился с друзьями. В общем веселье вместе со своими возлюбленными принимали участие и женщины. Среди них особенно выделялась Фаида, родом из Аттики, подруга будущего царя Птолемея. То умно прославляя Александра, то подшучивая над ним, она, во власти хмеля, решилась произнести слова, вполне соответствующие нравам и обычаям ее родины, но слишком возвышенные для нее самой. Фаида сказала, что в этот день, глумясь над надменными чертогами персидских царей, она чувствует себя вознагражденной за все лишения, испытанные ею в скитаниях по Азии. Но еще приятнее было бы для нее теперь же с веселой гурьбой пирующих пойти и собственной рукой на глазах у царя поджечь дворец Ксеркса, предавшего Афины губительному огню. Пусть говорят люди, что женщины, сопровождавшие Александра, сумели отомстить персам за Грецию лучше, чем знаменитые предводители войска и флота. Слова эти были встречены гулом одобрения и громкими рукоплесканиями. Побуждаемый упорными настояниями друзей, Александр вскочил с места и с венком на голове и с факелом в руке пошел впереди всех. Последовавшие за ним шумной толпой окружили царский дворец, сюда же с великой радостью сбежались, неся в руках факелы, и другие македоняне, узнавшие о происшедшем. Они надеялись, что, раз Александр хочет поджечь и уничтожить царский дворец, значит, он помышляет о возвращении на родину и не намеревается жить среди варваров. Так рассказывают об этом некоторые, другие же утверждают, будто поджог дворца был здраво обдуман заранее. Но все сходятся в одном: Александр вскоре одумался и приказал потушить огонь. 39. Необыкновенная щедрость, свойственная Александру от природы, в еще большей мере, чем прежде, проявлялась теперь, когда могущество его столь возросло. При этом щедрости всегда сопутствовала благожелательность, которая одна только и придает дарам подлинную ценность. Приведу лишь немногие примеры. Аристон, предводитель пэонийцев, убил как-то вражеского воина и, показав его голову Александру, сказал: «Такой дар считается у нас достойным золотого кубка». «Всего лишь пустого кубка, – ответил Александр, смеясь, – и я подарю тебе кубок, но сначала наполню его вином и выпью за твое здоровье». Один македонянин из рядовых воинов гнал однажды мула, нагруженного царским золотом. Животное устало, и воин, взвалил груз на себя, сам понес его дальше. Когда царь увидел его мучения и разузнал, в чем дело, он сказал македонянину, намеревавшемуся снять с себя ношу: «Не поддавайся усталости, пройди остаток пути и отнеси это к себе в палатку». Вообще же он больше сердился на тех, кто отказывался от его даров, чем на тех, кто выпрашивал их. Так, Александр написал однажды в письме Фокиону, что не будет более считать его своим другом, если он и впредь будет отклонять его благодеяния. Серапиону, одному из тех юношей, с которыми он играл в мяч, он не дал ничего, так как тот ни о чем его и не просил. Однажды во время игры Серапион ни разу не бросил мяч Александру. Царь спросил его: «Почему ты не бросаешь мяч мне?» Серапион ответил: «Так ты ведь не просишь». Тогда Александр рассмеялся и щедро одарил юношу. Протей, один из тех, кто умел развлекать царя шутками за вином, казалось, впал у Александра в немилость. Когда друзья стали просить за него и сам он заплакал, Александр сказал, что прощает его. «О царь, – попросил Протей, – дай же мне какой-нибудь залог твоего расположения». В ответ на это Александр приказал выдать ему пять талантов. О том, сколь огромны были богатства, которые Александр раздавал друзьям и телохранителям, можно понять из письма Олимпиады к сыну: «Оказывай своим друзьям благодеяния и проявляй к ним уважение как-нибудь иначе: ведь ты делаешь их всех равными царю, ты предоставляешь им возможность иметь много друзей, самого же себя обрекаешь на одиночество». Такие письма Александр получал от Олимпиады часто, но хранил их в тайне. Только однажды, когда Гефестион хотел по обыкновению вместе с ним прочесть распечатанное письмо, Александр не воспрепятствовал ему, но, сняв с пальца кольцо, приложил печать к губам Гефестиона. Сына Мазэя, одного из влиятельнейших людей при дворе Дария, Александр жаловал второй сатрапией, еще более обширной, чем та, которой он уже управлял, но сатрап не принял дара и сказал царю: «Некогда был один Дарий, теперь же ты создал много Александров». Пармениону Александр подарил дворец Багоя, в котором, как говорят, было захвачено одеяний на тысячу талантов. В письме к Антипатру он велел ему завести телохранителей, чтобы они защищали его от злоумышленников. Своей матери Александр отослал много даров, но не позволял ей вмешиваться в государственные и военные дела и кротко сносил ее упреки по этому поводу. Однажды, прочтя длиинное письмо Антипатра с обвинениями против Олимпиады, Александр сказал: «Антипатр не знает, что одна слеза матери заставит забыть тысячи таких писем». 40. Александр видел, что его приближенные изнежились вконец, что их роскошь превысила всякую меру: теосец Гагнон носил башмаки с серебряными гвоздями; Леоннату для гимнасия привозили на верблюдах песок из Египта; у Филота скопилось так много сетей для охоты, что их можно было растянуть на сто стадиев; при купании и натирании друзья царя чаще пользовались благовонной мазью, чем оливковым маслом, повсюду возили с собой банщиков и спальников. За все это царь мягко и разумно упрекал своих приближенных. Александр высказывал удивление, как это они, побывавшие в стольких жестоких боях, не помнят о том, что потрудившиеся и победившие спят слаще побежденных. Разве не видят они, сравнивая свой образ жизни с образом жизни персов, что нет ничего более рабского, чем роскошь и нега, и ничего более царственного, чем труд? «Сможет ли кто-либо из вас, – говорил он, – сам ухаживать за конем, чистить свое копье или свой шлем, если вы отвыкли прикасаться руками к тому, что всего дороже, – к собственному телу? Разве вы не знаете, что конечная цель победы заключается для нас в том, чтобы не делать того, что делают побежденные?» Сам он еще больше, чем прежде, подвергал себя лишениям и опасностям в походах и на охоте. Однажды лаконский посол, видевший, как Александр убил большого льва, воскликнул: «Александр, ты прекрасно сражался со львом за царскую власть». Изображение этой охоты Кратер пожертвовал в Дельфы. Медные статуи льва, собак, царя, вступившего в борьбу со львом, и самого Кратера, бегущего на помощь, созданы частью Лисиппом, частью Леохаром. 41. Возлагая труды на себя и побуждая к доблести других, Александр не избегал никаких опасностей, а его друзья, разбогатев и возгордившись, стремились только к роскоши и безделью, они стали тяготиться скитаниями и походами и постепенно дошли до того, что осмеливались порицать царя и дурно отзываться о нем. Сначала Александр относился к этому очень спокойно, он говорил, что царям не в диковину слышать хулу в ответ на свои благодеяния. Действительно, даже самое малое из того, что он сделал для своих приближенных, свидетельствовало о его большой любви и уважении к ним. Я приведу лишь несколько примеров. Певкеста, который был ранен медведем, Александр упрекал в письме за то, что он не известил его об этом, хотя сообщил о своем ранении многим другим. «Но теперь, – просил Александр, – напиши мне, как ты себя чувствуешь, а также сообщи, кто из твоих спутников на охоте покинул тебя в беде, ибо эти люди должны понести наказание». Гефестиону, уехавшему куда-то по делам, Александр сообщает, что Пердикка копьем случайно ранил Кратера в бедро, в то время как они дразнили мангусту. Как-то раз, когда Певкест оправился от болезни, Александр написал его врачу Алексиппу благодарственное письмо. Увидев однажды во сне, что Кратер болен, Александр и сам принес за него жертвы, и Кратеру велел сделать то же самое. Врачу Павсанию, намеревавшемуся лечить Кратера чемерицей, Александр написал письмо, в котором выражал свою тревогу и советовал, как лучше применять это средство. Эфиальта и Кисса, которые первыми сообщили об измене и бегстве Гарпала, Александр велел заковать в кандалы как клеветников. Когда Александр отправлял на родину больных и старых воинов, некий Эврилох из Эг записался в число больных. Но впоследствии было обнаружено, что он ничем не болен, и Эврилох признался, что он горячо любит Телесиппу и хотел отправиться к морю вместе с ней. Александр спросил тогда, кто эта женщина, и услышав в ответ, что она свободная гетера, сказал: «Мы сочувствуем твоей любви, Эврилох, но ведь Телесиппа свободнорожденная – постарайся же с помощью речей или подарков склонить ее к тому, чтобы она осталась здесь». 42. Можно только удивляться тому, сколько внимания уделял он своим друзьям. Он находил время писать письма даже о самых маловажных вещах, если только они касались близких ему людей. В одном письме он приказывает, чтобы был разыскан раб Селевка, бежавший в Киликию. Певкесту он выражает в письме благодарность за то, что тот поймал некоего Никона, который был рабом Кратера. Мегабизу Александр пишет о рабе, нашедшем убежище в храме: он советует Мегабизу при первой возможности выманить этого раба из его убежища и схватить вне храма, но внутри храма не трогать его. Рассказывают, что в первые годы царствования, разбирая дела об уголовных преступлениях, наказуемых смертной казнью, Александр во время речи обвинителя закрывал рукой одно ухо, чтобы сохранить слух беспристрастным и не предубежденным против обвиняемого. Позднее, однако, его ожесточили многочисленные измышления, скрывавшие ложь под личиной истины, и в эту пору, если до него доходили оскорбительные речи по его адресу, он совершенно выходил из себя, становился неумолимым и беспощадным, так как славой дорожил больше, чем жизнью и царской властью. Намереваясь вновь сразиться с Дарием, Александр выступил в поход. Услышав о том, что Дарий взят в плен Бессом, Александр отпустил домой фессалийцев, вручив им в подарок, помимо жалованья, две тысячи талантов. Преследование было тягостным и длительным: за одиннадцать дней они проехали верхом три тысячи триста стадиев, многие воины были изнурены до предела, главным образом из-за отсутствия воды. В этих местах Александр однажды встретил каких-то македонян, возивших на мулах меха с водой из реки. Увидев Александра, страдавшего от жажды – был уже полдень, – они быстро наполнили водой шлем и поднесли его царю. Александр спросил их, кому везут они воду, и македоняне ответили: «Нашим сыновьям; но если ты будешь жить, мы родим других детей, пусть даже и потеряем этих». Услышав это, Александр взял в руки шлем, но, оглянувшись и увидев, что все окружавшие его всадники обернулись и смотрят на воду, он возвратил шлем, не отхлебнув ни глотка. Похвалив тех, кто принес ему воду, он сказал: «Если я буду пить один, они падут духом». Видя самообладание и великодушие царя, всадники, хлестнув коней, воскликнули, чтобы он не колеблясь вел их дальше, ибо они не могут чувствовать усталости, не могут испытывать жажду и даже смертными считать себя не могут, пока имеют такого царя. 43. Все проявили одинаковое усердие, но только шестьдесят всадников ворвалось во вражеский лагерь вместе с царем. Не обратив внимания на разбросанное повсюду в изобилии серебро и золото, проскакав мимо многочисленных повозок, которые были переполнены детьми и женщинами и катились без цели и направления, лишенные возничих, македоняне устремились за теми, кто бежал впереди, полагая, что Дарий находится среди них. Наконец, они нашли лежащего на колеснице Дария, пронзенного множеством копий и уже умирающего. Дарий попросил пить, и Полистрат принес холодной воды; Дарий, утолив жажду, сказал: «То, что я не могу воздать благодарность за оказанное мне благодеяние, – вершина моего несчастья, но Александр вознаградит тебя, а Александра вознаградят боги за ту доброту, которую он проявил к моей матери, моей жене и моим детям. Передай ему мое рукопожатие». С этими словами он взял руку Полистрата и тотчас скончался. Александр подошел к трупу и с нескрываемою скорбью снял с себя плащ и покрыл тело Дария. Впоследствии Александр нашел Бесса и казнил его. Два прямых дерева были согнуты и соединены вершинами, к вершинам привязали Бесса, а затем деревья отпустили, и, с силою выпрямившись, они разорвали его. Тело Дария, убранное по-царски, Александр отослал его матери, а Эксатра, брата Дария, принял в свое окружение. 44. Затем Александр с лучшей частью войска отправился в Гирканию. Там он увидел морской залив, вода в котором была гораздо менее соленой, чем в других морях. Об этом заливе, который, казалось, не уступал по величине Понту, Александру не удалось узнать ничего определенного, и царь решил, что это край Мэотиды. Между тем естествоиспытатели были уже знакомы с истиной: за много лет до похода Александра они писали, что Гирканский залив, или Каспийское море, – самый северный из четырех заливов Океана[1290]. В тех местах какие-то варвары похитили царского коня Букефала, неожиданно напав на конюхов. Александр пришел в ярость и объявил через вестника, что если ему не возвратят коня, он перебьет всех местных жителей с их детьми и женами. Но когда ему привели коня и города добровольно покорились ему, Александр обошелся со всеми милостиво и даже заплатил похитителям выкуп за Букефала. 45. Из Гиркании Александр выступил с войсками в Парфию, и в этой стране, отдыхая от трудов, он впервые надел варварское платье, то ли потому, что умышленно подражал местным нравам, хорошо понимая, сколь подкупает людей все привычное и родное, то ли, готовясь учредить поклонение собственной особе, он хотел таким способом постепенно приучить македонян к новым обычаям. Но все же он не пожелал облачаться полностью в мидийское платье, которое было слишком уж варварским и необычным, не надел ни шаровар, ни кандия, ни тиары[1291], а выбрал такое одеяние, в котором удачно сочеталось кое-что от мидийского платья и кое-что от персидского: более скромное, чем первое, оно было пышнее второго. Сначала он надевал это платье только тогда, когда встречался с варварами или беседовал дома с друзьями, но позднее его можно было видеть в таком одеянии даже во время выездов и приемов. Зрелище это было тягостным для македонян, но, восхищаясь доблестью, которую он проявлял во всем остальном, они относились снисходительно к таким его слабостям, как любовь к наслаждениям и показному блеску. Ведь, не говоря уже о том, что он перенес прежде, совсем незадолго до описываемых здесь событий он был ранен стрелой в голень, и так сильно, что кость сломалась и вышла наружу, в другой раз он получил удар камнем в шею, и долгое время туманная пелена застилала ему взор. И все же он не щадил себя, а непрестанно рвался навстречу всяческим опасностям; так, страдая поносом, он перешел реку Орексарт, которую принял за Танаид, и, обратив скифов в бегство, гнался за ними верхом на коне целых сто стадиев. 46. Многие, в том числе Клитарх, Поликлет, Онесикрит, Антиген и Истр, рассказывают, что в тех местах к Александру явилась амазонка, но Аристобул, секретарь Александра Харет, Птолемей, Антиклид, Филон Фиванский, Филипп из Феангелы, а также Гекатей Эретрийский, Филипп Халкидский и Дурид Самосский утверждают, что это выдумка. Их мнение как будто подтверждает и сам Александр. В подробном письме к Антипатру он говорит, что царь скифов дал ему в жены свою дочь, а об амазонке даже не упоминает. Рассказывают, что, когда много времени спустя Онесикрит читал Лисимаху, тогда уже царю, четвертую книгу своего сочинения, в которой написано об амазонке, Лисимах с легкой усмешкой спросил историка: «А где же я был тогда?» Но как бы мы ни относились к этому рассказу – как к правдивому или как к вымышленному, – наше восхищение Александром не становится от этого ни меньшим, ни большим. 47. Александр боялся, что македоняне падут духом и не захотят продолжать поход. Не тревожа до времени остальное войско, он обратился к тем лучшим из лучших, которые были с ним в Гиркании, – двадцати тысячам пехотинцев и трем тысячам всадников. Он говорил, что до сих пор варвары видели македонян как бы во сне, если же теперь, едва лишь приведя Азию в замешательство, македоняне решат уйти из этой страны, варвары сразу же нападут на них, как на женщин. Впрочем, тех, кто хочет уйти, он не собирается удерживать. Но пусть боги будут свидетелями, что македоняне покинули его с немногими друзьями и добровольцами на произвол судьбы, – его, который стремился приобрести для македонян весь мир. Примерно в тех же выражениях Александр пересказывает эту речь в письме к Антипатру; там же царь пишет, что, когда он кончил говорить, все воины закричали, чтобы он вел их хоть на край света. После того, как Александр добился успеха у этой части войска, было уже нетрудно убедить все остальное множество воинов, которые добровольно выразили готовность следовать за царем. С этих пор он стал все больше приспосабливать свой образ жизни к местным обычаям, одновременно сближая их с македонскими, ибо полагал, что благодаря такому смешению и сближению он добром, а не силой укрепит свою власть на тот случай, если отправится в далекий поход. С этой же целью он отобрал тридцать тысяч мальчиков и поставил над ними многочисленных наставников, чтобы выучить их греческой грамоте и обращению с македонским оружием. И его брак с Роксаной, красивой и цветущей девушкой, в которую он однажды влюбился, увидев ее в хороводе на пиру, как всем казалось, вполне соответствовал его замыслу, ибо брак этот сблизил Александра с варварами, и они прониклись к нему доверием и горячо полюбили его за то, что он проявил величайшую воздержанность и не захотел незаконно овладеть даже той единственной женщиной, которая покорила его. Когда Александр увидел, что один из его ближайших друзей, Гефестион, одобряет его сближение с варварами и сам подражает ему в этом, а другой, Кратер, остается верен отеческим нравам, он стал вести дела с варварами через Гефестиона, а с греками и с македонянами – через Кратера. Горячо любя первого и глубоко уважая второго, Александр часто говорил, что Гефестион – друг Александра, а Кратер – друг царя. Из-за этого Гефестион и Кратер питали скрытую вражду друг к другу и нередко ссорились. Однажды в Индии ссора их дошла до того, что они обнажили мечи. К тому и к другому бросились на помощь друзья, но Александр, пришпорив коня, подъехал к ним и при всех обругал Гефестиона, назвал его глупцом и безумцем, не желающим понять, что он был бы ничем, если бы кто-нибудь отнял у него Александра. Кратера он сурово разбранил с глазу на глаз, а потом, приведя их обоих к себе и примирив друг с другом, поклялся Аммоном и всеми другими богами, что никого из людей не любит так, как их двоих, но если он узнает когда-нибудь, что они опять ссорятся, то непременно убьет либо их обоих, либо зачинщика. Рассказывают, что после этого они даже в шутку ни словом, ни делом не пытались поддеть или уколоть друг друга. 48. Филот, сын Пармениона, пользовался большим уважением среди македонян. Его считали мужественным и твердым человеком, после Александра не было никого, кто был бы столь же щедрым и отзывчивым. Рассказывают, что как-то один из его друзей попросил у него денег и Филот велел своему домоуправителю выдать их. Домоуправитель отказался, сославшись на то, что денег нет, но Филот сказал ему: «Что ты говоришь? Разве у тебя нет какого-нибудь кубка или платья?» Однако высокомерием и чрезмерным богатством, слишком тщательным уходом за своим телом, необычным для частного лица образом жизни, а также тем, что гордость свою он проявлял неумеренно, грубо и вызывающе, Филот возбудил к себе недоверие и зависть. Даже отец его, Парменион, сказал ему однажды: «Спустись-ка, сынок, пониже». У Александра он уже давно был на дурном счету. Когда в Дамаске были захвачены богатства Дария, потерпевшего поражение в Киликии, в лагерь привели много пленных. Среди них находилась женщина по имени Антигона, родом из Пидны, выделявшаяся своей красотой. Филот взял ее себе. Как это свойственно молодым людям, Филот нередко, выпив вина, хвастался перед влюбленной своими воинскими подвигами, приписывая величайшие из деяний себе и своему отцу и называя Александра мальчишкой, который им обоим обязан своим могуществом. Женщина рассказала об этом одному из своих приятелей, тот, как водится, другому, и так молва дошла до слуха Кратера, который вызвал эту женщину и тайно привел ее к Александру. Выслушав ее рассказ, Александр велел ей продолжать встречаться с Филотом и обо всем, что бы она ни узнала, доносить ему лично. 49. Ни о чем не подозревая, Филот по-прежнему бахвалился перед Антигоной и в пылу раздражения говорил о царе неподобающим образом. Но хотя против Филота выдвигались серьезные обвинения, Александр все терпеливо сносил – то ли потому, что полагался на преданность Пармениона, то ли потому, что страшился славы и силы этих людей. В это время один македонянин по имени Димн, родом из Халастры, злоумышлявший против Александра, попытался вовлечь в свой заговор юношу Никомаха, своего возлюбленного, но тот отказался участвовать в заговоре и рассказал обо всем своему брату Кебалину. Кебалин пошел к Филоту и просил его отвести их с братом к Александру, так как они должны сообщить царю о деле важном и неотложном. Филот, неизвестно по какой причине, не повел их к Александру, ссылаясь на то, что царь занят более значительными делами. И так он поступил дважды. Поведение Филота вызвало у братьев подозрение, и они обратились к другому человеку. Приведенные этим человеком к Александру, они сначала рассказали о Димне, а потом мимоходом упомянули и о Филоте, сообщив, что он дважды отверг их просьбу. Это чрезвычайно ожесточило Александра. Воин, посланный арестовать Димна, вынужден был убить его, так как Димн оказал сопротивление, и это еще более усилило тревогу Александра: царь полагал, что смерть Димна лишает его улик, необходимых для раскрытия заговора. Разгневанный на Филота, Александр привлек к себе тех людей, которые издавна ненавидели сына Пармениона и теперь открыто говорили, что царь проявляет беспечность, полагая, будто жалкий халастриец Димн по собственному почину решился на столь великое преступление. Димн, утверждали эти люди, – не более как исполнитель, вернее даже орудие, направляемое чьей-то более могущественной рукой, а истинных заговорщиков надо искать среди тех, кому выгодно, чтобы все оставалось скрытым. Так как царь охотно прислушивался к таким речам, враги возвели на Филота еще тысячи других обвинений. Наконец, Филот был схвачен и приведен на допрос. Его подвергли пыткам в присутствии ближайших друзей царя, а сам Александр слышал все, спрятавшись за занавесом. Рассказывают, что, когда Филот жалобно застонал и стал униженно молить Гефестиона о пощаде, Александр произнес: «Как же это ты, Филот, такой слабый и трусливый, решился на такое дело?» После смерти Филота Александр сразу же послал в Мидию людей, чтобы убить Пармениона – того Пармениона, который оказал Филиппу самые значительные услуги и который был, пожалуй, единственным из старших друзей Александра, побуждавшим царя к походу на Азию. Из трех сыновей Пармениона двое погибли в сражениях на глазах у отца, а вместе с третьим сыном погиб он сам. Все это внушило многим друзьям Александра страх перед царем, в особенности же – Антипатру, который, тайно отправив послов к этолийцам, заключил с ними союз. Этолийцы очень боялись Александра из-за того, что они разрушили Эниады[1292], ибо, узнав о гибели города, царь сказал, что не дети эниадян, но он сам отомстит за это этолийцам. 50. За этими событиями вскоре последовало убийство Клита. Если рассказывать о нем без подробностей, оно может показаться еще более жестоким, чем убийство Филота, но если сообщить причину и все обстоятельства его, станет ясным, что оно совершилось не предумышленно, а в результате несчастного случая, что гнев и опьянение царя лишь сослужили службу злому року Клита. Вот как все случилось. Какие-то люди, приехавшие из-за моря, принесли Александру плоды из Греции. Восхищаясь красотой и свежестью плодов, царь позвал Клита, чтобы показать ему фрукты и дать часть из них. Клит в это время как раз приносил жертвы, но, услышав приказ царя, приостановил жертвоприношение и сразу же отправился к Александру, а три овцы, над которыми были уже совершены возлияния, побежали за ним. Узнав об этом, царь обратился за разъяснением к прорицателям – Аристандру и лакедемонянину Аристомену. Они сказали, что это дурной знак, и Александр велел как можно скорее принести умилостивительную жертву за Клита. (Дело в том, что за три дня до этого Александр видел странный сон. Ему приснилось, что Клит вместе с сыновьями Пармениона сидит в черных одеждах и все они мертвы.) Но Клит не дождался конца жертвоприношения и отправился на пир к царю, который только что принес жертвы Диоскурам. В разгаре веселого пиршества кто-то стал петь песенки некоего Праниха, – или, по словам других писателей, Пиериона, – в которых высмеивались полководцы, недавно потерпевшие поражение от варваров[1293]. Старшие из присутствовавших сердились и бранили сочинителя и певца, но Александр и окружавшие его молодые люди слушали с удовольствием и велели певцу продолжать. Клит, уже пьяный и к тому же от природы несдержанный и своевольный, негодовал больше всех. Он говорил, что недостойно среди варваров и врагов оскорблять македонян, которые, хотя и попали в беду, все же много лучше тех, кто над ними смеется. Когда Александр заметил, что Клит, должно быть, хочет оправдать самого себя, называя трусость бедою, Клит вскочил с места и воскликнул: «Но эта самая трусость спасла тебя, рожденный богами, когда ты уже подставил свою спину мечу Спифридата! Ведь благодаря крови македонян и этим вот ранам ты столь вознесся, что, отрекшись от Филиппа, называешь себя сыном Аммона!» 51. С гневом Александр отвечал: «Долго ли еще, негодяй, думаешь ты радоваться, понося нас при каждом удобном случае и призывая македонян к неповиновению?» «Да мы и теперь не радуемся, Александр, вкушая такие „сладкие” плоды наших трудов, – возразил Клит. – Мы считаем счастливыми тех, кто умер еще до того, как македонян начали сечь мидийскими розгами, до того, как македоняне оказались в таком положении, что вынуждены обращаться к персам, чтобы получить доступ к царю». В ответ на эти дерзкие речи поднялись друзья Александра и стали бранить Клита, а люди постарше пытались угомонить спорящих. Александр же, обратившись к Ксенодоху Кардийскому и Артемию Колофонскому, сказал: «Не кажется ли вам, что греки прогуливаются среди македонян, словно полубоги среди диких зверей?» Клит не унимался, он требовал, чтобы Александр при всех высказал то, что думает, или же чтобы он больше не приглашал к себе на пир людей свободных, привыкших говорить откровенно, а жил среди варваров и рабов, которые будут поклоняться его персидскому поясу и белому хитону. Александр уже не мог сдержать гнева: схватив лежавшее около него яблоко, он бросил им в Клита и стал искать свой кинжал. Но так как один из телохранителей, Аристофан, успел вовремя убрать кинжал, а все остальные окружили Александра и умоляли его успокоиться, он вскочил с места, по-македонски кликнул царскую стражу (это был условный знак крайней опасности), велел трубачу подать сигнал тревоги и ударил его кулаком, заметив, что тот медлит. Впоследствии этот трубач пользовался большим уважением за то, что благодаря его самообладанию весь лагерь не был приведен в смятение. Клита, не желавшего уступить, друзья с трудом вытолкали из пиршественного зала, но он снова вошел через другие двери, с превеликой дерзостью читая ямбы из «Андромахи» Эврипида:   Какой плохой обычай есть у эллинов...[1294]   Тут Александр выхватил копье у одного из телохранителей и, метнув его в Клита, который отбросил дверную завесу и шел навстречу царю, пронзил дерзкого насквозь. Клит, громко застонав, упал, и гнев Александра сразу же угас. Опомнившись и увидев друзей, безмолвно стоявших вокруг, Александр вытащил из трупа копье и попытался вонзить его себе в шею, но ему помешали – телохранители схватили его за руки и насильно унесли в спальню. 52. Проведя всю ночь в рыданиях, он настолько изнемог от крика и плача, что на следующий день лежал безмолвно, испуская лишь тяжкие стоны. Друзья, напуганные его молчанием, без разрешения вошли в спальню. Но речи их не тронули Александра. Только когда прорицатель Аристандр, напомнив царю о сновидении, в котором ему явился Клит, и о дурном знамении при жертвоприношении, сказал, что все случившееся было уже давно определено судьбою, Александр, казалось, несколько успокоился. Затем к нему привели Анаксарха из Абдер и философа Каллисфена – родственника Аристотеля. Каллисфен пытался кроткой и ласковой речью смягчить горе царя, а Анаксарх, который с самого начала пошел в философии особым путем и был известен своим презрительным отношением к общепринятым взглядам, подойдя к Александру, воскликнул: «И это Александр, на которого смотрит теперь весь мир! Вот он лежит, рыдая, словно раб, страшась закона и порицания людей, хотя он сам должен быть для них и законом и мерою справедливости, если только он победил для того, чтобы править и повелевать, а не для того, чтобы быть прислужником пустой молвы. Разве ты не знаешь, – продолжал он, – что Зевс для того посадил с собой рядом Справедливость и Правосудие, дабы всё, что ни совершается повелителем, было правым и справедливым?» Такими речами Анаксарх несколько успокоил царя, но зато на будущее время внушил ему еще большую надменность и пренебрежение к законам. Пользуясь расположением Александра, Анаксарх усилил его неприязнь к Каллисфену, которого царь и прежде-то недолюбливал за строгость и суровость. Рассказывают, что однажды на пиру, когда разговор зашел о временах года и погоде, Каллисфен, разделявший взгляды тех, которые считают, что в Азии холоднее, чем в Греции, в ответ на возражения Анаксарха сказал так: «Ты-то уж должен был бы согласиться с тем, что здесь холодней, чем в Греции. Там ты всю зиму ходил в изношенном плаще, а здесь лежишь, укрывшись тремя коврами». После этого Анаксарх стал еще больше ненавидеть Каллисфена. 53. Другим софистам и льстецам Каллисфен был также ненавистен, ибо юноши любили его за красоту речей, а пожилым людям он в неменьшей мере был приятен тем, что вел жизнь безупречную, чистую, чуждую искательства. Его жизнь неопровержимо доказывала, что он не уклонялся от истины, когда говорил, что отправился за Александром лишь затем, чтобы восстановить свой родной город[1295] и вернуть туда жителей. Ненавидимый из-за своей славы, он и поведением своим давал врагам пищу для клеветы, ибо большей частью отклонял приглашения к царскому столу, а если и приходил, то своей суровостью и молчанием показывал, что он не одобряет происходящего. Оттого-то Александр и сказал про него:   Противен мне мудрец, что для себя не мудр[1296].   Рассказывают, что однажды на царском пиру при большом стечении приглашенных Каллисфену поручили произнести за кубком вина хвалебную речь в честь македонян, и он говорил на эту тему с таким красноречием, что присутствовавшие, стоя, рукоплескали и бросали ему свои венки. Тогда Александр привел слова Эврипида[1297] о том, что прекрасно говорить о прекрасном предмете – дело нетрудное, и сказал: «Теперь покажи нам свою силу, произнесши обвинительную речь против македонян, чтобы, узнав свои ошибки, они стали лучше». Тут уже Каллисфен заговорил по-другому, в откровенной речи он предъявил македонянам многие обвинения. Он сказал, что раздор среди греков был единственной причиной успехов Филиппа и его возвышения, и в доказательство своей правоты привел стих:   Часто при распрях почет достается в удел негодяю[1298].   Этой речью Каллисфен возбудил против себя лютую ненависть со стороны македонян, а Александр сказал, что Каллисфен показал не столько силу своего красноречия, сколько силу своей вражды к македонянам. 54. По словам Гермиппа, об этом случае рассказал Аристотелю Стреб, чтец Каллисфена. Гермипп добавляет, что Каллисфен почувствовал недовольство царя и, прежде чем выйти из зала, два или три раза повторил, обращаясь к нему:   Умер Патрокл, несравненно тебя превосходнейший смертный[1299].   Аристотель, по-видимому, не ошибался, когда говорил, что Каллисфен – прекрасный оратор, но человек неумный. Впрочем, благодаря тому, что Каллисфен упорно, как подобает философу, боролся против обычая падать ниц перед царем и один осмеливался открыто говорить о том, что вызывало тайное возмущение у лучших и старейших из македонян, он избавил греков от большого позора, а Александра – от еще большего, но себе самому уготовил погибель, ибо казалось, что он не столько убедил царя, сколько принудил его отказаться от почестей благоговейного поклонения. Харет из Митилены рассказывает, что однажды на пиру Александр, отпив вина, протянул чашу одному из друзей. Тот, приняв чашу, встал перед жертвенником и, выпив вино, сначала пал ниц, потом поцеловал Александра и вернулся на свое место. Так поступили все. Когда очередь дошла до Каллисфена, он взял чашу (царь в это время отвлекся беседой с Гефестионом), выпил вино и подошел к царю для поцелуя. Но тут Деметрий, по прозвищу Фидон, воскликнул: «О царь, не целуй его, он один из всех не пал пред тобою ниц». Александр уклонился от поцелуя, а Каллисфен сказал громким голосом: «Что ж, одним поцелуем будет у меня меньше». 55. Своим поведением Каллисфен очень озлобил Александра, и тот охотно поверил Гефестиону, который сказал, что философ обещал ему пасть ниц перед царем, но не сдержал своего слова. Потом на Каллисфена обрушились Лисимах и Гагнон: они говорили, что софист расхаживает с таким гордым видом, словно он уничтожил тираннию, что отовсюду к нему стекаются зеленые юнцы, восторгающиеся им, как человеком, который один среди стольких тысяч сумел остаться свободным. Поэтому, когда был раскрыт заговор Гермолая, обвинения, которые возвели на Каллисфена его враги, представились царю вполне правдоподобными. А враги утверждали, будто на вопрос Гермолая, как стать самым знаменитым, Каллисфен ответил: «Для этого надо убить самого знаменитого». Клеветники говорили, будто Каллисфен подстрекал Гермолая к решительным действиям, убеждал его не бояться золотого ложа и помнить, что перед ним человек, столь же подверженный болезням и столь же уязвимый, как и все остальные люди. Все же никто из заговорщиков даже под самыми страшными пытками не назвал Каллисфена виновным. И сам Александр вскоре после этого написал Кратеру, Атталу и Алкету, что мальчишки во время пыток брали всю вину на себя, уверяя, что у них не было соучастников. Позднее, однако, в письме к Антипатру Александр возлагает вину и на Каллисфена: «Мальчишек, – пишет он, – македоняне побили камнями, а софиста я еще накажу, как, впрочем, и тех, кто его прислал и кто радушно принимает в своих городах заговорщиков, посягающих на мою жизнь». Здесь Александр явно намекает на Аристотеля, ибо Каллисфен был его родственником, сыном его двоюродной сестры Геро , и воспитывался в его доме. Некоторые сообщают, что Александр повесил Каллисфена, а другие – что Каллисфен умер в тюрьме от болезни. Харет рассказывает, что Каллисфена семь месяцев держали в оковах, под стражей, чтобы позднее судить его в большом собрании, в присутствии Аристотеля, но как раз в те самые дни, когда Александр был ранен в Индии, Каллисфен умер от ожирения и вшивой болезни. 56. Но это случилось позднее. А в ту пору коринфянин Демарат, будучи уже в преклонных годах, пожелал отправиться к Александру. Представ пред царем, он сказал, что великой радости лишились те из греков, которые умерли, не увидев Александра восседающим на троне Дария. Недолго довелось Демарату пользоваться благоволением царя, но когда он умер от старческой немощи, то удостоился пышного погребения. Воины насыпали в его честь огромный курган высотою в восемьдесят локтей, а останки его на великолепно украшенной колеснице были отвезены к морю. 57. Александр намеревался отправиться в Индию, но, видя, что из-за огромной добычи войско отяжелело и стало малоподвижным, однажды на рассвете велел нагрузить повозки и сначала сжег те из них, которые принадлежали ему самому и его друзьям, а потом приказал поджечь повозки остальных македонян. Оказалось, что отважиться на это дело было гораздо труднее, чем совершить его. Лишь немногие были огорчены, большинство же, раздав необходимое нуждающимся, в каком-то порыве восторга с криком и шумом принялось сжигать и уничтожать все излишнее. Это еще более воодушевило Александра и придало ему твердости. В ту пору он был уже страшен в гневе и беспощаден при наказании виновных. Одного из своих приближенных, некоего Менандра, назначенного начальником караульного отряда в какой-то крепости, Александр приказал казнить только за то, что тот отказался там остаться. Орсодата, изменившего ему варвара, он собственной рукой застрелил из лука. Около этого времени овца принесла ягненка, у которого на голове был нарост, формой и цветом напоминающий тиару, а по обеим сторонам нароста – по паре яичек. У Александра это знамение вызвало такое отвращение, что он пожелал очиститься от скверны. Обряд совершили вавилоняне, которых царь обыкновенно призывал к себе в подобных случаях. Друзьям Александр говорил, что он беспокоится не о себе, а об них, что он страшится, как бы божество после его смерти не вручило верховную власть человеку незнатному и бессильному. Но в скором времени печаль его была рассеяна добрым предзнаменованием. Начальник царских спальников, македонянин по имени Проксен, готовя у реки Оке место для палатки Александра, обнаружил источник густой и жирной жидкости. Когда вычерпали то, что находилось на поверхности, из источника забила чистая и светлая струя, ни по запаху, ни по вкусу не отличавшаяся от оливкового масла, такая же прозрачная и жирная. Это было особенно удивительным потому, что в тех местах не растут оливковые деревья. Рассказывают, что в самом Оксе вода очень мягкая, и у купающихся в этой реке кожа покрывается жиром. Как обрадовался Александр этому предзнаменованию, можно видеть из его письма к Антипатру. Он пишет, что это одно из величайших предзнаменований, когда-либо полученных им от божества. Прорицатели же утверждали, что оно предвещает поход славный, но тяжкий и суровый, ибо божество дало людям оливковое масло для того, чтобы облегчить их труды. 58. В боях Александр подвергал себя множеству опасностей и получил несколько тяжелых ранений, войско же его больше всего страдало от недостатка в съестных припасах и от скверного климата. Александр стремился дерзостью одолеть судьбу, а силу – мужеством, ибо он считал, что для смелых нет никакой преграды, а для трусов – никакой опоры. Рассказывают, что Александр долго осаждал неприступную скалу, которую оборонял Сисимитр. Когда воины совсем уже пали духом, Александр спросил Оксиарта, храбрый ли человек Сисимитр, и Оксиарт ответил, что Сисимитр – трусливейший из людей. Тогда Александр сказал: «Выходит дело, что мы можем захватить эту скалу, – ведь вершина у нее непрочная». Устрашив Сисимитра, он взял твердыню приступом. В другой раз, когда войско штурмовало столь же крутую и неприступную скалу, Александр послал вперед молодых македонян и, обратившись к одному юноше, которого тоже звали Александром, сказал ему: «Твое имя обязывает тебя быть мужественным». Храбро сражаясь, юноша пал в битве, и это очень огорчило царя. Перед крепостью, называвшейся Нисой, македоняне остановились в нерешительности, так как их отделяла от нее глубокая река. Став на берегу, Александр сказал: «Почему я, глупец, не научился плавать?» И все же, взяв в руки щит, он хотел броситься в реку... [Текст в оригинале испорчен. ] Когда Александр прекратил битву, к нему явились послы осажденных городов просить о мире. Сначала они были очень напуганы, увидев царя в простой одежде и с оружием в руках, но потом царю принесли подушку, и он велел старшему из послов, Акуфиду, сесть на нее. Пораженный великодушием и человечностью Александра, Акуфид спросил, чем могут они заслужить его дружбу. Александр сказал: «Пусть твои соотечественники изберут тебя правителем, а к нам пусть пришлют сто лучших мужей». На это Акуфид, рассмеявшись, отвечал: «Но мне будет легче править, царь, если я пришлю тебе худших, а не лучших». 59. Таксил, как сообщают, владел в Индии страной, по размерам не уступавшей Египту, к тому же плодородной и богатой пастбищами, а сам он был человек мудрый. Приветливо приняв Александра, он сказал ему: «Зачем нам воевать друг с другом, Александр, – ведь ты же не собираешься отнять у нас воду и необходимые средства к жизни, ради чего только и стоит сражаться людям разумным? Всем остальным имуществом я охотно поделюсь с тобою, если я богаче тебя, а если беднее – с благодарностью приму дары от тебя». С удовольствием выслушав эту речь, Александр протянул Таксилу правую руку и сказал: «Не думаешь ли ты, что благодаря этим радушным словам между нами не будет сражения? Ты ошибаешься. Я буду бороться с тобой благодеяниями, чтобы ты не превзошел меня своей щедростью». Приняв богатые дары от Таксила, Александр преподнес ему дары еще более богатые, а потом подарил тысячу талантов в чеканной монете. Этот поступок очень огорчил его друзей, но зато привлек к нему многих варваров. Храбрейшие из индийцев-наемников, переходившие из города в город, сражались отчаянно и причинили Александру немало вреда. В одном из городов Александр заключил с ними мир, а когда они вышли за городские стены, царь напал на них в пути и, захватив в плен, перебил всех до одного. Это единственный позорный поступок, пятнающий поведение Александра на войне, ибо во всех остальных случаях Александр вел военные действия в согласии со справедливостью, истинно по-царски. Не меньше хлопот доставили Александру индийские философы[1300], которые порицали царей, перешедших на его сторону, и призывали к восстанию свободные народы. За это многие из философов были повешены по приказу Александра. 60. О войне с Пором Александр сам подробно рассказывает в своих письмах. Между враждебными лагерями, сообщает он, протекала река Гидасп. Выставив вперед слонов, Пор постоянно вел наблюдение за переправой. Александр же велел каждый день поднимать в лагере сильный шум, чтобы варвары привыкли к нему. Однажды холодной и безлунной ночью Александр, взяв с собой часть пехоты и отборных всадников, ушел далеко в сторону от врагов и переправился на небольшой остров. В это время пошел проливной дождь, подул ураганный ветер, в лагерь то и дело ударяли молнии. На глазах у Александра несколько воинов было убито и испепелено молнией, и все же он отплыл от острова и попытался пристать к противоположному берегу. Из-за непогоды Гидасп вздулся и рассвирепел, во многих местах берег обрушился, и туда бурным потоком устремилась вода, к суше нельзя было подступиться, так как нога не держалась на скользком, изрытом дне. Рассказывают, что Александр воскликнул тогда: «О, афиняне, знаете ли вы, каким опасностям я подвергаюсь, чтобы заслужить ваше одобрение?» Так говорит Онесикрит, сам же Александр сообщает, что они оставили плоты и, погрузившись в воду по грудь, с оружием в руках двинулись вброд. Выйдя на берег, Александр с конницей устремился вперед, опередив пехоту на двадцать стадиев. Александр полагал, что если враги начнут конное сражение, то он легко победит их, если же они двинут вперед пехотинцев, то его пехота успеет вовремя присоединиться к нему. Сбылось первое из этих предположений. Тысячу всадников и шестьдесят колесниц, которые выступили против него, он обратил в бегство. Всеми колесницами он овладел, а всадников пало четыреста человек. Пор понял, что Александр уже перешел реку, и выступил ему навстречу со всем своим войском, оставив на месте лишь небольшой отряд, который должен был помешать переправиться остальным македонянам. Напуганный видом слонов и многочисленностью неприятеля, Александр сам напал на левый фланг, а Кену приказал атаковать правый. Враги дрогнули на обоих флангах, но всякий раз они отходили к слонам, собирались там и оттуда вновь бросались в атаку сомкнутым строем. Битва шла поэтому с переменным успехом, и лишь на восьмой час сопротивление врагов было сломлено. Так описал это сражение в своих письмах тот, по чьей воле оно произошло. Большинство историков в полном согласии друг с другом сообщает, что благодаря своему росту в четыре локтя и пядь[1301], а также могучему телосложению Пор выглядел на слоне так же, как всадник на коне, хотя слон под ним был самый большой. Этот слон проявил замечательную понятливость и трогательную заботу о царе. Пока царь еще сохранял силы, слон защищал его от нападавших врагов, но, почувствовав, что царь изнемогает от множества дротиков, вонзившихся в его тело, и боясь, как бы он не упал, слон медленно опустился на колени и начал осторожно вынимать хоботом из его тела один дротик за другим. Когда Пора взяли в плен и Александр спросил его, как следует с ним обращаться, Пор сказал: «По-царски». Александр спросил, не хочет ли он добавить еще что-нибудь. На это Пор ответил: «Все заключено в одном слове: „по-царски”». Назначив Пора сатрапом, Александр не только оставил в его власти всю ту область, над которой он царствовал, но даже присоединил к ней новые земли, подчинив Пору индийцев, прежде независимых. Рассказывают, что на этих землях, населенных пятнадцатью народами, находилось пять тысяч больших городов и великое множество деревень. Над другой областью, в три раза большей, Александр поставил сатрапом Филиппа, одного из своих близких друзей. 61. Битва с Пором стоила жизни Букефалу. Как сообщает большинство историков, конь погиб от ран, но не сразу, а позднее, во время лечения. Онесикрит же утверждает, что Букефал издох от старости тридцати лет от роду. Александр был очень опечален смертью коня, он так тосковал, словно потерял близкого друга. В память о коне он основал город у Гидаспа и назвал его Букефалией. Рассказывают также, что, потеряв любимую собаку Периту, которую он сам вырастил, Александр основал город, названный ее именем. Сотион говорит, что слышал об этом от Потамона Лесбосского. 62. Сражение с Пором охладило пыл македонян и отбило у них охоту проникнуть дальше в глубь Индии. Лишь с большим трудом им удалось победить этого царя, выставившего только двадцать тысяч пехотинцев и две тысячи всадников. Македоняне решительно воспротивились намерению Александра переправиться через Ганг: они слышали, что эта река имеет тридцать два стадия в ширину и сто оргий в глубину и что противоположный берег весь занят вооруженными людьми, конями и слонами. Шла молва, что на том берегу их ожидают цари гандаритов и пресиев[1302] с огромным войском из восьмидесяти тысяч всадников, двухсот тысяч пехотинцев, восьми тысяч колесниц и шести тысяч боевых слонов. И это не было преувеличением. Андрокотт, который вскоре вступил на престол, подарил Селевку пятьсот слонов и с войском в шестьсот тысяч человек покорил всю Индию. Сначала Александр заперся в палатке и долго лежал там в тоске и гневе. Сознавая, что ему не удастся перейти через Ганг, он уже не радовался ранее совершенным подвигам и считал, что возвращение назад было бы открытым признанием своего поражения. Но так как друзья приводили ему разумные доводы, а воины плакали у входа в палатку, Александр смягчился и решил сняться с лагеря. Перед тем, однако, он пошел ради славы на хитрость. По его приказу изготовили оружие и конские уздечки необычайного размера и веса и разбросали их вокруг. Богам были сооружены алтари, к которым до сих пор приходят цари пресиев, чтобы поклониться им и совершить жертовоприношения по греческому обряду. Андрокотт еще юношей видел Александра. Как передают, он часто говорил впоследствии, что Александру было бы нетрудно овладеть и этой страной, ибо жители ее ненавидели и презирали своего царя за порочность и низкое происхождение. 63. Желая увидеть Океан, Александр построил большое число плотов и гребных кораблей, на которых македоняне медленно поплыли вниз по рекам. Но и во время плавания Александр не предавался праздности и не прекращал военных действий. Часто, сходя на берег, он совершал нападения на города и покорял все вокруг. В стране маллов, которые считались самыми воинственными из индийцев, он едва не был убит. Согнав врагов дротиками со стены, он первый взобрался на нее по лестнице. Но лестница сломалась, а варвары, стоявшие внизу у стены, подвергли его и тех немногих воинов, которые успели к нему присоединиться, яростному обстрелу. Александр спрыгнул вниз, в гущу врагов и, к счастью, сразу же вскочил на ноги. Потрясая оружием, царь устремился на врагов, и варварам показалось, будто от его тела исходит какое-то чудесное сияние. Сперва они в ужасе бросились врассыпную, но затем, видя, что рядом с Александром всего лишь два телохранителя, ринулись на него и, несмотря на его мужественное сопротивление, нанесли ему мечами и копьями много тяжелых ран. Один из варваров, встав чуть поодаль, пустил стрелу с такой силой, что она пробила панцирь и глубоко вонзилась в кость около соска. От удара Александр согнулся, и воин пустивший стрелу, подбежал к царю, обнажив варварский меч. Певкест и Лимней заслонили царя, но обоих тяжело ранили. Лимней сразу же испустил дух, Певкест удержался на ногах, а варвара убил сам Александр. Весь израненный, получив напоследок удар дубиной по шее, царь прислонился к стене, обратив лицо к врагам. Но в этот миг Александра окружили македоняне и, схватив его, уже потерявшего сознание, отнесли в палатку. В лагере тотчас же распространился слух, что царь мертв. С трудом спилив древко стрелы и сняв с Александра панцирь, принялись вырезать вонзившееся в кость острие, которое, как говорят, было шириной в три пальца, а длиной – в четыре пальца[1303]. В это время царь впал в глубокий обморок и был уже на волоске от смерти, но пришел в себя, когда острие было извлечено. Избежав смертельной опасности, он еще долгое время был очень слаб и нуждался в лечении и покое. Однажды он услышал, что македоняне шумят перед его палаткой, выражая желание увидеть своего царя. Накинув плащ, он вышел к ним и принес богам жертвы, а потом двинулся дальше, продолжая по пути покорять города и земли. 64. Александр захватил в плен десять гимнософистов из числа тех, что особенно старались склонить Саббу к измене и причинили македонянам немало вреда. Этим людям, которые были известны своим умением давать краткие и меткие ответы, Александр предложил несколько трудных вопросов, объявив, что того, кто даст неверный ответ, он убьет первым, а потом – всех остальных по очереди. Старшему из них он велел быть судьею. Первый гимнософист на вопрос, кого больше – живых или мертвых, ответил, что живых, так как мертвых уже нет. Второй гимнософист на вопрос о том, земля или море взращивает зверей более крупных, ответил, что земля, так как море – это только часть земли. Третьего Александр спросил, какое из животных самое хитрое, и тот сказал, что самое хитрое – то животное, которое человек до сих пор не узнал. Четвертый, которого спросили, из каких побуждений склонял он Саббу к измене, ответил, что он хотел, чтобы Сабба либо жил прекрасно, либо прекрасно умер. Пятому был задан вопрос, что было раньше – день или ночь, и тот ответил, что день был на один день раньше, а потом, заметив удивление царя, добавил, что задающий мудреные вопросы неизбежно получит мудреные ответы. Обратившись к шестому, Александр спросил его, как должен человек себя вести, чтобы его любили больше всех, и тот ответил, что наибольшей любви достоин такой человек, который, будучи самым могущественным, не внушает страха. Из трех остальных одного спросили, как может человек превратиться в бога, и софист ответил, что человек превратится в бога, если совершит нечто такое, что невозможно совершить человеку. Другому задали вопрос, что сильнее – жизнь или смерть, и софист сказал, что жизнь сильнее, раз она способна переносить столь великие невзгоды. Последнего софиста Александр спросил, до каких пор следует жить человеку, и тот ответил, что человеку следует жить до тех пор, пока он не сочтет, что умереть лучше, чем жить. Тут царь обратился к судье и велел ему объявить приговор. Когда судья сказал, что они отвечали один хуже другого, царь воскликнул: «Раз ты вынес такое решение, ты умрешь первым». На это софист возразил: «Но тогда ты окажешься лжецом, о царь: ведь ты сказал, что первым убьешь того, кто даст самый плохой ответ». 65. Богато одарив этих гимнософистов, Александр отпустил их, а к самым прославленным, жившим уединенно, вдали от людей, послал Онесикрита, через которого пригласил их к себе. Онесикрит был сам философом из школы киника Диогена. По его словам, Калан принял его сурово и надменно, велел ему снять хитон и вести беседу нагим, так как иначе, дескать, он не станет с ним говорить, будь Онесикрит посланцем даже самого Зевса. Дандамид был гораздо любезнее. Выслушав рассказ Онесикрита о Сократе, Пифагоре и Диогене, он сказал, что эти люди обладали, по-видимому, замечательным дарованием, но слишком уж почитали законы. По другим сведениям, Дандамид произнес только одну фразу: «Чего ради Александр явился сюда, проделав такой огромный путь?» Калана Таксил уговорил явиться к Александру. Этого философа звали, собственно, Сфин, но так как он приветствовал всех встречных по-индийски – словом «кале», греки прозвали его Калан. Рассказывают, что Калан воочию показал Александру, что представляет собой его царство. Бросив на землю высохшую и затвердевшую шкуру, Калан наступил на ее край, и вся она поднялась вверх. Обходя вокруг шкуры, Калан наступал на нее с краю в разных местах, и всякий раз повторялось то же самое. Когда же он встал на середину и крепко прижал ее к земле, вся шкура осталась неподвижной. Этим Калан хотел сказать, что Александр должен утвердиться в середине своего царства и не слишком от нее удаляться. 66. Плавание вниз по течению рек продолжалось семь месяцев. Когда корабли вышли в Океан, Александр приплыл к острову, который он сам называет Скиллустидой, а другие – Псилтукой. Высадившись на берег, он принес жертвы богам и, насколько это было возможно, ознакомился с природой моря и побережья. Потом он обратился к богам с молитвой, чтобы никто из людей после него не зашел дальше тех рубежей, которых он достиг со своим войском. После этого он начал обратный путь. Кораблям он приказал плыть вдоль суши так, чтобы берег Индии находился справа, начальником флота назначил Неарха, а главным кормчим – Онесикрита. Сам Александр, двинувшись сушею через страну оритов, оказался в чрезвычайно тяжелом положении и потерял множество людей, так что ему не удалось привести из Индии даже четверти своего войска, а в начале похода у него было сто двадцать тысяч пехотинцев и пятнадцать тысяч всадников. Тяжелые болезни, скверная пища, нестерпимый зной и в особенности голод погубили многих в этой бесплодной стране, населенной нищими людьми, все имущество которых состояло из жалких овец, да и те были в ничтожном числе. Овцы питались морской рыбой, и потому мясо их было зловонным и неприятным на вкус. Лишь по прошествии шестидесяти дней Александру удалось выбраться из этой страны, и как только он достиг Гедрозии, у него сразу же все появилось в изобилии, так как сатрапы и цари ближайших стран позаботились об этом заранее. 67. Восстановив свои силы, македоняне в течение семи дней веселой процессией шествовали через Карманию. Восьмерка коней медленно везла Александра, который беспрерывно, днем и ночью, пировал с ближайшими друзьями, восседая на своего рода сцене, утвержденной на высоком, отовсюду видном помосте. Затем следовало множество колесниц, защищенных от солнечных лучей пурпурными и пестрыми коврами или же зелеными, постоянно свежими ветвями, на этих колесницах сидели остальные друзья и полководцы, украшенные венками и весело пирующие. Нигде не было видно ни щитов, ни шлемов, ни копий, на всем пути воины чашами, кружками и кубками черпали вино из пифосов и кратеров[1304] и пили за здоровье друг друга, одни при этом продолжали идти вперед, а другие падали наземь. Повсюду раздавались звуки свирелей и флейт, звенели песни, слышались вакхические восклицания женщин. В течение всего этого беспорядочного перехода царило такое необузданное веселье, как будто сам Вакх присутствовал тут же и участвовал в этом радостном шествии. Прибыв в столицу Гедрозии, Александр вновь предоставил войску отдых и устроил празднества. Рассказывают, что однажды, хмельной, он присутствовал на состязании хоров, один из которых возглавлял его любимец Багой. Одержав победу, Багой в полном наряде прошел через театр и сел рядом с царем. Увидев это, македоняне принялись рукоплескать и закричали, чтобы царь поцеловал Багоя; они не успокоились до тех пор, пока Александр не обнял и не поцеловал его. 68. Там же к нему явился Неарх со своими людьми. Александр очень обрадовался и, выслушав рассказ о плавании, вознамерился сам поплыть с большим флотом вниз по течению Евфрата, затем обогнуть Аравию и Африку и через Геракловы столпы пройти во Внутреннее море[1305]. С этой целью у Тапсака начали строить различные суда и отовсюду собирать мореходов и кормчих. Но слухи о том, что поход в глубь материка оказался очень тяжелым, что царь получил ранение в битве с маллами, что войско понесло большие потери, порождали сомнения в том, что Александр вернется невредимым, побуждали подвластные народы к мятежам, а полководцев и сатрапов толкали на несправедливости, бесчинства и своеволие. Вообще повсюду воцарился дух беспокойства и стремление к переменам. В это же время Олимпиада и Клеопатра окончательно рассорились с Антипатром и поделили царство между собой: Олимпиада взяла себе Эпир, а Клеопатра – Македонию. Узнав об этом, Александр сказал, что мать поступила разумнее, ибо македоняне не потерпят, чтобы над ними царствовала женщина[1306]. Сообразуясь с обстоятельствами, Александр вновь послал Неарха к морю, поручив ему опустошить вооруженной рукой все прибрежные страны, а сам отправился в дальнейший путь, чтобы наказать провинившихся полководцев. Оксиарта, одного из сыновей Абулита, он убил сам, пронзив его копьем. Абулит не приготовил съестных припасов, а поднес царю три тысячи талантов в чеканной монете, и Александр велел ему бросить эти деньги коням. Кони, разумеется, не притронулись к такому «корму», и царь, воскликнув: «Что нам за польза в твоих припасах?» – приказал бросить Абулита в тюрьму. 69. В Персиде Александр прежде всего роздал женщинам деньги по обычаю прежних царей, которые всякий раз, когда они являлись в эту страну, давали каждой женщине по золотому. Рассказывают, что именно поэтому некоторые цари приезжали в Персиду очень редко, а Ох из жадности так ни разу туда и не явился, превратив себя в добровольного изгнанника. Когда Александр узнал, что могила Кира разграблена, он велел казнить Поламаха, совершившего это преступление, хотя это был один из знатнейших граждан Пеллы. Прочтя надгробную надпись, Александр приказал начертать ее также и по-гречески, а она гласила: «О человек, кто бы ты ни был и откуда бы ты ни явился, – ибо я знаю, что ты придешь, – я Кир, создавший персидскую державу. Не лишай же меня той горстки земли, которая покрывает мое тело». Эти слова произвели на Александра глубокое и сильное впечатление и навели его на горестные размышления о превратностях человеческой судьбы. Здесь Калан, долгое время страдавший болезнью желудка, попросил соорудить для себя костер. Подъехав к костру на коне, он помолился, окропил себя, словно жертвенное животное, и срезал со своей головы клок волос в приношение богам. Затем, взойдя на костер, он попрощался с присутствовавшими македонянами, попросил их и царя провести этот день в веселой попойке и сказал, что царя он вскоре увидит в Вавилоне. Произнеся эти слова, он лег и укрылся с головой. Огонь подбирался все ближе, но он не двинулся с места, не шевельнул ни рукой, ни ногой. Так он принес себя в жертву богам по древнему обычаю мудрецов своей страны. Много лет спустя в Афинах то же самое совершил другой индиец[1307], находившийся тогда в свите Цезаря. До сих пор там можно видеть могильный памятник, который называют «надгробием индийца». 70. Возвратившись к себе после самосожжения Калана, Александр созвал на пир друзей и полководцев. На пиру он предложил потягаться в умении пить и назначил победителю в награду венок. Больше всех выпил Промах, который дошел до четырех хоев[1308]; в награду он получил венок ценою в талант, но через три дня скончался. Кроме него, как сообщает Харет, умерли еще сорок один человек, которых после попойки охватил сильнейший озноб. В Сузах Александр женился на дочери Дария Статире и одновременно отпраздновал свадьбы друзей, отдав в жены самым лучшим своим воинам самых прекрасных персидских девушек. Для македонян, которые уже были женаты, он устроил общее свадебное пиршество; сообщают, что на этом пиру каждому из девяти тысяч приглашенных была вручена золотая чаша для возлияний. Изумительная щедрость царя проявилась и в том, что он из собственных средств заплатил долги своих воинов, израсходовав на это девять тысяч восемьсот семьдесят талантов. Этим воспользовался Антиген Одноглазый. Обманным путем занеся свое имя в список должников и приведя к столу человека, который назвался его заимодавцем, он получил деньги. Но вскоре обман был раскрыт, и царь, вне себя от гнева, выгнал Антигена из дворца и отрешил его от командования. Этот Антиген проявил себя замечательным воином. Когда он был еще юношей и находился в войсках Филиппа, осаждавших Перинф, ему в глаз попала стрела из катапульты, но он не позволил вынуть стрелу и не покинул строя до тех пор, пока враги не были оттеснены и заперты в стенах города. Свой позор он переносил чрезвычайно тяжело: было видно, что от горя и тоски он готов наложить на себя руки. Опасаясь этого, царь смягчился и приказал Антигену оставить эти деньги у себя. 71. Тридцать тысяч мальчиков, которых Александр велел обучать и закалять, оказались не только сильными и красивыми, но также замечательно ловкими и умелыми в военных упражнениях. Александр очень этому радовался, а македоняне огорчались, опасаясь, что царь будет теперь меньше дорожить ими. Поэтому, когда Александр собирался отослать к морю больных и изувеченных воинов, македоняне сочли это обидой и оскорблением, они говорили, что царь выжал из этих людей все, что они могли дать, а теперь, с позором выбрасывая их, возвращает их отечеству и родителям уже совсем не такими, какими взял. Пусть же царь признает бесполезными всех македонян и отпустит их всех, раз у него есть эти молокососы-плясуны, с которыми он намерен покорить мир. Эти речи возмутили Александра. Гневно разбранив македонян, он прогнал их прочь и поручил охранять себя персам, выбрав из их числа телохранителей и жезлоносцев. Видя Александра окруженным персами, а самих себя устраненными и опозоренными, македоняне пали духом. Делясь друг с другом своими мыслями, они чувствовали, что от зависти и гнева готовы сойти с ума. Наконец, кое-как опомнившись, безоружные, в одних хитонах, они пошли к палатке Александра. С криком и плачем они отдали себя на волю царя, умоляя его поступить с ними, как с неблагодарными негодяями. Александр, хотя и несколько смягчился, все же не допустил их к себе, но они не ушли, а два дня и две ночи терпеливо простояли перед палаткой, рыдая и призывая своего повелителя. На третий день Александр вышел к ним и, увидев их такими несчастными и жалкими, горько заплакал. Затем, мягко упрекнув их, он заговорил с ними милостиво и отпустил бесполезных воинов, щедро наградив их и написав Антипатру, чтобы на всех состязаниях и театральных зрелищах они сидели на почетных местах, украшенные венками, а осиротевшим детям погибших приказал выплачивать жалованье их отцов. 72. Прибыв в Экбатаны Мидийские и устроив там необходимые дела, Александр стал снова бывать в театрах и на празднествах, так как из Греции к нему явились три тысячи актеров. В эти дни тяжело заболел Гефестион. Человек молодой и воин, он не мог подчиниться строгим предписаниям врача и однажды, воспользовавшись тем, что врач его Главк ушел в театр, съел за завтраком вареного петуха и выпил большую кружку вина. После этого он почувствовал себя очень плохо и вскоре умер. Горе Александра не знало границ, он приказал в знак траура остричь гривы у коней и мулов, снял зубцы с крепостных стен близлежащих городов, распял на кресте несчастного врача, на долгое время запретил в лагере играть на флейте и вообще не мог слышать звуков музыки, пока от Аммона не пришло повеление оказывать Гефестиону почести и приносить ему жертвы как герою. Утешением в скорби для Александра была война, которую он превратил в охоту на людей: покорив племя коссеев, он перебил всех способных носить оружие. И это называли заупокойною жертвой в честь Гефестиона. На похороны, сооружение могильного кургана и на убранство, потребное для исполнения всех обрядов, Александр решил потратить десять тысяч талантов, но он хотел, чтобы совершенство исполнения превзошло денежные затраты. Более чем всеми другими мастерами, Александр дорожил Стасикратом, замыслы которого отличались великолепием, дерзостью, блеском и новизной. Незадолго до того Стасикрат обратился к царю и сказал, что Афону во Фракии скорее, чем какой-либо другой горе, можно придать вид человеческой фигуры и что, по приказанию Александра, он готов превратить Афон в самую незыблемую и самую величественную статую царя, левой рукой охватывающую многолюдный город, а правой – изливающую в море многоводный поток. Царь отверг тогда это предложение, но теперь он только тем и занимался, что вместе с мастерами придумывал еще более нелепые и разорительные затеи. 73. На пути в Вавилон к Александру вновь присоединился Неарх, корабли которого вошли в Евфрат из Великого моря. Неарх сообщил Александру, что ему встретились какие-то халдеи, которые просили передать царю, чтобы он не вступал в Вавилон. Но Александр не обратил на это внимания и продолжал путь. Приблизившись к стенам города, царь увидел множество воронов, которые ссорились между собой и клевали друг друга, причем некоторые из них падали замертво на землю у его ног. Вскоре после этого Александру донесли, что Аполлодор, командующий войсками в Вавилоне, пытался узнать о судьбе царя по внутренностям жертвенных животных. Прорицатель Пифагор, которого Александр призвал к себе, подтвердил это и на вопрос царя, каковы были внутренности, ответил, что печень оказалась с изъяном. «Увы, – воскликнул Александр, – это плохой знак!» Пифагору он не причинил никакого зла, на себя же очень досадовал, что не послушался Неарха. Бо льшую часть времени он проводил вне стен Вавилона, располагаясь лагерем в разных местах и совершая на корабле поездки по Евфрату. Его тревожили многие знамения. На самого большого и красивого льва из тех, что содержались в зверинце, напал домашний осел и ударом копыт убил его. Однажды Александр, раздевшись для натирания, играл в мяч. Когда пришло время одеваться, юноши, игравшие вместе с ним, увидели, что на троне молча сидит какой-то человек в царском облачении с диадемой на голове. Человека спросили, кто он такой, но тот долгое время безмолвствовал. Наконец, придя в себя, он сказал, что зовут его Дионисий и родом он из Мессении; обвиненный в каком-то преступлении, он был привезен сюда по морю и очень долго находился в оковах; только что ему явился Серапис[1309], снял с него оковы и, приведя его в это место, повелел надеть царское облачение и диадему и молча сидеть на троне. 74. Александр, по совету прорицателей, казнил этого человека, но уныние его еще усугубилось, он совсем потерял надежду на божество и доверие к друзьям. Особенно боялся царь Антипатра и его сыновей, один из которых, Иол, был главным царским виночерпием, а другой, Кассандр, приехал к Александру лишь недавно. Этот Кассандр однажды увидел каких-то варваров, простершихся ниц перед царем, и как человек, воспитанный в эллинском духе и никогда не видевший ничего подобного, невольно рассмеялся. Разгневанный Александр схватил обеими руками Кассандра за волосы и принялся с силой бить его головой о стену. В другой раз, когда Кассандр пытался что-то возразить людям, возводившим обвинение на Антипатра, Александр перебил его и сказал: «Что ты там толкуешь? Неужели ты думаешь, что эти люди, не претерпев никакой обиды, проделали такой длинный путь только ради того, чтобы наклеветать?» Кассандр возразил, что как раз это и доказывает несправедливость обвинения: затем, дескать, они и пришли издалека, чтобы их труднее было уличить во лжи. На это Александр сказал рассмеявшись: «Дорого же вам обойдутся эти Аристотелевы софизмы, это умение говорить об одном и том же и за и против, если только обнаружится, что вы хоть в чем-то обидели эти людей!» Вообще, как сообщают, непреоборимый страх перед Александром так глубоко проник в душу Кассандра и так прочно в ней укоренился, что много лет спустя, когда Кассандр, к тому времени уже царь македонян и властитель Греции, однажды прогуливался по Дельфам и, разглядывая статуи, неожиданно увидел изображение Александра, он почувствовал головокружение, задрожал всем телом и едва смог прийти в себя. 75. Исполненный тревоги и робости, Александр сделался суеверен, все сколько-нибудь необычное и странное казалось ему чудом, знамением свыше, в царском дворце появилось великое множество людей, приносивших жертвы, совершавших очистительные обряды и предсказывавших будущее. Сколь губительно неверие в богов и презрение к ним, столь же губительно и суеверие, которое подобно воде, всегда стекающей в низменные места... [Текст в оригинале испорчен. ] Со всем тем, получив от Аммона прорицание, касавшееся Гефестиона, Александр отменил траур и стал снова бывать на религиозных празднествах и на пиршествах. Однажды после великолепного приема в честь Неарха и его спутников Александр принял ванну, как он делал обычно перед сном, и собирался уже было лечь, но, вняв просьбе Медия, отправился к нему на пир. Там он пил весь следующий день, а к концу дня его стало лихорадить. Некоторые писатели утверждают, будто Александр осушил кубок Геракла[1310] и внезапно ощутил острую боль в спине, как от удара копьем, – все это они считают нужным измыслить, чтобы придать великой драме окончание трагическое и трогательное. Аристобул же сообщает, что жестоко страдая от лихорадки, Александр почувствовал сильную жажду и выпил много вина, после чего впал в горячечный бред и на тридцатый день месяца десия умер. 76. В «Дневниках» о болезни Александра сказано следующее. На восемнадцатый день месяца десия он почувствовал в бане сильнейший озноб и заснул там. На следующее утро он помылся, пошел в спальню и провел день, играя с Медием в кости. Вечером он принял ванну, принес богам жертвы и поел, а ночью его сильно лихорадило. На двадцатый день он принял ванну, совершил обычное жертвоприношение и, лежа в бане, беседовал с Неархом, который рассказывал ему о своем плавании по Великому морю. Двадцать первый день он провел таким же образом, но жар усилился, а ночью он почувствовал себя очень плохо, и весь следующий день его лихорадило. Перенесенный в большую купальню, он беседовал там с военачальниками о назначении достойных людей на освободившиеся должности в войске. На двадцать четвертый день у Александра был сильный приступ лихорадки. Его пришлось отнести к жертвеннику, чтобы он мог совершить жертвоприношение. Высшим военачальникам он приказал остаться во дворце, а таксиархам и пентакосиархам[1311] – провести ночь поблизости. На двадцать пятый день, перенесенный в другую часть дворца, он немного поспал, но лихорадка не унималась. Когда к нему пришли военачальники, он не мог произнести ни слова, то же повторилось и на двадцать шестой день. Македоняне заподозрили, что царь уже мертв; с криком и угрозами они потребовали у царских товарищей, чтобы их пропустили во дворец. Наконец они добились своего: двери дворца были открыты, и македоняне в одних хитонах по одному прошли мимо ложа царя. В этот же день Пифон и Селевк были посланы в храм Сераписа, чтобы спросить у бога, не надо ли перенести Александра в его храм. Бог велел оставить Александра на месте. На двадцать восьмой день[1312] к вечеру Александр скончался. (77). Все это почти слово в слово можно прочесть в «Дневниках». Ни у кого тогда не возникло подозрения, что Александра отравили, но, как рассказывают, спустя пять лет Олимпиада поверила доносу и многих казнила. Останки Иола, который к тому времени умер, она приказала выбросить из могилы за то, что он будто бы подал Александру яд. Те, кто утверждает, что яд был послан Антипатром и что Антипатр сделал это по совету Аристотеля, ссылаются на рассказ некоего Гагнофемида, который сообщает, что слышал об этом от царя Антигона. Ядом, как передают, послужила ледяная вода, которая по каплям, как роса, стекает с какой-то скалы близ Нонакриды[1313]; ее собирают и сливают в ослиное копыто. Ни в чем другом хранить эту жидкость нельзя, так как, будучи очень холодной и едкой, она разрушает любой сосуд. Большинство писателей, однако, считает, что вообще все это выдумка и что никакого отравления не было. Убедительным доводом в пользу этого мнения может служить то, что на теле Александра, в течение многих дней, пока военачальники ссорились между собой, пролежавшем без всякого присмотра в жарком и душном месте, не появилось никаких признаков, которые свидетельствовали бы об отравлении; все это время труп оставался чистым и свежим. Роксана была тогда беременна и потому пользовалась большим уважением у македонян. До крайности ревнивая и страстно ненавидевшая Статиру, она при помощи подложного письма заманила ее и ее сестру к себе, обеих убила, бросила трупы в колодец и засыпала землей, причем Пердикка знал об этом и даже помогал ей. Сразу же после смерти Александра Пердикка приобрел огромную власть – тем, что повсюду таскал за собой Арридея – эту куклу на царском троне. Арридей, сын Филиппа от распутницы Филинны, был слабоумным из-за телесного недуга. Недуг этот не был врожденным и возник не сам собой: рассказывают, что, когда Арридей был ребенком, у него проявлялись добрые и благородные наклонности, но потом Олимпиада при помощи всяческих зелий довела его до того, что он лишился рассудка[1314]...  Цезарь  [перевод Г.А. Стратановского и К.П. Лампсакова]     1. ... Когда Сулла захватил власть, он не смог ни угрозами, ни обещаниями побудить Цезаря к разводу с Корнелией, дочерью Цинны, бывшего одно время единоличным властителем Рима; поэтому Сулла конфисковал приданое Корнелии. Причиной же ненависти Суллы к Цезарю было родство последнего с Марием, ибо Марий Старший был женат на Юлии, тетке Цезаря; от этого брака родился Марий Младший, который был, следовательно, двоюродным братом Цезаря. Занятый вначале многочисленными убийствами и неотложными делами, Сулла не обращал на Цезаря внимания, но тот, не довольствуясь этим, выступил публично, добиваясь жреческой должности[1315], хотя сам едва достиг юношеского возраста. Сулла воспротивился этому и сделал так, что Цезарь потерпел неудачу. Он намеревался даже уничтожить Цезаря и, когда ему говорили, что бессмысленно убивать такого мальчишку, ответил: «Вы ничего не понимаете, если не видите, что в этом мальчишке – много Мариев». Когда Цезарь узнал об этих словах Суллы, он долгое время скрывался, скитаясь в земле сабинян. Но однажды, когда он занемог и его переносили из одного дома в другой, он наткнулся ночью на отряд сулланских воинов, осматривавших эту местность, чтобы задерживать всех скрывающихся. Дав начальнику отряда Корнелию два таланта, Цезарь добился того, что был отпущен, и тотчас, добравшись до моря, отплыл в Вифинию, к царю Никомеду. Проведя здесь немного времени, он на обратном пути у острова Фармакуссы[1316] был захвачен в плен пиратами, которые уже тогда имели большой флот и с помощью своих бесчисленных кораблей властвовали над морем. 2. Когда пираты потребовали у него выкупа в двадцать талантов, Цезарь рассмеялся, заявив, что они не знают, кого захватили в плен, и сам предложил дать им пятьдесят талантов. Затем, разослав своих людей в различные города за деньгами, он остался среди этих свирепых киликийцев с одним только другом и двумя слугами; несмотря на это, он вел себя так высокомерно, что всякий раз, собираясь отдохнуть, посылал приказать пиратам, чтобы те не шумели. Тридцать восемь дней пробыл он у пиратов, ведя себя так, как если бы они были его телохранителями, а не он их пленником, и без малейшего страха забавлялся и шутил с ними. Он писал поэмы и речи, декламировал их пиратам и тех, кто не выражал своего восхищения, называл в лицо неучами и варварами, часто со смехом угрожая повесить их. Те же охотно выслушивали эти вольные речи, видя в них проявление благодушия и шутливости. Однако, как только прибыли выкупные деньги из Милета и Цезарь, выплатив их, был освобожден, он тотчас снарядил корабли и вышел из милетской гавани против пиратов. Он застал их еще стоящими на якоре у острова и захватил в плен бо льшую часть из них. Захваченные богатства он взял себе в качестве добычи, а людей заключил в тюрьму в Пергаме. Сам он отправился к Юнку, наместнику Азии, находя, что тому, как претору, надлежит наказать взятых в плен пиратов. Однако Юнк, смотревший с завистью на захваченные деньги (ибо их было немало), заявил, что займется рассмотрением дела пленников, когда у него будет время; тогда Цезарь, распрощавшись с ним, направился в Пергам, приказал вывести пиратов и всех до единого распять, как он часто предсказывал им на острове, когда они считали его слова шуткой. 3. Тем временем могущество Суллы пошло на убыль, а друзья Цезаря стали звать его в Рим. Однако Цезарь сначала отправился на Родос, в школу Аполлония, сына Молона, у которого учился и Цицерон и который славился не только ораторским искусством, но и своими нравственными достоинствами. Цезарь, как сообщают, и от природы был в высшей степени одарен способностями к красноречию на государственном поприще и ревностно упражнял свое дарование, так что, бесспорно, ему принадлежало второе место[1317] в этом искусстве; однако первенствовать в красноречии он отказался, заботясь больше о том, чтобы стать первым благодаря власти и силе оружия; будучи занят военными и гражданскими предприятиями, с помощью которых он подчинил себе государство, он не дошел в ораторском искусстве до того предела, который был ему указан природой. Позднее в своем произведении, направленном против сочинения Цицерона о Катоне[1318], он сам просил не сравнивать это слово воина с искусной речью одаренного оратора, посвятившего много времени усовершенствованию своего дара. 4. По прибытии в Рим Цезарь привлек к суду Долабеллу по обвинению в вымогательствах в провинции, и многие из греческих городов представили ему свидетелей. Долабелла, однако, был оправдан. Чтобы отблагодарить греков за их усердие, Цезарь взялся вести их дело, которое они начали у претора Македонии Марка Лукулла против Публия Антония, обвиняя его во взяточничестве. Цезарь так энергично повел дело, что Антоний обратился с жалобой к народным трибунам в Рим, ссылаясь на то, что в Греции он не находится в равном положении с греками. В самом Риме Цезарь, благодаря своим красноречивым защитительным речам в судах, добился блестящих успехов, а своей вежливостью и ласковой обходительностью стяжал любовь простонародья, ибо он был более внимателен к каждому, чем можно было ожидать в его возрасте. Да и его обеды, пиры и вообще блестящий образ жизни содействовали постепенному росту его влияния в государстве. Сначала завистники Цезаря не обращали на это внимания, считая, что он будет забыт сразу же после того, как иссякнут его средства. Лишь когда было поздно, когда эта сила уже так выросла, что ей трудно было что-либо противопоставить, и направилась прямо на ниспровержение существующего строя, они поняли, что нельзя считать незначительным начало ни в каком деле. То, что не пресечено в зародыше, быстро возрастает, ибо в самом пренебрежении оно находит условия для беспрепятственного развития. Цицерон, как кажется, был первым, кто считал подозрительной и внушающей опасения деятельность Цезаря, по внешности спокойную, подобно гладкому морю, и распознал в этом человеке смелый и решительный характер, скрывающийся под маской ласковости и веселости. Он говорил, что во всех помыслах и образе действий Цезаря он усматривает тираннические намерения. «Но, – добавлял он, – когда я вижу, как тщательно уложены его волосы и как он почесывает голову одним пальцем[1319], мне всегда кажется, что этот человек не может замышлять такое преступление, как ниспровержение римского государственного строя». Но об этом – позже. 5. Первое доказательство любви к нему народа Цезарь получил в то время, когда, добиваясь должности военного трибуна одновременно с Гаем Помпилием, был избран бо льшим числом голосов, нежели тот, второе же, и еще более явное, когда после смерти своей тетки Юлии, жены Мария, он не только произнес на форуме блестящую похвальную речь умершей, но и осмелился выставить во время похорон изображения Мария, которые были показаны впервые со времени прихода к власти Суллы, так как Марий и его сторонники были объявлены врагами государства. Некоторые подняли голос против этого поступка, но народ криком и громкими рукоплесканиями показал свое одобрение Цезарю, который спустя столь долгое время как бы возвращал честь Мария из Аида в Рим. Держать надгробные речи при погребении старых женщин было у римлян в обычае, в отношении же молодых такого обычая не было, и первым сделал это Цезарь, когда умерла его жена. И это вызвало одобрение народа и привлекло его симпатии к Цезарю, как к человеку кроткого и благородного нрава. После похорон жены от отправился в Испанию в качестве квестора при преторе Ветере, которого он всегда почитал и сына которого позже, когда сам стал претором, сделал квестором. Вернувшись после отправления этой должности, он женился третьим браком[1320] на Помпее, имея от Корнелии дочь, которую впоследствии выдал замуж за Помпея Магна. Щедро расточая свои деньги и покупая, казалось, ценой величайших трат краткую и непрочную славу, в действительности же стяжая величайшие блага за дешевую цену, он, как говорят, прежде чем получить первую должность, имел долгов на тысячу триста талантов. Назначенный смотрителем Аппиевой дороги[1321], он издержал много собственных денег, затем, будучи эдилом, выставил триста двадцать пар гладиаторов, а пышными издержками на театры, церемонии и обеды затмил всех своих предшественников. Но и народ, со своей стороны, стал настолько расположен к нему, что каждый выискивал новые должности и почести, которыми можно было вознаградить Цезаря. 6. Рим тогда разделялся на два стана – приверженцев Суллы, имевших большую силу, и сторонников Мария, которые были полностью разгромлены, унижены и влачили жалкое существование. Чтобы вновь укрепить и повести за собой марианцев, Цезарь, когда воспоминания о его щедрости в должности эдила были еще свежи, ночью принес на Капитолий и поставил сделанные втайне изображения Мария и богинь Победы, несущих трофеи. На следующее утро вид этих блестевших золотом и сделанных чрезвычайно искусно изображений, надписи на которых повествовали о победах над кимврами, вызвал у смотрящих чувство изумления перед отвагой человека, воздвигнувшего их (имя его, конечно, не осталось неизвестным). Слух об этом вскоре распространился, и римляне сбежались поглядеть на изображения. При этом одни кричали, что Цезарь замышляет тираннию, восстанавливая почести, погребенные законами и постановлениями сената, и что он испытывает народ, желая узнать, готов ли тот, подкупленный его щедростью, покорно терпеть его шутки и затеи. Марианцы же, напротив, сразу появившись во множестве, подбодряли друг друга и с рукоплесканиями заполнили Капитолий; у многих из них выступили слезы радости при виде изображения Мария, и они превозносили Цезаря величайшими похвалами, как единственного человека, который достоин родства с Марием. По этому поводу было созвано заседание сената, и Лутаций Катул, пользовавшийся тогда наибольшим влиянием у римлян, выступил с обвинением против Цезаря, бросив известную фразу: «Итак, Цезарь покушается на государство уже не путем подкопа, но с осадными машинами». Но Цезарь так умело выступил в свою защиту, что сенат остался удовлетворенным, и сторонники Цезаря еще более осмелели и призывали его ни перед чем не отступать в своих замыслах, ибо поддержка народа обеспечит ему первенство и победу над противниками. 7. Между тем умер верховный жрец Метелл, и два известнейших человека, пользовавшихся огромным влиянием в сенате, – Сервилий Исаврийский и Катул, – боролись друг с другом, добиваясь этой должности. Цезарь не отступил перед ними и также выставил в Народном собрании свою кандидатуру. Казалось, что все соискатели пользуются равною поддержкой, но Катул, из-за высокого положения, которое он занимал, более других опасался неясного исхода борьбы и потому начал переговоры с Цезарем, предлагая ему большую сумму денег, если он откажется от соперничества. Цезарь, однако, ответил, что будет продолжать борьбу, даже если для этого придется еще бо льшую сумму взять в долг. В день выборов, прощаясь со своей матерью, которая прослезилась, провожая его до дверей, он сказал: «Сегодня, мать, ты увидишь своего сына либо верховным жрецом, либо изгнанником». На выборах Цезарь одержал верх и этим внушил сенату и знати опасение, что он сможет увлечь народ на любую дерзость. Поэтому Пизон и Катул упрекали Цицерона, пощадившего Цезаря, который был замешан в заговоре Катилины. Как известно, Катилина намеревался не только свергнуть существующий строй, но и уничтожить всякую власть и произвести полный переворот. Сам он покинул город, когда против него появились лишь незначительные улики, а важнейшие замыслы оставались еще скрытыми, Лентула же и Цетега оставил в Риме, чтобы они продолжали плести заговор. Неизвестно, оказывал ли тайно Цезарь в чем-нибудь поддержку и выражал ли сочувствие этим людям, но в сенате, когда они были полностью изобличены и консул Цицерон спрашивал у каждого сенатора его мнение о наказании виновных, все высказывались за смертную казнь, пока очередь не дошла до Цезаря, который выступил с заранее обдуманной речью, заявив, что убивать без суда людей, выдающихся по происхождению своему и достоинству, несправедливо и не в обычае римлян, если это не вызвано крайней необходимостью. Если же впредь до полной победы над Катилиной они будут содержаться под стражей в италийских городах, которые может выбрать сам Цицерон, то позже сенат сможет в обстановке мира и спокойствия решить вопрос о судьбе каждого из них. 8. Это предложение показалось настолько человеколюбивым и было так сильно и убедительно обосновано, что не только те, кто выступал после Цезаря, присоединились к нему, но и многие из говоривших ранее стали отказываться от своего мнения и поддерживать предложение Цезаря, пока очередь не дошла до Катона и Катула. Эти же начали горячо возражать, а Катон даже высказал в своей речи подозрение против Цезаря и выступил против него со всей резкостью. Наконец, было решено казнить заговорщиков, а когда Цезарь выходил из здания сената, то на него набросилось с обнаженными мечами много сбежавшихся юношей из числа охранявших тогда Цицерона. Но, как сообщают, Курион, прикрыв Цезаря своей тогой, благополучно вывел его, да и сам Цицерон, когда юноши оглянулись, знаком удержал их, либо испугавшись народа, либо вообще считая такое убийство несправедливым и противозаконным. Если все это правда, то я не понимаю, почему Цицерон в сочинении о своем консульстве[1322] ничего об этом не говорит. Позже его обвиняли в том, что он не воспользовался представившейся тогда прекрасной возможностью избавиться от Цезаря, а испугался народа, необычайно привязанного к Цезарю. Эта привязанность проявилась через несколько дней, когда Цезарь пришел в сенат, чтобы защищаться против выдвинутых подозрений, и был встречен враждебным шумом. Видя, что заседание затягивается дольше обычного, народ с криками сбежался и обступил здание, настоятельно требуя отпустить Цезаря. Поэтому и Катон, сильно опасаясь восстания неимущих, которые, возлагая надежды на Цезаря, воспламеняли и весь народ, убедил сенат учредить ежемесячные хлебные раздачи для бедняков. Это прибавило к остальным расходам государства новый – в сумме семи миллионов пятисот тысяч драхм ежегодно, но зато отвратило непосредственно угрожавшую великую опасность, так как лишило Цезаря большей части его влияния как раз в то время, когда он собирался занять должность претора и вследствие этого должен был стать еще опаснее. 9. Однако год его претуры прошел спокойно, и лишь в собственном доме Цезаря произошел неприятный случай. Был некий человек[1323] из числа старинной знати, известный своим богатством и красноречием, но в бесчинстве и дерзости не уступавший никому из прославленных распутников. Он был влюблен в Помпею, жену Цезаря, и пользовался взаимностью. Но женские комнаты строго охранялись, а мать Цезаря Аврелия, почтенная женщина, своим постоянным наблюдением за невесткой делала свидания влюбленных трудными и опасными. У римлян есть богиня, которую они называют Доброю[1324], а греки – Женскою. Фригийцы выдают ее за свою, считая супругою их царя Мидаса, римляне утверждают, что это нимфа Дриада, жена Фавна, по словам же греков – она та из матерей Диониса, имя которой нельзя называть. Поэтому женщины, участвующие в ее празднике, покрывают шатер виноградными лозами, и у ног богини помещается, в соответствии с мифом, священная змея. Ни одному мужчине нельзя присутствовать на празднестве и даже находиться в доме, где справляется торжество; лишь женщины творят священные обряды, во многом, как говорят, похожие на орфические. Когда приходит день праздника, консул или претор, в доме которого он справляется, должен покинуть дом вместе со всеми мужчинами, жена же его, приняв дом, производит священнодействия. Главная часть их совершается ночью, сопровождаясь играми и музыкой. 10. В том году праздник справляла Помпея, и Клодий, не имевший еще бороды и поэтому рассчитывавший остаться незамеченным, явился туда, переодевшись в наряд арфистки и неотличимый от молодой женщины. Он нашел двери отпертыми и был благополучно проведен в дом одною из служанок, посвященной в тайну, которая и отправилась вперед, чтобы известить Помпею. Так как она долго не возвращалась, Клодий не вытерпел ожидания на одном месте, где он был оставлен, и стал пробираться вперед по большому дому, избегая ярко освещенных мест. Но с ним столкнулась служанка Аврелии и полагая, что перед ней женщина, стала приглашать его принять участие в играх и, несмотря на его сопротивление, повлекла его к остальным, спрашивая, кто он и откуда. Когда Клодий ответил, что он ожидает Абру (так звали ту служанку Помпеи), голос выдал его, и служанка Аврелии бросилась на свет, к толпе, и стала кричать, что она обнаружила мужчину. Все женщины были перепуганы этим, Аврелия же, прекратив совершение таинств и прикрыв святыни, приказала запереть двери и начала обходить со светильниками весь дом в поисках Клодия. Наконец его нашли укрывшимся в комнате служанки, которая помогла ему войти в дом, и женщины, обнаружившие его, выгнали его вон. Женщины, разойдясь по домам, еще ночью рассказали своим мужьям о случившемся. На следующий день по всему Риму распространился слух, что Клодий совершил кощунство и повинен не только перед оскорбленными им, но и перед городом и богами. Один из народных трибунов публично обвинил Клодия в нечестии, и наиболее влиятельные сенаторы выступили против него, обвиняя его наряду с прочими гнусными беспутствами в связи со своей собственной сестрой, женой Лукулла. Но народ воспротивился их стараниям и принял Клодия под защиту, что принесло тому большую пользу в суде, ибо судьи были напуганы и дрожали перед чернью. Цезарь тотчас же развелся с Помпеей. Однако, будучи призван на суд в качестве свидетеля, он заявил, что ему ничего не известно относительно того, в чем обвиняют Клодия. Это заявление показалось очень странным, и обвинитель спросил его: «Но почему же тогда ты развелся со своей женой?» «Потому, – ответил Цезарь, – что на мою жену не должна падать даже тень подозрения». Одни говорят, что он ответил так, как действительно думал, другие же – что он сделал это из угождения народу, желавшему спасти Клодия. Клодий был оправдан, так как большинство судей подало при голосовании таблички с неразборчивой подписью[1325], чтобы осуждением не навлечь на себя гнев черни, а оправданием – бесславие среди знатных. 11. После претуры Цезарь получил в управление провинцию Испанию. Так как он не смог прийти к соглашению со своими кредиторами, с криком осаждавшими его и противодействовавшими его отъезду, он обратился за помощью к Крассу, самому богатому из римлян. Крассу нужны были сила и энергия Цезаря для борьбы против Помпея; поэтому он удовлетворил наиболее настойчивых и неумолимых кредиторов Цезаря и, дав поручительство на сумму в восемьсот тридцать талантов, предоставил Цезарю возможность отправиться в провинцию. Рассказывают, что, когда Цезарь перевалил через Альпы и проезжал мимо бедного городка с крайне немногочисленным варварским населением, его приятели спросили со смехом: «Неужели и здесь есть соревнование из-за должностей, споры о первенстве, раздоры среди знати?» «Что касается меня, – ответил им Цезарь с полной серьезностью, – то я предпочел бы быть первым здесь, чем вторым в Риме». В другой раз, уже в Испании, читая на досуге что-то из написанного о деяниях Александра, Цезарь погрузился на долгое время в задумчивость, а потом даже прослезился. Когда удивленные друзья спросили его о причине, он ответил: «Неужели вам кажется недостаточной причиной для печали то, что в моем возрасте Александр уже правил столькими народами, а я до сих пор еще не совершил ничего замечательного!» 12. Сразу же по прибытии в Испанию он развил энергичную деятельность. Присоединив в течение нескольких дней к своим двадцати когортам еще десять, но выступил с ними против каллаиков и лузитанцев, которых и победил, дойдя затем до Внешнего моря и покорив несколько племен, ранее не подвластных римлянам. Достигнув такого успеха в делах военных, Цезарь не хуже руководил и гражданскими: он установил согласие в городах и прежде всего уладил споры между заимодавцами и должниками. А именно, он предписал, чтобы из ежегодных доходов должника одна треть оставалась ему, остальное же шло заимодавцам, пока таким образом долг не будет выплачен. Совершив эти дела, получившие всеобщее одобрение, Цезарь выехал из провинции, где он и сам разбогател и дал возможность обогатиться во время походов своим воинам, которые провозгласили его императором. 13. Лицам, домогающимся триумфа, надлежало оставаться вне Рима, а ищущим консульской должности – присутствовать в городе. Цезарь, который вернулся как раз во время консульских выборов, не знал, что ему предпочесть, и поэтому обратился в сенат с просьбой разрешить ему домогаться консульской должности заочно, через друзей. Катон первым выступил против этого требования, настаивая на соблюдении закона. Когда же он увидел, что Цезарь успел многих расположить в свою пользу, то, чтобы затянуть разрешение вопроса, произнес речь, которая продолжалась целый день. Тогда Цезарь решил отказаться от триумфа и добиваться должности консула. Итак, он прибыл в Рим и сразу же предпринял ловкий шаг, введя в заблуждение всех, кроме Катона. Ему удалось примирить Помпея и Красса, двух людей, пользовавшихся наибольшим влиянием в Риме. Тем, что Цезарь взамен прежней вражды соединил их дружбой, он поставил могущество обоих на службу себе самому и под прикрытием этого человеколюбивого поступка произвел незаметно для всех настоящий государственный переворот. Ибо причиной гражданских войн была не вражда Цезаря и Помпея, как думает большинство, но в большей степени их дружба, когда они сначала соединились для уничтожения власти аристократии, а затем поднялись друг против друга. Катон же, который часто верно предсказывал исход событий, приобрел за это вначале репутацию неуживчивого и сварливого человека, а впоследствии – славу советчика, хотя и разумного, но несчастливого. 14. Итак, Цезарь, поддерживаемый с двух сторон, благодаря дружбе с Помпеем и Крассом, добился успеха на выборах и с почетом был провозглашен консулом вместе с Кальпурнием Бибулом. Едва лишь он вступил в должность, как из желания угодить черни внес законопроекты, более приличествовавшие какому-нибудь дерзкому народному трибуну, нежели консулу, – законопроекты, предлагавшие вывод колоний и раздачу земель. В сенате все лучшие граждане высказались против этого, и Цезарь, который давно уже искал к тому повода, поклялся громогласно, что черствость и высокомерие сенаторов вынуждают его против его воли обратиться к народу для совместных действий. С этими словами он вышел на форум. Здесь, поставив рядом с собой с одной стороны Помпея, с другой – Красса, он спросил, одобряют ли они предложенные законы. Когда они ответили утвердительно, Цезарь обратился к ним с просьбой помочь ему против тех, кто грозится противодействовать этим законопроектам с мечом в руке. Оба обещали ему свою поддержку, а Помпей прибавил, что против поднявших мечи он выйдет не только с мечом, но и со щитом. Эти слова огорчили аристократов, которые сочли это выступление сумасбродной, ребяческой речью, не приличествующей достоинству самого Помпея и роняющей уважение к сенату, зато народу они очень понравились. Чтобы еще свободнее использовать в своих целях могущество Помпея, Цезарь выдал за него свою дочь Юлию, хотя она и была уже помолвлена с Сервилием Цепионом, последнему же он обещал дочь Помпея, которая также не была свободна, ибо была обручена с Фавстом, сыном Суллы. Немного позже сам Цезарь женился на Кальпурнии, дочери Пизона, которого он провел в консулы на следующий год. Это вызвало сильное негодование Катона, заявлявшего, что нет сил терпеть этих людей, которые брачными союзами добывают высшую власть в государстве и с помощью женщин передают друг другу войска, провинции и должности. Бибул, товарищ Цезаря по консульству, всеми силами противодействовал его законопроектам; но так как он ничего не добился и даже вместе с Катоном рисковал быть убитым на форуме, то заперся у себя дома и не появлялся до истечения срока должности. Помпей вскоре же после своей свадьбы заполнил форум вооруженными воинами и этим помог народу добиться утверждения законов, а Цезарю получить в управление на пять лет обе Галлии – Предальпийскую и Заальпийскую – вместе с Иллириком и четыре легиона. Катона, который отважился выступить против этого, Цезарь отправил в тюрьму, рассчитывая, что тот обратится с жалобой к народным трибунам. Однако, видя, что Катон, не говоря ни слова, позволяет увести себя и что не только лучшие граждане угнетены этим, но и народ, из уважения к добродетели Катона, молча и в унынии следует за ним, Цезарь сам тайком попросил одного из народных трибунов освободить Катона. Из остальных сенаторов лишь очень немногие посещали вместе с Цезарем заседания сената, прочие же, недовольные оскорблением их достоинства, воздерживались от участия в делах. Когда Консидий, один из самых престарелых, сказал однажды, что они не приходят из страха перед оружием и воинами, Цезарь спросил его: «Так почему же ты не боишься и не остаешься дома?» Консидий отвечал: «Меня освобождает от страха моя старость, ибо краткий срок жизни, оставшийся мне, не требует большой осторожности». Но наиболее позорным из всех тогдашних событий считали то, что в консульство Цезаря народным трибуном был избран тот самый Клодий, который осквернил и брак Цезаря и таинство ночного священнодействия. Избран же он был с целью погубить Цицерона; и сам Цезарь отправился в свою провинцию лишь после того, как с помощью Клодия ниспроверг Цицерона и добился его изгнания из Италии. 15. Таковы были дела, которые он совершил перед Галльскими войнами. Что же касается до времени, когда Цезарь вел эти войны и ходил в походы, подчинившие Галлию, то здесь он как бы начал иную жизнь, вступив на путь новых деяний. Он выказал себя не уступающим никому из величайших, удивительнейших полководцев и военных деятелей. Ибо, если сравнить с ним Фабиев, Сципионов и Метеллов или живших одновременно с ним и незадолго до него Суллу, Мария, обоих Лукуллов и даже самого Помпея, воинская слава которого превозносилась тогда до небес, то Цезарь своими подвигами одних оставит позади по причине суровости мест, в которых он вел войну, других – в силу размеров страны, которую он завоевал, третьих – имея в виду численность и мощь неприятеля, которого он победил, четвертых – принимая в расчет дикость и коварство, с которыми ему пришлось столкнуться, пятых – человеколюбием и снисходительностью к пленным, шестых – подарками и щедростью к своим воинам и, наконец, всех – тем, что он дал больше всего сражений и истребил наибольшее число врагов. Ибо за те неполные десять лет, в течение которых он вел войну в Галлии, он взял штурмом более восьмисот городов, покорил триста племен, сражался с тремя миллионами людей, из которых один миллион уничтожил во время битв и столько же захватил в плен. 16. Он пользовался такой любовью и преданностью своих воинов, что даже те люди, которые в других войнах ничем не отличились, с непреодолимой отвагой шли на любую опасность ради славы Цезаря. Примером может служить Ацилий, который в морском сражении у Массилии[1326] вскочил на вражеский корабль и, когда ему отрубили мечом правую руку, удержал щит в левой, а затем, нанося этим щитом удары врагам в лицо, обратил всех в бегство и завладел кораблем. Другой пример – Кассий Сцева, который в битве при Диррахии, лишившись глаза, выбитого стрелой, раненный в плечо и бедро дротиками и принявший своим щитом удары ста тридцати стрел, кликнул врагов, как бы желая сдаться; но когда двое из них подошли к нему, то одному он отрубил руку мечом, другого обратил в бегство ударом в лицо, а сам был спасен своими, подоспевшими на помощь. В Британии однажды передовые центурионы попали в болотистые, залитые водой места и подверглись здесь нападению противника. И вот один на глазах Цезаря, наблюдавшего за стычкой, бросился вперед и, совершив много удивительных по смелости подвигов, спас центурионов из рук варваров, которые разбежались, а сам последним кинулся в протоку, и где вплавь, где вброд перебрался на другую сторону, насилу преодолев все препятствия и потеряв при этом щит. Цезарь и стоявшие вокруг встретили его криками изумления и радости, а воин в большом смущении, со слезами бросился к ногам Цезаря, прося у него прощения за потерю щита. В Африке Сципион захватил одно из судов Цезаря, на котором плыл назначенный квестором Граний Петрон. Захватившие объявили всю команду корабля своей добычей, квестору же обещали свободу. Но тот ответил, что воины Цезаря привыкли дарить пощаду, но не получать ее от других, и с этими словами бросился на собственный меч. 17. Подобное мужество и любовь к славе Цезарь сам взрастил и воспитал в своих воинах прежде всего тем, что щедро раздавал почести и подарки: он желал показать, что добытые в походах богатства копит не для себя, не для того, чтобы самому утопать в роскоши и наслаждениях, но хранит их как общее достояние и награду за воинские заслуги, оставляя за собой лишь право распределять награды между отличившимися. Вторым средством воспитания войска было то, что он сам добровольно бросался навстречу любой опасности и не отказывался переносить какие угодно трудности. Любовь его к опасностям не вызывала удивления у тех, кто знал его честолюбие, но всех поражало, как он переносил лишения, которые, казалось, превосходили его физические силы, ибо он был слабого телосложения, с белой и нежной кожей, страдал головными болями и падучей, первый припадок которой, как говорят, случился с ним в Кордубе. Однако он не использовал свою болезненность как предлог для изнеженной жизни, но, сделав средством исцеления военную службу, старался беспрестанными переходами, скудным питанием, постоянным пребыванием под открытым небом и лишениями победить свою слабость и укрепить свое тело. Спал он большей частью на повозке или на носилках, чтобы использовать для дела и часы отдыха. Днем он объезжал города, караульные отряды и крепости, причем рядом с ним сидел раб, умевший записывать за ним, а позади один воин с мечом. Он передвигался с такой быстротой, что в первый раз проделал путь от Рима до Родана за восемь дней. Верховая езда с детства была для него привычным делом. Он умел, отведя руки назад и сложив их за спиной, пустить коня во весь опор. А во время этого похода он упражнялся еще и в том, чтобы, сидя на коне, диктовать письма, занимая одновременно двух или даже, как утверждает Оппий, еще большее число писцов. Говорят, что Цезарь первым пришел к мысли беседовать с друзьями по поводу неотложных дел посредством писем, когда величина города и исключительная занятость не позволяли встречаться лично. Как пример его умеренности в пище приводят следующий рассказ. Однажды в Медиолане он обедал у своего гостеприимца Валерия Леона, и тот подал спаржу, приправленную не обыкновенным оливковым маслом, а миррой. Цезарь спокойно съел это блюдо, а к своим друзьям, выразившим недовольство, обратился с порицанием: «Если вам что-либо не нравится, – сказал он, – то вполне достаточно, если вы откажетесь есть. Но если кто берется порицать подобного рода невежество, тот сам невежа». Однажды он был застигнут в пути непогодой и попал в хижину одного бедняка. Найдя там единственную комнату, которая едва была в состоянии вместить одного человека, он обратился к своим друзьям со словами: «Почетное нужно предоставлять сильнейшим, а необходимое – слабейшим», – и предложил Оппию отдыхать в комнате, а сам вместе с остальными улегся спать под навесом перед дверью. 18. Первою из галльских войн, которую ему пришлось вести, была с гельветами и тигуринами[1327]. Эти племена сожгли двенадцать своих городов и четыреста деревень и двинулись через подвластную римлянам Галлию, как прежде кимвры и тевтоны, которым они, казалось, не уступали ни смелостью, ни многолюдством, ибо всего их было триста тысяч, в том числе способных сражаться – сто девяносто тысяч. Тигуринов победил не сам Цезарь, а Лабиен, которого он выслал против них и который разгромил их у реки Арара. Гельветы же напали на Цезаря неожиданно, когда он направлялся с войском к одному из союзных городов; тем не менее он успел занять надежную позицию и здесь, собрав свои силы, выстроил их в боевой порядок. Когда ему подвели коня, Цезарь сказал: «Я им воспользуюсь после победы, когда дело дойдет до погони. А сейчас – вперед, на врага!» – и с этими словами начал наступление в пешем строю. После долгой и упорной битвы он разбил войско варваров, но наибольшие трудности встретил в лагере, у повозок, ибо там сражались не только вновь сплотившиеся воины, но и женщины и дети, защищавшиеся вместе с ними до последней капли крови. Все были изрублены, и битва закончилась только к полуночи. К этой замечательной победе Цезарь присоединил еще более славное деяние, заставив варваров, уцелевших после сражения (а таких было свыше ста тысяч), соединиться и вновь заселить ту землю, которую они покинули, и города, которые они разорили. Сделал же он это из опасения, что в опустевшие области перейдут германцы и захватят их. 19. Вторую войну он вел уже за галлов против германцев, хотя раньше и объявил в Риме их царя Ариовиста союзником римского народа. Но германцы были несносными соседями для покоренных Цезарем народностей, и было ясно, что они не удовлетворятся существующим порядком вещей, но, при первом удобном случае, захватят всю Галлию и укрепятся в ней. Когда Цезарь заметил, что начальники в его войске робеют, в особенности те молодые люди из знатных семей, которые последовали за ним из желания обогатиться и жить в роскоши, он собрал их на совет и объявил, что те, кто настроен так трусливо и малодушно, могут возвратиться домой и не подвергать себя опасности против своего желания. «Я же, – сказал он, – пойду на варваров с одним только десятым легионом, ибо те, с кем мне предстоит сражаться, не сильнее кимвров, а сам я не считаю себя полководцем слабее Мария». Узнав об этом, десятый легион отправил к нему делегатов, чтобы выразить свою благодарность, остальные же легионы осуждали своих начальников и, наконец, все, исполнившись смелости и воодушевления, последовали за Цезарем и после многодневного пути разбили лагерь в двухстах стадиях от противника. Уже самый приход Цезаря несколько расстроил дерзкие планы Ариовиста, ибо он никак не ожидал, что римляне, которые, казалось, не смогут выдержать натиска германцев, сами решатся на нападение. Он дивился отваге Цезаря и в то же время увидел, что его собственная армия приведена в замешательство. Но еще более ослабило мужество германцев предсказание священных жен, которые, наблюдая водовороты в реках и прислушиваясь к шуму потоков, возвестили, что нельзя начинать сражение раньше новолуния. Когда Цезарь узнал об этом и увидел, что германцы воздерживаются от нападения, он решил, что лучше напасть на них, пока они не расположены к бою, чем оставаться в бездеятельности, позволяя им выжидать более подходящего для них времени. Совершая налеты на укрепления вокруг холмов, где они разбили свой лагерь, он так раздразнил германцев, что те в гневе вышли из лагеря и вступили в битву. Цезарь нанес им сокрушительное поражение и, обратив в бегство, гнал их до самого Рейна, на расстоянии в четыреста стадиев, покрыв все это пространство трупами врагов и их оружием. Ариовист с немногими людьми успел все же переправиться через Рейн. Число убитых, как сообщают, достигло восьмидесяти тысяч. 20. После этого, оставив свое войско на зимних квартирах в земле секванов, Цезарь сам, чтобы заняться делами Рима, направился в Галлию, лежащую вдоль реки Пада и входившую в состав назначенной ему провинции, ибо границей между Предальпийской Галлией и собственно Италией служит река Рубикон. Сюда к Цезарю приезжали многие из Рима, и он имел возможность увеличить свое влияние, исполняя просьбы каждого, так что все уходили от него, либо получив то, чего желали, либо надеясь это получить. Таким образом действовал он в течение всей войны: то побеждал врагов оружием сограждан, то овладевал самими гражданами при помощи денег, захваченных у неприятеля. А Помпей ничего не замечал. Между тем белги, наиболее могущественные из галлов, владевшие третьей частью всей Галлии, отложились от римлян и собрали многотысячное войско. Цезарь выступил против них со всей поспешностью и напал на врагов, в то время как они опустошали земли союзных римлянам племен. Он опрокинул полчища врагов, оказавших лишь ничтожное сопротивление, и учинил такую резню, что болота и глубокие реки, заваленные множеством трупов, стали легко проходимыми для римлян. После этого все народы, живущие на берегу Океана, добровольно покорились вновь, но против нервиев, наиболее диких и воинственных из племен, населяющих страну белгов, Цезарь должен был выступить в поход. Нервии, обитавшие в густых чащобах, укрыли свои семьи и имущество далеко от врага, а сами в глубине леса в количестве шестидесяти тысяч человек напали на Цезаря как раз тогда, когда он, занятый сооружением вала вокруг лагеря, никак не ожидал нападения. Варвары опрокинули римскую конницу и, окружив двенадцатый и седьмой легионы, перебили всех центурионов. Если бы Цезарь, прорвавшись сквозь гущу сражающихся, не бросился со щитом в руке на варваров и если бы при виде опасности, угрожающей полководцу, десятый легион не ринулся с высот на врага и не смял его ряды, вряд ли уцелел бы хоть один римский воин. Но смелость Цезаря привела к тому, что римляне бились, можно сказать, свыше своих сил и, так как нервии все же не обратились в бегство, уничтожили их, несмотря на отчаянное сопротивление. Из шестидесяти тысяч варваров осталось в живых только пятьсот, а из четырехсот их сенаторов – только трое. 21. Когда весть об этом пришла в Рим, сенат постановил устроить пятнадцатидневные празднества в честь богов, чего не бывало раньше ни при какой победе. Но, с другой стороны, и сама опасность, когда восстало одновременно столько враждебных племен, казалась огромной, и любовь народа к Цезарю окружила его победы особенно ярким блеском. Приведя в порядок дела в Галлии, Цезарь вновь перезимовал в долине Пада, укрепляя свое влияние в Риме, ибо те, кто, пользуясь его помощью, добивался должностей, подкупали народ его деньгами, а получив должность, делали все, что могло увеличить могущество Цезаря. Мало того, большинство из наиболее знатных и выдающихся людей съехалось к нему в Луку, в том числе Помпей, Красс, претор Сардинии Аппий и наместник Испании Непот, так что всего там собралось сто двадцать ликторов и более двухсот сенаторов. На совещании было решено следующее: Помпей и Красс должны быть избраны консулами, Цезарю же, кроме продления консульских полномочий еще на пять лет, должна быть также выдана определенная сумма денег. Это последнее условие казалось весьма странным всем здравомыслящим людям. Ибо как раз те лица, которые получили от Цезаря столько денег, предлагали сенату или, скорее, принуждали его, вопреки его желанию, выдать Цезарю деньги, как будто бы он не имел их. Катона тогда не было – его нарочно отправили на Кипр, Фавоний же, который был приверженцем Катона, не добившись ничего своими возражениями в сенате, выбежал из дверей курии, громко взывая к народу. Но никто его не слушал: иные боялись Помпея и Красса, а большинство молчало из угождения Цезарю, на которого оно возлагало все свои надежды. 22. Цезарь же, снова возвратясь к своим войскам в Галлию, застал там тяжелую войну: два германских племени – узипеты и тенктеры – перешли через Рейн, ища новых земель. О войне с ними Цезарь рассказывает[1328] в своих «Записках» следующее. Варвары отправили к нему послов, но во время перемирия неожиданно напали на него в пути, и потому их отряд из восьмисот всадников обратил в бегство пять тысяч всадников Цезаря, застигнутых врасплох. Затем они вторично отправили послов с целью снова обмануть его, но он задержал послов и повел на германцев войско, считая, что глупо доверять на слово столь вероломным и коварным людям. Танузий, правда, сообщает, что, когда сенат выносил постановления о празднике и жертвоприношениях в честь победы, Катон выступил с предложением выдать Цезаря варварам, чтобы очистить город от пятна клятвопреступления[1329] и обратить проклятие на того, кто один в этом повинен. Из тех, что перешли Рейн, четыреста тысяч было изрублено; немногие вернувшиеся назад были дружелюбно приняты германским племенем сугамбров. Желая приобрести славу первого человека, перешедшего с войском Рейн, Цезарь использовал это в качестве предлога для похода на сугамбров и начал постройку моста через широкий поток, который как раз в этом месте был особенно полноводным и бурным и обладал такой силой течения, что ударами несущихся бревен угрожал снести столбы, поддерживавшие мост. Но Цезарь приказал вколотить в дно реки огромные и толстые сваи и, как бы обуздав силу потока, в течение десяти дней навел мост, вид которого превосходил всякие ожидания. 23.. Затем он перевел свои войска на другой берег, не встречая никакого сопротивления, ибо даже свевы, самые могущественные среди германцев, укрылись в далеких лесных дебрях. Поэтому он опустошил огнем землю врагов, укрепил бодрость тех, которые постоянно были союзниками римлян, и вернулся в Галлию, проведя в Германии восемнадцать дней. Поход против британцев доказал исключительную смелость Цезаря. Ибо он был первым, кто вышел в Западный океан и переправился с войском через Атлантическое море, кто расширил римское господство за пределы известного круга земель, попытавшись овладеть островом столь невероятных размеров, что многие писатели утверждают, будто его и не существует, а рассказы о нем и самое его название – одна лишь выдумка. Цезарь дважды переправлялся на этот остров с противолежащего берега Галлии, но после того, как он нанес более вреда противнику, чем доставил выгоды своим войскам (у этих бедных и скудно живущих людей не было ничего, что стоило бы захватить), он закончил эту войну не так, как желал: взяв заложников у царя варваров и обложив их данью, он покинул Британию. В Галлии его ждало письмо, которое не успели доставить ему в Британию. Друзья, находящиеся в Риме, сообщали о смерти его дочери, супруги Помпея, скончавшейся от родов. Как Помпеем, так и Цезарем овладела великая скорбь, друзей же их охватило смятенье, потому что теперь распались узы родства, которое еще поддерживало мир и согласие в страдающем от раздоров государстве: ребенок также вскоре умер, пережив свою мать лишь на несколько дней. Тело Юлии народ, несмотря на противодействие народных трибунов, отнес на Марсово поле и там похоронил. 24. Чтобы поставить свое сильно увеличившееся войско на зимние квартиры, Цезарь вынужден был разделить его на много частей, а сам, как обычно, отправился в Италию. Но в это время вновь вспыхнуло всеобщее восстание в Галлии, и полчища восставших, бродя по стране, разоряли зимние квартиры римлян и нападали даже на укрепленные римские лагери. Наибольшая и сильнейшая часть повстанцев во главе с Амбиоригом перебила отряд Котты и Титурия. Затем с шестьюдесятитысячной армией Амбиориг осадил легион Цицерона[1330] и едва не взял лагерь штурмом, ибо римляне все были ранены и держались скорее благодаря своей отваге, нежели силе. Когда Цезарь, находившийся уже далеко, получил известие об этом, он тотчас вернулся и, собрав семь тысяч воинов, поспешил с ними на выручку к осажденному Цицерону. Осаждающие, узнав о его приближении, выступили навстречу, относясь с презрением к малочисленному противнику и рассчитывая сразу же его уничтожить. Цезарь, все время искусно избегая встречи с ними, достиг такого места, где можно было успешно обороняться против превосходящих сил врага, и здесь стал лагерем. Он удерживал своих воинов от всяких стычек с галлами и заставил их возвести вал и выстроить ворота, как бы обнаруживая страх перед врагом и поощряя его заносчивость. Когда же враги, исполнившись дерзости, стали нападать без всякого порядка, он сделал вылазку, обратил их в бегство и многих уничтожил. 25. Эта победа пресекла многочисленные восстания местных галлов, да и сам Цезарь в течение зимы разъезжал повсюду, энергично подавляя возникающие беспорядки. К тому же на смену погибшим легионам прибыло три легиона из Италии: два из них предоставил Цезарю Помпей из числа бывших под его командованием, а третий был набран заново в галльских областях по реке Пад. Но вскоре обнаружились первые признаки самой большой и опасной войны, какая когда-либо велась в Галлии. Замысел ее давно уже созревал втайне и распространялся влиятельнейшими людьми среди самых воинственных племен. В их распоряжении были и многочисленные вооруженные силы, и большие суммы денег, собранные для войны, и укрепленные города, и труднопроходимые местности. А так как по причине зимнего времени реки покрылись льдом, леса – снегом, долины были затоплены, тропы в одних местах исчезли под толстою снежной пеленой, в других сделались ненадежны из-за болот и разлившихся вод, то казалось совершенно очевидным, что Цезарь не сможет ничего сделать с восставшими. Поднялось много племен, но очагом восстания были земли арвернов и карнутов. Общим главнокомандующим повстанцы избрали Верцингеторига, отца которого галлы ранее казнили, подозревая его в стремлении к тираннии. 26. Верцингеториг разделил свои силы на много отдельных отрядов, поставив во главе их многочисленных начальников, и склонил на свою сторону всю область, расположенную вокруг Арара. Он рассчитывал поднять всю Галлию, в то время как в самом Риме начали объединяться противники Цезаря. Если бы он сделал это немного позже, когда Цезарь был уже вовлечен в гражданскую войну, то Италии угрожала бы не меньшая опасность, чем во время нашествия кимвров. Но Цезарь, который, как никто другой, умел использовать на войне любое преимущество и прежде всего – благоприятное стечение обстоятельств, выступил со своим войском тотчас же по получении известия о восстании; большое пространство, которое он прошел в короткое время, быстрота и стремительность передвижения по зимнему бездорожью показали варварам, что на них движется непреодолимая и непобедимая сила. Ибо в тех местах, куда, казалось, и вестник с письмом не сможет проникнуть, даже пробираясь в течение долгого времени, они увидели вдруг самого Цезаря со всем войском. Цезарь шел, опустошая поля, уничтожая укрепления, покоряя города, присоединяя сдающихся, пока против него не выступило племя эдуев. Эдуи ранее были провозглашены братьями римского народа и пользовались особенным почетом, а потому теперь, примкнув к восставшим, они повергли войско Цезаря в тяжкое уныние. Цезарь был вынужден очистить их страну и направился через область лингонов к секванам, которые были его союзниками и земля которых отделяла восставшие галльские области от Италии. Во время этого похода он подвергся нападению врагов, окруживших его огромными полчищами, и решился дать битву. После долгого и кровопролитного сражения он в конце концов одолел и разбил варваров. Вначале, однако, он, по-видимому, терпел урон, – по крайней мере арверны и ныне показывают висящий в храме меч Цезаря, захваченный в бою. Он сам впоследствии, увидав этот меч, улыбнулся и, когда его друзья хотели убрать меч, не позволил сделать это, считая приношение священным. 27. Между тем большинство варваров из числа уцелевших в сражении скрылось со своим царем в городе Алезии. Во время осады этого города, казавшегося неприступным из-за высоких стен и многочисленности осажденных, Цезарь подвергся огромной опасности, ибо отборные силы всех галльских племен, объединившихся между собой, прибыли к Алезии в количестве трехсот тысяч человек, в то время как число запершихся в городе было не менее ста семидесяти тысяч. Стиснутый и зажатый меж двумя столь большими силами, Цезарь был вынужден возвести две стены: одну – против города, другую – против пришедших галлов, ибо было ясно, что если враги объединятся, то ему конец. Борьба под Алезией пользуется заслуженной славой, так как ни одна другая война не дает примеров таких смелых и искусных подвигов. Но более всего удивительно, как Цезарь, сразившись с многочисленным войском за стенами города и разбив его, проделал это незаметно не только для осажденных, но даже и для тех римлян, которые охраняли стену, обращенную к городу. Последние узнали о победе не раньше, чем услышали доносящиеся из Алезии плач и рыдания мужчин и женщин, которые увидели, как римляне с противоположной стороны несут в свой лагерь множество щитов, украшенных серебром и золотом, панцирей, залитых кровью, множество кубков и галльских палаток. Так мгновенно, подобно сну или призраку, была уничтожена и рассеяна эта несметная сила, причем бо льшая часть варваров погибла в битве. Наконец сдались и защитники Алезии – после того, как причинили немало хлопот и Цезарю и самим себе. Верцингеториг, руководитель всей войны, надев самое красивое вооружение и богато украсив коня, выехал из ворот. Объехав вокруг возвышения, на котором сидел Цезарь, он соскочил с коня, сорвал с себя все доспехи и, сев у ног Цезаря, оставался там, пока его не заключили под стражу, чтобы сохранить для триумфа. 28. Цезарь давно уже решил низвергнуть Помпея – так же, конечно, как и Помпей его. После того как Красс, которого любой из них в случае победы имел бы своим противником, погиб в борьбе с парфянами, Цезарю, если он хотел быть первым, не оставалось ничего иного, как уничтожить того, кому первенство уже принадлежало, а Помпей, чтобы не допустить такого исхода, должен был своевременно устранить того, кого он страшился. Помпей лишь недавно начал опасаться Цезаря, а прежде относился к нему с пренебрежением, считая, что не трудно будет уничтожить того, кто обязан своим возвышением ему, Помпею. Цезарь же, – который с самого начала питал эти намерения, – словно атлет, надолго удалился из поля зрения своих соперников. В галльских войнах он упражнял и себя и войско и подвигами своими настолько увеличил свою славу, что она сравнялась со славой побед Помпея. Теперь он пользовался всеми поводами, какие давали ему и сам Помпей, и условия времени, и упадок гражданской жизни в Риме, приведший к тому, что лица, домогающиеся должностей, сидели на площади за своими столиками с деньгами и бесстыдно подкупали чернь, а нанятый народ приходил в Собрание, чтобы бороться за того, кто дал ему денег, – бороться не с помощью голосования, а луками, пращами и мечами. Нередко собравшиеся расходились лишь после того, как осквернят возвышение для оратора трупами и запятнают его кровью. Государство погружалось в пучину анархии, подобно судну, несущемуся без управления, так что здравомыслящие люди считали счастливым исходом, если после таких безумств и бедствий течение событий приведет к единовластию, а не к чему-либо еще худшему. Многие уже осмеливались говорить открыто, что государство не может быть исцелено ничем, кроме единовластия, и нужно принять это лекарство из рук наиболее кроткого врача, под каковым они подразумевали Помпея. Помпей же, притворно, на словах, отнекиваясь от такой роли, на деле более всего добивался именно того, чтобы его провозгласили диктатором. Катон и его друзья поняли это и провели в сенате предложение избрать Помпея единственным консулом, чтобы тот, удовольствовавшись таким, более или менее законным, единовластием, не добивался диктатуры. Было решено также продлить ему время управления провинциями, которых у него было две – Испания и Африка. Управлял он ими при помощи легатов, ежегодно получая на содержание своих войск тысячу талантов из государственной казны. 29. Между тем Цезарь, отправляя посредников в Рим, домогался консульства и требовал продления своих полномочий в провинциях. В то время как Помпей вначале хранил молчание, Марцелл и Лентул, всегда ненавидевшие Цезаря, выступили против исполнения его просьбы; к тем соображениям, которые диктовались обстоятельствами, они прибавили без нужды и многое иное, направленное к оскорблению и поношению Цезаря. Так, они требовали отнять права гражданства у обитателей Нового Кома[1331] в Галлии – колонии, вновь основанной Цезарем незадолго до этого, а одного из членов тамошнего совета, прибывшего в Рим, консул Марцелл даже высек розгами, заметив: «Это тебе в знак того, что ты не римский гражданин, отправляйся теперь домой и покажи рубцы Цезарю». Когда же Цезарь после этого возмутительного поступка Марцелла обильным потоком направил галльские богатства ко всем участвовавшим в управлении государством и не только освободил народного трибуна Куриона от больших долгов, но и дал консулу Павлу тысячу пятьсот талантов, на которые тот украсил форум знаменитым сооружением – базиликой, воздвигнув ее на месте прежней базилики Фульвии, Помпей, напуганный этими кознями, уже открыто и сам и через своих друзей стал ратовать за то, чтобы Цезарю был назначен преемник по управлению провинциями. Одновременно он потребовал у Цезаря обратно легионы, которые предоставил ему для войн в Галлии. Цезарь тотчас же отослал эти войска, наградив каждого воина двумястами пятьюдесятью драхмами. Те, кто привел эти легионы к Помпею, распространяли в народе дурные слухи о Цезаре, одновременно ослепляя самого Помпея пустыми надеждами: эти люди уверяли его, что по нем тоскует войско Цезаря, и если здесь, в государстве, страдающем от скрытого недуга, он едва в силах бороться с завистниками, то там к его услугам войско, готовое тотчас, как только оно окажется в Италии, выступить на его стороне, – такую-де неприязнь навлек на себя Цезарь непрерывными походами, такое недоверие – своим стремлением к единовластию. Заслушавшись подобными речами, Помпей оставил всякие опасения, не заботился о приобретении воинской силы и думал победить Цезаря с помощью речей и законопроектов. Но Цезаря нимало не заботили постановления, которые выносил против него Помпей. Рассказывают, что один из военачальников Цезаря, посланный им в Рим, стоя перед зданием сената и слыша, что сенат отказывается продлить Цезарю срок командования, сказал, положив руку на рукоятку меча: «Ну, что ж, тогда вот это даст ему продление». 30. Впрочем, требования Цезаря внешне казались вполне справедливыми. А именно, он предлагал сам распустить свои войска, если и Помпей сделает то же самое, и оба они в качестве частных лиц будут ожидать от сограждан вознаграждения за свои дела. Ведь если у него отберут войско, а за Помпеем оставят и укрепят его силы, то, обвиняя одного в стремлении к тираннии, сделают тиранном другого. Куриона, сообщившего об этом предложении Цезаря народу, приветствовали шумными рукоплесканиями, ему даже бросали венки, как победителю на играх. Народный трибун Антоний вскоре принес в Народное собрание письмо Цезаря по поводу этого предложения и прочел его, несмотря на сопротивление консулов. Но в сенате тесть Помпея Сципион внес предложение объявить Цезаря врагом отечества, если он не сложит оружия в течение определенного срока. Консулы начали опрос, кто голосует за то, чтобы Помпей распустил свои войска, и кто за то, чтобы Цезарь распустил свои; за первое предложение высказались очень немногие, за второе же – почти все. Тогда Антоний внес предложение, чтобы оба одновременно сложили с себя полномочия, и к этому предложению единодушно присоединился весь сенат. Но так как Сципион решительно выступил против этого, а консул Лентул кричал, что против разбойника надо действовать оружием, а не постановлениями, сенаторы разошлись и надели траурные одежды по поводу такого раздора. 31. После этого от Цезаря прибыли письма с очень умеренными предложениями. Он изъявлял согласие отказаться от всех требований, если ему отдадут Предальпийскую Галлию и Иллирик с двумя легионами до тех пор, пока он сможет вторично выступить соискателем на консульских выборах. Оратор Цицерон, который только что прибыл из Киликии и стремился примирить враждующих, пытался смягчить Помпея, но тот, уступая в остальном, не соглашался оставить Цезарю войско. Тогда Цицерон убедил друзей Цезаря ограничиться упомянутыми провинциями и шестью тысячами воинов и положить конец вражде; на это соглашался и Помпей. Но консул Лентул и его друзья воспротивились и дошли до того, что позорным и бесчестным образом выгнали Антония и Куриона из сената. Тем самым они дали Цезарю наилучшее средство разжечь гнев воинов – надо было лишь указать им на то, что почтенные мужи, занимающие высокие государственные должности, вынуждены были бежать в одежде рабов на наемной повозке (к этому, из страха перед врагами, они прибегли, чтобы тайно ускользнуть из Рима). 32. У Цезаря было не более трехсот всадников и пяти тысяч человек пехоты. Остальные его воины оставались за Альпами, и он уже отправил за ними своих легатов. Но так как он видел, что для начала задуманного им предприятия и для первого приступа более необходимы чудеса отваги и ошеломительный по скорости удар, чем многочисленное войско (ибо ему казалось легче устрашить врага неожиданным нападением, чем одолеть его, придя с хорошо вооруженным войском), то он дал приказ своим командирам и центурионам, вооружившись кинжалами, без всякого другого оружия занять Аримин[1332], значительный город в Галлии, избегая, насколько возможно, шума и кровопролития. Командование войском он поручил Гортензию, сам же провел целый день на виду у всех и даже присутствовал при упражнениях гладиаторов. К вечеру, приняв ванну, он направился в обеденный зал и здесь некоторое время оставался с гостями. Когда уже стемнело, он встал и вежливо предложил гостям ожидать здесь, пока он вернется. Немногим же доверенным друзьям он еще прежде сказал, чтобы они последовали за ним, но выходили не все сразу, а поодиночке. Сам он сел в наемную повозку и поехал сначала по другой дороге, а затем повернул к Аримину. Когда он приблизился к речке под названием Рубикон, которая отделяет Предальпийскую Галлию от собственно Италии, его охватило глубокое раздумье при мысли о наступающей минуте, и он заколебался перед величием своего дерзания. Остановив повозку, он вновь долгое время молча обдумывал со всех сторон свой замысел, принимая то одно, то другое решение. Затем он поделился своими сомнениями с присутствовавшими друзьями, среди которых был и Азиний Поллион; он понимал, началом каких бедствий для всех людей будет переход через эту реку и как оценит этот шаг потомство. Наконец, как бы отбросив размышления и отважно устремляясь навстречу будущему, он произнес слова обычные для людей, вступающих в отважное предприятие, исход которого сомнителен: «Пусть будет брошен жребий!» – и двинулся к переходу. Промчавшись остаток пути без отдыха, он еще до рассвета ворвался в Аримин, который и занял. Говорят, что в ночь накануне этого перехода Цезарь видел зловещий сон; ему приснилось, что он совершил ужасное кровосмешение, сойдясь с собственной матерью[1333]. 33. После взятия Аримина как бы широко распахнулись ворота перед войною во всех странах и на всех морях, и вместе с границей провинции были нарушены и стерты все римские законы; казалось, что не только мужчины и женщины в ужасе бродят по Италии, как это бывало и прежде, но и сами, города, поднявшись со своих мест, бегут, враждуя друг с другом. В самом Риме, который был затоплен потоком беглецов из окрестных селений, власти не могли поддержать порядка ни убеждением, ни приказами. И немногого недоставало, чтобы город сам себя погубил в этом великом смятении и буре. Повсюду господствовали противоборствующие страсти и неистовое волнение. Ибо даже сторона, которая на какое-то время торжествовала, не оставалась в покое, но, вновь сталкиваясь в огромном городе с устрашенным и поверженным противником, дерзко возвещала ему еще более страшное будущее, и борьба возобновлялась. Помпея, который был ошеломлен не менее других, теперь осаждали со всех сторон. Одни возлагали на него ответственность за то, что он содействовал усилению Цезаря во вред и самому себе и государству, другие ставили ему в вину, что он позволил Лентулу оскорбить Цезаря, когда тот уже шел на уступки и предлагал справедливые условия примирения. Фавоний же предлагал ему топнуть ногой о землю, ибо Помпей как-то, похваляясь, говорил сенаторам, что незачем им суетиться и заботиться о приготовлениях к войне: если только Цезарь придет, то стоит ему, Помпею, топнуть ногою оземь, как вся Италия наполнится войсками. Впрочем, и теперь еще Помпей превосходил Цезаря числом вооруженных воинов; никто, однако, не позволял ему действовать в соответствии с собственными расчетами. Поэтому он поверил ложным слухам, что война уже у ворот, что она охватила всю страну, и, поддаваясь общему настроению, объявил публично, что в городе восстание и безвластие, а затем покинул город, приказав следовать за собой сенаторам и всем тем, кто предпочитает отечество и свободу тираннии. 34. Итак, консулы бежали, не совершив даже обычных жертвоприношений перед дорогой; бежало и большинство сенаторов – с такою поспешностью, что они захватывали с собой из своего имущества первое попавшееся под руку, словно имели дело с чужим добром. Были и такие, которые раньше горячо поддерживали Цезаря, теперь же, потеряв от ужаса способность рассуждать, дали без всякой нужды увлечь себя этому потоку всеобщего бегства. Но самым печальным зрелищем был вид самого города, который накануне великой бури казался подобным судну с отчаявшимися кормчими, носящемуся по волнам и брошенному на произвол слепого случая. И все же, как бы много боли ни причиняло это переселение, римляне из любви к Помпею считали землю изгнания своим отечеством и покидали Рим, словно он уже стал лагерем Цезаря. Даже Лабиен, один из ближайших друзей Цезаря, бывший его легатом и самым ревностным помощником его в галльских войнах, теперь бежал от него и перешел на сторону Помпея. Цезарь же отправил ему вслед его деньги и пожитки. Прежде всего Цезарь двинулся на Домиция, который с тридцатью когортами занял Корфиний, и расположился лагерем у этого города. Домиций, отчаявшись в успехе, потребовал у своего врача-раба яд и выпил его, желая покончить с собой. Но вскоре, услышав, что Цезарь удивительно милостив к пленным, он принялся оплакивать себя и осуждать свое слишком поспешное решение. Однако врач успокоил его, заверив, что дал ему вместо яда снотворное средство. Домиций, воспрянув духом, поспешил к Цезарю, получил от него прощение и вновь перебежал к Помпею. Эти новости, дойдя до Рима, успокоили жителей, и некоторые из бежавших вернулись назад. 35. Цезарь включил в состав своего войска отряд Домиция, а также всех набиравшихся для Помпея воинов, которых он захватил в италийских городах, и с этими силами, уже многочисленными и грозными, двинулся на самого Помпея. Но тот не стал дожидаться его прихода, бежал в Брундизий и, послав сначала консулов с войском в Диррахий, вскоре, когда Цезарь был уже совсем рядом, сам отплыл туда же; об этом будет рассказано подробно в его жизнеописании[1334]. Цезарь хотел тотчас же поспешить за ним, но у него не было кораблей, и потому он вернулся в Рим, в течение шестидесяти дней сделавшись без всякого кровопролития господином всей Италии. Рим он нашел в более спокойном состоянии, чем ожидал, и так как много сенаторов оказалось на месте, он обратился к ним с примирительной речью, предлагая отправить делегацию к Помпею, чтобы достигнуть соглашения на разумных условиях. Однако никто из них не принял этого предложения, либо из страха перед Помпеем, которого они покинули в опасности, либо не доверяя Цезарю и считая его речь неискренней. Народный трибун Метелл хотел воспрепятствовать Цезарю взять деньги из государственной казны и ссылался при этом на законы. Цезарь ответил на это: «Оружие и законы не уживаются друг с другом. Если ты недоволен моими действиями, то иди-ка лучше прочь, ибо война не терпит никаких возражений. Когда же после заключения мира я отложу оружие в сторону, ты можешь появиться снова и ораторствовать перед народом. Уже тем, – прибавил он, – что я говорю это, я поступаюсь моими правами: ведь и ты, и все мои противники, которых я здесь захватил, находитесь целиком в моей власти». Сказав это Метеллу, он направился к дверям казнохранилища и, так как не нашел ключей, послал за мастерами и приказал взломать дверь. Метелл, ободряемый похвалами нескольких присутствовавших, вновь стал ему противодействовать. Тогда Цезарь решительно пригрозил Метеллу, что убьет его, если тот не перестанет ему досаждать. «Знай, юнец, – прибавил он, – что мне гораздо труднее сказать это, чем сделать». Эти слова заставили Метелла удалиться в страхе, и все потребное для войны было доставлено Цезарю быстро и без помех. 36. Цезарь направился в Испанию, решив прежде всего изгнать оттуда Афрания и Варрона, легатов Помпея и, подчинив себе тамошние легионы и провинции, чтобы в тылу у него уже не было противников, выступить затем против самого Помпея. В Испании Цезарь не раз попадал в засады, так что его жизнь оказывалась в опасности, воины его жестоко голодали, и все же он неустанно преследовал неприятелей, вызывал их на сражения, окружал рвами, пока, наконец, не овладел и лагерями и армиями. Предводители бежали к Помпею. 37. По возвращении Цезаря в Рим его тесть Пизон стал убеждать его послать к Помпею послов для переговоров о перемирии, но Сервилий Исаврийский в угоду Цезарю возражал против этого. Сенат назначил Цезаря диктатором, после чего он вернул изгнанников и возвратил гражданские права детям лиц, объявленных при Сулле вне закона, а также путем некоторого снижения учетного процента облегчил положение должников. Издав еще несколько подобных распоряжений, он через одиннадцать дней отказался от единоличной власти диктатора, объявив себя консулом вместе с Сервилием Исаврийским, и выступил в поход. В начале января, который приблизительно соответствует афинскому месяцу посидеону, около зимнего солнцеворота он отплыл с отборным отрядом конницы в шестьсот человек и пятью легионами, оставив остальное войско позади, чтобы не терять времени. После переправы через Ионийское море он занял Аполлонию и Орик, а флот снова отправил в Брундизий за отставшей частью войска. Солдаты были еще в пути. Молодые годы их миновали, и, утомленные бесконечными войнами, они громко жаловались на Цезаря, говоря: «Куда же, в какой край завезет нас этот человек, обращаясь с нами так, как будто мы не живые люди, подвластные усталости? Но ведь и меч изнашивается от ударов, и панцирю и щиту нужно дать покой после столь продолжительной службы. Неужели даже наши раны не заставляют Цезаря понять, что он командует смертными людьми и что мы чувствуем лишения и страдания, как и все прочие? Теперь пора бурь и ветров на море, и даже богу невозможно смирить силой стихию, а он идет на все, словно не преследует врагов, а спасается от них». С такими речами они медленно подвигались к Брундизию. Но когда, прибыв туда, они узнали, что Цезарь уже отплыл, их настроение быстро изменилось. Они бранили себя, называли себя предателями своего императора, бранили и начальников за то, что те не торопили их в пути. Расположившись на возвышенности, солдаты смотрели на море, в сторону Эпира, дожидаясь кораблей, на которых они должны были переправиться к Цезарю. 38. Между тем Цезарь, не имея в Аполлонии военных сил, достаточных для борьбы, и видя, что войска из Италии медлят с переправой, оказался в затруднительном положении. Поэтому он решился на отчаянное предприятие – на двенадцативесельном судне тайно от всех вернуться в Брундизий, хотя множество неприятельских кораблей бороздило море. Он поднялся на борт ночью в одежде раба и, усевшись поодаль, как самый незначительный человек, хранил молчание. Течением реки Аоя корабль уносило в море, но утренний ветер, который обыкновенно успокаивал волнение в устье реки, прогоняя волны в море, уступил натиску сильного морского ветра, задувшего ночью. Река свирепо боролась с морским приливом. Сопротивляясь прибою, она шумела и вздувалась, образуя страшные водовороты. Кормчий, бессильный совладать со стихией, приказал матросам повернуть корабль назад. Услыхав это, Цезарь выступил вперед и, взяв пораженного кормчего за руку, сказал: «Вперед, любезный, смелей, не бойся ничего: ты везешь Цезаря и его счастье». Матросы забыли про бурю и, как бы приросши к веслам, с величайшим усердием боролись с течением. Однако идти дальше было невозможно, так как в трюм набралось много воды и в устье корабль подвергался грозной опасности. Цезарь, хотя и с большой неохотой, согласился повернуть назад. По возвращении Цезаря солдаты толпой вышли ему навстречу, упрекая его за то, что он не надеется на победу с ними одними, но огорчается из-за отставших и идет на риск, словно не доверяя тем легионам, которые высадились вместе с ним. 39. Наконец прибыл из Брундизия Антоний с войсками. Цезарь, осмелев, начал вызывать Помпея на сражение. Помпей разбил лагерь в удобном месте, имея возможность снабжать в изобилии свои войска с моря и с суши, тогда как солдаты Цезаря уже с самого начала испытывали недостаток в продовольствии, а потом из-за отсутствия самого необходимого стали есть какие-то коренья, кроша их на мелкие части и смешивая с молоком. Иногда они лепили из этой смеси хлебцы и, нападая на передовые караулы противника, бросали эти хлебцы, крича, что не прекратят осады Помпея до тех пор, пока земля будет рождать такие коренья. Помпей старался скрыть и эти хлебцы и эти речи от своих солдат, ибо те начали падать духом, страшась бесчувственности врагов и считая их какими-то дикими зверями. Около укреплений Помпея постоянно происходили отдельные стычки. Победа во всех этих столкновениях оставалась за Цезарем, кроме одного случая, когда, потерпев неудачу, Цезарь чуть не лишился своего лагеря. Помпей произвел набег, против которого никто не устоял: рвы наполнились трупами, солдаты Цезаря падали подле собственного вала и частокола, поражаемые неприятелем во время поспешного бегства. Цезарь вышел навстречу солдатам, тщетно пытаясь повернуть бегущих назад. Он хватался за знамена, но знаменосцы бросали их, так что неприятели захватили тридцать два знамени. Сам Цезарь едва не был при этом убит. Схватив какого-то рослого и сильного солдата, бежавшего мимо, он приказал ему остановиться и повернуть на неприятеля. Тот в смятении пред лицом ужасной опасности поднял меч, чтобы поразить Цезаря, но оруженосец Цезаря подоспел и отрубил ему руку. Однако Помпей – то ли по какой-то нерешительности, то ли случайно – не до конца воспользовался своим успехом, но отступил, загнав беглецов в их лагерь. Цезарь, который уже потерял было всякую надежду, сказал после этого своим друзьям: «Сегодня победа осталась бы за противниками, если бы у них было кому победить». Сам же, придя к себе в палатку и улегшись, он провел ночь в мучительной тревоге и тяжелых размышлениях о том, как неразумно он командует. Он говорил себе, что перед ним лежат обширные равнины и богатые македонские и фессалийские города, а он вместо того, чтобы перенести туда военные действия, расположился лагерем у моря, на котором перевес принадлежит противнику, так что скорее он сам терпит лишения осажденного, нежели осаждает врага. В таком мучительном душевном состоянии, угнетаемый недостатком продовольствия и неблагоприятно сложившейся обстановкой, Цезарь принял решение двинуться против Сципиона в Македонию, рассчитывая либо заманить Помпея туда, где тот должен будет сражаться в одинаковых с ним условиях, не получая поддержки с моря, либо разгромить Сципиона, предоставленного самому себе. 40. В войске Помпея и среди начальников это вызвало пылкое желание пуститься в погоню, так как казалось, что Цезарь побежден и бежит. Но сам Помпей был слишком осторожен, чтобы отважиться на сражение, которое может решить исход всего дела. Обеспеченный всем необходимым на долгий срок, он предпочитал ждать, пока противник истощит свои силы. Лучшая часть войска Цезаря имела боевой опыт и неодолимую отвагу в битвах. Однако его солдаты из-за преклонного возраста уставали от длительных переходов, от лагерной жизни, строительных работ и ночных бодрствований. Страдая от тяжких трудов вследствие телесной слабости, они теряли и бодрость духа. К тому же, как тогда говорили, дурное питание вызвало в армии Цезаря какую-то повальную болезнь. Но самое главное – у Цезаря не было ни денег, ни запасов продовольствия, и казалось, что в течение короткого времени его армия сама собой распадется. 41. Один Катон, который при виде павших в бою неприятелей (их было около тысячи) ушел, закрыв лицо в знак печали, и заплакал, хвалил Помпея за то, что тот уклоняется от сражения и щадит сограждан. Все же остальные обвиняли Помпея в трусости и насмешливо звали его Агамемноном и царем царей: не желая отказаться от единоличной власти, он, дескать, гордится тем, что столько полководцев находится у него в подчинении и ходит за распоряжениями к нему в палатку. Фавоний, подражая откровенным речам Катона, жаловался, что из-за властолюбия Помпея они в этом году не отведают тускульских фиг. Афраний, недавно прибывший из Испании, после столь неудачного командования и подозреваемый в том, что он за деньги продал свою армию Цезарю, спрашивал, почему же не сражаются с купцом, купившим у него провинции. Под давлением всего этого Помпей против воли начал преследование Цезаря. А Цезарь проделал большую часть пути в тяжелых условиях, ниоткуда не получая продовольствия, но повсюду видя лишь пренебрежение из-за своей недавней неудачи. Однако после захвата Фессалийского города Гомфы ему не только удалось накормить армию, но и неожиданно найти для солдат избавление от болезни. В городе оказалось много вина, и солдаты вдоволь пили в пути, предаваясь безудержному разгулу. Хмель гнал недуг прочь, вновь возвращая заболевшим здоровье. 42. Оба войска вступили на равнину Фарсала и расположились там лагерем. Помпей опять обратился к своему прежнему плану, тем более что и предзнаменования и сновидения были неблагоприятны. Зато окружавшие Помпея были до того самонадеянны и уверены в победе, что Домиций, Спинтер и Сципион яростно спорили между собой о том, кто из них получит должность верховного жреца, принадлежавшую Цезарю. Они посылали в Рим заранее нанимать дома, приличествующие для консулов и преторов, рассчитывая сразу после войны занять эти должности. Особенно неудержимо рвались в бой всадники. Они очень гордились своим боевым искусством, блеском оружия, красотой коней, а также численным превосходством: против семи тысяч всадников Помпея у Цезаря была всего лишь одна тысяча. Количество пехоты также не было равным: у Цезаря было в строю двадцать две тысячи против сорока пяти тысяч у неприятеля. 43. Цезарь собрал свои войска и, сообщив им, что два легиона под командой Корнифиция находятся неподалеку, а пятнадцать когорт во главе с Каленом расположены около Мегар и Афин, спросил, желают ли они ожидать этих подкреплений или предпочитают рискнуть сами. Солдаты с громкими криками просили его не ждать, но вести их в бой и приложить старания к тому, чтобы они могли как можно скорее встретиться с неприятелем. Когда Цезарь совершал очистительное жертвоприношение, по заклании первого животного жрец тотчас объявил, что в ближайшие три дня борьба с неприятелем будет решена сражением. На вопрос Цезаря, не замечает ли он по жертве каких-либо признаков благополучного исхода битвы, жрец отвечал: «Ты сам лучше меня можешь ответить на этот вопрос. Боги возвещают великую перемену существующего положения вещей. Поэтому, если ты полагаешь, что настоящее положение вещей для тебя благоприятно, то ожидай неудачи, если же неблагоприятно – жди успеха». В полночь накануне битвы, когда Цезарь обходил посты, на небе видели огненный факел, который, казалось, пронесся над лагерем Цезаря и, вспыхнув ярким светом, упал в расположение Помпея, а в утреннюю стражу из лагеря Цезаря было заметно смятение в стане врагов. В этот день, однако, Цезарь не ожидал сражения. Он приказал сниматься с лагеря, намереваясь выступить по направлению к Скотуссе. 44. Когда уже свернули лагерные палатки, к Цезарю прискакали разведчики с сообщением, что неприятель движется в боевом строю. Цезарь весьма обрадовался и, сотворив молитвы богам, стал строить войско, разделив его на три части. В центре он поставил Домиция Кальвина, левым флангом командовал Антоний, сам же он стоял во главе правого крыла, намереваясь сражаться в рядах десятого легиона. Увидев, однако, что против этого легиона расположена неприятельская конница, встревоженный ее численностью и блеском ее оружия, Цезарь приказал шести когортам, расположенным в глубине строя, незаметно перейти к нему и поставил их позади правого крыла, пояснив, как надо действовать, когда вражеская конница пойдет в наступление. Помпей командовал правым флангом своей армии, левым – Домиций, а в центре находился Сципион, тесть Помпея. Вся конница Помпея была сосредоточена на левом фланге. Она должна была обойти правое крыло Цезаря и нанести неприятелям решительное поражение именно там, где командовал их полководец: полагали, что, какой бы глубины ни был строй неприятельской пехоты, она не сможет выдержать напора, но будет сокрушена и разбита под одновременным натиском многочисленной конницы. Обе стороны собирались дать сигнал к нападению. Помпей приказал тяжеловооруженным не двигаться с места и с дротиками наготове ожидать, пока противник не приблизится на расстояние полета дротика. По словам Цезаря, Помпей допустил ошибку, не оценив, насколько стремительность натиска увеличивает силу первого удара и воодушевляет мужеством сражающихся. Цезарь уже был готов двинуть свои войска вперед, когда заметил одного из центурионов, преданного ему и опытного в военном деле. Центурион ободрял своих солдат и призывал их показать образец мужества. Цезарь обратился к центуриону, назвав его по имени: «Гай Крассиний, каковы у нас надежды на успех и каково настроение?» Крассиний, протянув правую руку, громко закричал ему в ответ: «Мы одержим, Цезарь, блестящую победу. Сегодня ты меня похвалишь живым или мертвым!» С этими словами он первым ринулся на неприятеля, увлекая за собой сто двадцать своих солдат; изрубив первых встретившихся врагов и с силой пробиваясь вперед, он многих положил, пока, наконец, сам не был сражен ударом меча в рот, так что клинок прошел насквозь и вышел через затылок. 45. Так в центре сражалась пехота, а между тем конница Помпея с левого фланга горделиво тронулась в наступление, рассыпаясь и растягиваясь, чтобы охватить правое крыло противника. Однако, прежде чем она успела атаковать, вперед выбежали когорты Цезаря, которые против обыкновения не метали копий и не поражали неприятеля в ноги, а, по приказу Цезаря, целили врагам в глаза и наносили раны в лицо. Цезарь рассчитывал, что молодые солдаты Помпея, кичившиеся своей красотой и юностью, не привыкшие к войнам и ранам, более всего будут опасаться таких ударов и не устоят, устрашенные как самою опасностью, так и угрозою оказаться обезображенными. Так оно и случилось. Помпеянцы отступали перед поднятыми вверх копьями, теряя отвагу при виде направленного против них оружия; оберегая лицо, они отворачивались и закрывались. В конце концов они расстроили свои ряды и обратились в позорное бегство, погубив все дело, ибо победители немедленно стали окружать и, нападая с тыла, рубить вражескую пехоту. Когда Помпей с противоположного фланга увидел, что его конница рассеяна и бежит, он перестал быть самим собою, забыл, что он Помпей Магн. Он походил скорее всего на человека, которого божество лишило рассудка. Не сказав ни слова, он удалился в палатку и там напряженно ожидал, что произойдет дальше, не двигаясь с места до тех пор, пока не началось всеобщее бегство и враги, ворвавшись в лагерь, не вступили в бой с караульными. Тогда лишь он как бы опомнился и сказал, как передают, только одну фразу: «Неужели уже дошло до лагеря?» Сняв боевое убранство полководца и заменив его подобающей беглецу одеждой, он незаметно удалился. О дальнейшей его участи, как он, доверившись египтянам, был убит, мы рассказываем в его жизнеописании[1335]. 46. А Цезарь, прибыв в лагерь Помпея и увидев трупы врагов и продолжающуюся резню, со стоном воскликнул: «Вот чего они хотели, вот до какой крайности меня довели! Если бы Гай Цезарь, свершитель величайших воинских деяний, отказался тогда от командования, надо мною был бы, вероятно, произнесен смертный приговор». Азиний Поллион передает, что Цезарь произнес эти слова по-латыни, а сам он записал их по-гречески. Большинство убитых, как он сообщает, оказалось рабами, павшими при захвате лагеря, а воинов погибло не более шести тысяч. Бо льшую часть пленных Цезарь включил в свои легионы. Многим знатным римлянам он даровал прощение; в числе их был и Брут – впоследствии его убийца. Цезарь, говорят, был встревожен, не видя Брута, и очень обрадовался, когда тот оказался в числе уцелевших и пришел к нему. 47. Среди многих чудесных знамений, предвещавших победу Цезаря, как о самом замечательном сообщают о знамении в городе Траллах. В храме Победы стояло изображение Цезаря. Земля вокруг статуи была от природы бесплодна и к тому же замощена камнем, и на ней-то, как сообщают, у самого цоколя выросла пальма. В Патавии некто Гай Корнелий, человек знаменитый искусством гадания, соотечественник и знакомый писателя Ливия, как раз в тот день сидел и наблюдал за полетом птиц. По рассказу Ливия[1336], он прежде всех узнал о времени битвы и заявил присутствующим, что дело уже началось и противники вступили в бой. Затем он продолжал наблюдение и, увидав новое знамение, вскочил с возгласом: «Ты победил, Цезарь!» Присутствующие были поражены, а он, сняв с головы венок, клятвенно заверил, что не возложит его вновь, пока его искусство гадания не подтвердится на деле. Ливий утверждает, что все это было именно так. 48. Цезарь, даровав в ознаменование победы свободу фессалийцам, начал преследование Помпея. По прибытии в Азии об объявил свободными граждан Книда из расположения к Феопомпу, составителю свода мифов, а всем жителям Азии уменьшил подати на одну треть. Цезарь прибыл в Александрию, когда Помпей был уже мертв. Здесь Феодот поднес ему голову Помпея, но Цезарь отвернулся и, взяв в руки кольцо с его печатью, пролил слезы. Всех друзей и близких Помпея, которые, скитаясь по Египту, были взяты в плен царем, он привлек к себе и облагодетельствовал. Своим друзьям в Риме Цезарь писал, что в победе для него самое приятное и сладостное – возможность даровать спасение все новым из воевавших с ним граждан. Что касается Александрийской войны, то одни писатели не считают ее необходимой и говорят, что единственной причиной этого опасного и бесславного для Цезаря похода была его страсть к Клеопатре; другие выставляют виновниками войны царских придворных, в особенности могущественного евнуха Потина, который незадолго до того убил Помпея, изгнал Клеопатру и тайно злоумышлял против Цезаря. По этой причине, чтобы обезопасить себя от покушений, Цезарь, как сообщают, и начал тогда проводить ночи в попойках. Но Потин и открыто проявлял враждебность – во многих словах и поступках, направленных к поношению Цезаря. Солдат Цезаря он велел кормить самым черствым хлебом, говоря, что они должны быть довольны и этим, раз едят чужое. К обеду он выдавал глиняную и деревянную посуду, ссылаясь на то, что всю золотую и серебряную Цезарь, якобы, отобрал за долги. Действительно, отец царствовавшего тогда царя был должен Цезарю семнадцать с половиной миллионов драхм, часть этого долга Цезарь простил его детям, а десять миллионов потребовал теперь на прокормление войска. Потин советовал ему покинуть Египет и заняться великими своими делами, обещая позже вернуть деньги с благодарностью. Цезарь ответил на это, что он меньше всего нуждается в египетских советниках, и тайно вызвал Клеопатру из изгнания[1337]. 49. Клеопатра, взяв с собой лишь одного из друзей, Аполлодора Сицилийского, села в маленькую лодку и при наступлении темноты пристала вблизи царского дворца. Так как иначе трудно было остаться незамеченной, то она забралась в мешок для постели и вытянулась в нем во всю длину. Аполлодор обвязал мешок ремнем и внес его через двор к Цезарю. Говорят, что уже эта хитрость Клеопатры показалась Цезарю смелой и пленила его. Окончательно покоренный обходительностью Клеопатры и ее красотой, он примирил ее с царем для того, чтобы они царствовали совместно. Во время всеобщего пира в честь примирения раб Цезаря, цирюльник, из трусости (в которой он всех превосходил) не пропускавший ничего мимо ушей, все подслушивавший и выведывавший, проведал о заговоре, подготовляемом против Цезаря военачальником Ахиллой и евнухом Потином. Узнав о заговоре, Цезарь велел окружить стражей пиршественную залу. Потин был убит, Ахилле же удалось бежать к войску, и он начал против Цезаря продолжительную и тяжелую войну, в которой Цезарю пришлось с незначительными силами защищаться против населения огромного города и большой египетской армии. Прежде всего он подвергся опасности остаться без воды, так как водопроводные каналы были засыпаны неприятелем. Затем враги пытались отрезать его от кораблей. Цезарь принужден был отвратить опасность, устроив пожар, который, распространившись со стороны верфей, уничтожил огромную библиотеку. Наконец, во время битвы при Фаросе[1338], когда Цезарь соскочил с насыпи в лодку, чтобы оказать помощь своим, и к лодке со всех сторон устремились египтяне, Цезарь бросился в море и лишь с трудом выплыл. Говорят, что он подвергался в это время обстрелу из луков и, погружаясь в воду, все-таки не выпускал из рук записных книжек. Одной рукой он поднимал их высоко над водой, а другой греб, лодка же сразу была потоплена. В конце концов, когда царь встал на сторону противников, Цезарь напал на него и одержал в сражении победу. Враги понесли большие потери, а царь пропал без вести. Затем, оставив Клеопатру, которая вскоре родила от него сына (александрийцы называли его Цезарионом), Цезарь направился в Сирию. 50. Прибыв оттуда в Азию, Цезарь узнал, что Домиций разбит сыном Митридата Фарнаком и с немногочисленной свитой бежал из Понта, а Фарнак, с жадностью используя свой успех, занял Вифинию и Каппадокию, напал на так называемую Малую Армению и подстрекает к восстанию всех тамошних царей и тетрархов. Цезарь тотчас же выступил против Фарнака с тремя легионами, в большой битве при городе Зеле совершенно уничтожил войско Фарнака и самого его изгнал из Понта. Сообщая об этом в Рим одному из своих друзей, Матию, Цезарь выразил внезапность и быстроту этой битвы тремя словами: «Пришел, увидел, победил». По-латыни эти слова, имеющие одинаковые окончания[1339], создают впечатление убедительной краткости. 51. Затем Цезарь переправился в Италию и прибыл в Рим в конце года, на который он был вторично избран диктатором, хотя ранее эта должность никогда не была годичной. На следующий год он был избран консулом. Цезаря порицали за его отношение к восставшим солдатам, которые убили двух бывших преторов – Коскония и Гальбу: он наказал их лишь тем, что, обращаясь к ним, назвал их гражданами, а не воинами, а затем дал каждому по тысяче драхм и выделил большие участки земли в Италии. На Цезаря возлагали также вину за сумасбродства Долабеллы, корыстолюбие Матия и кутежи Антония; последний, в довершение ко всему прочему, присвоил какими-то нечистыми средствами дом Помпея и приказал его перестроить, так как он показался ему недостаточно вместительным. Среди римлян распространялось недовольство подобными поступками. Цезарь все это замечал, однако положение дел в государстве вынуждало его пользоваться услугами таких помощников. 52. Катон и Сципион после сражения при Фарсале бежали в Африку и там при содействии царя Юбы собрали значительные силы. Цезарь решил выступить против них. Он переправился в Сицилию около времени зимнего солнцеворота[1340] и, желая лишить своих командиров всякой надежды на промедление и проволочку, сразу же велел раскинуть свою палатку на самом морском берегу. Как только подул попутный ветер, он отплыл с тремя тысячами пехоты и небольшим отрядом конницы. Высадив эти войска, он незаметно отплыл назад, боясь за свои главные силы. Он встретил их уже в море и благополучно доставил в лагерь. Узнав, что противники полагаются на какой-то старинный оракул, гласящий, что роду Сципионов всегда суждено побеждать в Африке, Цезарь – трудно сказать, в шутку ли, чтобы выставить в смешном виде Сципиона, полководца своих врагов, или всерьез, желая истолковать предсказание в свою пользу, – в каждом сражении отводил какому-то Сципиону почетное место во главе войска, словно главнокомандующему (среди людей Цезаря был некий Сципион Салутион из семьи Сципионов Африканских, человек во всех других отношениях ничтожный и всеми презираемый). Сталкиваться же с неприятелем и искать сражения приходилось часто: армия Цезаря страдала от недостачи продовольствия и корма для лошадей, так что воины вынуждены были кормить лошадей морским мхом, смывая с него морскую соль и примешивая в качестве приправы немного травы. Неприятельская конница из нумидийцев господствовала над местностью, быстро появляясь всякий раз в большом числе. Однажды, когда конный отряд Цезаря расположился на отдых и какой-то ливиец плясал, замечательно подыгрывая себе на флейте, а солдаты веселились, поручив присмотр за лошадьми рабам, внезапно неприятели окружили и атаковали их. Часть воинов Цезаря была убита на месте, другие пали во время поспешного бегства в лагерь. Если бы сам Цезарь и Азиний Поллион не поспешили из лагеря на подмогу, война, пожалуй, была бы кончена. Во время другого сражения, как сообщают, неприятель также одержал было верх в завязавшейся рукопашной схватке, но Цезарь ухватил за шею бежавшего со всех ног знаменосца и повернул его кругом со словами: «Вон где враги!» 53. Эти успехи побудили Сципиона помериться силами в решительном сражении. Оставив Афрания в лагере и невдалеке от него Юбу, сам он занялся укреплением позиции для нового лагеря над озером около города Тапса, имея в виду создать здесь прибежище и опору в битве для всего войска. В то время как Сципион трудился над этим, Цезарь, с невероятной быстротой пройдя лесистыми местами, удобными для неожиданного нападения, одну часть его войска окружил, а другой ударил в лоб. Обратив врага в бегство, Цезарь воспользовался благоприятным моментом и сопутствием счастливой судьбы: при первом же натиске ему удалось захватить лагерь Афрания и после бегства Юбы совершенно уничтожить лагерь нумидийцев. В несколько часов Цезарь завладел тремя лагерями, причем пало пятьдесят тысяч неприятелей; Цезарь же потерял не более пятидесяти человек. Так рассказывают об этой битве одни писатели. Другие утверждают, что Цезарь даже не участвовал в деле, но что его поразил припадок обычной болезни как раз в то время, когда он строил войско в боевой порядок. Как только он почувствовал приближение припадка, то, прежде чем болезнь совершенно завладела им и он лишился сознания, его отнесли в стоявшую поблизости башню и там оставили. Некоторые из спасшихся бегством бывших консулов и преторов, попав в плен, покончили самоубийством, а многих Цезарь приказал казнить. 54. Горя желанием захватить Катона живым, Цезарь поспешил к Утике: Катон охранял этот город и поэтому не принял участия в сражении. Узнав о самоубийстве Катона, Цезарь явно опечалился, но никто не знал, чем именно. Он сказал только: «О, Катон, мне ненавистна твоя смерть, ибо тебе было ненавистно принять от меня спасение». Но сочинение, впоследствии написанное Цезарем против Катона, не содержит признаков мягкого, примирительного настроения. Как же он мог пощадить Катона живым, если на мертвого излил так много гнева? С другой стороны, снисходительность, проявленная Цезарем по отношению к Цицерону, Бруту и множеству других побежденных, заставляет некоторых заключить, что упомянутое выше сочинение родилось не из ненависти к Катону, а из соперничества на государственном поприще, и вот по какому поводу. Цицерон написал хвалебное сочинение в честь Катона под заглавием «Катон». Сочинение это, естественно, у многих имело большой успех, так как оно было написано знаменитым оратором и на благороднейшую тему. Цезарь был уязвлен этим сочинением, считая, что похвала тому, чьей смерти он был причиной, служит обвинением против него. Он собрал много обвинений против Катона и назвал свою книгу «Антикатон». Каждое из этих двух произведений имело много сторонников в зависимости от того, кому кто сочувствовал – Катону или Цезарю. 55. По возвращении из Африки в Рим Цезарь прежде всего произнес речь к народу, восхваляя свою победу. Он сказал, что захватил так много земли, что ежегодно будет доставлять в государственное хранилище двести тысяч аттических медимнов зерна и три миллиона фунтов оливкового масла. Затем он отпраздновал триумфы[1341] – египетский, понтийский, африканский – не над Сципионом, разумеется, а над царем Юбой. Сына царя Юбы, еще совсем маленького мальчика, вели в триумфальной процессии. Он попал в счастливейший плен, так как из варвара и нумидийца превратился в одного из самых ученых греческих писателей. После триумфов Цезарь принялся раздавать солдатам богатые подарки, а народу устраивал угощения и игры. На двадцати двух тысячах столов было устроено угощение для всех граждан. Игры – гладиаторские бои и морские сражения – он дал в честь своей давно умершей дочери Юлии. Затем была произведена перепись граждан. Вместо трехсот двадцати тысяч человек, насчитывавшихся прежде, теперь оказалось налицо всего сто пятьдесят тысяч. Такой урон принесли гражданские войны, столь значительную часть народа они истребили – и это еще не принимая в расчет бедствий, постигших остальную Италию и провинции! 56. После этого Цезарь был избран в четвертый раз консулом и затем отправился с войсками в Испанию против сыновей Помпея, которые, несмотря на свою молодость, собрали удивительно большую армию и выказали необходимую для полководцев отвагу, так что поставили Цезаря в крайне опасное положение. Большое сражение произошло около города Мунды. Цезарь, видя что неприятель теснит его войско, которое сопротивляется слабо, закричал, пробегая сквозь ряды солдат, что если они уже ничего не стыдятся, то пусть возьмут и выдадут его мальчишкам. Осилить неприятелей Цезарю удалось лишь с большим трудом. Противник потерял свыше тридцати тысяч человек; у Цезаря же пала тысяча самых лучших солдат. После сражения Цезарь сказал своим друзьям, что он часто сражался за победу, теперь же впервые сражался за жизнь. Эту победу он одержал во время праздника Дионисий[1342] – в тот самый день, когда, как сообщают, вступил в войну Помпей Магн. Промежуток времени между этими двумя событиями – четыре года. Младший из сыновей Помпея бежал, а немного дней спустя Дидий принес голову старшего. Эта война была последней, которую вел Цезарь. Отпразднованный по случаю победы триумф, как ничто другое, огорчил римлян. Негоже было Цезарю справлять триумф над несчастиями отечества, гордиться тем, чему оправданием перед богами и людьми могла служить одна лишь необходимость. Ведь Цезарь победил не чужеземных вождей и не варварских царей, но уничтожил детей и род человека, знаменитейшего среди римлян, попавшего в несчастье. Вдобавок, прежде сам Цезарь ни через посланцев, ни письменно не сообщал о своих победах в гражданских войнах, но стыдился такой славы. 57. Однако, склонившись перед счастливой судьбой этого человека и позволив надеть на себя узду, римляне считали, что единоличная власть есть отдых от гражданских войн и прочих бедствий. Они выбрали его диктатором пожизненно. Эта несменяемость в соединении с неограниченным единовластием была открытой тираннией. По предложению Цицерона, сенат назначил ему почести[1343], которые еще оставались в пределах человеческого величия, но другие наперебой предлагали чрезмерные почести, неуместность которых привела к тому, что Цезарь сделался неприятен и ненавистен даже самым благонамеренным людям. Ненавистники Цезаря, как думают, не меньше его льстецов помогали принимать эти решения, чтобы было как можно больше предлогов к недовольству и чтобы их обвинения казались вполне обоснованными. В остальном же Цезарь по окончании гражданских войн держал себя безупречно. Было даже постановлено – и, как думают, с полным основанием – посвятить ему храм Милосердия в знак благодарности за его человеколюбие. Действительно, он простил многих выступавших против него с оружием в руках, а некоторым, как например Бруту и Кассию, предоставил почетные должности: оба они были преторами. Цезарь не допустил, чтобы статуи Помпея лежали сброшенными с цоколя, но велел поставить их на прежнее место. По этому поводу Цицерон сказал, что Цезарь, восстановив статуи Помпея, утвердил свои собственные. Друзья Цезаря просили, чтобы он окружил себя телохранителями, и многие предлагали свои услуги. Цезарь не согласился, заявив, что, по его мнению, лучше один раз умереть, чем постоянно ожидать смерти. Видя в расположении к себе самую лучшую и надежную охрану и добиваясь такого расположения, он снова прибег к угощениям и хлебным раздачам для народа. Для солдат он основывал колонии. Из них самые известные – Карфаген и Коринф, города, которым ранее довелось быть одновременно разрушенными, а теперь – одновременно восстановленными. 58. Что касается знати, то одним он обещал на будущее должности консулов и преторов, других прельщал другими должностями и почестями и всем одинаково внушал большие надежды, стремясь к тому, чтобы властвовать над добровольно подчиняющимися. Когда умер консул Максим, то на оставшийся до окончания срока его власти один день Цезарь назначил консулом Каниния Ребилия. По обычаю, многие направлялись приветствовать его, и Цицерон сказал: «Поспешим, чтобы успеть застать его в должности консула». Многочисленные успехи не были для деятельной натуры Цезаря основанием спокойно пользоваться плодами своих трудов. Напротив, как бы воспламеняя и подстрекая его, они порождали планы еще более великих предприятий в будущем и стремление к новой славе, как будто достигнутая его не удовлетворяла. Это было некое соревнование с самим собой, словно с соперником, и стремление будущими подвигами превзойти совершенные ранее. Он готовился к войне с парфянами, а после покорения их имел намерение, пройдя через Гирканию вдоль Каспийского моря и Кавказа, обойти Понт и вторгнуться в Скифию, затем напасть на соседние с Германией страны и на самое Германию и возвратиться в Италию через Галлию, сомкнув круг римских владений так, чтобы со всех сторон империя граничила с Океаном. Среди приготовлений к походу Цезарь задумал прорыть канал через коринфский перешеек и поручил наблюдение за этим Аниену. Затем он предпринял устройство глубокого канала, который перехватил бы у самого города воды Тибра, чтобы повернуть течение реки к Цирцеям и заставить Тибр впадать в море у Таррацины, сделав таким образом более безопасным и легким плавание для купцов, направляющихся в Рим. Кроме этого, он хотел осушить болота близ городов Пометии и Сетии с тем, чтобы предоставить плодородную землю многим десяткам тысяч людей. Далее, он хотел возвести плотину в море вблизи Рима и, расчистив мели у Остийского берега, устроить надежные гавани и якорные стоянки для имеющего столь важное значение судоходства. Таковы были его приготовления. 59. Остроумно задуманное и завершенное им устройство календаря с исправлением ошибок, вкравшихся в летоисчисление, принесло огромную пользу. Дело не только в том, что у римлян в очень древние времена лунный цикл не был согласован с действительною длиною года, вследствие чего жертвоприношения и праздники постепенно передвигались и стали приходиться на противоположные первоначальным времена года: даже когда был введен солнечный год, который и применялся в описываемое нами время, никто не умел рассчитывать его продолжительность, и только одни жрецы знали, в какой момент надо произвести исправление, и неожиданно для всех включали вставной месяц, который они называли мерцедонием. Говорят, впервые еще Нума стал вставлять дополнительный месяц, найдя в этом средство для исправления погрешности в календаре, однако средство, действительное лишь на недолгое время. Об этом говорится в его жизнеописании[1344]. Цезарь предложил лучшим ученым и астрологам разрешить этот вопрос, а затем, изучив предложенные способы, создал собственный, тщательно продуманный и улучшенный календарь. Римляне до сих пор пользуются этим календарем и, по-видимому, у них погрешностей в летоисчислении меньше, чем у других народов. Однако и это преобразование дало людям злокозненным и враждебным власти Цезаря повод для обвинений. Так, например, известный оратор Цицерон, когда кто-то заметил, что «завтра взойдет созвездие Лиры», сказал: «Да, по указу», как будто бы и это явление, происходящее в силу естественной необходимости, могло произойти по желанию людей. 60. Стремление Цезаря к царской власти более всего возбуждало явную ненависть против него и стремление его убить. Для народа в этом была главная вина Цезаря; у тайных же недоброжелателей это давно уже стало благовидным предлогом для вражды к нему. Люди, уговаривавшие Цезаря принять эту власть, распространяли в народе слух, якобы основанный на Сивиллиных книгах, что завоевание парфянского царства римлянами возможно только под предводительством царя, иначе же оно недостижимо. Однажды, когда Цезарь возвратился из Альбы в Рим, они отважились приветствовать его как царя. Видя замешательство в народе, Цезарь разгневался и заметил на это, что его зовут не царем, а Цезарем. Так как эти слова были встречены всеобщим молчанием, Цезарь удалился в настроении весьма невеселом и немилостивом. В другой раз сенат назначил ему какие-то чрезвычайные почести. Цезарь сидел на возвышении для ораторов. Когда к нему подошли консулы и преторы вместе с сенатом в полном составе, он не поднялся со своего места, а обращаясь к ним, словно к частным лицам, отвечал, что почести скорее следует уменьшить, чем увеличить. Таким поведением он вызвал, однако, недовольство не только сената, но и среди народа, так как все считали, что в лице сената Цезарь нанес оскорбление государству. Те, кому можно было не оставаться долее, тотчас же покинули заседание, сильно огорченные. Тогда Цезарь, поняв, что их поведение вызвано его поступком, тотчас возвратился домой, и в присутствии друзей откинул с шеи одежду, крича, что он готов позволить любому желающему нанести ему удар. Впоследствии он оправдывал свой поступок болезнью, которая не дает чувствам одержимых его людей оставаться в покое, когда они, стоя, произносят речь к народу; болезнь эта быстро приводит в потрясение все чувства: сначала она вызывает головокружение, а затем судороги. Но в действительности Цезарь не был болен: передают что он хотел, как и подобало, встать перед сенатом, но его удержал один из друзей или вернее льстецов – Корнелий Бальб, который сказал: «Разве ты не помнишь, что ты Цезарь? Неужели ты не потребуешь, чтобы тебе оказывали почитание, как высшему существу?» 61. К этим случаям присоединилось еще оскорбление народных трибунов. Справлялся праздник Луперкалий, о котором многие пишут, что в древности это был пастушеский праздник; в самом деле, он несколько напоминает аркадские Ликеи[1345]. Многие молодые люди из знатных семейств и даже лица, занимающие высшие государственные должности, во время праздника пробегают нагие через город и под смех, под веселые шутки встречных бьют всех, кто попадется им на пути, косматыми шкурами. Многие женщины, в том числе и занимающие высокое общественное положение, выходят навстречу и нарочно, как в школе, подставляют обе руки под удары. Они верят, что это облегчает роды беременным, а бездетным помогает понести. Это зрелище Цезарь наблюдал с возвышения для ораторов, сидя на золотом кресле, разряженный, как для триумфа. Антоний в качестве консула также был одним из зрителей священного бега. Антоний вышел на форум и, когда толпа расступилась перед ним, протянул Цезарю корону, обвитую лавровым венком. В народе, как было заранее подготовлено, раздались жидкие рукоплескания. Когда же Цезарь отверг корону, весь народ зааплодировал. После того как Антоний вторично поднес корону, опять раздались недружные хлопки. При вторичном отказе Цезаря вновь рукоплескали все. Когда таким образом затея была раскрыта, Цезарь встал со своего места и приказал отнести корону на Капитолий. Тут народ увидел, что статуи Цезаря увенчаны царскими коронами. Двое народных трибунов, Флавий и Марулл, подошли и сняли венки со статуй, а тех, кто первыми приветствовали Цезаря как царя, отвели в тюрьму. Народ следовал за ними с рукоплесканиями, называя обоих трибунов «Брутами», потому что Брут уничтожил наследственное царское достоинство и ту власть, которая принадлежала единоличным правителям, передал сенату и народу. Цезарь, раздраженный этим поступком, лишил Флавия и Марулла власти. В обвинительной речи он, желая оскорбить народ, много раз назвал их «брутами» и «киманцами»[1346]. 62. Поэтому народ обратил свои надежды на Марка Брута. С отцовской стороны он происходил, как полагали, от знаменитого древнего Брута, а по материнской линии – из другого знатного рода, Сервилиев, и был зятем и племянником Катона. Почести и милости, оказанные ему Цезарем, усыпили в нем намерение уничтожить единовластье. Ведь Брут не только был спасен Цезарем во время бегства Помпея при Фарсале и не только своими просьбами спас многих своих друзей, но и вообще пользовался большим доверием Цезаря. Брут получил в то время самую высокую из преторских должностей[1347] и через три года должен был быть консулом. Цезарь предпочел его Кассию, хотя Кассий тоже притязал на эту должность. По этому поводу Цезарь, как передают, сказал, что, хотя притязания Кассия, пожалуй, и более основательны, он, тем не менее, не может пренебречь Брутом. Когда уже во время заговора какие-то люди донесли на Брута, Цезарь не обратил на это внимания. Прикоснувшись рукой к своему телу, он сказал доносчику: «Брут повременит еще с этим телом!» – желая этим сказать, что, по его мнению, Брут за свою доблесть вполне достоин высшей власти, но стремление к ней не может сделать его неблагодарным и низким. Люди, стремившиеся к государственному перевороту, либо обращали свои взоры на одного Брута, либо среди других отдавали ему предпочтение, но, не решаясь говорить с ним об этом, исписали ночью надписями судейское возвышение, сидя на котором Брут разбирал дела, исполняя обязанности претора. Большая часть этих надписей была приблизительно следующего содержания: «Ты спишь, Брут!» или: «Ты не Брут!» Кассий, заметив, что эти надписи все более возбуждают Брута, стал еще настойчивее подстрекать его, ибо Кассий питал к Цезарю личную вражду в силу причин, которые мы изложили в жизнеописании Брута[1348]. Цезарь подозревал его в этом. «Как вы думаете, чего хочет Кассий? Мне не нравится его чрезмерная бледность», – сказал он как-то друзьям. В другой раз, получив донос о том, что Антоний и Долабелла замышляют мятеж, он сказал: «Я не особенно боюсь этих длинноволосых толстяков, а скорее – бледных и тощих», – намекая на Кассия и Брута. 63. Но, по-видимому, то, что назначено судьбой, бывает не столько неожиданным, сколько неотвратимым. И в этом случае были явлены, как сообщают, удивительные знамения и видения: вспышки света на небе, неоднократно раздававшийся по ночам шум, спускавшиеся на форум одинокие птицы – обо всем этом, может быть, и не стоит упоминать при таком ужасном событии. Но, с другой стороны, философ Страбон пишет, что появилось много огненных людей, куда-то несущихся; у раба одного воина из руки извергалось сильное пламя – наблюдавшим казалось, что он горит, однако, когда пламя исчезло, раб оказался невредимым. При совершении самим Цезарем жертвоприношения у жертвенного животного не было обнаружено сердца. Это было страшным предзнаменованием, так как нет в природе ни одного животного без сердца. Многие рассказывают также, что какой-то гадатель предсказал Цезарю, что в тот день месяца марта, который римляне называют идами[1349], ему следует остерегаться большой опасности. Когда наступил этот день, Цезарь, отправляясь в сенат, поздоровался с предсказателем и шутя сказал ему: «А ведь мартовские иды наступили!», на что тот спокойно ответил: «Да, наступили, но не прошли!» За день до этого во время обеда, устроенного для него Марком Лепидом, Цезарь, как обычно, лежа за столом, подписывал какие-то письма. Речь зашла о том, какой род смерти самый лучший. Цезарь раньше всех вскричал: «Неожиданный!» После этого, когда Цезарь покоился на ложе рядом со своей женой, все двери и окна в его спальне разом растворились. Разбуженный шумом и ярким светом луны, Цезарь увидел, что Кальпурния рыдает во сне, издавая неясные, нечленораздельные звуки. Ей привиделось, что она держит в объятиях убитого мужа. Другие, впрочем, отрицают, что жена Цезаря видела такой сон; у Ливия говорится[1350], что дом Цезаря был по постановлению сената, желавшего почтить Цезаря, украшен фронтоном и этот фронтон Кальпурния увидела во сне разрушенным, а потому причитала и плакала. С наступлением дня она стала просить Цезаря, если возможно, не выходить и отложить заседание сената; если же он совсем не обращает внимания на ее сны, то хотя бы посредством других предзнаменований и жертвоприношений пусть разузнает будущее. Тут, по-видимому, и в душу Цезаря вкрались тревога и опасения, ибо раньше он никогда не замечал у Кальпурнии суеверного страха, столь свойственного женской природе, теперь же он увидел ее сильно взволнованной. Когда гадатели после многочисленных жертвоприношений объявили ему о неблагоприятных предзнаменованиях, Цезарь решил послать Антония, чтобы он распустил сенат. 64. В это время Децим Брут по прозванию Альбин (пользовавшийся таким доверием Цезаря, что тот записал его вторым наследником в своем завещании), один из участников заговора Брута и Кассия, боясь, как бы о заговоре не стало известно, если Цезарь отменит на этот день заседание сената, начал высмеивать гадателей, говоря, что Цезарь навлечет на себя обвинения и упреки в недоброжелательстве со стороны сенаторов, так как создается впечатление, что он издевается над сенатом. Действительно, продолжал он, сенат собрался по предложению Цезаря, и все готовы постановить, чтобы он был провозглашен царем внеиталийских провинций и носил царскую корону, находясь в других землях и морях; если же кто-нибудь объявит уже собравшимся сенаторам, чтобы они разошлись и собрались снова, когда Кальпурнии случится увидеть более благоприятные сны, – что станут тогда говорить недоброжелатели Цезаря? И если после этого кто-либо из друзей Цезаря станет утверждать, что такое положение вещей – не рабство, не тиранния, кто пожелает прислушаться к их словам? А если Цезарь из-за дурных предзнаменований все же решил считать этот день неприсутственным, то лучше ему самому прийти и, обратившись с приветствием к сенату, отсрочить заседание. С этими словами Брут взял Цезаря за руку и повел. Когда Цезарь немного отошел от дома, навстречу ему направился какой-то чужой раб и хотел с ним заговорить; однако оттесненный напором окружавшей Цезаря толпы раб вынужден был войти в дом. Он передал себя в распоряжение Кальпурнии и просил оставить его в доме, пока не вернется Цезарь, так как он должен сообщить Цезарю важные известия. 65. Артемидор из Книда, знаток греческой литературы, сошелся на этой почве с некоторыми лицами, участвовавшими в заговоре Брута, и ему удалось узнать почти все, что делалось у них. Он подошел к Цезарю, держа в руке свиток, в котором было написано все, что он намеревался донести Цезарю о заговоре. Увидев, что все свитки, которые ему вручают, Цезарь передает окружающим его рабам, он подошел совсем близко, придвинулся к нему вплотную и сказал: «Прочитай это, Цезарь, сам, не показывая другим, – и немедленно! Здесь написано об очень важном для тебя деле». Цезарь взял в руки свиток, однако прочесть его ему помешало множество просителей, хотя он и пытался много раз это сделать. Так он и вошел в сенат, держа в руках только этот свиток. Некоторые, впрочем, сообщают, что кто-то другой передал этот свиток Цезарю и что Артемидор вовсе не смог подойти к Цезарю, оттесняемый от него толпой во все время пути. 66. Однако это, может быть, просто игра случая; но место, где произошла борьба и убийство Цезаря и где собрался в тот раз сенат, без всякого сомнения, было избрано и назначено божеством; это было одно из прекрасно украшенных зданий, построенных Помпеем, рядом с его театром; здесь находилось изображение Помпея. Перед убийством Кассий, говорят, посмотрел на статую Помпея и молча призвал его в помощники, несмотря на то, что не был чужд эпикурейской философии[1351]; однако, приближение минуты, когда должно было произойти ужасное деяние, по-видимому, привело его в какое-то исступление, заставившее забыть все прежние мысли. Антония, верного Цезарю и отличавшегося большой телесной силой, Брут Альбин нарочно задержал на улице, заведя с ним длинный разговор. При входе Цезаря сенат поднялся с места в знак уважения. Заговорщики же, возглавляемые Брутом, разделились на две части: одни стали позади кресла Цезаря, другие вышли навстречу, чтобы вместе с Туллием Кимвром просить за его изгнанного брата; с этими просьбами заговорщики провожали Цезаря до самого кресла. Цезарь, сев в кресло, отклонил их просьбы, а когда заговорщики приступили к нему с просьбами, еще более настойчивыми, выразил каждому из них свое неудовольствие. Тут Туллий схватил обеими руками тогу Цезаря и начал стаскивать ее с шеи, что было знаком к нападению. Каска первым нанес удар мечом в затылок; рана эта, однако, была неглубока и несмертельна: Каска, по-видимому, вначале был смущен дерзновенностью своего ужасного поступка. Цезарь, повернувшись, схватил и задержал меч. Почти одновременно оба закричали: раненый Цезарь по-латыни – «Негодяй Каска, что ты делаешь?», а Каска по-гречески, обращаясь к брату, – «Брат, помоги!» Непосвященные в заговор сенаторы, пораженные страхом, не смели ни бежать, ни защищать Цезаря, ни даже кричать. Все заговорщики, готовые к убийству, с обнаженными мечами окружили Цезаря: куда бы он ни обращал взор, он, подобно дикому зверю, окруженному ловцами, встречал удары мечей, направленные ему в лицо и в глаза, так как было условленно, что все заговорщики примут участие в убийстве и как бы вкусят жертвенной крови. Поэтому и Брут нанес Цезарю удар в пах. Некоторые писатели рассказывают, что, отбиваясь от заговорщиков, Цезарь метался и кричал, но, увидев Брута с обнаженным мечом, накинул на голову тогу и подставил себя под удары. Либо сами убийцы оттолкнули тело Цезаря к цоколю, на котором стояла статуя Помпея, либо оно там оказалось случайно. Цоколь был сильно забрызган кровью. Можно было подумать, что сам Помпей явился для отмщенья своему противнику, распростертому у его ног, покрытому ранами и еще содрогавшемуся. Цезарь, как сообщают, получил двадцать три раны. Многие заговорщики, переранили друг друга, направляя столько ударов в одно тело. 67. После убийства Цезаря Брут выступил вперед, как бы желая что-то сказать о том, что было совершено; но сенаторы, не выдержав, бросились бежать, распространив в народе смятение и непреодолимый страх. Одни закрывали дома, другие оставляли без присмотра свои меняльные лавки и торговые помещения; многие бегом направлялись к месту убийства, чтобы взглянуть на случившееся, многие бежали уже оттуда, насмотревшись. Антоний и Лепид, наиболее близкие друзья Цезаря, ускользнув из курии, укрылись в чужих домах. Заговорщики во главе с Брутом, еще не успокоившись после убийства, сверкая обнаженными мечами, собрались вместе и отправились из курии на Капитолий. Они не были похожи на беглецов: радостно и смело они призывали народ к свободе, а людей знатного происхождения, встречавшихся им на пути, приглашали принять участие в их шествии. Некоторые, например Гай Октавий и Лентул Спинтер, шли вместе с ними и, выдавая себя за соучастников убийства, приписывали себе славу. Позже они дорого поплатились за свое хвастовство: они были казнены Антонием и молодым Цезарем. Так они и не насладились славой, из-за которой умирали, ибо им никто не верил, и даже те, кто подвергал их наказанию, карали их не за совершенный проступок, а за злое намерение. На следующий день заговорщики во главе с Брутом вышли на форум и произнесли речи к народу. Народ слушал ораторов, не выражая ни неудовольствия, ни одобрения, и полным безмолвием показывал, что жалеет Цезаря, но чтит Брута. Сенат же, стараясь о забвении прошлого и всеобщем примирении, с одной стороны, назначил Цезарю божеские почести и не отменил даже самых маловажных его распоряжений, а с другой – распределил провинции между заговорщиками, шедшими за Брутом, почтив и их подобающими почестями; поэтому все думали, что положение дел в государстве упрочилось и снова достигнуто наилучшее равновесие. 68. После вскрытия завещания Цезаря обнаружилось, что он оставил каждому римлянину значительный подарок. Видя, как его труп, обезображенный ударами, несут через форум, толпы народа не сохранили спокойствия и порядка; они нагромоздили вокруг трупа скамейки, решетки и столы менял с форума, подожгли все это и таким образом предали труп сожжению. Затем одни, схватив горящие головни, бросились поджигать дом убийц Цезаря; другие побежали по всему городу в поисках заговорщиков, стараясь схватить их, чтобы разорвать на месте. Однако никого из заговорщиков найти не удалось, все надежно укрылись в домах. Рассказывают, что некто Цинна, один из друзей Цезаря, как раз в прошедшую ночь видел странный сон. Ему приснилось, что Цезарь пригласил его на обед; он отказался, но Цезарь, не слушая возражений, взял его за руку и повел за собой. Услышав, что на форуме сжигают тело Цезаря, Цинна направился туда, чтобы отдать ему последний долг, хотя он был полон страха из-за своего сна и его лихорадило. Кто-то из толпы, увидев его, назвал другому, – спросившему, кто это, – его имя; тот передал третьему и тотчас распространился слух, что это один из убийц Цезаря. Среди заговорщиков действительно был некий Цинна – тезка этому. Решив, что он и есть тот человек, толпа кинулась на Цинну и тотчас разорвала несчастного на глазах у всех. Брут, Кассий и остальные заговорщики, страшно напуганные этим происшествием, через несколько дней уехали из города. Их дальнейшие действия, поражение и конец описаны нами в жизнеописании Брута[1352]. 69. Цезарь умер всего пятидесяти шести лет от роду, пережив Помпея не многим более чем на четыре года. Цезарю не пришлось воспользоваться могуществом и властью, к которым он ценой величайших опасностей стремился всю жизнь и которых достиг с таким трудом. Ему достались только имя владыки и слава, принесшая зависть и недоброжелательство сограждан. Его могучий гений-хранитель, помогавший ему в течение всей жизни, и после смерти не оставил его, став мстителем за убийство, преследуя убийц и гонясь за ними через моря и земли, пока никого из них не осталось в живых. Он наказал тех, кто хоть как-то был причастен либо к осуществлению убийства, либо к замыслам заговорщиков. Из всех случайностей человеческой жизни самая удивительная выпала на долю Кассия. Потерпев поражение при Филиппах, он покончил с собой, заколовшись тем самым коротким мечом, который убил Цезаря. Из сверхъестественных же явлений самым замечательным было появление великой кометы[1353], которая ярко засияла спустя семь ночей после убийства Цезаря и затем исчезла, а также ослабление солнечного света. Ибо весь тот год солнечный свет был бледным, солнце восходило тусклым и давало мало тепла. Поэтому воздух был мутным и тяжелым, ибо у солнечной теплоты не хватало силы проникнуть до земли; в холодном воздухе плоды увядали и падали недозрелыми. Явление призрака Цезаря Бруту показало с особенной ясностью, что это убийство неугодно богам. Вот как все происходило. Брут намеревался переправить свое войско из Абидоса на другой материк[1354]. Как обычно, ночью он отдыхал в палатке, но не спал, а думал о будущем. Рассказывают, что этот человек менее всех полководцев нуждался в сне и от природы был способен бодрствовать наибольшее количество времени. Ему послышался какой-то шум около двери палатки. Осмотрев палатку при свете уже гаснувшей лампы, он увидел страшный призрак человека огромного роста и грозного на вид. Сначала Брут был поражен, а затем, как только увидел, что призрак бездействует и даже не издает никаких звуков, но молча стоит около его постели, спросил, кто он. Призрак отвечал: «Брут, я – твой злой дух. Ты увидишь меня при Филиппах». Брут бесстрашно отвечал: «Увижу», – и призрак тотчас же исчез. Спустя недолгое время Брут стоял при Филиппах со своим войском против Антония и Цезаря. В первом сражении он одержал победу, обратив в бегство стоявшую против него армию Цезаря, и во время преследования разорил его лагерь. Когда Брут задумал дать второе сражение, ночью к нему явился призрак; он ничего не сказал Бруту, но Брут понял, что судьба его решена, и бросился навстречу опасности. Однако он не пал в сражении; во время бегства своей армии он, как сообщают, поднялся на какой-то обрыв и, бросившись обнаженной грудью на меч, который подставил ему кто-то из друзей, скончался.    ФОКИОН И КАТОН   [Перевод С.П. Маркиша]   Фокион   1. Оратор Демад, который угодничеством перед македонянами и Антипатром приобрел в Афинах большую силу, но часто бывал вынужден выступать вопреки достоинству и обычаям своего города, любил оправдывать себя тем, что управляет лишь обломками государственного корабля. В устах Демада эти слова звучали слишком дерзко и вызывающе, зато, как мне кажется, их вполне можно применить к Фокиону и его деятельности на государственном поприще. Демад сам был погибелью для государства, отличаясь и в частной жизни, и у кормила правления такой разнузданностью, что как-то раз, когда Демад уже состарился, Антипатр сказал: «От него, как от закланной жертвы, остались только язык да желудок»[1355]. А высокие достоинства Фокиона в самих обстоятельствах тогдашнего времени встретили грозного и жестокого противника, и славу их помрачили и затуманили несчастия Греции. Не надо прислушиваться к стихам Софокла[1356], где он изображает доблесть бессильной:   О государь, и прирожденный ум В несчастьях устоять подчас не может.   Но, с другой стороны, нельзя и отрицать, что судьба, борясь с людьми достойными и порядочными, способна иным из них вместо заслуженной благодарности и славы принести злую хулу и клеветнические обвинения и ослабить доверие к их нравственным достоинствам. 2. Принято думать, что народ особенно охотно глумится над видными людьми в пору удач, кичась своими подвигами и своей силой, но случается и обратное. Беды делают характер желчным, обидчивым, вспыльчивым, а слух чересчур раздражительным, нетерпимым к любому резкому слову. Осуждение промахов и неверных поступков кажется тогда насмешкой над несчастиями, а откровенные, прямые речи – знаком презрения. И подобно тому, как мед разъедает раны и язвы, так правдивые и разумные слова, если нет в них мягкости и сочувствия к тем, кто в беде, нередко обостряют боль. Вот почему, без сомнения, поэт именует приятное «уступающим сердцу»[1357]: приятное, по его мнению, это то, что уступает желаниям души и не борется с ними, не стремится их переломить. Воспаленный глаз охотнее всего останавливается на темных и тусклых красках, отворачиваясь от светлых и ярких; так же и государство, терпящее бедствие, слишком малодушно и, по слабости своей, слишком избалованно, чтобы вынести откровенные речи, хотя в них-то оно как раз больше всего и нуждается, ибо иных возможностей исправить положение не существует. Поэтому такое государство в высшей степени ненадежно: того, кто ему угождает, оно влечет к гибели вместе с собою, а того, кто не хочет ему угождать, обрекает на гибель еще раньше. Солнце, учат математики, движется не так же точно, как небесный свод, и не прямо навстречу ему, в противоположном направлении, но слегка наклонным путем и описывает плавную, широкую дугу, что и хранит вселенную, вызывая наилучшее сочетание образующих ее частей. Подобным образом и в государственной деятельности чрезмерная прямолинейность и постоянны споры с народом неуместны и жестоки, хотя, с другой стороны, рискованно и чревато опасностями тянуться вслед заблуждающимся, куда бы ни повернула толпа. Управление людьми, которые бывают настроены дружелюбно к властям и оказывают им множество важных услуг, если власти, в свою очередь, действуют не одним лишь насилием, но иногда уступают добровольно повинующимся, идут навстречу их желаниям, а затем снова настаивают на соображениях общественной пользы, – такое управление не только спасительно, но и до крайности сложно, ибо величие, как правило, несовместимо с уступчивостью. Если же эти качества все-таки совмещаются, то сочетание это являет собою самую прекрасную из всех соразмерностей, самую стройную из гармоний, посредством которой, говорят, и бог правит миром – правит не насильственно, но смягчая необходимость разумным убеждением. 3. Сказанное выше подтверждает своим примером и Катон Младший. Он был совершенно неспособен ни увлечь толпу, ни приобрести ее любовь и мало чего достиг, опираясь на расположение народа. Цицерон говорил[1358], что Катон действовал так, словно жил в государстве Платона, а не среди выродившихся потомков Ромула, и потому, домогаясь консульства, потерпел неудачу, а я бы сказал, что он разделил участь не в срок поспевших плодов: ими охотно любуются, дивятся на них, но не едят, – вот так же и Катонова приверженность старине, явившаяся с таким опозданием, в век испорченных нравов и всеобщей разнузданности, стяжала ему уважение и громкую славу, но пользы никакой не принесла, потому что высота и величие этой доблести совершенно не соответствовали времени. Его отечество, в противоположность Афинам при Фокионе, не было на краю гибели, но все же жестоко страдало от бури и неистовых волн. Катон, хотя от кормила его оттеснили, и он, поставленный у парусов и канатов, лишь помогал другим, облеченным большею властью, долго был неодолимым препятствием для судьбы: чтобы низвергнуть существующий государственный строй, ей пришлось прибегнуть к помощи других лиц и выдержать тяжелую и затянувшуюся борьбу, причем республика едва не вышла победительницей – благодаря Катону и Катоновой доблести. С этой доблестью мы хотим сравнить нравственное совершенство Фокиона – но не в силу поверхностного подобия, не потому, что оба были порядочными людьми и государственными мужами. Ведь бесспорно, что храбрость храбрости рознь – как в Алкивиаде и Эпаминонде, и точно так же здравомыслие здравомыслию – как в Фемистокле и Аристиде, и справедливость справедливости – как в Нуме и Агесилае. Но высокие качества Катона и Фокиона, до последних, самых мелких особенностей, несут один и тот же чекан и образ, свидетельствуют об одних и тех же оттенках характера: в равных пропорциях смешаны в обоих строгость и милосердие, осторожность и мужество, забота о других и личное бесстрашие, одинаково сочетаются отвращение ко всему грязному и горячая преданность справедливости, так что требуется большая тонкость суждения, чтобы обнаружить и разглядеть несходные черты. 4. Все писатели согласно утверждают, что Катон происходил из знатного рода (об этом мы еще будем говорить в своем месте); что касается Фокиона, то и его род, насколько я могу судить, не был ни бесславным, ни совсем низким. Будь он сыном ремесленника, точившего песты для ступок, – как мы читаем у Идоменея, – Главкипп, сын Гиперида, конечно, не умолчал бы об этом в своей речи, где он собрал и излил на Фокиона тысячи всевозможных поношений, да и сам Фокион не жил бы такою достойною жизнью и не получил бы такого разумного воспитания, чтобы еще подростком заниматься у Платона, а позже у Ксенократа в Академии и с самого начала неуклонно стремиться к лучшим, самым высоким целям. По словам Дурида, редко кому из афинян доводилось видеть Фокиона смеющимся или плачущим, моющимся на виду у всех в бане или выпроставшим руки из-под плаща, когда он бывал одет. За городом и на войне он всегда ходил разутым и без верхнего платья – разве что ударят нестерпимые холода, и солдаты шутили, что Фокион в плаще – признак суровой зимы. 5. Удивительно добрый и человеколюбивый по натуре, он обладал внешностью настолько неприветливой и угрюмой, что люди, мало его знавшие, не решались заговаривать с ним с глазу на глаз. Вот почему, когда Харет как-то раз упомянул о его хмуром лице и афиняне одобрительно засмеялись, Фокион сказал: «Моя хмурость никогда не причиняла вам никаких огорчений, а смех этих господ уже стоил нашему городу многих слез». Равным образом и речи его, изобиловавшие удачными мыслями и определениями, были на редкость содержательны, отличаясь в то же время властною, суровою, колючею краткостью. Зенон говорил, что философу, прежде чем произнести слово, надлежит погрузить его в смысл, и речи Фокиона в немногих словах заключали глубочайший смысл. Это, по всей вероятности, имел в виду Полиевкт из дема Сфетт, когда сказал, что Демосфен – самый лучший из ораторов, а Фокион – самый искусный. Подобно тому как ценная монета обладает очень высоким достоинством при очень малых размерах, искусство красноречия – это, скорее всего, умение в немногом выразить многое. Рассказывают, что однажды, когда театр уже наполнялся народом, Фокион расхаживал у скены[1359], один, углубленный в свои думы. «Похоже, ты о чем-то размышляешь, Фокион», – заметил один из друзей. «Да, клянусь Зевсом, размышляю – нельзя ли что-нибудь убавить в речи, которую я буду сейчас говорить перед афинянами», – последовал ответ. А Демосфен, ни во что не ставивший всех прочих ораторов, когда с места поднимался Фокион, обыкновенно шептал друзьям: «Вот нож, направленный в грудь моим речам». Возможно, впрочем, что силу влияния Фокиона следует отнести на счет характера этого человека, ибо одно-единственное слово, один кивок достойного мужа внушает столько же доверия, сколько тысячи хитрых умозаключений и громоздких периодов. 6. В молодые годы Фокион сблизился с полководцем Хабрием и повсюду следовал за ним, приобретая богатый опыт в военном деле, а кое-когда и предупреждая ошибки своего друга, от природы неровного и не умевшего владеть собою. В иное время вялый и тяжелый на подъем, Хабрий в сражениях пылал боевым духом и, совершенно забыв об осторожности, рвался вперед вместе с самыми отчаянными. Как и следовало ожидать, один из таких порывов оказался для него роковым: он погиб на Хиосе, первым подойдя к берегу на своей триере и пытаясь высадиться. Фокион, осторожный и решительный в одно и то же время, разжигал мужество Хабрия, когда тот медлил, а в других случаях, напротив, сдерживал его несвоевременную горячность, за что Хабрий, человек благожелательный и справедливый, любил Фокиона, часто давал ему поручения и ставил начальником; так, пользуясь его услугами в самых важных делах, он создал Фокиону известность среди греков. Особенно громкою славой он окружил своего соратника за участие в морском сражении при Наксосе[1360]. В этом сражении Хабрий поручил Фокиону командование левым крылом, где разгорелся ожесточенный бой, вскоре завершившийся бегством неприятеля. Это была первая морская битва, которую афиняне после взятия их города[1361] выиграли, сражаясь против греков, – собственными силами, без всякой поддержки, и потому они не только прониклись пламенной любовью к Хабрию, но и заговорили о Фокионе как о даровитом полководце. Победа была одержана в дни Великих мистерий[1362], и в память о ней Хабрий установил ежегодную раздачу вина афинянам в шестнадцатый день боэдромиона. 7. Затем Хабрий решил отправить Фокиона собрать подать с островов и давал ему двадцать кораблей, но Фокион, как передают, возразил: «Если меня посылают на войну, нужны силы побольше, а если к союзникам – хватит и одного корабля». Выйдя в море на своей триере, он начал переговоры с городами и обнаружил по отношению к их властям такую умеренность и такое прямодушие, что вернулся с целым флотом: то были суда, которые снарядили союзники, чтобы доставить афинянам деньги. Фокион не только верно служил Хабрию и оказывал ему неизменное уважение на протяжении всей его жизни, но и после смерти друга принимал горячее участие в судьбе его близких. Его сына Ктесиппа он хотел вырастить человеком достойным и, даже убедившись в легкомыслии и распущенности юноши, все-таки не отказался от мысли его исправить и всякий раз покрывал его безобразные поступки. Лишь однажды, когда в каком-то походе Ктесипп нестерпимо досаждал ему неуместными расспросами и советами, словно наставляя полководца и вмешиваясь в его распоряжения, Фокион, как сообщают, промолвил: «Ах, Хабрий, Хабрий, я щедро отплатил тебе за дружбу – тем, что терплю твоего сына!» Видя, что тогдашние вершители общественных дел, словно по жребию, разделили между собою поприща военное и гражданское и что одни, как, например, Эвбул, Аристофонт, Демосфен, Ликург, Гиперид, только говорят в Народном собрании и предлагают для обсуждения новые законы, а другие, такие как Диопиф, Менесфей, Леосфен, Харет, приобретают вес и влияние, руководя войсками, – Фокион желал усвоить сам и возродить к жизни обычаи и правила Перикла, Аристида, Солона, считая их совершенными, поскольку этими правилами охватывались обе стороны государственной жизни. К каждому из этих трех мужей казались приложимы слова Архилоха:   Был он воином храбрым, служителем бога Ареса, Муз прелестнейших дар тоже был ведом ему.   Вдобавок он помнил, что сама Афина – богиня и войны, и гражданского устройства, такова она по своей божественной сути, так именуется[1363] и среди людей. 8. Усвоив эти убеждения, он постоянно, если стоял у власти, стремился направлять государство к миру и покою, но, наряду с тем, исполнял обязанности стратега чаще, чем любой из его современников и даже предшественников, – никогда не домогаясь и не ища высокого назначения, но и не отказываясь, не отнекиваясь, если государство его призывало. Все писатели согласно сообщают, что он занимал должность стратега сорок пять раз, причем сам на выборы не являлся ни разу, но всегда за ним посылали. Люди неразумные и недальновидные не могли надивиться поведению народа: Фокион беспрерывно перечил афинянам, никогда ни в чем не угождал им ни словом, ни делом, а они – по примеру царей, которые не должны преклонять слух к речам льстецов раньше, чем вымоют после трапезы руки[1364], – пользовались услугами веселых и блещущих остроумием искателей народной благосклонности лишь для забавы, к власти же, рассуждая трезво и здраво, призывали самого строгого и разумного из граждан, а именно того, кто один (или, по крайней мере, упорнее всех других) противостоял их желаниям и склонностям. Однажды, когда был оглашен привезенный из Дельф оракул, где говорилось, что все афиняне единодушны, но один человек мыслит несогласно с целым городом, выступил Фокион и просил афинян не тревожить себя поисками, ибо человек этот – он: ведь ему одному не по душе все их начинания. В другой раз он излагал перед народом какое-то свое суждение и был выслушан внимательно и благосклонно. Тогда, видя, что все одобряют его речь, он обернулся к друзьям и спросил: «Уж не сказал ли я ненароком что-нибудь неуместное?» 9. Афиняне собирали добровольные взносы на какое-то жертвоприношение, и все прочие давали, а Фокион в ответ на неоднократные призывы сделать пожертвование ответил: «Просите вон у тех богачей, а мне стыдно дать вам хотя бы медяк, не рассчитавшись сперва вот с ним», – и он указал на своего заимодавца Калликла. Сборщики, однако, продолжали кричать и наседать на него, и тогда он рассказал им такую притчу[1365]: «Трус отправился на войну, но, услышав карканье воронов, остановился и положил оружие. Потом снова поднял его и продолжал путь, но вороны снова закаркали, и он опять остановился. В конце концов он воскликнул: „Кричите себе, сколько влезет, – меня вы все равно не съедите!”» Как-то раз афиняне хотели, чтобы Фокион вел их на врага, а тот не соглашался, и они обзывали его трусом и бабой. «Ни вам не внушить мне отваги, ни мне вам – робости, – заметил Фокион. – Слишком хорошо мы знакомы друг с другом». В другой раз народ, до крайности ожесточенный против Фокиона, требовал у него, несмотря на тревожные обстоятельства, денежного отчета в его действиях на посту стратега, и он сказал: «Чудаки, подумайте-ка лучше о собственном спасении!» Однажды во время военных действий афиняне вели себя недостойно, малодушно, а после заключения мира набрались дерзости и стали громогласно обвинять Фокиона в том, что он, дескать, лишил их победы. «Ваше счастье, – отвечал на это Фокион, – что у вас есть полководец, который вас хорошо знает. А иначе – вы бы уже давно все погибли». Когда афиняне желали решить пограничный спор с беотийцами не судом, а войной, Фокион советовал им состязаться словами, в которых они сильнее, а не оружием, в котором сила не на их стороне. Случилось раз, что народ не давал ему говорить и отказывался слушать. «Заставить меня действовать вопреки моему желанию вы еще можете, но говорить то, чего я не думаю, никогда не заставите!» – заявил Фокион. Один из его противников на государственном поприще, оратор Демосфен, сказал: «Афиняне убьют тебя, Фокион». – «Да, – подхватил Фокион, – если сойдут с ума, а тебя – если образумятся». Увидев, как Полиевкт из дема Сфетт, задыхаясь, обливаясь потом и то и дело освежая себя глотком воды (день выдался знойным, а Полиевкт отличался необыкновенной тучностью), убеждает афинян начать войну против Филиппа, Фокион заметил: «Вам бы стоило, сограждане, отнестись со вниманием к его речам и объявить войну. Только, как по-вашему, что он станет делать в панцире и со щитом вблизи от неприятеля, если даже теперь, произнося перед вами речь, заранее обдуманную и приготовленную, того и гляди задохнется?» Ликург в Народном собрании осыпал Фокиона хулой и упреками, главным образом за то, что он советовал выдать Александру десять граждан[1366], которых требовал македонский царь. «Эти люди, – возразил Фокион, указывая на собравшихся, – получали от меня много прекрасных и полезных советов, но следовать им не хотели и не хотят». 10. Жил в Афинах некий Архибиад по прозвищу Лаконец: он отрастил себе огромную бороду, не сбрасывал с плеч потрепанного плаща и всегда хранил мрачный вид[1367]. Этого-то человека Фокион, приведенный однажды в замешательство враждебными криками Совета, призвал засвидетельствовать правоту его слов и попросил о поддержке. Когда же тот, поднявшись, высказался так, чтобы угодить афинянам, Фокион схватил его за бороду и воскликнул: «Коли так, отчего же ты до сих пор не побрился, Архибиад?» Доносчик Аристогитон, всегда воинственно гремевший в Собрании и подстрекавший народ к решительным действиям, когда был объявлен воинский набор, явился с перевязанною ногой, опираясь на палку. Фокион с возвышения для оратора заметил его еще издали и громко крикнул: «Не забудьте записать и хромого негодяя Аристогитона!» Нельзя не удивляться, как человек столь колючий и непокладистый получил прозвище Доброго. На мой взгляд, все-таки возможно (хотя примеры тому сыскать нелегко), чтобы человек, как и вино, был разом и приятен и резок, и, напротив, встречаются люди, которые на чужой взгляд – сама приветливость, но в высшей степени неприятны для тех, кто связан с ними непосредственно. Сообщают, правда, что Гиперид однажды заявил в Народном собрании: «Вы, господа афиняне, смотрите не только на то, кусается ли Гиперид, но главное – бескорыстны ли его укусы». Как будто одно лишь своекорыстие вызывает отвращение и неприязнь! Нет, народ куда больше боится и гнушается тех, кто злоупотребляет властью из наглости, ненависти, гнева или страсти к раздорам. Что касается Фокиона, то он никому из сограждан не причинил зла по личной вражде и вообще никого не считал своим врагом, но бывал жесток, неприступен и непреклонен лишь постольку, поскольку этого требовала борьба с противниками тех начинаний, которые он предпринимал ради общего блага, в остальном же был со всеми приветлив, обходителен и любезен, так что даже приходил на помощь противникам, попавшим в беду, и брал на себя защиту, если они оказывались под судом. Друзьям, упрекавшим его за то, что он защищал в суде какого-то негодяя, он ответил, что люди порядочные в помощи не нуждаются. Когда доносчик Аристогитон после вынесенного ему обвинительного приговора послал за Фокионом и просил его прийти, тот откликнулся на зов и пошел в тюрьму, сказавши друзьям, которые пытались его задержать: «Пустите меня, чудаки! Подумайте сами, есть ли еще место, где я бы охотнее встретился с Аристогитоном?» 11. Союзники и островитяне принимали афинский флот, если им командовал любой другой начальник, так, словно приближался неприятель – укрепляли стены, перегораживали насыпью гавань, сгоняли из деревень в город скот и рабов, приводили жен и детей, если же во главе афинских сил стоял Фокион, то, украсив себя венками, они выходили на своих кораблях далеко в море ему навстречу и с приветственными кликами провожали в город. 12. Филипп хотел незаметно утвердиться на Эвбее и с этой целью высаживал там македонских воинов и через тираннов склонял на свою сторону города, но Плутарх Эретрийский стал призывать афинян освободить остров, который вот-вот захватит македонский царь, и на Эвбею был отправлен Фокион, однако с незначительными силами, так как афиняне надеялись, что местные жители с готовностью к нему присоединятся. Вместо этого Фокион обнаружил повсюду одну измену, гниль и подкуп, а потому и сам попал в очень опасное положение. Он занял холм, лежащий на Таминской равнине и окруженный глубоким оврагом, и там сосредоточил самую боеспособную часть своего отряда. Люди своевольные, болтливые и малодушные бежали из лагеря и возвращались восвояси, но Фокион посоветовал младшим начальникам не обращать на это никакого внимания. «Ведь здесь, – говорил он, – они будут бесполезны и своим нежеланием повиноваться причинят только вред настоящим бойцам, а дома, зная за собою такой тяжелый проступок, меньше станут обвинять меня и не решатся на прямую клевету». 13. Когда враги двинулись вперед, Фокион приказал своим воинам, сохраняя боевую готовность, не трогаться с места до тех пор, пока он не завершит жертвоприношения, но при этом замешкался дольше обычного – то ли потому, что знамения оказались неблагоприятны, то ли желая подпустить противника поближе. И вот Плутарх, решив, что он медлит от робости, во главе наемников бросается навстречу врагу. Увидев это, не смогли сдержать себя и эвбейские всадники и, без всякого порядка, врассыпную покидая лагерь, немедленно ринулись в том же направлении. Передовые были разбиты, все остальные рассеяны, Плутарх бежал. Часть неприятелей подступила вплотную к лагерному валу и, считая победу решительной и полной, принялась уже его разрушать, но именно в этот миг жертвоприношение было закончено, и сразу же афиняне, хлынув из лагеря потоком, стремительно отбросили и погнали врагов, перебив чуть ли не всех, кто был настигнут подле укреплений. Фокион приказал основному строю пехоты оставаться на месте, собирая тех, кого раскидало бегство, а сам с отборными воинами продолжал преследование. Завязался ожесточенный бой, все сражались яростно, не щадя крови и сил; среди тех, кто находился рядом с полководцем, особенно отличились Талл, сын Кинея, и Главк, сын Полимеда. Чрезвычайно важную роль сыграл в этой битве и Клеофан: призывая бежавшую конницу вернуться и громко заклиная ее помочь полководцу, которому грозит опасность, он, в конце концов, добился своего – всадники повернули, и победа пехотинцев была закреплена. Вслед за тем Фокион изгнал из Эретрии Плутарха и занял караульное укрепление Заретру, на редкость выгодно расположенное: оно стояло там, где остров, с обеих сторон сдавленный морем, сужается более всего, образуя тесный перешеек. Всех греков, захваченных в плен, он отпустил на волю, опасаясь, как бы ораторы в Афинах не ожесточили против них народ и те не потерпели бы незаслуженную муку. 14. Завершив дела на Эвбее, Фокион возвратился домой, и тут вскоре не только союзники стали с тоскою вспоминать о его доброте и справедливости, но и афиняне так же скоро оценили опыт и силу духа этого человека: сменивший его на посту полководца Молосс[1368] повел войну так, что сам живым попал в руки врагов. Позже, когда Филипп, лелея далеко идущие планы, появился со всем своим войском на берегах Геллеспонта в надежде завладеть Херсонесом, Перинфом и Византием одновременно, афиняне загорелись желанием прийти этим городам на помощь и, поддавшись уговорам ораторов, военачальником послали Харета. Харет вышел в море, но не совершил ничего достойного тех сил, которые были предоставлены в его распоряжение, мало того – города на Геллеспонте вообще не приняли афинский флот, и, окруженный всеобщими подозрениями, а у врага не вызывая ничего, кроме презрения, Харет скитался по морю и вымогал у союзников деньги, а народ, подстрекаемый ораторами, возмущался и сожалел о своем решении помочь византийцам. В эти дни Фокион выступил в Собрании и заявил, что сердиться следует не на союзников, выказывающих недоверие, а на стратегов, которые это недоверие внушают: «Ведь они вызывают страх перед вами даже у тех, кому без вашей поддержки спастись невозможно», – сказал он. Народ был смущен этой речью и, резко переменив образ мыслей, поручил самому Фокиону собрать новые силы и поспешить на помощь союзникам на Геллеспонте. Это было решающим обстоятельством, определившим судьбу Византии. Ибо слава Фокиона и без того прогремела уже широко, а тут еще Леонт, в силу нравственных своих достоинств не знавший себе равных среди византийцев и близко знакомый с Фокионом по Академии, поручился за него перед согражданами, так что те не позволили афинскому полководцу разбить лагерь за стенами города, как он первоначально предполагал, но, отворив ворота, впустили афинян и разместились вперемешку с ними, афиняне же не только соблюдали безукоризненный порядок и строгую воздержность, но, помня об оказанном доверии, сражались с величайшей отвагой. Таким образом Филипп потерпел на Геллеспонте неудачу, и страх греков сменился пренебрежением, тогда как прежде они считали македонского царя непобедимым, не знающим себе равных. Фокион захватил несколько вражеских кораблей, занял несколько городов, охранявшихся македонскими караульными отрядами, во многих местах высаживался на берег, предавая все опустошению и разграблению, пока, наконец, не был ранен в стычках с подоспевшими на выручку македонскими войсками и не отплыл домой. 15. Мегаряне тайно просили о защите, и Фокион, боясь, как бы беотийцы, прознав об этом, не поспели с подмогою раньше афинян, чуть свет созвал Народное собрание, пересказал гражданам просьбу мегарян и, как только решение было принято, подал сигнал трубой и прямо из Собрания повел воинов в поход, приказав им только захватить оружие. Мегаряне радостно встретили афинян. Фокион укрепил Нисею и воздвиг между Мегарами и гаванью Длинные стены[1369], соединив город с морем, так что мегаряне, почти полностью избавившись от угрозы нападения с суши, вместе с тем попали в зависимость от афинян. 16. Афиняне начали уже открытую борьбу с Филиппом и, так как Фокиона в ту пору в городе не было, избрали для руководства этой войной других полководцев, но Фокион, едва только возвратился с островов, прежде всего попытался убедить народ принять предложенное Филиппом перемирие, ибо царь действительно был настроен миролюбиво и очень страшился военных опасностей. Кто-то из тех, кто сделал своим ремеслом доносы и постоянно терся вокруг гелиеи[1370], возразил ему: «Неужели, Фокион, ты решаешься отговаривать от войны афинян, когда они уже держат в руках оружие?» – «Да, решаюсь, – ответил Фокион, – хотя и отлично знаю, что на войне я буду начальствовать над тобой, а во время мира – ты надо мною». Но уговоры его успеха не имели, верх взяло мнение Демосфена, предлагавшего афинянам дать неприятелю сражение как можно дальше от границ Аттики. «Милый ты мой, – заметил ему Фокион, – не об том надо думать, где нам сражаться, но как победить. Только в этом случае война будет от нас далеко, а если мы будем разбиты, все беды и ужасы окажутся у нас прямо перед глазами». Македоняне одержали победу, и городские смутьяны и бунтовщики тащили Харидема к возвышению для ораторов, требуя поручить ему командование. Виднейшие граждане испугались, и, так как совет Ареопага был на их стороне, то с большим трудом, ценою многих слез и обращенных к народу мольб, им удалось убедить афинян вверить судьбу государства Фокиону. Фокион считал нужным подчиниться всем требованиям Филиппа и полагаться на его человеколюбивые обещания. Но когда Демад внес предложение, чтобы Афины вдобавок приняли участие в общем мирном договоре и совещании всех греков[1371], Фокион не соглашался с ним, советуя выждать, пока не станет известно, какие условия предложит Филипп грекам. Обстоятельства, однако, были против Фокиона, и совет его не был принят. Убедившись вскоре, что афиняне раскаиваются в этом решении, ибо им пришлось передать Филиппу свои триеры и конницу, он сказал согражданам: «Вот чего я и боялся и потому возражал Демаду. Но раз уж вы заключили договор, не надо ни огорчаться, ни отчаиваться, помня, что и предки наши, то начальствуя, то подчиняясь, но одинаково хорошо исполняя и то, и другое, спасли и свой город, и всю Грецию». Когда умер Филипп, Фокион отговаривал народ приносить благодарственные жертвы богам. Во-первых, сказал он, неблагородно радоваться по такому поводу, а во-вторых, сила, стоявшая против них при Херонее, сделалась меньше всего лишь на одного человека. 17. Когда Демосфен осыпал бранью Александра, меж тем как македонское войско уже подходило к Фивам, Фокион сказал:   «О злополучный! Зачем раздражаешь ты грозного мужа[1372]   и жаждущего великой славы? Или, может, ты хочешь, раз уж поблизости пылает такой громадный пожар, поджечь заодно и наш город? Но я ради того и принял должность стратега, чтобы не дать этим людям погибнуть, хотя бы даже они и рвались навстречу гибели». Когда же после разрушения Фив Александр потребовал выдачи Демосфена, Ликурга, Гиперида и Харидема и взоры Собрания были обращены на Фокиона, а многие граждане выкрикивали его имя, он поднялся с места, поставил рядом с собою одного из друзей, с которым был связан теснее всего, доверял ему больше всех и сильнее всех любил, и сказал, указывая на него: «До такой крайности довели глупцы и негодяи наш город, что если кто потребует выдать даже его, Никокла, я посоветую выдать, ибо и сам я счел бы для себя счастьем, если бы мог умереть ради вас всех. Жаль мне, правда, афиняне, и фиванцев, укрывшихся у нас, но достаточно и тех слез, которые греки проливают по Фивам. Поэтому лучше не вступать с победителями в борьбу, но смягчить их гнев и вымолить у них пощаду и себе, и беглецам». Передают, что, получив первое постановление афинян, Александр швырнул его на землю, повернулся к послам спиной и бросился прочь, но второе, которое принес Фокион, принял, потому что от старших знал, что этого человека высоко ценил и Филипп. Царь не только встретился с Фокионом и разрешил ему изложить свою просьбу, но даже выслушал его советы. Советовал же он положить войне конец, если Александр жаждет мира, или же увести ее из греческих пределов и взвалить на плечи варварам, если он стремится к славе. Он высказал еще много иных суждений, которые в точности отвечали характеру и желаниям самого Александра, и настолько унял его гнев, настолько изменил направление его мыслей, что царь повелел афинянам внимательно следить за ходом событий, ибо если с ним, Александром, приключится что-нибудь неладное, главенство над Грецией должно перейти к Афинам. С самим Фокионом он заключил союз дружбы и гостеприимства, и оказывал ему такое уважение, каким пользовались лишь немногие из постоянных приближенных царя. Так, Дурид сообщает, что, исполнившись величия после победы над Дарием, Александр уже не начинал свои письма обычным пожеланием здоровья, однако, для Фокиона делал исключение: лишь к нему, так же как к Антипатру, обращался он с этим приветствием. Те же сведения мы находим и у Харета. 18. Теперь о подарках. Все писатели сходится на том, что Александр послал Фокиону сто талантов. Когда эти деньги были доставлены в Афины, Фокион спросил тех, кто их привез, почему среди такого множества афинян царь лишь его одного одаряет столь щедро. «Потому, что лишь тебя одного он считает человеком достойным во всех отношениях», – последовал ответ. «Пусть же он не лишает меня возможности оставаться таким и впредь – и в чужих глазах, и по существу», – сказал Фокион. Посланцы проводили его до дому и, увидев во всем чрезвычайную скромность, увидев, как жена Фокиона месит тесто, а сам он достал воды из колодца и моет себе ноги, принялись еще упорнее настаивать на своем и с негодованием говорили, что это, дескать, просто неслыханно: друг царя живет в такой скудости и убожестве! Тогда Фокион, заметив какого-то бедного старика в потрепанном, грязном плаще, спросил своих гостей, не считают ли они, что ему приходится хуже, чем этому случайному прохожему. «Что ты, что ты!» – воскликнули посланцы. «А ведь он тратит куда меньше моего и все-таки доволен. И вообще говоря, либо я совсем не сумею воспользоваться царскими деньгами, и они будут лежать у меня без всякого проку, либо, если воспользуюсь, опорочу и себя самого, и царя перед всем городом». Так эти деньги и вернулись из Афин восвояси, послужив для греков доказательством, что человек, не принимающий такого подарка, богаче того, кто его делает. Александр рассердился и написал Фокиону, что если друзьям ничего от него не нужно, он их друзьями не считает, но Фокион и тогда денег не взял, а попросил отпустить на волю софиста Эхекратида, имбросца Афинодора и двух родосцев – Демарата и Спартона, арестованных за какие-то проступки и брошенных в тюрьму в Сардах. Александр немедленно их освободил, а Кратеру, посылая его в Македонию, велел предложить Фокиону на выбор один из четырех городов[1373] Азии – Киос, Гергит, Элею или Миласы, внушая при этом еще настоятельнее, что будет разгневан, если тот откажется. Тем не менее Фокион отказался, а царь вскорости умер. Дом Фокиона еще и поныне показывают в Мелите[1374]; он украшен медной обшивкой, а в остальном незатейлив и прост. 19. Фокион был женат дважды, но о первой из его жен не сохранилось никаких сведений, кроме того, что она была сестрою скульптора Кефисодота, что-же касается второй, то ее сдержанность и скромность пользовались у афинян не меньшей известностью, нежели честность Фокиона. Однажды на театре давали новые трагедии, и актер, игравший роль царицы, уже перед самым выходом потребовал у хорега целую свиту богато наряженных прислужниц. Тот не соглашался, актер был возмущен и не желал появляться перед зрителями, заставляя весь театр ждать. Тогда хорег Меланфий стал выталкивать его на проскений, крича: «Ты разве не видел, что жена Фокиона ходит повсюду с одной-единственной служанкой? Твое бахвальство испортит нам всю женскую половину дома!» Слова эти были услышаны, и театр откликнулся на них громкими рукоплесканиями и одобрительным шумом. Та же самая вторая жена Фокиона сказала приехавшей из Ионии гостье, которая с гордостью показывала ей золотые, усыпанные драгоценными камнями ожерелья и диадемы: «А мое украшение – это Фокион, который вот уже двадцатый год командует войсками афинян». 20. Его сын Фок хотел принять участие в состязаниях апобатов[1375] на празднике Панафиней, и отец дал согласие – не потому, что мечтал о победе для сына, но надеясь, что, закаляя упражнениями свое тело, он станет крепче и нравственно: юноша был беспутный и любил выпить. Когда же сын все-таки победил и многие вызывались устроить пир в честь его победы, Фокион, отказав всем прочим, предоставил это почетное право лишь одному. Сам он тоже явился на пир, и, увидев среди иного убранства тазы для омовения ног, которые наполняли вином, смешанным с благовониями, и подносили входящим, подозвал сына и сказал: «Неужели, Фок, ты не остановишь своего приятеля? Ведь он губит твою победу!» Желая, чтобы молодой человек совершенно расстался с таким образом жизни, он отвез его в Лакедемон и присоединил к числу юношей, получавших столь знаменитое повсюду спартанское воспитание. Это огорчило афинян: в поступке Фокиона они усмотрели пренебрежение и даже презрение к обычаям родного города. Демад однажды обратился к нему с такими словами: «Почему бы, Фокион, нам не убедить афинян принять лаконское государственное устройство? Скажи только слово – и я охотно внесу предложение и выступлю перед народом». – «Ну, конечно, – возразил Фокион, – кому как не тебе, так и благоухающему духами и одетому в такой прекрасный плащ, толковать с афинянами о достоинствах общих трапез и восхвалять Ликурга!» 21. Александр написал афинянам, чтобы они прислали ему триеры[1376], ораторы решительно возражали, а Совет просил Фокиона высказать свое мнение. «Говорю вам прямо, – объявил он, – либо побеждайте вооруженной рукой, либо храните дружбу с победителями». Пифея, который тогда только начинал появляться на возвышении для оратора, но уже успел проявить себя человеком болтливым и наглым, он оборвал, крикнув: «Уж ты-то, во всяком случае, помалкивай – среди рабов народа ты еще новичок!» Когда Гарпал с огромными деньгами бежал из Азии от Александра и прибыл в Аттику, и все те, кто привыкли извлекать прибытки из ораторского возвышения, наперебой кинулись к нему в надежде поживиться, он из великого своего богатства бросил им лишь понемногу в виде приманки, а Фокиону предложил семьсот талантов, вверяя все, что у него было, и себя самого в придачу защите и охране одного только Фокиона. Но тот резко ответил, что Гарпал горько наплачется, если не прекратит развращать город подкупом, и тот, подавленный и униженный, отказался от своего намерения, а вскоре афиняне собрались на совещание, и тут Гарпал увидел, что люди, которые брали у него деньги, говорят теперь совсем иным языком и, чтобы замести следы, выступают с прямыми обвинениями, Фокион же, который не взял ничего, принимает в расчет не только соображения общественной пользы, но – в какой-то мере – думает и о его безопасности. И снова Гарпал загорелся желанием угодить этому человеку, но как его ни обхаживал, убедился лишь в том, что Фокион совершенно неприступен, точно крепость, и могуществу золота не подвластен. Зато Харикла, зята Фокиона, Гарпал сделал свом закадычным другом и, во всем ему доверяя, во всяком деле пользуясь его услугами, безнадежно его опорочил. 22. Так, когда умерла гетера Пифоника, возлюбленная Гарпала, которую он держал при себе и прижил с нею дочь, Гарпал решил поставить ей дорогой памятник и поручил заняться этим Хариклу. Услугу эту, и саму-то по себе не слишком благородную, сделал особенно позорною жалкий вид завершенного надгробья. Его и теперь можно увидеть в Гермии, что на дороге между Афинами и Элевсином, и оно ни в коем случае не стоит тридцати талантов, которые, как сообщают, значились в счете, поданном Гарпалу Хариклом. Тем не менее, после смерти самого Гарпала[1377] Харикл и Фокион взяли к себе его дочь и заботились о ней, как только могли. Впоследствии за дружбу с Гарпалом Харикл попал под суд и просил тестя поддержать его и вместе появиться перед судьями, однако Фокион ему отказал, промолвив: «Нет, Харикл, я брал тебя в зятья в расчете лишь на честь, а не на бесчестье». Первым, кто сообщил афинянам о смерти Александра, был Асклепиад, сын Гиппарха; Демад советовал не давать веры его словам, потому, дескать, что будь это так, запах тления уже давно наполнил бы всю вселенную, а Фокион, видя, что народ склонен к мятежу и перевороту, пытался утихомирить сограждан. Меж тем как многие взбегали на ораторское возвышение и кричали оттуда, что весть, принесенная Асклепиадом, верна и что Александр действительно умер, Фокион сказал: «Что же, если он мертв сегодня, то останется мертвым и завтра, и послезавтра, стало быть, мы можем держать совет спокойно и, главное, ничего не опасаясь». 23. Вскоре Леосфен силою втянул Афины в Греческую войну[1378] и как-то раз насмешливо спросил Фокиона, до крайности недовольного его действиями, какую пользу принес он государству, столько лет исполняя должность стратега. «Немалую, – отвечал Фокион, – благодаря мне афинских граждан хоронили в их собственных гробах и могилах». В ответ на пространные, дерзкие и хвастливые речи Леосфена в Народном собрании Фокион заметил: «Твои слова, мальчик, похожи на кипарис – так же высоки и так же бесплодны». Гиперид поднялся и спросил: «А по-твоему, когда нужно афинянам вступить в войну, Фокион?» – «Когда я увижу, что юноши полны желания удержать свое место в строю, богачи – исправно платить налоги, а ораторы – не запускать руки в казну», – последовал ответ. Многие восхищались силою войска, которое набрал Леосфен, и спрашивали Фокиона, что он думает о сделанных приготовлениях. «К бегу на один стадий мы вполне готовы, – сказал он, – но длинного пробега[1379] я боюсь, потому что больше у нашего города нет ни денег, ни кораблей, ни пехотинцев». Дальнейшие события подтвердили его правоту. Сперва Леосфен стяжал громкую славу своими подвигами: он нанес сокрушительное поражение беотийцам[1380] и запер в Ламии Антипатра. Город, как сообщают, был преисполнен самых радужных надежд, афиняне беспрерывно справляли благодарственные празднества и приносили жертвы богам, но Фокион, отвечая тем, кто, надеясь уличить его в ошибке, допытывался, неужели, дескать, он не хотел бы, чтобы все эти успехи были одержаны не Леосфеном, а им, говорил: «Разумеется, этого я хотел бы, однако прежнего моего суждения назад не возьму». И так как с театра войны продолжали, одна за другой, поступать добрые вести, то на словах, то в письменных донесениях, он воскликнул, не выдержав: «Когда же, наконец, мы перестанем побеждать?!» 24. После гибели Леосфена те, кто опасался, как бы не был отправлен командующим Фокион и не положил войне конец, подучили какого-то совершенно безвестного человека выступить в Собрании и сказать, что на правах друга Фокиона и его товарища по школе он советует пощадить и поберечь этого мужа, ибо другого такого у афинян нет, а к войску послать Антифила. Афиняне одобрили его предложение, и тогда Фокион, поднявшись на возвышение, заявил, что никогда не ходил в школу вместе с этим человеком и вообще не был с ним ни дружен, ни даже просто знаком. «Но отныне и впредь, – продолжал он, – ты мне близкий приятель, потому что подал мнение, очень для меня полезное». Он противился сначала и намерению афинян выступить против беотийцев и на предупреждения друзей, что, упорствуя в споре с согражданами, он погибнет, отвечал: «Да, незаслуженно, если действую им на благо, если же нет – то по заслугам». Видя, однако, что они не уступают и возмущенно кричат, он велел глашатаю объявить, чтобы все способные носить оружие в возрасте до шестидесяти лет запасались на пять дней продовольствием, и прямо из Собрания он поведет их в поход. Поднялся ужасный переполох, старики кричали и вскакивали с мест. «Напрасно вы шумите, – спокойно заметил Фокион, – ведь вашим начальником буду я, а мне уже восемьдесят». Так он утихомирил афинян и убедил их в тот раз отказаться от своих планов. 25. Микион с сильным отрядом македонян и наемников высадился в Рамнунте и стал опустошать побережье. Фокион возглавил двинувшихся против врага афинян, и так как к нему то и дело подбегали с различными советами и поучениями, убеждая его занять такой-то холм, или отправить туда-то конницу, или там-то расположиться лагерем, он воскликнул: «О, Геракл, как много вокруг меня полководцев и как мало воинов!» Он уже выстроил пехоту в боевой порядок, как вдруг один пехотинец сперва выбежал далеко вперед, а потом, испугавшись вражеского воина, бросившегося ему навстречу, вернулся в строй, – и, увидев это, Фокион крикнул: «Эй, мальчуган, как тебе не стыдно! Ты уже дважды покинул свое место – то, куда тебя поставил стратег, и то, которое ты назначил себе сам». Ударив на врагов, афиняне после ожесточенной схватки обратили их в бегство, многих уложив на поле боя; среди убитых был и сам Микион. Одержало победу и греческое войско в Фессалии, хотя к Антипатру присоединился Леоннат с возвратившимися из Азии македонянами. Леоннат пал в сражении. Пехотою греков командовал Антифил, конницей – фессалиец Менон. 26. Но вскоре из Азии в Европу переправился с большой военной силой Кратер, при Кранноне противники встретились снова, и на этот раз греки потерпели поражение. Оно оказалось не слишком тяжелым, не особенно велики были и потери, однако из-за неповиновения начальникам, молодым и чересчур снисходительным, и еще потому, что Антипатр склонял города к измене общему делу[1381], побежденные разбрелись, позорно бросив свою свободу на произвол судьбы. Антипатр немедленно двинулся к Афинам, Демосфен и Гиперид бежали из города, и Демад, получивший тогда помилование (он был семикратно осужден по обвинениям в попытке изменить действующее законодательство и, так как не мог уплатить ни единого из наложенных на него штрафов, лишился гражданских прав, в частности, – права говорить перед народом), внес предложение отправить к Антипатру послов, облекши их неограниченными полномочиями для переговоров о мире. Народ в испуге призвал Фокиона, крича, что доверяет лишь ему одному. «Ах, если бы вы раньше с доверием прислушивались к моим советам, не приходилось бы нам сейчас совещаться по такому тяжкому поводу», – ответил он. Итак, постановление было принято, и Фокион поехал к Антипагру, который расположился лагерем в Кадмее с намерением без промедления вторгнуться в Аттику. Первое, о чем он просил, это чтобы перемирие было заключено на месте, без перемены позиций. «Фокион толкает нас на несправедливость: он хочет, чтобы мы оставались на земле своих друзей и союзников и причиняли убытки им, в то время как можем существовать за счет противника», – возразил Кратер, однако Антипатр, взяв его за руку, промолвил: «Надо оказать эту милость Фокиону». Но все остальное афиняне должны предоставить на усмотрение македонян, потребовал он далее: точно такие же требования предъявил ему прежде Леосфен под стенами Ламии. 27. Фокион вернулся домой и, когда афиняне волей-неволей одобрили привезенные им условия перемирия, снова отправился в Фивы вместе с прочими послами, среди которых был и философ Ксенократ. Добрая слава Ксенократа и всеобщее восхищение его нравственным совершенством были так велики, что, казалось, нет человека настолько закосневшего в высокомерии, жестокости или злобе, чтобы, при одном лишь взгляде на Ксенократа, его души не коснулась какая-то тень робости и уважения. Но упрямое своенравие Антипатра и его ненависть к добру опрокинули все расчеты афинян. Началось с того, что он не удостоил Ксенократа приветствием, хотя с остальными любезно поздоровался. На это, как сообщают, Ксенократ сказал, что Антипатр прав, перед ним одним стыдясь за те несправедливые кары, которые он готовит Афинам. Затем, когда Ксенократ заговорил, Антипатр не пожелал выслушать его, но, без конца перебивая и придираясь по мелочам, заставил философа замолчать. В ответ на речь Фокиона Антипатр заявил, что заключит с афинянами дружбу и союз, если они выдадут Демосфена и Гиперида, восстановят старинное государственное устройство[1382], при котором все определяется имущественным положением граждан, впустят в Мунихию македонский караульный отряд и, сверх того, возместят военные издержки и уплатят денежный штраф. Все послы, кроме Ксенократа, признали эти условия мягкими и остались довольны, а Ксенократ сказал, что будь афиняне рабами, требования Антипатра можно бы назвать скромными, но для людей свободных они слишком тяжелы. Фокион просил не вводить в Мунихию караульный отряд, но Антипатр якобы ответил: «Фокион, мы готовы уступить тебе во всем, кроме того, что может погубить и тебя, и нас». Существует и другой рассказ – будто бы Антипатр спросил Фокиона, ручается ли он, что афиняне, если их освободить от караульного отряда, не нарушат мира и не пустятся снова в опасные предприятия. Фокион медлил с ответом и молчал, и тогда Каллимедонт по прозвищу «Краб», человек горячий и ненавидевший афинский народ, вскочив с места, воскликнул: «Ну, а если он и станет молоть какой-нибудь вздор – что же, Антипатр, ты так ему и поверишь, и не выполнишь своего намерения?» 28. Итак, афиняне впустили македонский сторожевой отряд, которым командовал Менилл, отличавшийся справедливым нравом, и к тому же приятель Фокиона. Решение македонян представлялось афинянам высокомерным – скорее хвастливым показом могущества, которое служит грубому насилию, нежели, действительно, мерой безопасности. Во многом усугубило горе побежденных самое время этих событий. Дело в том, что караульный отряд вошел в Мунихию двадцатого боэдромиона – в день Великих мистерий, в тот самый день, когда в торжественном шествии несут Иакха из города в Элевсин, и так как священнодействие было расстроено, большинство граждан невольно сопоставляло божественные деяния в минувшие и нынешние времена. Некогда в пору тягчайших несчастий являлись таинственные образы и звучали таинственные голоса[1383], повергавшие врагов в ужас и изумление, а теперь, при тех же празднествах, боги равнодушно взирают на горчайшие муки Греции, на то, как предают глумлению самые святые и самые радостные дни года, которые впредь станут памятными днями неслыханных бедствий. Немногими годами раньше додонские жрицы дали афинянам прорицание, повелев им оберегать мыс Артемиды[1384], дабы он не попал в чужие руки. А в то время, о котором идет речь сейчас, афиняне красили ленты для перевязей на священных корзинах[1385], и цвет вместо пурпурного получился изжелта-бледный, мертвенный, но что особенно удивительно – все обыкновенные предметы, которые красили вместе с лентами, приобрели надлежащий цвет. Один из посвященных в таинства купал в Канфарской бухте поросенка[1386], и на него напала акула и отхватила всю нижнюю половину тела вплоть до живота. Божество недвусмысленно возвещало афинянам, что они лишатся нижней, приморской части своих владений, но сохранят верхний город. Македонская стража благодаря Мениллу нисколько не тяготила жителей, но число лиц, по бедности своей лишенных права голоса, превысило двенадцать тысяч, и одни из них, оставшиеся в городе, считали себя несчастными и опозоренными, а другие, покинувшие из-за этого Афины и переселившиеся во Фракию, где Антипатр предоставил им землю и город, уподобились побежденным, которых изгнал из отечества победоносный враг. 29. Смерть Демосфена на Калаврии и Гиперида близ Клеон, – о чем рассказано в других наших сочинениях[1387], – пробудила в афинянах чуть ли не тоску по Александру и Филиппу. И подобно тому, как впоследствии, после гибели Антигона, когда его убийцы начали притеснять и мучить народ, один фригийский крестьянин, копавший землю, на вопрос, что он делает, с горьким вздохом ответил: «Ищу Антигона», – подобные слова могли бы сказать тогда многие, вспоминая двух умерших царей, даже в гневе своем обнаруживавших величие души и благородную снисходительность, – не то, что Антипатр, который, под маскою частного лица, под плохоньким плащом и скромным образом жизни коварно пряча огромное могущество, был особенно ненавистен несчастным, чьим владыкою и тиранном он себя сделал. Фокион, однако, своим заступничеством перед Антипатром, многих совсем избавил от изгнания, а для изгнанных – в том числе для доносчика Гагнонида – добился разрешения поселиться в Пелопоннесе, а не оставлять Грецию, не удаляться, как в остальных случаях, за Керавнские горы и мыс Тенар[1388]. Соблюдая в руководстве делами города умеренность и верность законам, Фокион постоянно привлекал к управлению людей мягких и образованных, а беспокойным, бунтарям, которым уже само отстранение от власти, от шумной деятельности, сильно поубавило пыла, советовал побольше сидеть в деревне и целиком отдаться сельским работам. Зная, что Ксенократ платит подать, взимаемую с метэков, он хотел внести его в списки граждан, но тот отказался, объявив, что негоже ему получать гражданские права в таком государстве, возникновению которого он пытался помешать в качестве посла. 30. Менилл хотел дать Фокиону деньги в подарок, но он отвечал: «Ты не лучше Александра, а причина, по которой я мог бы сейчас принять подношение, ничуть не основательнее той, которая тогда не убедила меня его принять». Менилл стал просить, чтобы Фокион взял деньги для сына. «Фоку, – возразил тот, – если он образумится, будет достаточно и отцовского состояния, а если останется таким, как теперь, его ничем не насытишь». Когда Антипатр однажды решил воспользоваться помощью Фокиона в каком-то недостойном деле, он резко отверг это предложение, сказав: «Я не могу быть для Антипатра и другом, и льстивым угодником одновременно». А сам Антипатр, как сообщают, говорил, что у него в Афинах два друга – Фокион и Демад: первого он никак не убедит принять от него подарок, а второму, сколько ни дарит, все мало. И Фокион как высшим достоинством гордился бедностью, в которой прожил всю жизнь, хотя столько раз бывал афинским стратегом и дружил с царями, а Демад рисовался своим богатством, не останавливаясь при этом даже перед нарушением законов. Действовавший тогда в Афинах закон запрещал чужеземцу участвовать в выступлениях хора под угрозою штрафа в тысячу драхм, налагавшегося на хорега, и вот Демад собрал хор из одних чужеземцев, числом в сто человек, и явился с ними в театр, сразу же захватив по тысяче драхм на каждого для уплаты штрафа. Справляя свадьбу своего сына Демеи, он сказал: «Когда я, сынок, женился на твоей матери, этого не заметил даже сосед, а с расходами по твоей женитьбе мне бы не справиться без помощи царей и властителей». Афиняне без конца тревожили Фокиона просьбою, чтобы он уговорил Антипатра вывести караульный отряд, но тот, либо не надеясь на успех таких уговоров, либо видя, что народ под воздействием страха сделался благоразумнее, а государственная жизнь – более упорядоченной, все время уклонялся от этого поручения; вместе с тем он убедил Антипатра не взыскивать с афинян деньги, но дать им отсрочку, подождать. Тогда афиняне обратились с той же просьбой к Демаду. Демад охотно согласился и вместе с сыном выехал в Македонию, но – ведомый, по-видимому, каким-то злым гением – прибыл как раз тогда, когда Антипатр был уже тяжко болен и всею властью завладел Кассандр, который перехватил письмо Демада, отправленное к Антигону, в Азию. Демад призывал Антигона вмешаться в дела Греции и Македонии, которые, как писал он, издеваясь над Антипатром, болтаются на старой и гнилой нитке. Поэтому Кассандр приказал схватить Демада, едва тот появится у него перед глазами, и, прежде всего, велел убить его сына, поставив юношу так близко от отца, что Демад был залит кровью с головы до ног и несколько капель попали ему даже за пазуху, а потом, осыпав его грубейшею бранью и упреками в неблагодарности и предательстве, казнил. 31. Антипатр умер, назначив Полисперхонта стратегом, а Кассандра – хилиархом[1389], и Кассандр немедленно восстал. Чтобы предупредить своего соперника и оставить главенство за собой, он спешно посылает Никанора сменить Менилла на посту начальника сторожевого отряда в Мунихии, прежде чем известие о смерти Антипатра получит огласку. Все вышло так, как Кассандр и замыслил, но когда афиняне несколькими днями позже услыхали, что Антипатр умер, они стали обвинять Фокиона в том, что он заранее обо всем знал, но молчал в угоду Никанору. Фокион не обращал никакого внимания на эти толки, он встретился с Никанором и, расположив его в пользу афинян, уговорил не только вообще обходиться с ними мягко, по-дружески, но и показать им свою щедрость: Никанор обещал дать народу игры и в качестве судьи и устроителя принять расходы на себя. 32. В это время Полисперхонт, опекун царя, стараясь хитростью расстроить планы Кассандра, прислал афинянам письмо с сообщением, что царь разрешает афинянам восстановить демократическое устройство и хочет, чтобы в государственной жизни, по обычаю предков, принимали участие все граждане. Это был злой умысел, направленный против Фокиона. Предполагая подчинить город своему влиянию – что вскоре и обнаружили его действия, – Полисперхонт не надеялся достигнуть цели иначе, как добившись падения Фокиона, а он должен был непременно пасть, если бы лишенные гражданства вновь появились на государственном поприще и ораторским возвышением опять завладели доносчики и своекорыстные искатели народной благосклонности. Послание Полисперхонта взволновало афинян, Никанор хотел побеседовать с ними и, доверившись Фокиону, который обещал ему полную неприкосновенность, пришел в Пирей, где собрался Совет. Но Деркилл, командовавший стоявшим в Аттике войском, готовился его схватить, и Никанор, заблаговременно узнав об этом, бежал, недвусмысленно пригрозив, что в ближайшем будущем отомстит городу. Фокиона порицали за то, что он не задержал Никанора и дал начальнику македонян уйти, однако он сказал, что верит Никанору и не ждет от него никакой беды, если же он и заблуждается, то ему легче стерпеть прямую обиду, нежели самому открыто обижать другого. Если кто станет раздумывать над этими словами в применении к самому себе, то, возможно, они покажутся безукоризненно благородными, но коль скоро речь идет о человеке, рискующем судьбою отечества, о полководце и главе государства, – не знаю, не погрешает ли он тем самым против более высокого и важного долга, долга перед согражданами. Нельзя сказать также, что Фокион пощадил Никанора, боясь втянуть Афины в войну, верность же и долг помянул лишь для того, чтобы и македонянин из чувства долга хранил спокойствие и не причинял афинянам зла, – нет, он, по-видимому, действительно питал к Никанору огромное доверие. Он и раньше не желал прислушиваться к многочисленным обвинениям против этого человека – доносили, что Никанор стремится захватить Пирей, переправляет на Саламин наемников, старается подкупом склонить на свою сторону кое-кого из жителей Пирея. И даже теперь, когда Филомел из дема Ламптры внес предложение, чтобы все афиняне находились в боевой готовности, в любой миг ожидая приказаний своего полководца Фокиона, сам полководец сохранял прежнюю беспечность, пока Никанор с вооруженным отрядом не выступил из Мунихии и не принялся обводить Пирей рвом. 33. Последнее событие вызвало среди афинян громкое возмущение против Фокиона, так что они с презрением отказались повиноваться, когда он хотел двинуться с ними против македонян. Тем временем подоспел с войском Александр, сын Полисперхонта, на словах – чтобы оказать городу помощь в борьбе с Никанором, но по сути дела – чтобы попытаться захватить раздираемые изнутри смутою Афины. Дело в том, что Александр привел с собою изгнанников, и они сразу же оказались в городе, а к ним присоединились чужеземцы и все лишенные гражданских прав, и составилось Собрание, беспорядочное и чрезвычайно пестрое, на котором отрешили от власти Фокиона и выбрали новых стратегов. Но, к счастью для себя, граждане обнаружили, что Александр, один, без провожатых, много раз выходил за стену и беседовал там с Никанором, и их свидания насторожили афинян; не случись этого – и город был бы обречен. Оратор Гагнонид немедленно набросился на Фокиона и обвинил его и его сторонников в измене, тогда Каллимедонт и Харикл в страхе бежали, а Фокион и оставшиеся с ним друзья отправились к Полисперхонту. Вместе с ними, из желания помочь Фокиону, выехали платеец Солон и коринфянин Динарх, считавшиеся близкими друзьями Полисперхонта. По пути Динарх занемог, и они надолго задержались в Элатии, а тем временем народ в Афинах принял горячо поддержанное Гагнонидом предложение Архестрата и отрядил послов с обвинениями против Фокиона. И те и другие прибыли к Полисперхонту одновременно, встретив его, вместе с царем, в дороге, близ фокидской деревни Фариги, у подошвы горы Акрурий, которую в наши дни называют Галатом. Полисперхонт, распорядившись тут же, на месте встречи раскинуть затканный золотом балдахин, усадил под ним царя со свитой и первым делом приказал, как только покажется Динарх, схватить его и, предав пытке, казнить, а затем предложил афинянам высказаться. Те подняли страшный крик, обвиняя друг друга перед царским советом, и, в конце концов, Гагнонид, выступив вперед, сказал: «Посадите нас всех в одну клетку и отправьте в Афины – пусть афиняне нас выслушают и рассудят». Царь засмеялся, но обступившие балдахин македоняне и чужеземцы желали, скуки ради, послушать тяжущихся и знаками призывали послов выложить свои обвинения. Впрочем, стороны оказались в условиях, далеко не равных: Фокиона Полисперхонт много раз перебивал, до тех пор пока тот, стукнув палкой о землю, не отступил в сторону и не замолчал. Когда Гегемон призвал самого Полисперхонта в свидетели своей преданности народу, а тот в гневе ответил: «Перестань оговаривать меня перед царем!» – царь вскочил и уже готов был пронзить Гегемона копьем, но Полисперхонт мгновенно обхватил его обеими руками. Сразу вслед за тем совет был распущен. 34. Фокиона и его спутников окружила стража, и те из друзей, которые, по случайности, стояли в стороне, увидев это, поспешили скрыться и спастись бегством. А задержанных Клит повез в Афины, якобы на суд, а в действительности на казнь, ибо судьба их была уже решена. Тягостное то было зрелище, когда их на телегах везли через Керамик к театру. Именно туда доставил их Клит и там караулил, пока архонты не созвали Народное собрание, не препятствуя участвовать в нем ни рабу, ни чужеземцу, ни лишенному прав, но всем мужчинам и женщинам открыв доступ в театр и на ораторское возвышение. Когда прочитали послание царя, в котором он говорил, что, хотя и признал обвиняемых виновными в измене, решать дело предоставляет им, афинянам, ныне вновь свободным и независимым, и Клит ввел подсудимых, все лучшие и самые честные граждане, увидев Фокиона, закрыли лица, поникли головами и заплакали, а один из них отважился подняться и сказать, что, коль скоро царь доверил народу решение дела такой важности, было бы правильно, чтобы рабы и чужеземцы покинули Собрание. Но толпа заревела от возмущения, раздались крики, что надо побить камнями приверженцев олигархии и врагов демократии, и больше уже никто не пытался сказать хоть слово в пользу Фокиона, а собственный его голос был едва слышен из-за шума. «Вы хотите лишить нас жизни несправедливо или же по справедливости?» – спросил он. Несколько человек отвечали, что по справедливости. «Но как вы убедитесь в своей справедливости, не выслушав нас?» – возразил Фокион. Однако никто уже вообще не обращал внимания на его слова, и тогда, сделав несколько шагов вперед, он сказал: «Я признаю себя виновным и считаю, что моя деятельность на государственном поприще заслуживает наказания смертью. Но, афиняне, за что вы хотите казнить этих людей, ни в чем не повинных?» – «За то, что они твои друзья!» – раздались многочисленные голоса, и Фокион отступил и умолк, а Гагнонид прочитал заранее приготовленное предложение: народ должен большинством голосов решить, виновны ли обвиняемые, и если голосование будет не в их пользу, они умрут. 35. Некоторые считали нужным прибавить к этому предложению, что Фокиона следует перед смертью пытать, и уже требовали принести колесо и кликнуть палачей. Но Гагнонид, заметив, что даже Клит этим недоволен, да и сам считая такую жестокость гнусным варварством, сказал: «Подождите, господа афиняне: поймаем висельника Каллимедонта, и его будем пытать, а к Фокиону применить эту меру я не считаю возможным». – «Ты совершенно прав: если мы станем пытать Фокиона, как же нам потом поступить с тобою?» – воскликнул в ответ кто-то из достойных людей. Предложение было одобрено, и когда началось голосование, никто не остался сидеть, но все поднялись со своих мест и так, стоя, очень многие с венками на головах, потребовали смертной казни для обвиняемых, среди которых, кроме Фокиона, были Никокл, Фудипп, Гегемон и Пифокл. Деметрий Фалерский, Каллимедонт, Харикл и еще несколько человек были присуждены к смерти заочно. 36. Собрание было распущено, и осужденных повели в тюрьму, и тут, по пути, все остальные, попав в объятия друзей и близких, горько жаловались и обливались слезами, но лицо Фокиона хранило то же выражение, какое бывало у него, когда сограждане провожали своего стратега из Собрания домой, так что все, видевшие этого человека, дивились его бесстрастию и величию духа. Лишь враги шли рядом и бранились, а один даже забежал вперед и плюнул ему в лицо. Тогда, как сообщают, Фокион, обернувшись к архонтам, промолвил: «Неужели никто не уймет этого безобразника?» В тюрьме, когда Фудипп, увидев, что уже трут цикуту, потерял присутствие духа и стал оплакивать свою судьбу, крича, что незаслуженно погибает вместе с Фокионом, тот промолвил: «Как? Разве ты не радуешься, что умираешь вместе с Фокионом?» Кто-то из друзей спросил, не хочет ли он что-нибудь передать своему сыну Фоку. «Да, конечно, – ответил Фокион, – я хочу ему сказать, чтобы он не держал злобы против афинян». Никокл, который был самым верным из его друзей, попросил чтобы Фокион позволил ему выпить яд первому. «Тяжела и мучительна для меня твоя просьба, Никокл, – сказал Фокион. – Но раз уже я никогда и ни в чем не отказывал тебе при жизни, не откажу и сейчас». Выпили все, но яду недостало, а палач сказал, что не будет больше тереть, если не получит двенадцать драхм – столько, сколько стоила полная порция цикуты. Возникла заминка, время шло, и тогда Фокион велел позвать кого-то из друзей и, пожаловавшись ему, что в Афинах даже умереть даром нельзя, попросил дать палачу эти несколько монет. 37. То был девятнадцатый день месяца мунихиона, и всадники, прославляя Зевса[1390], в торжественном шествии объезжали город. Иные из них сняли венки, иные со слезами взглянули на двери темницы. Всякому, кто не до конца озверел и развратился душою под воздействием гнева и ненависти, было ясно, что не повременить хотя бы день и запятнать казнью город, справляющий праздник, было величайшим нечестием. И тем не менее, враги Фокиона, словно все еще не насытившись борьбою, провели новое постановление – чтобы труп его был выброшен за пределы Аттики и чтобы ни один афинянин не смел разжечь огонь для его погребального костра. Поэтому никто из друзей не решился коснуться его тела, и некий Конопион, обыкновенно бравший на себя за плату подобного рода поручения, увез мертвого за Элевсин и там сжег, принеся огонь из Мегариды. На похоронах присутствовала супруга Фокиона со своими рабынями, она насыпала на месте костра могильный холм и совершила надгробные возлияния, но кости спрятала у себя на груди и, принеся ночью к себе в дом, зарыла у очага с такими словами: «Тебе, мой родной очаг, я вверяю эти останки прекрасного человека. Ты же отдай их отчей могиле, когда афиняне образумятся». 38. И в самом деле, не много времени потребовалось, чтобы сами обстоятельства показали, какого вождя, какого стража разума и справедливости погубил народ, и ему была поставлена бронзовая статуя, а кости его преданы погребению на общественный счет. Одного из обвинителей, Гагнонида, афиняне сами приговорили к смерти и казнили, а с Эпикуром и Демофилом, бежавшими из города, расправился сын Фокиона. Но вообще, как сообщают, из этого сына так и не вышло ничего путного. Он влюбился в девчонку из какого-то притона и, оказавшись однажды по чистой случайности в Ликее[1391], где держал тогда речь Феодор Безбожник, рассуждая примерно так: «Если выкупить друга не позорно, то не более позорно выкупить и подругу, если не стыдно выкупить любимца, не стыдно – и возлюбленную», – применил это рассуждение, сочтя его вполне обоснованным, к себе и своей страсти и выкупил возлюбленную. Следует добавить, что плачевный конец Фокиона вновь напомнил грекам о гибели Сократа, ибо сходными были в обоих случаях и само заблуждение, и беда, принесенная им государству.  Катон

The script ran 0.097 seconds.