Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Норман Мейлер - Нагие и мёртвые
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В романе известного американского писателя рассказывается о жизни и боевой деятельности одного из соединений армии США на Тихоокеанском фронте в годы второй мировой войны. Автор разоблачает порядки и нравы, царящие в вооруженных силах США. Хотя со времени событий, о которых повествует в книге, прошло более 30 лет, читателя не покидает чувство, что все происходит в наши дни.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— И это все, что ты можешь сказать? — Рой, всякий раз ты возвращаешься в таком виде. — Ты все хочешь, чтобы я сидел дома. Единственное, что тебя интересует, так это проклятые деньги, которые я приношу в дом. Ну хорошо же, я достану столько денег, сколько тебе хочется. — Рой, не говори со мной так, — умоляет она, ее губы дрожат. — Давай, давай, реви. Ты это умеешь. Я ложусь спать. Иди сюда. — Рой, я не обижаюсь на тебя. Но я не понимаю, что с тобой происходит, в тебе что-то такое, чего я никак не могу понять. Чего ты от меня хочешь? — Оставь меня в покое. — Рой, ты мокрый, сними брюки, дорогой. Зачем ты пьешь? Ты всегда становишься злым, когда выпьешь. Я молюсь за тебя, честное слово молюсь, Рой. — Я сказал — оставь меня в покое. Некоторое время Галлахер сидит один, тупо уставившись на кружевную скатерть. — А-а-а… не знаю, не знаю, — бормочет он. — Что же делать? Что мне остается делать? Завтра опять вкалывать… (Он будет защищать свою даму в платье, пахнущем лавандой…) Галлахер засыпает в кресле. Утром он чувствует, что простудился. 10 Галлахер все еще был в оцепенении. В дни, последовавшие за сообщением о смерти Мэри, он неистово работал на дороге, непрестанно копая лопатой кюветы или срубая дерево за деревом, когда приходилось укладывать бревенчатый настил. Во время перекуров, которые объявлялись каждый час, он редко прекращал работу, а по вечерам обычно съедал свой ужин в одиночестве, а затем нырял под одеяло и, поджав ноги к подбородку, засыпал, сраженный усталостью. Уилсон часто замечал среди ночи, как Галлахера трясла лихорадка, и набрасывал на него свое одеяло. Внешне Галлахер не проявлял своего горя, хотя сильно похудел, а его глаза и веки припухли, как после долгой пьянки или игры в покер в течение двух суток подряд. Солдаты пытались проявить участие к нему. То, что с ним случилось, внесло какое-то разнообразие в их монотонную жизнь на прокладке дороги. Они выражали ему молчаливое сочувствие; если он оказывался поблизости, говорили вполголоса. А кончалось тем, что, когда он садился рядом, они чувствовали себя просто-напросто не в своей тарелке и раздражались, потому что вынуждены были сдерживаться в выражениях. Одним словом, его присутствие стало вызывать у всех неловкость. Однажды ночью, стоя в карауле и размышляя о Галлахере, Ред почувствовал какие-то укоры совести. «Тяжело все это, но изменить ничего невозможно, — подумал он, всматриваясь в темноту. — Впрочем, что я-то пекусь, — пожал он плечами, — это дело Галлахера, а мне наплевать на все». Почта продолжала поступать почти ежедневно, и при этом случилась ужасная вещь: Галлахеру продолжали поступать письма от жены. Первое пришло через несколько дней после того, как отец Лири сообщил ему о ее смерти; оно было отправлено почти за месяц до этого события. Уилсон, получивший в этот вечер письма для всего взвода, начал размышлять: отдать или не отдавать письмо Галлахеру. — Оно ведь очень расстроит его, — сказал он Крофту. Крофт пожал плечами: — Трудно сказать. Может быть, наоборот. — Крофту было любопытно посмотреть, что произойдет. Уилсон решил отдать письмо Галлахеру. — Тут какое-то письмо для тебя, — сказал он как бы между прочим. Почувствовав замешательство, он отвернулся. Взглянув на конверт, Галлахер побелел как полотно. — Это не мне, — пробормотал он, — здесь какая-то ошибка. — Это тебе письмо, друг, — настаивал Уилсон, положив руку на плечо Галлахера, но тот стряхнул ее. — Что же мне, выбросить его? — не унимался Уилсон. Галлахер взглянул на дату на конверте и вздрогнул. — Нет, дай его мне, — решительно заявил он. Он отошел в сторону и вскрыл конверт. Слова показались ему неразборчивыми, и он не смог прочесть ни строчки. Его охватила дрожь. «Святые Мария, Иосиф и Иисус», — пробормотал он едва слышно. Наконец он смог сосредоточиться на нескольких строчках, и их смысл проник в его сознание: «Я все беспокоюсь о тебе, Рой, тебя всегда все так раздражает, я молюсь за тебя каждую ночь. Я так люблю тебя и все время думаю о ребенке, только иногда мне не верится, что он родится так скоро. Доктор говорит, что осталось всего три недели». Галлахер сложил письмо и, ничего не видя вокруг, шагнул вперед. — О, Христос Спаситель! — сказал он громко. Его снова охватила дрожь. Галлахер не мог смириться со смертью Мэри. По ночам, стоя в карауле, он ловил себя на мысли о возвращении, представлял, как Мэри встретит его. Его охватывало глубокое отчаяние, он механически повторял: «Она умерла, она умерла», но сам все еще не верил в это. Он доводил себя до исступления. Теперь, когда письма от Мэри приходили через каждые несколько дней, ему начинало казаться, что она жива. Если кто-нибудь спрашивал его о жене, он отвечал, что она умерла, но сам всегда думай о ней как о живой. Когда пришло письмо, в котором она писала, что ожидает ребенка через десять дней, Галлахер начал отсчитывать дни от даты получения письма. Если она писала, что навестила свою мать накануне, он думал: «Это было вчера, примерно в то время, когда нам выдавали жратву». Многие месяцы он следил за ее жизнью только по письмам, и это стало слишком сильной привычкой, чтобы сразу перестать следовать ей. Он начинал чувствовать себя счастливым, ожидая ее писем, а вечером, ложась спать, думал о них. Однако через несколько дней наступила ужасающая развязка. Дата родов неумолимо приближалась, и в конце концов должно было прийти последнее письмо. Она должна будет умереть. Больше от нее ничего не придет. Больше она не сообщит ни слова. Галлахер то впадал в отчаяние, то отказывался верить в происшедшее; временами он был совершенно убежден, что она жива. Беседа с капелланом представлялась обрывком сна. Временами, когда писем от Мэри не было по нескольку дней, она становилась для него далекой, и он начинал сознавать, что больше никогда не увидит ее. Однако большей частью он суеверно ждал писем и верил, что она не умерла, но умрет, если он не придумает, как предотвратить это. Капеллан несколько раз спрашивал, не хочет ли Галлахер получить отпуск, но у него не хватало решимости даже подумать об этом. Отпуск заставил бы его признать то, во что он не хотел верить. Больше не было той одержимости, с которой он работал первые дни, теперь он, наоборот, начал уклоняться от работы и подолгу бесцельно бродил вдоль дороги. Его несколько раз предупреждали, что он может попасть в засаду и какой-нибудь японец подстрелит его, но Галлахер не думал об этом. Однажды он прошел так до самого бивака, то есть около семи миль. Солдаты решили, что он сходит с ума. — У этого парня не все дома, — говорили о нем, и Крофт соглашался с этим. Все ощущали неловкость, не находя, о чем говорить с ним. Ред предложил больше не отдавать ему писем, но другие побоялись вмешиваться в это дело. Испытывая неловкость, они исподтишка наблюдали за тем, что с ним происходит. Они осторожно изучали его, как изучают безнадежно больного, которому немного осталось жить. Полковому почтальону рассказали обо всем, и тот сходил к капеллану, чтобы он поговорил с Галлахером. Однако, когда отец Лири заметил, что, может быть, лучше не читать получаемых писем, Галлахер взмолился: — Она тогда умрет… Капеллан не понял, что хотел сказать Галлахер, но тем не менее уступил ему. Он подумал с тревогой, не следует ли направить Галлахера в госпиталь, но его приводили в ужас психиатрические палаты, у него было предубеждение против них. По своей инициативе Лири направил ходатайство о предоставлении Галлахеру отпуска, но штаб базы отказал, сообщив, что согласно справкам Красного Креста младенец находится на попечении родителей Мэри. В конце концов священник решил просто наблюдать за Галлахером. А Галлахер бродил по окрестностям, погруженный в свои мысли, которыми ни с кем не делился. Солдаты иногда замечали, как он чему-то улыбался. Глаза же его были налиты кровью, веки напряжены. По ночам его начали мучить кошмары, и однажды среди ночи Уилсона разбудили стоны Галлахера: «О господи, умоляю, не дай ей умереть, я буду хорошим. Клянусь, я буду хорошим». Уилсон содрогнулся и зажал Галлахеру рот ладонью. — У тебя жар, дружище, — прошептал оп. — Да, — ответил тот и замолчал. На следующий день Уилсон решил рассказать об этом Крофту, однако поутру Галлахер вел себя спокойно, а на строительстве дороги работал с подъемом, поэтому Уилсон никому ничего не сказал. Через пару дней разведывательный взвод послали на работы по разгрузке кораблей. Галлахер получил накануне последнее письмо от жены и теперь собирался с духом, чтобы прочитать его. Он был задумчив и рассеян. По пути к берегу он не обращал никакого внимания на разговаривающих в грузовике солдат. Взвод заставили выгружать ящики с продовольствием с десантной баржи. Тяжелые, давившие на плечи ящики вызывали у Галлахера глухое раздражение. Сбросив груз и пробормотав «К чертовой матери!», он пошел прочь. — Куда ты собрался? — крикнул ему вслед Крофт. — Не знаю, скоро вернусь, — ответил он, не оборачиваясь, и, как бы желая предупредить новые вопросы, побежал по песку. Пробежав сотню ярдов, Галлахер внезапно почувствовал усталость и перешел на шаг. У излучины берега он рассеянно оглянулся на оставшихся позади солдат. Несколько десантных барж с работающими моторами уперлись носом в песок, а между ними и складом на берегу выстраивались две цепочки людей. Над морем висела дымка, почти скрывавшая из видимости несколько транспортов, стоявших на якоре мористее. Галлахер обогнул излучину и увидел несколько палаток, поставленных почти у самой воды. Входные клапаны палаток были закручены, и сквозь них были видны лежавшие на койках и разговаривавшие между собой солдаты. Тупо уставившись на указатель, Галлахер прочитал: «5279 интендантская авторота». Вздохнув, он продолжал путь. «Проклятым интендантам всегда везет», — подумал он, но не испытал при этом никакой обиды. Он прошел мимо того места, где был убит Хеннесси. Воспоминания вызвали в нем прилив жалости, он остановился, набрал в пригоршню песок и начал пропускать его между пальцами. «Ребенок еще. Даже не испытал, что такое проклятая жизнь», — подумал он. Неожиданно Галлахер вспомнил, что, когда Хеннесси приподняли, чтобы оттащить подальше от воды, с его головы свалилась каска и, зазвенев при ударе о песок, покатилась в сторону. «Парень убит, и это все, чего он добился», — подумал он. Галлахер вспомнил о лежащем в кармане письме и вздрогнул. Взглянув на дату, он сразу понял, что это последнее письмо и больше ни одного не будет. «А может быть, она написала еще одно?» — подумал он, погружая носок ботинка в песок. Он сел, посмотрел вокруг с подозрительностью зверя, собирающегося есть добычу в своей берлоге, и надорвал конверт. Звук рвущейся бумаги тотчас же напомнил ему, что все эти движения он проделывает в последний раз. Неожиданно он понял парадокс: какая может быть жалость к Хеннесси? «Мне вполне достаточно своего горя», — подумал он. Бумажные листки письма казались ему необычно тонкими. Прочитав письмо, Галлахер вновь пробежал последние строчки: «Рой, милый, это последнее письмо. В ближайшую пару дней писать не смогу, так как только что начались схватки и Джейми пошла за доктором Ньюкамом. Я ужасно боюсь, он сказал, что мне придется нелегко, но не беспокойся, все будет в порядке, я знаю. Хотелось, чтобы ты был здесь. Береги себя, милый, потому что я боюсь остаться одной. С большой любовью к тебе, милый, Мэри». Галлахер сложил листки письма и сунул их в нагрудный карман. Тупая боль в голове, горячий затылок. Несколько минут он ни о чем не думал, потом зло сплюнул. «А-а… Эти бабы только и знают: любовь, я люблю тебя, милый. Просто хотят удержать мужика, вот и вся любовь». Вспомнив впервые за много месяцев неприятности и неудачи, сопровождавшие его женитьбу, он снова задрожал. «Все, чего добивается женщина, это окрутить парня, а потом зарывается в свои горшки. К чертям собачьим все это!» Он вспомнил, какой изнуренной выглядела Мэри по утрам и как распухала от сна ее левая щека. Ссоры, отрывки неприятных воспоминаний из их жизни всплывали и набухали в его голове, как в горшке с густым, начинающим закипать варевом. Дома она всегда носила на голове густую сетку для волос, да еще эта ее привычка постоянно расхаживать в комбинации с обтрепавшимися кружевами. За те три года, что они были женаты, она совсем увяла. «Она не очень-то следила за собой», — с горечью подумал он. В эту минуту он ненавидел даже память о ней, ненавидел все страдания, которые она причинила ему за последние несколько недель. «Вечно эта дребедень о воркующих голубках, а подумать о том, чтобы выглядеть получше, у них и заботы нет.» — Галлахер еще раз сердито сплюнул. — «У них нет никакого… никакого… воспитания». Галлахер подумал о матери Мэри, тучной и очень неряшливой. Его охватил гнев, вызванный множеством причин: и тем, что у него такая теща, и воспоминаниями о вечной нехватке денег, из-за чего приходилось жить в маленькой грязной квартирке, и тем, что ему так не повезло, и болью, причиненной смертью жены. «Никогда ни в чем не везло!» Галлахер снова вспомнил о Хеннесси и сжал губы. «Оторвало башку… а ради чего, ради чего?» Он закурил сигарету и, швырнув с силой спичку, проследил, как она упала на песок. «Проклятые жиды, да еще воюй за них». Теперь он вспомнил о Гольдстейне. «Стервецы! Теряют винтовки. И выпить не могут, как люди. Даже когда их угощают». Галлахер поднялся и снова пошел. В висках пульсировала тупая боль и ненависть. К берегу прибило волнами огромную водоросль. Галлахер подошел посмотреть на нее. Темно-коричневого цвета, очень длинная, вероятно, футов пятьдесят; ее темная упругая поверхность блестела, как змеиная кожа. Мысль об этом вызвала у него ужас. Он вспомнил трупы в пещере. «Какими же пьяными идиотами мы были», — подумал он. Галлахер почувствовал раскаяние, вернее, вызвал в себе раскаяние, чувствуя за собой вину. Водоросль напугала его, и он поспешил отойти от нее. Пройдя несколько сот ярдов, он уселся на вершине обращенной к морю дюны. Надвигался шторм, и Галлахер неожиданно почувствовал прохладу. Огромная туча, очень темная, похожая по форме на плоскую рыбу, закрыла большую часть неба. Порывистый ветер погнал по пляжу струи песка. Галлахер сидел и ждал дождя, который почему-то долго не начинался. Погрузившись в приятную задумчивость, он наслаждался пустынным видом окружающего пейзажа, отдаленным грохотом прибоя и накатывающихся на берег волн. Машинально он начал рисовать женскую фигуру на песке: большие груди, тонкую талию и очень широкие полные бедра. Посмотрев критически на рисунок, вспомнил, что Мэри очень стеснялась своих маленьких грудей. Однажды она сказала: «Мне бы хотелось, чтобы они были большими». — «Почему?» — «Потому что такие тебе больше нравятся». Он солгал: «Не-ет, у тебя как раз такие, какие мне нравятся». Его охватило чувство нежности. Мэри была очень маленькой, и он вспомнил, что иногда она казалась ему совсем девочкой; ее серьезный вид часто забавлял его. Он нежно улыбнулся, но тут же с неожиданной остротой осознал, что она мертва и он больше никогда не увидит ее. Мысль об этом пронзила его. Подобно потоку воды, хлынувшей через открытые ворота шлюза, чувство утраты и безысходного отчаяния выплеснулось из него, и он услышал, что плачет. Он не стал сдерживать рыданий. Он почувствовал, как долго назревавший нарыв вдруг прорвался и горечь, страх и обида разлились и захватили его всего. Опустошенный и рыдающий, он лежал на песке. В памяти Галлахера снова и снова всплывали нежные воспоминания о Мэри. Ему живо представились жаркие объятия в безумном любовном сплетении. Он вспомнил ее улыбку, с которой по утрам перед уходом на работу она вручала ему сверток с завтраком; грустную щемящую нежность, которую они испытывали в последний вечер его отпуска перед отъездом за океан, на фронт. Они совершили тогда вечернюю прогулку на пароходике по Бостонской гавани. Галлахер с болью вспомнил, как они, нежно держа друг друга за руки, безмолвно сидели на корме и смотрели на бурлящую позади парохода кильватерную струю. «Она была хорошей девочкой», — сказал он про себя. Он думал сумбурно, слова не складывались во фразы, ему пришла мысль, что никто, кроме Мэри, не понимал и не знал его; он даже радовался, что, так хорошо зная его, она не разлюбила его. Эта мысль снова разбередила рану, и он долго лежал, горько рыдая, не сознавая, где находится, не чувствуя ничего, кроме безысходного отчаяния. На миг он вспоминал о ее последнем письме и почувствовал новые приступы боли. Так прошло, должно быть, около часа. Наконец Галлахер выплакался, и ему стало легче. Он впервые вспомнил, что теперь у него есть ребенок, но как он выглядит и какого пола? На мгновение эта мысль принесла какую-то радость, и он подумал: «Если это мальчик, я начну тренировать его с малых лет. Он будет профессиональным бейсболистом, на этом можно делать деньги». Мысли иссякли, и в голове стало пусто и легко. Он задумчиво посмотрел на стоявшие за его спиной густые джунгли и подумал, далеко ли ему придется идти, чтобы возвратиться обратно. Ветер по-прежнему гнал вдоль пляжа волны песка. Ощущения стали неясными и испарялись, как дымка. Галлахер задрожал от холода. Он был таким же одиноким, как ветер на берегу моря в зимнюю пору. «Досадно, что на Галлахера свалилось такое несчастье», — подумал Рот. Солдаты сделали часовой перерыв, чтобы перекусить сухим пайком, и Рот решил пройтись вдоль берега. Он размышлял о том, как выглядел Галлахер, когда возвратился во взвод. Глаза у него были красные, и Рот решил, что он плакал. «И все же он переносит это неплохо. Ведь он невежественный парень, без образования, вероятно, даже и не способен глубоко переживать». Покачав головой, Рот продолжал брести по песку. Поглощенный размышлениями, он свесил голову на грудь и от этого казался еще более сутулым. Надвигавшуюся с утра большую дождевую тучу разогнал ветер; солнце горячо припекало голову сквозь зеленую пилотку. Рот остановился и вытер лоб. «Тропическая погода очень непостоянна, — подумал он, — и очень вредна для здоровья, воздух насыщен миазмами». Ноги и руки ныли после переноски ящиков с баржи на склад. Рот вздохнул. «Я слишком стар для такой работы, — подумал он. — Она для таких, как Уилсон, Риджес и даже Гольдстейн, но не для меня. — На его лице появилась кривая улыбка. — Я ошибся в Гольдстейне. Для своего роста он сложен неплохо, здоровый парень. Но он очень изменился. Интересно, что с ним произошло? Он какой-то мрачный, насупленный, у него на всех зуб. Что-то произошло с ним с тех пор, как первое отделение возвратилось с передовой. Наверное, это бой так меняет человека. Когда я впервые встретил его, он был этаким сверхоптимистом и мог поладить с кем угодно. Первое впечатление не всегда оказывается правильным. Вот, например, Браун, тот слишком самоуверен и полагается на первое впечатление, поэтому он и невзлюбил меня. Просто потому, что я слишком долго простоял в карауле однажды ночью. Если бы я попытался выкроить несколько минут для себя, у него появился бы повод состряпать на меня дело, а тут он просто невзлюбил меня». Рот потер нос и вздохнул: «Я мог бы подружиться с ними, но что у нас общего? Они не понимают меня, а я не понимаю их. Чтобы сблизиться, надо иметь какую-то уверенность в себе, которой у меня нет. Если бы не этот кризис, когда я окончил колледж… Что за смысл обманывать себя, ведь я не принадлежу к числу пробивных людей, мне никогда не везло в жизни. Так ведь можно обманываться без конца. Ясно, что я не могу делать столько черной работы, сколько делают они. Поэтому они и смотрят на меня свысока. А моя голова никого не интересует. Что для них интеллект? Если бы они захотели, я мог бы быть для них хорошим товарищем. Я пожил на свете, у меня есть опыт, есть что рассказать, но они ведь не будут слушать меня. — От расстройства Рот поцокал языком. — И всегда со мной так получается. И все же, если бы мне дали работу по моему профилю, я мог бы добиться успеха». Рот подошел к тому месту на берегу, где лежала прибитая волнами бурая водоросль. «Какая большая водоросль, — подумал он, — мне следовало бы знать что-нибудь о ней, это же был мой конек в колледже, только я все перезабыл. — Мысль об этом повергла его в уныние. — Какая польза от всего этого образования, если ничего не можешь вспомнить? — Он наклонился над водорослью и поднял одну из плетей. — Она выглядит как змея. Такой простой организм. На одном конце у него присос, которым он прикрепляется к скале, а на другом рот, и соединительный канал между ними. Что может быть проще! Простейший организм, бурая морская водоросль, вот что это такое. Если попытаться, все можно вспомнить. Что-то вроде Mасrоcystis, вот как это называется, а в просторечии — Шнурок Дьявола, или как там еще — Macrocystis pyrlfera? Помнится, у нас была лекция о ней. Надо бы подзаняться ботаникой, ведь после колледжа прошло только двенадцать лет, можно освежить все это в памяти и подыскать себе хорошую работу по специальности. Наука-то ведь увлекательная». Он бросил плеть на песок. «Это необычное растение. Почему ж я так мало помню о нем? Все морские водоросли достойны изучения: планктон, зеленые водоросли, бурые водоросли, красные водоросли. Надо написать Доре, пусть отыщет мои конспекты по ботанике, может быть, придется еще подучить». Рот не спеша поплелся назад, рассматривая на пути выброшенные на берег водоросли и обломки дерева. «Все это уже мертво, — подумал он, — все живое существует, чтобы умереть. Я и то уже начинаю ощущать это, ведь я старею, тридцать четыре уже. Прожил половину своей жизни, а чего достиг? Есть какое-то еврейское слово для обозначения этого понятия, Гольдстейн его, конечно, знает. И все же я не жалею, что не знаю еврейского языка. Лучше иметь современных родителей, таких, как у меня. Ох, как болят плечи! Почему они не оставят нас в покое хотя бы на один день? — Рот увидел вдалеке солдат, и его охватило беспокойство. — Они снова уже работают, сейчас опять будут смеяться надо мной. А что я им отвечу? Что разглядывал какую-то водоросль? Они ничего не поймут. Почему я не догадался возвратиться пораньше?» Рот устало побежал. — Ты кто… сицилиец? — спросил Полак Минетту. Они лениво тащились по песку. Минетта с ворчанием бросил ящик с продовольствием на песок, чтобы начать укладывать новый штабель. — Нет, я из Венеции, — ответил Минетта. — Мой дед был аристократом. И жил недалеко от Венеции. Они повернули и пошли обратно к десантным баржам. — А откуда ты все это знаешь? — спросил Минетта. — А ты как думал? — ответил Полак. — Я жил среди итальяшек и знаю о них больше, чем ты. — Не думаю, — возразил Минетта. — Слушай, я никому не говорю об этом, потому что… ну, ты знаешь, как бывает. Ребята сразу подумают, что им заливают, но ты поверь мне, это правда, честно говорю. Наша семья происходит из высшего общества, из аристократов. Мой отец за всю жизнь не работал ни одного дня, только ходил на охоту. У нас было настоящее поместье. — Ну… — Думаешь, я заливаю? Посмотри на меня. Видишь, я не похож на итальянца. У меня светлые волосы и кожа. Ты бы посмотрел на других из нашей семьи, они все блондины. Я по сравнению с ними черная ворона. Только так и можно узнать аристократа, у них у всех нежное сложение. А город, из которого мы происходим, назван по одному из моих предков — герцогу Минетте. Полак сел на песок. — Нечего нам из кожи вон лезть, давай отдохнем. — Послушай, я знаю, ты мне не веришь, — продолжал Минетта увлеченно, — но, если ты когда-нибудь будешь в Нью-Йорке и зайдешь ко мне, я покажу тебе наши фамильные ордена и медали. Мой отец всегда достает их, чтобы показать нам. Провалиться на этом месте, если я вру. У него их целая коробка. Мимо них прошел Крофт и бросил через плечо: — Довольно трепаться, пора работать. Полак вздохнул и поднялся на ноги. — Ну что за жизнь! Никакого просвета. Ну какое дело этому Крофту, если мы немного отдохнем? — Этот парень помешался на своих лычках, — сказал Минетта. — Все они дерьмо, — ответил Полак. Минетта кивнул. — Пусть мне только попадется хоть один из них после войны, — сказал он. — Ну и что ты сделаешь? Поставишь Крофту выпить. — Думаешь, я его боюсь? — возразил Минетта. — Ты знаешь, что я был в «Золотых перчатках» и никого не боюсь? — Усмешка Полака раздражала его. — Единственный, с кем ты справишься, это Рот, — сказал Полак. — А-а-а, пошел ты… что с тобой разговаривать! Каждый из них взвалил на себя по ящику из груды, возвышавшейся в трюме десантной баржи, и понес к складу на берегу. — Слушай, я больше не вынесу этого, — гневно заявил Минетта. — Я теряю всякое уважение к себе. — А-а, брось ты. — Ты думаешь, я треплюсь, да? — не унимался Минетта. — Посмотрел бы ты на меня, когда я был на гражданке. Я знал, как прилично одеться, у меня был интерес в жизни, я всегда был впереди других, в любом деле. И теперь я мог бы быть унтер-офицером, если бы меня интересовали лычки. Я мог бы подлизаться, как Стэнли, но в таком случае надо перестать уважать себя. — А чего ты, собственно, так разошелся? — спросил Полак. — Ты знаешь, я зарабатывал полторы сотни в неделю и у меня была собственная машина. Я работал с Левшой Риццо, понимаешь с кем? Ни одна баба не могла мне отказать, будь то манекенщица, актриса или кто еще. А работать мне приходилось всего-навсего двадцать часов в неделю, нет, погоди, двадцать пять часов в неделю. Это значит около четырех часов за вечер, с пяти до девяти, шесть вечеров в неделю. Всего и дел-то: собрать расписки от клиентов, играющих на тотализаторе, и передать их кому надо. А ты слышал, чтобы я когда скулил? В жизни, как в картах, — продолжал Полак, — какая карта придет: то везет, то нет. Считай, что сейчас тебе не везет, пережди, принимай это спокойно. «Полаку около двадцати одного», — прикинул Минетта. Он подумал, не врет ли тот относительно денег. Минетту всегда приводила в замешательство невозможность угадать, что творится в голове у Полака, тогда как Полак, казалось, всегда догадывался, о чем думает Минетта. Не найдя, что ответить, он набросился на Полака: — Значит, по-твоему, просто переждать? Ты что, пошел в армию по доброй воле? — А ты думаешь, я не мог избежать призыва? Минетта фыркнул: — Я уверен в этом, потому что каждый, у кого работают шарики, не пошел бы, если б мог. — Он сбросил свой ящик на штабель и повернул к берегу. — Пропащий ты человек, если попал в армию. Если с тобой случится что-нибудь, никому нет никакого дела. Возьми Галлахера: у бедняги умерла жена, а он торчит здесь, его не отпускают. — А хочешь знать, почему Галлахер чувствует себя так плохо? — спросил Полак с усмешкой. — Я и так знаю. — Ничего ты не знаешь. У меня был двоюродный брат, у которого жена погибла в катастрофе. Боже мой, ты бы видел, как он убивался. А из-за чего? Из-за бабы? Я пытался успокоить его и сказал: «Слушай, какого черта ты льешь слезы? Баб на свете сколько хочешь. Через полгода ты даже не вспомнишь, как она выглядела». Он продолжал убиваться. А я опять пытался успокоить его. И как ты думаешь, что он сказал мне? — Полак сделал интригующую паузу. — Ну что? — Он сказал: «Так это через полгода, а что я буду делать сегодня вечером?» Минетта хихикнул. — И ты хочешь, чтобы я поверил этому? Полак пожал плечами и поднял ящик. — А какая мне разница, веришь ты или нет. Я рассказал тебе, а уж верить или не верить — дело твое, — сказал он и понес ящик. — А сколько сейчас времени? — спросил он на ходу. — Два часа. Полак вздохнул. — Еще два часа таскать это дерьмо. — Он поплелся, с трудом вытаскивая ноги из песка. — Подожди, как-нибудь я расскажу тебе про одну бабу, писательницу, — добавил он. В три часа взвод сделал последний перекур перед концом работы. Стэнли растянулся на песке рядом с Брауном и угостил его сигаретой: — Так и быть, возьми одну; ты у меня вроде как бы на табачном довольствии. Браун потянулся и застонал: — Старею я. Знаешь что я скажу тебе: человек не создан для работы в такой тропической жаре. — Почему бы тебе не признаться, что ты просто-напросто валяешь дурака? — заметил Стэнли. С тех пор как его произвели в капралы, отношение к Брауну у него изменилось. Теперь он уже не соглашался с ним во всем без исключения и даже все чаще и чаще подтрунивал над ним. — Ты становишься похожим на Рота, — сказал он. — Пошел ты… — И все-таки это так, сержант. Стэнли не замечал происшедшей в нем перемены. Первые месяцы службы во взводе он постоянно был настороже, никогда не говорил ничего, не обдумав последствий, тщательно выбирал друзей и на все смотрел глазами Брауна, разделяя его симпатии и антипатии. Подсознательно, не задумываясь над этим, он перенял у Брауна его отношение к людям, его мнение о них — одобрительное или неодобрительное. И хотя Стэнли не признавался в этом даже самому себе, в душе он знал, что хочет стать капралом. Он инстинктивно во всем подражал Брауну. Браун давно раскусил его и в душе посмеивался над ним, но кончилось тем, что он рекомендовал Стэнли в капралы. Согреваемый отношением к нему Стэнли, в котором было понимание, уважение и даже поклонение, Браун, сам того не замечая, оказался в зависимости у Стэнли. Он считал: «Стэнли лижет мне зад, и я это отлично знаю». Но когда Крофт заговорил с ним относительно выдвижения кого-нибудь в капралы, Браун не мог подумать ни о ком, кроме Стэнли. Против всех других возникали возражения, против некоторых — он и сам не знал почему. Оставался только Стэнли. И он действительно начал расхваливать его Крофту. Позднее, когда Стэнли привык командовать, перемена в нем стала более очевидной. В его голосе появились повелительные нотки, он начал придираться к солдатам, которых недолюбливал, а к Брауну относился с небрежной фамильярностью. Он знал, что Браун не может больше помочь ему, что он, Стэнли, останется капралом, пока один из сержантов не будет ранен или убит. Первое время он продолжал относиться к Брауну почтительно, во всем соглашался с ним, потом начал сознавать свое лицемерие и почувствовал себя неловко. Теперь, когда Браун бывал явно не прав, он говорил ему об этом. А со временем у него даже появилось бахвальство… Стэнли лениво выдохнул дым и повторил: — Да, ты становишься похожим на Рота. Браун молчал. Стэнли сплюнул. — Я тебе расскажу кое-что о Роте, — сказал он. — Его тон стал поучительным, как у Брауна. — В действительности он не так уж плох, просто у него не хватает пороху. Он из тех, кто всегда остается в дураках, потому что не хочет рисковать. — Не говори глупостей, мальчик, — сказал Браун. — Не так уж много людей станет рисковать, когда можно, например, схлопотать себе пулю. — Я имею в виду другое, — возразил Стэнли. — Ты же представляешь, каким он был на гражданке. Ему хотелось вырваться вперед так же, как тебе или мне, но, чтобы добиться чего-нибудь стоящего, у него кишка тонка. Он был слишком осторожным. Если хочешь шикарно жить, надо ловчить. — Ну и как же ты ловчил? — спросил Браун. — Я шел на риск, и мне сходило с рук. Браун засмеялся. — Ха! Переспал с бабой, когда мужа не было дома. Стэнли снова сплюнул. Эту привычку он позаимствовал у Крофта. — Слушай, я расскажу тебе кое-что. Как только я женился на Рути, нам представился случай купить мебельный гарнитур у одного типа, уезжавшего из нашего штата, и это была чертовски выгодная покупка, только он требовал наличными. А у меня их не было. И у моего старика как раз тогда не было денег. Всего за три сотни долларов мы могли получить целый гарнитур для гостиной, а новый такой обошелся бы в тысячу. Знаешь, когда приглашаешь людей, ведь прежде всего обстановка производит на них впечатление. И ты думаешь, что я сложил руки и отказался от этого шанса? Черта с два. Я поступил по-другому. Взял деньги в гараже, где работал. — То есть как это «взял деньги»? — О, это нетрудно, если действовать с умом. Я работал там счетоводом, а мы получали до тысячи долларов в день за ремонтные работы — гараж был большой. Я просто взял деньги из кассы и задержал до следующего дня наряды на выполненные работы по трем автомашинам, ремонт которых обошелся примерно в три сотни. Эти машины вышли из ремонта в тот день, и мне надо было задержать проводку их в книгах, чтобы ничего не вскрылось. На следующий день я провел их по книгам, но задержал оформление счетов на другие три сотни. Мне пришлось проделывать эти фокусы целых две недели. — И как же ты выкарабкался из этого? — спросил Браун. — Ты не поверишь. После покупки я взял заем в три сотни под залог этой мебели и через пару дней потихоньку положил их в кассу, а заем выплатил помесячными взносами. Так что мебель досталась мне за гроши. А не пойди я на риск, никогда бы у меня не было этой мебели. — Это ты действительно ловко обделал, — согласился Браун. Он был поражен: перед ним раскрывалась новая черта Стэнли, о которой он не подозревал. — Конечно, это не так просто и стоило мне большого напряжения, — сказал Стэнли. Он вспомнил бессонные, тревожные ночи в течение этих двух недель. Его мучили кошмары. Махинации начинали казаться ему невероятно запутанными. Он перебирал в памяти подделки, сделанные им в бухгалтерских книгах, и ему казалось, что он допустил в них ошибки, которые раскроются завтра. Он ловил себя на том, что помногу раз складывает в уме одни и те же цифры: «Восемь плюс тридцать пять… три пишем, единица в уме…» У него расстроился желудок, и он почти ничего не ел. Бывали моменты крайнего отчаяния. Ему чудилось, что все знают о его проделках. От чрезмерного нервного напряжения пострадала и его мужская сила. Когда Стэнли женился, ему только что исполнилось восемнадцать лет. И вот он оказался плохим любовником. Раз или два он плакал на груди жены из-за своих неудач. Он женился так рано потому, что влюбился, и потому еще, что был самоуверенным и дерзким. Окружающие всегда говорили Стэнли, что он выглядит старше своих лет. Он с азартом хватался за любое сложное дело, веря в свою способность справиться с ним. И на покупку мебели он пошел благодаря все той же самоуверенности. Но удачи в одном деле сопровождались неудачами в другом. После того как Стэнли вернул в кассу деньги, его мужская сила постепенно стала восстанавливаться, но он не чувствовал достаточной уверенности в себе. В душе он тосковал по тем дням до женитьбы, когда он проводил долгие часы в страстных объятиях со своей будущей женой. Он так и не рассказал ей, как ему удалось приобрести мебель, а ложась в постель, так старательно разыгрывал из себя страстного и темпераментного мужчину, что в конце концов поверил в это сам. Из гаража он перешел в бухгалтерскую контору, в которой работал клерком, и изучал бухгалтерию в вечерней школе. Он освоил некоторые способы делать деньги и обдуманно зачал ребенка. У него появились новые денежные заботы, и он опять проводил бессонные ночи, потея и пытаясь разглядеть в темноте потолок. Но по утрам он всегда чувствовал прилив уверенности, и ему снова казалось, что стоит пуститься в очередную аферу. — Да, чтобы добиться успеха, надо здорово постараться, — повторил он нравоучительно. Воспоминания о прошлом наполнили его гордостью. — Если хочешь чего-нибудь добиться, надо уметь взвешивать свои шансы, — сказал он. — И знать, кому лизать зад, — заметил Браун. — Без этого не проживешь, — хладнокровно подтвердил Стэнли, помня, что у Брауна еще оставались кое-какие возможности нагадить ему. Окидывая взглядом развалившихся на песке солдат, он подыскивал слова, чтобы получше ответить Брауну. Заметив, что Крофт идет вдоль берега крадучись, как бы выслеживая что-то в джунглях, Стэнли начал наблюдать за ним. — Что там задумал Крофт? — спросил он. — Наверное, заметил что-нибудь, — ответил Браун, медленно поднимаясь на ноги. Солдаты их взвода сразу зашевелились, словно стадо коров, поворачивающих головы в направлении незнакомого звука или запаха. — А-а, этот Крофт всегда высматривает что-нибудь, — проворчал Стэнли. — Нет, там, видно, что-то происходит, — пробормотал Браун. Именно в этот момент Крофт дал очередь из автомата по джунглям и упал на землю. Выстрелы прозвучали неожиданно гулко, и солдаты, зажмурившись, снова попадали на песок. Послышался ответный выстрел из японской винтовки; солдаты взвода открыли беспорядочный огонь по джунглям. Стэнли ужасно вспотел, капельки пота на ресницах мешали видеть мушку на винтовке. Охваченный страхом, он лежал, непроизвольно вздрагивая от каждой пролетающей пули. Они жужжали как пчелы, и он с удивлением подумал: «А ведь какая-нибудь может в меня попасть». Тут же он вспомнил анекдот на эту тему и тихонько засмеялся. Позади него кто-то закричал, затем стрельба прекратилась. Наступила долгая тревожная тишина. Стэнли заметил, как от песка вверх поднимается дрожащий нагретый воздух. Наконец Крофт осторожно поднялся на ноги и пошел к джунглям. На опушке он дал знак находившимся поблизости солдатам подойти к нему, и Стэнли поспешно уткнулся взглядом в песок в надежде, что Крофт не заметит его. Наступила пауза, длившаяся несколько минут. Наконец Крофт, Уилсон и Мартинес вынырнули из кустов и зашагали к берегу. — Мы уложили двух человек, — сказал Крофт. — Не думаю, что их было больше, они побросали бы свои вещевые мешки, когда давали тягу. — Он сплюнул на песок. — Кого ранило? — Минетту, — ответил Гольдстейн. Он наклонился над Минеттой и взглянул на рану. — Просто царапина, — сказал он. Минетта застонал. — Если бы это было у тебя, ты бы так не говорил. Крофт засмеялся. — Ничего, выживешь, мальчик. — Он обернулся и посмотрел на собравшихся вокруг них солдат. — Всем рассредоточиться к чертовой матери! — приказал он. — Поблизости еще могут шататься японцы. Солдаты громко заговорили, перебивая друг друга, давая выход нервному напряжению. Крофт посмотрел на часы. — Грузовик за нами приедет через сорок минут. Рассредоточиться по берегу и глядеть в оба. Разгружать сегодня больше не будем. Повернувшись к стоявшему рядом старшине десантной баржи, Крофт спросил: — Кто будет охранять склад ночью, вы? — Да. — Раз здесь японцы, ночью вам спать не придется. — Крофт закурил сигарету и снова подошел к Минетте. — А ты, малыш, посиди здесь, пока не прибудет грузовик, прижми повязку к ране, и ничего с тобой не случится. Лежа на животе и поглядывая на джунгли, Стэнли и Браун продолжали разговор. Стэнли чувствовал страшную слабость. Он пытался не обращать внимания на охвативший его страх, но не мог отвязаться от мысли о том, как беспечно они вели себя, когда японцы находились так близко. «Никогда не знаешь, что может случиться с тобой», — подумал он, и ему стало так страшно, что он с трудом справился с этим страхом. Нервы были напряжены до предела. Чтобы дать себе разрядку, Стэнли повернулся к Брауну и выпалил первое, что пришло в голову: — Интересно, как воспринял все это Галлахер? — Что ты имеешь в виду? — Ну, мы убиваем этих японцев, а он ведь все время думает о своей жене. — А-а, — протянул Браун, — какая тут связь? Ему и в голову не придет связывать одно с другим. Стэнли посмотрел на Галлахера, который спокойно разговаривал в этот момент с Уилсоном. — Он, кажется, начинает приходить в себя, — сказал он. Браун пожал плечами. — Конечно, жаль парня, но знаешь, скажу тебе, может быть, это даже к лучшему. — Да брось ты, этого не может быть. — Когда избавляешься от женщины, не сразу понимаешь, как тебе повезло. Я не знал жены Галлахера, но он не такой уж сильный мужчина, и вряд ли она могла быть довольна им. Бабы ведь обманывают нас, даже если получают свое, а уж во всех остальных случаях и говорить нечего. Поэтому вполне возможно, что у нее был какой-нибудь романчик, особенно в первые месяцы беременности, когда ей нечего было бояться последствий; она наверняка путалась с кем-нибудь. — Ты всегда только об этом и думаешь, — пробормотал Стэнли. На какой-то момент он почувствовал ненависть к Брауну. Презрительное отношение Брауна к женщинам раздражало Стэнли, рождало в нем ревность, подозрительность, которые он обычно подавлял в себе. Стэнли уже наполовину поверил, что жена изменяет ему, и, хотя он старался отбросить эту мысль, тревожное чувство не исчезало. — Знаешь о чем я думаю? — продолжал Браун. — О том, что произошло сейчас. Ты спокойно посиживаешь себе, разговариваешь, и вдруг «бах» — стреляют. Ты ведь никогда не знаешь, попадет в тебя пуля или нет. Ты думаешь, Минетта не боится сейчас? Он начинает понимать, что к чему. Ни на одну минуту, пока я не ступлю на землю Штатов, ни на одну минуту я не перестану считать, что пуля может настичь меня здесь. Чем больше ты здесь торчишь, тем больше шансов, что пуля тебя не минует. Стэнли почувствовал, как в нем нарастает неясная тревога. Он понимал, что отчасти она вызвана боязнью смерти — Стэнли впервые по-настоящему испугался смерти, — но он понимал также, что эта тревога родилась и из всего того, что он носил в себе раньше, задолго до этой перестрелки. Ее наверняка породили и ревность, и тщательно скрываемое безразличие к любовным ласкам, и бессонные, полные беспокойства ночи там, дома. Мысли о Галлахере и скоропостижной смерти его жены стали почему-то вызывать у Стэнли боль. «Кажется, все предусматриваешь и проявляешь максимальную осторожность, — подумал он, — а оказывается, это все ни к чему, все равно ты можешь неожиданно получить пулю. Как в западне». Стэнли почувствовал слабость во всем теле. Он уставился перед собой невидящим взглядом, прислушиваясь к отдаленному грохоту артиллерийской канонады, и его тревога усилилась до ощущения физической боли. Он обливался потом и был на грани истерики. Полуденный зной, сверкающий на солнце песок и нервное напряжение прошедшего боя — все это совершенно обессилило его. Он уже ничего не соображал. Кроме участия в нескольких боевых патрулях, закончившихся благополучно, он не имел боевого опыта и сейчас испытывал глубокое отвращение и страх при одной мысли об участии в бою еще раз. Стэнли не представлял себе, как он поведет солдат в бой, если сам так напуган. В то же время он знал, что должен заработать еще одну нашивку, затем еще одну, должен заставить себя двигаться вперед. Что-то надломилось в его душе, случилось что-то непонятное, и он пробормотал Брауну: — Проклятая жара, из-за нее теряешь все силы. Он сел, обливаясь потом. Страх парализовал его волю, и это было мучительно. — Ты думал, что знаешь все ходы и выходы. Как бы не так! — сказал Браун. — В том дельце в гараже тебе просто повезло. Думаешь, мы знали, где японцы? Ни в чем нельзя быть уверенным заранее. Никогда не знаешь, что тебя ждет. То же самое и в моей старой игре — в торговле. Есть приемы, есть способы загребать большие деньги, но нельзя быть ни в чем уверенным на сто процентов. — Ага, — ответил Стэнли. В действительности он не слушал. Он ощущал в себе слабое сопротивление всему, что вызывало в нем беспокойство, рождало зависть, постоянно толкало к поискам каких-то преимуществ. Его угнетало предчувствие того, что в течение всей своей жизни он проведет еще немало тревожных и бессонных ночей, обливаясь потом, мучимый разными невзгодами. 11 Операция зашла в тупик. После недели успешного наступления, последовавшего за провалом попытки японцев форсировать реку, Каммингс приостановил продвижение на несколько дней, чтобы подтянуть подкрепления и закончить строительство дорог в тылу. Он планировал эту остановку как временную меру, чтобы предпринять потом решительное наступление и прорвать оборонительный рубеж генерала Тойяку, однако пауза оказалась роковой. Когда Каммингс возобновил наступление, его тактика была великолепно продумана; штаб по-прежнему скрупулезно планировал действия; разведка велась так же тщательно, но продвижения вперед не получилось. При первой же возможности передохнуть, приостановить наступление люди ухватились за нее — так впадает в сон уставшее животное. Войска как будто оцепенели. Фронт впал в глубокую и неизлечимую летаргию. За две недели, последовавшие за периодом отдыха, после серии энергичных действий патрулей и атак местного значения войска Каммингса продвинулись не более чем на четыреста ярдов, да и то лишь на отдельных участках. Они захватили всего три японских передовых укрепленных пункта. Роты вели разведку боем, завязывали беспорядочные перестрелки, а затем отступали на исходные позиции. Несколько раз, захватив тактически важные пункты, солдаты оставляли их после первой серьезной контратаки. Из строя выбывали лучшие офицеры, что было верным признаком отсутствия наступательного духа у войск, и Каммингс понимал, в каких боевых ситуациях это бывает. Предпринималась атака на какой-нибудь укрепленный пункт, солдаты топтались на месте, взаимодействие подразделений нарушалось, и все кончалось тем, что лишь немногие рядовые с несколькими офицерами и сержантами ввязывались в бой с превосходящими силами противника и оказывались без поддержки основной массы, растворившейся в тылу. Каммингс несколько раз выезжал на передовую и обнаружил, что войска прочно осели на своих позициях. Солдаты благоустраивались, рыли дренажные канавы, маскировали окопы и щели, даже прокладывали пешеходные мостки по грязи. Люди не стали бы заниматься такими делами, если бы собирались наступать. Это были явные признаки охватившего войска чувства безопасности и намерения задержаться здесь надолго, что свидетельствовало об очень опасных изменениях в настроении. Раз уж они остановились и окопались на каком-то месте и стали привыкать к нему, заставить их снова продвигаться вперед трудно. «Теперь они будут огрызаться на приказы, как псы из своей конуры», — решил Каммингс. Каждый день, проходивший без существенных перемен в положении на фронте, только усиливал апатию. Тем не менее Каммингс понимал, что пока он бессилен. После интенсивной подготовки он предпринял наступление крупными силами при поддержке мощного артиллерийского огня и во взаимодействии с бомбардировщиками ВВС, которые удалось заполучить только в результате долгих упрашиваний. Он бросил в бой свои танки и резервы, но через сутки наступление захлебнулось. Войска останавливались при самом незначительном противодействии; продвинуться удалось лишь на небольшом участке всего на какую-нибудь четверть мили. Когда все закончилось и подсчитали потери, оказалось, что линия фронта осталась почти неизменной, а оборонительный рубеж Тойяку по-прежнему не прорван. Это было унизительно. Это было ужасно. Запросы из корпуса и армии становились все нетерпеливее. Каммингс понимал, что вскоре вести о его неудачах, как круги на воде, распространятся до самого Вашингтона. Он без труда представлял себе разговоры, которые пойдут в некоторых кабинетах в Пентагоне: «Так, так… значит, что же там происходит на этом, как его, Анопопее? Почему там остановились? Чья дивизия? Каммингс? Каммингс. Ну что же, уберите его оттуда, назначьте кого-нибудь другого». Он знал, как рискованно давать войскам отдых на целую неделю, но это был риск, на который ему пришлось пойти, чтобы закончить постройку дорог, и теперь, подобно бумерангу, это нанесло удар по нему самому. Удар, который сильно поколебал веру генерала в себя. Происходящее временами казалось ему невероятным, он испытывал ужас автомобилиста, обнаружившего, что его машина неуправляема, что она слушается только себя, трогается с места и останавливается, когда ей захочется. Он знал об этом — военная история полна такими примерами, — но никогда не мог представить, что подобное может случиться с ним. Невероятно! Больше месяца войска действовали как одно целое с ним. А теперь без всяких видимых причин или, по крайней мере, по неведомым ему причинам он потерял контакт с ними. Как ни старался он сплотить части, они расползались, подобно расплывающемуся тесту, которое не поддается формовке. По ночам он подолгу не мог заснуть из-за нервного расстройства. От бессильной ярости его то и дело бросало в жар. Однажды ночью он несколько часов лежал, как только что пришедший в себя после припадка эпилептик, беспрестанно сжимая и разжимая кулаки, уставившись в одну точку — отверстие для шеста в крыше палатки. Энергия, воля к действию как будто покинули его; он злился на себя, на свою беспомощность. В его руках, казалось, было все необходимое, чтобы управлять. Несмотря на это, он не мог сдвинуть с места каких-то шесть тысяч человек. Да что там шесть тысяч, любой солдат мог уклониться от выполнения его воли. Временами он проявлял кипучую энергию: бросал войска в атаку, заставлял подразделения непрерывно вести разведку боем, но в глубине души, незаметно для самого себя, все больше и больше поддавался страху. Новое наступление, над планом которого несколько дней трудились майор Даллесон и оперативное отделение штаба, уже много раз откладывалось. И каждый раз под каким-либо несущественным предлогом: то через день-два должны были прибыть несколько судов типа «Либерти» с большими запасами снаряжения, то Каммингс чувствовал, что лучше предварительно захватить какие-нибудь малозначительные пункты, владея которыми, противник мог серьезно затруднить предстоящее наступление. В действительности же им руководил страх: провал наступления неминуемо привел бы к роковым последствиям. Он израсходовал слишком много сил в первом наступлении, и, если следующее наступление провалится, пройдут недели и месяцы, прежде чем появится возможность начать новое. Но к этому времени его снимут. Его мозг ужасно устал, а организм страдал от сильного расстройства желудка. Пытаясь избавиться от своей болезни, он приказал подвергнуть строжайшей проверке офицерскую столовую, но, несмотря на повышенную требовательность к чистоте в столовой, расстройство не проходило. Каммингсу стало очень трудно скрывать свое раздражение, прорывавшееся по самым незначительным поводам, и это сильно отражалось на всех окружающих. Душные дождливые дни тянулись мучительно медленно, офицеры штаба грызлись друг с другом, по пустякам ввязывались в ссоры и проклинали непрекращающиеся дожди и жару. Казалось, все замерло в тесной духоте джунглей, ничто в них не шевелилось. У людей появлялась беспечность: никто не ожидал, что может что-нибудь измениться. Дивизия незаметно и неуклонно разлагалась, и Каммингс чувствовал себя бессильным изменить что-либо. Хирн очень быстро почувствовал изменение в своем положении. Исчезло подкупающее доверие, с которым генерал относился к нему в первые недели его службы в качестве адъютанта, и теперь обязанности Хирна свелись к обременительной и унизительной рутине. Отношения между ними изменились как бы сами собой, и в конечном счете Хирн был поставлен в официальные рамки безусловного подчинения. Генерал больше не разговаривал с ним по душам, не поучал его, а служебные обязанности Хирна, к которым они по молчаливому согласию относились до недавнего времени как к шутке, теперь превратились в суровую и неприятную необходимость. По мере того как успешный исход операции день ото дня становился все более сомнительным, генерал все суровее требовал поддержания дисциплины в своем штабе, и ее тяжесть целиком испытывал на себе и Хирн. Каммингс имел привычку каждое утро проверять порядок в своей палатке и почти каждый раз делал замечания Хирну за недостаточную требовательность к ординарцу. Это делалось всегда в виде вежливого упрека и сопровождалось косым взглядом в сторону Хирна. Тем не менее все это тревожило и, в конечном счете, раздражало его. На него возлагались разные бессмысленные обязанности, носившие издевательский характер. Однажды, через две недели после их последнего длинного разговора в тот вечер, когда они играли в шахматы, генерал уставился на него отсутствующим взглядом и сказал: — Хирн, я думаю, неплохо, если бы у меня в палатке каждое утро были свежие цветы. — Свежие цветы, сэр? Генерал насмешливо улыбнулся: — Да. Мне кажется, в джунглях их предостаточно. Что, если вы прикажете Клеллану собирать небольшой букет каждое утро? Господи, ведь это так просто! Действительно, все было достаточно просто, но новая обязанность усилила натянутость в отношениях между ним и Клелланом, а Хирн терпеть не мог такой натянутости. Помимо своего желания, он стал уделять все больше внимания качеству ежедневной уборки, производимой Клелланом в генеральской палатке, и это вылилось в унизительную дуэль между ним и Клелланом. К своему удивлению, Хирн обнаружил, что в ответ на требовательность генерала он действительно всерьез беспокоится о поддержании в палатке полного порядка. Теперь каждое утро он с отвращением приближался к палатке генерала, подчеркнуто расправлял плечи и только после этого входил внутрь, чтобы продолжить свой поединок с Клелланом. Борьбу начал Клеллан. Высокий стройный южанин с наглыми повадками, крайне самоуверенный, он с самого начала встречал в штыки любое замечание Хирна. На первых порах Хирн игнорировал его, слегка забавляясь тем, как Клеллан пытается сохранять независимость, но потом Хирн понял, что в возникновении напряженности между ними отчасти виноват он сам. Однажды утром они чуть не затеяли ссору. Хирн вошел в палатку, когда Клеллан заканчивал уборку, и начал проверять чистоту, а Клеллан стоял у койки генерала, держа руки по швам. Хирн потыкал пальцем в постель, убранную очень аккуратно: второе одеяло сложено в ногах, взбитая подушка с торчащими уголками аккуратно поставлена. — Хорошо заправляете койку, Клеллан, — похвалил Хирн. — Вы так думаете, лейтенант? — Клеллан не пошевельнулся. Хирн отвернулся и проверил вентиляционные клапаны палатки. Они были плотно и аккуратно закрыты, и, когда он дернул за одну из завязок, узел не сдвинулся с места. Затем он обошел палатку снаружи и проверил колья оттяжек. Все они оказались выравненными, все с наклоном в одну сторону — ночью шел ливень, и Хирн знал, что Клеллан уже поправил их. Он возвратился в палатку и посмотрел на вымытый дощатый пол. Клеллан угрюмо уставился на ноги Хирна. — Вы наследили, лейтенант, — сказал он. Хирн посмотрел на оставленные своими ботинками грязные следы. — Извините, Клеллан. — Вы добавили мне массу работы, лейтенант. Хирн вспыхнул: — Ваши обязанности не так уж тяжелы, Клеллан. — Не могу сказать, что у других они тяжелее, — протянул Клеллан. Черт побери! Что же, он заслужил этот ответ. Хирн снова отвернулся, чтобы проверить стол для карт. Он был аккуратно накрыт скатертью, синие и красные карандаши отточены, вставлены в держатели и разложены по цветам. Он прошелся по палатке, раскрыл платяной шкаф генерала, чтобы проверить, аккуратно ли развешано обмундирование, сел за генеральский стол, открыл ящики и, проведя пальцами, проверил, нет ли в них пыли. Проворчав что-то себе под нос, Хирн встал, чтобы проверить отводную канавку для дождевой воды, проложенную вокруг палатки. Клеллан уже очистил ее от мусора после ночного ливня, и канавка оказалась чистой, посыпанной свежим песком. Хирн вошел внутрь. — Клеллан, — позвал он. — Да? — Все, по-видимому, в порядке сегодня, за исключением цветов. Вы могли бы сменить их. — Знаете что я скажу вам, лейтенант, — ответил Клеллан грубовато, — мне сдается, что генерал не очень-то интересуется этими цветами. Хирн кивнул. — И все же смените их, — сказал он. Клеллан не сдвинулся с места. — Вчера генерал сказал мне: «Кстати, Клеллан, кто придумал эту дурацкую затею — ставить здесь цветы?» Я доложил ему, что не знаю, но сказал, что мне кажется — это ваша идея. — Генерал так сказал? — Вначале Хирна это позабавило, а затем привело в ярость. «Сукин сын!» — подымал про себя Хирн. Он закурил сигарету, глубоко затянулся. — Все-таки меняйте цветы, Клеллан, — жалобы приходится выслушивать мне. — Лейтенант, я встречаюсь с генералом, может, по десять раз на день. По-моему, он сказал бы мне, если бы считал, что я делаю что-то не так. — Придется вам поверить мне на слово, Клеллан. Клеллан поджал губы, чуть покраснел. Он явно разозлился. — Лейтенант, вам не мешало бы иметь в виду, что генерал такой же человек, не лучше, чем вы или я, незачем бояться его. Это было уже слишком. За каким чертом торчать здесь и пререкаться с Клелланом! Хирн направился к выходу из палатки. — Тем не менее смените цветы, Клеллан, — сказал он холодным тоном, прежде чем выйти. Отвратительно, унизительно! На пути в офицерскую столовую Хирн брезгливо смотрел на сырую изрытую территорию бивака. И все это ему придется терпеть еще год, а то и два, каждое утро на голодный желудок занимаясь этими паскудными делами. Клеллану, конечно, это нравится. Каждая реплика, которую ему удастся вставить в разговор, будет тешить его самолюбие, и после каждого замечания он будет подогревать в себе сладкую ненависть подчиненного к презираемому начальнику. Да, есть и приятные моменты в положении рядового. Хирн отшвырнул ногой камешек. — Привет бедным офицерам! — махнул он рукой подходившему к столовой Мантелли. Мантелли свернул к нему и похлопал его по спине. — Сегодня от папаши держись подальше. — А в чем дело? — Вчера вечером мы получили привет из штаба корпуса. Каммингсу приказывают наступать. Господи Иисусе! Он пошлет меня в атаку во главе штабной роты. — Мантелли вынул изо рта сигару и выставил ее перед собой, как копье. — Единственное, на что ты годен, это атаковать столовую. — Ты прав. Я гожусь только в канцелярские крысы, к тому же у меня плоскостопие. Готов работать в Холландии[2], Соединенных Штатах, Пентагоне… Я ношу очки… кашляю… Вот послушай. Хирн игриво толкнул его. — Хочешь, чтобы я замолвил за тебя словечко генералу? — Вот именно. Устрой меня в службу культурно-бытового обслуживания войск. Они вошли в столовую. После завтрака Хирн явился в палатку генерала. Каммингс сидел за столом, изучая донесение инженера аэродромной службы ВВС. — Они не закончат строительство аэродрома еще два месяца. Забрали у меня все необходимое для кого-то другого. — Это очень плохо, сэр. — Конечно! Думают, что я добьюсь победы в этой проклятой операции без аэродрома. — Генерал рассеянно замолчал, как бы не узнавая стоящего перед ним Хирна. — Единственная из действующих дивизий, которая не имеет надежной авиационной поддержки. — Генерал тщательно вытер рот и взглянул на Хирна. — Сегодня палатка убрана хорошо, — сказал он. — Благодарю вас, сэр. — Хирн почувствовал некоторую досаду из-за удовольствия, вызванного этой похвалой генерала. Каммингс извлек из ящика стола очки, медленно протер их и надел. Это был один из тех редких случаев, когда Хирн видел его в очках. В них генерал выглядел старше. Немного погодя Каммингс снял очки и, держа их в руке, спросил: — Как младшие офицеры? Получают положенное спиртное? — А что? Думаю, что получают. — Гм… — Каммингс нервно потер руки. «Что бы все это значило?» — подумал Хирн. — А почему вы спрашиваете об этом? — сказал он вслух. Генерал не ответил. — Сегодня утром я отправляюсь во второй батальон. Передайте Ричмэну, чтобы подготовил джип примерно через десять минут. — Я должен ехать с вами, сэр? — А? Нет, нет. Отправляйтесь к Хортону. Я хочу, чтобы вы съездили на берег и достали кое-какие дополнительные продукты для офицерской столовой. — Есть, сэр. Несколько озадаченный, Хирн отправился в автопарк, передал приказание генеральскому шоферу Ричмэну, а потом отыскал майора Хортона, который вручил ему список продуктов, подлежащих закупке на судне, стоящем на рейде. Хирн взял у старшины штабной роты трех солдат, вызвал бронетранспортер и отправился к берегу моря. Утренний воздух уже нагрелся, пробивающиеся сквозь дымку лучи солнца отражались от джунглей, нагревая влажную, душную атмосферу. На пути до их слуха временами доносился гул артиллерийской канонады, раскатистый и глухой, как гром в летнюю ночь. К тому времени, когда они добрались до оконечности полуострова, Хирн уже обливался потом. Через несколько минут он нашел свободную десантную баржу и отправился на ней к стоявшим на якоре грузовым судам. В одной-двух милях от них над мрачной, гладкой как стекло поверхностью моря возвышался Анопопей, почти скрытый дымкой; ярко-желтое, будто выкрашенное свежей краской, солнце, казалось, прожгло огромную дыру с рваными краями в непрочном своде облаков. Невыносимая жара чувствовалась даже здесь, на воде. На десантной барже выключили моторы, и она по инерции приткнулась к борту транспорта. Хирн перескочил на площадку трапа и поднялся на палубу. У поручней стояла толпа матросов, с любопытством разглядывавших гостя. Выражение их лиц, критические и слегка презрительные взгляды раздражали Хирна. Он проследил в просветы между ступенями трапа за десантной баржей, которая медленно отошла под стрелу грузового крана в носовой части судна. Хирн почувствовал, что вспотел еще больше даже от такого незначительного усилия, которое потребовалось, чтобы подняться по трапу. — Кто здесь заведует корабельной лавкой? — спросил он у одного из матросов. Матрос посмотрел на него и молча показал большим пальцем на один из люков. Хирн прошел мимо него, открыл тяжелую дверь люка и начал спускаться по трапу вниз. От жары у него сразу же перехватило дыхание; он совсем забыл, как невыносимо душно бывает в судовых трюмах. К тому же здесь стояла вонь. — Проклятие! — пробормотал он с отвращением. Как обычно, в помещениях судна стоял отвратительный запах несвежей пищи: прогорклого жира, смешанного с чем-то тошнотворным вроде сгнившего мяса. По рассеянности он потер пальцем переборку и тотчас же отдернул его: палец стал мокрым. Все переборки на судне были покрыты влажной маслянистой пленкой. Хирн осторожно пошел по узкому, плохо освещенному коридору; на металлических плитах палубы в беспорядке лежали груды снаряжения, неряшливо прикрытого брезентом. Хирн поскользнулся и чуть было не упал в какую то масляную лужу. — Провались пропадом эта вонючая дыра! — раздраженно выругался он. На него накатила беспричинная злоба. Хирн остановился, резким движением вытер лоб рукавом. — Что со мной происходит, черт возьми? — с удивлением спросил он себя. «Как младшие офицеры? Получают положенное спиртное?» — вспомнился ему вопрос генерала. У Хирна участилось сердцебиение и нервы напряглись еще больше. Что генерал имел в виду? Постояв немного в коридоре, он пошел дальше. Канцелярия корабельной лавки оказалась каютой средних размеров, расположенной в стороне от продольного коридора. Она была завалена пустыми картонными коробками от стандартных суточных рационов, обломками досок от поломанных ящиков, грудами бумаги, вывалившейся из переполненной корзины для бумаг. Большой обветшалый письменный стол был сдвинут в угол. — Вы Керриген? — спросил Хирн офицера, сидевшего за столом. — Да, сынок, чем могу быть полезен? — У Керригена было худое, довольно помятое лицо, во рту не хватало нескольких зубов. Хирн молча смотрел на него, чувствуя, как в нем опять закипает гнев. — Давайте без сюсюканья, без «сыночков»! — Хирн сам удивился своей грубости. — Как прикажете, лейтенант. Хирн с трудом взял себя в руки. — Я прибыл на десантной барже, стоящей сейчас у борта. Вот список продуктов, которые мне необходимы. Мне бы хотелось выбраться отсюда, не отнимая слишком много времени ни у вас, ни у себя. Керриген взглянул на список. — Это для офицерской столовой, да, лейтенант? — Он начал читать вслух: — Пять ящиков виски, ящик масла для салата, ящик майонеза. — Керриген произнес слово «майонез» с забавным ирландским акцентом. — Два ящика консервированных цыплят, коробку приправ, дюжину бутылок ворчестерского соуса, дюжину бутылок соуса чили, корзину кетчупа… — Он взглянул снизу вверх: — Это маленький заказ. Скромные у вас запросы. Этак завтра вы пригоните сюда баржу за парой банок горчицы. — Он вздохнул. — Надо еще посмотреть… Надо посмотреть. — Он прошелся карандашом по списку, вычеркнув большинство пунктов. — Я могу дать вам виски. Что же касается остального — у нас не розничная лавочка. — Обратите внимание, заявка подписана Хортоном, это для генерала. Керриген закурил сигарету. — Когда генерал будет капитаном на этом судне, я задрожу от страха, стоя перед ним. — Он весело взглянул на Хирна. — Какой-то тип от Хортона, кажется, капитан или что-то вроде этого, вчера получил продовольствие для штаба дивизии. Как вам известно, мы не являемся специальными поставщиками провизии для офицерских столовых. Получайте все продовольствие сразу, а уж потом, на берегу, делите его как вам угодно. Хирн едва сдержал раздражение. — Это же за наличные. У меня есть деньги из офицерской столовой, чтобы заплатить за продукты. — Но я не обязан продавать их вам и не продам, черт возьми. Если вам нужна свиная тушенка, я могу выдать и притом не возьму с вас ни пенни. Что касается остальной мелочи, я советую подождать, пока здесь снова появится боевой корабль. Я не собираюсь пачкаться продажей майонеза в розницу. — Он нацарапал что-то на заявке. — Идите вниз в трюм номер два и получите свое виски. Не будь я обязан выдать его вам, не выдал бы. — Ну, спасибо и за это, Керриген. — Всегда к вашим услугам, лейтенант. Хирн снова пошел по коридору, глаза у него сверкали. Судно покачивалось на зыби, Хирн не удержал равновесия, и его бросило на переборку, при этом он больно ушиб руку. Он остановился и вытер пот со лба и подбородка. Будь он проклят, если вернется на бивак без продуктов. Вспомнив об улыбке Керригена, Хирн снова разозлился, но заставил себя улыбнуться. Это никуда не годится. В конце концов, Керриген волен поступать как ему угодно, он был даже забавен. Есть ведь и другие способы получить продукты, и он их получит. Хирн вовсе не собирается предстать перед генералом с пустыми руками и объясняться по этому поводу. Подойдя ко второму трюму, Хирн спустился по трапу в холодильный отсек и вручил заявку дежурному матросу. — Пять ящиков виски, да? Хирн потер подбородок. На месте пореза у него образовалась тропическая язва, которая все время саднила. — Как насчет того, чтобы получить все остальное, дружище? — спросил он напрямик. — Не могу, Керриген все вычеркнул. — Если выдашь все, получишь десять фунтов. Матрос был небольшого роста, с озабоченным лицом. — А как мне выкручиваться? Что, если Керриген увидит, как я выдаю все это? — Он торчит в своей каюте, чем-то занят. На палубе не появится. — Я не могу рисковать, лейтенант. Это всплывет при проверке. Хирн почесал затылок. По спине стекали струйки пота. — Слушай, давай-ка зайдем в холодильник. Я хочу остыть. Они открыли одну из массивных дверей и вошли в камеру, продолжая разговаривать в окружении висевших на крюках копченых индеек и окороков, ящиков с кока-колой. Одна индейка была начата. Хирн оторвал себе несколько кусочков белого мяса и, не прекращая разговора, принялся жевать их. — Ты же хорошо знаешь, дружище, что ничего при проверке не всплывет, — уговаривал матроса Хирн. — Мне приходилось заниматься подобными вещами. Продукты учесть не так просто. — Уж не знаю, как быть, лейтенант… — Ты хочешь убедить меня, что Керриген никогда не спускается сюда и не берет провизию для себя? — Да, но выдать вам все это — рискованная штука. — А как насчет двенадцати фунтов? Матрос заколебался. — Может быть, пятнадцать? Теперь матрос был в руках Хирна. — Двенадцать, вот моя цена! — рявкнул Хирн. — Я не торгуюсь. — Ну ладно, рискну. — Молодец! — Хирн оторвал еще кусок индейки и с аппетитом съел его. — Ты отбери ящики, а я пришлю своих солдат за ними. — Ладно, лейтенант, только давайте сделаем это побыстрее. О'кей? Хирн поднялся на палубу, перегнулся через фальшборт и приказал трем находившимся на барже солдатам подняться на судно. Когда они вскарабкались наверх по бортовой сетке, Хирн отвел их в трюм, где каждый взял по ящику и вынес на палубу. После трех рейсов все было доставлено: виски, консервированные цыплята и приправы, а через несколько минут сложено в грузовую сетку и спущено краном на баржу. Хирн заплатил матросу двенадцать фунтов. — На баржу, ребята. Давайте отходить! — громко приказал Хирн. Теперь, когда все закончилось, он опасался, что Керриген может появиться на палубе и раскрыть их сделку. Они спустились на баржу, и Хирн прикрыл провизию брезентом. Как раз когда Хирн уже собирался отойти, на палубе у фальшборта появился Керриген. — Если вы не возражаете, лейтенант, — протяжно сказал он, — я хотел бы взглянуть, что вы увозите. Хирн широко улыбнулся. — Заводи моторы, — приказал он старшине-рулевому и вызывающе посмотрел на Керригена. — Слишком поздно, дорогой! — крикнул он. Однако моторы зачихали и через пару оборотов заглохли. Керриген начал перелезать через фальшборт. — Заводи эти проклятые моторы! — гневно рявкнул Хирн и метнул свирепый взгляд на рулевого. — Отходи! Моторы снова зачихали, на какой-то момент остановились, потом неожиданно набрали обороты и уверенно затрещали. За кормой появилась пенистая кильватерная струя. Керриген успел спуститься лишь до половины высоты борта. — Отлично, отваливай! — крикнул Хирн радостно. Баржа медленно отошла задним ходом. Керриген смешно торчал на середине сети. Несколько матросов, наблюдавших за происходящим, громко рассмеялись. Керриген начал взбираться обратно на палубу. — Всего хорошего, Керриген! — весело крикнул Хирн. Он ликовал. — Черт бы тебя побрал, парень, — обратился он к рулевому, — уж больно долго ты возился с моторами. Обгоняя катящиеся к берегу волны, десантная баржа уверенно шла вперед. — Извините, лейтенант. — Ладно уж… На смену напряжению, которое Хирн испытывал во время погрузки продуктов, пришла удивительная легкость. Он вдруг обнаружил, что все его обмундирование насквозь промокло от пота. Через носовую аппарель на баржу залетали водяные брызги, и Хирн подставил себя под них, чтобы охладиться. Солнце нещадно палило, зной лился через разрывы в облаках; казалось, что облака сворачиваются и отступают, как бумага от огня. Хирн снова и снова вытирал потный лоб; воротник рубашки сдавил ему горло, будто надетая на шею петля из мокрой веревки. Что ж, двенадцать фунтов не так уж плохо. Хирн ухмыльнулся. Керриген взял бы за эти продукты по меньшей мере пятнадцать, а то и все двадцать. Осел этот матрос. Да и генерал тоже осел. Каммингс рассчитывал, что Хирн возвратится с одним виски. Конечно, вся штука в этом! Вчера Хортон рассказывал о каком-то интенданте: «С этим сукиным сыном ни о чем не договоришься». Ясно, что он говорил о Керригене. Генерал отправил его со специальным поручением закупить дополнительные продукты для офицерской столовой, хотя это обязанность одного из офицеров Хортона. Так или иначе, Хирн разгадал мотивы, руководившие генералом; конечно, разгадал, иначе зачем было затевать всю эту возню со взяткой матросу или так нервничать, когда Керриген отказал ему? Итак, генерал начинает нажимать на него. Хирн уселся на закрывавший груз брезент, стащил с себя рубашку, вытер ею свое мокрое тело и, нахмурив брови, закурил сигарету. Подойдя к берегу, Хирн приказал перегрузить продукты на бронетранспортер и отправился с солдатами в обратный путь. На бивак они прибыли еще до полудня. Предвкушая разочарование Каммингса, Хирн бодро соскочил с бронетранспортера у генеральской палатки с намерением доложить об исполнении поручения, но генерала на месте не оказалось. Хирн уселся на прикроватную тумбочку и с отвращением осмотрел палатку. С того момента, когда ранним утром Клеллан сделал уборку, ничто здесь не изменилось. В солнечных лучах, проникавших через открытые вентиляционные клапаны, палатка казалась каким-то неуютным четырехугольным убежищем, в котором никто никогда не жил. Пол без единого пятнышка, одеяла на генеральском матрасе без единой морщинки, письменный стол без единого предмета на нем. Хирн вздохнул; его охватило смутное беспокойство. Впрочем, беспокойство не оставляло его с той самой ночи… Генерал явно использовал любую возможность оказать на Хирна давление. Поручения, которые давал ему Каммингс, в общем можно было легко выполнить, но в них всегда было что-то унизительное. Хирн понял, что генерал знает его лучше, чем он сам. Если ему давали поручение, он выполнял его, как бы противно ему ни было. Тонко, ничего не скажешь. Но выполнять эти гнусные поручения с каждым разом ему становилось легче. Неплохо придумано. Эта утренняя проделка с Керригеном теперь приобретала в его глазах другую окраску. Если оценить ее хладнокровно, это было не что иное, как вручение взятки нижнему чину, хищение продовольствия и дрожь в коленях, пока не удалось смыться. С другой стороны, это был обычный для его отца вид сделки. «Каждого человека можно купить, надо только уметь, определить ему цену». Подлость, конечно, всегда можно оправдать, но генерал давал Хирну понять, что он вовсе не выше этих подлостей. Это было повторением истории с палаткой для отдыха офицеров с пятьюдесятью, а то и с сотней вариаций. «Вы забываете, Роберт, что существуют особые папские милости». Это верно, но для него милости теперь прекратились. Он всего-навсего лейтенант, зажатый сверху и снизу разными условностями, и ему ничуть не легче, чем другим офицерам, сохранять достоинство, выдержки требуется не меньше. Пройдет время, и реагировать на все будешь уже автоматически, из страха. Трудно быть, самим собой, когда имеешь дело с генералом. Даже в тот вечер, когда они играли в шахматы, это он оказался слабаком, а не Каммингс; это ему пришлось валяться на койке и копаться в своей памяти, рыться в ней, как в мусорной яме. «Как младшие офицеры? Получают положенное спиртное?» Что за дьявольщина скрывается за этим вопросом? Хирн однажды открыл генеральский походный бар и проверил откупоренные бутылки. Можно быть уверенным, что каждый вечер Каммингс отпивал на один-два дюйма шотландского виски и, прежде чем поставить бутылку на место, с непонятной скаредностью отмечал карандашом уровень остатка. Открытие позабавило Хирна, и он подумал тогда, что это одна из причуд, свойственных натуре генерала. Но сегодня уровень в бутылке шотландского виски находился по крайней мере на два с половиной дюйма ниже последней отметки. Каммингс заметил это утром и сделал Хирну замечание за то, что тот отпил из бутылки. «Как младшие офицеры? Получают положенное спиртное?» Но ведь это же абсурд. Должен же Каммингс понимать это. Это мог сделать Клеллан. Возможно. Но маловероятно, чтобы Клеллан поставил под угрозу такую синекуру, как должность генеральского ординарца, ради глотка виски. Кроме того, Клеллан достаточно хитер и сделал бы новую отметку, если бы действительно отпил виски. Неожиданно Хирн представил себе, как вчера вечером перед отходом ко сну Каммингс тщательно исследовал этикетку на бутылке виски. Он мог даже взять карандаш, поразмыслить немного и поставить бутылку неотмеченной. Интересно, какое у него было при этом выражение лица? Да, но смешного в этом мало. Особенно после палатки для отдыха офицеров, истории с этими цветами и случая с Керригеном. Что это — выходки, порожденные темными и порочными желаниями? Раньше их можно было бы принять за шутку, за попытку обычного между друзьями добродушного розыгрыша. Но теперь во всем этом проступало что-то зловещее. И это немного пугало Хирна. Невзирая на все свои заботы, на множество неотложных дел, Каммингс находил время на такого рода проделки, видимо давая тем самым выход своей обиде. Хирн понял теперь, что всегда лежало в основе их отношений. Он был комнатной собачонкой для своего хозяина, которую баловали и гладили, бросали ей сладкие куски, пока однажды ей не вздумалось тяпнуть хозяина зубами. С той поры ее начали изводить с изощренным садизмом, свойственным большинству людей только в отношении с животными. Хирн был забавой для генерала, и это глубоко обижало его, вызывало холодную безмолвную злобу, порождаемую отчасти тем, что он добровольно принял на себя роль собачонки, хотя и мечтал, сам того не подозревая, стать когда-нибудь ровней хозяину. Каммингс, вероятно, догадывался об этом, и это наверняка развлекало его. Хирн вспомнил случай, рассказанный ему Каммингсом, об одном сотруднике военного министерства, уволенном с военной службы после того, как ему подложили в письменный стол какие-то документы, уличающие его в связи с коммунистами. «Непонятно, почему же это сработало? — удивился тогда Хирн. — Ведь вы говорите, все знали, что этот человек безвреден». «Такие вещи всегда срабатывают, Роберт. Вы не можете себе представить, насколько эффективна грубая ложь. Средний человек никогда и не осмеливается заподозрить, что у сильных мира сего такие же, как у него, грязные побуждения; разница здесь только в том, что у них больше возможностей осуществить их. Нет такого человека, который мог бы поклясться в своей невиновности. Все мы в чем-то виноваты, такова действительность. А человек, о котором идет речь, сам начал подумывать, не является ли он в самом деле членом коммунистической партии. Как вы думаете, почему Гитлеру так долго все сходило безнаказанно? Дипломаты оказались неспособными понять, что Гитлер затеял нечто новое, из ряда вон выходящее, они считали, что это всего лишь старая песня на новый лад. Потребовался посторонний наблюдатель, подобно вам или мне, чтобы понять, что он является выразителем устремлений человека двадцатого века». Не подлежит сомнению, что Каммингс, не задумываясь, подбросил бы такие документы, если нашел бы это необходимым. Совершенно так же, как он смухлевал с этой отметкой уровня виски. Хирн вовсе не собирается становиться пешкой в руках генерала. Можно не сомневаться, что Каммингс смотрит на него сейчас как на игрушку. Хирн еще раз медленно осмотрел палатку. Неплохо было бы дождаться генерала и рассказать ему об успешной доставке продуктов, но это будет испорченное удовольствие, и Каммингс догадается об этом. «Ну как, пришлось попотеть немного, да, Роберт?» — спросит он. Хирн закурил сигарету и направился было к мусорной корзине бросить спичку. «Вот она, эта инстинктивная реакция: как бы не бросить спичку на генеральский пол». Он остановился. Должен же быть предел, дальше которого нельзя позволять генералу издеваться над ним! Подумаешь, чистый пол! Если взглянуть на это просто, отбросив гипноз всей этой военной чепухи, именуемой субординацией, все это абсурд, извращение. Он бросил спичку около тумбочки, а потом с глупым волнением швырнул сигарету прямо на середину чистого пола генеральской палатки, с силой растер ее каблуком и, сам себе удивляясь, долго смотрел на нее, встревоженный, но довольный. Пусть Каммингс увидит это, пусть! К полудню духота в палатке отделения личного состава штаба стала нестерпимой. Майор Биннер протер очки в стальной оправе, скорбно откашлялся и смахнул капли пота с аккуратно подбритого виска. — Это серьезное дело, сержант, — сказал он спокойным тоном. — Так точно, сэр. Я знаю. Майор Биннер бросил взгляд на генерала, затем побарабанил пальцами по столу и посмотрел на стоявшего перед ним по стойке «смирно» сержанта. В нескольких шагах от Биннера около углового шеста палатки расхаживал взад и вперед Каммингс. — Если вы сообщите нам факты, сержант Леннинг, это окажет весьма серьезное влияние на военный суд, — сказал Биннер. — Майор, я не знаю, что еще сказать вам, — запротестовал Леннинг, невысокий коренастый человек со светлыми волосами и бледно-голубыми глазами. — Фактов будет достаточно, — протянул Биннер печально. — Ну что же, мы пошли в разведку, а так как позавчера мы уже побывали на том участке, я просто не видел необходимости идти туда еще раз. — А кто дал вам право принимать такие решения? — Никто не давал, сэр, но я видел, что солдаты не в восторге, поэтому, когда мы прошли примерно половину пути, я просто посадил свое отделение в небольшой рощице и подождал с час, а потом возвратился и доложил. — И доклад был заведомо ложным, — сказал нараспев Биннер. — Вы доложили, что побывали на участке, который… до которого не дошли целую милю. К душившему Каммингса гневу прибавилось легкое презрение к Биннеру за неуклюжесть его языка. — Да, сэр, это правда, — сказал сержант Леннинг. — Вы способны, так сказать, отдать себе отчет в том, что случилось? Каммингс едва подавил в себе желание вмешаться, чтобы ускорить допрос. — Я не понимаю вас, майор, — тихо сказал Леннинг. — Сколько раз вы уклонялись от выполнения заданий по разведке? — спросил Биннер. — Это было в первый раз, сэр. — Кто еще из сержантов вашей роты или батальона представлял ложные и вводящие в заблуждение доклады о результатах разведки? — Больше никто, сэр. Я никогда не слышал о таком. Генерал круто повернулся, подошел к Леннингу и взглянул на него в упор. — Леннинг, вы хотите когда-нибудь возвратиться в Штаты или предпочитаете сгнить здесь, в тюремном лагере? — Сэр, — Леннинг запнулся, — я служу в этой части уже три года и… — Пусть даже двадцать лет, это не имеет никакого значения. Кто из сержантов представлял ложные доклады о выполнении разведывательных заданий? — Я не знаю никого, сэр. — Есть у вас девушка? — Я женат, сэр. — Хотите ли вы снова увидеть свою жену? Леннинг покраснел. — Она бросила меня около года назад. Прислала прощальное письмо. Крутой поворот. Сухой скрип под подошвами ботинок генерала. — Майор, завтра вы можете предать этого человека военному трибуналу. — Каммингс задержался у выхода. — Леннинг, я предупреждаю вас: лучше, если вы скажете правду. Мне нужны фамилии сержантов вашей роты, представлявших ложные доклады. — Таких у нас нет, насколько я знаю, сэр. Каммингс надменно вышел из палатки и пошел через территорию бивака; от бессильной злобы у него подкашивались ноги. Какой же наглец этот Леннинг: «Таких у нас нет, насколько я знаю, сэр». Вся дивизия состоит из таких вот, как он, сержантов, и можно с уверенностью сказать, что три четверти представляемых ими докладов ложные; вполне возможно, что мошенничают даже офицеры. И хуже всего то, что Каммингс ничего не может с этим сделать. Если предать Леннинга военному трибуналу, приговор наверняка будет рассматриваться высшей инстанцией, и по всему Южно-Тихоокеанскому театру военных действий пройдет слух, что его солдаты стали ненадежными. Даже в том случае, если Леннинг назвал бы фамилии других сержантов, генерал не смог бы принять мер. Люди, которые заменят их, возможно, окажутся еще хуже. Но будь он проклят, если возвратит Леннинга в роту без наказания. Пусть помучается в ожидании суда. С судом можно подождать, пока не закончится операция (если она вообще когда-нибудь закончится); тем временем Леннинга надо будет все время вызывать на допрос и все время обещать, что суд состоится завтра или послезавтра. Пришпоренный злобным удовлетворением, генерал зашагал быстрее. Если это не сломит Леннинга, можно попробовать другие пути. Но солдаты должны усвоить, пусть ему даже придется тыкать их носом в грязь, что кратчайший путь избавления от неудобств — это успешное окончание операции. Им нравятся биваки, так ведь? Ну что же, это можно устроить. Завтра можно организовать общую переброску войск на тот или иной фланг — выпрямление линии фронта на несколько сот ярдов с рытьем новых окопов, установкой новых проволочных заграждений, новых палаток. А если они начнут опять прокладывать дощатые дорожки и заводить комфортабельные уборные, можно провести еще одну переброску. Все дело тут, видимо, в склонности американцев к обзаведению недвижимой собственностью: построить себе дом, зажить в нем, тихонько жирея, и, наконец, умереть. Дисциплину в дивизии надо подтянуть. Если солдаты уклоняются от соприкосновения с противником, то в госпитале наверняка должны быть симулянты. Надо будет послать записку в полевой госпиталь, чтобы там разобрались со всеми сомнительными случаями. Люди в частях слишком уж распустились, слишком много таких, кто сопротивляется его воле, ставит ему палки в колеса. Значит, они были бы рады, если б назначили нового генерала, мясника, который бесцельно загубил бы их жизни? Ну что ж, если они не воспрянут духом, то скоро получат мясника. В таких генералах недостатка никогда не было. Кипя от негодования, Каммингс возвратился в свою палатку, сел за стол и начал нервно вертеть в руках карандаш. Потом он швырнул его на пол и с лихорадочной ненавистью уставился на стол для карт рядом с койкой. Стол показался ему сущей насмешкой. Генерал почувствовал, что в палатке какой-то непорядок. После утренней приборки Клеллана здесь что-то изменилось. Он еще раз обвел беспокойным взглядом палатку. — О, боже! — не то промычал, не то возопил он. Его грудь внезапно пронзила острая боль. Посреди палатки на самом виду на полу валялись спичка и окурок, который кто-то с силой вдавил в дощатый настил. Мерзкая масса из грязного пепла, обожженной бумаги и коричневого табака. На столе лежала записка, которую раньше генерал не заметил: «Сэр, ждал вас, но вы не появились. Я доставил испрошенное вами продовольствие. Хирн». Стало быть, это Хирн испачкал пол. Ну конечно же он. Каммингс подошел к спичке и окурку, с невыразимым отвращением подобрал их и бросил в мусорную корзину. На полу осталось немного черного пепла, который генерал растер подошвой. Несмотря на испытываемое отвращение, он заставил себя понюхать пальцы, хотя ненавидел запах окурков. Произошла какая-то реакция в кишечнике. В глубине желудка у него что-то сработало, и Каммингса бросило в пот от острого расстройства желудка. Он протянул руку, нащупал полевой телефон, крутанул рукоятку вызова и пробормотал в трубку: — Найдите Хирна и пришлите его ко мне. Генерал с силой потер свою левую щеку, которая, казалось, утратила всякую чувствительность. Сотворить такое! Каммингса переполнял гнев. Он крепко стиснул зубы, сердце забилось учащенно, в кончиках пальцев бешено пульсировала кровь. Это было невыносимо. Подойдя к холодильнику, он налил стакан воды и выпил ее маленькими судорожными глотками. На мгновение где-то между приступами ярости, наплывавшей на него волнами, появилось другое чувство — странное сочетание отвращения и чего-то, похожего на страх, необъяснимого возбуждения и бессилия, даже покорности, как у молодой девушки, обнажающей свое тело перед толпой незнакомых мужчин. Но ярость тут же смела это чувство, заполнила все его существо настолько, что подавила все другое и заставила его трястись от невыносимого возмущения. Если бы в этот момент у него в руках оказалось какое-нибудь животное, он задушил бы его. Вместе с гневом Каммингс чувствовал страх, явный, хорошо сознаваемый; действие Хирна равноценно тому, как если бы на него поднял руку солдат. В глазах Каммингса этот поступок превратился в символ непокорности войск, их сопротивления его воле. Страх, который они испытывали перед ним, уважение, которым он пользовался, были осмысленными, основанными на признании его силы и власти, возможности наказать их, но этого было недостаточно. Не хватало страха другого рода — слепого, заставлявшего считать неповиновение ему святотатством. Окурок сигареты на полу был вызовом, отрицанием его власти, таким же, как нарушение долга Леннингом или атака японцев, и он, Каммингс, должен расправиться с этим немедленно и безжалостно. Если он будет колебаться, сопротивление ему станет расти. Неповиновение нужно вырвать с корнем. — Вы вызывали меня, сэр? — спросил вошедший в палатку Хирн. Каммингс медленно повернулся и пристально посмотрел на него. — Да, садитесь. Мне надо поговорить с вами, — сказал он холодным и спокойным тоном. Теперь, когда Хирн находился перед ним, гнев генерала стал колким, язвительным, управляемым, придающим силы. Он неторопливо закурил сигарету и лениво выдохнул дым; его руки больше не дрожали. — Давно мы не говорили по душам, Роберт. — Так точно, сэр. — Кажется, с того вечера, когда играли в шахматы. Они оба хорошо помнили этот вечер. Каммингс с отвращением разглядывал Хирна. Сейчас Хирн воспринимался им как напоминание об одной ошибке, об одном потворстве своей слабости, которое он позволил себе раз в жизни. С тех пор генерал не выносил присутствия Хирна. «Моя жена не верна мне». При воспоминании об этом Каммингса всего перекосило от отвращения к себе за ту минутную слабость. И вот теперь Хирн сидел перед ним, развалившись на походном стуле; его большое тело вовсе не было так расслаблено, как казалось; надутые губы; холодные, следящие за его, Каммингса, взглядом глаза. Одно время Каммингс думал, что в Хирне что-то есть — великолепие, под стать его, Каммингса, великолепию, склонность властвовать, та особая жажда власти, которой он придавал большое значение. Но генерал ошибся. Хирн оказался пустым местом. И реакции у него совершенно элементарные. Весь он на поверхности. Сигарету он бросил и раздавил, несомненно, под влиянием момента. — Я собираюсь прочитать вам лекцию, Роберт. До этого момента Каммингс не имел представления, как поведет разговор. Он доверял своей интуиции. И вот решение найдено. Он придаст разговору интеллектуальную форму, незаметно втянет в него Хирна, так, чтобы тот не подозревал, к чему приведет этот сегодняшний разговор. Хирн закурил сигарету. — Слушаю, сэр. — Он продолжал держать спичку, и они оба посмотрели на нее. Прошла довольно ощутимая пауза, прежде чем Хирн наклонился и бросил спичку в пепельницу. — Вы в высшей степени аккуратны, — заметил Каммингс кислым тоном. Хирн поднял глаза, на какое-то мгновение встретился взглядом с Каммингсом, одновременно обдумывая ответ. — Воспитание, — ответил он сухо. — Знаете, мне кажется, есть много такого, что вы могли бы позаимствовать у своего отца. — Я не знал, что вы знакомы с ним, — сказал Хирн спокойно. — Я знаю людей такого типа. — Каммингс потянулся. А теперь другой вопрос, пока Хирн не подготовился к нему: — Задумывались ли вы когда-нибудь, почему мы ведем эту войну? — Вам нужен серьезный ответ, сэр? — Да. Хирн провел большими руками по бедрам. — Я не знаю… не уверен. Но полагаю, что, несмотря на некоторые противоречия, объективно наше дело — правое. То есть в Европе. Что касается здешнего театра, то, по-моему, это империалистическая игра в орла и решку. Либо мы испоганим Азию, либо Япония. Но я думаю, что наши методы будут менее крутыми. — Это вы сами придумали? — Я не претендую на исчерпывающий, правильный ответ. Его можно дать, пожалуй, только лет через сто. — Хирн пожал плечами. — Я удивлен, что вам интересно мое мнение, генерал. — Его взгляд снова стал ленивым, подчеркнуто безразличным. Хирн умел держаться. Этого у него не отнимешь. — Мне кажется, Роберт, вы могли бы ответить более развернуто. — Хорошо. Могу. В войне всегда имеет место осмос, взаимное проникновение идей… называйте это как угодно, но победители всегда стараются, так сказать, натянуть на себя парадные одеяния побежденных. Мы легко можем стать фашистским государством после победы, и тогда на вопрос, что будет дальше, ответить действительно трудно. — Хирн сделал глубокую затяжку. — Я не заглядываю далеко вперед. Но за неимением лучшей идеи я просто считаю, что гадко убивать миллионы людей просто из-за какого-то идиота с неуравновешенной психикой. — В действительности вас уж не настолько это беспокоит, Роберт. — Может быть. Но до тех пор, пока вы не дадите мне какую-нибудь другую идею взамен, я буду придерживаться этой. Каммингс усмехнулся. Гнев в нем ослабел, уступив место холодной, непреклонной решимости. Теперь Хирн медлил с ответами, и генерал заметил это. Когда Хирн вынужден подыскивать ответы, он чувствует себя явно неловко, старается, чтобы его умозаключения были логичными. После короткой паузы Хирн продолжал: — Мы находимся на пути к еще более совершенной организации, и я не вижу, как левые могут выиграть эту борьбу в Америке. Временами мне кажется, что если кто прав, так это Ганди. Каммингс громко рассмеялся. — Ну, знаете ли, более невосприимчивого человека вам вряд ли удалось бы найти. Так, значит, пассивное сопротивление. Вам эта роль вполне подходит. И вам, и Клеллану, и Ганди. Хирн слегка выпрямился. Теперь, когда дымка рассеялась, полуденное солнце палило нестерпимо, безжалостно обжигало все уголки бивака, резко очерчивало тени под откидными клапанами палатки. В сотне ярдов от них на склоне холма сквозь редкую растительность была видна медленно двигающаяся к полевой кухне очередь, в которой стояло не менее двухсот пятидесяти человек. — Мне кажется, — сказал Хирн, — Клеллан скорее похож на вас. И уж раз мы об этом заговорили, вы могли бы сказать ему, что цветы в палатке — это ваша идея. Каммингс снова засмеялся. Значит, подействовало. Он широко раскрыл глаза, хорошо зная, какой эффект производит их сверкающая белизна, затем с притворным весельем хлопнул себя по бедру. — А спиртного вы достаточно получаете, Роберт? — Теперь ясно, почему он раздавил окурок на полу. Хирн промолчал, но его подбородок чуть заметно задрожал. Каммингс устроился поудобнее; на его лице было написано довольство собой. — Мы немного уклонились от темы. Я собирался объяснить вам, почему мы ведем войну. — Да, да, будьте любезны. — В резком, слегка неприятном голосе Хирна скользила еле различимая нотка раздражения. — По-моему, война — это результат исторического процесса развития энергии. Есть страны, обладающие скрытой мощью, скрытыми ресурсами; они, так сказать, полны потенциальной энергии. И есть великие концепции, способные дать этой энергии выход. Сгустком кинетической энергии является организованная страна, координированное усилие, или, пользуясь вашим эпитетом, фашизм. — Каммингс слегка подвинул свой стол. — Исторически цель этой войны заключается в превращении потенциальной энергии Америки в кинетическую. Если хорошенько вдуматься, то концепция фашизма — это очень жизнеспособная концепция, так как она прочно опирается на реальные инстинкты людей; жаль только, что фашизм зародился не в той стране, в стране, которой недостает внутренней, потенциальной энергии для полного развития. В Германии с ее основным пороком — ограниченностью ресурсов — неизбежны крайности. Сама же идея, сама концепция была достаточно здравой. — Каммингс достал из кармана носовой платок и поочередно приложил его к уголкам рта. — Как вы довольно удачно заметили, Роберт, существует процесс взаимного проникновения идей. Америка намерена воспринять эту идею; сейчас это уже происходит. У нас есть мощь, материальные средства, вооруженные силы. Вакуум нашей нации в целом заполнен высвобожденной энергией, и, заверяю вас, теперь мы вышли с задворок истории. — Это стало неизбежностью, да? — спросил Хирн. — Совершенно точно. Освобожденные потоки нельзя остановить. Вы уклоняетесь от признания очевидного факта, но это равносильно тому, как если бы повернуться спиной к миру. Я так говорю, потому что изучил этот вопрос. В последнее столетие весь исторический процесс шел в направлении все большей и большей консолидации мощи. Целям консолидации мощи в этом столетии служили и физическая энергия, и расширение цивилизации, и политическая организация общества. Впервые в истории люди, располагающие властью в Америке, заверяю вас, все больше начинают сознавать, каковы их действительные цели. Запомните. После войны наша внешняя политика будет более неприкрытой, менее лицемерной, чем когда бы то ни было. Мы больше не намерены прикрываться левой рукой, в то время как правая по-империалистически загребает. Хирн пожал плечами. — Вы думаете, все это произойдет так легко? Без противодействия? — При гораздо меньшем противодействии, чем вы думаете. Аксиома, которую вы, по-видимому, усвоили в колледже, гласит, что все вокруг поражены недугом, все развращены до мозга костей. И это довольно верно. Только невинные люди здоровы, а невинные люди — исчезающая порода. Знаете что я скажу вам: почти все человечество мертво, оно только ожидает, чтобы его выкопали из могилы. — А немногие избранные? — Как, по-вашему, что самое главное в жизни человека? Какова его самая жгучая потребность? Хирн улыбнулся, бросил на Каммингса испытующий взгляд. — Приличный зад, полагаю. Ответ попал в цель и вызвал раздражение; Каммингс покраснел от гнева. Увлекшись аргументацией, думая только о развертывании очередного тезиса, генерал как бы забыл о присутствии Хирна, и теперь этот циничный ответ вызвал у него сначала неясную тревогу, а потом гнев. Однако в данную минуту он игнорировал Хирна. — Я сомневаюсь в этом, — сказал он. Хирн вновь пожал плечами, его молчание было неприятно красноречивым. Было в Хирне что-то недоступное и неуловимое, что всегда вызывало легкое раздражение у Каммингса. Пустое место, где должен был бы быть мужчина. У генерала появилось сильное желание как-то расшевелить Хирна. Женщина на его месте захотела бы вызвать в нем любовную страсть, что же касается его, Каммингса, он хотел бы увидеть Хирна хотя бы на мгновение охваченным страхом или сгорающим от стыда. — Средний человек всегда оценивает себя в сравнении с другими людьми, видит себя стоящим выше или ниже их, — продолжал Каммингс спокойным, бесстрастным голосом. — Женщины — не больше чем показатель среди других показателей, по которым оценивают превосходство. — Все эти открытия вы сделали самостоятельно, сэр? Довольно внушительный анализ. Сарказм Хирна снова вызвал у генерала раздражение. — Я очень хорошо понимаю, Роберт, что это азбучные истины, что они вам известны. Но дальше этого вы не идете. Вы останавливаетесь на этом, возвращаетесь к исходной точке и начинаете все сначала. Истина заключается в том, что с первого дня существования человека у него была великая мечта, омраченная вначале необходимостью борьбы за существование и жестокостью природы, а затем, когда природу начали покорять, — страхом нищеты и экономической борьбой. Эту главную мечту пачкали грязью и отвлекали от нее внимание, но теперь наступает время, когда техника дает нам возможность осуществить ее. — Он медленно выдохнул дым. — Существует популярное заблуждение, что человек — это что-то среднее между скотом и ангелом. В действительности человек находится в процессе движения от скота к божеству. — Самая жгучая потребность человека — всемогущество? — Да. Не религия. Не любовь. Не духовность. Все это — куски хлеба с подливкой, блага, которые мы придумываем для самих себя, ввиду того что ограниченность нашего существования отвращает нас от другой мечты — приблизиться к божеству. Когда мы появляемся на свет и сучим ножками, мы — божество. Вселенная — это граница наших чувств. Когда мы становимся старше, когда узнаем, что вселенная — это не только мы сами, это становится глубочайшей травмой нашего существования. Хирн поправил воротник рубашки. — Я бы сказал, что всемогущество — это именно ваша самая жгучая потребность. Вот и все. — И ваша тоже, Роберт, независимо от того, признаете вы это или нет. От иронической нотки резкий голос Хирна чуть смягчился. — Какие моральные выводы полагается мне извлечь из всего этого? Испытываемое Каммингсом напряжение несколько ослабло. Помимо всех других приятных ощущений от этой беседы с Хирном он почувствовал огромное удовлетворение от того, как излагал свои мысли. — Я пытался внушить вам, Роберт, что единственная мораль будущего — это мораль силы, и человек, не способный приноровиться к ней, обречен. У силы есть одна особенность. Она действует только в направлении сверху вниз. Слабое противодействие на среднем уровне усиливает это действие силы сверху вниз, и она сметает на своем пути все. Хирн внимательно рассматривает свои руки. — Пока мы еще не в будущем, а в настоящем. — Можете рассматривать армию как прообраз будущего, Роберт. Хирн взглянул на часы. — Время идти обедать.

The script ran 0.026 seconds.