Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Владимир Максимов - Семь дней творения [1971]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary, prose_rus_classic

Аннотация. Владимир Максимов, выдающийся писатель «третьей волны» русского зарубежья, основатель журнала «Континент» - мощного рупора свободного русского слова в изгнании второй половины XX века, - создал яркие, оригинальные, насыщенные философскими раздумьями произведения. Роман «Семь дней творения» принес В. Максимову мировую известность и стал первой вехой на пути его отлучения от России. В проповедническом пафосе жесткой прозы писателя, в глубоких раздумьях о судьбах России, в сострадании к человеку критики увидели продолжение традиций Ф. М. Достоевского. Темы драматизма обыденной жизни, обращения к христианскому идеалу, достоверно раскрытые в «Семи днях творения», были продолжены автором и в романе «Карантин», за публикацию которого в «самиздате» В.Максимов был исключен из Союза писателей. Прожив более двадцати лет в вынужденной эмиграции, Владимир Максимов до конца своих дней оставался настоящим русским писателем-гуманистом, любящим Россию и страдающим за нее.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Потом они шли через лес. Одуряющий запах его по-майски клейкой поросли кружил им головы, и робкие травы стекались к их тропам, стряхивая под ноги свои первые росы. На ум им приходили первые попавшиеся слова, но в каждое из этих слов они вкладывали свой, понятный только им двоим смысл: — Давно я в лесу не был. — И я. — Смотри, какой нарост на березе! Будто львиная грива. — Скорее черепаха под панцирем. — У тебя есть глаз. — Я способная. — Скромничаешь? — Ага… Сквозь рябой частокол берез появилась блистающая зеркальной поверхностью речная полоска, и вскоре внизу перед ними показалась паромная пристань с несколькими строениями торгового типа вдоль берега. — Ну вот, — облегченно вздохнула она и заспешила вниз, — переедем, а там совсем близко. — Как снег на голову. — Они привыкли. Даже рады будут. Около пивного ларька на берегу их остановил жиденький старичок с веселыми кроличьими глазами. — Вижу, только поженившись, дай, думаю, попрошу двугривенный. — Его радушная откровенность обезоруживала. — А для ровного счету, — подмигнул он медленным веком, видя, что Вадим потянулся в карман, — двадцать две. Точь-в-точь на целую. Вадим дал полтинник. Старичок не выразил удивления, понимающе взмахнул сухонькой ладошкой: гуляешь, мол, парень, одобряю, мол. Затем вежливенько коснулся кепочки и моментально ввинтил себя в шумный омуток у ларька. Случайный дед этот и вернул их к текущим заботам. Перед ними вдруг сразу обозначилась галдящая толпа у переправы, где каждый с головы до ног был во всеоружии сумок и свертков. Стало ясно, что их путь на тот берег будет совсем не простым, а в первый день за рекой определенно голодным. Поставив Наташу в очередь на паром, Вадим бросился в единственную на берегу продовольственную палатку, чтобы прикупить кой-чего из еды и питья. К прилавку Вадим пробился, растеряв по дороге добрую половину пиджачных пуговиц. Оказавшись лицом к лицу с распаренной от жары и ругани продавщицей, он бездумно бросил ей следом за скомканным червонцем: — На все! Реакция у той сработала безошибочно. Через мгновение перед ошеломленным Вадимом красовался «малый джентльменский набор» во всем своем неповторимом великолепии: две бутылки белой головки, две банки шпротов и плитка шоколада «Золотой ярлык». С этой добычей он и выскочил на берег, когда паром уже отваливал от причала. Среди пестрого круговорота на пароме Вадим сразу же выделил костерок ее косынки и сердце его учащенно, с обморочными провалами забилось: «И за что только тебе этот подарок, старый чёрт!» Она же в свою очередь, заметив его, прощально ему замахала. И видно было, что игра эта ей нравилась, и он подыграл: опустившись на прибрежную траву, замахал ответно. Так они и махали друг другу, радуясь своей ребячьей выдумке, до того самого мгновения, пока кто-то, еще неведомо кто, не сел рядом с ним. И, тут вроде бы еще и без причины, все в нем захолодело и оборвалось. Сосед еще только молча и натужно сопел рядом, а Вадим уже чувствовал, да какое там чувствовал! знал, что это — конец. Конец всему, что ожидало его на том берегу. И всему в его жизни вообще конец. Крепс оказался прав: ему уже теперь никуда от них не уйти. Его связь с ними становилась день ото дня все нерасторжимей. И тогда, даже не поворачивая головы, он намеренно грубо спросил: — Можно, я выпью, начальник? Ответ был почти дружелюбен, но от этого дружелюбия почему-то сразу закололо в кончиках пальцев: — Пей, Лашков. Привычным движением выбив пробку, Вадим стиснул зубами горлышко. Жгучая влага опалила гортань, но, вливаясь, не приносила с собой ни забытья, ни облегчения. Краем глаза он еще следил, как оттуда, с парома, Наташа все еще продолжала махать ему, даже не подозревая, что игра эта уже обернулась для них совсем не шуточным прощанием. Бутылка, так и не опьянив его, лишь добавила ожесточения. И тогда Вадим снова спросил со злым вызовом: — Можно, вторую добью, начальник? Ответ прозвучал еще дружелюбнее: — Добивай, Лашков. Ах, сколько выпил он ее на своем веку, но никогда еще она не оказывалась такой бессильной в соревновании с ним! На удаляющемся пароме, над пестрым пятном толпы бился желтенький костерок Наташиной косынки и в воздухе прощально покачивалась ее ладошка. Он не выдержал и ответил ей. Жжение под сердцем сделалось нестерпимо удушливым, и тогда Вадим встал и, не оглядываясь, пошел вперед. Грузные шаги сопровождали его мерно и неотступно. Вежливенько, но твердо подсаживаемый в машину, Вадим инстинктивно, уже ни на что не надеясь, потянулся взглядом в сторону реки. Паром уже причаливал к противоположному берегу, и едва ли на таком расстоянии он мог разглядеть, продолжает ли она махать ему, но в эту минуту он хотел в это верить, и поверил, поверил на всю последующую горькую свою жизнь. И прежде чем задняя дверь фургона захлопнулась за ним, он успел мысленно попрощаться с нею: «До свидания, Натали! Живи, родимая. Надо жить!» Их отъезд от берега сопровождал залихватский наигрыш гармони, перекрытый пьяно-отчаянным тенорком: По реке плывет топор Из села Неверова. И куда ж тебя несет, Железяка херова? Пятница Лабиринт Здравствуйте, дорогой многоуважаемый папаня! Во первых строках своего письма сообщаю, что мы живы-здоровы, того и Вам желаем. Папанечка родненький, как вы там живете-можете? Приехали мы с Колей на новое место. Здесь кругом степя и очень ветра. А так ничего, жить можно. Очень я по Вас соскучилась, папаня. Часто утром встану и по привычке к стене тянусь постучаться. Попали мы в хорошую бригаду. Бригадир у нас сам из евреев, но человек хороший и душевный. Прямо таких я еще не видела. Заработки в этом месяце, должно, будут хорошими. Правда, вот, пойти здесь некуда. Кругом степь голая, ни куста, ни травинки путевой. Все об детстве вспоминаю, когда я на огороде у нас все заячий хлеб отыскивала, а вы все смеялись, чем бы, мол, дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Вот написала и заплакала. Плакать я теперь много стала, а почему, сама не знаю. Видать, года. Дорогой Папанечка, принесу я вам скоро внука или внучку. Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Вы не беспокойтесь, работаю я по мере возможности, больше Коля не дозволяет и ребята в бригаде не дают. Даст Бог, когда рожу, соберемся все вместе, в одном углу, буду тогда дитя растить, вашу старость обихаживать. Вот как хорошо-то было бы! Только, когда это будет? Стройка у нас какая-то непонятная, чего строим, сами не знаем, почитай, одни коридоры да комнатенки махонькие. Ну, да не наше это собачье дело. Платили бы хорошо, а об остальном пускай у начальства голова болит, им с горы виднее. Все я об себе и об себе, а об вас и совсем забыла. Папанечка родненький, напишите весточку, как живете, как здоровьичко ваше, как по хозяйству справляетесь? Беречь вам себя надо, как вы у меня старенький, внуков дождать-ся. Нехорошо мне тут будет, коли вы заболеете, изведусь вся. Очень я жду письма вашего, Папаня. Будьте так добры, не забывайте свою Антонину, а я об Вас никогда не забуду. Любящая Ваша дочь Антонина и зять Николай. I Когда Антонина, следом за Николаем, переступила порог прорабской, там, кроме самого хозяина, находился неизвестный тощий парень лет двадцати пяти, в заляпанном раствором комбинезоне. Занятые разговором, те даже головы не повернули в сторону вошедших. Прораб — бесформенная махина, с короткой склеротической шеей — водил карандашом по листу бумаги перед собой, подсчитывал вслух: — Считай, по шести копеек, плюс добавлю копейки три на подноску. Плюс насечка — гривенник. Соображаешь, какую сумму отхватить можно? Слушая его, тощий недоверчиво покачивал лобастой головой, равнодушно следил за движением карандашного острия в неуклюжих пальцах прораба и большие темные глаза его при этом настороженно светились: — Вы же знаете, Назар Степанович, что такое насечка, — пока с ней провозишься, какая работа? — А ты не усердствуй. Пройдись молоточком для порядка и покрывай. Я же принимать буду. — Не могу, Назар Степаныч. Дело есть дело. Или на совесть делать, или никак. — Совесть! Что ты ее с хлебом есть будешь? Я тебе заработать даю, а ты ко мне с моральным кодексом лезешь. — Да и людей у меня мало для такой работы, Назар Степаныч. В срок не освоим объект. — Люди — не задача. Людей я тебе дам. — Он вскинул на вошедших тяжелые веки. — Чего вам? Вполуха выслушав Николая, прораб мельком пробежал поданное тем направление, недовольно поморщился: — Разнорабочий. Что они там в кадрах, с ума посходили что ли? Нету у меня никакой разной работы. Освободился? — С полгода. — Что в лагере делал? — На строительстве. — Чему научился. — Всего понемногу. — Штукатурное дело приходилось. — И это было. — Видишь, — удовлетворенно оживляясь, он повернулся к парню, — на ловца и зверь бежит. Хватай, пока не умыкнули. — Взгляд его остановился на Антонине. — А это жена, надо думать? Вот ее-то мы на разные и приспособим. Подкинь им кого-нибудь из своих, сразу с двух сторон фронт погонишь. Прораб оказался не по комплекции стремительным и подвижным: ткнув карандаш в боковой карман спецовки, он решительно вскочил и подался к выходу. — А ну, на объект! Вагончик прораба стоял на пригорке, и с порога стройка обстоятельно обозревалась вдаль и вширь. Вокруг площадки, насколько хватал глаз, простиралась, синея в знойной дымке, ровная, как стол, степь. Строительство, в основном, велось вглубь, возвышаясь над поверхностью земли не более, чем на метр-два, поэтому самая площадка выглядела с порога вагончика скопищем серых, под цвет степи, квадратной формы плоских бетонных коробок, между которыми сновали запыленные самосвалы. Работа шла там, внутри этих коробок, оттого стройка, сравнительно с ее размерами, казалась почти безлюдной. Идя позади мужчин, Антонина более не прислушивалась к их разговору. Ее волновало сейчас, надолго ли задержится она здесь с Николаем? После отъезда из Узловска они уже успели поработать в экспедиции на Крайнем Севере, затем зацепились было в Красноярске на лесокомбинате, но стоило очередному щедрому на посулы вербовщику поманить Николая шальным заработком, он, не раздумывая ни минуты, потащил ее за собой в Среднюю Азию. Раньше Антонина снималась с места без особого сожаления, ей самой хотелось наверстать упущенное за предыдущие свои безвыездные сорок лет. Разнообразие и пестрота открывшегося перед нею простора поразила ее, обещая ей там — за горизонтом — еще более заманчивые дали. Но однажды утром она почувствовала какую-то неясную и обновляющую в себе перемену. Присутствие иной, сокровенной жизни затеплилось в ней и, сладостно всем существом затихая, она чутко насторожилась и присмирела. С тех пор Антонину потянуло к постоянству и покою. Она страстно вдруг захотела своего утла, своих четырех стен, которые бы отгородили эту возникшую в ней жизнь от грозных случайностей окружавшего ее мира. Поэтому сейчас, идя следом за мужчинами, Антонина откровенно страшилась того, что Николай долго здесь не задержится и ей придется снова укладывать нехитрые их пожитки для новой дороги. Шедший впереди прораб, поманив спутников за собой, неожиданно свернул в темный провал одной из бетонных коробок. По деревянным сходням они спустились в едва освещенный временной проводкой коридор полуподвального помещения, из бесконечной глубины которого тянуло неокрепшим раствором и земляной сыростью. — Здесь только фронт наладить, а там дело само пойдет. — Прораб поспешно увлекал их вперед. — Такая деньга потечет, озолотиться можно. Коридор тянулся вдоль такой же, размером поменьше, внутренней коробки со множеством дверных проемов по лицевой стороне, каждый из которых был, в свою очередь, началом поперечного прохода, соединяющего обе стороны всего здания. До выхода на противоположном конце они обогнули ровно половину бетонного четырехугольника. Прежде чем выйти наружу, прораб повернулся к тощему: — Другой бы благодарен был, а ты ломаешься. Здесь двумя фронтами с обоих концов гнать можно. — Считая, видно, разговор законченным, он выдернул из бокового кармана записную книжку и, вооружившись все тем же карандашом, что-то в ней размашисто накарябал. — Определи-ка их вот в общежитие. — Протягивая парню вырванный из блокнота листок, прораб почему-то упорно отводил от него глаза. — Договорись с подсобкой и принимайся. Прораб утонул, растворился в солнечном провале выхода, а парень, оборачивая к ним растерянное лицо, сокрушенно вздохнул: — Без меня меня женили. — Повертел в руках бумагу, хмыкнул. — Ладно, пошли. По дороге, идя с ним бок о бок, Антонина искоса разглядывала его. Высокий, худой, несколько сутуловатый, с резко вырубленным профилем, он задумчиво щурился на ходу, словно разглядывал вдали что-то ему одному видимое. Парню можно было бы дать не менее тридцати, если бы сквозь мягонькую щетинку на его впалых щеках не светился густой, почти мальчишеский румянец. — Общага у нас в административном корпусе, — походя объяснил он им. Семейные живут в кабинетах, холостые — в хозяйственных загонах. Основные циклы уже закончены, так что в основном — отделочники. У меня в бригаде пять человек, будешь шестым. Зовут меня Осипом, фамилия Меклер. Как вас? — Николай… — Антонина… — Тоню пристроим к нашим женщинам на подсобку. — Полегче бы ей сейчас чего-нибудь, бригадир, — отвернулся в сторону Николай. — Нельзя ей сейчас особо тяжелого. Тот живо повернул к ней мгновенно порозовевшее лицо и в близоруком прищуре темных его глаз засветилось ласковое сияние: — Что ж, возьмем в бригаду седьмого. Не обедняем. — Он остановился перед дверью, на которой красовалось меловое изображение черепа и двух скрещенных костей. — Тоже мне, остряки… Заходите. Административный корпус отличался от остальных бетонных коробок на площадке лишь множеством окон по всем четырем своим сторонам. Внутри его, по огибающему здание коридору, выстраивались одна за другой бесчисленные, одинакового размера двери, над каждой из которых был прикреплен пластмассовый номерной знак. Осип без стука толкнул крайнюю с корявой надписью поперек: «Комендант». — Привет начальству! Принимай, Христофорыч, жильцов, выдавай амуницию и ставь на довольствие. В комнате, заваленной матрацами и раскладушками, за больничного типа тумбочкой сидел волосатый старик в полуистлевшей майке, под которой явственно просматривался вытатуирован-ный на груди государственный герб Российской империи, обрамленный броской надписью: «Стреляйте, гады!» Перед стариком, рядом с надкусанным помидором, поверх стопы ведомостей, стояла едва початая четвертинка. Взгляд его, устремленный в сторону вошедших, источал похмельную печаль самой высокой пробы: — Еще один? Да еще и семейный! И куда только вас несет, господа! В эту тьмутаракань! Вы думаете, у здешнего рубля другая длина? Ошибаетесь. Скорее наоборот, он гораздо короче. Гораздо. Впрочем, как выражаются в хорошем обществе: хозяин — барин. — Он повел костистым подбородком вокруг себя. Выбирайте, что понравится, и занимайте пятьдесят шестой нумер. Вот ключи… После того, как они, наконец, с помощью Осипа устроились, и Антонина, вычистив и вымыв отведенную им комнату, сбегала в ларек и накрыла на стол, комендант, уже на изрядном взводе, явился к ним в гости: — Всего на три куверта? Ай-ай-ай, нехорошо забывать домовладельца! Еще пригожусь. — Он снисходительно подмигнул спохватившейся было Антонине. — Не извольте беспокоиться, сударыня, я со своим прибором. — Перед ним, словно по волшебству, появился лафитник. — Будем, господа, ваше здоровье! — На его жилистой шее только кадык дернулся. — Да, Ося, их я еще понимаю. Они русские. Им сам Бог велел мечтать и разочаровываться, такая порода. Все тщатся поближе да побольше взять и разбогатеть разом. Азиатские инстинкты сказываются. Но ты, Ося, образованный человек, еврей. Неужели и твой изощренный ветхозаветный ум не мог выдумать чего-нибудь неудобоваримее. — Но ты ведь тоже сюда забрался, Христофорыч. — Посмеивался одними глазами тот. — И потом, что ты имеешь к евреям? — Что я имею к евреям! — Видно, эту игру они разыгрывали не впервой, комендант оживился, с готовностью идя навстречу партнеру. — Спроси, что они имеют ко мне? Я старый человек, мне нет смысла кривить душой, но я прекрасно помню, как это все начиналось. Бывало стучат. Стучат, конечно, прикладами, так внушительнее. Откроет это нянюшка моя, Анастасия Кар-повна, Царствие ей Небесное, а на пороге беспременно хлюст в кожанке, наган на боку болтается. И уж, будьте уверены, или жид, или латыш. И чуть что сразу на мушку. Ты, Ося, человек грамотный, начнешь, конечно, молоть сейчас насчет полосы оседлости и еврейском люмпенстве, как питательной среде революции. Но ты мне скажи, спокойствие-то кровожадное откуда? Люмпен, он вспыхнул и погас. У него классового гнева ровно до первой жратвы хватает. А ваши методически убивали. Убивали, будто нудный обет исполняли. Детишек и тех не жалели. Романовых, к примеру. Видно, хоть и отказались от веры отцовской, не избыли ее в себе. Сидел в них Яхве, глубоко сидел. Вот и давили гоев. Гоя можно, гой не человек. — Были и другие, Христофорыч. — Наверно были, — вяло согласился тот и, налив себе сам, выпил. Только я их не заметил. Землю от Парижа до Бугульмы исходил, а не заметил. Правда, знал одного в лагерях под Игаркой. Зяма Рабинович, святая душа. Романист, байки все травил. Да вот ты еще, пыльным мешком из-за угла ушибленный. Черт тебя сюда принес. Я? Я — другое дело. Меня три раза брали, ты это можешь понимать? — Он начал старательно загибать узловатые пальцы. Из Франции в сорок шестом вернулся, взяли? Взяли. В сорок девятом неделю дали на воле походить, взяли? Взяли. В пятьдесят втором через месяц после освобождения опять взяли? Взяли. Не хочу больше! Мне сам Бог велел в самую глушь забиваться. Лишь бы забыли они про меня. Хоть помру не за проволокой. — Он поискал умоляющим взглядом в сторону Антонины. — Не пожалей, сударушка, на посошок старику. — Он одним махом сглотнул налитое, сунул лафитник в карман и, гулко вздохнув, поднялся. — Пойду, засплю свои триста грамм. Здесь я у одного спрашиваю, чего, мол, пьешь много? А он мне: самому, говорит, худо. Зато, говорит, когда до чертей допиваюсь… (неразборчиво. — Ред.) Так вот и я… После его ухода они некоторое время молчали, потом Осип, опуская веки, тихо сказал: — Хороший мужик, пьет только сильно. Завтра занимать придет. Вы ему не давайте, не отдаст. А напоить его и так напоят, народу много. На хлеб нету, а на водку всегда найдут. — Он коротко взглянул на Николая. — Сам-то не увлекаешься? — В меру. — Смотри. Ребятня здесь подобралась — один к одному, пьют всё, включая смесь из огнетушителей. — На мне, по этой части, где сядешь, там и слезешь. — Ну-ну… Подперев кулаком щеку, Осип невидяще смотрел прямо перед собой и в его настороженном облике Антонине почудился отсвет какого-то, еще неведомого ей знания, которое безмолвно излучал этот, едва знакомый ей человек. Да, да, это были не скорбь, не печаль и даже не безразличие, а именно вещее знание того, что она должна была постичь лишь в будущем. Уходя, Осип, уже с порога, обернулся: — Завтра прямо туда и приходите, где сегодня были. Соберемся, прикинем, с чего начать. Всего. Смутное предчувствие решающего в своей жизни события коснулось Антонины и затем уже весь вечер не оставляло ее. Укладываясь спать, она поймала себя на том, что поет: «Эка тебя, Антонина Петровна, разобрало, гляди, плясать пойдешь!» II Проснувшись на следующее утро, Антонина обомлела. За окном стоял литой монотонный гул. Иссеченное песчаной пылью стекло мерно вибрировало. Если бы не требовательный звон будильника, можно было б подумать, что на дворе еще сумерки: тусклое утро едва освещало прямоугольник комнаты. Накинув халат на плечи, она разбудила мужа: — Гляди, Коля, что на дворе делается!.. Страсть. — Украдкой поглядывая в сторону Николая, она хлопотала вокруг стола. — Вот заехали, сам не рад будешь. — На Севере померзли, на юге погреемся, — пытался отшутиться тот, но по всему было видно, что настроение у него тоже не ахти. — Перезимуем. Едва они успели собраться, в комнату к ним заглянул Осип. Снисходительно улыбаясь, приободрил: — Не тушуйтесь, обойдется. Дня три погудит — утихнет. Тем более, работать нам под крышей. — Уже из коридора подмигнул заговорщицки. — Не отставать! Колкий, обжигающий гортань ветер чуть не сбивал с ног. Степная пыль въедалась в волосы, проникала под одежду, зябко скрипела на зубах. Силуэты строений еле просматривались в сплошной пылевой завесе. Шедший впереди Осип то и дело подавал голос: — Смелее!.. Смелее!.. Два-три десятка последних усилий, как говорится… Привыкать надо! Когда они, наконец, добрались до объекта, Антонине показалось, что все в ней насквозь пронизано сухой зудящей изморосью. Еще не приступив к работе, она чувствовала себя разбитой и обескровленной. Одно только предположение, что это может продлиться еще несколько дней, повергало ее в панику и уныние: «Надо же было забраться в такую преисподнюю!» Вниз Антонина спускалась, чувствуя на себе настороженный, изучающий взгляд нескольких пар глаз. У стены на корточках, выжидающе присматриваясь к вошедщим, сидело четверо парней в спецовочных комбинезонах. Двое из них были как две капли воды похожи друг на друга: курносые, с белесыми бровями над зеленым удивлением робких глаз. Рядом с ними медлительно потягивал сигарету смуглый, похожий на цыгана парень, короткая шея повязана пестрым носовым платком. Заспанное лицо четвертого не выражало ничего, кроме насмешливой скуки. Пропустив спутников вперед, Осип опустился на трап: — Знакомьтесь, — кивнул он им. — Вот эти два сапожка: Сеня и Паша. Братья. Любшины. Черный пижон — Шелудько. Сергеем зовут. А эта спящая красавица претендует на имя Алик. Альберт, так сказать, Гурьяныч. Вы — сами назоветесь. — Тоня. — Николай. — Считаем, что высокие стороны договорились. — Он мгновенно перестроился на деловой тон. — Условия вы, ребята, знаете. Решайте, беремся или нет? После недолгого молчания первым откликнулся Альберт Гурьяныч. Лениво позевывая, он сказал: — Тебе видней, бригадир. Только на этом Карасике, сам знаешь, пробы ставить негде: обманет и не кашлянет. — Работа не по разряду, бригадир. — Качнул курчавой головой Шелудько. — Это ж бабье дело, стены мазать. Больше грязи, чем работы. А там — смотри, дело твое. В ответ на вопросительный взгляд бригадира Сема лишь преданно обмолвился: — Как ты, Ося. Паша с готовностью поддержал брата: — Как ты. Лицо у Осипа благодарно обмякло, — их в него вера заметно пришлась ему по душе: — Думаю, что обмануть — Карасику себе дороже. Работа, действительно, не по разряду. «Соколом» махать все умеют. Прораб обещал учесть коэффициенты. Зато фронт, что надо, есть где развернуться. Пойдем сразу с двух сторон. Разделимся так: Сема с Пашей с ними, мы с вами втроем. Тоня в положении, поэтому включаем ее в общий наряд. С нее спрос — по возможности. Кто против? Как бы отвечая за всех, Альберт Гурьяныч поднялся: — Чего травить, время — деньги. Бригадир повернулся к Николаю: — Будешь здесь за старшего. Мы пойдем на ту сторону. Сегодня занимаемся лесами. — Он, не оборачиваясь, двинулся вперед. — За мной, милорды. Работа предстояла мелкая, бросовая: разобрать сложенные в углу козлы, укрепить их, закрыть настилом. Но глядя, с какой внушительной старательностью близнецы приступили к делу, можно было подумать, что производится операция первостепенной важности. Каждая доска в их руках, прежде чем попасть на место, проходила самую тщательную проверку на прочность. Если кто-нибудь из них вколачивал гвоздь, то аккуратности его мог бы позавидовать любой краснодерев-щик. Николай, поглядывая на них, только посмеивался: — Вот хомяки!.. Ишь как облизывают!.. Будто лекальщики. Им в аптеке работать… После них и проверять не надо. Сколько ни старалась Антонина, действуя наравне со всеми, показать, что даром свой хлеб есть не собирается, доски потолще и козлы потяжелее неизменно ускользали у нее из-под рук, едва она к ним притрагивалась. «За ними не уследишь, — растроганно таяла она. — Поди с такими, потягайся!» К обеду они сообща соорудили леса, по меньшей мере, дня на три сплошного гона. Но если Николай, судя по его взмокшей спине, порядком вымотался, то братья выглядели так, будто они еще и не начинали рабочего дня. Обстоятельно оглядывая дело своих рук, Паша коротко произнес: — После обеда можно насекать. — Сема кивнул: — Еще как! Ветер над стройкой ломил ровной непроглядной стеной. К столовой они двигались гуськом, стараясь не упустить идущего впереди из вида. «Нам-то что! — закрывая лицо концом косынки, думала Антонина. — Отработал вербовку и досвидания. А вот кому жить здесь, — намучаются». Столовую распирало гвалтом и хохотом. Облако табачного дыма и пара из кухни медленно клубилось над множеством голов. Запахи извести, нитрокраски, столовой стряпни, курева, смешиваясь, оборачивались терпким, обжигающим гортань настоем. В окне раздачи, словно в портретной раме, сияла царственной осанкой дебелая блондинка лет тридцати пяти, усмиряя словом, кивком головы бушующие вокруг нее страсти: — Мусенька, мне погуще. — Погуще, знаешь где? — Муся, суп пересоленный, влюбилась? — Не бойся, не в тебя. — С тоски сохну, Мусенька. — Перезимуешь. — Муся, в кредит отпустишь? — Спился уже, спрашивать не с кого будет. Антонину она оглядела с откровенной обстоятельностью и, видно, заключив сравнение в свою пользу, величаво расплылась: — Конечно, с непривычки? — Черные ее глаза-бусинки снисходительно лучились. — Это еще ягодки, а вот зимой задует, так хоть в печку лезь… Следующий! За столом Антонину уже ждали. Ей мгновенно очистили место, пододвинули хлебницу и, предоставляя ее самой себе, занялись едой. Но и за обедом ребят не оставляла забота о начатом деле. Оно — это дело — жило в напряженных лицах, беспокойных руках, хмурой сосредоточен-ности. Альберт Гурьяныч, старательно двигая челюстями, начал первый: — Здесь месяцем не обойдешься, бригадир. Верных два. И то, дай Бог, уложиться. По этой стене поползаешь. С одной насечкой мороки недели на две. — Да, — сокрушенно вздохнул Шелудько, — намахаешься. Нашли крайнего, больше некому. Дураков-то теперь нема. Любшины одновременно, с уверенным любопытством повели носами в сторону бригадира: давай, мол, дорогой, отвечай. — По-моему, — Осип невозмутимо доедал свой суп, — можно сделать и за месяц. В случае чего, будем прихватывать выходные. Такой заработок на земле не валяется. Главное, без паники. Считайте, что деньги у вас в кармане. Вставая, Альберт Гурьяныч скептически хмыкнул: — Ладно, мое дело телячье. — Он лениво кивнул в сторону раздачи. Смотри, сглазит она тебя, бригадир. Выражение круглого Мусиного лица красноречиво свидетельствовало о ее душевном состоянии. Она провожала Осипа до самой двери взглядом, полным преданности и нескрываемого обожания. У Осипа сердито заалели уши. Он поспешил как можно незаметнее выскользнуть в коридор. Выходивший следом за ним Шелудько восторженно мотнул головой: — Вот баба! Глаз положит — и погиб человек, залюбит до смерти. Братья тоже поднялись. — Мы пойдем, — рассудительно сказал Наша. — Вы тут особо не торопитесь, время еще есть. Сема поддакнул: — Полчаса вполне. Только оставшись наедине с ней, Николай позволил себе заботливо коснуться ее локтя: — Устала? — Капельку. — За ними не тянись, успеется. — Покуда можно. — Надорвешься, поздно будет. — Поберегусь. — Ну, смотри… — Ты сам-то не рвись. — Его робкая забота о ней тронула Антонину, она ласково погладила ему тыльную сторону ладони. — Всех денег не заработаешь. Среди разговора за стол к ним подсел прораб: — Ну, как на новом месте? — В его нервной оживленности сквозило что-то больное, вымученное. — Ветерок этот, конечно, не подарок, да ведь вам-то после севера не привыкать, наверно. Зато теплынь — бани не надо. — Он испытующе воззрился на Николая. — Еще не насекали? — С лесами возились. — Ну-ну… Работа, понимаешь, срочная. От нее вся процентовка зависит. Успеть надо. — Постараемся. — Ты, парень, вижу — с головой, понимаешь, что — к чему. Оська, человек больной. Будет ковыряться, как в часовой мастерской, а здесь темп нужен. Понимаешь? — Маленькие глазки прораба исходили молящей просительностью. — Стукнул молоточком разок-другой и крой себе. Авось не дворец — сойдет. — Я человек у вас новый, Назар Степаныч, — заскучал Николай, — как все, так и я. — А ты поговори с ребятами, им же лучше. Что они своей выгоды не понимают. — Попробую. — Вот и договорились, — сразу заторопился Карасик. — Завтра загляну, посмотрю, как начали. Когда они возвратились на объект и Николай рассказал Любшиным о своем разговоре с прорабом, те лишь согласно вздохнули: — С Осей надо. — Без него никак. — Мое дело передать, — обиделся Николай. — Только если как в аптеке работать, много не заработаешь. Братья молча переглянулись и не ответили. Но Антонине показалось, будто при упоминании о заработке что-то в их лицах дрогнуло, обмякло и, отметив про себя эту в них перемену, она посожалела в сердцах: «Ломает душу копеечка, вот как ломает!» Вечером, молясь перед сном, она просила благодати себе, и мужу, и его товарищам, всем тем, от кого зависело их благополучие. Не забыла и об отце, страстно желая ему здоровья и долгих лет жизни. Последняя же ее молитва была во имя страждующего за других иноверца Осипа. Сон не шел к ней, она долго лежала в темноте с открытыми глазами, потом спросила, скорее себя, чем мужа: — Может, не надо? — Чего? — откликнулся тот сквозь дремоту. — Чего не надо? — То, как прораб хочет. — Нашла время, спи… Снилась Антонине гора, в острых каменистых складках которой цвел какой-то диковинный кустарник. Антонина шла вверх, взбираясь к блистающей яростной голубизной вершине, в уверенной надежде увидеть оттуда море, бьющееся с той, другой стороны горы. В этом призрачном восхождении Антонину и застало утро следующего дня. III Вечером в день аванса общежитие заметно ожило. Известное возбуждение чувствовалось уже во время ужина в столовой. Затем оно, постепенно нарастая, перекинулось в коридоры и комнаты. К тому времени, когда подступившие сумерки выявили в окнах россыпь первых звезд, админист-ративный корпус гудел от смеха и ругани. Со страхом и надеждой Антонина отмечала про себя, как пьянка все ближе и ближе подкаты-валась к их жилью: дай Бог, мимо; дай Бог, пронесет. Но ожиданиям ее не суждено было сбыться. К полуночи в комнату без стука ввалился Альберт Гурьяныч и комендант, вдрызг пьяные, с бутылками в карманах. Комендант, заискивая перед хозяйкой, согнул в земном поклоне свое сухопарое жилистое тело: — А мы со своей, Антонина Петровна, со своей. В расход не введем, будьте великодушны, разрешите с вашим супругом, так сказать, на брудершафт… — Не объедим, Тоня, — Альберт Гурьяныч еле стоял на ногах, — не объедим… Мы люди простые, мы без закуски… Вставай, подымайся, Николай… Раздавим на трех гномов две белоголовки… Пока Антонина собирала на стол, гости принялись договаривать начатый, видно, еще до этого разговор. Упираясь волосатыми пальцами в грудь собеседнику, комендант трубно втолковывал ему: — Мужички, говоришь? Кормильцы! Это они тебе здесь в жилетку плачутся: от колхозной голодухи, мол, на заработки приехали. А ты и развесил уши. Слушай их больше! Видишь вот на мне — штаны китайские, рубаха румынская, ботинки чешские, хлеб мы с тобой едим канадский, колбасу нам делают из мяса австралийского, кашу заправляют датским маслом. Где же он, кормилец наш вечный? А он, сердешный, или на базаре сидит, или в Кремле заседает, весь блестит от наград, по магазинам бегает. Причем, бездельник, нас же с тобой нашим же хлебом попрекает, — жизнь мы ему заели, говорит. Рабочий, ученый нынче сам себя кормит, золото добывает, нефть, машины, книжки делает, которые за кордон за жратву и тряпки идут. А крестьянин твой давным-давно у них на полном иждивении. Даже хлеб его нищий и картошку они ему убирают. А когда Россия действительно на крестьянский хлеб жила, то всегда голодала. Потому как не хлеб это, а слезы. Не умеет он его растить да и не хочет. Вон немцы на своих супесях по шестьдесят берут, а наш чудо-богатырь на черноземах до сих пор пятнадцати на круг не натягивает. Темен, ленив, поди, русский мужичок. Не жалеть его надо, а учить. Работать учить. Ты видел, как он сало солит? Набросает в бочку кусками и рад. А попробуй кто в деревне покоптить или повялить, поедом съедят, затравят. Не терпит русский мужичок, чтобы кто-нибудь выделялся. Они живут по-свинс-ки — значит, все так же должны жить. Потому и ненавидит Европу да и весь мир презирает. Не так живут, не по его. Потому и выхваляется: все у него первое в мире. «Левшу» читал? Видел картинку: грязный, оборванный, в гнилых лаптях. Зато блоху подковал! А ты спроси у него, зачем ее ковать-то? Лучше б умылся вначале, лыка надрал да лапти сплел, дыры в кафтане зашил бы! Воровской, бездельный народ, а ты нюни распустил: трудоднем сирого задавили! Заставишь ты его день даром проработать! Накось, выкуси! Но Альберту Гурьянычу было явно не до дискуссий на отвлеченные темы. С тоскливой жаждой следил он за рукой Антонины, разливающей по стаканам содержимое поллитровки: — Выкуси, закуси… Прах все это… Ты человек ученый… Над всеми одеяниями начальник. А мы люди простые, нам бы гроши да харчи хороши. — Вот-вот, — выпив, снова завелся тот, — во все века так. На кого же вы тогда жалуетесь? На таких, как вы, только воду и возить, лучше скотины не отыщешь. Без няньки с кнутом не можете, неделю не секут — тоска берет. Эх вы, косопузые! К мужским разговорам Антонина относилась со снисходительным равнодушием. Смешными казались ей их заботы о судьбах футбольных команд или событиях на восточной границе. Куда больше тревожила ее очередная наценка в столовой, а того более — протертый ворот праздничной рубахи мужа. Прощая им эту их маленькую слабость, она в мужских компаниях, занятая своими мыслями, обычно молчала. Поэтому и теперь, подливая гостям, Антонина почти не слышала их речей и опомнилась лишь с уходом коменданта. — Что Илья Христофорыч обиделся, что ли? — Она уже свыклась с их визитом. — Если мало, я сама сбегаю. Николай накрыл ее ладонь своей: — Пусть идет. Он свою норму знает. — Сказал и тут же обернулся к Альберту Гурьянычу. — Ты, значит, и женатый был? — Был! Еще как! — Стремительно трезвеющими глазами он смотрел в пространство перед собой. — Пришел из армии, куда идти? Специальность я на службе шоферскую получил… Читаю: в таксомоторный водители нужны. Подал заявление. Вожу «королей». Служба идет, копейка бежит… Сажаю раз девушку… Светленькая такая. Смазливая… В штанах. Лет от силы восемнад-цать. Едем к трем вокзалам… Вдруг она мне и говорит: «Парень, говорит, — хочешь, — говорит, — копейку хорошую иметь?» А я ей: «Смотря откуда, — говорю, — если от уголовщины, — говорю, — то гуляй в другое место». «Что ты, — говорит, — дело чистое. Клиента я сама найду, а ты, — говорит, только линять будешь на это время». Обернулся это я, поглядел на нее и сердце у меня упало: сидит она передо мной, улыбается, ну, прямо с модной заграничной картинки пташка. «А почем, — говорю, — теперь молодость пошла? А у самого сердце кровью обливается. — Красота почем?» «А пятерочку за раз, — говорит, — иметь будешь, остальное мое». «Ладно, — говорю, — поехали». С того дня и начали мы с ней делать бизнес. Цельную, можно сказать, фирму открыли. Поначалу погано на душе у меня было, а потом пообвык. Опять же заработок, трех зарплат не надо. Приобарахлился, деньжата завелись, шляпа, пальто с поясом. Не хуже другого инженера. Клиентов у нее хоть отбавляй. Иной раз по трое садились. И то сказать, есть на что посмотреть: не девочка — мечта. Часто после работы заедем, бывало, за город. Выпивон, конечно, с собой, закусь. Между нами никаких дел не было, так, по-товарищески. Если спутаешься, какая уж тут работа!.. Вот как-то и говорит она мне в подпитии: «Алик, — говорит, — а ты бы на мне, на такой, женился?» Растерялся я тут. «Что ты, — говорю, — травишь попусту, зачем я тебе?» А она в слезы: «Люблю я тебя, подлого, вот что!» Весь хмель у меня из головы вон. «Ты что, говорю, — очумела, какая такая любовь между нами может быть? Ты, — говорю, посмотри на меня, как следует, меня ведь только на огород заместо пугала». «Дурачок, — говорит, — души своей не знаешь. За тобой, — говорит, — если совсем не ослепла, любая пойдет». Ну, понятно, ополоумел я, моча в голову вдарила, молодой еще совсем был, двадцать пять годочков… В общем, состоялось у нас все в первый раз. Тут и рассказала она мне свою жизнь, какая она у ней была… Из простой семьи сама была. Отец, вроде, по сапожному делу, а мать уборщица. В Коломне, что ли, жили. Ее с детства за красоту артисткой дразнили. Вот после школы она и бросилась в Москву, в театральный. А там таких, сами понимаете, пруд пруди, одна красивше другой. Сунулась, не взяли, попробовала обходным манером, только опоганилась. Домой вернуться — засмеют. А она с характером: лучше в петлю, чем в Коломну. Ну, и подвернулось ей тут объявление: на швейную фабрику, с пропиской. Фабрика эта с вокзалами рядом. Получку первую пришла получать, а там еще с нее причитается… Хоть садись и волком вой. Тут к ней одна из бригады и подсуропилась: «Дурочка, — говорит, — с такой-то внешностью да теряться! Пойдем, — говорит, — со мной вечером, не пожалеешь». «А как же, — спрашивает, это можно?» «От тебя, — говорит, — не убавится. Удовольствие получишь и деньги будут. В нашей, — говорит, — бригаде, те, что с кожей да с рожей, все ходют». Так и понеслась эта у нее житуха с музыкой. Каждый вечер ресторан, или на хате где, а потом уж ей опытные таксиста присоветовали. Пропускная, как говорится, способность выше… Короче, женился я на ней. Все честь по чести, зарегистрировались и прочее остальное. Привел я ее к себе в холостяцкую конуру в Черкизово, соседи за человека не считали, а тут зауважали сразу, какую Алька кралю себе отхватил… Ах, как мы с ней жили тогда! Бывало, я только с работы, а она уже стоит у ворот дожидается, навстречу бежит. И я чую, никогда такого со мной раньше не было, нету мне без нее жизни. Мы, считай, от кровати и не подымались вовсе. Так бы и втиснулись друг в дружку… А уж когда затяжелела она, тут я сам не свой стал. Только пыль с нее не сдуваю. Соседи, те присмирели, издалека шапки ломают. Алька, непутевая душа, в самостоятельную жизнь ударился. С работы бегу — обязательно цветочек, конфетку какую волоку. Мечтаю: родит, совсем человеком станет… Только уж если кому написано на роду дерьмо хлебать, в калашный ряд не суйся. — Тут он даже зубами скрипнул от отчаянья. — Прихожу это я раз с работы, нет моей Танечки, а на столе записочка валяется. Так, мол, и так, дорогой Алик, жизнь, мол, наша совместная не может состояться, потому как рожать ей в таком юном возрасте никак невозможно, она, мол, пожить хочет, а, вполне вероятно, и попробовать еще себя в искусстве… И началась у меня не жизнь, а сказка, чем дальше, тем страшней. Пропил я тогда все до исподней рубашки. С работы меня, конечно, скоро выгнали, прав шоферских лишили. Соседи так чуть не озверели от радости, — как же, сорвался все-таки Алька! Проходу не дают. Короче, очухался я в дурдоме, с горячкой туда попал. Выписался: ни копейки, ни барахла, а участковый каждый день ходит. Плюнул я на все и двинул в исполком к вербовщику… Так и попал сюда транзитом… Плесни-ка остаточки, Петровна! Последняя стопка окончательно сморила Алика. Вдвоем с мужем они осторожно подняли его и повели в общежитие, где он вместе с другими одиночками занимал койку. По дороге парень все порывался лечь, пьяно при этом бормоча. — Братцы, я только на минутку прилягу и все… И снова, как штык. Готов к труду и обороне… Нет, ей-богу!..У нас, у шоферов, закон такой: сыпанул за баранкой минутку-другую и хоть во Внуково… Ей-богу! Оставив мужа раздевать и укладывать парня, Антонина направилась было домой, но по пути раздумала и вышла наружу. В лунном сиянии душной степной ночи безлюдная стройка казалась вымершей. Редкие островки света вокруг дежурных вышек выхватывали из темноты все ту же степь с ее бугристой и жухлой поверхностью. В звездную глубину ночи ввинчивался ровный гул реактивного самолета. Мир за пределами тьмы увиделся Антонине вещим и таинственным. Когда тишина вокруг окончательно отстоялась в ее сознании, она услышала плывущие из темного провала по соседству голоса. Ей почему-то сразу стало жарко. Один — низкий, грудной женский явно принадлежал кухонной раздатчице. В другом, настоянном глуховатом баске, Антонина узнала своего бригадира… — Мне от тебя ничего не нужно, Ося. — Муся почти умоляла. — Ты не бойся. — Не в этом дело, Муся, — смущенно уходил от ответа Осип. — Не в этом дело. — Ты думаешь — я старая? Я и не старая вовсе. Мне еще тридцать с чуть-чуть. — Что ты говоришь, Муся?…Что ты говоришь? — Может, ты после Назарки требуешь? Так, ведь, разве это по своей воле? У меня, ведь, знаешь, какой хвост в трудовой книжке? Не ляжешь, никто не возьмет. — Не поймешь ты, Муся… — Осинька, ягодка, ноги тебе мыть буду и юшку пить. Только бы с тобой. Хоть когда… — Не могу я, Муся. Нельзя же вот так просто, как звери. — Голос завибрировал. — Ведь любовь должна быть. — Моей, Ося, на двоих хватит. Ты только помани. А я за тобой в огонь и в воду. — Не поймешь ты, Муся… Никак не поймешь. — Тебя, Ося, никто так никогда любить не будет, как я… Я тебя ото всего заслоню, укрою. — Не могу, Муся. — И еще тверже. — Не могу. — Я подожду, Ося, я подожду… Ты погуляй, у тебя самые года… Я подожду. — Нет, Муся. Нет, не надо. — Осинька! — Пойду я, Муся. — Ося-я-я… Укрощая прерывистое сердцебиение, Антонина повернула обратно в корпус. Опаленная злым, еще не изведанным ею жаром, она заспешила к мужу, страшась признаться себе самой, что чувство, которое владело ею в эту минуту, была ревность. IV Работа на следующий день шла через пень-колоду. Ребята двигались, будто осенние мухи, инструмент валился у них из рук, раствор почти целиком сползал из-под правила на пол. Антонина старалась спасти положение, кое-как латая за ними огрехи, но без постоянного навыка не успевала и в конце концов тоже сникла и опустила руки. Едва у проходной отзвонили к обеду, бригада завалилась тут же на лесах переспать утреннее похмелье. Прикорнула в уголке и Антонина. Пригрезился ей их садок в Узловске, где она в знойный полдень поливает гряды. Отец сердито следит за ней в окно и сокрушенно качает головой: не так, мол, не так, не так! Слезы обиды душат ее, вода бесцельно льется у нее из лейки, много воды. Влага застилает ей глаза. Холодная, ледяная влага… — Извини, — перед ней выявилось грустное лицо Осипа. — Будь другом, помоги немного. — Сморило, — взволнованно засмущалась она, — печет сильно… Вон как похрапывают! — Она лихорадочно приводила себя в порядок. — Так чего? — Леса подстроить хочу, одному не развернуться. — Его просительность смущала Антонину еще более. — Моих тоже пушкой не разбудишь. — Гульнули вчерась ребята… Веди, бригадир. Вдвоем они отыскали свободные «козлы» и, установив их, застелили досками. Никогда еще Антонина не работала с таким удовольствием, как в этот раз. Помогая Осипу, она не сводила с него ликующих глаз, следя за каждым его шагом и движением. Еще в начале работы Осип разделся до пояса, тощее мускулистое тело его лоснилось от пота, и у Антонины, всякий раз когда он поворачивался к ней разгоряченным лицом, сладостно обмирало сердце. Взобравшись на выстроенные леса, Осип благодарно подмигнул ей сверху: — Спасибо. Пускай поспят ребятишки, а мне все равно делать нечего. За это время порядочный кусок насечь можно. Из-под молотка у него только искры сыпались, когда он шел вдоль стены к краю настила. Оспины насечки постепенно осыпали бетонную поверхность. Работа получалась добротная, без халтуры и пропусков. «Такого не купишь. Чувство вины и неловкости перед ним одолевало ее. — Совесть не та». Занятый делом, Осип время от времени дружелюбно ронял вниз: — Устаешь? — К вечеру разве. — Жара выматывает. — Я уж привыкла. — Домой не тянет? — Еще как! — Скоро поедешь? — Не загадываю. — Что так? — Всякое бывает. — Ты голову себе не забивай. — Он строго посмотрел на нее сверху. Всё будет окей. — Дай-то бы Бог! — растроганно вздохнула она. — Твоими бы устами… Потом они сидели под лесами, распивая по очереди извлеченную откуда-то Осипом бутылку кефира. Сделав глоток, он передавал кефир Антонине и та, млея от расположения и благодарнос-ти, отпивала свою долю. Слова, которые складывал он, на первый взгляд, обыкновенные непритязательные слова, казались ей сейчас самыми значительными и вескими в ее жизни: — Мои вот тоже пишут: возвращайся. Соблазнительно, конечно. Я ведь родился и вырос в Москве. Но не хочу. Наверное только здесь я окончательно почувствовал себя человеком. С детства, сколько себя помню, за мной, как хвост, тянулось проклятое слово «жид». Даже те, что хорошо относились ко мне, мои друзья и знакомые, не забывали при случае, вроде бы шутя, напомнить, кто я. Но однажды я ушел из дома. Прочитал одну книгу о еврейском бродяге и ушел. Помню, приехал в Ашхабад. Зима, а я в одном легоньком свитерочке. Пока добирался, почти все с себя продал: думал, пустыня, значит, жара. А там, оказывается, зимой тоже не тропики. С вокзала ночью выгнали. Сижу в привокзальном скверике, зуб на зуб не попадает. Подходит ко мне женщина, пьяненькая, в синяках и спрашивает: «Что, пацан, дрожжи продаешь, иди на кирпичный, там согреешься». Показала мне, как пройти, и я пошел. На окраине, по соседству с пустыней нашел я этот завод. — Забрался я на печной потолок, а там уже полно народу. Большинство ребятня вроде меня, но были и взрослые. Место мне нашлось, печь огромная. Лег между двух пацанов, сверху дует, крыша, как решето, зато снизу печет. Так всю ночь и ворочались все вместе: один бок погреешь — на другой переворачиваешься… Прожил я таким образом месяца полтора, подрабатывал на погрузке, приворовывал по мелочам. В пустой день соседи по ночлегу подкарм-ливали. И ни разу за это время даже не вспомнил о своем происхождении. И никто не вспомнил. Были среди нас татары, узбеки, русские, украинцы, латыши — и те были, но никто об этом даже не думал. В драках и то не вспоминали. Меня вскоре вернули по розыску родителей, но с тех пор я уже не мог забыть этого блаженного состояния своей полноценности. И понял, что ненавидят не нас самих, не нашу национальность, а наше благополучие, наше неучастие во всеобщей нищете, наши не связанные с черной работой профессии. Национальность наша лишь бирка к ненависти, короткое наименование злобы. В России так же ненавидят всех, кто живет лучше. И тогда я решил, как только закончу школу, нарочно провалиться на вступительных, чтобы уйти работать вместе со всеми на равных и чем тяжелее, тем лучше… Извини, я закурю. Доставая курево и спички, Осип задел Антонину локтем и от этого его нечаянного прикосно-вения сердце ее зашлось яростным жаром. Его откровенность с ней придавала ему в ее глазах еще больше цены и привлекательности. «Досталось парню, — исходила она слезным сочувствием, врагу не пожелаешь». Глубоко затянувшись, он неожиданно спросил: — Хватает вам? — Пока хватает. — А родишь? — Видно будет. — Сейчас надо думать. — Думай не думай, где ж их взять? — Была бы шея… — Одного хомута много. — Спроси у Николая, если захочет, я дело найду. Есть тут у меня в городе заработок. — А сам как? — Я не из-за денег; интересно просто. — Работа такая? — Угу, скульптор там один московский живет. Землю ему из депо принести, глину замесить, мелочи разные. Пятерка по таксе. Заходите в воскресенье и пойдем. — Спасибо… Скажу… Деньги пригодятся. — Договорились. — Он поднялся, отряхнул колени. — Ребят не буди, работы от них все равно никакой… Схожу к Карасю, потолкую насчет нарядов. Оставшись одна, она долго молилась втихомолку, просила Господа не судить ее строго за сердечную слабость и греховные предчувствия. И после молитвы ее не оставила тихая радость, от которой на душе у нее было ясно и празднично. V Когда-то этот город жил морем. Во многих глинобитных его дворах еще и сейчас можно было увидеть остатки рассыхающихся лодок и рыболовные снасти, приспособленные для береговых нужд. С каждым годом море все дальше отступало от города, пока не обернулось едва видимой ножевой полоской горизонта. Город захирел и стал потихоньку вымирать. Молодежь, подрастая, уезжала искать счастья в чужие края, а старики доживали свой век, подкармливаясь около базара и железнодорожной станции с ее дряхленьким оборотным депо. Но однажды в знойный летний день на городской площади остановился военный «газик». Из него вышла группа офицеров в полевой форме. Офицеры постояли, потоптались у воздвигнутой для торжественных случаев трибуны, затем снова забрались в машину и укатили своей дорогой. А вскоре в город стали прибывать солдаты, располагаясь лагерем на самой его окраине. Не прошло и месяца, как за городской чертой возник, постепенно обрастая вспомогательными службами, поселок из сборных щитовых домиков. Город ожил. И не то чтобы в нем что-нибудь сразу и резко изменелось, он так и остался одноэтажным и глинобитным, с двумя маяками — мечети и православного храма — в противопо-ложных концах, но улицы его стали оживленнее, разговоры громче, одежды пестрее. Наверное, поэтому местную власть обуяло честолюбивое желание увековечить возрождение города памят-ными сооружениями, наподобие римских. Первым делом решено было соорудить в городском сквере, где до сих пор паслись козы местных пенсионеров, триумфальную арку, украшенную лепными изображениями славных деяний своих земляков. Для этой цели из Москвы был выписан известный скульптор, а в области наняты за аккордную плату два лучших каменщика. К тому времени, когда Осип привел друзей в мастерскую заезжего ваятеля, строительство арки шло уже второй год и близкого конца ему не предвиделось. Сама мастерская представляла собою длинный, разделенный дощатой перегородкой на две равные части сарай, служивший когда-то портовым складом. В ожидании ребят, ушедших за землей для опок и гипсом, Антонина неспеша обходила помещение по кругу, рассматривая стоящие на подставках вдоль стен изваяния разных размеров и фактуры. Ни одно из них не походило на то, что ей доводилось видеть раньше. Там все выглядело предельно понятным: человек походил на человека такого, каких она привыкла видеть каждый день в газете или на собрании. Здесь каждая фигура смотрелась совсем иначе. Вздыбленные в безмолвном крике изваяния со сквозными ранами в груди и солнечных сплетениях, казалось, взывали к состраданию и помощи. Особенно поразило ее распятие в углу: пригвожденное к кресту красивое и мощное тело мужчины с вычлененной из него же головой ребенка. — Если бы Антонину спросили, она не смогла бы сказать, объяснить словами, почему оно — это распятие — волнует ее, пробуждает в ней смутные, будоражащие душу воспоминания. Мужчины, с которыми ей приходилось жить бок о бок или встречаться — отец, дядя, племянник, муж — были сильными и неробкими людьми, но присущая им внутренняя детскость обрекала их на беспомощность перед обстоятельствами. Оттого жизнь каждого из них походила на обреченный крик. В этом медленном проходе вдоль скульптур ее сопровождал бурный, то внезапно затихавший, то воспламенявшийся с новой силой разговор за перегородкой. Два голоса, один — глухой, картавый и другой — настоенный звонким вызовом, — наперебой сменяли друг друга: — …Снова Боженьку вам подавай, а сами в сторону. Нашли на кого рабство свое свалить! — Ах уж эта семинарская нетерпимость! Ничему вас, Юрочка, дорогой, история не научила. Всех ненавидите! Ортодоксов, мещан, участковых. Собратья твои, что из лагерей пришли, уголовников ненавидят. Представляю, какой режимчик вы устроите своим политическим противникам, коли придете к власти. Неужели, Юра, трудно понять, что если всегда «око за око», то кровь никогда не кончится. Попробуйте хоть раз простить — самим легче станет. — Слыхали мы эти песни! Владимирская тюрьма битком набита, а вы все о Промысле блажите. — Переходя почти на шепот: — Слыхал? Крепса в Казань отвезли. — Вот видишь, — в голосе за стеной обозначилась горечь — не тебя, не кого-нибудь из ваших, а его, безобидного проповедника. Значит, слово Марка повесомее твоего будет. — Да кто за ними пойдет? Единицы. Идея их так загажена, что ее отмаливать века не хватит. — Ты заметил парня, что заходил сюда? — Разговор после недолгого молчания возобновился снова. — Тот, что помоложе? — Ну. — Мальчик, как говорится, из хорошей семьи. Школу с медалью кончил. Но вместо института он выбрал самую что ни на есть глухую стройку. Что трудовой энтузиазм? Отпадает. Мальчик слишком трезв для дешевого идеализма. Блажь? Порода не та. Что же тогда, ответь, если сможешь? — Но уж и не вера, разумеется! — Как знать. Скорее ее предчувствие. Несовместимость чистой души с изолгавшейся средой выталкивает ее в стихию. Но такие, уверяю тебя, за вами не пойдут. — Таких и не зовем. — Потому что боитесь их. Уж больно на их белизне тьма ваша выделялась бы. Вы зовете социальных и духовных люмпенов. Отбросы, которые жаждут самоутвердиться на крови. Чужой крови. И вашей, кстати, тоже. — Дважды история не повторяется. Мы учтем опыт. — Может быть. Но так как ваш новый эксперимент влетит России в новую кровавую копеечку, я — против. — Голос отвердел несвойственной ему резкостью. — Поэтому, если вы начнете, я сяду за пулемет и буду защищать этот самый порядок, с которым не имею ничего общего, до последнего патрона. Буду защищать вот этих самых мальчиков от очередного, еще более безобразного бунта. Лучше, что есть, чем вы. Вы — тьма. И Боже упаси от нее Россию. — Спасибо за откровенность. Благородный охранительный базис под свои заработки подводишь. Конечно! Где же такие, вроде тебя, найдут столько набитых государственными деньгами дураков, способных воздвигать пантеоны даже по поводу открытия городских сортиров? — Стыдись! Ты же знаешь, что я не выставляюсь и мне не на что жить. Кстати, не тебе говорить… — Хлебом попрекаешь, христианин! — Голос взвился до крика. — Ноги моей больше у тебя не будет! Стоило мне тащиться за тыщу верст, чтобы дать тебе, наконец, высказаться. Деньги я тебе верну… Бывай! — Юра! — И еще более умоляюще. — Юра! Антонина успела рассмотреть в выскочившем оттуда человеке лишь неопределенного цвета бородку, наподобие тех, что носят геологи, и опаленные гневом угольные глаза на широком небрежном лице. Через мгновение с силой захлопнутая им входная дверь уже тихо покачивалась от удара. Приходя в себя от неожиданности, Антонина услышала рядом с собой знакомый, с вызовом голос: — Нравится? Перед Антониной, широко расставив ноги и заложив руки за спину, стоял среднего роста широкоплечий брюнет одного, примерно, с нею возраста. Стоял он в распахнутой ковбойке, концы которой были узлом завязаны на уже заметно определившемся животике, и забрызганных гипсом вельветовых брюках. Волосатая, мощно развитая грудь под рубахой отличала в нем работника истового и постоянного. В ореховых его глазах плавилось затаенное, почти детское озорство. — Нравится? — еще раз переспросил он и, не ожидая ответа, быстро и горячо заговорил: — Вот тому, что сейчас ушел, совсем не нравится. Ему мое дело нужно для приспособления к своему. А оно не приспособляется. У моего дела другая задача. Ты понимаешь, — это его неумышленное «ты» сразу расположило ее к нему, — я не в матерьяле выявляю свою идею, а из матерьяла. В камне, в металле, в глине уже все есть, надо лишь найти доступную им форму. Как ты думаешь, что подойдет для этого креста? От его вопроса в упор Антонина смешалась, но тягота муки, запечатленной ваятелем в распятом теле, вдруг передалась ей, и она еле слышно шепнула: — Потяжелее что… С минуту он, словно впервые увидев, молча и удивленно смотрел на нее, потом сказал медлительно и тихо: — Да, мамочка моя, Господь Бог тебя не оставил… Дал Он тебе благодати… Надолго хватит. Он, видимо, хотел добавить еще что-то, но в эту минуту снаружи послышался шум и сразу вслед за этим в мастерскую ввалились ребята, нагруженные мешками с материалом. Хозяин бросился им на подмогу, втроем они легко и сноровисто определили груз к месту и лишь после этого позволили себе сесть и молча закурить. Глядя на них, мирно покуривающих у распахнутого окошка, Антонина позавидовала мужской доле. Сила мышц или знание ремесла уже обеспечивали им место под солнцем. Для них была неведома обязательность множества мелочей, без которых женщина не могла, лишалась возмож-ности существовать. Ведь ни здоровье, ни работа не составляли в ней главного. Чтобы почувство-вать себя в этом мире необходимой, ей требовалось еще и постоянное ощущение своих связей с окружающим, а следовательно, и обязанностей по отношению к нему. «Мужику что, — снисходи-тельно подвела она итог своим размышлениям, — встал да подпоясался, а на бабе вон сколько!» Первым поднялся и заговорил хозяин: — Что ж, братцы, день кончился. Пошли ко мне, распорядимся на четыре персоны. Есть у меня бутылка какой-то отравы, разопьем. В другой половине, приспособленной скульптором под жилье, царствовала местная триумфальная арка во всех своих мыслимых и немыслимых видах: макеты, слепки, фрагменты, фотографии красовались всюду, куда ни обращался взгляд. Фигуры мечтательных дев со снопами в руках и автоматчиков в касках обступали ложе хозяина со всех сторон. Казалось, только мраморный бюст девочки, стоявший на подставке у изголовья, ровным спокойствием своих линий сдерживал их решительный охват. — Осуждаете, — печально отозвался хозяин, когда с бутылкой было покончено. — Вы правы, но должен я что-то делать ам-ам. Моего они не хотят. За свои деньги хотят получить всевозмож-ное удовольствие на уровне плохонького кино а-ля Пырьев. И я их понимаю. С какой стати им раскошеливаться ради моих прекрасных глаз? Лучше они раскошелятся ради своих. — Он уставился в Меклера. — Я завидую тебе, Осип. Ты сумел уйти от соучастия. Но ведь для этого тебе была необходима ясность миропонимания. А кто ее — эту ясность — дал твоему поколению? Я! Мы, десятилетиями вместо дела изобретавшие велосипеды и открывавшие америки. Затратив на это годы, мы выдали ее вам в готовом виде уже в начале вашего пути. И поэтому вы имеете возможность начать сразу с настоящего, не затрачивая никаких усилий на то, чему нам приходи-лось учиться столько лет. И каких лет! И в какой школе! Дорого за эту науку заплачено. Мы словно поле для вас заминированное очистили. На большее нас не хватит. Слишком уж кровавая была работенка. Поэтому теперь я думаю только о том, чтобы мне дали лепить. Я подошел к настоящему и у меня нет времени для других забот. Иначе мне и жить не стоит. — В нем как-то сразу определилась усталость, он посерел и поник. Ладно, ребята, идите, пора. — Он перевел взгляд на Николая. — На жену тебе повезло, братишка… Береги. Такие подарки не каждый день… Ну, до скорого. — Пошарив в кармане брюк, хозяин достал оттуда горсть скомканных бумажек и протянул Осипу. — Вот… Здесь хватит… На всех… Выходя, Антонина обернулась: мастер сидел с закрытыми глазами, откинувшись затылком на оконный косяк, и тени подступившего к нему сна четко проявили в его уверенной фигуре и на крупном лице выражение детской беспомощности. VI Рассказ Муси о самой себе — Я, милая, такого перевидала, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Это тебе жизнь в диковинку, а я все медные трубы насквозь прошла, жива осталась. Мать моя, Царство ей Небесное, хорошая была женщина, пила сильно. Бывало выпьет, и пошла куролесить, что под руку попадет. Палашку моего била — почем зря, а он у меня тихий, безответный был, только запойный. Она его бьет, а он лежит, не шелохнется, только просит все: «Сонечка, голубушка, по срамному-то месту зачем? Пожалей!» А она ему: «Я тебя потому и бью туда, чтоб неповадно было выблядков своих на свет пускать». Так они и жили, пока он в одночасье не повесился с перепою. Остались мы с мамашей вдвоем, как в песне поется: «Две былинки-сиротинушки во полюшке стоят». Я так лет с двенадцати еще по рукам пошла. Только с ленивым не спала. Мамка моя об меня все скалки обломала, а мне хоть бы что, за первыми штанами на улицу. Там и одевалась, там и харчевалась. Думала не родится тот человек, чтоб хомут на меня надел. С кем хочу, с тем и пойду. Только нашла и на старуху проруха. Объявился у нас на улице оголец хроменький в малокозырке. Сам из себя не виден, зато глаз вострый и с характером, первый срок уже отбарабанил. Поглядела я в глаза его чернявой масти и зашлась во мне душенька: вот она, судьба моя распроклятая! Как собачонка за ним бегала. Совесть, гордость потеряла. Когда сошлась, озверела совсем, юбку около него увижу — в глазах черно. Как в песне поется: «Чтоб красивых любить, надо деньги иметь». Воровал мой оголец, как ни попади. Я тряпье на базар таскала. Сколько веревочке ни виться… Сгорели мы, как шведы. Он подельников выгораживал, все на себя взял, ему на всю катушку, а мне, по моей глупости, — пять без поражения. И пошло, поехало, как в песне: «А надзиратель пес, падлюка, гад, не скажет, иди, братишка, я соломки подстелю». Привезли в лагерь, снарядили на лесоповал, пять кубов норма. Две смены отработала, — нет, думаю, не пойдет дело. Иду в больничку, говорю, — клади. А он мне: «Здесь таких ушлых да дошлых пруд пруди. Иди, — говорит, — пока десять суток строгого не схлопотала». Иду, думаю, лучше в петлю, чем за зону лес валить. Попадается мне у вахты старшой из надзорслужбы. Под банкой. Ну, думаю, Муся, «мы рождены, чтоб сказку сделать былью». А вместо, как говорится, сердца — пламенный мотор. Примарафетилась наспех и к нему: «Гражданин начальник, жизни лишусь, пожалейте». Посмот-рел он на меня пьяным глазом: «Пошли, — говорит, — со мной, поглядим, какая тебе цена». Завел он меня в котельную, а оттуда уже сам за мной, как теленок, бежал. Поработала в хозчасти уборщицей, а потом на кухню. Так и прокантовалась до амнистии. Освободилась — идти некуда: мать померла, комната пропала. Сунулась в исполком, вербуйся говорят. Нашли дуру! Смотрю по коридору — табличка висит: «Горторг». А, была не была! Захожу я прямо к начальнику: «Работник пищеблока со стажем». Гляжу, смеется: «Когда, — говорит, освободилась?» Я чуть под себя не сделала. А он мне: «Не тушуйся, — говорит, — мне народ битый нужен, чтоб знал, чем срок пахнет». Дал мне ларек овощной на отлете, встала, торгую. Скоро на ноги стала. Молодая, из себя ничего, все липнут. Товар дают получше, план поменьше, выпивка завсегда бесплатная. В торгов-ле деньги сами к рукам липнут: там пересортицу замастыришь, там левый товар в реализацию, вот она, копейка, и собирается. В общем, с каждым днем все радостнее жить. Да и начальство ласками не оставляет: то премию, то прогрессивку, то личным вниманием. Правда, слаб он уже был в коленках, да мне-то что! От меня не убудет. Все бы ничего, да один обехэсник[2] на меня глаз положил. Мне бы, дуре, лечь под него — и дело с концом, а мне, как на зло, вожжа под хвост: нет, и все тут! Уж больно дурен был лягавый. Росточку маленького, плюгавый, лысенький и левым глазом косит. Он уж и так и эдак, а я ни в какую. Ну, и подсидел он меня с левым товаром. Взяли меня — и в торбу. Он и в камеру ко мне ходил, скажи, мол, только слово, прикрою. Да не на ту напал! Иной раз зажмурю глаза, чёрт с ним, думаю, жалко что ли? А увижу и не могу, прямо с души воротит, — дам, так помру. В общем, обвенчали меня еще на пять по совокупности. Попала на строительство. Уж что я ни делала! Штанов, как говорится, не надевала, подо всех ложилась, только, видно, я уже не того сорта стала, да и девок молодых много, всякая просилась. Так и осталась я на общих работах. И даже не знаю, что бы со мной было, если б не попался мне Назарка наш, Карасик. Он и там прорабствовал. Чем уж я ему приглянулась, не знаю, я ведь тогда, как щепа, высохла, хоть заместо гладильной доски. Но, как в песне поется: «Глазенки карие и желтая косыночка зажгли в душе его пылающий костер». Пристроил он меня. к себе для посылок. Такая лафа пошла, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Ела да спала — и по-новой ела. Отошла малость, а Назарка начал досрочное хлопотать, по начальству бегает, запросы пишет. Сразу после комиссии он сюда перевод взял. Только жить я с ним вместе все одно не стала, сняла себе времянку у вдовы одной в городе, сама себе хозяйка. Доход в этой столовке плёвый, да мне теперь много не надо, отгулялась. На водочку в кредит копеек двадцать набросишь, посуда, по мелочам набегает, на жизнь есть, а там видно будет. Меня и в город зовут, да не с руки мне там, и соблазна много. А по правде, так весь свет в окошке у меня теперь здесь. Последним, видно, огоньком горю. Никогда у меня такого не было, не припомню. Вроде и ничего нет в нем, одни мослы да глазищи, а пройдет мимо сердце падает. Будто снова пятнадцать мне лет и никого у меня еще по-настоящему не было. Как в песне поется. А ведь на мне пробы ставить негде. В лагере и с коблами путалась, и сама ковырялась, и на учете в диспансере состояла. Ося — это мне за все мои муки престольный праздничек. Увидел Господь малую рабу свою, пожалел, одарил без меры. Молодая была, не верила, — какой там Бог, когда жизнь такая? Да судьба надоумила. Принес мне как-то Назарка в рабочую зону яиц крашеных десяток, — под Пасху дело было. Пасха — Пасхой, а есть хочется. Раздала товаркам по яичку, одно себе оставила. Улучила вольную минутку, села в тенечке, только за подарочек взялась, гляжу уставилась на меня доходяга одна, смотрит, а у самой скулы сводит от жадности. Загорелась у меня тогда душа от злости: собственной крохи съесть не дадут. «На, — говорю, — падла, подавись ты яйцом этим, туды твою мать!» Схватила она яйцо — и в сторону, а у меня на сердце так вдруг легко сделалось, так тихо, словно родилась заново, — кругом птахи поют, листочки пахнут, солнышко прямо в тебя светит. Дошло тогда до меня: вот она — награда Божья! А то раньше бывало дам нищему пятачок, а себе на рупь жду, как в лотерее. С тех пор и поверила, в церковь хожу. Вот завтрева иду… Казанскую Божью Матерь справляют. Хочешь, вдвоем пойдем, в гостях у меня посидишь, как живу посмотришь… И-и-и, тесто убежало. VII Муся жила недалеко от городского центра, в старом, похожем снаружи на глинобитный сарай доме. От летней печи под навесом в углу двора к ним обернулась и пошла навстречу высокая костистая старуха в застиранном штапельном сарафане. Подслеповато щурясь, она не по возрасту певуче выговорила: — Здравствуйте… С праздничком вас. — Спаси Бог, Федоровна. — Муся уже возилась с замком перед дверью времянки. — Никто не спрашивал? — Назар Степаныч с утра был. — Старуха еле передвигала распухшие, во вздувшихся венах ноги. — Соседка заглядывала, спрашивала, будешь ли? Большую часть крохотной Мусиной комнатенки занимала кровать. Широкая, блистающая никелем, она являла собою торжественное сооружение из перин, одеял и простыней, увенчанное пирамидой кружевных подушек. Остальную обстановку составляли стол и два стула перед окном. Образ Спасителя, обрамленный бумажными розами, в правом верхнем углу только подчеркивал скупое убранство необжитого жилища. — Так и живу. — Муся поспешно переодевалась в прихожей. — Зачем мне хоромы-то? Только на выходные и приезжаю, считай. Раньше, чуть вольный час, — на машину и сюда, а теперь собаками из кухни не выгонишь. Прямо присохла к дыре этой… Как там у вас, скоро пошабашите? — У нас ничего, двигаемся, — осторожничала Антонина, — бригадир со своими отстает. — Ишь, ударники, — зло хохотнула та, — Осипа обогнать вздумали! Слабы в коленках, мне про ваш уговор с Назаркой загодя известно было. Он и Серегу с криком уломал. Бригадир отвернется, они сразу туфту кроют. Жалко мне вас, паразитов, а то бы давно Осипу рассказала. — Ребята же сами, — пробовала неуверенно защищаться Антонина. — Мы ни при чем… Если бы знали… — Ребята! Знаем мы этих «ребят». Близнецы за копейку раком встать готовы, у них полдеревни родни и все на них надеются. Шелудько деньги копит, отца своего высланного разыскивать по Союзу собирается. А Гурьяныч за бутылку мать родную заложит… Эх, вы! Если бы по-честному-то — догнать бы вам Осипа, как же! У него дело само делается… А ладно, пошли. В обрамлении темного платка, чистое, без обычного марафета лицо ее поразило Антонину своей отечной бледностью. Казалось, из него — этого лица — кровинку за кровинкой долго и тщательно выводили цвет жизненной силы, чтобы оставить в нем лишь выражение затаенной муки и усталости. — Пошли, — еще раз повторила Муся, — припаздываем уже, а то не пробьемся. Вдоль прокаленных солнцем городских дувалов, устремляясь в одну и ту же сторону, черными цепочками тянулись женщины в одиночку и парами. По мере приближения к слепящему пятну церковного купола, возникшего над близкими крышами, людской поток густел, обрастая все новыми и новыми путниками. На подходе к самому храму толпа сбилась так плотно, что в ней невозможно было пошевельнуться, она двигалась, как единый монолит, не задерживаясь и не расслабляясь. Из-за отчаянной духоты свечи в церкви еле мерцали крошечными голубыми огоньками. Плотно сбитая людская масса, истекая потом, дышала надсадно и коротко. Совсем еще молодой — реденькая светлая бороденка вокруг румяного лица — священник в полном облачении с видимым усилием преодолевал усталость и раздражение: — …Велика их гордыня. Они думают, что только они на Господнем пиру званые гости. Но сердце Господа не их — званых, а незваных жаждет. Незваным открыта Его благодать, к незваным сегодня Его любовь и расположение… Дурнота кружила Антонине голову, но едва только хор на клиросе затянул «Верую» и она, вместе со всеми, подхватила молитву, как словно открылось новое дыхание: ощущение слитности, единства с теми, кто стоял рядом, подхватило ее и заполнило ей душу упоением и неизъяснимым покоем. Все страхи и сомнения, какими терзалась Антонина, отодвинулись от нее куда-то за пределы видимого ею мира. В эту минуту она казалась самой себе бесконечной и неуязвимой для всех бед и несчастий, которые грозили или могли грозить ей и ее близким. «Чего нам бояться-то, Господи! — закипали в ней благостные слезы. — Кто нам чего сделает?» После службы, выбираясь на улицу, она потеряла Мусю из вида. Искать ее дом среди сотен таких же однообразных строений Антонина не решилась и поэтому, недолго думая, она направилась к береговой мастерской, в тайной надежде застать там Осипа. Еще на подходе к сараю она услышала голоса, один из которых заставил ее сердце лихора-дочно забиться: здесь, когда Антонина вошла, Осип, засыпая опоку землей, то и дело пытливо поглядывал на собеседника — маленького горбоносого старичка в черной шапочке на буйной волосатой голове. Старичок прервал свою речь на полуслове, сердито поерзал по Антонине ночными глазами и тут же вопросительно оборотился к парню. Тот, кивком головы успокоив гостя, ласково заулыбался ей навстречу: — А, Тоня! Заходи, заходи… Знакомься, это Израиль Самуилович. А это — Тоня, я вам говорил о ней… Продолжайте, Израиль Самуилыч, Тоня нам не помешает. Старичок смягчился, одобрительно покивал ей острым подбородочком и снова заговорил яростным фальцетом: — Это дети! Они не понимают, что творят. Хорошо, им разрешат выехать, но что будет с остальными? Газеты поднимут крик: евреям не дорога родина. И мы будем иметь погром. — Каждый выбирает свою судьбу сам. — Русский еврей не может быть сам по себе! Русский еврей вместе со всеми. Все не могут уехать! Это не просто-таки, уехать. Здесь остаются могилы, могилы тех, кто верил в нас и надеялся. Вы слышите, Осип, верил и надеялся! Нашим мальчикам не следует забывать, что во всем том, что они ненавидят, есть и еврейская доля. Немаленькая-таки долечка! А платить по векселям, выходит, должны одни русские? — Каждый платит за свое. — Нет, за кровь платят все! Поэтому мы — евреи — обязаны нести ношу своей национальной ответственности сами, а не перекладывать-таки ее на плечи других. Разделить страдание вместе со всеми здесь — вот наша судьба. — Он вдруг поник и закончил вяло и почти просительно. — Вы знаете многих из них, передайте им, что нам всем будет очень тяжело, если они своего добьются-таки… Очень. Шолом… Желаю здравствовать. Старичок молча поклонился Антонине и двинулся к выходу, и только тут стало ясно, что он смертельно устал влачить по этой земле свое сухое и старое тело: до того шаткими, осторожными были его шаги. После его ухода Осип тихо спросил ее: — Ты ела? — Да, — соврала она, — в его присутствии ей было не до еды, — у Муси. — Тогда пошли домой. — Пошли. Осип закрыл дверь своим ключом, сунул в дужку замка записку, и они двинулись через засыпающий уже город в сторону степной дороги, которая одиноко отплескивалась от окраины, убегая в распластанную до горизонта голую степь. Антонина шла рядом с ним, не чувствуя ни духоты, ни усталости, впервые в такой близости около него, — страстно, всем существом желая в эти минуты единственного: чтобы дорога, по которой они поднимались, никогда и нигде не кончалась. VIII Как-то поздним вечером, разыскивая в общежитии Любшиных, Антонина наткнулась на одиноко слонявшегося по коридору Шелудько: — Близнецов не видел? — Соскучилась. — Постирушки ихние вот, отдать бы. — Уже запрягли? — насмешливо осклабился он. — Вот куркули, и тут успели! — Что мне, жалко, что ли? — обиделась она. — Здесь и делов-то всего ничего. — Тебе-то не жалко, да у них совесть где? Ты ведь не у мужа на шее. С нами смену стоишь. — Предупреждая ее возражения, он примирительно повел плечом. — Ну-ну, дело твое… А я вот что у тебя спросить хочу, — большие вьшуклые глаза его напряженно потемнели, — про Крайний Север… — А что? — Много там сосланных? — Хватает. — Каких больше? Откуда? — Всякие есть… Больше из Прибалтики… Немцы тоже… — А с Украины? — Этих мало. — Я ведь, знаешь, родился там. Меня мамашка оттуда маленького привезла. А отец там остался, не положено ему. Мать говорит, гуцул он, с Западной Украины. Я мамашку мою еще в пятом классе схоронил, а сам в ремеслуху пошел. Стал про отца спрашивать, нету, отвечают, такого, выбыл в неизвестном направлении. А куда он мог выбыть, если ему выбывать запрещает-ся! У него и паспорта нет. Не положено. Вот, может, в этом месяце сойдется с нарядами да в заначке у меня шевелится малость, сам поеду искать, а то завербуюсь, дорога будет бесплатная. Не может того быть, чтобы пропал. Найду. Плохо одному жить, зацепки никакой нет, интереса. В отпуск поехать и то некуда. Иной раз и заработаешь, а похвалиться кому? — Он сокрушенно помотал лобастой головой и двинулся мимо. — Близнецам скажи, пускай дураков в городе ищут, их там много. Внезапная разговорчивость обычно молчаливого и неповоротливого Шелудько озадачила Антонину: «С чего бы это?» Встречаться с ним ей приходилось лишь на работе и в столовой, и ни разу за все это время он даже не пытался заговорить с ней. Знакомство их ограничивалось обязательными «здравствуй» и «прощай». Вначале ей казалось, что Сергей недоволен ее появлением в бригаде — конечно, кому понравится перерабатывать за других! но вскоре до нее дошло его полное и глухое к ней равнодушие. Поэтому сейчас, отходя от него, она удовлетворенно отметила про себя: «Спросить бы мне надо, как отца-то зовут, помянуть во-здравие!» Любшиных она нашла в красном уголке. Раздвинув в стороны горы старых подшивок, они сидели друг против друга за читальным столом и перед каждым из них белела замусоленная тетрадка. — Трояк тете Поле. — Слюнявя карандаш, Паша сосредоточенно морщил переносицу. — И Людке тоже пятерку надо, у нее двое. Сема деловито делал пометки в своей тетради: — Деда Тишу не забудь, он больше всех нам подмогнул. Ему пятерку, а то и рублей семь. — Пойдет. — Кого забыли? — Вроде, все. — Думаешь?.. А, — заметив стоящую у порога Антонину, Паша смущенно засуетился, — Тоня!..Подождешь до получки? — Много ли получать собрался? — Она поставила перед ними стопку белья, вздохнула. — Еле отыскала, всю общежитию обегала. Сема благодарно засветился: — Так мы бы сами зашли. — Он поспешно запихал тетрадку в карман. — Что тебе, чего хочется. Мы с брательником в долгу не останемся. Паша, внушительно откашлявшись, подтвердил: — Уж это безо всяких. — Сочтемся. — Уходя, она спиной чувствовала на себе их, сопровождающую ее, ласковую доброжелательность и сама в ответ тихо оттаивала. — Будет время… По пути к себе Антонина, минуя комнату коменданта, дверь в которую была распахнута настежь, краем глаза успела заметить встревоженный профиль Осипа и, уже отходя, услышала его голос: — Это ты точно знаешь, Христофорыч? — А ты что, сам не видишь? Вся система камерная. Каморки, как на подбор, и все одного размера. — Может, это лаборатории? — Без коммуникаций? Без воды, без отопления? Шутишь! Это байки для пижонов. Прислушиваясь, Антонина задержала шаг. После недолгой и гнетущей паузы голос Осипа был еле слышен ей: — Выходит, от них никуда не уйти. Везде они… Всюду… хоть в землю заройся… — Вот я и говорю, — шумно вздохнул комендант, — стоило вашим дедам начинать эту завируху, чтобы только сменить надзирателей! — Пожалуй… С тяжестью этого, произнесенного Осипом слова она и возвратилась домой. Тревога, вдруг возникшая в ней, все решительнее и круче овладевала ею. Вопрос, которым она не задавалась до сих пор, считая его пустым и докучливым, сложился сам по себе. Что они строят здесь? Кому и для чего понадобились эти плоские, похожие изнутри на пчелиные соты, коробки? Правда, среди рабочих неуверенно поговаривали, будто объект имеет секретное научное значение и даже намекали на оборонительную его роль, но тогда почему в разговоре Осипа с комендантом сквозила такая нескрываемая горечь? Недоумение ее не находило ответа. Неожидан-но вспомнилось, что как-то при ней Николай спросил об этом же прораба, и тот, ехидно посмеиваясь, молча пожал плечами. Хотя видно было, что знал, только не хотел или боялся говорить. Жуть скорбного предчувствия свела ей спину. «Вот жизнь пришла, сама себе веревочку совьешь и не заметишь». Укладываясь рядом с Николаем, Антонина приникла к его уху и взволнованно зашептала: — Коль, а Коль? — Ну? — Что мы тут строим-то? — Наше дело, Тоня, телячье. — Страх берет, Коля. — А ты не думай, спи. — Узнать бы… — Спи, Тоня, не нам об этом думать, себе дороже. Спи… Николай отвернулся к стене и вскоре заснул, а она, так и не смежив до утра глаза, все думала, думала, думала… IX Ребята уже добивали последние метры, когда в проеме выходной двери появился прораб в сопровождении коротенького очкарика в соломенной шляпе: — Шабашите? — Взгляд Карасика рассеянно блуждал по стенам. — Молодцы. А у них там еще работы дня на три. Очкарик покрутил утиным носом, потоптался у творила, сказал неуверенно: — Что, Назар Степаныч, тут и устроим проверочку? По свежим, так сказать, следам. — Это товарищ от заказчика, — ни к кому в отдельности не обращаясь, покрутил головой Карасик. — Работу вашу принимать будет. Близнецы, словно сговорились, с вопросительным удивлением оборотились к Николаю. Тот, в свою очередь, выжидающе посмотрел на прораба. В ответ Карасик недоуменно пожал плечами: ничего, мол, не могу сделать. Не ожидая ответа, гость вооружился молотком, прошел в глубь коридора и в несколько ударов отвалил порядочный кусок чуть подсохшей штукатурки. Затем отошел еще дальше и сделал то же самое, после чего, многозначительно пожевав губами около обнажившейся стены, излишне громко, врастяжку проговорил: — Поползет покрытие, Назар Степаныч, при первой же сырости поползет. Без насечки кроете. Непорядок. Антонина похолодела. Если в наряде не будет учтена насечка, под расчет им придется ноль целых и столько же десятых. Дай Бог расплатиться за аванс. Но главная беда для нее сейчас была даже не в этом. Ее беспокоила мысль об Осипе. Каково-то будет ему? Ведь ребята не прорабу поверили — бригадиру. Поверили и слепо пошли за ним. А теперь? Что он им скажет теперь? Зная его натуру, она могла представить себе, во что ему обойдется этот подвох. Она глядела в ставшее ей ненавистным лицо прораба и жгучая обида на Николая, вступившего с ним в сговор, сделалась для нее почти нестерпимой. «Как же он мог! — заполнялась она злыми слезами. — Как он мог? Ведь этого жулика за версту видно. Загодя известно было, что обманет». Карасику словно подошвы жгло: он мелко-мелко перебирал ногами на одном месте, невразумительно при этом оправдываясь: — Бывает… Прореживают ребята… Два места не показатель… Надо бы с другой стороны попробовать. — Нет, Назар Степаныч, дорогой товарищ Карасик! — закусил удила тот. Нам и этого достаточно. Мы такой работы в оплату не примем. Пойдет, как сплошной гон, без насечки. — Михал Михалыч! — Не могу, дорогой, не могу. С меня голову снимут. Рад бы порадеть, да не могу, не обессудь. — Тогда айда к бригадиру, — развел руками Карасик в сторону Николая, призывая его в свидетели своего бессилия. — Что он скажет! Он первым двинулся вперед, кивком головы приглашая гостя и Николая следовать за собой. Вскоре шаги их затихли в глубине коридора. Сема, аккуратно складывая инструмент, как бы подвел происшедшему итог: — Заработали. Паша согласно вздохнул: — Бывает. Осуждая мужа, Антонина не снимала вины с себя. Она должна, обязана была удержать его от опрометчивого шага. Разве можно было сговариваться с Карасиком за спиною у Осипа? Кто мог тогда поручиться, что прораб сдержит слово? Волей-неволей ей приходилось признавать и свое собственное, хотя и косвенное, соучастие в обмане. Поэтому сейчас, оставшись наедине с близнецами, она не выдержала напряжения, сорвалась: — Ведь не нарочно же он! Ведь он как лучше хотел. Он-то этого Карасика без году неделю знает, вам его лучше знать было. Николай на вас смотрел: раз молчите, значит — все правильно. А теперь, конечно — Лесков за все ответчик. Нельзя так, ребята… Сказала и осеклась на полуслове: Сема, к которому она обращалась, глядел на нее с жалобным участием. Виновато улыбаясь, он обезоруживающе ее успокоил: — Что ты кричишь? Что мы — маленькие? Сами заварили, сами и расхлебывать будем. При чем здесь Николай? Его дело сторона. Осипа жалко. Подвели мы его. И всех подвели. Сема печально поддакнул: — Подвели. — И себя тоже наказали. — Осипа надо было слушать. — Надо бы… Наступившее сразу вслед за этим молчание прервал возникший в перспективе коридора Николай: — Шабаш. — Голос его звучал устало и глухо. — На сегодня хватит. Спешить нам теперь все одно некуда. — Он оборотился к Антонине. — Помой инструмент и прибери. — Кивнул ребятам. — Пошли. Оставшись одна, Антонина долго еще не могла взяться за работу. Она знала, что самым болезненным для Осипа будет то, что они пошли на обман в ущерб делу. К работе, за которую ему приходилось отвечать, он относился с ревнивой щепетильностью. Любой огрех после себя он переживал с мучительным самоедством. Стоило ей только на мгновение представить себе, какими глазами он посмотрит теперь на нее при встрече, как стыд, жгучий удушливый стыд возник в ней, и яростно бьющееся сердце ее обмерло в тоске и тревоге. Управившись с инструментом, она собралась было домой, но какое-то еще неясное, но вещее предчувствие толкнуло ее в обратную сторону, вдоль коридора. И она пошла, движимая этим предчувствием, пошла, почти крадучись, словно бы нащупывая путь. До сих пор ей не приходи-лось бывать здесь в одиночку. Тишина коридора, с пугающе притягательными провалами дверных коробок по одной стороне, казалась Антонине настороженной и грозной. В горячке работы ей как-то даже и не приходило в голову поинтересоваться, что там, за этими дверьми. Сейчас, заглянув в первую от края, Антонина затаила дыхание: по обеим стенам сквозного прохода зияли такие же, как в коридоре, входные проемы, только размером поменьше, за первым же из которых перед ней оказался освещенный квадратным отверстием в потолке каменный мешок. Обходя как бы по опрокинутой спирали проход за проходом, она никак не могла взять в толк, что бы это могло быть, для чего пригодится. Минуя последний проход, она уже машинально заглянула в крайнее помеще-ние, и все внутри нее обрушилось и обмерло: в самом углу, со сцепленными на коленях руками сидел Осип. В его напряженной позе сквозила усталая безнадежность. По осунувшемуся, во вьющейся щетинке лицу парня стекали тихие, ничем не сдерживаемые слезы. Резкая испепеляю-щая жалость перехватила ей дыхание: — Ося… Ты чего тут? Поднимая на нее глаза, он даже не шелохнулся: — Так… Антонина лишь однажды видела, как плачут мужики. Поднявшись как-то ночью после смерти матери, она лицом к лицу столкнулась в сенях с отцом. Лунный свет от распахнутой настежь двери выявил перед ней залитое слезами родное лицо, она тогда не выдержала тяжести сочувствия, опустилась на пол, порывисто приникнув к отцовским коленям: — Никогда тебя не брошу, папаня! Век с тобой жить буду. Отец благодарно сжал ей плечи: — Что ты, Антонина, что ты. Так это я, от старости. — Вот увидишь, папаня… Вот увидишь… Ночь та на долгие годы определила судьбу Антонины. Теперь же, не смея, не решаясь приблизиться к Осипу, она обессилевшим плечом приникла к косяку дверного проема: — Плохо тебе, Ося? — Так… — Может, пойдем? — Посижу, Тоня… Устал… — Мешаю, Ося? — Да нет, наверное… Оставайся… Какое это теперь имеет значение! Закройте, как говорится, занавес, жизнь не состоялась. Знаешь, Тоня, из меня ведь родители хотели сделать дантиста. «В такое время, — говорил папа, дантист не останется без работы: война за войной, голод за голодом, допрос за допросом». А мама вообще считала, что зубы — это главное в жизни. Жили мы тесновато и отец принимал пациентов в общей комнате, за марлевой занавеской: стоны, кровь, жужжание бормашины. Один только вид зубоврачебного кресла с детства вызывал у меня ярость. И я пошел на юридический. Но там меня сразу же спросили: «А у вас есть рекомендация общественной организации?» «Нет, — сказал, — но у меня есть желание стать адвокатом». «Этого мало, — ответили мне, — вы должны сначала доказать преданность общему делу». «Каким образом? — полюбопытствовал я. — И какому делу?» «Проявить бдительность». «Но у меня не было случая». «Надо найти». «То есть?» «Да, да! — подбодрили меня. — Вот именно». По их выходило, что прежде чем я смогу защищать кого-то, я должен кого-то посадить. Мне это не подошло. И мы расстались. И вскоре я оказался здесь. Я думал, что отделался довольно удачно, что здесь-то меня уж никто не станет впутывать в свои темные игры. А вышло, что не я их, а они меня обошли. — Как так? — потянулась она к нему. — О чем ты? — О чем? — Затихая, он даже улыбнулся сквозь слезы. — Ты сама-то знаешь, что здесь строится? — Откуда мне знать? Всякое говорят. — Тюрьма, Тоня, тюрьма. — Господи! — испуганно поперхнулась она. — Это как же? — Да вот так, Тоня. — Он медленно поднялся и сделал шаг к выходу. — Мы еще вдобавок и друг друга обманываем. Такие, вроде Карасика, хорошо знают, как можно человека сломать. Сначала купи, потом сломай. Эту науку он еще с молочком матери всасывал. К Николаю я ничего не имею, мне просто жаль его. Один раз поддавшись, трудно устоять. Осип остановился прямо против нее, глаза их встретились, и Антонина не выдержала опаляю-щего искушения прикоснуться к нему. И она прикоснулась, приникла к его плечу горячей щекой: — Ося… Сердца у тебя на всех не хватит… Сгоришь. — Сердца не хватило. — Он тихонько гладил ее по голове. — Воздуха не хватает. Дышать нечем, Тоня. — Мой возьми. — Не надо, Тоня, нельзя. — Знать я ничего не хочу. — Успокойся, Тоня, не дело это. — Молчи ты… — Совсем как маленькая. — Ее дрожь передавалась ему. — Самой же потом плохо будет. Это ведь ты от жалости… Тоня… — Молчи… Молчи… — Я никогда… — Глупенький!.. И если Антонине суждено было излить на кого-нибудь всю меру любви и нежности, отпущен-ную ей природой, то она сделала это, покорно отдавая себя в его робкую власть: — Ося… Прости меня… дуру старую. — Не надо, Тоня… Не надо… Не надо… Потом Осип, упорно избегая ее ищущего взгляда, встал и уже от двери уронил почти беззвучно: — Прости… Антонина не оскорбилась его таким внезапным уходом. Не чувствуя собственного тела, лежала она на обсыпанном цементной крошкой полу и бездумно вглядывалась сквозь потолочное отверстие в обмелевшее, без единого облачка небо. В ней зрело, набирало силу окрыляющее чувство смысла, необходимости своего существования. Наверное, впервые с тех пор, как она осознала себя женщиной, ее коснулось прозрение собственной силы и значения для другого, живущего рядом с нею человека. Теперь она знала, была уверена: что бы ни случилось, у нее уже этого не отнять: «Будь, что будет, мой грех, мне и ответ нести». X В общежитие Антонина попала, когда ребята уже кончали ужин. За столом у них царило уныние. Любшины, уткнувшись каждый в свою тарелку, старались ни на кого не смотреть. Альберт Гурьяныч доедал рожки с таким видом, будто все случившееся он предвидел заранее и оттого волноваться по этому поводу нет для него никакого смысла. Шелудько, машинально прихлебывавший чай, выглядел растерянным и вконец убитым. Николай с хмурой затравленнос-тъю поминутно оглядывал сотрапезников. Ее появление словно придало ему решительности, он возбужденно заговорил: — Я еще с ним потолкую, он же мне побожился, что без трёпа. Он у меня не сорвется — этот карась. Мы и язей видали. На моем горбу далеко не уедешь. У меня с ним свой разговор будет. Все заплатит. До копейки. — Давай, давай, — вяло усмехнулся Альберт Гурьяныч, — глядишь, еще и добавит к обещалке. Шелудько безнадежно махнул рукой: — Без пользы. Если Карасик не захочет платить, он не заплатит. Карасик дело знает. Близнецы промолчали, но по тому, с какой обстоятельностью сразу заработали их ложки, было понятно, что посулы Николая вселили в них известную надежду. Муся, протягивая Антонине первое, заговорщицки кивнула в сторону ребят: — Толковщина на кладбище! Иди, ешь… Сейчас подойду… Работают все радиостанции… Важное сообщение. Строят из себя Бог знает что, а попадаются, как фраера. Муся появилась перед столом во всем великолепии косметического оснащения. Осветила каждого поочереди ослепительной улыбкой, сказала с вызовом: — Место бы уступили даме, кавалеры. Ни в ком никакого понятия, а туда же, — в люди лезут. — Она уверенно расположила свое пышное тело, поставила на стол пухлые локотки. — Где у вас голова была, когда вы с Карасем договаривались! Или не знали, с кем дело имеете? Или глаза вам позаложило? — Не в Карасике суть, — угрюмо отозвался Шелудько. — Заказчик, как с неба свалился. Куда против заказчика попрешь. Как ни крути, сами виноваты. — Заказчик! — Румяное лицо Муси мстительно заострилось. — Он такой же заказчик, как я космонавт. Дружок Назаркин из управления. Я его, как облупленного, знаю. Специально догово-рились. При мне. У Назарки концы с концами не сходятся, вот он и решил на вас съэкономить. Эх вы, работнички, учить вас некому! Нашли, кому поверить! С каких это пор заказчик по подвалам работу принимает? Вы что, первый раз замужем, что ли? Мусино известие, против ее ожидания, особого впечатления не произвело: заработок им уже все равно никто вернуть не в состоянии. Они зависели от Карасика и пойти против него означало для них потерять всякую надежду выкарабкаться из нужды. Он мог даже не прибегать к фокусу с заказчиком, этот Карасик. Он мог просто не заплатить. Не заплатить — и все. — Дала бы лучше в кредит бутылку, — глядя в стол, буркнул Альберт Гурьяныч. — Все равно нехорошо. Муся ничего не сказала, поднялась, пошла к себе и вскоре вернулась с поллитровкой и тарелкой соленых огурцов. — Пейте, — она поставила принесенное перед ними и снова села, — надо будет, еще добавлю. Рассчитаемся. — Подвинула Альберту Гурьянычу свой стакан. — Мне тоже чуть-чуть. Тот молча выбил пробку и, составив стаканы, одним медлительным движением разлил по ним водку. Не глядя ни на кого, он выпил свою долю и лишь после этого кивнул Мусе с повелительной краткостью: — Тащи еще. Но и вторая разговорила лишь Альберта Гурьяныча. Ни к кому в отдельности не обращаясь, он глухо забубнил: — Не повезет, так на родной сестре триппер поймаешь. Что мне на роду написано, всю жизнь заместо хлеба дерьмо есть? Или я рыжий? — Он грязно выругался. — Помню, когда пацаном был, мы все в «начинку» играли. Завернешь, бывало, мусору какого в белый листок, ленточкой броской чин-чинарем перевяжешь и бросишь на тротуар, а сам сидишь за забором и смотришь в щелку: кто подберет? Идет какая-то старушка, хвать — и за угол. А ты от радости аж за животик хватаешься: вот, мол, старая дура. Умник нашелся! Десять раз учили, а я все на эти локшовые покупки, банти-ком перевязанные, как последняя вокзальная б…. бросаюсь. Ведь на какую дешевую «черноту» клюнул! И только тут ребята дали волю ожесточению. Обычно невозмутимое лицо Шелудько тряслось от злости: — Какая же он все-таки сука, Карасик! — Сергей стукнул кулаком по столу. — Где ж у него совесть, у подлюги! У Паши невольно вырвалось: — Жаловаться надо! Сема не оставил брата без поддержки: — Управляющему! Спор, из которого выходило, что жаловаться им нет смысла, что во всем виноваты они сами и что лучше попробовать договориться с прорабом по-хорошему, Антонина слушала краем уха. Все ее существо сейчас переполнялось минувшим свиданием с Осипом. Она еще не знала, какое продолжение будет иметь для них обоих это свидание, — на чем бы оно ни кончилось, одно ей теперь ясно: с Николаем рано или поздно им придется разойтись. Отныне их объединяла только крыша над головой — и ничего более. По-своему истолковав ее молчание, Николай тихонько поинтересовался: — Плохо тебе? — Что ты? — машинально повернулась к нему она. — А, нет, ничего, устала просто. — Может, пойдем? — Неудобно. — Не до нас им. — Нам до них.

The script ran 0.004 seconds.