Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Леонид Леонов - Русский лес [1953]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Леонид Максимович Леонов за выдающиеся заслуги в развитии советской литературы и создание художественных произведений социалистического реализма, получивших общенародное признание, удостоен высокого звания Героя Социалистического Труда. Роман Леонида Леонова “Русский лес” — итог многолетних творческих исканий писателя, наиболее полное выражение его нравственных и эстетических идеалов. Сложная научно-хозяйственная проблема лесопользования — основа сюжета романа, а лес — его всеобъемлющий герой. Большой интерес к роману ученых и практиков-лесоводов показал, насколько жизненно важным был поставленный писателем вопрос, как вовремя он прозвучал и сколь многих задел за живое. Деятельность основного героя романа, ученого-лесовода Ивана Вихрова, выращивающего деревья, позволяет писателю раскрыть полноту жизни человека социалистического общества, жизни, насыщенной трудом и большими идеалами. Образ Грацианского, человека с темным прошлым, карьериста, прямого антагониста нравственных идеалов, декларированных в романе и воплотившихся в семье Вихровых, — большая творческая удача талантливого мастера слова.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

3 Преступленье Марьи Васильевны состояло в том, что она второпях, без предварительной пробы на совместимость, влила кровь не той группы раненому кавказцу, находившемуся в тяжелом шоковом состоянии. По рапорту Струнникова, вернувшегося рано утром, следствие началось немедленно, и потом все покатилось так быстро, что Поля даже не успела повидаться с Марьей Васильевной перед отъездом. Уже к вечеру в Пневку прибыл на вездеходе молодой, весьма речистый и отчетливый капитан, назвавшийся дивизионным юристом. После краткой беседы с администрацией госпиталя, причем комиссара крайне удивило, что расспросы его в первую очередь касались не поведения виновной, а морального облика санитарки Вихровой, приезжий юрист выразил пожелание лично повидаться с Полей. Сохранить этот вызов в секрете от подруг не удалось; она отправилась на допрос, полная самых недобрых домыслов, часть из них относилась непосредственно к её отцу. Несмотря на отличные, высказанные вслух отзывы комиссара и уверенья капитана, что самой ей ничто не грозит, Поля подавленно молчала. Вдобавок её знобило от пережитых волнений, если не от сильнейшей, лишь теперь сказавшейся простуды. Разговор происходил в присутствии нескольких свидетелей при свете желтого, с солью, бензинового огня над сплющенной артиллерийской гильзой, осветительной новинкой того периода войны. Вкратце записывая Полины показания, капитан все интересовался, когда именно произошло несчастье, до или после выхода электростанции из строя; видимо, он допускал, что в потемках и суматохе легче было спутать ярлыки банок и цифры в истории болезни. Уточнение указанных обстоятельств также заняло некоторое время. — Ничего не бойся, Поля: видишь, как хорошо все говорят о тебе... — ещё раз успокоил её капитан. — Однако, как я понял, у тебя нет надлежащего медицинского образования? — Но все равно, это случилось до моего возвращения в палату, когда я ещё спала как убитая. Что касается Марьи Васильевны, это была очень знающая... и вообще хорошая женщина, — твердила Поля и вдруг содрогнулась, что упомянула о ней уже в прошедшем времени. — Я поручилась бы за нее, как за собственную мать! — Так, понятно... но не торопись, — кивнул капитан. — Кстати, твоя мать находится тоже где-то здесь... поблизости? — Нет, она осталась по ту сторону, в Пашутинском лесничестве, — меняясь в лице, призналась Поля. — У немцев, значит? Так-так, очень хорошо. — Чего ж тут хорошего, раз такое получилось? — вспыхнула Поля, готовая и заступиться, даже разделить вину этих двух, почти одинаково близких ей, отсутствующих женщин. — Ну, ладно, мне можно идти... или повезете куда-нибудь? — Я настоятельно прошу тебя успокоиться, — Поля, — сказал капитан, слегка касаясь её руки. — Против тебя нет решительно никаких обвинений... Дальнейшие беглые вопросы относились к самой Марье Васильевне, в частности — не замечалось ли скрытности в её характере, и тут оказалось, что действительно подследственная очень искусно скрывала свой застарелый порок сердца из боязни быть отчисленной в тыл. Затем капитан передал пожелание старшего следователя познакомиться с Полей лично, однако не тут, на месте, а у себя, в помещении военной прокуратуры, находившейся километрах в двадцати от Пневки. Чуть изменившись в лице, Поля послушно спросила, надо ли ей брать с собою и вещи, но тот разъяснил, что нужды в этом нет, так как, если только не расхворается, через сутки она уже вернется на место службы. Одеваясь, Поля просила остающихся приглядеть за Дементьевым, чтоб вторично раньше срока не сбежал на передовую: она-то хорошо знала, что он не дотерпит до окончательного выздоровления. Все переглянулись, а Струнников смущенно подошел и поцеловал Полю в лоб, и она едва не разревелась в ответ на неожиданную при таких обстоятельствах ласку. ... Зная приблизительно расположение деревень, Поля немножко удивилась, что после выезда из Пневки машина свернула совсем в другую сторону, но теперь ей не полагалось расспрашивать. Впрочем, провожатый проявлял такую предупредительность, даже набросил меховое одеяло ей на ноги, что под конец пути Поля прониклась к нему доверием и сама принялась рассказывать про госпитальные встречи, больше всего про Володю Анкудинова, которому так хотелось — но не удалось посмотреть хваленое московское метро и поесть мороженое в серебряной бумажке. — А всего обидней, — заключила Поля, снова возвращаясь к Марье Васильевне, — все это случилось на другой день после объявленной нам благодарности командования. Комиссар так расстроился, что стрелять начал... — В кого же он стрелять начал? — без прежнего интереса спросил капитан. — А ни в кого, просто разочка три в пол выпустил, когда ему про Марью Васильевну доложили. Видно, чтоб разрядиться... Промороженная звездная светлынь стояла в ту ночь, но Поля не узнала знакомого села. Огромный вий в тулупе и с винтовкой топтался у крыльца обширной, на богатую руку ставленной избы. Покинув спутницу в проходной каморке с полевым телефоном на лавке, капитан, не раздеваясь, прошел дальше, в горницу, откуда через полуоткрытую дверь Поля услышала озабоченное, сказанное между делом — «пусть войдет», после чего провожатый исчез, ободрительно коснувшись Полина плеча на прощанье. Не было ничего запоминающегося там, в жарко натопленной, без окон комнате, кроме загадочной и во всю стену сатиновой занавески, из-под которой виднелся краешек карты. На совершенно пустом столе лежала тоненькая папочка, видимо личное Полино дело, заставлявшее предполагать, что эти двое военных весь вечер только и дожидались Поли: значит, случаю в Пневке уделялось особое внимание... У обоих имелось по две шпалы на петлицах, но она сразу догадалась, что старший из них будет не тот, приветливый и с подстриженными усиками, за столом, а другой, что курил в сторонке, с высоким лбом и пристальным, из-под срезанных век немигающим взглядом: такой вряд ли проявит снисхождение к прежним заслугам Марьи Васильевны. Поля назвалась, как положено по уставу, и устремила пристальный взгляд на горстку заточенных цветных карандашей в укороченной гильзе на столе. Для начала младший осведомился, успела ли поужинать перед отъездом, не озябла ли, не хочет ли чайку с дороги. Поля отвечала, что не такое тут место, да и настроение не такое, чтоб забавляться пустяками. — Тебе видней, садись тогда, Аполлинария Ивановна... Ну, как живется, воюется как?.. ты ведь, помнится, доброволица? Поля сочла, что на зряшный, ради ознакомления вопрос о её добровольности можно и не отвечать. — Чего ж, живем, как на даче, — и пожала плечами. — Вчера вот только попугали немножко, а вообще неплохо живем. — Это верно, тут у нас безмятежное житье пока, — взглянув на товарища, согласился тот, младший. — Мы сперва думали, ты тихоня, а ты вон какая... востренькая. Снимай беретик-то, садись, не на допросе... вот так. Теперь передохни немножко и докладывай. — Я уж передохнула... про что докладывать-то? — облизнув губы, для уточнения спросила Поля. — А нам все интересно, затем и сидим тут. Поля глубоко вздохнула, словно в ледяную воду шла, и вдруг оробела: ещё никогда чужая судьба не зависела от нее в такой степени. — Хорошо, я начну с того, что... — горячо заговорила она, — несмотря, что ей уж сорок лет с лишком, Марья Васильевна является верной дочерью нашей любимой родины. Во всем она проявляла себя на работе, как вполне передовой человек, охотно делилась опытом с нами, младшим персоналом... и не только мы, девчата, но и раненые, хоть кого спросите, всегда о ней отзывались с самой сердечной благодарностью. Майор за столом нетерпеливо постучал карандашом: — Погоди, а чего ты волнуешься?.. Все пальцы ломаешь! И про Марью Васильевну ты в другом месте доложишь, ты нам лучше про себя расскажи. Да не строчи, как из пулемета, а попроще, живым языком... вот как с подругами разговариваешь. — Что ж, можно тогда и про себя... — упавшим голосом согласилась Поля. Она принялась было рассказывать теми же словами, как при своем вступленье в комсомол, но осеклась, испугавшись общеизвестных теперь, отягчающих подробностей в своей жалкой биографии. И хотя никогда их не скрывала, вдруг вообразила, что из-за них-то, а не только по великодушию своему ей придется разделить преступление Марьи Васильевны и принять на себя часть чужой вины. — Все подряд рассказывать или только самое главное? — растерянно шепнула она. — Со временем не стесняйся... хоть на час! — дружественно улыбнувшись, подсказал старший. — Хорошо, — и, для смелости пощупав комсомольский билет в нагрудном кармашке, принялась докладывать о себе дрожащими от робости губами и, для вящей точности, по возможности казенным языком. — Я родилась в столице нашей родины Москве, но только уже ничего про то не помню, так как всю сознательную жизнь провела сперва в Пашутинском лесничестве, с мамой, а потом в городе Лошкареве, в семье одного тамошнего заслуженного ветеринара, Павла Арефьича... не слыхали? Улица Калинина, двадцать два, за углом во дворике... Он собственным трудом пробился из беднейших крестьян в крупные специалисты по рогатому скоту. Мама моя действительно происходила из помещичьей усадьбы, но только её подкинули туда в детском возрасте, когда она ещё не понимала, как в настоящее время... ну, наших передовых идей и вообще классового расслоенья. — Поля вопросительно перевела глаза с одного майора на другого, но те слушали её, не прерывая и не подымая глаз. — Что же касается моего отца, то он является профессором по лесному делу. Он вообще довольно известный, потому что его всю жизнь крепко ругали... в разных газетах. — За дело ругали-то? — мельком вставил тот, что постарше. — Нет, — убежденно ответила Поля. — Он очень такой добросовестный и, главное, мыслей не умеет скрывать. И он хорошие мысли-то пишет... по своей отрасли, конечно, что лес надо беречь, поскольку он не только является зеленым другом для человечества... Она не досказала: младшего стуком вызвали на телефон, и тот вышел ненадолго, наглухо притворив дверь. — Как же так его беречь?.. — не рубить его, что ли, забором каменным от народа отгородить? — почему-то добивался точного ответа все тот же, старший. — Зачем же? — усмехнулась Поля на его непонятливость. — А просто с умом его тратить. Вот у нас, когда на Пустошaх лес валили, я сама видела: бревно вывезут, а два на месте гниют. Если вчера о будущем не думали, то уж нам-то этого никак нельзя. Отцу моему, как и мне, Вихров фамилия... тоже не слыхали? Сколько лет его костерят, а он и виду не показывает. Он вообще работяга у меня. — Небось и тебе обидно за отца-то?.. в том смысле, я хочу сказать, что ему от своих же терпеть приходится. Именно на этот вопрос он добивался ответа с особой настойчивостью, но Поля промолчала. Тогда он спросил неожиданно, что слышно об Елене Ивановне из Пашутина, и Поля удивилась вопросу, так как, во первых, Енга была занята и, кроме того, нигде в анкетах имени матери Поля не указывала. Осведомленность майора она отнесла за счет учрежденья, куда её привезли; здесь вернулся младший. — Красивые ваши места на Енге, — сказал он, войдя. — Соскучилась по ним поди? — Еще бы! — польщенно улыбнулась Поля. — Я их все наперечет знаю, с завязанными глазами не потеряюсь... можно сказать, мне там каждая травка с голоса откликается. — Что и говорить, местищи заповедные, — подтвердил старший. — Странно, однако, сколько я перед войной ни бродил с ружьишком по вашим местам, а ведь не помню Пашутинского-то лесхоза, Как же я мог его прозевать? — Колеблясь, он взглянул на завешенную карту, но потом расстелил на столе другую, масштабом помельче. — Ну-ка, покажи мне, девочка, где оно тут. С зардевшимися от удовольствия щеками Поля подошла к карте с его стороны. — Вот, если от Пневки срезать этот угол, сквозь самую цапыгу, тут сперва Судовики будут, — заговорила Поля, смело ведя карандаш сквозь путаницу непонятных ей гребенчатых линий, — а потом вот в этом месте полушубовскую гарь миновать... — Как же, знаю Полушубово, не раз молоко там пивал! Поля задумалась. — Но можно и короче, лесным проселком на старый тракт выбраться, к самому Шиханову Яму. Тоже красивое село, только слава плохая. Тут, совсем рядом где-то, должен находиться куриный совхоз, где директором Алексей Петрович. Нету, видно, карта старая... перед самой войной его открыли. А с Шиханова Яма налево сворачивайте, у часовенки, где при царизме купца зарезали, и тогда всего двенадцать километров до Пашутина останется, вот! — И острым карандашом с точностью до метра показала то место, где находилась теперь её мама. Переглядываясь и придерживая загибавшийся угол карты, оба майора следили за маршрутом из-под Полина плеча. Один спросил между прочим, откуда Поля так хорошо знает местность, и та пояснила, что последние три года работала вожатой пионерских отрядов в этом районе. — Я ведь, кроме того, немножко массовик... — со смущенной гордостью сказала Поля. — Водила ребят в дальние экскурсии, собирала с ними лекарственные травы... эфиро-масличные в том числе, показывала им разрезы почв... — ...небось созвездия тоже, — подсказал старший. — Созвездия — это ночью, а ночью дети спят, — резонно отвечала та. Все помолчали, карта сама свернулась в ролик. — Что ж, товарищ Осьминов, пора ей открыть наши секреты... — сказал младший майор и ещё раз с пронзительным вниманием окинул Полю с головы до пят. — Так вот, прочли мы твое заявление, Аполлинария Ивановна, где ты просишь служебного задания посложней... и очень оно нам понравилось, твое письмо. Правда, в слове известия мягкий знак у тебя ни к чему, но... все равно понравилось. Опять же доводы твои крайне убедительны, и приятно узнать, что мы в тебе не ошиблись. Тут мы с майором Осьминовым и придумали тебе возможность навестить родные места... — Но ведь там же немцы теперь! — поразилась было Поля, и вдруг в почтительном молчанье этих бывалых людей прочла все наперед, и дыханье в ней задержалось, а сердце стало твердое и маленькое, как, наверно, у молодого стрижа, когда с разлету учится кидаться в облачные развалы неба. — Ты извини нас, Поля, за наши предварительные неуклюжие хитрости, — продолжал старший, через стол взяв её за руку. — Очень скоро поймешь, что они для твоей пользы. Так вот, как же ты посмотришь на то, чтобы прогуляться по намеченному тобой маршруту?.. только у часовенки, где зарезанного купца нашли, влево не сворачивать, а прямиком бы на Лошкарев... а? Не говоря уже о несомненной важности порученья, ей представлялся случай проверить себя и наконец-то самой раскрыть содержание скупых строк о чужих подвигах в сводках Информбюро, где время от времени метеорно сверкали имена её отважных современников. Кое-что из таких газетных вырезок она хранила в нагрудном кармашке вместе с фотографией матери и письмами Родиона. — Я отправлюсь туда с кем-нибудь... вдвоем? — спросила Поля не из малодушия, а чтоб накопить силы на окончательное согласие. — Нет, ты пойдешь одна и ночью. Ближе к месту мы подкинем тебя на самолете. Волков ты вряд ли встретишь, разбежались, но уж немцев... и самых опасных при этом, никак не миновать. Дело срочное: правду сказать, слишком многое зависит от успеха твоего похода. — Он помолчал, как бы подчеркивая значение сказанного. — В случае отказа тебе просто придется забыть наш разговор... Самые глаза Полины выразили ответ: о, если бы ей в жизни только и было суждено телом остановить пулю, летящую в сторону родины, то и для этого стоило рождаться на свет! — Ой, что вы... — вспыхнула Поля. — Конечно, я выгляжу моложе своих лет, но вы не думайте, я совсем не трусиха... даже покойников бояться перестала. И знаете, — вся загораясь, наспех придумала она, — мне уж приходилось в одном спектакле дочку миллионера играть... у меня и сережки золотые имеются: отец маме на свадьбу подарил. Такие кудри себе взобью, любой фашист закачается. А если ещё маникюр сделать да губы накрасить... Поле казалось, что только в таком облике и безопасно ей вступить в тот грешный и смертельно опасный мир, и её слушали, не перебивая, а старший стал закуривать почему-то дрожащей рукой и поверх спички все глядел на Полю, и чем веселей она расходилась, тем грустней и строже и старее становилось его лицо. — Сережки, пожалуй, можешь и взять с собой, это хорошо, а вот насчет кудрей — дело лишнее, — раздельно и жестко сказал тот, которого звали Осьминов, потому что пришло время предупредить Полю о возможных случайностях её прогулки по родным местам. — Видишь ли, Поленька, у них там, в старом мире, много имеется всяких господ, которые обожают опрятных и маленьких русских девочек. Знай, что все мы, сколько нас есть на этой земле... все будем следить за каждым твоим шагом, но заступиться за тебя там станет некому, так что и губ красить не надо... да, не надо. Он взглянул на Полю в упор, глазами досказывая то, чего по её чистоте не смел произнести вслух, и Поля выдержала его взгляд. Потом они вскользь обсудили некоторые технические подробности замышленного предприятия, но истинную причину своей посылки в длинный и опасный путь она узнала лишь накануне похода. — Но что же подумают обо мне в госпитале, раз я не вернусь в срок? — всполошилась Поля в конце разговора. — Чем хуже подумают, тем лучше. И вообще когда-нибудь разъяснится все хорошее и до поры — секретное на свете, — сказал Осьминов, приглашая её к первой жертве, за которой вскоре последовали другие. Никто не видел, как её провели спать в полузанесенную, на окраине, избушку, откуда она вышла несколько дней спустя, так и не вспомнив названья села. 4 Незначительный по числу жителей и объему промышленности город Лошкарев в последние годы перед войной стал железнодорожным узлом и перекрестком улучшенных шоссейных дорог. Овладение им вывело бы наши части во фланг основной северо-западной группировки противника, так что с потерей Лошкарева для немцев рушился весь смысл сопротивленья на этом клочке русской земли. Готовясь к декабрьскому удару под Москвой, советское командование производило окончательную расстановку сил и уточняло сведения о противнике — его обороне и характере войсковых перевозок, о размещении штабов и складов, о принадлежности армейских соединений к роду оружия, без чего самая победоносная армия попадает в положение ослепленного богатыря. В эти напряженные дни перестала откликаться на вызовы оперативная группа из надежных местных патриотов, оставленная в Лошкареве при осеннем отступлении. Причины их молчанья были неизвестны, но вряд ли провал из-за предательства, скорее — гибель радиста вместе с запеленгованной в работе рацией. Последнее сообщение оттуда гласило о прибытии в городок двух крупных штабов неустановленной нумерации, а сутками позже летная разведка донесла об усиленном сосредоточении вражеских танков за Шихановым Ямом, на северной окраине Пустошeй. Положение требовало усиленного надзора за Лошкаревским районом и, в первую очередь, срочной посылки вернейшего человека в немецкий тыл для восстановления прерванной связи. Выбор пал на Полю как раз потому, что она вовсе не нуждалась в так называемой легенде, то есть придуманной версии для объяснения своего присутствия на оккупированной территории. Если пренебречь наличием у ней комсомольского билета, представлялась вполне естественной эта перебежка глупой девчонки, дочки разоренной русской дворянки и затравленного долговременными советскими нападками профессора. В этом смысле смешные, дутого золотца и с эмалькой серьги, самый металл их, наличием которого капитализм мерит достоинство и благонадежность человека, тоже работали в Полину пользу. Выигрышной стороной было и то, что направлялась она в ту самую местность, где была известна история её матери, так что любой из енежских старожилов мог подтвердить вышеуказанные обстоятельства. И даже добровольное поступление Поли в прифронтовой госпиталь выглядело в этом свете как уловка, облегчавшая её переход в лагерь врага. Поле предоставили несколько деньков вжиться в этот скверный, но спасительный вариант своей биографии. И как только убедила себя, что действительно бежит под мамино крылышко из голодной, разбитой, осажденной Москвы, и как только разжалобила себя своими несчастиями, — задание сразу показалось ей гораздо легче и проще. В этом случае достаточно правдоподобно выглядела бы и такая, именно по-ребячьему безрассудная затея, как забежать на денек в Лошкарев — навестить свою улицу, заглянуть в окна школы, мимоходом погладить три деревца, самолично посаженные ею в парке Молодости. А тогда уж ей волей-неволей придется запомнить, что говорят жители на регистрациях или в керосиновых очередях, и где, как правило, останавливаются штабные машины, и откуда чаще всего выходят чванные немецкие господа в нарядной генеральской форме. В награду за это не исключалась возможность, что обратная дорога случится как раз через Пашутино... и тогда она непременно увидит маму на Попадюхином крыльце, но, конечно, и виду не подаст, даже отвернется, благодарная за то одно, что мама её, пусть одинокая и похудевшая, но живая, живая! Сперва все это несколько перепуталось у Поли в голове, однако под конец скрепилось нитями самой естественной логики, срослось, словно так оно и было на деле. Будто уже пришла и, дрожащая с перепугу, упала в мамины колени, и та сперва накричала на дочку шепотом за такую отчаянную шалость, а затем, приспустив занавески на окнах, напоила её, застылую, чаем; и никогда Поля не дремала так сладко, пригревшись с мороза и усталости, пока мама не сказала над ней голосом Осьминова: — Ну, пора нам, Аполлинария Ивановна... вставай! В избе стояли сумерки. Зябко потягиваясь, Поля присела на лавке. Оказалось, она спала одетая, за столом, положив голову на затекшие, калачиком сложенные руки. Есть не хотелось, только пить... хотя тоже не очень. Все было готово. Осьминов, уже в шинели, положил перед нею условленный узелок с бельишком и хлебом, закутанным внутри. От личного имущества у Поли теперь оставались лишь нарядные пестрые рукавички маминой вязки да ещё один, в кулаке, единственно за его пустяшность утаенный от Осьминова и действительно совсем безобидный предметик, не серьги. При последнем совещании пришлось отказаться от этого вещественного аргумента, способного вызвать подозрение своей необычностью. — Немного же у тебя осталось, девушка, после ограбления большевиками твоих наследственных феодальных латифундий, — засмеялся Осьминов в ожидании, пока Поля переобувалась из валенок в стоптанные, зато с новыми калошками полуботинки. — Смотри, чтоб ног не терли, есть ещё время переменить... Как настроенье? — Настроенье-то мое, может, и неплохое, а вот... — Она закусила губу, сердясь на себя, что так долго не может оправиться от неприятного озноба в лопатках. — Письмо мое перешлете Родиону только в том случае, если не вернусь. Там у меня слова разные такие... а то смешно получится. — Понятно, понятно, — с уважением откликнулся Осьминов. — Главное, не думай ни о чем, твоя линия ясная. Ты со страху к матери бежишь... и потом, как минуешь Судовики, с большака уж не сворачивай. Оно конечно, лес-то — и друг человечества, да незрячий: не вывел бы тебя сослепу на десятый кордон. Словом, в оба гляди, чтоб на тот проклятый немецкий бункер не напороться... Пошли, пора! За всю дорогу не обмолвились ни словом. Мужчины сидели позади, двое. Машина двинулась в направлении на Пневку, но за полкилометра поворотила на проселок, и госпиталь с Дементьевым остался слева, за леском. Быстро темнело. Последнее, что Поля разглядела в зарябившей внезапно мгле, было незнакомое озерко со вмерзшей лодкой во льду, потом снежинки залепили смотровое стекло. В забытьи Поля не заметила, как подъехали к непонятной речке... неужели же это и была её милая Склань? Чёрная и злая, как с похмелья, она одна там шумела в снежных подмытых берегах. Дальше машина почему-то не пошла, хотя Осьминов сразу нашарил брод. Разведчик в маскировочном халате без спросу взял Полю на руки, чтоб не залилось в калоши. — Смотрите, я ведь тяжелая, — предупредила Поля, хотя что-то другое хотела сказать. — Ничего, отдыхайте пока, — отвечал солдат, неся её бережно и покойно, как в люльке. — Тишина-то какая! — шепнула Поля из благодарности и чтобы ещё раз услышать родной голос напоследок. — Это верно, немцы у нас смирные. Под Москвой крепко стучат, а тут у нас, промежду прочим, наоборот. Последнее время даже некоторая тиховатость за ними наблюдается... Сквозь кустарник, на лесном выпасе, зачернел самолет. Все было готово и здесь. Простились деловым рукопожатьем, как равные. Осьминов сам застегнул на Поле парашютные лямки и подсадил в кабинку. Трескучий ветер хлестнул по лицу. Это был вообще первый Полин полет, но не было ни мыслей, ни страхов, кроме одного: как бы не заблудился летчик по такой темноте! И еще: «Ну, что бы ты сказал, знаменитый вояка Родион, если б мог полюбоваться на меня сейчас?» Все шло гладко пока, хотя давно уже неприятельская территория находилась внизу. Сперва было немножко чудно и непривычно Поле, что для нее одной летит этот военный самолет, но попозже прошло и это. Поля слегка удивилась, что ни разочка не пальнули по ним, потому что ночь выпала без единого выстрела или ракеты, будто и не война совсем, а просто зимняя ночь... Летчик убавил обороты мотора, машина накренилась в вираже... после чего не самый ли воздух вырвал Полю наружу, и она пошла напропалую вниз, в колючую свистящую безразличную неизвестность. Очень пугала начальная минута после приземленья... новее оказалось проще, чем рисовалось в страхе. Некоторое время вылежала в снегу, как пришлось, пока не затихнул шум над головой. Нигде ничто не болело. Она огляделась, по памяти сверяя местность с заученным чертежом. То было наиболее глухое место, почти в центре Пустошeй: самолет сократил ей дорогу вдвое. Впереди угадывалась длинная, тонувшая в непроглядной синеве и с уклоном влево лесная поляна. Судя по чахлым березкам, вокруг простиралось болотце, отправная точка маршрута. Вторым ориентиром должны были служить две остожины сена невдалеке; на месте оказалась лишь одна. Но если только на пригорке вправо обнаружится старая гарь, — значит, летчик скинул пассажирку с точностью, с какой попадают в яблоко мишени. Выполнив все предписанное заранее, Поля поползла вверх по снежной целине и облегченно перевела дух: маслянисто-черная на ощупь, горелая лесина преградила ей дорогу. Следовательно, где-то позади оставался стык двух немецких частей, о чем предупреждал Осьминов. Отсюда начиналась Полина прогулка по родным местам. И, словно предвидя состояние девчонки, посланной на святое и опасное дело, вся тамошняя природа заторопилась ей навстречу. Она понавесила снежную муть по всей Енге, выслала тугой, с морозцем ветерок и волчью поземку; она подкинула под ноги Поле полуприметную колею крестьянских саней, украдкой от завоевателей приезжавших сюда за сеном, и настрого наказала лесу не сбивать её с дороги. И старый бор обнял Полю за плечи и повел кратчайшим путем на подвиг... Местность круто поднималась, с каждым шагом дородней становилась полуторавековая сосна, и Поля соответственно уменьшалась до размеров былинки, вовсе не приметной на могучей волне. Час спустя добрая русская вьюга понеслась над Пустошaми, слепя немецкие дозоры, забивая смотровые щели блиндажей. Но было тихо внизу, только прозябшие деревья терлись друг о дружку да скулили щенячьими голосами. Хоть и в гору, идти было легко, потому что снега оказалось меньше с подветренной стороны, да Поле и пройти-то оставалось всего шесть километров до Судовиков, откуда лесная наезженная дорога прямиком выводила на тракт. Постепенно не то чтобы безразличие обреченности, а именно властная уверенность в благополучном исходе дела охватила Полю: в конце концов не на смерть же посылал её Осьминов. И когда юркий цепенящий снопик электрического света пронизал снегопад, задержался на ближайшем пеньке, взбежал на дерево до развилки сучьев и шарящим зигзагом снова стал приближаться к Поле, когда пулеметная очередь вслед за тем прокатилась по лесу, и показалось, не одна, а несколько осветительных ракет повисли в высоте, — она испугалась не подстерегавшей её гибели, а что в самом начале пути спутала карту и забыла осьминовские наставления. Чуть раскосившимся взглядом она следила за красивыми, радиально разбегавшимися вкруг нее тенями и мучительно искала, где именно произошла ошибка. А ей-то казалось, что сделала значительно больше пяти километров и, следовательно, обошла немецкий дозорный пункт, по данным разведки находившийся лишь на третьем. Если бы накренившаяся сосна не прикрыла Полину тень на сугробе, а другая не приняла бы на себя часть пулеметного огня, повесть о лошкаревском походе сократилась бы наполовину. При точечных вспышках, как в плохом кино, за деревьями проступал зубчатый, уходивший в глубь просеки частокол с деревянной вышкой на углу и другими ухищреньями, воздвигнутый инженерией страха. Немецкая пальба разгоралась: вслед за пулеметом в другом конце просеки залаяли железные собаки погрозней, охранявшие злосчастный форпост великой Германии на востоке. Можно было легко представить себе человека у огневой амбразуры, который, не целясь, расстреливал свое ночное виденье и никак не мог попасть, и — как ему было жутко здесь, в гигантском, непричесанном русском лесу, и какие унывные вдовьи голоса, словно при погребенье, слышались ему в переплеске ветвей и свисте верхового ветра, и каким настороженным, на границе безумья чутьем угадал он присутствие постороннего существа, которое невдалеке и внешне почти безучастно пережидало его истерику, как пережидают под деревом мимолетную грозу. Наверное, некто чином постарше ударом кулака в бледное распустившееся лицо прекратил эту бессмысленную растрату военного добра: все погасло внезапно, как и началось. Пришлось выстоять самую длинную в Полиной жизни минуту, пока не успокоится нервный солдат, пока не пройдет охватившая тело липкая слабость; помогла горстка снега, спущенная за ворот... Когда глаза снова попривыкли к наступившей темноте, Поля попыталась пересечь просеку на достаточном расстоянье от блокпоста, но всюду её встречала до отчаянья плотная стена подорванных и наискось уложенных деревьев. Память растерянно предлагала подслушанные в госпитале обрывки военных знаний: как лопаткой отрывать укрытие под огнем и лежа на боку или — не кидать гранат в танк ближе десяти метров, чтоб не поразить себя осколками... но все это не годилось в данном случае, как, бывает, не подберешь подходящего лоскутка на заплату. А тем временем вся армия лошкаревского фронта с бессонными командирами, с затихшими пушками ждала вестей от Поли Вихровой. Так она впервые ощутила ответственность, выпадающую на долю разведчицы дальних тылов. Уже весь лес кругом в десятки голосов подсказывал ей что-то, и один из них показался Поле разумнее других. В самом деле, никакой лесной завал не мог же тянуться от полюса до полюса, и, конечно, где-нибудь должен был отыскаться проход на другую сторону земного шара. И если только это был тот десятый кордон, о котором предупреждал Осьминов, то она уже бывала здесь год назад, на зимних каникулах и вместе с мамой, когда при валке леса захлестнуло обходчикова сына, и вызванная на помощь Елена Ивановна правила лошадью сама, и никогда Поля не видела мать такой красивой и строгой... причем они тоже заплутали немножко по вечерней зорьке, пока петушиное пенье не вывело их прямо на Судовики. Следовательно, где-то вблизи притаилась сторожка обходчика Павла Омельяныча и сарай позади, с таким душистым на морозе сеном... так что нечего трусить раньше срока: в случае нужды здешние люди найдут способ укрыть фельдшерицыну дочку!.. И опять, будто в плечико толкнули, Поля пошла вправо, совсем уж наугад, и действительно шагов через двести объявилась бывшая вырубка, очень знакомая на первый взгляд и тоже как будто признавшая Полю: снег был теплый, домашний, не жегся нисколько, пока переползала её наискосок. Однако никакого жилья там не было, даже плетня, которые, по её наблюденьям, не горят на войне, и это означало вторую Полину ошибку, значительно похуже. Временами все померкало кругом, озаряясь взамен таинственным светом изнутри, и тогда чудилась тоже как бы полянка, но только летняя и поросшая осинничком, хотя Поля-то знала, что быть ему здесь неоткуда. На деле же она находилась возле северо-восточного, наиболее глухого края Пустошeй. Громадные стволы подпирали шумное белесое небо... и такими странными показались Поле отцовские рассужденья о редеющих русских лесах. Она так устала, что не оставалось сил и расплакаться, вдобавок потеряла калошку, пока ползла, и распорола коленку о спрятанный под снегом сучок. В малодушье крайнего отчаянья она кое-как перебралась через канаву и сразу оказалась на добротной, наезженной дороге. Поземка неслась вдоль нее, и по рубчатому, на ощупь явственному следу можно было понять, что накануне здесь прошли танки. То был первый урок разведчика — не сдаваться при любой обстановке: не всякое сопротивление беде награждается избавлением от гибели, но всякая гибель начинается с утраты воли к сопротивлению. В Полином дневничке как раз и была записана выдающаяся мысль Родиона, что все доступно человеку в этой жизни, если только страстно желать, так страстно, чтобы и жизни самой не жалко стало при этом. У Поли не было никаких указаний, в какой стороне открывшейся дороги лежит спасительная, несомненно существующая лазейка, так что самое мелкое обстоятельство могло повлиять на её решенье. Вдруг почудилось, кто-то машет ей чёрным рукавом с обочины дороги, и хотя знала, что это всего лишь нижняя ветка ели, раскачавшаяся под ветром, она послушно двинулась на зов... Четверть часа спустя Поля вышла прямо на задворки лесной деревушки, и это было первой маленькой наградою за её упорство в достиженье цели. Самое место не очень походило на Судовики; черней и горемычней Судовиков не имелось селенья в районе — не то что торговый и нахальный Шиханов Ям, соперничавший с самим Лошкаревом. В царские годы из здешних окрестностей поступала вся смола на енежское судостроительство — не зажиреешь от смоляных-то барышей! А тут и колоколенка маячила сквозь снегопад, и стройка выглядела побогаче, и уличный рядок вроде постройней, но зябкой тоской покинутых жилищ веяло оттуда. То ли ушли жители на восток, то ли побили их вчистую завоеватели по своим сверхстратегическим соображениям, но только и протоптанных стежек не виднелось у колодцев. Луна услужливо подсветила на минутку, и девственные снега просияли, как на сусальной рождественской картинке. И тогда Поля с ребячливой благодарностью подумала о лесе, который, минуя опасные кружочки осьминовского маршрута, прямиком вывел её на Максимково. Это означало, что пройдена добрая треть пути, и если бы дальше так же, то к полудню она смогла бы добраться до желанного сворота у часовенки в память о зарезанном купце. — Вот мы почти и дома... — вполголоса подбодрила себя Поля, окончательно узнавая место. Та ночная дорога проходила сквозь Максимково, но ничто на свете не заставило бы сейчас Полю проложить первый следок под перекрестным взором мертвых избяных окошек. Из-за этого преодоленье сугробов за околицей отняло у ней ещё не меньше получаса... и все же на прямую магистраль она выбралась почти без запоздания против осьминовской наметки. Сейчас она могла бы безошибочно показать на карте свое местоположенье: ей удалось пересечь северо-восточный угол Пустошей, как раз под носом у блокпоста на десятом кордоне. Осьминов тем более ужаснулся бы её удаче, если б узнал о размещенье свежей полицейской части в избегнутых Полею Судовиках. Дальше перед нею открывалась раздольная просека старого тракта. «Ну вот, ты поняла значенье риска в своем деле... но здесь был я, — ветвяным голосом на прощанье сказал ей лес. — Не серчай, кончилась моя услуга». «Спасибо, ты добрый. Ладно, ступай назад», — мысленно отвечала Поля. Однако, пригнувшись, кусточками и по-пластунски лес проводил вихровскую дочку до самой насыпи. Когда сверху, стряхивая намерзшую наледь с чулок, Поля оглянулась назад, ничего не было позади, только помстилось сквозь дымку, кто-то мохнатый и большой с опушки кивал ей вдогонку из-под снежной колеблющейся лапы. Теперь ветер бил в спину, идти стало легче и не так жутко. Даже разогрелась от ходьбы и ещё больше от своих утешительных мыслей. Было хорошо сознавать, что вот шахтеры рубят сейчас свой уголек, а машинисты гонят длинные поезда сквозь пургу, и солдаты тоже делают нечто положенное им по уставу, и она, Поля, вровень со всеми шагает вперед с порученьем такой государственной важности, что нет у ней ни времени упасть ничком от усталости, ни права замерзнуть на полдороге. Однако чем ближе продвигалась к цели, тем сильней понимала, как ещё далеко оставалось до нее. Несмотря на временное фронтовое затишье, то был главный проспект войны на Енге. Поле неминуемо предстояло наткнуться на немецкий патруль, связную машину, на предателя наконец, что оборотнем бродит от села к селу в поисках ещё одной жертвы, которая, возможно, в случае недосмотра завтра же и казнит его самого. И тогда Полю отведут в неглубокое подземелье и, с пристрастием добиваясь истины, примутся калечить её тело, портить ей лицо и глаза, не говоря уже о прочих обидах... И в сущности Поля была бы не прочь потерпеть немножко для родины — с условием, однако... чтобы все это произошло после свиданья с Родионом, когда он расскажет ей, как ему хотелось её видеть, и сама насмотрится на него досыта! Так шла она всю ночь, похрамывая, об одной калошке, вслед за поземкой, катившейся по обнаженному местами булыжнику большака. Ей везло: за исключением автоцистерны с залепленным передним стеклом да трех мотоциклистов, со свистом проскользнувших мимо, никто не попался ей, не остановил её за всю ночь. Сама себе Поля объясняла это тем, что, вопреки усилиям полководцев, война есть прежде всего громадный, взаимно организуемый — потому что с расчетом на максимальное разоренье — беспорядок, где самое невероятное становится возможным из-за нарушения логики налаженной, осмысленной жизни. 5 К утру снегопад постихнул, пушистая снежная пыль повисла в воздухе, и оживилось шоссе. Закутанные в тряпье, обычной походкой обездоленных шли бабы куда-то, волоча за собой непроспавшихся ребятишек, старики посохами изгнанников мерили русскую землю в дозволенном им радиусе. Вперемежку с пешими тащились крестьянские подводы, сплошь порожняком, и никто не задавался вопросом, почему иные на колесах выехали по зиме. Все это двигалось ужасающе неторопливо, подобно струям в стынущей воде, но заранее расступалось и никло, вместе с лошаденками почти валилось на обочину, когда из зимнего тумана без гудков и огней выносились немецкие оппели или бюсинги. Тогда Поля, тоже по пояс в снегу, с интересом присматривалась к завоевателям Европы. Они мчались, геометрически прямые, как бы не примечая прискорбных созданий природы, лишь по недосмотру великой Германии появившихся на свет, и с той высокомерной печалью в лицах, что у недалеких людей происходит от сознания своего права убить любое встречное существо. Тут-то Поле и довелось вплотную познакомиться с обстановкой. Так уж вышло, с утра привязалась к ней черненькая бездомная дворняжка, соблазненная хлебом, который Поля жевала на ходу. Гнать её не хотелось, вроде повеселей было вдвоем, да та и не выпрашивала ничего, а просто бежала рядком, колченогая, выказывая усердие и в расчете на человеческое благородство. Поля не услышала, как подобралась сзади открытая штабная машина, а сразу, оглушенная выстрелом, увидела близ себя дымящийся пистолет. Неизвестно в точности, была ли то военная проба пера перед началом утренних занятий или вообще собакам запрещалось пребывание на оккупированной территории, но только шавочка врастяжку уже лежала на снегу возле Полиных ног, и ни души не оставалось на шоссе шагов на сто в окружности. Как ни напрягала память на известные ей со школы иностранные слова, Поля так и не разобрала, что говорил ей стрелок, видимо офицер, потому что в высоком армейском картузе, — значит, очень смешное и похабное говорил, потому что все остальные в машине дружно вторили ему сытым мужским смешком. — Зер гут... — на всякий случай сказала Поля, именно в отношении его меткости сказала и хотела бы прибавить ещё кое-что, но воздержалась временно, а только улыбнулась с чуть дрогнувшей бровкой, и, будь тот стрелок подальновидней, он побледнел бы от этой кроткой русской улыбки. ... Надо оговориться, все это время лес с обеих сторон пристально следил за продвижением Поли на запад; в наиболее опасные минуты опушка как бы невзначай подступала к самому тракту — стоило лишь метнуться туда с разбегу. Никогда не был так чудесен лес, как в то прихваченное морозцем утро, полный причудливых аркад, колонн и статуй, что наточила вьюга в минувшую ночь. Розовато светились задние кулисы на просеках; солнце хоть и сияло по-зимнему, вполнакала, зато само оно было вдвое больше против обычного. Поле не составило труда догнать своих, опередивших её спутников и раствориться среди них без остатка. Это было потому в особенности необходимо, что приближался мост через Енгу. Он был деревянный и довольно узкий, немецкая времянка взамен железного, взорванного при отступленье и теперь черневшего внизу, в слепительной целине речной долины. Прямо впереди Поли, под дощатым навесом на знойком юру, топтался иззябший часовой; он провожал прохожих ленивым поворотом головы, и Поле издали подумалось, что пройти по шаткой жердинке над пропастью было бы не в пример легче! Из своего маленького житейского опыта Поля знала: нужно думать о постороннем, чтоб не выдать своей боязни. Ей подвернулось приятное воспоминанье о крепдешиновом платье в витрине одного московского ателье, почти по соседству с Архитектурным институтом. О, Родион никогда не разлюбил бы её, повидай он её хоть раз в такой обновке!.. Часовой закуривал, и, судя по стараниям, с какими он сберегал пламя в составленных гнездышком ладонях, спичка у него была последняя. Поля опрометчиво решила, что это обстоятельство спасло ее. Уже спускаясь на крутую тропку, в обход моста, она обернулась на цыканье за спиною: часовой подзывал её движеньем согнутого пальца. У Поли оставалось время оленьим прыжком метнуться в сугроб впереди, и тогда добрый енежский снег принял бы её, простреленную на лету, в свои объятья: солдат был с автоматом, и с такого расстоянья нельзя было промахнуться. Сердце остановилось в ней... но вдруг ей вспомнилось прощальное наставление матери всегда, всегда идти навстречу страху, и она повернула назад. — Гутен морген, пан, — одеревеневшими губами, с возможной в её состоянье кокетливостью сказала она. — Какая неприятная, пронизывающая погода... Зато потом в наших краях бывает довольно теплая весна!.. Эс ист зер кальт[7], не правда ли? Солдат не ответил. Выглядел он до крайности убогим в своей засаленной пилотке, примотанной к голове краденым полотенцем с красной крестьянской вышивкой. Зажав оружие под мышкой, даже не взглянув Поле в глаза, он развернул её сверток. Нет, не партизанская взрывчатка, не зажигательные большевистские листовки интересовали его: он искал трофеев, что-нибудь вроде низанного жемчугом кокошника либо другой боярский предмет поценнее на память о московском походе. Похоже было, что, вертя в руках штопаное девичье бельишко, он размышлял о несправедливостях судьбы, мешавшей ему сейчас вместе с передовыми частями шарить в русских пепелищах. Разочарованье в его лице сменилось некоторым оживленьем при виде цветастых Полиных варежек. Приставив к ноге автомат, он одну за другой сдернул их с протянутых Полиных рук. — Гут... — одобрил он, поочередно напяливая их на посиневшие от стужи пальцы и осматривая со всех сторон, как это делают солидные люди при покупке. — О, даже зер, зер гут!.. — ослабевшая от радости, засмеялась Поля, и этот искалеченный — но вдвое милей! — мир впереди показался ей похожим на рождающийся цветок с алыми, чуть отогнутыми лепестками. — Битте, битте, эс ист зер кальт, абер данн фрюлинг коммт!..[8] — прибавила она, ликуя, но только немножко пала духом при мысли, что уж нечем станет откупиться в следующий раз. Ее окрылила эта удача: теперь у нее имелся уже кой-какой опыт общения с противником. Скользнула даже дерзкая мыслишка, что война — это совсем не страшно, и если начинать смолоду, то привыкнуть к её голосу не труднее, чем к пенью петуха, будившего её у мамы по утрам. Ей сразу стало все нипочем: бронетранспортеры и вереницы немецких грузовиков, торопившихся на передовую со всей их начинкой — с железными баками, снарядными ящиками, забавными манекенами в касках, словно наштампованными в прессах военной индустрии. В конце концов, это было законное Полино право идти в любую сторону по родной земле, идти и улыбаться просторам своей зимы, птицам вверху и этим сирым, в низинках, придорожным ветлам, что едва приметным покачиваньем ветвей встречали посланницу Москвы... даже коленка ради такого случая перестала болеть. Правда, было что-то запретное в этой ненаглядной снежной красе, — за одно лишь любованье ею Полю могли повесить на веревке, ровно на такой длительности срок, сколько это возможно без нарушенья санитарных распорядков в оккупированной местности. Зато теперь, если доживет, будет у ней о чем порассказать внучатам... и для воодушевления живо представила себе, как те уже сидят где-то там, вокруг ещё не выросшей рождественской елки и в нетерпеливом ожиданье, пока бабушка добирается к ним своим неповторимым маршрутом. Но вот остались позади и головешки Алтуховского Погоста, и часовенка по безвременно убиенном купце, откуда начинался сворот на Пашутино; вот объявились стоялые в безветренном воздухе, лиловатые на просвет дымы Шиханова Яма, а это означало полдороги; вот вошла в улицы прославленного села с разваленными по сторонам постройками, словно прогулялся по нему ростом до неба озорник с дубцом, кроша все направо и налево; вот миновала его почти насквозь, и ничего с ней не случилось, даже подумала, что одного эпизода с варежками маловато будет для той дальней рождественской ночи. Без подробностей был бы неполон Полин рассказ, и она старательно запоминала и прорванные зенитными осколками кровли бывших богатейских хором, и как бы отдыхающую на снегу лошадь со страдальчески откинутой гривой, и помянутые дымки над отрытыми наспех крестьянскими землянками, и разграфленное по всем правилам немецкой похоронной эстетики воинское кладбище на горе, и неожиданное изобилие танковых следов, веером расходившихся из березовой рощи налево, даже — того единственного гражданина в демисезонном пальто, что с бездельным видом, будто и не война, прогуливался в ту минуту на выселках Шиханова Яма. Он прошел мимо, скользнув по Поле таким скоромным взглядом, что несколько шагов спустя она вопреки благоразумию оглянулась и увидела, что и он тоже глядит ей вслед. Это было не очень хорошо, и в подтверждение дурных предчувствий он развязно поманил Полю пальцем, однако не стал дожидаться, как тот мерзлый барахольщик на мосту, а для верности сам пошел ей навстречу. Лет около сорока пяти, с подпухшим носом и, верно, любитель посидеть в теплой компании, он мирно жевал что-то, так что ничего угрожающего в его обличье не было, да и все равно бежать Поле стало теперь некуда. — Чего вам, дяденька? С минуту он стоял бочком, косясь и дразня молчаньем. — Далеко ли собралась-то, красавушка? — ласкательно осведомился он, не переставая жевать. — Да вот к маме погостить собралась, — в тон ему отвечала Поля и наморщила носик улыбкой, как она это умела, но теперь её заветный ключик не подействовал. — С голодухи плетусь... Как у вас тут с хлебом-то? Тот и не подумал отвечать. — Ишь ты! — и участливо покачал головой, а Поле впервые за всю дорогу стало так безнадежно холодно. — Неужто из самой Москвы прибегла? То-то и оно, все вы так... надурите, накомсомолите, а чуть припечет маненько, враз к мамашеньке под подол. Беда с вами, цыплятами неразумными... Где она у тебя проживает, мамаша-то? — Она у меня в лесничестве Пашутинском живет... — жалобно протянула Поля, и все упало в ней, едва поняла ужас своей оговорки: часовня давно оставалась за спиной, впереди же поворотов на лесничество уже не было. Однако тот и виду не подал: чутьем сыскной собаки он и без того заранее все знал о ней. Время от времени, подкидывая что-то из горстки в рот себе, под сивые усы, он слушал сбивчивые Полины описания пашутинских мест в доказательство, что здешняя. — Ну, тут тебе рукой подать, к ужину доберешься. Плохо поди в Москве-то? — Да как вам сказать... неважно, дяденька. Истомились все жители! — Мало сказать, истомились. Издали сердце кровью обливается на ихнее страдание. И сама-то поди закоченела вся от стужи. Ну-ка, пойдем ко мне в избушку, красавушка, я тебя подсогрею... — прибавил он со звенящей лаской палача. Это был единственный вариант провала, не рассмотренный в обстоятельных осьминовских инструкциях. Поля изо всех сил попыталась заплакать, но, как ни старалась, слезы вовсе не пошли из глаз. — Да ведь я тогда, дяденька, к маме не поспею... Боюсь ночью лесом-то ходить. — Вот мы оттудова прямо к ней на пироги и двинем, красавушка. Небось заждалася, все глазыньки изглядела в окошко... Он взял Полину руку в липучее костяное кольцо и повел назад, послушную, помертвевшую. И хотя теперь в особенности следовало Поле запоминать подробности приключения, ничего у ней не сохранилось в памяти для внуков: как она шла те проклятые триста шагов в обратную сторону, и о чем по дороге так мирно беседовал с нею предатель, и как выглядела снаружи местная тюрьма, куда и сдана была Поля под охрану пожилого немецкого часового, уныло сидевшего на приступке крыльца в больших соломенных калошах. — Ой, мелко пашешь, плохо, девонька, работаешь... Такое дельце поглаже надо выполнять, — ни на мгновенье не переставая жевать, сказал предатель напоследок. — Ну пусти, пусти же меня, упырь! — сквозь закушенные губы шептала Поля, ноготками и до заноз царапая дверь, запертую на засов. — Да ты русский, скотина ты сивая, или нет? В ответ послышался затихающий скрип снежка: тот, в демисезонном пальто, отправился докладывать по начальству о поимке подозрительной девчонки, чтобы покарало её по заслугам, его же самого вознаградило бы чином какого-нибудь внештатного обер-пса во всемирной будущей Германии. Глава четырнадцатая 1 Покойный отец Демида Васильевича воздвигал свой амбар не столько для хранения расхожего простонародного товара, сколько для отдохновения души: от воров можно было оберечься вдвое дешевле. То был настоящий опорный бастион российской коммерции на Енге, с низковатой дверцей, перекрещенной полосовым железом, без единого окна, зато с уймой закромов и потайных закуток. Перед смертью старик частенько забредал сюда при закате ради последней жалкой утехи — погрузить руку по локоть в прохладную пшеницу, колкий овес, жирноватую гречку и щупать, щупать плененные ростки жизней во утоленье той смутной тоски по власти, тишине и бессмертию, какую иные лечат прикосновеньем к злату, святыне или жаркому подневольному телу. Там в былое время поверх ларя, на возвышенье, хранился также чёрный и заблаговременный гроб, венчавший золотухинские раздумья о тщете человеческих надежд... Осенняя вода, проточившая крышу в ненастья семнадцатого года, частая смена нерадивых наследников и, наконец, ночные посещения хозяйственных соседей, не оставивших и гвоздя в стенке, превратили золотухинскую крепость в щелястый, кое-где без полов сарай. Снежный полдень светился в дырах, низовой сквознячок шевелил сухое былье на земле. Минуту Поля стояла как ослепленная, потом на ощупь прошла в дальний угол. Под пальцами попался обындевелый столб и хомут на крюке с уже срезанными вором ремешками. Чуть правей нога нашарила ворох мякинной трухи, здесь всего удобней было прикорнуть в ожиданье дальнейшей судьбы; лишь теперь дошло до сознанья, как же она закоченела с усталости. Место оказалось занято: наступила на чужую руку. Кто-то спал там, раскинувшись в полную волю. Поля отоптала синий снег, надутый сквозь щель в гнилом венце, свету прибавилось: человек был молодой, призывного возраста, он не проснулся. И не то поразило Полю, что спал при такой стуже в одной гимнастерке да ещё с порванным воротом, а то, что у него было голубое лицо: это был иней. Мальчишеский простуженный голос сзади подтвердил её догадку: — Не трожь его, пускай лежит... Он помер. Голос раздался сверху, с уцелевшего ларя, но, хоть и освоилась с потемками, ничего различить там не могла. — Кто ты там?.. что там делаешь-то? — Вот дожидаюсь, как чай пить позовут. — И теперь возможно стало понять, что пареньку от силы лет тринадцать, не больше. — Иди залезай ко мне сюда, застынешь на земле-то. У меня брезент, я надышал, хорошо. — Ладно, — подумав, сказала Поля и стала цепляться во мраке, за что придется. — Где ты тут? Ну и парень тоже, хоть бы руку протянул... изорвешься вся. — Ты разговаривай поменьше, а то петь будет нечем. Кое-как она взобралась к нему на ларь наконец, и он впустил её к себе, только поежился, как от ледышки. Поля узнала на ощупь, что он был и без шапки. С головой укрывшись брезентом, они сперва долго и старательно дышали, чтоб наверстать упущенное тепло. Что бы ни случилось дальше, Поле пока везло. Разумеется, бесконечно горько было, что зря понадеялись на нее — Красная Армия, родной народ, мама и Родион в том числе, но раз уж оступилась, надлежало, во-первых, духу не терять, как учил её Осьминов, а во-вторых, незамедлительно знакомиться с окружающей обстановкой, чтобы искать выход из создавшегося положения. С холоду никак не давалась ей речь, паренек сам пришёл к ней на помощь: — Тоже небось взрывать что-нибудь ходила? — Нет, я просто к маме наведаться шла. — Несмотря на то что было совестно платить такой неблагодарностью за доброе, по-братски разделенное тепло, Поля по возможности живописно повторила свой рассказ о разрушениях советской столицы. Тот понял, не обиделся, больше не расспрашивал, лишь вздохнул, проявив преждевременную, обычную в годы бедствий мудрость детей. — Ничего, Москва-то отстроится, как наши после войны поднажмут, — поспешила утешить она, сжалясь над его подавленным молчаньем. — Хлебца не хочешь? У меня есть с собой... — и оторвала за пазухой от краюшки. — Кто там лежит, внизу-то? — Не здешний. Видать, тоже к маме ходил, вроде тебя, да заблудился... — усмехнулся мальчик, но принял Полин дар. — Он уж не разговаривал, когда впихнули: верно, с нутром отбитым... А хорошо как, теплый хлеб то! Поля помолчала со внезапно вспыхнувшими щеками: представилось вдруг, что и с нею поступят так же. — Сам-то давно тут? — Да уж вторые сутки. — За что попался-то?.. поджег что-нибудь? — Не, я Гитлера страмил. — Ишь какой, — почтительно удивилась Поля, — и как же ты его страмил?.. неужто вслух? — Зачем, я его на бумажке... на танки ихние наклеивал. Поплюешь, она по морозу и пристанет. Они потому и догадались, что линованная, в клеточку. Поле очень хотелось по праву старшинства хотя бы дельным советом помочь ему в несчастье: — Тогда не признавайся: не один же ты школьник в Шихановом-то Яму. — Ну, обманешь их... кроме меня некому, я тут главным заводилой на весь Шиханов Ям считаюсь. То, бывало, замок водой приморозишь, а то сажей окошко покрасишь... я уж больно смешливый был. — Он оживился. — А то ещё интересно бывает перышко на нитке в трубу спустить. Хотя он вел себя достойно в отношении врагов, тем не менее был моложе Поли и, следовательно, нуждался в её наставлении. — Вот это неправильно ты поступаешь: комсомолец должен всегда образец показывать... — сказала она тоном Вари и тут же не удержалась от любопытства: — А что тогда получается, если перышко-то спустить? — Что! Ну, суеверие тогда вспыхивает, получается вроде как нечистая сила, — одним словом, религиозный пережиток. Ведь оно сверчит там... Ты попробуй только, обсмеешься. — Он заметно поежился от холода. — Да ведь я и не состою в комсомоле-то... у нас в роду все беспартийные. Отец чахоточный, и мать тоже, её ещё до немцев схоронили, а сестренке пятый годок всего. Шихановские бабы ужасть как меня не любили... Я одной чурбачок в трубу спустил, так, веришь ли, два часа за мной гонялась... — И вдруг заключил со зловещей и важной уверенностью: — Ничего, теперь-то уж полюбят! Все это время Поля чувствовала горячее дыхание мальчика на своей щеке, вместе с дыханьем передались и мысли. И такие чёрные были его мысли, что Поле вдвое холодней стало от их черноты. Значит, напрасно мечтала бронзовые ворота строить при коммунизме или, скажем, леса на земле сажать, насчет чего ещё не приняла окончательного решенья... и, значит, этот мальчик был старше, потому что знал о её будущем больше её самой. Сердце в ней сжалось, она пустилась на ребячью хитрость для проверки: — И как же, колотили они тебя? — Чего ж им меня колотить... глупая, рази за это колотят? А ты уж думала, небось, посекут побольней, да и выпустят? Не-ет, брат, за это не секут, — сказал он с озлобленной гордостью: кажется, ему льстило, что, в сущности, его одного вторые сутки караулит настоящий, хоть и пожилой, сортом пониже, но в общем вполне исправный фашист. — Дрожишь-то... струсила? — Сказал!.. совсем и не дрожу. Просто согреться не могу: до последней косточки прозябла... — Она выпростала голову из-под брезента и поворочала затекшей шеей. — А ты считаешь, что они застрелят нас? С его стороны было великодушнее вовсе не отвечать на такие наводящие вопросы, и Поля со смятенным сердцем поняла, что он не только старше, но и сильней ее. Она не видела его лица, но чудилось, что-то было в нем, в самом строе речи его, сродни и Родиону, и тому комсомольцу на отцовской лекции, и Сапожкову, и Володе Анкудинову... только этот был самым младшим по возрасту в их обширной семье. Верно, и у него такие же прищуренные глаза и усталый, чуть брезгливый рот, — у него тоже были основания презирать тысячелетний распорядок в мире, где ничто не обходилось без пролития детской крови. Через десяток неуловимых промежуточных мыслей это, в свою очередь, приводило Полю к столь же туманному заключению, что прежде, чем наступит рассвет на земле, на ней должны смениться поколенья строителей и воинов, гигантов с железными сердцами, беспощадных к самим себе и упорных, как бур или плуг с наваренной на лемеха мечтою. — Этот, что привел-то меня сюда... он староста, что ли? Нет, староста у них другой!.. И мальчик шепотом поведал занятную историю нынешнего шихановского старосты, когда-то знаменитого в тех краях богатея. Поля рассеянно внимала, как после его бегства с Енги мужики буквально по щепочке разнесли его хоромину, будто из опасенья, что если останется хоть соринка, он и воротится на нее, как пес по запаху. Заодно и садик его повырубили, так что и тропка туда лопухом заросла за двенадцать-то годков... Как вдруг, тотчас после немецкого завоеванья, он сам, живой, прошел по главной улице, с клюкою в руке и седою непокрытой головой, и все село, молодые и старые, признавшие его с первого взгляда, глазели из окон, как он, чуть поболе часа, под дождем протоптался возле своего пепелища, молчаливый и степенный, как и положено всем им, возвращающимся из могилы, и не тем страшный, что читалось в его лице, а тем, чем, по всеобщей молве, грозило его возвращенье. Здесь же он и поселился в собственноручно вырытой им землянке. — Нет, староста у нас другой, — повторил паренек, — а этот хлюст заместо полицая добровольно старается. Он тут в райпотребсоюзе заведующим служил... перед самой войной от суда сбежал. У него мыши пятьдесят пудов изюму съели. Теперь все ходит, ищет чего-то: знать, веревку, на которой повесят его, суку... всю избу у нас перешерстил. Витаминов у меня было собрано кила два с половиной... ну, знаешь, ягоды с шиповника! Так сапогами растоптал. Ты, говорит, ихний пособник, для Красной Армии припас... а до витаминов ли ей сейчас, дурак!.. Боюсь, на огороде не раскопал бы: сестренка тогда уж точно без присмотру останется. — Уж теперь не раскопает: мороз. А что у тебя там, на огороде? — Склад у меня, — понимаешь, военного имущества. Я на дорогах подбирал... обоймы разные, ручки заводные от машин, одних лимонок штук не меньше сорока. Эх, была бы парочка под рукой, я бы угостил подлеца одного тут! Офицер ихний... Как бы спазм примирения, как у всех ребят после слез, прошел по Полину телу, — ей стало тихо, почти тепло, даже забыла про больную коленку и, кажется, свыклась с мыслью, что умрет не от пули. — А что, тоже зверь? — спросила она сквозь дремоту. — И не скажешь на первый-то взгляд: даже на губной гармошке играет, а какой-то изнутра поломатый. Страсть любит кошек жизни лишать... И, заметь, птицу ведь не тронет, и старушка какая встренется, тоже пропустит, а вот кошек не может спокойно видеть. Как замурчит, заластится к нему, тут он и хряснет её чем пришлось... припадет потом и глядит, палкой не отгонишь. Я думал, может, шкурки заготовляет, ан нет, просто из интересу, оказывается. К такому попадешь — разрыдаешься. Тут у нас девчонку одну вешали, московскую, так он... По счастью, Поля не слышала конца его повести: никогда не спала так крепко, и ничего ей не снилось в этот раз. ... Её разбудил толчок, как от прикосновения к электрическому проводу. В открытой двери синел снежный вечер и стоял нерусский солдат. Вдруг все вспомнила и поняла, что это за нею: значит, ей в конечном итоге принадлежало старшинство. Вылезла из брезента и бабьим движением оправила сбившийся шерстяной платок на голове. Нужно было что-то сделать на прощанье, как в подобных случаях поступают взрослые. Наугад сунулась губами во мрак, они пришлись прямо в бровь паренька. — Возьми хлеб-то, пригодится. И насчет комсомола подумай... — сказала она, стиснув зубы, чтоб не стучали. — Ну, смотри тут без меня... Он свесился к ней, пока, не чувствуя заноз и царапин, Поля кое-как спускалась с ларя: — Ничего, во мне героизьму хватит, сама-то держись. И глаз завязывать не давайся: тебе-то уж все равно, а им страшней... не давайся! Во, мол, у нас какие: все на подбор... ... Солнце давно село, поднимался серпик луны. Конвоир повел Полю меж высоких голубых сугробов. Она не знала, куда и зачем, понимала только, что вот близится та решающая, неотвратимая минута, когда вся предшествующая жизнь кажется лишь подготовительным разбегом... и затем наступает стремительный самоотреченный полет, высотой и длительностью которого мерится ценность человека. Теперь, когда не нужно стало, все подряд мелким почерком писалось в памяти. Так, из-под горы доносилось гуденье застрявшего в снегах грузовика: надорвется, отдохнет и снова тужится, вроде мухи на липком листе. Два завоевателя, тугие и красные с мороза, настоящие подосиновики, вели на разделку худющую крестьянскую корову; третий, щуплый и горемычный человек-ersatz, подстегивал её сзади прутиком в знак того, что имелась там и его доля. И хоть бы кто-нибудь свой попался по дороге!.. Свернули в безлюдную сосновую рощицу, и тут конвоир воровато огляделся, придержав Полю за плечо. Она как раз чесалась, мучил её перемежающийся по всему телу нервный зуд; только это и спасло её от солдата, питавшего, несмотря на военную службу, паническое отвращение к насекомым. Да тут из траншейки налево, к ещё большему неудовольствию провожатого, выскочил раздетый денщик с большим термосом. — Mach, dass du fortkommst![9] — с досадой проворчал конвоир. О, как же ей везло пока!.. Глубокий ход сообщенья приводил к землянке, самой надежной и нарядной из попавшихся по дороге. Входя, черпнула снежку в горстку — чтоб не одной! Просторные сенцы были разделены перегородкой из тонкой, неошкуренной березки; за дверью, налево, оказалось двое. Один, помоложе, в расстегнутом кителе и с руками под затылок, лежал на койке у стены, задумчиво уставясь в низкий бревенчатый накат. Другой, с зачесом через лысину, отзывался на слово лянгер[10] и, правда, выглядел несколько длинновато, но неизвестно, была то кличка или фамилия; он через плечо цыкнул на солдата, и тот исчез, произведя хрустящий разворот на месте. Без единого слова и не щадя рук, лянгер обыскал помертвевшую Полю, пощупал и зубы — не отвинчиваются ли, отверткой добросовестно искромсал каблуки; потом, приняв глянцевитый вид, словно его враз целлофаном обернули, понес за дверь остатки Полина имущества. И лишь когда он ушел, ею овладел такой гнев пополам с горьким стыдом и ненавистью, что хоть бы сразу на виселицу. Она ещё не знала, какими словами, но только в ту минуту уж у ней хватило бы силенок отчитать их досыта, чтоб запомнили курносую московскую девчонку! Однако по мере того как текло время, цепенящая тоска все сильней овладевала Полей. В брошенных на столе наушниках мирно играла мечтательная немецкая музыка. Снежок тоже давно растаял в ладони. И тут внезапно открыла, что это происходит не так просто, что между жизнью и смертью может случиться неопределенной длительности боль и, если только не дадут передышки, эта долгая боль задушит в ней все, что так бережно растила в себе сама Поля и её ближайшие наставники. Таким путем она пришла к заключенью, что легче всего умирать на бегу, и, наверно, ей удалась бы эта затея: теперь Полю, босую, догнала бы лишь пуля. И так сильна была её решимость, что лежавший вдруг приподнялся на локтях с койки и вопросительно поглядел на пленницу. Вскоре затем воротился лянгер и многообещающим наклонением головы пригласил девушку проследовать сперва назад, в сенцы, и дальше, в смежную дверь. Если не обманывало предчувствие, за той дверью Полю поджидал верховный вдохновитель всех людских несчастий, старый мир... не сам, конечно, а его полномочный представитель, и, по совести сказать, Поле давно хотелось взглянуть на него хоть глазком, но только рассчитывала сделать это в более безопасной для жизни обстановке. 2 За полгода Поля успела до мелочей обдумать предстоящую встречу, но все оказалось иначе, чем в её предположеньях. Там её допрос происходил летом и днем, а здесь — в преддверье зимней ночи. Вместо веселой русской избы с пестрыми от солнечных бликов половичками и спасительным выходом в окошко её ввели в глухой блиндаж, залитый светом злого белого аккумуляторного шарика, почти в могилу... впрочем, сразу затеплилась утешительная надежда, что вряд ли станут портить кровью такой дорогой пушистый ковер на полу. Там, в воображении, людей было множество и с жабьими лицами, как всегда рисовали на советских плакатах врагов человечества, здесь же, наяву, сидел всего один, пахнувший хорошими духами сквозь табак. Опять же нигде по углам не виднелось никелированного пыточного оборудованья или чего-либо пугающего, а только прикрытая пледом постель за ширмой и над нею не что-нибудь развратное, а, напротив, овальный портрет благообразно-печальной пожилой дамы в трауре. На просторном без ящиков столе, вроде чертежного, на расстеленной карте находился стакан остывшего кофе рядом с пистолетом вороненой стали и две отобранные у Поли при обыске вещицы, мамина карточка в том числе. Но больше всего насторожило Полю, как дурное предзнаменованье, что её не втолкнули с маху к сапогам истязателя, как это описывается во многих повестях, а только велели сесть на один из чурбаков близ стола, прикрытый зеленоватой тканью военного назначения. Объяснялось это не общепринятым правилом вести допрос с постепенным вводом более сильных средств дознания, не снисхождением допрашивающего к полу или цветущему возрасту жертвы — у него уже имелись кое-какие навыки разговора с русскими женщинами, а исключительно его же личными интересами, достойными некоторого внимания. В своей воинской части этот офицер занимал довольно крупную политическую должность, по сложности обозначения столь же недоступную пониманию смертных, как чины ангельские в небесной иерархии, — что-то вроде обер-штурмбан-хоф-динст-фюрер и, может быть, даже чуть повыше. На лошкаревский участок фронта его танковая дивизия прибыла прямо из Франции, добивать Москву с северо-запада, и таким образом завершался круг его давних стремлений: несмотря на приятности французской жизни, он немножко скучал в Париже. Впрочем, это не было презрением солдата к легкой войне, где поэзия смертельного поединка снижается подкупом высокопоставленных лиц или заблаговременным сговором заинтересованных буржуазии. Нет, не солнце современного Бородина с протуберанцами советских катюш, не блистательная возможность послушать вплотную великолепное ура русских атак привлекли его сюда; его манили не сувениры с чёрно-бурыми лисицами, не опасный исторический соблазн постоять с задумчивым видом на зубцах кремлевской стены, не обещанное ему фюрером поместье в Алазанской долине, на Кавказе, вряд ли также — возможность безнаказанно поразвлечься в оккупированной стране способами, предосудительными даже для притонов Западной Европы. В отличие от своих менее образованных, порою весьма недалеких сослуживцев, он видел свое призвание в научном осмыслении русских дел. Со школьной скамьи его волновали географические открытия, колониальная романтика, в особенности же загадочное восточное пространство с его незаметным переходом от безумных снегов в палящий зной срединной Азии. Возможно, он и стал бы путешественником, выдающимся собирателем тянь-шанских мошек или сарматских антиквитатов, если бы к годам его зрелости в указанном пространстве не возникла заразительная идея всечеловеческого возрождения, грозившая перехлестнуть и на соседнюю Германию. Пожалуй, ничто так не повлияло на выбор ремесла этого изысканного и начитанного юноши, как ненависть к социализму, в свою очередь происходившая из боязни утратить родительскую фабричку — всего лишь пуговиц, но не просто этих круглых пустячков для закрепления одежды на надлежащем месте, а идеальных немецких вещиц в себе, крохотных и общедоступных шедевров капиталистической цивилизации. Компатриоты и руководящие политические мыслители, происходившие из фабрикантов или торговцев, полностью разделяли настроение пуговичника. О, разумнее было бы просто стерилизовать указанное пространство к востоку от Вислы с одновременной сутанизацией, как они называли насильственное лишение жизни, всего живого, что хотя бы дыханием соприкасалось с большевизмом... но было сомнительно, чтобы жертва добровольно подчинилась такому мероприятию. Здесь и возникла мысль о московском походе, названном генеральной битвой за свободу и культуру, так как неловко было призывать нацию к пролитию крови за частное пуговичное производство. В глазах этого офицера все прежние неудачи военного, освоения России проистекали из невежества завоевателей, изучавших калибры её пушек и численность гарнизонов вместо проникновения в наиболее сокровенные духовные тылы. Путем самостоятельного мышления офицер пришёл к выводу, что в крепостях важнее всего моральная начинка их защитников, а не толщина кирпичной кладки, за которой они укрываются. Задолго до войны он проштудировал историческое прошлое восточного соседа, уклад народной жизни, даже строй её песен и характер обрядов, причем в языке русском навострился не хуже иных наших филологов, что обучают школьников, к примеру, писать при заключенье, не разумея заключенного здесь насилия над русской речью. Он даже отыскал корни знаменитого, начиная с 1917 года, московитского смутьянства в национальной склонности поразмяться кулачным боем от избытка здоровья и суровостей континентального климата, а зачатки идеи о всемирном объединении трудящихся усмотрел в объединительной политике средневекового Московского государства. Однако все ускользало от пытливого офицера какое-то главное значение, непомеченное ни в антикварных изданиях, ни в сплетнях перебежчиков, ни в донесениях разведки. А оно было разлито в самом воздухе двадцатого столетия и заключалось не в настойчивом стремлении досадить пуговичным фабрикантам, а в извечной склонности простых людей жить мирно, сажать деревья и так растить сынков, чтоб по возможности тешили их старость, а не проклинали бога и матерей, повисая грудью на колючей проволоке. Но и после стольких проявленных усилий Россия по-прежнему казалась дремучим лесом этому вдумчивому и деятельному офицеру. Он без сожаления поднял бы на воздух эту страну, так как для разочарованного собственника весь шар земной — сравнительно недорогая плата за пуговичную фабрику, и, надо сказать, несмотря на краткость пребывания под Москвой, уже достиг кое-чего в этом отношении. Однако, стремясь сочетать свой жестокий классовый долг с извлечением научной пользы, он своей обязанностью полагал, кроме руин в России, оставить хотя бы беглое её описание, этакий Querschnitt[11] в подарок отдаленным немецким докторантам, чтоб избавить их от неблагодарного труда раскопок и домыслов. С этой целью он и вел регулярные дневниковые записи о своих непосредственных впечатлениях от людей и зданий с приложением фотографий, как они выглядели до и после встречи с ним. Разумеется, Поля не представлялась ему сколько-нибудь ценным собеседником, но наиболее умные соглядатаи предпочитают как раз у детей расспрашивать дорогу к заветным родничкам... потому-то офицеру и не хотелось пока ни пугать девчонку, ни причинять что-либо могущее затруднить ей самое словопроизношение. Ему было за сорок; тень непоправимого уже и не только интеллектуального утомления лежала в его глубоких, настолько глубоких глазницах, что до самого конца Поля так и не сумела различить его зрачков. Зато у него были волосы отличного цвета пивной пены, спортивная выправка штабиста и благородный арийский череп даже несколько улучшенного образца, чем это требовалось для успешной политической карьеры. Крылатая эмблемка вермахта виднелась на его впалой груди... и вообще было в нем что-то от своенравных голенастых птиц, что имеют скверную привычку клевать в лицо без предупреждения. Словом, Поля сразу поняла, что умрет сегодня же, если не сумеет обмануть, отвлечь, задобрить его с помощью скудных чар, имевшихся в её распоряжении. Попеременно воспламеняя и туша зажигалку в пальцах, офицер долго глядел на Полю, пока та не побледнела в желательной степени. Разговор начался со взаимного ознакомления. — Ничего не бойся. Все будет очень, очень хорошо. Возьми место. Как зовут? — Аполлинария, — отвечала Поля, облизав пересохшие губы. — Вообще-то говоря, это довольно редкое имя, но бывают и ещё более редкие... Аполлинария Вихрова. — Аполлинария... так-так. — И, как бы пробуя на вкус, почмокал губами. — Сколько лет? — Восемнадцать. Я уж в институт поступила... только пока не окончательно выбрала себе специальность. Имеются разные внутренние соображения... — Это очень хорошо. Благодарю вас, Аполлинария. Кто отец, мать? — Мама моя является фельдшерицей, то есть лечит больных. Что же касается отца, то он работает по лесному делу, профессором... только не совсем удачно: всё ругают! Ну, ведь ясно, кто в лес пошел, на того и шишки валятся. Кроме соответственной улыбки, она попыталась подкупить германского офицера перечислением отцовских злоключений, случившихся при советской власти; он выслушал её с заметным напряжением, потом нетерпеливо постучал зажигалкой в стол. — Это потом, потом. Очень хорошо. Ты идешь из Москвы, так. Кто ты? Поля сочувственно закивала ему: — Я и сама больше всего боялась этого недоразумения, но я все объясню, если у вас хоть капелька терпеньица найдется! Я совсем кратенько, минутки в три или в четыре, постараюсь уложиться... можно? Офицер глядел и молчал, как бы предоставляя пленнице любое время, и тогда самый пол качнулся под её ногами, причем такое отчаяние отразилось в Полином лице, что офицер счел необходимым успокоить её для достижения наилучших результатов. — Ничего, ничего, — усмехнулся он — Очень хорошо. Я всегда имел желание, чтобы самолично глядеть Москву, также остальная Россия. О, эти замерзлые реки, этот удушливый жар песчатых степей, где так недавно много харчевников разводило огонь своих костров. Здесь лето дает нам драматичны, томительны ландшафт загорающих лесов. Пожалуйста, не бойся. — Видимо, он понимал стесненное состояние сидевшего перед ним существа и, идя на помощь, ткнул пальцем в крылатую эмблемку на груди. — Я есть Вальтер Киттель. Я тоже имею две сестры: Урсула и Лотта. Они такие миловидные, как ты. Я часто вижу в сне, как они ходят в саду, певая, украшенные цветами. Тихо, устало. Конечно, семейные сведения такого рода надлежало принять с особой благодарностью, как признак доверия и расположения. — Значит, у вас даже zwei Schwester? О, das ist sehr gut![12] — охотно поддержала Поля, потому что дело как будто оборачивалось на лад. — Это очень красивые имена. А ваши сестры тоже чем-нибудь... занимаются? — О, благодарю вас! — заговорил Киттель, со скрипом растягивая некоторые полюбившиеся ему русские слова. — Урсула занимается созданием искусства. Главная особенность её картин является объединение человеческого тела и мысля, сохраняя строгое равновесие, так благоприятное для художника. Вначалу она стремилась уравновесить различны стремления в области стилей, после пришла к исканию гармонии красок, наблюдаемые у природы. Её живопис обнаруживается с вибрирующей интенсивностью, но дышит всегда полнотой хроматических аккордов... понятно? И потом созерцательное углубление... также передача атмосферических явлений. О, преданность природе всегда согревает и влияет на мир немецких образов! У немецкого офицера оказался вообще свободный вечер, кроме того, он был крайне привязан к своей сестре Урсуле, хотя и Лотту любил не в меньшей степени, и, наконец, ему просто доставляло удовольствие так лихо, без зазрения совести шпарить по-русски. Разнежась воспоминанием, он полувопросительно протянул своей пленнице пачку наилучших немецких сигарет. — Ну, что вы!.. — сконфузилась Поля. — Я ещё не научилась... да у меня и мама не курит, хоть и медработник. Никотин... он очень вредно отражается на сосудах головного мозга! Вальтер Киттель покровительственно улыбнулся: — В таком случае, может быть, немножко вермут, рум?.. Сегодня так зимно. Nein? Na, dann nicht[13]... — He подымаясь, он дотянулся до низкого столика у постели, раскрыл зеленую, с золоченным рантом коробку и деликатно, кончиком мизинца, указал на одну, самую верхнюю, причудливой формы конфетку. — Возьми это. Здесь питательны немецки шоколад. — Да право же, мне ни капельки не хочется, — сопротивлялась Поля, как могла. — Пожалуйста. Ну так возьми, Аполлинария. Повисшая в воздухе коробка начинала дрожать, и вдруг Поле почудилось, что Осьминов с суровым лицом утвердительно, сквозь леса и стены, кивнул ей откуда-то из глубины страны. Она взяла этот чёрный квадратик с ещё незнакомым ей трепетным чувством измены и даже надкусила с краешка, так и не заметив ни формы, ни вкуса начинки. — Вот, danke schon[14]. Очень вкусно... я никогда не ела хороший немецкий шоколад, — по возможности непринужденно сказала Поля. — Скажите, а другая у вас сестра — тоже художница? — О, Лотта есть совсем небольшой ребенок. Нежны цветок на вулканичном грунте, где мы живем. Но Урсула велики художник от нового времени. — Он чиркнул зажигалкой и долго глядел на бездымный язычок огня. — Ты больше любишь штриховое или, нет, бликовое искусство? — Да, пожалуй, лично я как-то больше бликовое люблю... — наугад призналась Поля и с ужасом проглотила наконец откушенный и полурастаявший во рту кусочек фашистской шоколадки. Кажется, её симпатии в изобразительном искусстве не совпадали со взглядами офицера; по счастью, это пока не влекло дурных для Поли последствий. — Да-да, бликовое всегда имеет более обширное публикум. Так-так. Все будет хорошо. Ничего не бойся, — и потушил огонек. — Теперь, пожалуйста, скажи, Аполлинария. Зачем оказалась в расположении немецкой танковой части? — И оттого, что Поля подавленно замолкла, с торжествующим видом надвинулся к ней через стол. — Ну, Москва, скажи так... ну? Это был его первый неожиданный клевок, причем на этот раз фраза далась ему без всяких усилий; возможно, впрочем, что временами Поля и сама переставала замечать несообразности его русской речи. — Да нет же, я там просто мимоходом оказалась. И это верно, что я из Москвы, но только теперь из-за налетов все из Москвы бегут, совсем от работы отбились... Просто schrecklich, совсем schrecklich![15] Я и сама, как нашу жилплощадь разбомбили, целую почти неделю по подвалам скиталась... чуть не заболела. Да ещё и хлеба не выдают! Меня тоже взрывной волной так хватило, часа два замертво провалялась на снегу. — И, побольше воздуху заглотнув, завела обстоятельный рассказ о горящей, осажденной, разметанной в клочья советской столице. Так ей пригодились личные впечатления от прямого попадания авиабомбы в Благовещенский тупичок. Сознание, что это полезно для дела, заставляло её придумать весьма замысловатые картинки московского разгрома, посильно украшая их подробностями, способными удовлетворить самое нетерпеливое воображение в Германии; в особенности удалось ей описание, как пробиралась среди дымящихся обломков и сквозь обезумевшую толпу беженцев. Она не пощадила даже своей любимой кремлевской колокольни, долговязого Ивана в золотом шишаке, свалив его прямо в реку... хотя и не было уверенности, достанет ли он до воды при паденье. Господи, да самый камень уразумел бы, будь он с сердцем, что ничего больше не оставалось Поле, как ринуться напролом, сквозь сугробы и заставы, сюда на Енгу, в тепло материнских коленей. Вполне уместно она и всхлипнула под конец, без слез пока, лишь бы Киттель не отсылал её назад, под страшное московское небо... и вдруг ощутила на себе его пристальный, изучающий взгляд — с тем же ужасом, наверно, с каким малявочка на предметном стекле различила бы, если б смогла, мерцающий глаз над собой в тоннельной трубе микроскопа. — Это неправда, Аполлинария, — жутко и печально сказал Вальтер Киттель. — Скажи теперь. В каком месте находится твоя мать? — Ну... она совсем недалеко тут, в Пашутинском лесничестве живет. Господи, это мама-то моя — неправда? Можете хоть проверить, тут её все знают. Вон и карточка её у вас на столе... разрешите, я назад её возьму? — И, осмелев, протянула руку — не затем, чтоб взять, а чтобы по отказу или дозволению офицера понять его намерения в отношении себя. Не отвечая, он посдвинул кольт на столе и среди необъятных Пустошeй нашарил карандашом крохотную пашутинскую точку. Потом вывел графитное острие вверх по шоссе и поднял глаза на Полю. Тогда она смятенно удостоверилась, чем именно погубила себя. Офицер тоже знал, что на Пашутино нужно было сворачивать за добрую четверть часа от места, где произошел её арест. На дальнейшем отрезке переставала действовать её легенда, и теперь только чудом можно было избегнуть казни. — Ну, значит, вы меня не поняли тогда, господин офицер, ich wollte zu meine Mutter kommen... es ist so schrecklich dort in Moskau von deutschen Bomben. Und ich war schon in Wal-de, aber ein alter russischer Mann mit lange weisse Bart hat mir gesagt, dass sie hier, in Schichanow Jam, zu eine kranke Frau gefahren ist!..[16] — она запуталась в спряжениях, как на уроке, выдохлась и замолкла. Он выслушал её, морщась как от зубной боли: — Nein, Аполлинария. Лучше надо по-русски. Тем не менее, стремясь довести исследованье до конца, он позвонил. И тотчас же появился тот лянгер, что обыскивал Полю. Она сжалась и втянула голову в плечи, готовясь к худшему, но опять ничего такого не произошло, а лишь последовало отрывистое приказанье, в котором нельзя было разобрать ни слова, кроме последнего и властного schnell![17] уже вдогонку. — Das ist nicht wahr. Это неправда. Не надо немецки, лучше русски, Аполлинария, — со скукой повторил Вальтер Киттель. — Это называется наложить тень на заборе. С минуту затем Вальтер Киттель разглядывал карточку Полиной матери. — Скажи, Аполлинария. Это твоя мать? — Да, её Еленой Ивановной зовут. — Так. Почему мать смеется? Поля несмело пожала плечами: — Я же не знаю... это ещё до меня было. — Красивая женщина. — И вторично клюнул с размаху: — Ну, где прошла фронт, покажи. Привстав, Поля пальцем коснулась карты, и действительно, в условиях войны и вьюжной ночи, все было возможно в той, самой непроходимой части Пустошeй. — Я главным образом лесом шла. Очень солдат боялась... — Как пустили зольдаты? Скажи. — Ну, значит, они понимали простым сердцем, куда и зачем идет человек. Одному я даже варежки подарила... ну, что зимой на руки надевается, — прибавила она, приметив напряжение в его лице. — Ты совсем молодая... девошка, Аполлинария. Беллона не любит детей под ногами. Дети должны спать, когда Беллона идет к своим делам. Сейчас скажи правду, — и направил в нее палец, как пистолет. — Куда шла? — Господи, да что же это такое!.. — взмолилась Поля, чуть не плача. — Я же вам отвечаю, что к маме шла... ведь я и не скрываю, что из Москвы! Не хочу я с ними напрасно погибать... ну, не хочу! Они там наворотят мировых делов разных, а я отвечай! Да уж если на то пошло... Раздражение, с каким он постучал зажигалкой о стол, остановило Полю во всем разбеге. Видимо, он был обижен в своих лучших побуждениях. Офицера поражало мужское воинское упорство русских девчат, с каким они на его глазах старались протиснуться в узкие лазейки фронта. Минуя самую цель их несомненной засылки, он просто уточнить хотел, какой приз гонит их на верную и безвестную гибель, чем же оплачивается их отвага в этой стране, где презирают золото и не верят в личное бессмертье. Поля ещё не знала тогда, что в той же землянке, на том же месте до нее уже сидели порознь две другие русские девушки, которым тоже не удалось прорваться в Лошкарев. Те были постарше и, конечно, в понятиях Киттеля, сильнее закоснели в смертных грехах большевизма, чем и объяснялся неуспех допроса... Он точно так же помещал их в колбу психологического исследования, поочередно воздействуя сиропами надежды и благодарности, кислотами ужаса и боли, прежде чем выплеснуть в небытие. Но с прежними он не делился ни соображениями о талантах сестры Урсулы, ни конфетами — подарком самого белокурого арийского ангела на свете, Лотты Киттель. Нужно было поистине обладать черствым сердцем, чтоб не оплатить такое доверие взаимной откровенностью. А у него было острое предчувствие, что именно этот тихий зимний вечер принесет ему ценнейшие философические откровения о нынешней России. — Nein! Сейчас слушай меня, Аполлинария. Ты есть русски зольдат... — и предупредительно защитился ладонью от возможных возражений. — Dir ist aufgetragen hier durchzukommen, mir — dich nicht durclizulassen. Судьба объяснит... das Schicksal wird entscheiden, wer von uns wichtiger ist fur's Leben.[18] Да так. Ты желаешь зажигать факел свободы на весь мир, когда богаты не может обижать бедны... И подвергать себя охотно всем затруднениям. Твоя цель является распространение трудового соединения на человечество. Моя есть наслаждение в стрельбе... да, так. Я есть официр великой Германии. Нации притихаются, когда она идет в Европе. Я тоже полон своей выдержки, но мне не ограничивает никакое преж... — он запнулся, но проявил волю и договорил это варварское слово, — ...предубеждение. Мое действие также основано на развитие духовной жизни, aber, ich glaube[19], сближение между людьми создается nur[20] путем спиритуальных связей. Мне мало оптически переживаний в этой стране. Я хочу читать русски люди... как книга. Сейчас гляди так. Ночь, звезды, большой русски лес. Никто лишний рядом. Здесь, э... ну, hier kreuzen sich unsere Wege[21]. Завтра забудем навсегда ты и я unser Zusammensein. Die Wahrheit wird ge-boren, wo grosse Gegner offen miteinander streiten[22]. Сейчас будем говорить лицо на лицо... друг другу высыпать свое сердце, Аполлинария. Man muss den Gegner achten, der ja auch sein Leben auf s Spiel setzt. Verstehst du[23], Аполлинария? — О, ja, ich verstehe[24], — самым задушевным тоном, ровно ничего не поняв ни в словах его, ни в намереньях, поспешила она. А то было обыкновенное желание завоевателя и сверхчеловека смирить, логически подавить её своим превосходством, поставить на колени послушную, трепещущую от умиления перед величием его семейных и гражданских добродетелей и затем, когда меньше всего будет этого ждать, расколоть ей темя. Но именно то обстоятельство, что не сделал этого сразу, а медлил и, следовательно, нуждался в чем-то от нее, давало Поле если не полную уверенность в благополучном исходе, то какой-то ободряющий просвет. Только нужно было, не теряя времени, переходить в наступленье, пока не ослабла окончательно от его последовательного нажима, пока не клюнул наповал в спазме птичьей ярости. — Ну, быстро сейчас скажи, Аполлинария. Не надо плавать на собачий способ. Тогда неожиданная сила вскинула её с места, и теперь уже не смущал иронический взгляд по ту сторону чёрного тоннеля. — Так я же весь вечер и стараюсь вам растолковать, а вы мне словечка вставить не даете. А с чего, с чего мне перед вами на собачий способ плавать? — расхлестнулась она, и тут на нее накатило то исступленное вдохновенье лжи, что родится из предельного отчаянья, целая буря с коротким ливнем неподдельных слез. — Сам-то посидел бы в бомбежке да в нетопленном подвале недельку подряд, другое запел бы. У меня мать помещица русская была, боярыня была... слыхал? её в детстве-то в золотой колясочке возили, вот как! А он мне конфетку сует да ещё комсомолкой обзывает... Кабы не большевики-то, я бы, может, сейчас в Берлине кофе с вафлями пила... я бы, может, вся в мехах да в антильских кружевах ходила... а что я теперь?! Сам гляди, какая я! — И отступя, задрав юбчонку в азарте, показала подпухшую, багровеющую коленку в просвете между рваным бельишком и чулком. — Они отца у меня заклевали, головы не смеет поднять... все глаза свои я по нем изревела. А в школе, бывало, ещё сторонятся, уж не трахома ли у тебя, Полька, спрашивают. Ну, стреляйте теперь, пожалуйста... таким образом! В общем получалось довольно убедительно, — а местами, пожалуй, — даже с излишком правдоподобия. Поля могла бы без конца бередить и развивать грязные, как заноза застрявшие в душе, намеки Грацианского и замолкла во всем разбеге не потому, что иссякла, а от внезапного испуга, что вдруг старый мир поверит ей, пожалеет, пощадит за её беспримерное отступничество. Живо представилось, что уже не только Осьминов, а вся Великая Отечественная война, от генералов до рядовых, слушает её, даже раненые в госпиталях, и непримиримый Дементьев в одном из них. И у всех у них грустные, отеческие лица... но неизвестно, понимают ли они там, что Поля делает это не для спасения своей ничтожной жизни, которая уже как бы отделилась от нее, ушла из ребер и теперь лежала у Киттеля на столе, рядом с заветным камешком, таким же Полиным сокровищем, как и мамина фотография. Чье-то тяжелое дыхание за спиной заставило Полю обернуться. Кроме лысого лянгера, в двери стоял теперь незнакомый Поле плечистый седой старик в кожане, накинутом поверх беспоясой рубахи; видно, его подняли с постели и рысью прогнали до землянки. Никаких начищенных должностных блях или медалей за подлые дела не красовалось на его груди, но по нащуренным глазам, по спокойной, невспугнутой осанке можно было признать в нем старосту, приглашенного для проверки Полиных показаний. Правда, шапку он снял, однако не поздоровался, не погнулся перед начальством, только с угрюмым достоинством уставился в пространство под ногами. — Чего надо? — проворчал он тоном человека, уверенного в своей надобности. — Ай дня завтра не будет, на ночь глядя чего затеяли!.. Больно небо-то выяснело, — прибавил он, выдержав недобрый взгляд Киттеля. — Смотри, советские не налетели бы! Тотчас же, как бы в подтверждение, — и пока по земле, — докатился слабый гул далекого удара, и одновременно легкие концентрические круги пробежали по жидкости в стакане. Несколько мгновений все четверо по-разному прислушивались к наступившей тишине, но, к сожалению или счастью, продолжения не последовало: просто шевельнулась спросонок война. Киттель схлебнул из стакана верхний, пенистый глоток и дал знак лянгеру не уходить. Допрос продолжался. Следует оговориться, этот офицер вообще не разделял тактики своего фюрера в отношении России, как не одобрял и Наполеона, недооценившего стихийного значения крестьянского моря. Тем более считал он оплошностью своего гауптфюрера заранее объявлять многомиллионное славянство компостной кучей для германской расы. Нет, по его мнению, предприятие Барбаросса следовало начинать с усыпительных политических деклараций, а попозже, как поокрепнут немецкие гарнизоны на местах, тогда уж и прихватить за гортань железной пятерней, разумно распределяя одних на скотский труд, других на удобрительные туки. Имея в виду этот дальний прицел, Вальтер Киттель и не дразнил русских мужиков, как прочие оккупанты, а, напротив, проявлял известную деликатность в обращении, шутил с ними, не упуская случая блеснуть русской пословицей, вроде той, что рубашка ближе к телу, чем юбка. Разумеется, за время двухнедельного пребывания в России он не успел пустить корешков в сердце непокладистого народа, но уже хвастался в письмах к сестре Урсуле близостью с одним енежским старожилом, побывавшим в немецком плену четверть века назад и претерпевшим гонения от советской власти, нынешним старостой Шиханова Яма. В свою очередь, и тот не чуждался бесед с высокопоставленным оккупантом, хотя на счет политики чаще помалкивал — то ли вследствие неуверенности в исходе войны, то ли из понятной робости в присутствии высокого покровителя. Во всяком случае, на должность старосты он согласился не сразу, но Вальтер Киттель потому и гордился своей победой, что чем труднее завербовать предателя, тем дороже ему цена. — О бауэр![25] — дружественно окликнул его Киттель, приветствуя движением пальца. — Как идут твои дела, скажи? Какой разговор у народа кругом? — Бога не гневим, поманеньку управляемся, — отвечал староста, пряча глаза и касаясь окладистой, с заметной проседью бороды. — Вот у вас, слыхать, заминка объявляется. В Москву, сдается мне, к рожеству-то не поспеете. — Ничего. Все хорошо. Благодарю вас, — с поджатыми губами сказал Киттель. — Кто тише едет, тот людей насмешит. Возьми свое место. Он показал глазами на второй чурбак у стола и щелчком подкатил через стол сигарету старику; тот отказался. — Мы уж своего, у нас от сладкого зубы преют. А народу... чего ж нонче народу говорить! Ему нонче говорить нечего, он только думает. Нонче его думка глубоко в тело загната... так-то! Достав лоскутный кисет, староста с вызывающим спокойствием принялся налаживать махорочную цигарку посолидней, и хотя Киттель мог безнаказанно свалить любое дерево в этом лесу, почему-то стерпел его явное вонючее своевольство, а Поле невольно вспомнилась огневая истерика немецкого блокпоста у десятого кордона в прошлую ночь. — Вот русска девошка. Аполлинария. Она очень любит глядеть немецки танки. Ты стары житель. Возьми это. Кто здесь? Староста принял карточку и стал искать очки. — Да уж слыхал я, слыхал, как она тут с тобой воевала... ведь они нонче вострые пошли. Хромцов Пашка тоже хвалился даве, что ещё одноё словил. Ну, купорос твое дело, девка!.. и чего это вас в самый огонь тянет? Сидели бы себе в запечье, пока не схлынет. Эх, тяжкие наши грехи! — Ему удалось наконец вставить в оправу очков выпадавшее стеклышко, а Поля, хоть и опасалась взглянуть на него, увидела краешком глаза, как дрогнула фотография в Старостиной руке. — Ишь ты, встренуться-то где довелось! — Ну, скажи, бауэр. Ты знаешь такую женщину? — Как не знать, фершелица наша, Елена Ивановна, как молоденькая была. При мне и на карточку сымали, у меня такая же дома имелася. Тут и я рядышком стоял, да, видать, подсократили меня, урезали, верно в рамочку не поместился. Она, она и есть, Елена Ивановна. — И вдруг, догадавшись, по-новому с тревогой взглянул на Полю. — Ай ты, девка, дочкой ей доводишься? Из предосторожности Поля обиженно отвернулась. Обстоятельства и без того складывались в её пользу. При правдивости или ложности одной половины показания Киттель, по обыкновению всех следователей на свете, должен был соответственно с доверием или сомнением отнестись и к другой. — Так-так. Она была богатая? Скажи. — Ить как сказать... считалося по лесному-то владению, зажитошней их на Енгe и не было. Леса значительные, только душу в них спасать... а дарма барынька спустила, на пропитание. Облог-то и рубили при мне... мы с ейным отцом махонькие были, — кивнул он на Полю, не отрывая глаз от фотографии. — Да, много жизни с той поры утекло, почитай вся! Сама-то хозяйка из немок была, в русском-то обиходе мало смыслила... вроде как с сероватиной, по-нашему сказать. Ну, тут приезжий купец, из Питера, и обернул её вкруг пальца, на весьма значительную сумму её урезонил. Папаша мой от зависти весь свой остатний век локти грыз... Не пропустивший ни слова Киттель раздумчиво глядел на огонек зажигалки. По-видимому, новые и менявшие все дело обстоятельства давали ему основания ставить дальнейшие вопросы на своем, немецком, языке: — Warum hast du mir verheimlicht, dass du deutsche Angehorige hast?[26] Голос его теперь звучал смягченно, и Поля сразу обессилела от сладких и неясных пока предчувствий. Дело её налаживалось, и несколько преждевременно пришло в голову, что не беда, если даже на полсуток и запоздает в Лошкарев. Зато уж с этой минуты никак нельзя было ей ослаблять своего наступательного натиска. — О, да вы бы ещё больше мне тогда не поверили. Уж ваше дело такое, любого человека во всяких гадостях подозревать. Господи, кабы все-то из жизни моей рассказать, что я там пережила, да вы бы оба тут с дяденькой разревелись бы над моей судьбой... вот как! — Так-так, очень хорошо, — смягченно тянул Киттель, катая в пальцах Полин камешек. — Und was willst du tun, wenn du erst mal bai deiner Mutter bist?[27] — Да уж найду что. Языка русского уроки стану давать, кому потребуется... хоть бы и вам! Уж не бойтесь, на хлеб себе заработаю, в кусочки побираться не пойду... — Это так, да. Благодарю вас, Аполлинария. Und wenn wir in Europa mit den Bolschewisten aufraumen, wirst du dann auch zu ihnen zuruck schlupfen?[28] — Простите... was, was sagen Sie?[29]— с озабоченным видом подалась Поля вперед. — Я сказал, когда мы сделаем приборка с большевиком, ты будешь bei Nacht und Nebel[30] перескользить к ним, wie ein Schmuggler?[31] В намерении показать свою самостоятельность Поля оскорбленно пожала плечами: — Зачем же, я могу и у вас остаться... если, конечно, обижать не станут. А то вот один варежки мои себе подарил, другой всю обувку долотом испортил... Ну, в чем я теперь маме-то покажусь? Да тут поневоле и не такой ещё цурюк в голову придет! Я птаха вольная... раз от большевиков сбежала, так от вас-то и подавно упорхну!.. — Очень интересно, хорошо, Аполлинария. Тебе нравится наша Германия? Скажи. В том-то и состоял замысел Полина притворства — не сдаваться сразу и тем набить цену себе в глазах Киттеля. — Откуда ж мне её знать?.. как же она может или не может мне понравиться, раз я её не видала никогда? Вот с вами с первым разговариваю... — О, ты увидишь, Аполлинария. Нет, не Берлин, он есть молодой город. Но Рейн... то не река, то родина немецкого духа, Вси немцы имеют глубокую любовь к Рейну, где сливаются границы поэзии и действительность. — В горле у него забулькали имена рейнских местностей, последнее из них сопровождалось какой-то безумной вспышкой на донышке его глазниц. — О, Боппард, Санкт-Гоар, Лорелей... и Кёльн. Древни корень — Colonia Agrippina weisst du? Und dann schlissдich — Munchen, unsere Isar-Athen. Фюрер мне лично сказал... hat mir mal personlich gesagt: die ErschafTung der Welt hat mit Munchen begonnen, als Gott noch nicht made war[32]. Эта речка, Изар, он идет из гор. Он имеет молочный вид. О, ты закружишь себе голову, Аполлинария! В Германии много всякого забавления, будучи сопряжено веселым флиртом. В Германии тоже есть не стари люди, находящи себе удовольствие друг в друге. Ты можешь жениться коммерсант или Erbhofbauer, und sogar немецки pensionberechtigten Beamten[33]. — И сам, как от щекотки, похохотал при упоминании столь обольстительной карьеры, перед которой не устоит любая разумная девушка на свете. — Ну, подходит тебе так?.. sagt dir das zu? Аполлина-ария! — Нет, это мне не подходит, — из последних сил улыбнулась Поля. — Я уж как-нибудь сама паренька себе подберу. У нее имелись особые причины для столь дерзкого отказа от немецкого счастья. Как раз на столике загудел зуммер полевого телефона; стоявший рядом лянгер снял трубку, выслушал молча и, не дожидаясь разрешенья, быстро вышел распорядиться. В земляную тишину сквозь раскрытую на мгновенье дверь проникла ожесточенная пальба зениток, сопровождаемая множественным гулом встревоженного воздуха. То походило на голос леса в бурю и пока вовсе не означало спасения, но самая близость могущественного друга сообщила Поле преждевременную уверенность в благополучном исходе приключения. Прежде всего Поля ощутила тяжесть наваленных на себя позорных побуждений своего бегства, ставивших её на одну доску со старостой, — тот сидел рядом, свесив громадные, бездельные, с незажженной цигаркой руки меж колен. Вряд ли это было простое отвращенье к изменнику, — скорее суеверное, до тошноты гадливое чувство физического, телом к телу, соприкосновенья с мертвецом. Вслед за тем её охватила неотразимая потребность любым способом отгородиться от него и, пусть даже с риском для жизни, заявить о своем достоинстве. Случай для этого представился немедля. Чувствуя ли презрение беззащитной русской девчонки, или предвидя дальнейшие этапы допроса, или от стыда перед Иваном Вихровым, хотя имя его не было произнесено пока, староста поднялся было уходить. Властным движеньем офицер удержал его на месте. — Nein. Сиди так, бауэр. — И вдруг, взяв двумя пальцами со стола, издали показал Поле заветный, отобранный у нее камешек. — Was soil das?[34] — Ну, это просто так... чтоб легче было жить. Да вы не бойтесь, он не взрывается, — усмехнулась Поля, когда Киттель в целях исследования подержал камешек на огне зажигалки, чуть поодаль от себя. — О, понимаю, Аполлинария. Талисман? Любой ответ сошел бы теперь за правду, но в ту минуту раздирающий, первый такой по силе, донесся разрыв, все содрогнулось кругом, что-то упало за ширмой... и все это вместе толкнуло Полю на дерзость, которая и должна была окончательно погубить ее. — Да вроде не совсем талисман... — замялась она. — Это ещё летом я на память с московской мостовой подняла. Хоть и беглая я, а ещё русская немножко... — И на беду свою показала зубы в улыбке, показала несколько больше, чем дозволялось в её положенье. Случилось как раз то, чего больше всего опасался Осьминов: не в стойкости Полиной он сомневался, а в способности её долго сносить ложь. Поля сама понимала, что можно было жизнью поплатиться за подобное признание, зато хоть чуточку посветлее стало на душе. При этом староста внимательно покосился на Полю и снова, опершись локтями в колени, свесил голову. Здесь у офицера стало чрезвычайно вдумчивое лицо. То было первое за весь вечер откровение о советских людях, не помеченное в самых секретных циркулярах генштаба: о, Полин камешек весил гораздо больше, чем его вещество! За время войны Киттель не наблюдал у своих солдат подобных сувениров и, даже в мыслях не допуская равенства этой девчонки со своею сестрою, задавал сейчас вопрос себе, догадалась бы или нет лучшая девушка его класса, Лотта Киттель, унести с собой, на груди, крупицу штукатурки, скажем, от мюнхенской святыни, Frauenkirche, даже навсегда покидая страну. Одно время бомбовые разрывы настолько приблизились, что струйки песка сочились сквозь неплотную обшивку наката. Потом звуки налета стали стихать: видимо, закончив работу, советская эскадрилья возвращалась назад. Не спуская с Поли иронических глаз, Киттель опустил её камешек в нагрудный карман с намерением показать свой занятный трофей на докладе в рейхсканцелярии кое-кому из преуменьшающих трудности восточного похода. Он глядел так долго, так пристально, что Поля стала чувствовать себя мышонком перед большой немецкой кошкой. В наступившей затем недоброй тишине вдруг заворочался староста. — Ну, вы сговаривайтесь тут... спать побреду, пожалуй, — попытался он показать Поле Вихровой свою самостоятельность, но прозвучало это так, словно просил у Киттеля позволенья. Офицер просто не обратил внимания на это понятное малодушие предателя, и Поле запомнилось сквозь ужас, с каким скрипом эта уже поднимавшаяся глыба костей и мяса опустилась назад, подчиняясь едва приметному движенью немецкого пальца. — Ты хороши девошка. Можешь нанести пользу Германии. Только жестоки люди могли послать тебя в руки сам Вальтер Киттель. — И лицо его перед очередным клевком стало грустное и ласковое. — Теперь скажи. Какой штаб послал? Тебе все будет тихо, хорошо. Aber надо бистро, когда спрашивает немецки официр, Аполлинария... — И коротко стукнул ладонью по столу. Поля подняла глаза, воздух стеснился в её горле, плечи обвисли. В лице сидевшего перед нею офицера было написано обещание самых изощренных неприятностей, какие может придумать фашистский сверхчеловек на основе длительного опыта и достижений медицины. Внутренним зрением, как бы сквозь мглу, она прочла полторы скупых строчки о себе в ещё не существующей сводке Информбюро. «Вот как оно на деле-то бывает!..» — подумала она, готовая встать и босая идти, куда ей положено теперь... и тогда вдруг вся вселенная покачнулась кругом нее от разрыва, наверно, самой большой бомбы, какие применяются в современной войне. За ним последовали другие, чуть поглуше, и потом они двинулись в обход блиндажа, похожие на шаги исполина, что вслепую шарит по земле утерянное сокровище. Так, значит, советские самолеты ни на минуту не покидали Поли... может быть, и прилетали лишь ради нее, чтобы салютовать безвестной русской комсомолке, уходящей из жизни. Теперь ничего больше не хотелось Поле, кроме прямого попадания в блиндаж: более великодушного исхода и не могла бы предоставить ей судьба... а в эту оставшуюся минутку и нужно было уложить какие-то ещё не известные ей, ликующие слова, что зарождались в ней от восхищения великолепной яростью своего, советского оружия там, вверху. Она никогда не смогла бы ни вспомнить, ни повторить их. — Что ж, погрызите наше железо, а мы посмотрим, каковы кусалки у вас... — почти с шепота начала Поля, начисто отрезая себе путь к отступлению. — Вот вы сказали давеча: за большевиков дерусь... О, кабы могла я со своим умишком: какой уж я солдат! Я только пуля на излете... вот силенок не хватило до цели долететь! Нет, это они дерутся за меня день и ночь... день и ночь за меня дерутся, а я только учусь у них пока... да помогаю им хоть немножко, чтоб потом не совестно стало перед мертвыми за юность свою. Меня-то легко пришибить... ладно, ну сорвете вы меня, одну хвоинку с дерева, а сколько их ещё останется... сколько их останется, я спрашиваю: всех не закопаешь! Нет, нас теперь с планеты не выкурить, поздно. Zu spat, verstehen Sie?[35] — И как репка блеснул в оскале влажный ряд её зубов. — Пожалуста, не так скоро, Аполлина-ария, — вставил Киттель с лицом исследователя, терпеливого к превратностям научного эксперимента. — Да, нас больше, потому что мы — род людской... Эх, кабы вас не было, кабы не было вас совсем! Все вокруг вами загажено, отравлено вами, даже вода, которую пьют дети... даже вода! Но ничего, мы подождем... у земного шара время длинное! Вот вы давеча спросили меня: кто я такая? Я девушка моей эпохи... пускай самая рядовая из них, но я завтрашний день мира... и тебе стоя, стоя следовало бы со мной разговаривать, если бы ты хоть капельку себя уважал! А ты сидишь предо мной, потому что ничего людского в тебе не осталось... а только лошадь дрессированная под главным палачом! Ну, нечего сидеть теперь, работай... веди, показывай, где у вас тут советских девчат стреляют? Она была сейчас старше и мудрей своих лет, скорее вовсе без возраста, как и Володя Анкудинов... и она была красивей всех своих сверстниц, самая курносая девчонка из Москвы. Все мысли, какие обычно созревают с годами, досрочно обступили Полю в ту последнюю минуту. Наверно, с тем же восторженным исступлением её современники в армейских шинелях и обвязавшись гранатами кидались под вражеские танки или огонь своей же артиллерии вызывали на себя. Прерывистая, как в агонии, речь её сливалась с возрастающим гулом налета, так что сперва и прервать её не представлялось Киттелю возможности, тем более что в заключение произошел довольно неожиданный поворот, в корне изменивший обстановку допроса. Поля никогда не могла установить, что произошло раньше — самый выстрел или хриплое, как команда: «Беги, дочка!» Равным образом она не сумела бы объяснить и поступок шихановского старосты: потому ли выстрелил он, что совесть заговорила, или расплачивался за давнюю обиду в немецком плену, а может, первый взнос решил сделать за какую-то свою заветную кровинку, оставшуюся на советской стороне. Поля помнила только, как он схватил кольт со стола, и сразу затем увидела дымящуюся дыру в глазнице Киттеля. То было второе на протяженье вечера откровение для образованного и любознательного германского офицера, и, надо надеяться, прежде чем погасла его пытливая мысль, он успел удостовериться, как много ещё не исследованного таится в русском лесу. Звук выстрела слился с очередным воздушным ударом, от которого захрустел накат, и, наверно, все обошлось бы в наилучшем виде, если бы на пороге не объявился как раз подручный Киттеля: видимо, его поразил необычный вид пока ещё сидевшего командира. Вторая пуля старосты прошла мимо лянгера, и потом они, сцепившись, покатились по ковру, а Поля проскочила в дверь мимо них, не дожидаясь исхода схватки. 4 Налет был в разгаре. Со злым треском рвалась промороженная земля: самая лютая валка леса происходила кругом. В глубине рощи, налево, пылала автоцистерна с горючим, и видно было в просвете между чёрных накренившихся древесных стволов, как ластится огонь и по-кошачьи трется о бока соседней, такой же парализованной машины. Спотыкаясь и погибая на каждом шагу, Поля возвращалась к жизни. Она не запомнила, сколько ей пришлось пробежать. Все попряталось, звезды и люди... Лишь когда покидала побоище, в последний раз поднырнув под чёрную бахромку дыма, тут, на полянке, чуть не сшиб её какой-то обхвативший руками голову и ещё более окровавленный, чем Киттель... а может быть, отблески пламени нес он на себе? Не приметив Поли, он помчался дальше, стеная и крича на чужом языке. На этот раз Поле дано было видеть его конец, когда, в изнеможенье привалясь к случайному плетню на пути, оглянулась назад. Вдруг весь воздух над Шихановым Ямом лопнул, как железная бочка, и падающая сосна с нахлестом накрыла оккупанта, а Полю с расстояния опахнуло жарким, пополам со снежной пылью ветерочком... Ничего не осталось в её памяти от этого получаса; лишь казалось, вся вселенная валится, подрубленная под корешок. В те минуты ни страха, ни радости избавленья не чувствовала Поля. Боль в потревоженной при паденье коленке вернула ей ощущенье действительности. Она взглянула сперва на свои босые и бесчувственные, в изодранных чулках ноги, потом на смятую мамину карточку в ладони, машинально захваченную при бегстве. Следующая мысль была о продолжении похода в Лошкарев, но теперь робкой человеческой былинке был уже знаком восторг движения на самом гребне, в обгон всего на свете, времени в том числе. Под большим нависшим сугробом невдалеке темнел скорее лаз, чем вход в землянку. Поля наудачу спустилась по обледенелым от помоев ступенькам, толкнула коленом визгнувшую дверь и, пригнувшись, заглянула в спертую духоту крестьянского жилища. Казалось, ничего там не было, кроме оранжевого сумрака с длинным, качающимся на нитке копоти огнем у самого края. — Какую ещё там душу живую бог принес? Входи, закрывай за собой, дитё застудишь... — послышалось из глубины, и Поля вошла с доверием былинки к своей мудрой повелительной реке. Посреди во исполненье непреложных законов жизни древняя старуха мыла девочку в таком же древнем деревянном корыте. Она совершала это неторопливо и важно, как священнодействие, которому не смела помешать никакая война. Все остальное соответствовало происходящему: помятый, с начищенной конфоркой набекрень, самовар смолисто чадил на земляном полу, да из-под овчины у стены кто-то стариковским подспудным кашлем, однообразно, как аминь, откликался на раскаты бомбежки. — Можно мне у вас, бабушка, водички из бадеечки попить? — на пробу и стуча зубами, попросилась Поля. Пить ей вовсе не хотелось, и старуха сразу уловила в её голосе тот неуловимый оттенок смирения, пароль горя, по которому от века в народе нашем признают нищих, погорельцев и странников. И как всегда это делают крестьяне, хозяйка обернулась не прежде, чем довела дело до конца и завернула ребенка в теплое веретье. — Чья ж ты будешь такая?.. видать, нездешняя? Лицо твое мне вроде незнакомое, — подавая ковшик, спросила она для проверки. — Где ж ты вся порвалася?.. аи тебя собаки грызли, деточка? — жалостно повторила старуха, но взглянула Поле на ноги и отвела глаза. — Вот к маме пробираюсь из самой Москвы, — и, забыв про питье, опустилась на лавку. — Можно, посижу у вас немножко? Уж больно устала я с дороги-то, бабушка. Возможно, старуха слышала что-то о поимке ещё одной прохожей девчонки, все в ней — растерзанный вид, босые ноги, заиканье от пережитого — подтверждало догадки. Она без расспросов усадила гостью, отогрела кружкой кипятка, поделилась кашей с донышка, и никогда, ни раньше, ни впоследствии, не доводилось Поле принимать от своего народа более щедрых даров. Между делом Поля спросила и о матери; старуха не раз лечилась в пашутинской больничке, и это сроднило её с Полей ещё теснее. Нет, в Шихановом Яму ничего не знали о судьбе фельдшерицы, исчезнувшей из Пашутина месяца полтора назад. Возможно, по старой памяти Елена Ивановна перебралась на житье к Павлу Арефьичу, и, таким образом, у Поли появлялся законный повод для дальнейшего движения на Лошкарев. Ей захотелось подержать ребенка, на счастье. — Девочка-то какая у вас хорошенькая... как морковочка! — польстила Поля, покачивая маленькую и благодарная за гостеприимство. — Умненькая такая, не плачет совсем. — Нонче они тихие у нас стали, ребятки: отощали. И не пошумят, как прежде, и бегать разучилися... сидючи играют. А как славно все налаживалось, да вот... обезоружили нас злые люди до последнего куреночка. Видать, и за вами, девчатами, очередь пришла, — и немножко всплакнула, но без слез и совсем беззвучно, словно смеялась. Тогда, уложив ребенка в зыбку, Поля пересела поближе, взяла старуху за руку: — А ты не убивайся, бабушка... мы их ещё подомнем. Разве солнышко погасишь? — И ещё многое наговорила в тот раз, всю себя вкладывая в шепот. — Ой, как им все это отзовется! — То-то и горе, родимая, что отзовется: не за тебя одноё убиваюся. Эка что творят, ровно о семи жизнях! Накликают беду на себя, а у них поди тоже младенчики имеются. — И тут из боли её вырвалось то знаменитое словцо, через сотню уст докатившееся до газетных ротаций, что все дети мира плачут на одном языке. — Хошь бы нам-то, старым, самый край твоего солнышка повидать... и ладно! — Еще успеешь, бабушка... но раньше своего сроку ничего на свете не случается, — непослушным языком, простонародной интонацией откликалась Поля, борясь с дремотой, потому что успела пропитаться сытным домашним теплом... и глядела, глядела, как тень от зыбки, подвешенной на жерди, усыпляюще качается над головою лежавшего у стенки старика. — Прихворнул, знать, дедушка-то... или так, отдохнуть прилег? Она сидела как раз в его подшитых валенках, с его овчиной на плечах, радуясь, как высшему благу на свете, и керосиновому моргасику на столе, и душному теплу первобытного жилья. Ответа Поля не расслышала; щеки у нее пылали и безудержно клонило в сон, как ни поднимал её с места Осьминов. — Ступай же, пока не утихло... а то ещё шарить почнут, — шепнул он старухиным голосом Поле на ухо. Поля поднялась и ладонями, всухую, отерла лицо, словно умывалась. — Непременно к тебе заеду, бабушка, когда все кончится... если доживу! — И попросила каких-нибудь бахилок в дорогу. Старуха ничего не позволила ей снять с себя из подаренной одежды. — Ему боле не понадобится, старику моему, уж на отходе он, — доверительно пояснила она. — Все на лесные работы гоняли, а много ли протянешь на одной-то баланде! Сперва глаза у него на нервной, вишь, почве загноились, а там и в ноги перекинулось. Ничего, наше дожито... Ты на шастыревский проселок-то не сворачивай, там ерманцы сено берут. А лучше иди все прямичком, по автобану, на волю божию. Эх ты, вояка наша сирая! — И оттого, что больше нечем было снабдить в дорогу, покрестила её разочка два. — Ну, ступай своей дорогой... да шейку-то береги, былиночка моя! Палящим зноем повеяло на Полю от этих слов, и ей ясно представилось, как с годами ненаписанная книга о её лошкаревском походе неминуемо станет сокращаться сперва до размера страницы, абзаца, потом единственной строки — про это последнее напутствие родины. Буря ещё бушевала, где-то в глубине бора доламывала вражеское железо. Местные зенитки молчали, работа подходила к концу. Любой на Полином месте различил бы в торжествующем ворковании моторов: «Иди, мол, иди по своим неотложным государственным делам, Поля Вихрова... Иди и не страшись, если иной раз и просвистит над головой, потому что это наше, твое свистит... Иди и не оглядывайся, а уж мы пока подзадержим их на часок». Синяя мгла висела впереди, и ни зарева в ней, ни фар запоздалых автомашин — ничего там не было. Робкие вначале, разгорались звезды на ветру, и видно было порой, как поднявшийся вихрь клонит на сторону их колючее синее пламя. Поля вспомнила неоднократное, в стихах, утверждение Родиона, что самые крупные звезды светят не в пустынях, не в Арктике, а у них, на Енге. 5 Последние километры дались всего трудней; порой дремала на ходу, безразличная к подстерегавшим её опасностям. Из-за частых остановок и выжиданий Поля к своей цели подошла лишь на исходе следующего дня. Как ни шатало её от голода и утомленья, пришлось долго мерзнуть за снежным сугробом в ожидании оказии, а солнце тем временем опускалось за городок. Он лежал весь как на ладони, под горой, и хоть прибавилось морозца к вечеру, не виднелось над ним синеватых на закате, соблазнительных для путника дымков. По счастью, мобилизованные жители возвращались с окопных работ — каждый нес по снопу из необмолоченных с осени, иные по три, кто посмелей. Когда растянувшееся шествие поравнялось с канавой, Поля пристроилась сзади. Она предложила одной тетеньке разделить её ношу; так бедный сноп с остекленевшими колосками послужил Поле пропуском в глазах немецких часовых. Городок проглядывался насквозь по главной улице, в дальнем его конце догорала вечерняя зорька. Близилось наступленье комендантского часа и новых Полиных несчастий вместе с ним. Ни души не попалось на пути, ни огня за ставнями, словно в успокоение немецкой комендатуры, что все ещё уцелевшее смирилось, затихло и, во всяком случае, не имеет прямого касательства к жизни. Брела из последних сил, еле различая на углах таблички переименованных улиц. Небо совсем гасло на западе, когда проспект Великой Германии отыскался наконец. Раньше это была веселая, вся в садах Пушкинская, по которой Поля пробежала бессчетное число раз, направляясь в школу; сейчас, обточенная пожаром, пустая и длинная, она казалась брошенной навзничь шахтой. Адрес указанной Осьминовым явки и номер дома подозрительно совпадали с местом постоянного Полина жительства. Было дико входить в знакомый дворик с предосторожностями и в окно собственной комнатки стучаться не прежде, чем удостоверилась, справа ли там стоит фуксия, год назад ею же, Полей, посаженная в консервной банке. Впустила неизвестная Поле женщина. Неприязненно, кутаясь в рваный платок, она выслушала желание Поли повидать сапожника и провела в охолодавшую к ночи столовую: при этом она пронзительно покричала кому-то в коридор, что не нанималась отпирать дверей всяким ночным залетным пташкам. Ссутулясь и при коптилке тачал сапог седой человек в очках и с запущенной бородкой; у Поли осталось ощущенье, что он присел к верстаку всего за минуту до её прихода. Ничто там не противоречило логике военного существования, и вместе с тем все было до крайности непривычно, в особенности добротный, цельной кожи чемодан на полу и без крышки, уже располосованной на подошву. Не разгибаясь, налегая на нож, сапожник дикими глазами взглянул на Полю поверх очков Это был он, Павел Арефьич, только такой весь, словно десять каторжных лет протекло со времени Полиных проводов в Москву. Что-то метнулось в его лице, злое, острое, измученное, совсем не радость свиданья. — Чего надо? — спросил он, хоть и не мог не узнать с первого взгляда; потом прибавил, не подымая головы, что из-за перегрузки ничего в починку не берет. Поля стояла, настолько смущенная черствостью встречи, что хотелось заплакать от обиды. С клубком в горле, она все же решилась сказать ему, что хотела бы заказать к Новому году вечерние туфельки на лосевой подошве. И тотчас же, как и предупреждал Осьминов при расставанье, Павел Арефьич отвечал, что лосевую рассчитывает получить не раньше будущей весны. Оба помолчали, давая друг другу время привыкнуть к новизне их отношений. Все ещё не раздеваясь, Поля передала ему поручение Осьминова и затверженные цифры, смысла которых не понимала сама. Как и надо было ожидать, молчание лошкаревской группы объяснялось гибелью радиста, застигнутого на передаче. В порядке отчета Павел Арефьич сообщил также, что, по дошедшим слухам и отсутствию последствий для товарищей, умер он хорошо. Поле показалось, что этот умный и смелый человек если не оправдывается, то все же несколько робеет перед нею, девчонкой, посланницей с Большой земли. Впрочем, он не спросил о здоровье, не обласкал, как бывало раньше, да и сам ни на что не пожаловался, а только заглянул в красные от бессонницы Полины глаза, помог раздеться, посадил возле нетопленной печки. — Ну, здравствуй теперь. Зачем пришла, я сразу догадался по маскараду твоему, а вот как проскользнула сюда, не пойму... — неопределенно приступил он и сжал в ладонях её сухие, потрескавшиеся руки, чтобы в трепетном их биенье различить контрольный пароль. — Хочешь есть?.. нет?.. Ну, тогда докладывай свои мытарства, странница. — Может, поспать мне хоть часок? — заикнулась Поля, то и дело поникая от утомления. — А то просто голова у меня, Павел Арефьич, отымается. — Потерпи, мы с тобой люди военные. Мне надо теперь же знать, что случилось с тобой в дороге. Видишь ли, этот Шиханов Ям стал могилою многих, твоих ближайших друзей в том числе. Было что-то бесконечно лестное в настойчивости, с какой Павел Арефьич пренебрег её жалобой: теперь она была настоящим, без всяких скидок, солдатом. Павел Арефьич слушал, покачивая головой, но почему-то, едва добралась до выстрела старосты, выпустил её руки; по своему характеру он не склонен был верить чудесам. — Жутко вы здесь живете, — растерянно сказала Поля после паузы. — Я это к тому, что седины-то сколько у вас... едва признала сзади! — Да... и это совсем недавняя, Поленька. — Он отошел и шильцем поковырял изрезанную доску верстака. — На мушке каждую минуту, даже когда спишь, и не знаешь, откуда выстрелят, но, видно, ко всему привыкает человек, даже к смерти у себя под койкой... Так он, что же, раньше знал тебя, этот староста? — Нет, я его не помню, верно, с мамой встречался... а что? — И по счастью, из-за утомления дальше её мысли не пошли. — Кстати, откуда здесь эта женщина... жиличка новая? Колючая, недобрая какая! — Да, поганцы... две комнаты забрали. У ней брат корректором в местной газетке служит. Вселились через комендатуру — ни дня без скандала не обходятся, — пожаловался он, искоса присматриваясь к гостье, верит ли... И, значит, все это время не переставал думать о Полином приключении в Шихановом Яму. — Да, повезло тебе... не всем такая удача! Поля горько усмехнулась: она действительно была бы счастлива, если бы не тревожные думы о матери. И, как бы в разгадку их, Павел Арефьич рассказал самые последние, утешительные новости о ней. Нет, сам он не видал Елены Ивановны, но, по точным сведениям, она была жива и находилась в партизанском отряде, созданном на Енге вскоре после начала войны. Трудно было придумать более желанную награду Поле за её лишенья, и прежде чем Павел Арефьич успел отдернуть руку, она коснулась её губами. — Не сердитесь... это только то, что предназначалось ей самой! К её удивлению, он до сих пор ни намеком, ни вопросом не обмолвился о дочери, и Поля решилась сама спросить о Варе. Тогда Павел Арефьич поднялся и пошел в угол за табаком. — Теперь-то почти все стало о ней известно, даже в подробностях... правда, слишком тягостных для тех, кто её любил, — после долгого молчанья начал он. — Кое-что я добыл прямо от свидетелей её гибели, чтобы при возможности переслать на Большую землю: слава её уже всем нам принадлежит. Да, именно то и случилось, от чего ты содрогнулась сейчас. Наша Варя умерла недели полторы назад, и как раз в Шихановом Яму... она в фашистской петле умерла. — Павел Арефьич произнес это с леденящим спокойствием, изредка паузами прерывая рассказ; Поля не запомнила, сколько времени молчал он в этом месте. — Я в том смысле и обмолвился, что очень... очень повезло тебе, Поленька: ты выбрала довольно опасный маршрут. По отзывам очевидцев, она, как и радист наш, очень достойно держалась. Они направлялись ко мне вдвоем с подружкой, но кто была вторая, нам неизвестно пока. Ты там не через площадь шла? — Через площадь... — побелевшими губами прошептала Поля. — А... ну, значит, уже убрали. Так что одна ты у меня теперь дочка осталась. За поздним временем придется тебе у меня ночевать. Пойдем, уложу тебя по старой памяти... Он взял коптилку с верстака и повел её, похрамывающую, на ночлег в Варину комнату. Поля сочла бы кощунством в ту минуту попросить йоду, чтобы смазать распухавшую коленку. Он долго ещё не уходил в ту ночь, расспрашивая Полю о московских делах, не давая заснуть, и разок оговорился, назвав её Варей. Полкомнаты занимала составленная сюда хозяйственная утварь, но Варина кровать стояла на прежнем месте. Было страшно ложиться на те же простыни, под знакомое стеганое одеяло и потом остаться наедине с ландышами и птицами на обоях, столько раз слышавшими её сокровенные беседы с Варей. Здесь, задолго до поступления в педагогический институт, она мечтательно пересказывала Поле содержание любимых страниц из знаменитой книги о путешествии дарвинского корабля. «Бигль, Бигль...» — вслух позвала Поля, и лишь одна душа на свете могла бы разгадать и откликнуться на её пароль. Не было ни слез пока, ни полноты пониманья постигшего её одиночества, а лишь ревнивое отчаянье, что другая разделила с Варей её последний путь. Целый час Поля пролежала с открытыми глазами, пока немота, но не сон, не разлилась по всему телу. Постепенно стены стали исчезать, тьма пояснела, превращаясь в пасмурное, без ветринки, пространство, как бы на исходе дня и лета. Тонкоствольные, с плоскими кронами и под самое небо деревья высились, раскиданные на пологих холмах, похожие на поднимающиеся дымы, и будто Варя ждала её там, такая невозмутимая, несомненная и живая, что Поля доверчиво двинулась к ней туда отдать ей долг любви и верности, чего мы никогда не успеваем сделать при жизни наших близких. Но как ни искала, нигде не могла её найти, потому что все кругом была Варя. Это было ощущенье близости, более радостное, чем виденье. И не страх, не тоска по милой, а непривычное светлое тепло, почти озарение охватило Полю. Из этого, в свою очередь, рождалось спокойное сознание своих человеческих обязанностей на земле, то есть зрелость. Среди ночи протяжный скрип двери ворвался в Полино забытье. Как в нежилых строеньях, здесь сильно пахло сухим деревом. Шепот за перегородкой заставил Полю окончательно проснуться и насторожиться. Судя по голосам, их было трое там; женский, как не сразу и с благодарным изумлением открыла Поля, принадлежал жиличке Павла Арефьича. Неожиданно тепло она принялась пересказывать третьему, вошедшему, эпизод Полиной поимки; изредка Павел Арефьич вносил поправки по ходу повествования. Только здесь, в расшифровке, Поля узнала смысл доставленных ею секретных инструкций, уже оплаченных Вариной гибелью; почтительность, с какой эти люди говорили о Полином походе, не вызвала у ней даже маленькой гордости за свою удачу... В свою очередь, тот, третий, поделился свежими новостями, — кажется, это и был корректор из скверной газетки. По его словам, на Енге, в устье Склани, спешно возводятся оборонительные укрепления, а в Дергачевке местные партизаны тщетно пытались сжечь полсотни тонн зерна, предназначенного к отправке в Германию. «Бензинчику бы плеснуть!..» — с сожалением вставила жиличка. «Откуда же у них, не обзавелись пока хозяйством», — отвечал корректор и минутку спустя сообщил, что утром при значительном стечении народа немцы повесили своего старосту в Шихановом Яму. При этом старик якобы сам надел петлю, покрестился и напоследок обложил оккупантов некоторыми словами, точное содержание которых пока не установлено... Так Поля узнала, чем кончилась схватка с лянгером в землянке после её бегства. — Верно, из тех был, в которых чувство родины сильнее накопленной злобы... — высказал предположение Павел Арефьич и сразу перешел к рассказу о какой-то Кате, тем же утром заезжавшей к нему с починкой на гаулейтерской машине. — Редкостное событие было... вся улица к окнам прилипла. — Ну, как она? — шепотом спросил корректор. — На улице её недавно встретил, похудела очень, бедняжка... — Я бы не сказал, даже напротив... сколько я её помню, никогда такой красивой не была, — возразил Павел Арефьич. — Только воспаленная вся, того гляди — взорвется. Обнять её хотел, не далась: не поганься, говорит, об меня. Жаловалась, что изныла вся... ты же слышал, что Вася Гладких перед смертью плюнул в её сторону? Уж на что, говорит, героиня стойкая была Юдифь, а и той, говорит, было позволено: уложила своего на пружинном матрасе да и оттяпала ему башку-то начисто. Так и сказала!.. но вот откуда она библейскую историю прослышала, ума не приложу. — А ты бы объяснил ей, Павел, что рано, мол, девочка. — Я уж и так... молчи, говорю, сердце мое, Юдифь моя, терпи, а то и я заодно с тобой заплачу. Два раза так сказал. «Ладно, — гордо так усмехнулась, — я уж все равно вся закоченела изнутри. Мне бы, говорит, теперь хоть издали звездочку советскую посмотреть, а там и ещё год выдержу!» — Родная ты моя, железная!.. — еле слышно вздохнула жиличка. — Племя-то какое незаметно подросло: прикажи, без крыльев полетит! Временами разговор стихал, походил на шелест бумаги. Поле стыдно становилось подслушивать такого величия тайну; во всяком случае, понимала, что теперь не только внукам, а и матери родной посовестится рассказывать про избегнутые и такие ничтожные опасности своего похода в Лошкарев. Она с головой завернулась в одеяло и кое-как забылась до утра. За скудным завтраком Павел Арефьич расспрашивал Полю, как выспалась и отдохнула, причем виноватое смущение сквозило в его тоне. — Два раза заходил к тебе, крепко же ты спала... натерпелась от покойного Киттеля, бедняга! — Нет, я слышала, половица скрипнула под вами... но мне почудилось, что я ещё маленькая и меня будят, чтобы в школу идти. Ужасно не хотелось... Кстати, что там теперь, в школе? — Там теперь немцы мороженые лежат... Тоже науку проходят, науку разочарования. Как, накопила мужества на обратную дорогу? И опять, после всего, что узнала в Лошкареве, Поля не посмела жаловаться на опухшую коленку, просто решила до возвращенья не глядеть туда, чтобы не расстраиваться, но каждый шаг отзывался саднящей болью в бедре. — О, хоть в два раза дальше! — как могла веселей сказала Поля. — Так оно и получится: назад пойдешь кружным путем. Мы тебе за ночь отличное удостоверенье сготовили... даже с приложением курицы. — Он объяснил мимоходом, что так у них, в подполье, зовут германского имперского орла. — Отлично... итак, за урок, Поленька, и в дорогу! ... Лишь к концу дня, когда Поля затвердила сложное ответное послание Осьминову, сам Павел Арефьич проводил её до заставы. Чуть поодаль она прошла с ним через весь городок. Если не считать развалин монастыря на песчаной крутизне да гораздо менее живописных головешек знаменитой лошкаревской каланчи, город почти не пострадал от войны, а, пожалуй, только попросторней стал за счет исчезнувших заборов и деревянных домишек, разобранных жителями на дрова. Смертная тень неволи лежала даже на каменных, вдоль набережной, всегда таких равнодушных к людскому горю особняках прежних енежских промышленников. На месте вырубленного парка Молодости бравыми шеренгами выстроились приземистые немецкие кресты под командой одного, повнушительнее, с железной каской на верхнем торце... В заметно потеплевшем воздухе плыли робкие снежинки, и такая же унылая скудость, рабская скованность томили глаз в пустоватых улицах с очередями за хлебом или на вновь объявленную регистрацию. Только рынок ещё шумел, не громче улья после заморозка. Поля мимоходом разглядывала продавцов и их товары, потому что по ним легче всего узнается уровень простонародной жизни. Древняя чиновница с опухшими ногами, вся обвешанная вдовьим имуществом, как универмаг, держала на ладони спички, продаваемые поштучно, да худенькая девочка-подросток, предлагавшая прохожим свои учебники для шестого класса, проводила Полю безнадежными глазами, да ещё, видно, местный леший, прикинувшись деревенским старичком, весь зеленоватого колера, высматривал покупателя на свои банные веники укороченного, военного образца... Здесь, одними глазами, издали, Поля простилась с Вариным отцом. Никто не остановил бедную замарашку и на заставе; только иззябший часовой заглянул было в Полину кошелку с огрызками подаяний и, брезгливо махнув рукой, заскулил песенку о фатерлянде... Дальше простиралась необъятная енежская пойма; острый встречный ветерок несколько подбодрил Полю, ненадолго заставил забыть про неотступную теперь боль в колене. Через час понеслась поземка, дорога стала путаться под ногами, и было бы совсем плохо, если бы на перекрестке не вышла из кустов такая же нищенка, что и Поля, только румяная и востроглазая, — связная. Засветло они успели миновать деревню, в наиболее опасные минуты выпрашивая милостыню у чужих, неласковых солдат. — Как звать-то тебя? — спросила Поля. — Варюшкой... а что тебе? В иное время Поля непременно подивилась бы такому совпаденью. — Тогда давай потише, Варя... а то как бы не свалиться мне. — А мы уж и без того до места добрались, — и показала на темневший впереди, клином выдавшийся лес. И правда, вскоре их окликнули из сугроба, и потом люди сторожевого охранения на розвальнях отвезли Полю в штаб отряда, где как раз, по сведеньям Варина отца, находилась теперь Елена Ивановна. Наверно, все это было гораздо сложней, Поля еле примечала подробности, время от времени как бы дымкой застилалось сознание. Почему-то именно в эту ночь продвижение вдоль железной дороги мимо Красновершья представлялось небезопасным, зато партизанские разведчики брались с утра прокинуть московскую посланницу по рокадным проселкам и деревням, свободным от немецкого постоя. Неожиданно для себя Поля получила небольшую передышку в пути. 6 Часа полтора она просидела в большой, до зноя натопленной землянке; с минуты на минуту ждали возвращения командира с очередной операции. Неопределенного возраста худенькая женщина в стеганой кацавейке выстукивала что-то пальцем на машинке да могучий дядька с набором всевозможного оружия по бокам усердно, во исполнение приказа, придвигал Поле угощенье, в особенности белый трофейный хлеб в пергаментной упаковке, и увещевал ещё разок вдарить по творожку для подкрепленья девичьего организма; выразить иначе почтительную заботу о важной московской гостье ему никак не удавалось. То был великан с озорными, на кораблики похожими глазами в широком и рябоватом, как море, лице. Самой природой, казалось, был он приспособлен для преодоления самых что ни есть космических стихий, и Поля прикинулась задремавшей, чтоб избавить его от исполнения непривычных и мелкостных обязанностей. Когда ещё через часок она проснулась от махорочного дыма, землянка была полна народу; запоздавшие толпились у входа. Все, сколько их там набилось, терпеливо смотрели на спящую и, судя по всеобщему вздоху облегчения, порядком притомились от ожиданья. К Поле приблизился некрупного роста старик, без оружия и, пожалуй, самый невзрачный из собравшихся, если бы не этот немигающий взор из-под низких, насупленных бровей; облачко всеобщей тишины предшествовало ему. Какую-то бесконечно мирную должность занимал он до войны, в пределах от колхозного счетовода до простого конюха, пока среди ночи, минуя военкомат, совесть и родина не призвали его к ратному делу, и он пошел на зов, по обычаю русских отрекшись от дома и ближних, от самого тела своего. Говорил он негромко, но как бы на железный стержень были нанизаны звенья его гладкой, без запинки, певучей речи. — Вот и славно, ладушка, а то заждалися мои хлопцы. Теперь знакомиться давай. Тут все наша гвардия лесная, советская. Вот тот — Караулов Петя, бродячей миной его зовем... к чему ни коснется, то и в воздух летит. И подаст же господь этакой талан человеку! А вот, что поближе, рымского сложения, на тяжелый бомбардировщик похож... — и показал на незадачливого Полина собеседника, — это есть Василий Парфентьевич из Дергачевки... ТБ-3 прозывается у нас за свои размеры; и верно, значительные опустошения и огорчения как неприятелю, так и повару нашему наносит, дай ему бог здоровья. К слову, покормил он тебя, ладушка? А подале, в уголок с забинтованной головой забился, — это и есть очень тоже интересный гражданин по кличке фашистская смерть, так-то... а ты думала поди, что она старушка с косой да впалыми очами? Не-ет, ладушка. Спеклося у него внутри... да и, правда же, крепко они его обидели, я бы на его месте тоже не простил. Ну, это комиссар мой, а сам я командир ихний являюсь... — Он протянул Поле маленькую костистую руку и назвал фамилию, часто служившую впоследствии для обозначения непримиримой народной расправы с оккупантами. — Чего-то вид у тебя подмоклый... не остудилась ли? — Нет, мне хорошо, и я сыта, спасибо, — сказала Поля, правильно расценивая командирскую хитрость старика, стремившегося щедрой, на людях, похвалой удвоить доблесть своих бойцов. Как ни искала Поля глазами среди собравшихся, так и не нашла, но старик угадал её желание. — Такая жалость, не знала Елена-то Ивановна, что ты здесь... на крылышках прилетела б! — шепнул он Поле на ухо и, вздохнув, в раздумье почмокал губами. — Хотя нет... не прилетела б, пожалуй. Много у ней сейчас деток скопилось на руках, хуже грудных, хоть и с бородищами. Не раньше утра прибудет, а пока... подымайся-ка, ладушка, обогрей человечьи-то души. Попристыли с дороги, им теперь в самый раз горяченького хлебнуть. Как, можно и приступать? — опросил он всех, приглашая к тишине, и, прежде чем Поля уяснила, чего хотят от нее, объявил затихшим партизанам, что среди них находится гостья, которой посчастливилось лично побывать на Октябрьском параде в Москве. Он за руку вывел Полю на средину, чтоб всем было слышно, и отечески кивнул со стороны. Бледная от волненья, Поля слушала дружные, не заслуженные ею партизанские рукоплесканья, пока сама не догадалась присоединиться к ним, потому что аплодировали бессчетному народному единству и будущему своему... Она действительно присутствовала на гордом и прекрасном празднике своего народа, слышала его голос и дыханье, и эта близость дала ей силу на вступительные слова. Все бывает важно в цепи обстоятельств, сопровождающих неповторимое событие; из боязни упустить бесценную подробность, Поля начала со своей встречи с Сапожковым, причем скупая запись памяти об этом эпизоде ширилась и проявлялась теперь за счет трагических с тех пор душевных накоплений Поли. Они придавали глубину и значительность образу безвестного комсомольского секретаря, размаху его замыслов, так и не претворенных в жизнь, даже теплоте его мнимой, мальчишеской небрежности... Наверно, то был не самый обстоятельный, но наиболее непосредственный отчет о беспримерном параде сорок первого года, без разъяснений и прикрас, умаляющих величие исторического акта: о том, как били часы, как поднимались полководцы на трибуну, и как выглядел Кремль в тот грозный час, и как похрустывал снежок под ногами проходившего советского войска. А чего не смогла разглядеть в рассветном сумраке седьмого ноября, про то рассказала так, как это отразилось в сердце русской комсомолки середины века. И значит, ей удалось передать грозную торжественность Красной площади, сплавляющий зной единства и предчувствие победы, ветерком в то утро пронесшееся по стране. — Вот спасибо тебе, ладушка, за твой щедрый дар: нам это всяких боеприпасов важней!.. То — дело отваги да рук человечьих, а твое — из глазу в глаз передается. Смотри, ведь плачут люди-то! — после долгой всеобщей паузы сказал командир и от лица всех поцеловал Полю. — Ой, никак, жар у тебя?.. как же назад-то пойдешь, ладушка? Она не ответила. Правда, коленка теперь не болела совсем, только кружилась голова, зато порой хотелось лечь где придется и продолжить прерванную беседу с Варей. Сквозь строй расступившихся партизан женщина в кацавейке повела Полю спать; несколько рук одновременно протянулось распахнуть выходную дверь. И, едва закрыла глаза, тотчас над нею склонилась Варя — теплая, туманная и добрая, как весенний дождь. К рассвету стало легче, — Поле дали водки и, закутанную, усадили в розвальни. Деревья стояли разряженные в иней. Командир согнутым перстом погрозил вознице и тронул вислые усы. Конные провожали до сворота на Красновершье; там, невдалеке, за посеревшими снежными отвалами зимы, проходил фронт. Расстались у спуска в лощинку с побитым, печальным леском, задичалым, как всё в несчастье. Если бы не болото впереди, хоть и подмерзшее, да количество вражеских частей, возраставшее по мере приближения к переднему краю, всего часа полтора ходьбы оставалось бы Поле до дома, где поджидал её Осьминов. Объяснили дорогу и спросили на прощанье, дойдет ли; она отвечала сквозь стиснутые зубы, что теперь-то уж непременно дойдет: — Я легкая, с кочки на кочку допрыгаю как-нибудь!.. Было голо и глухо кругом, ни следа птичьего на снегу, и небо пепельного цвета. Горстка золотистой шелухи от беличьей трапезы порадовала глаз и отдаленно напомнила цветы по бережку Склани, где совсем недавно, кажется — всего сто лет назад, взявшись за руки, бродила с Родионом. Она дословно помнила весь тот разговор, закончившийся очередной размолвкой. Так, помнилось, Поля спросила его, во-первых, нравится ли ему, как пишет Кант, и ещё — считает ли он её достойной счастья; словно предчувствуя скорую военную разлуку, она торопила его с признанием. Дети, они в своем обиходе избегали произносить то слово, самое святое и бессмертное в человеческой речи, может быть целомудренно страшась его грешной и смертной изнанки. Им все казалось, что даже вздоха неосторожного достаточно, чтобы погасить их взаимные нежность и благоговенье. Полино чувство к Родиону ещё не достигло той силы, какая заключена в желанье всегда владеть своим избранником, — из-за войны оно сразу началось с боязни утратить его навсегда. Помнилось также, она выразила Родиону глубокомысленное удивление, какие громадные механизмы бывают пущены в ход для осуществления самых маленьких причуд природы. Она имела в виду, например, сколько могущественных физических законов, подобно хирургам столпясь над цветком купальницы, бережно раскрывают его венчик, чтоб не повредить лепестков, не причинить ранения. Она полагала, что Родиону придется по сердцу её замечание, а тот лишь посмеялся в ответ. Он сказал тогда, что это и есть обыкновенное чудо жизни, как тень листвы на неторопливой лесной воде, или крик птицы в позлащенных закатом вершинах, или как она сама, Поля, наконец. И заключил неосторожно, что степень чуда мерится количеством гения, вложенного в явную, хотя бы в милую и бесполезную безделицу. — Это я безделица, по-твоему?.. спасибо на добром слове!.. но ещё посмотрим, кто окажется обыкновенней и бесполезней из нас двоих! — вспыхнула Поля, обозвала его жалкой фигурой нашего времени, и после той ссоры они не встречались до самого Родионова отъезда в Казань. ... Так она шла, стараясь думать о чем угодно, кроме смерти, которая караулила её со всех сторон. Три последних часа оказались наиболее утомительными за все четверо суток лошкаревского похода. Похрамывая, малоезженой лесной дорогой она кое-как выбралась на юго-восточную опушку Пустошeй; ошибка показалась Поле незначительной. По расчетам, перед нею должен был простираться тот самый край енежской поймы с геодезической вышкой в полукилометре, на бугре, условленное место встречи с осьминовскими людьми... но ничего не виднелось там, в смутной белесой пелене; приходилось ждать темноты. К ночи зашумел лес, и опять, как ни напрягала воспаленных глаз, набухших от ветра, как ни прислушивалась к воздуху — нигде самолета не было. Глава пятнадцатая 1 За минувшие полгода Поля и Серёжа при разных обстоятельствах сталкивались не однажды, не подозревая о своем родстве. В развитие детской Полиной мысли о механизмах явлений и — если отвлечься от причин происходившей тогда гигантской схватки за будущее планеты, достойны самого пристального внимания те громоздкие предпосылки, какие потребовались для возникновения этой дружбы, теснейшей всякого родства... После восстановительного ремонта бронепоезд не вернулся на прежние позиции, к югу от Москвы; по соображениям подготовки к крупнейшему контрнаступлению того года командование перекинуло его в составе бронедивизиона на лошкаревский участок фронта, и уже на второй день по прибытии на место война повела молодых людей навстречу друг другу. Началось с того, что на рассвете, в самом начале месяца, штабу армии стало известно о скоплении немецкой мотопехоты в ничейной зоне, на том заболоченном отрезке Енги, между Красновершьем и одноименным железнодорожным полустанком, где параллельно реке изгибался левый фланг нашей группировки. Численность неприятеля не превышала батальона, а по состоянию дорог и условиям местности район этот не считался подходящим для крупных наступательных операций. Целые сутки перед тем пурга бушевала на Енге, так что наша разведка не смогла обнаружить немецкой переправы — тайком вмороженный в лед настил почти шестиметровой ширины. Вражеское оживление у Красновершья было понято как отвлекающий маневр, прикрывающий более опасные для нас войсковые передвижки к северу от Лошкарева... В то же самое время немецкий мотобатальон мог оказаться головной походной заставой полка, а при удаче в брешь за ним могла просунуться и дивизия. Для выяснения намерений противной стороны выгодней всего, в тамошних условиях, представлялось послать туда тяжелый бронепоезд, чтоб мешал дальнейшей переправе и, как было передано по телефону, держал этих коричневых чертей в лихорадочном состоянии. От базы до Нижнего Березника, где пролегал передний край нашей обороны, было не больше двенадцати километров. Бронепоезд приступил бы к операции без опоздания, если бы на исходном рубеже, пока командир Цветаев ходил на телефон в землянку уточнять цели налета, не случилось некоторых непредвиденных происшествий. При остановке раздался нехороший хруст под колесами, и старший машинист Титов спустился взглянуть, не лопнул ли рельс; путь был избитый, местами шитый на живую нитку, а при нагрузке в двадцать тонн на ось паровозной бригаде надлежало быть особо осмотрительной. Тут-то, в просвете путевой просеки, машинист и увидал стайку десятка в два немецких двухмоторных самолетов, летевших вдоль линии на восток, — почти одновременно последовала команда Морщихина изготовиться к воздушной обороне. Бомбардировщики шли на порядочной высоте, изредка пропадая в хлопьях рассветного неба, и, судя по вспышкам вокруг, уже вступили в зону наших зениток на передовой. Сережа находился на паровозе, когда за минуту перед тем, хоть и не полагалось по уставу, в будку заскочил погреться его дружок, запасной помощник машиниста Колька Лавцов, взятый в налет ввиду чрезвычайности задания. Команда была свежая после сравнительно спокойной ночи, даже побритая, у кого росло, так что выход в предстоящий бой был им вроде бы и в охотку: только курили не переставая. И оттого что кочегар Гришин, из старичков — по сравнению с зеленой молодежью, проговорился невзначай, будто видел яблоки во сне, что, по его мнению, считалось не к добру, то Лавцов и обронил вполголоса, что вот, мол, наши летят, наши — не в смысле их принадлежности, а по назначению их смертоносного груза, — обронил не из каких-либо дурных предчувствий, а единственно по привычке подзадорить приятеля, уже не Серёжу Вихрова, на этот раз, а помянутого кочегара Гришина, безответного и необстрелянного пока новичка. Впрочем, тот был всего лет на шесть старше Лавцова. — Так что зря ты, папаша, сахару своего давеча не доел. Теперь пропадет зазря, пожалуй, твой сахарок. Однако не горюй... зато академики преклонного возраста станут опыт твоей незадачливой жизни изучать в полную силу своей исторической науки. — Смотри, как бы у самого не закапало, — невозмутимо огрызнулся Гришин, поливая водой свой уголь на лотке. — Это они станцию бомбить летят, — сообразил Серёжа Вихров, подразумевая крупный железнодорожный узел в тылу, где всю последнюю неделю ночи напролет разгружались эшелоны. — А ты не утешай, надо с товарищем правдиво обращаться, — возбужденно тешился Лавцов, не отрываясь от окошка. — Сам увидишь, такой сейчас концерт начнется, что Грибоедова не хватит описать. Вишь, отваливает один... значит, Гришина нашего заприметил. Ну, жди теперь своего яблочка, кочегар! Этот и есть наш. С правого крыла будки видно было, как напрямки, по целине, бежал к паровозу командир Цветаев, все бежал — путаясь в полах шинели да ещё, как на грех, споткнулся о пенек под снегом. К слову, это был тот, известный удачами и мужеством, впоследствии в стихах воспетый Цветаев, и ребята, затихнув, с тревогой следили за любимым командиром, поспеет ли: один самолет, поотстав от звена, заметно снижался навстречу шквальному огню зенитных пулеметов. — Заметили нас... А ну, закрывай окно, ребята, а то дождик пойдет, намочит, — приказал вернувшийся к тому времени машинист Титов, наготове придерживая для командира бронированную дверцу. Первая бомба угодила в тот злосчастный, только что покинутый цветаевский пенек, — гибель всю жизнь ходила по следам товарища Цветаева. Он был уже в будке наполовину, так что дверца силой взрывной волны втолкнула его внутрь, начисто срезав каблук с сапога. Вторая последовала незамедлительно, и сквозь треск пальбы все расслышали стонущий лязг где-то рядом, чуть ли не в тендере. Цветаев успел крикнуть машинисту, чтоб открывал инжектора, и оттого, что как раз накануне говорили о таком маневре как о средстве маскировки, Серёжа ещё раньше Титова разгадал спасительную выдумку командира. Пока тот перекрывал водяные пробки, он поднырнул под броню с левой стороны и в полной тьме рванул на себя рукоять грязевого крана, каким обычно пользуются при продувке котла. Только прямым попаданьем в паровоз возможно было вызвать такое пышное и гремучее облако пара, вдвойне убедительное на морозце. Двухминутного извержения в двадцать начальных атмосфер вполне хватило обмануть воздушного налетчика: редкому удальцу с одного захода достается такая добыча... После основательной пулеметной очереди по воображаемым обломкам немецкий летчик пустился догонять своих. По счастью, дурное начало не смогло помешать выполнению задания: тендерный бак оказался цел, ходовая часть не затронута. Однако сдвинутая волной передняя контрольная площадка стала поперек пути, глубоко врезавшись в шпалы; из-за перекоса оказалось невозможным и отцепить её, так как винтовая стяжка не порвалась при ударе. Выход на огневой рубеж задерживался на неопределенное время... но всегда везло Цветаеву: заминка случилась на глазах нашего сторожевого охранения, и солдаты под командой своего лейтенанта, воодушевленные прибытием подмоги, приняли деятельное участие в устранении беды... К слову, такая спешка проходит безнаказанно лишь на войне, когда предельное мускульное усилие сочетается с безукоризненным расчетом движений. Все же, пока вышибали упряжной клин сцепки и в сотню рук разгружали подбитую платформу, пока подымали её на домкратах и с Дубинушкой валили под откос, — тем временем окончательно рассвело. Очень своевременно из разговора с пехотным лейтенантом выяснилось, что при всем его уважении к внушительному виду бронепоезда, вынужденного перемещаться в одном измерении, он смотрит на него с тем же почтительным сочувствием, как и на устарелые пулеметные тачанки гражданской войны. По словам лейтенанта, всего месяц назад он самолично наблюдал гибель одного бронепоезда ПВО, застигнутого на базе армейского снабжения; при этом отметил ногтем то место на цветаевской карте, где полторы дюжины самолетов в течение получаса разгружались на зажатое между двух глубоких воронок героическое железо, до последнего дыхания извергавшееся громами, как вулкан. Командиру Цветаеву некогда было вступать в дискуссию об уязвимости бронепоезда с воздуха, однако запомнил время и место той трагической дуэли. — А вам не кажется, товарищ лейтенант, что на самолетах ещё опасней? Оттуда можно ещё и упасть вдобавок, — пошутил Морщихин смущенному лейтенанту, и стоявший поблизости Серёжа Вихров с благодарностью взглянул на своего комиссара, поддержавшего боевую репутацию их оружия. ... Дальше пошли крадучись, без дымка или искорки, тендером вперед и с учетом всех, казалось бы, привходящих обстоятельств, даже — невыгодного в том месте, под уклон, путевого профиля. Поэтому, чтоб легче было выбираться при отходе, машинист Титов распорядился держать под рукой неприкосновенный запас — пару банок мазута и охапку-другую сухих дровец для подтопки на случай, если подведет слабый подмосковный уголек. По опыту прежних боевых случайностей Серёжа заранее перекрыл и водомерное стекло... Словом, все было предусмотрено бригадой, кроме коренных изменений в обстановке, которых пока не знали и на командном пункте. Значит, сверху, от Цветаева, видимость была гораздо лучше, чем из паровозной будки. — Вот они, голубчики... да ещё, гляди-ка, с сюрпризцем! — глуховато, но так явственно произнес слуховой рупор над ухом, что Титов невольно поднял голову, словно мог увидеть командира в его броневом шестигранном колпаке. Грохот движения глушил все остальные звуки... Однако по мере того, как по сторонам расступался лес, виднее становилась оживленная перестрелка на передовой. Покачиваясь и постукивая на стыках, бронепоезд спустился в последнюю выемку... и вдруг перед ним раскинулась неоглядная снежная равнина с чёрными проталинками воронок и редкими султанами только что вздыбленной, оседающей земли. Цель лежала впереди как на ладони, — собственно, теперь их стало две. Кроме основной и чуть правей её тянулись развалины кирпичного завода; там, за уцелевшей стеной, и копилась вражеская мотопехота. В стереотрубу можно было разглядеть, как спешивались мотоциклисты и почти сливавшиеся с утренней мглой фигурки вытаскивали на плечах застрявший в снегах бронетранспортер. Но главной целью по-прежнему оставалась река. Вынужденное запозданье бронепоезда обертывалось благоприятной стороной. Под прикрытием немецкой полевой артиллерии, бившей откуда-то из-за реки по нашим батареям, два тяжелых танка гуськом переползали переправу. Два других дожидались очереди на берегу, и, следовало предположить, немало их ещё таилось в леске, подступавшем кое-где чуть не к самому ледовому припаю. Оба они по разным причинам находились в положенье, одинаково невыгодном для самообороны; с другой же стороны, после ремонта огневая мощь бронепоезда была увеличена, а пушки на немецких танках в ту пору не превышали 37 миллиметров. Примечательно, что прибытие на место минутой раньше или позже, когда танки встали бы на твердую землю, грозило бы поединком без надежды на успех, так как с выходом в седловину, меж двух глубоких выемок, цветаевский бронепоезд сам становился отличной, на возвышении поставленной мишенью. Словом, было от чего прийти в упоение такому заправскому охотнику, как артиллерист Самохин... если только пренебречь тем, что может свершиться впоследствии, когда немецкая артиллерия перенесет огонь на пристрелянный квадрат, а танки развернутся к бою и на фашистском аэродроме расчухают давешний обман с мнимым попаданьем в паровоз. Теперь утрата и дольки этого кратковременного преимущества выглядела бы как военное преступление. Дальше время мерилось совсем уж мелкими деленьями, неощутимыми в мирных условиях; поэтому нестерпимо долгими показались те мгновенья, пока Цветаев распределял цели и раздавал прицельные установки. — А ну, покажь ему себя и свою сноровку, бог войны, — заключил командир так спокойно, словно тетеревов сбирался стрелять из шалаша, одновременно обращаясь как к Самохину, так и к его прославленному сопернику, Гнацюку, пушкарю со второй бронеплощадки. Естественно, наибольшим успехом сопровождался первый залп бронепоезда — правым бортом и всем огнем, потому что и зенитчики, приспустив орудия, приняли участие в дележе и расправе. С третьего снаряда нащупали цель, а рыжие развалины направо, под прикрытием которых копились немецкие войска, стали первой добычей Самохина. Неизвестным осталось, во что он всадил свои фугасы, но только вслед за рыжей пылью красивое розовое дерево с чёрным танцующим стволом выросло за кирпичной кладкой и само стало покрываться алыми, недолговечными цветами. И так как ничего нет на свете грозней военных машин и — уязвимей!.. то одновременной целью второй бронеплощадки стали два переправлявшихся танка, вернее — бугристый под ними, с синими натеками лед. Машинист Титов с потемневшим лицом припал к смотровой щели. Сквозь дым, то и дело застилавший реку, видно было, как дыбились концы расщепленных бревен на переправе с одной стороны, и веселые роднички вскипали в трещинах и промоинах — с другой, и как передняя машина вслед за тем начала боком скользить на край погрузившейся в воду деревянной дорожки. Танк сползал в ледяную купель неохотно, как и любое зверье при насильственном купании. Из-за дальности, дыма и брызг трудно было разглядеть вторую машину, но, верно, пятилась и упиралась, прогрызая гусеницами настил... да ещё у задней, как и полагается в несчастиях, заело что то в моторе, так что треск древесины и выхлопная пальба мешались с грохотом разрывов и той отчаянной людской бранью, какой обычно глушится сознание перед погибелью. Крен становился круче, но не рвалось пока надежное саперное шитво, а лишь скручивалось по спирали... Тут сообразительный Самохин добавил огоньку, разрубив поперечные пожилины, и наконец это свершилось, и потом два толстых пузыря один за другим всплыли из кипящей полыньи. — От гарно, Самохин... от уважаю, сынок! Ты ведь волчатник, никак? — прокричал командир сквозь огневую трескотню, и впоследствии номерные всех орудий клялись, будто с этой минуты Цветаев нараспев подавал свою команду. — Пускай знают, как наказывают власти советские неумеренные страсти немецкие... Полный назад теперь, в укрытие! За первым налетом последовал второй и третий, и всякий раз в выемку отходили с чувством той охотницкой сытости, как на волчьей облаве, когда, вогнав заряд в грудастого материка, видишь его исходящее злостью и кровью, клонящееся на снег, обмякшее тело. Едва осколки начинали сечь по броне или оседающая земля — царапаться о кровлю, бронепоезд переползал на другой край выемки, сбивая наводку вражеских орудий, чтобы, отстрелявшись, снова спрятаться в свою норку, подобно мальчику, играющему в снежки. Однако с каждым разом убавлялся перевес нападающего, а все новые немецкие танки наползали из лесу, с ходу вступая в бой, и вот уж дважды пришлось картечью отбиваться от набегающей вражеской пехоты, и вот уж пойма вся рябая стала от воронок, и вышла из строя башня на одной площадке, и грязным копотным огнем пылали полушпалки на другой. Однако число совершенных бронепоездом налетов сократилось бы вполовину, если бы на помощь ему не подоспели тяжелые пушки наших дальних батарей... и вот уже в штабе фронта проведали про этот некрупный, местного значения бой. Дрались пятнадцатую минуту, когда машинист Титов увидел в перископе дымный, с добрую сосну, фонтан за своей хвостовой платформой, и тотчас же гулкая дрожь докатилась по рельсам до будки. Путь за спиной был взорван, а дорога к отступлению оказалась отрезанной, и затем почти у самого тендера был обнаружен второй немецкий подрывник с гранатами. Невероятным представлялось, как он подобрался сквозь такой огонь и — столь близко, что можно было при желании видеть кровь в углах его рта и различить, к примеру, как, уже простреленный, в предсмертном ожесточении кричал он почти без акцента: «Ну ехай, ехай!» — и смеялся и, точно заразясь отвагой русских, показывал назад, на подорванный путь. Ему щедро заплатили за дерзость... в то же мгновенье чёрная угольная пыль заволокла смотровые щели, и все колыхнулось в будке от удара в подбрюшье паровоза. Катастрофа наступила при самом выходе на огневую позицию, когда машинист ещё не успел перевести реверса в обратное положенье, необходимое для отхода. Титов всем телом повис на своем маховичке, но никакая сила теперь не сдвинула бы его ни на градус. Бронепоезд попадал в смертельную вилку, и оставалось ждать повторного, более точного попадания, так что лишь крайностью минуты объяснялся тот невероятный цветаевский приказ — «открыть огонь по соображениям личного ума», — даже без указания цели, по старому миру вообще, по всемирному злу, что опаляет цветы, гасит детский смех, давит горло человечьей радости!.. Впрочем, он был спокоен и теперь, цветаевский голос, так что команда выражала скорее призыв к последнему вдохновению бойца, чем прощанье... Однако, стремясь хоть временно отсрочить гибель, машинист Титов открыл пар, и бронепоезд со скоростью мишени, проплывающей в стрелковом тире, двинулся вперед, в глубь ничейной зоны. — Что теперь будет-то? — с посеревшими губами спросил Гришин. — А что тебе будет? Это как в коктейль-холле: выпито, покушано, прошу платить по счету... и домой, — единственно от возбуждения не сдержался Коля Лавцов и замолк под строгим, хуже всякого окрика, титовским взглядом. Правда, применительно к их положению нельзя было придумать местности благоприятней. Почва содрогалась вокруг, а здесь было вроде и безопасно, за высоким земляным отвалом с мелкой-мелкой елочкой на гребне. По другую сторону железнодорожного пути открывалась та же низменная снеговая пойма с непонятной, полукольцом, грядой, терявшейся на отдаленной и мглистой лесной опушке. Экипаж бронепоезда высыпал наружу на осмотр повреждений, и все украдкой поглядывали в хмурое, пока — зловеще пустое небо. Когда Морщихин приблизился к паровозу, машинист Титов, запустив руку по локоть, шарил в пробоине и сдержанно ворчал командиру на техника за отсутствие газовой сварки на бронепоезде. — Чего ты варить собрался, отец? Лучше разобрался бы сперва, где у тебя там заколодило, — настаивал Цветаев, потому что, зная свою удачливость, рассчитывал на какой-то иной варьянт поправимой поломки. — Тут, помереть надо, чтоб забыть такое приключение... — тянул Титов, продолжая исследование. — Да, к обеду, надо думать, не управимся... — И сам горько усмехнулся на свою шутку. Надежды Цветаева не подтверждались; в оплавленной по краям дыре виднелись крупичатый откол и вмятина, заклинившая кулисный камень в верхнем положении. Прогиб золотниковой тяги ещё возможно было и выправить после разогрева в топке, но без замены правой кулисы нечего было и думать о самостоятельном возвращении домой... Тогда-то и вспомнил Цветаев рассказ пехотного лейтенанта о разбитом бронепоезде ПВО в лесном тупичке. Значит, та убегавшая к лесу снеговая гряда, принятая им сперва за противотанковый эскарп, и была железнодорожною веткой на базу, — путь начинался в двухстах метрах от их нынешней стоянки. Решение напрашивалось само собой, и если только лейтенант не совершил топографической ошибки, если посланец успеет обернуться до прилета вражеской авиации, пока оставшаяся команда примется за починку пути, если немцы на лом не порезали подбитого паровоза, если, как и во всяком выигрыше, совпадут серии... Командир вопросительно покосился на Морщихина, тот, прочтя его мысль, молча кивнул в ответ. Когда машинист Титов повернулся к ним лицом, видно было по всему, что и он думает о том же. В их положении стоило пойти на любой риск, лишь бы раздобыть запасную кулису. — Во всяком случае, следует попытаться, — вслух колебался Морщихин, на глазок прикидывая расстояние до леска. — Тут километра три всего. Много она потянет, тяжелая? — От силы пуда полтора... дотащить можно и одному, когда бы под прикрытием сумерков. Вопрос во времени... — сказал Титов, опять настороженно взглянул в небо и полез за табаком. Все трое пристально и сравнительно долго в тех условиях глядели на обоих помощников машиниста Титова, стоявших поблизости, соображаясь со смекалкой и физической выносливостью каждого из них. Понимая значение смотра, ребята молчали с остановившимся сердцем и опущенными глазами. Оба были слесарями пятого разряда, оба были готовы на любое за советскую власть; Лавцов выглядел вроде бы посильней... но вдруг Серёжа понял, что выбор падет на него, и краска волнения выступила на его щеках. — Так вот. Вихров... подшибленный паровоз вон в том лесочке стоит, а надо выручать товарищей... — замедленно и не без колебаний начал Морщихин. — Ты где это сапоги-то прожег? Сережа правильно разгадал его вопрос. — Вы за меня не бойтесь, товарищ комиссар... я коммунист, — тихо ответил он, и, впервые произнесенное в применении к себе, слово это опалило ему гортань. — Благодарю товарищей за оказанное доверие... Судя по всему, он понимал срочность и ответственность порученья; улыбка стала решающим доводом для его посылки за кулисой. — Карабин прихвати на случай да почаще оглядывайся, — сказал Цветаев. — Ждать тебя будем... сам понимаешь, с каким нетерпением! — Дай ему, Николка, что потребуется, — мельком приказал Лавцову машинист. — Да главное, ты сперва покачай на валу кулису-то. Подважь её чем придется изнутри... ручником-то не бей, погнешь! Ну, всё тогда... в остальном проявляй настойчивость и подчиняйся голосу разума! — и показал стиснутый кулак. Сережа молча принял из рук товарища ключ, бородок, зубило и откуда-то чудом взявшуюся у Лавцова дубовую втулочку с четверть длиной — «чтоб не шуметь, как почнешь валик-то вышибать». Лавцов же помог Серёже надеть маскировочный халат. В этот миг шальная пуля срубила наверху зеленый хвостик с елочки, упавший прямо к комиссаровым ногам. — Ну, ступай, ступай! — вздрогнув, велел Морщихин и взглянул на часы под рукавом. — Зря на рожон не лезь, рабочему классу герои нужны, а не покойники... однако поторапливайся. Неизвестно, надеялись ли они на благополучное завершение дела, но некоторое время все трое невесело следили за посыльным, пока тот не потерялся в снегу, за поворотом ветки. 2 По расположению огневых точек противника первые метров триста были наиболее безопасны, — дальше стало потруднее. Узкая полоска мертвого пространства находилась под обстрелом; редкие минометные разрывы то и дело вперебежку патрулировали вдоль нее. Ветер с вражеской стороны гнал по полю вихри сухого снега, выдувая глубокие впадины, и когда в одной из них, впереди Серёжи, обнаружилась подозрительная чернота, по ней дополнительно стал бить немецкий пулемет. С легким свистом он вколотил в нее две коротких очереди, хотя та на поверку оказалась всего лишь лошадиной головой, одеревеневшей, подсохшей на морозе и маленькой, как у карусельной лошадки. Несмотря на понятное возбуждение, Серёже пришло в голову, что, пожалуй, безрадостней занятия для повелителей природы не смогла бы придумать самая сатанинская башка! Все же пришлось пережидать, пока немецкий пулеметчик не удостоверился в отсутствии угрозы для себя. На это ушла несчитанная уйма времени, и никогда с такой остротою Серёжа не ощущал бесполезно утекающей жизни. Последний отрезок пути он прошел как бы кролем, по макушку в снегу, зажмурясь и на исходе сил, зато не больше метров сорока оставалось до опушки. Он поднырнул в снег под кустом калины с промороженными кровинками ягод, прополз для верности ещё немного и выглянул из своей траншеи. Молодой гонкий лес с густым ежистым подростом обступал его. Занесенный снегом железнодорожный путь круто сворачивал влево, и здесь, на сгибе, Серёжа оглянулся, но ничего не увидел позади, в просвете просеки. Клочковатая муть застилала горизонт с навешенными поверху белыми искусственными облачками. Виноватое чувство бездельника подсказало Серёже, сколько времени он потратил на дорогу. Остаток пути он почти пробежал, не переводя дыханья, ногой прощупывая колею. Лес там был никлый, мертвый, хоть бы синичка в нем; когда же он поредел, почернел от огня, ремнями сверху донизу окоренный вдобавок, Серёжа понял, что добрался до места. Сквозь лесной завал стала видна просторная прогалина, походившая на гигантскую воронку с начисто сметенным подлеском по краям. Все кругом вперебой торопилось рассказать о побоище. Там и здесь из сугробов торчали обгорелые стойки вагонов, крюки платформ, поднятых на дыбы, и всякий другой, до неузнаваемости скрученный металл; самое страшное скрывалось под рыхлым, спокойным снегом... но и деревья здесь выглядели как люди. Одни лежали навзничь с вырванными корнями, другие, даже обезглавленные на бегу, ещё стремились вон из западни, наклонясь вперед расщепленными стволами, а наиболее рослые и стойкие, сами в глянцевитых обдирах и ранах, казалось, вели куда-то пошатнувшихся товарищей. Милосердная зима припорошила кое-где, клоками снега заткнула до весны их увечья. Рукавом маскировочного халата Серёжа обмахнул мокрое лицо и прислушался. Снежный покой простирался кругом, и единственным звуком здесь было собственное Серёжино сердцебиение. Некогда было разбираться, в чем именно напутал пехотный лейтенант. В снегу чернел обыкновенный чёрный паровоз без брони, однако той же самой серии ОВ, по счастью... Потребовалось отоптать снег кругом, чтоб приступить к работе. Машина сошла с насыпи наискось, по дышло зарывшись в землю, раздетая взрывом догола, видная насквозь, как наглядное пособие. Бомбовый удар небольшого веса пришелся в самую смертельную точку, в сухопарник; за порванной обшивкой видны были посеченные внутренности машины, жаровые и дымогарные трубы с желтым, чужим тротиловым нагаром поверх накипи и — какой-то тигровой расцветки. Кулиса оказалась неповрежденной, и, если бы не опасный наклон почти отвалившегося ската, Серёжа вдвое быстрее справился бы со своим заданием. Он уже высвободил эксцентриковую тягу, выбил валик кулисной подвески, когда явственно различил прерывистое журчанье над головой. Вражеские бомбардировщики шли с севера по направлению к реке, расклевывать его бронепоезд. Время становилось ещё строже и тесней, даже некогда стало ещё разок посмотреть вверх и увидеть два спасительных звена наших истребителей, летевших врагу навстречу. Воздух наполнился стонущим воем машин вперемежку с деликатно-негромкими пулеметными очередями. Лишь десять минут спустя от начала воздушного боя обнаружилась Серёжина ошибка: он разбирал левую кулису вместо правой. Будь их трое на Серёжином месте, с самим Титовым во главе, они все равно не поспели бы к сроку, но это стало известно много позже, а пока, мнилось Серёже, целой жизни не хватило бы оплатить одну эту упущенную четверть часа. По видимым повреждениям разбитого паровоза легко было представить последствия Серёжина промедленья, а именно — что происходило сейчас с его бронепоездом там, на огневой позиции. Да тут ещё мучительная догадка, почему именно его, Вихрова, спасая от ада воздушной расправы, избрал Морщихин, а не Кольку Лавцова, который ни за что не допустил бы такой оплошности. — Сбился, сбился, профессорский щенок!.. — шептал Серёжа, облизывая раскровавленный палец и глядя в небо, где во всем разгаре, на размашистых вертикалях, длился воздушный бой. Вдруг он понял, что вот ещё полторы бесценных минуты растратил лично на себя, и сразу холод и твердость влились в него. Работа с правой стороны паровоза пошла не в пример спорее. Пальцы пристывали к железу, они стали алыми и липкими, — он не чувствовал своего тела: теперь оно являлось всего лишь подсобным инструментом товарищей, доверивших Серёже свои жизни. Судьба улыбнулась парнишке: удалось наверстать кое-что за счет лопнувшей золотниковой тяги. Двухметровый отрубок ели вполне своевременно подвернулся ему на глаза. Сдвинутая рычагом, кулиса скользнула с вала и зарылась в снег. Мысленно Серёжа взглянул под рукав Морщихина, на часы. Короткий зимний день кончался, — это удваивало силы и сокращало обратный путь... и вот уже лесная опушка снова засветлела впереди, когда сквозь запорошенные снегом заросли лещины Серёжа обнаружил чужих лыжников. Четверо скользили ему наперерез, и слышно было посвистывание лыж, а Серёжа все не мог придумать позу поестественнее, будто убитый. Спасение пришло внезапно, как во сне: шагах в сорока от старого Серёжина следа лыжники необъяснимо, под прямым углом, свернули в глубь чащи: на войне трудней всего разгадать логику врага. В свою очередь, Серёжа метнулся в противоположную сторону и, метрах в двадцати, сразу попал на свежую лыжню другой четверки. Видимо, немецкий отряд разделился надвое, ещё не доходя до разбитого состава, так что Серёжа оказался в вилке между ними. Пока он отсиживался в сугробе, вторая половина отряда успела достигнуть опушки, и, окажись там Серёжа минутой раньше, он на собственном опыте изведал бы опасность хождения по минным полям... Когда же, потрясенный зрелищем и оглушенный взрывом, дымясь от испарины и по пояс в снегу, он ринулся на прежнюю дорогу, начался частый артиллерийский обстрел поймы. Помощник машиниста заметался, и сердце его стало тяжелей металла, который он нес. Таким образом, со всех четырех сторон была очерчена площадка предстоящей знаменательной встречи; оставалось наметить точку времени на ней. Серёжа не услышал настигающего свиста, взрывная волна ударила его сзади чем-то большим и плоским, вместе с ношей зарывая в снег. Тяжелые вражеские машины кружили над его бронепоездом, — он не знал. Ликуя, взмывали красные ястребки в проясневшую синеву, жгли и лущили с них листы дюраля, — он не видел. Бой кончился с неизвестным исходом; уцелевшие разошлись по своим аэродромам, — Серёжа по-прежнему лежал в забытьи. Тем временем смерклось, и по морозной синеве стали проступать звезды. Минутный проблеск жизни заставил Серёжу повернуться на спину, и на это он израсходовал всю свою волю; потом долго лежал, глядя на совсем приблизившиеся звезды. Таким на обратном пути и нашла его сбившаяся с дороги Поля. В первое мгновенье она решила, что только Родион мог лежать так, с раскинутыми руками. Из-за копоти и налипшего снега Поля не могла сразу распознать его черты, но знакомые глаза спокойно глядели мимо нее в ночное небо; казалось, ничто на свете не могло прервать теперь солдатского мышления. Приподняв голову лежавшего, Поля сняла льдистую корочку с его лица и век, — пальцы нащупали липкие натеки в углах рта. Но нет, он был теплый, и одежда на нем была цела, только не отзывался на имя, словно забыл, как его звать, и зачем пришёл сюда, и сколько ему было от роду, когда убили. — Слышишь ты меня? Мигни, я пойму... во что, куда они в тебя попали? — шептала ему Поля, но вместо ответа лишь холодный звездный свет мерцал на поверхности зрачка. — Где у тебя болит? Значит, то был не Родион, — тот из любой бездны откликнулся бы ей! — Нет... — протянул этот без всякого значенья, и через эту минутную лазейку Поле удалось проникнуть в его сознанье. Ей пригодился госпитальный опыт беседы с такими, как он. На детском языке она стала объяснять ему, что ночь и пора домой, что можно остудиться, что начальники рассердятся, если опоздает к перекличке. Её усилия увенчались успехом, — Серёжа приподнялся и прежде всего стал шарить кругом: Поля помогла ему отыскать в снегу уже ненужное сокровище. Теперь оставалось заново обучить контуженного ходьбе и речи. Они продели Серёжин карабин в отверстие кулисы и поволокли её по целине, оставляя тройной след. Всякий раз приходилось предварительно натаптывать снег, чтоб поставить ногу; больше всего времени ушло на первые шаги. Когда сила покидала их, они пережидали, привалясь друг к другу, пока погаснет в глазах надоедливая желтая пурга. ... Но был вполне напрасен их беспримерно тяжкий труд. Уже давно присланный на выручку чёрный паровоз утащил на базу раскромсанный цветаевский бронепоезд, а молодые люди средины двадцатого столетия всё брели, преодолевая снег и наиболее страшную полночь своего поколенья. Правда, только раз обстреляли их, вслепую, как всползали на насыпь, — зато теперь их поджидало последнее разочарование. Бронепоезда на месте не оказалось, не было его и под откосом, и вообще ничего там не было уже, ни елочек, ни рельсов, ни самой насыпи кой-где. По обгорелому, невдалеке, самолету с белым крестом да разбитой бронеплощадке, нависавшей над воронкой, легко было представить, что произошло здесь после Серёжина ухода. — Значит, они уехали, — сказала Поля. — Пойдем тогда. — Погоди, это и есть то самое место... я узнал, — отозвался её спутник. — Куда они ушли? — Верно, домой, — догадалась Поля. Что-то слабо и зеленовато светилось перед ними, в темноте воронки. По склону, оползавшему от самого легкого прикосновенья, молодые люди соскользнули вниз, на дно. Только нагнувшись, Серёжа понял происхождение этого мертвенного сиянья. То были знакомые часики Морщихина. Как и прежде, они находились на его руке и ещё шли; соединившиеся стрелки показывали полночь. Кроме мерзлых комьев, ничего больше не было кругом. В том и заключалась главная боль этой последней встречи, что не лежало перед Серёжей самое тело его погибшего друга, чтобы упасть на него и выплакать свое горе до дна неутешными ребячьими слезами. — Чья это? — шепотом спросила Поля. — Это от комиссара нашего... — пояснил Серёжа непослушными, прыгающими губами. Оба молчали, ещё не наученные старшими, как полагается поступать в тех случаях, когда находишь не целого, а только часть друга. На своем коротком веку молодые люди успели обучиться похоронной науке — с речами, воинскими почестями и салютом, но в конце концов это была всего лишь человеческая рука.

The script ran 0.208 seconds.