Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Якуб Колас - На росстанях [1955]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, prose_su_classics

Аннотация. Действие широко известного романа народного поэта БССР Якуба Коласа "На росстанях" развертывается в период революционного подъема 1905 г. и наступившей затем столыпинской реакции. В центре внимания автора - жизнь белорусской интеллигенции, процесс ее формирования. Роман написан с глубоким знанием народной жизни и психологии людей.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

Лобанович остановился возле барьера и поздоровался. Помощник прервал работу, кивнул учителю головой и ждал дальнейшего выяснения дела. Писарь не отрывался от бумаг. — Простите, что я прерываю вашу работу, — заговорил Лобанович и отрекомендовался. — А-о-о! — отозвался писарь, быстро встал и провел учителя за барьер. Он подал стул и попросил Лобановича сесть. — Школа моя оказалась запертой со всех концов, и я никак не мог в нее проникнуть. Приехал к вам, чтобы навести справки. Где же мне остановиться? Писарь засмеялся. — Школа, говорите, есть, а остановиться негде? Ну, ничего, все будет хорошо. — Если уж приехали к нам, то все равно что к Христу за пазуху попали, — в тон писарю добавил помощник. — За пазухой не слишком интересно сидеть, — засмеялся Лобанович. — А в школе, кажется, ремонт был? — Был, был! Я уж постарался отделать вам квартирку на "пять с плюсом". Писарь, как видно, любил пустить пыль в глаза и все важные мероприятия в волости приписывал лично себе. Разговаривая, он как-то по-особому поджимал губы и слегка потряхивал головой. Бахвальство писаря сразу бросалось в глаза. Чтобы еще больше поощрить его, Лобанович тут же поблагодарил и похвалил его за хорошее отношение к школе, заметив, что таких славных писарей не слишком много на свете. — Ну, что вы говорите! — Видно было, что писарю поправилась эта похвала. — У нас с учителем всегда были самые лучшие отношения, школа от нас никогда ни в чем не терпела, — важно сказал он и предложил Лобановичу папиросу. — Дайте уж и мне пустить дым по такому важному случаю, — протянул руку к папиросам писаря помощник, которого обычно писарь избегал угощать папиросами, хотя и был либералом. Лобанович снова начал разговор: — При школе, кажется, живет кто-то? Писарь и помощник взглянули друг на друга и как-то лукаво, двусмысленно улыбнулись. — Живет там… сторожиха. — Так это, должно быть, ее девочку я видел возле кухни? Писарь выпускает дым и одновременно издает сквозь поджатые губы какой-то специфический звук "псс", потряхивая головой. — Да, это ее дочка Юста, а скоро и… сын будет… вероятно, сын, судя по отцу. Писарь и помощник снова переглядываются и смеются. — Митрофан Васильевич не должен дать маху, — добавляет помощник, и маленькие глазки его почти совсем закрываются от смеха. Лобанович смотрит на них, догадывается о какой-то романтической истории. Он чувствует, что эта история станет ему сейчас известна. — А кто такой Митрофан Васильевич? — Это ваш предшественник. — А-а… Ну, теперь я знаю, в чем тут дело. — Нашкодил, а сам в Пинск удрал. — И писарь снова начал смеяться. Неинтересно было продолжать разговор в том же тоне и ковыряться в человеческой грязи. Лобанович рад был бы сидеть теперь в своей школе. Хотелось обосноваться там и начать что-то делать, разобравшись в новой обстановке. Дня три Лобановичу все же пришлось прожить в волости, на квартире у писаря, пока школа приводилась в порядок. Правда, не много потребовалось хлопот, чтобы сделать это, — прислать женщин помыть пол да прибрать мусор возле школы. Все это обещали сделать в ближайшие дни. Остановка была только за старостой Бабичем, который должен был послать на работу женщин. Но староста занимался где-то другим делом. Эти дни Лобанович и столовался у писаря, человека холостого, гостеприимного. С писарем жила его мать-старуха. Родом они были со Случчины и Лобановича считали своим человеком. Кроме того, старший брат писаря был также учителем на Пинщине. Здание волостного правления стоит на горке над самой Пиной. Отсюда открывается необычайно широкий и красивый вид на заречную часть. Возле самого села река описывает широкую дугу. Ее можно принять скорее за огромный залив, чем за самое реку, потому что вода здесь течет очень медленно. Круглые зеленые листья кувшинок купаются в ней, колышется ряска на тонких длинных нитях-стеблях. Пологий берег Пины заставлен челнами и чайками-душегубками. Быстро скользят душегубки по зеркальной глади реки под ловкими взмахами весел привычных полешуков и полешучек. Вот из-за речных изгибов выплывают рыбаки со своими снастями, серьезные, медлительные. Крестьянин-хозяин торопится с того берега, из душегубки свешиваются длинные пучки тростника и вязанки жесткой осоки. Гонит чайку гребец, на другом конце ее сидит охотник с ружьем. Зоркие глаза внимательно всматриваются в прибрежные заросли. А среди этой мелочи челноков и душегубок медленно движется важный дуб с разными товарами и продуктами. За широкой блестящей лентой реки лежат, как море, необозримые пространства болотных зарослей, где все сглажено, закрыто ровной стеной необычайно высокого тростника с бурыми метелками на концах. Словно живой ковер висит-колышется над трясинными топями бескрайних болот, где не пройти человеку, где только может с трудом пробраться легкий челн либо чайка-душегубка, вдавливая болотный покров, на который набегает вода. Незнакомому с местными болотами человеку опасно забираться в эти дебри: потеряешь дорогу, закружишься, запутаешься и не сумеешь выбраться отсюда, — ведь, кроме густого тростника да неба над головой, ничего не увидишь. Пропадешь, если не спасут люди. На этих бескрайних болотах попадаются узкие, черные, как расплавленная смола, полосы воды, страшные своим мертвым безмолвием и глубиной. Где-то по ту сторону болотной равнины проходят речки Струмень, Стоход и Стырь. Лобанович целыми часами просиживает в волости возле открытого окна, любуется просторами болот, полными своеобразной красоты. А погода на удивление тихая, ясная, теплая. Синеватая дымка висит над заречьем. Печально-ласковая улыбка осени озаряет онемелые, как бы уснувшие дали. Далеко-далеко на горизонте появляется беловатый дымок речного парохода. Кажется, он стоит на одном месте — так медленно обозначается линия его движения. И долго нужно всматриваться, чтобы заметить перемещение беловатого дыма над побуревшим от времени камышом. Одно явление особенно приковало к себе внимание Лобановича. Вдруг то в одном, то в другом месте поднимается серовато-желтое облако дыма, вспыхивает огонь, разбегаясь по кругу. Проходит минута-другая, дым пропадает, исчезает огонь — не под силу ему бороться со стихией болот, не может он развернуть здесь свои горячие крылья. Спустя некоторое время огонь вспыхивает в другом, в третьем месте, а то и в нескольких местах сразу. Это полешуки нарочно поджигают болота, чтобы на выгоревшем месте росла на следующее лето молодая, лучшая трава. Смотрит Лобанович на эти образы-картины, впитывает их в себя, сливается с ними, чувствует в них что-то невыразимо близкое, родное. Ему хочется еще полнее слиться с ними, раствориться в манящих далях-просторах. В душе возникают какие-то полные очарования, неясные образы, и порой чудится в них что-то давно знакомое, уже виденное, пережитое. Но где и когда? Или это только отзвук его позабытых мечтаний, снов, видений, или действительно он переживал нечто подобное? На мгновение учитель забывает, где он, как бы совсем отрывается от земли и от действительности. Но слишком громки голоса земли и крепки нити, связывающие человека с действительностью, чтобы можно было надолго забыть о них. В волости только в некоторые дни и часы бывает затишье, такое затишье, когда даже помощник писаря вылезает из-за стола и на некоторое время исчезает. Обычно же здесь в "сборной" или в канцелярии толчется народ. Приходят люди по своим делам. А дел у них в волости много. Жалобу ли написать на соседа, заключить ли контракт, недоимку внести, льготу сыну выхлопотать, копию получить или просто повидать писаря, шепнуть ему словечко, таинственно кивнуть головой, чтобы вышел в комнату для приезжих, где уже почтительно, притаившись в уголке, стоят готовые к их услугам покорные бутылки пива… С шумом и громом приходит сюда старшина Захар Лемеш. Еще не успеет его нога ступить на крыльцо волостного правления, а в канцелярии уже говорят: "Старшина идет". Зычный голос старшины опережает его самого. Как капитан с солдатом, еще со двора поздоровается он с дедом Пилипом, а тот ответит ему по-солдатски: "Здравия жылаю, госпадын старшыня", — хотя ни старшина, ни Пилип в солдатах никогда не служили. Если же дед на глаза не попадется, Захар Лемеш обратит свой голос к кому-нибудь в "сборной". А если и в "сборной" пусто, никого нет, он прорежет зычным голосом и эту пустоту: "Братцы мои, никого нет!" Голос у старшины крепкий, он любит свой голос: этот голос как бы возвышает Захара в его собственных глазах. Писарь же и помощник потакают ему. Писарь утверждает, что такого старшины во всем Пинском уезде нет, а помощник не раз говорил: "Нашему бы старшине полицмейстером быть". Все это кружит голову Захару Лемешу. Ведь он же хозяин волости! Захар Лемеш — видный мужчина. Для старшины он еще совсем молодой, лет под тридцать пять. К тому же он и блондин, а блондины отличаются той особенностью, что выглядят моложе своих лет. Бороды у старшины нет и усы растут слабо, но лицо энергичное и довольно красивое. Правда, губы у него слишком толсты, нередко кривятся, но это уже результат его старшинского важничанья, а не упущение природы. Зеленоватые глаза умеют быть злыми и строгими, хотя сам старшина человек не злой. Войдя в канцелярию, он шумно идет за барьер, громко здоровается с писарем и помощником и важно садится за стол, причем стул под ним скрипит, трещит и шатается, так как старшина мужчина плотный, широкий, как хорошая шула [Шула — толстый столб в стене, от которого начинается новый ряд бревен] на гумне зажиточного хозяина. — Слушай, писарь, нужно купить нам хороших стульев, а то на этой рунде и сидеть нельзя. — "Рунда" на языке старшины то же самое, что "ерунда". Затем старшина переводит глаза на царские портреты и на украшающие их рамы, которые он сам выбирал. Старшина любуется царями и особенно царицей. А порой не выдержит и скажет: — Эх, ядри его кочан! Нарядиться бы так, как царь, да иметь бы себе такую молодицу! После этого старшина спрашивает у писаря, как идут дела, что сделано, что надо сделать, куда поехать в первую очередь и к кому заехать на обратном пути. — Ну, дай папиросу, — говорит в заключение старшина. Если порой помощник писаря протянет ему свои папиросы, Захар Лемеш пренебрежительно махнет рукой и скажет: — Рунда твои папиросы! Он знает, что папиросы писаря более дорогие, хотя распознать, определить их качество на свой собственный вкус он не может — старшина не курильщик и курит только при исполнении служебных обязанностей, для большей солидности и важности. Он иногда и сам покупает небольшие пачки папирос — за три копейки пачку, — ведь не всегда же под рукой бывает писарь, да оно еще и солиднее, когда старшина при людях вынимает из своего кармана папиросу. — При службе, вишь ты, без этого трудно обойтись, — говорит старшина, если кто замечает, что он начал курить. Сюда же в свободное время заходит и церковный староста Рыгор Крещик, крепыш старик лет шестидесяти с лишним. Он любит компанию высшего полета, любит посидеть, потолковать, посмеяться, — а хохочет он залихватски, — и о церковных делах завести речь: ведь Крещик больше, чем сам поп, заботится о благополучии церкви. Он тоже любитель выпить пива. Иногда с пивом и приходит сюда, да еще и рыбину в придачу притащит, чтобы мать писаря приготовила закуску. Поговорив о святых делах церковных, он так или иначе свернет разговор и на пригожих молодиц. Одним словом, человек-душа. Сельский староста Бабич тихий человек, ласковый. Сам он говорит мало, а только слушает, как другие болтают, причем на его лице все время цветет добродушнейшая улыбка. Никто так не умеет слушать, как Бабич: внимательно, сочувственно, понимающе. Иногда он громко смеется, махнув рукой и наклонив лысую голову. А если кто отпустит что-нибудь очень сочное, тогда староста замашет обеими руками и смеется, качая головой. Приятно рассказывать такому человеку. И писарь, и старшина, и оба старосты окружают Лобановича своим вниманием, угощают пивом, подбадривают, стараются развеселить. Они уверены, что нет здесь причины быть невеселым: и молодиц хороших много, и паненок хватает — в первую очередь две сестры-поповны и дьячкова Даша, — и все они почти на одном дворе со школой. Слушает учитель и усмехается, а сам думает: "Скорей бы в свою школу перебраться!" XIV Лобанович любит свою новую школу. Она сразу пришлась ему по душе, даже внешний вид ее такой, словно улыбается она приветливой улыбкой. И крылечко такое уютное, простое, без всяких лишних выдумок. Так и тянет порой посидеть на нем, послушать голоса повседневной деревенской жизни, ее извечную песню, что оживляет и наполняет просторы полей и глубоко западает в душу человека. Особенно громко звенит эта песня перед вечером либо утром, когда воздух такой отзывчиво чуткий, когда каждый звук плывет-разливается, расходится далеко вокруг. Налево от школы, в трех четвертях версты, пролегает железная дорога. Высокие телеграфные столбы с туго натянутыми проводами, словно чудесные музыканты, неустанно слагают гимны человеческому разуму. Победной радостью звенят железные колеса вагонов, вихрь звуков подхватывается заречным камышом и превращается в целую метелицу прерывистого смеха-шелеста. А справа, из глубины заречья, из болотных зарослей, доносится густой короткий гудок парохода, напоминающий рев дикого могучего зверя. Целая симфония гудков, смягченных расстоянием, бежит-плывет сюда из города, дрожит-колышется в воздухе. К этой симфонии фабричных гудков присоединяются скрип и тарахтенье крестьянских телег, гомон рыбаков, стук весел и заливистый смех веселого человека или ядреная брань обозленного сердца. Доволен Лобанович и своей квартирой. Ее и сравнивать нельзя с тельшинской. Три светлые, просторные комнатки, аккуратно отремонтированные, побеленные, чистые. Оглядывает их учитель, радуется, улыбается и сам себе говорит: "Хорошую имеешь, братец, квартиру". Особенно по вкусу ему средняя комната. Одно окно выходит на выгон, а другое — на заречье. В этой комнате он и будет обычно проводить время. В кухне живет сторожиха Ганна, женщина лет за тридцать пять, с маленькой дочерью Юстою. Юста тихонько сидит возле печи, ее совсем не слышно — ведь мать не разрешает ей ни песенку запеть, ни громко заговорить. Ганна так боится нового учителя! Она уверена, что он велит ей выбираться вон из школы. Зачем она ему, такая гадкая, да еще беременная? Кому же охота слушать писк дитяти, а оно будет у нее месяца через три-четыре… Не бывать ей в школе, и люди говорят так. В кухне происходит великая мука человеческой души. Но кто знает о ней? И кому интересно знать? Люди могут только посочувствовать, но взять на себя часть человеческого горя никто не хочет. Никто не хочет пустить Ганну к себе в хату, а своего пристанища у нее нет. Правда, у Ганны есть муж, пьяница-нищий. Но она уже несколько лет как бросила его; он злой, негодный, бил ее без всякой причины, может, только потому, что на свете жить нелегко. Ганна обосновалась в школе, и жилось ей неплохо. Но вот повое несчастье… Ганна вспоминает Митрофана Васильевича, учителя, который жил здесь до Лобановича. Ну что она могла поделать? Боялась противиться, чтобы место не потерять, — ведь кто заступится за нее? Но уж лучше было потерять место тогда, с одним ребенком, чем потерять теперь. И Ганна робко прислушивается к каждому движению, к каждому шагу учителя в его комнатах. У нее есть маленькая надежда на старшину, на писаря, на батюшку — к ним обращалась она, чтоб закинули за нее хоть словечко перед учителем. Но ни старшина, ни писарь ничего о ней не говорили Лобановичу, а поп еще и не виделся с ним. Старательно прибрала она кухню, подмела, вытерла каждую пылинку. Два раза перемывала пол в комнатах учителя, насыпала желтого песочку возле кухни. Все, что только можно, сделала она, чтоб чисто было, и теперь со страхом ждала решения своей участи. Лобанович заходит в кухню. Ему интересно посмотреть на свою сторожиху, чье имя связывалось романтической историей с именем его предшественника, этого самого Митрофана Васильевича. Испуганно смотрит на него Ганна, и сердце ее колотится. Лобанович впервые видит такую безобразную, нескладную женщину. Фигура у нее неуклюжая, топорная. Маленькие, заплывшие глазки глубоко западают. Но это все ничего. Нос — вот в чем несчастье бедной женщины. Носа, можно сказать, и нет: нижняя часть его провалилась, торчит возле глаз огрызок носа: Нос, или, вернее, отсутствие носа, делает лицо женщины отвратительным, уродливым, а голос гнусавым. Она родилась такой. Словно проклятие, носит на себе грех своих родителей. Юста сидит на небольшом топчане возле печки и, словно зверек, поглядывает на учителя. Она тоже боится его: девочка слышала от матери, что этот незнакомый, чужой человек может прогнать ее с этого топчана, на котором она спит с матерью. Учитель здоровается со сторожихой, осматривает кухню, раздумывая, с чего начать разговор. — Давно вы здесь живете? — спрашивает он Ганну. — Второй год, паничок, — гнусавит та. — Умеете подмести школу? Ганна никак не ожидала такого пустого вопроса, и ей делается смешно. — Велика ли хитрость? И помыть могу! — Ну, а сварить обед вы можете или нет? Ганне становится немного легче. — Могу, паничок, было бы только из чего! — уже более веселым тоном отвечает она. — О, это хорошо! — замечает учитель. Затем он зовет ее к себе, чтобы поговорить с глазу на глаз. — Вот тебе девять рублей — жалованье за три летних месяца, что полагается из волости. Ты себе оставайся здесь, убирай школу и делай все, что надо сторожу делать. Утром до занятий и вечером после занятий школу надо подмести, принести воды детям, а зимою и печь истопить. — Да уж буду, паничок, стараться, — говорит счастливая в эту минуту сторожиха. Лобанович немного замялся, хотел спросить про своего предшественника, как все это могло случиться, но счел, что говорить об этом неловко, и только сказал: — А дальше вот что. Когда придет время родить, ты заранее подыщи себе другое пристанище на неделю или на две — в школе это не годится, — а потом вернешься и будешь здесь жить. Я за это время из твоего жалованья ничего не буду высчитывать. Найми на свое место кого-нибудь, а заплачу я сам. Ганна слушала, опустив голову. — Хорошо, паничок, я ведь это и сама знаю, — и начинает вытирать фартуком глаза. — Ну вот и все, что я хотел сказать. Ганна выходит в кухню. Она сидит там некоторое время и плачет. Плачет от радости и горя. Тяжелое бремя, которое так давно носила она, теперь снято с нее. Но впереди горькая, беспросветная жизнь с малыми детьми, жизнь по чужим углам, среди чужих людей. Слышно, как всхлипывает она и хрипит своим неудачным носом. Пока не началась работа в школе, свободного времени много. Целыми часами роется Лобанович в школьных книгах, бумагах, приводит в порядок школьное имущество, прочитывает официальные письма инспекторов народных училищ. По этой переписке знакомится с историей своей школы, с учителями и учительницами, которые вели здесь работу до него. Где они теперь? Наверно, кого-нибудь из них и на свете нет, ведь давно они уже были здесь. И невольно становится как-то грустно. Следы этих неведомых ему людей остались в бумагах, а где они сами? И от него останется такой же след, а самого здесь не будет. Ему вспоминается Тельшино. Вот теперь его там нет, а такой же бумажный след остался. И снова целый ряд образов выплывает в памяти помимо его воли, и сердце щемит боль утраты. Эта старая переписка неизвестных людей и эти старые книги, продукт мысли давно умерших авторов, как могильные тени, ложатся на сердце молодого учителя, и ему становится еще грустнее, и он особенно остро ощущает свое одиночество. Просматривая списки учеников, учитель замечает, что среди них нет девочек. Видимо, здесь не в обычае посылать их в школу. Надо будет, замечает себе учитель, поговорить с крестьянами на сходке, доказать им, что и женщине наука нужна, еще, может, больше, чем мужчине. Его мысли идут в новом направлении. Лобанович уже из опыта знает, что пока есть работа детям дома, пока не наступит поздняя осень, собрать их в школу трудно. Неаккуратная и неодновременная явка школьников мешает нормальному ходу занятий. Поэтому лучше сначала созвать одних новичков, позаниматься с ними, а немного позже собрать остальных учеников. На двадцатое сентября он назначает сбор новичков, — это, значит, через два дня. В Тельшине занятия в школе начались значительно позже. Значит, теперь у него будет больше времени и он больше успеет сделать. Еще одну заботу надо сбыть с плеч учителю — зайти с визитом к соседям, в первую очередь к отцу Николаю, самой важной в селе персоне, а потом к лесничему, к поповнам и дьячку Ботяновскому, с которым он уже познакомился. Не по душе учителю такая миссия, но пойти надо, того требовал обычай. Не пойдешь — наживешь себе врагов. Вечером того же самого дня, когда Лобанович обосновался в школе, пошел он к попу. Отец Николай живет в новом доме неподалеку от церкви. Большой своей заслугой считает он постройку этого дома, и когда говорит о нем, — а говорит он каждому, — то показывает свои руки, на которых еще сохранились следы мозолей. При этом батюшка не забывает привести текст из священного писания: "В поте лица твоего будешь ты есть хлеб твой". Место, где теперь стоят новый дом и все хозяйственные постройки, очень понравилось отцу Николаю, и он решил основать здесь свою усадьбу. Но сама площадка никак не подходила для строительства — неровная, покатая, запущенная. Отец Николай собственноручно ровнял землю, срезал целые горы, как он говорил, и если с чем можно сравнить эти трудности, так только с переходом Суворова через Альпийские горы. А сколько было хлопот!.. Тут отец Николай машет рукой, устремляет глаза куда-то в пространство, и лицо его становится грустным. Но это продолжается только мгновение: ведь его хлопоты, его, можно сказать, страдания щедро окупились результатом затраченного труда. В таких случаях отец Николай не скрывает даже того, как весной этого года встречал он с речью в церкви архиерея и немного ошибся. В этой речи говорил он и о трудностях, с которыми приходилось "воздвигать", выполняя заповедь божию, этот свой новый Иерусалим. Относительно своих хлопот он сказал: — Я претерпел, как Федор Михайлович Достоевский. Архиерей тут же заметил: — Отче! Неужто ты не знаешь примеров страдания и долготерпения из жизни святых угодников божиих, что ссылаешься на светского писателя? Ну, ошибся! Отец Николай и сам смеется теперь над этим. Отец Николай встретил учителя довольно приветливо. Казалось, он рад был видеть его. После нескольких коротких слов он заметил: — Вы воистину поступили по-христиански. Лобанович с недоумением глядит в глаза отцу Николаю. — Вы, знаете ли, произвели наилучшее впечатление на крестьян, — продолжает батюшка. — Чем же это? — спрашивает Лобанович. Отец Николай дружески хлопает учителя по плечу, а сам долго смеется мелким смешком, идущим откуда-то снизу, словно кто-то надавливает ему живот. — Будто бы не знаете! — говорит отец Николай. — Вы приютили бездомного человека, даже жалованье за все летние месяцы отдали. Отец Николай вдруг резко меняет тон. — И как это Митрофан Васильевич польстился на нее? Вы же видели, какой это выродок… Она просила меня замолвить перед вами словечко, но я не отважился. По совести вам скажу, я не оставил бы ее. — Жалко выбрасывать человека. Ну куда же ей деваться? И не она виновата в том, что она выродок, что над нею, правду сказать, надругались. — Да, да, — соглашается отец Николай, и лицо его становится хмурым, а глаза вперяются в неведомые дали. — И все же вы гуманный человек. Вы этим завоевали симпатии крестьян. Затем отец Николай показывает учителю свой дом, следы мозолей на руках от тяжелого труда. Рассказывает о своей речи перед архиереем, о Федоре Михайловиче Достоевском, и его долго сотрясает мелкий утробный смех. Осматривая апартаменты отца Николая, Лобанович невольно чувствует во всем что-то специфически поповское. Ему приходит на память отец Кирилл, то же самое ощущалось и у него в доме — что-то затхлое, мертвое, трупное. Но учитель не может сейчас долго думать об этом — немного чопорная маленькая матушка приглашает на стакан чаю. XV Эх, и погодка стоит на Полесье! Только старые люди помнят такие пригожие дни. Теплынь, безветрие, солнце. В синей дымке нежатся дали. Золотисто-красная листва неподвижно свисает с ветвей высоких вязов. Темные ночи полны какого-то торжественного покоя, и небо, кажется, ниже склонилось к земле, чтобы подслушать ее извечные жалобы. А яркие, крупные звезды, словно алмазы, усыпают небо, дрожат, переливаются всеми цветами радуги, о чем-то безмерно великом говорят душе, зовут шире расправить крылья и лететь в далекие просторы, раздвинуть тесные границы омраченной заботами жизни и узнать еще не изведанную радость. Эх, погодка, погодка! Начинают во второй раз зацветать сады. Старые люди говорят, что это к тяжелому году… Ожила выгоновская школа. Звенят детские голоса. На просторной площадке возле школы детям так славно поиграть во время переменок. Около двадцати новичков записалось в первый же день приема. Но среди них нет ни одной девочки, хотя учитель сделал все, что мог, чтобы привлечь их к учению. Крестьяне находили, что девчатам наука не нужна: и так с бабами трудно сладить, а что из них будет, если еще учеными станут! Хлопцы и те не все ходят в школу. Так пускай девчата сидят дома да куделю прядут. Беседуя с крестьянами на эту тему, Лобанович узнал от одной молодицы, почему матери не пускают дочерей в школу. Лет пять назад ходила учиться одна девочка, одна на всю школу. И училась хорошо, да заболела как-то зимой и умерла. Наверно, с ученья и болезнь приключилась. Так думают матери, и никто из них после этого не отваживается послать свою дочку в школу. Теперь у Лобановича уже есть небольшой учительский опыт. Пока что он больше играет с детьми, чем учит их, — пусть привыкают к школе, осваиваются, постепенно втягиваются в свою новую жизнь. И он занимается с ними только до обеда. А среди малышей есть такие славные ребятки, и особенно выделяется из их среды Алесик Грылюк. Алесик выглядит заброшенным и одет беднее всех. Рубашечка у него рваная, немытая, заношенная. — Почему ты такой грязный? — спрашивает его учитель. Алесик молчит. За него отвечают мальчики: — Он сирота, у него мать умерла. Алесик печально склоняет головку и тихонько перебирает пальчиками по парте. Жалко малыша. Лобанович молчит, смотрит на него, потом подходит и ласково говорит: — А все же, братец, ты уже сам умыться можешь. Заходит разговор о чистоте. Ведь все мальчишки не безгрешные в этом отношении. Волосы у них длинные, нечесаные, присмотришься — вши ползают. Руки — хоть репу сей. В школе есть машинка для стрижки. На школьном дворе во время перемены учитель стрижет своих маленьких учеников. Тут же стоит блюдечко с керосином и вата. Острижет — окунет вату в керосин и вытирает вшивые головы. Вши сразу мертвеют. Детям очень интересно смотреть, как срезаются ровными рядами пряди волос, они тычут пальцами в голову, указывают на грязь. Потом под наблюдением учителя моют остриженные головы, лица и уши. Работа в школе помогает Лобановичу быстрее "пустить корни" на новом месте, глубже ощутить полноту жизни. Пока не все ученики собрались в школу, у него остается свободное время. Он пользуется этим для лучшего ознакомления с Выгонами. За несколько дней он обошел все окрестности, осмотрел дороги и тропинки, — ведь в этом знакомстве всегда есть нечто свежее и интересное. А недавно ездил и в Пинск. Связь с городом простая и легкая — три раза в неделю посылает волость подводу на почту. В Пинске же он и лавку себе облюбовал, где можно брать кое-что в долг, — деньги ведь не всегда бывают в кармане. Для Алесика он купил бумазейную рубашку и поясок, жалко было заброшенного мальчика и хотелось чем-нибудь скрасить его жизнь. В свободные минуты заходит учитель в волость, где у него появились уже знакомые и можно завести новые знакомства. А на селе порой встретишь веселую и смешную картинку крестьянской жизни. Недалеко от волости есть пивнушка. Содержит ее Максим Гулейка. В последние дни возле пивнушки заметно необычное движение. Чаще заходит туда и старшина Захар Лемеш. Сам старшина твердо на ногах держится. Видимо, блюдет себя, дело какое-то обделывает. У старшины определенная цель. С крестьянами он ласковый, задабривает их и щедро угощает. Лобанович не в курсе дела, остается только обычным зрителем того, что происходит возле пивнушки. А там взад и вперед снуют люди. В пивнушку идут серьезные, со следами житейской заботы на лицах, а выходят из нее раскрасневшись, и ноги их ступают невпопад. Тут уж и песню услышишь, и самую задушевную беседу, и самую ласковую брань, без примеси даже и капли злости. Просто людям весело и хорошо, как, например, вот этому хромому дядьке Есыпу. Есып уже пожилой человек. Борода его свалялась войлоком, а в самом конце хвостиком закрутилась, как в неводе мотня. Края черной свитки разошлись в стороны из-под широкого домотканого пояса. Белая длинная рубаха расстегнута. Широкая прореха открывает грудь и живот до самого пупа. Старый картуз съехал со своего обычного моста на голове и повернут козырьком в сторону. Все это делает фигуру дядьки Есыпа необычайно потешной. Выражение же его лица самое ласковое, самое добродушное. Движется Есып как-то вприпрыжку. В этом виновата его хромая нога, а пиво только слегка водит его по сторонам. Посреди волостного двора дядька Есып останавливается, ворочает головой вправо и влево. Видит учителя, подает руку. — Здравствуйте, пане учитель. Вот немного выпили, — рассказывает Есып. — Ты свое дело знаешь, а мы свое. И всем нам хорошо! — повышая голос, говорит он. А потом вдруг меняет тон, как бы спохватывается: — Ты учи, учи нас и деток наших, потому что мы глупые. Ой, какие мы глупые!.. Учите, учите, — понижает голос дядька, — я вам не компания… Простите меня! Есып берется за шапку, намереваясь снять ее, но никак не может нащупать козырек и потихоньку отходит и кланяется, а потом решительно направляется в ворота. Выходит, прихрамывая, на улицу и снова останавливается, оглядывается. На глаза ему попадается церковь. Дядька кивает сам себе головой и заводит: И-и-и-же хе-е-е-ру-ви-и-мы, Хе-е-е-ру-ви-и-мы, Тай-на да та-ай-на обра-зу-ующая… Пропел немного и бросил, а может быть, Шугай Михалка помешал, идя навстречу. — Михалка! — останавливает его Есып. — Знаешь, браток, что? — А что? — спрашивает Михалка. — Побей ты меня! Побей, браток! Михалка смотрит на Есыпа и смеется. — Ты не смейся, а побей меня. — Как же я, дядька, буду бить вас? За что? — Не спрашивай, за что, а возьми и побей меня, — стоит на своем дядька Есып. — Ну, как я буду бить вас? Вы же все-таки старый человек. — Го! Спрашивает, как будет бить… Дай по морде — и все. — У меня же и злости на вас нету. — А ты разозлись, браток, и тресни. — Не за что бить вас, дядька. — Брешешь, Михалка, есть за что! Не потакай ты мне. Прошу — побей меня! Если ты меня не побьешь, то я пойду и буду бить свою старуху. — Не надо, дядька, драться, лучше в согласии жить. — Так не хочешь бить меня? — Нет, не хочу. — Ну, так черт же тебя побери! Найдется и без тебя добрый человек. Дядька Есып трогается с места и ковыляет дальше по улице. Он чувствует себя в чем-то виноватым. Ему хочется, чтобы его покарали, побили. А может, это только чудачество подвыпившего человека. Он что-то бормочет себе под нос, шарит рукой вокруг картуза, нащупывает козырек и поворачивает картуз козырьком к затылку. Встречая девчат либо молодиц, он подзывает их к себе и просит, чтобы они поцеловались с ним. Молодицы убегают, кто молча, а кто посмеиваясь над ним. Миновав середину села, Есып встречает Тимоха Жигу. Еще издалека он расставляет руки, чтобы перенять Тимоха. — Стой! — кричит он. Тимох останавливается, смотрит на Есыпа. — Куда идешь, собачий сын? — Иди, иди! — отзывается Тимох. — Я иду и пойду, вот оно что! Тимох, хочешь быть человеком — дай мне в морду. Удивленный Тимох окидывает взглядом дядьку Есыпа. Легкая усмешка мелькает на его лице, и не успел дядька Есып вымолвить слово, как Тимох Жига трах ему по уху. И Есып бряк о землю, дрыгнув в воздухе хромой ногой. — Ой, трясца твоей матери, Тимох! Как же ловко ты дерешься. Ну и крепко же дал! — Так ты же просил? — Просить-то просил, но зачем было так крепко бить?.. Вот злодей! Вот арестант! Тимох, усмехаясь, идет дальше, а Есып поднимается, кляня его. Люди вокруг смеются, а дядька только говорит: — Хорошо дал, гад. Разве догнать его да выпить с ним… От помощника писаря узнал Лобанович о причине необычайного оживления возле пивнушки. Всего несколько дней остается до выборов старшины. Захар Лемеш доживает последние моменты своего старшинского трехлетия. Захару очень хочется остаться старшиной еще на три года. На сей счет у него есть много своих соображений. Во-первых, это льстит его самолюбию: ведь старшина — первая, можно сказать, правительственная особа в волости. Во-вторых, само старшинство имеет в себе много привлекательного, заманчивого. В-третьих, у Захара Лемеша есть тайная мысль прослужить старшиной сразу, без перерыва, три срока. Если ему это удастся, он выслужит почетный кафтан. В Пинском уезде, кажется, есть один только старшина, который заслужил почетный кафтан, и этот старшина — тесть Захара Лемеша. И тесть, и жизненная практика учат, каким способом достигаются те или иные цели. С земским начальником он в хороших отношениях. С земским, конечно, выпивать Лемешу не пришлось, но кое-что перешло из его кармана в карман земского. Теперь же Захар подготавливает себе почву в пределах волости, щедро заливая глотки своих жадных на выпивку выборщиков. Волость прибрана, вымыта, вычищена с необычайным усердием и старательностью. Дед Пилип, на ходу сунув нюхательного табаку в нос, разрывается на части: и то и это надо подправить, туда и сюда сбегать, сделать то и другое… Захар Лемеш немного нервничает. Состояние души у него теперь точно такое, как у самого доброго христианина перед исповедью. Волнуется немного и писарь. Время от времени они переглядываются со старшиной, кивая друг другу головой, и подмигивают. А "сборная" гудит, дрожит от людского шума. Вдруг все стихает. Старшина и писарь бледнеют. Старшина сгибается, становится сразу процентов на сорок меньше ростом. Народ расступается, и между стенами человеческого коридора идет земский начальник, идет четкой, быстрой походкой военного, приземистый, коренастый, смуглый. Земский начальник — граф с французской фамилией, бывший кавалерийский офицер. Все его движения изобличают в нем военного. — Здравствуйте! — звонко бросает земский начальник. — Здрам жалам, ваше сиятельство! — гудит сход. Дядька Есып не успел поздороваться вместе со всеми и уже одиноко, когда все стихло, выкрикивает непослушным языком ответные слова на приветствие: — Здравя жжы-лаю, ваше приятельство! Земский начальник сразу же приступает к делу: — Кого хотите иметь старшиной? — Захара Лемеша! — гудят голоса. — Лемеша! Лемеша! — Ладно! — соглашается земский. Захар Лемеш, улучив удобную минуту, подмигивает писарю, показав кончик языка. Земский садится и пишет. Вдруг дверь с шумом открывается и в канцелярию, как буря, врывается Тимох Жига. Глаза его дико вращаются, волосы взлохмачены. — Громада! — кричит Тимох. — Уже выбрали? Захара Лемеша? Кого же вы выбрали? Еще мало выпил вашей крови! Все это произошло совсем неожиданно. Тимох Жига один теперь владеет вниманием сходки. Не давая никому опомниться, он налетает на Лемеша: — Старшина! Старшинушка — ты? Га-a! Сто рублей пропил, земскому подсунул… а теперь будешь кровь нашу пить? — Старшина! — кричит земский начальник. — Посадить его в холодную. — Десятские! — командует старшина и сам, как хищный зверь, бросается на Тимоха. Жига не дается, ворочает широкими плечами, разбрасывает десятских. Старшина хватает его сзади за плечи. Дед Пилип открывает дверь, и Тимоха вталкивают в черную дыру холодной. В канцелярии тихо и неловко. Полешуки переглядываются, чешут затылки. А Тимох кричит, бушует, ругается, не щадя ни старшины, ни земского. XVI — Знаете, пане учитель, вся моя беда в том, что я не умею записать того, что думаю. А у меня такие хорошие думки бывают! Вот напишут в волости бумагу, ну, прошение там или жалобу какую, читают тебе ее — нет, чувствую, не так надо написать. И много напишут, и слов всяких накрутят, а того, что надо, нет. Возле правды ходят, но правду съедают: нет ее либо крепко в скорлупу завернута. А если бы я сам умел писать, так я многим нос утер бы. Аксен Каль — крестьянин из Высокого. Он пришел к Лобановичу поговорить. Учитель сам пригласил Аксена, когда познакомился с ним в волости, — у этого человека есть свои мысли, которые его занимают. Лобанович слушает, всматривается в лицо Аксена. Это еще молодой человек, лет за тридцать. Черты его лица строги, даже холодны, глаза вдумчивые, и вся худощавая и крепкая фигура изобличает в нем человека незаурядного. Короткие черные усы плотно прилегают к самым губам упрямыми завитками и делают лицо его красивым и энергичным. "Кем бы он мог стать, если бы его натура вовсю развернулась?" — думает учитель. И Аксен встает в его воображении то строгим прокурором, ратующим за общественную справедливость, то удалым атаманом разбойничьей шайки, безжалостным мстителем за крестьянские обиды. Аксен Каль верит в правду, в ту извечную правду, которую так жадно ждет народ и которая за семью замками спрятана от него. Он не может спокойно смотреть на несправедливости, которые чинятся над людьми, и добивается правды. Его знает волость, знает и земский начальник как человека беспокойного и опасного. А старшина имеет приказ не спускать с него глаз. Об этом знает и сам Аксен и усмехается в черный ус: "Не вам, дурням, защемить меня!" Не дает Аксен крестьянам погрузиться в спячку, примириться с их бесправной жизнью. Будоражит, будит их общественную мысль, бросает новые мысли, поднимает на борьбу с неправдой, — ведь крестьян обманули, обошли всякие крючкотворы чиновники, панские прислужники. Иначе как могло статься, что помещик Скирмунт из Альбрехтова залез в их дом, прибрал в свои руки из-под носа речные заливы-заводи, где так много рыбы, и сдает эти угодья им же в аренду? Заводи — больное место выгоновских крестьян. Двенадцать лет тянулся суд с паном Скирмунтом. Аксен Каль выступал от общества как доверенное лицо. Ходил по судам, начиная от окружного, и довел дело до сената, где оно и захлебнулось, потому что всюду пан держит руку пана. Так и остались заливы за паном Скирмунтом. А теперь их арендуют пять богатых хозяев из Высокого — старшина Захар Лемеш, церковный староста Рыгор Крещик и еще три хозяина. Им это выгодно, и они радуются, что Аксен Каль проиграл крестьянское дело. Они же о нем и разные слухи распускают как об авантюристе, которому нужны только общественные деньги. Ведь кто же пойдет против закона? Вот почему Аксен так не любит их — не любит как предателей крестьянских интересов и своих личных врагов. Не любит он также панов и чиновников; по его мнению, от них все зло на свете. Хотя и сенат не признал крестьянского права, но Аксен не хочет успокоиться на этом. У него есть еще думка — подать прошение царю. — Как вы думаете? — спрашивает Аксен Лобановича относительно прошения царю. Лобанович опускает глаза, словно что-то соображает. — Я сказал бы, но только не знаю, как примете вы то, что я скажу, — тихо отзывается он. И, мгновение выждав, добавляет: — Я думаю, что из этого ничего не выйдет. Учитель едва сдерживается, чтобы не поделиться с Аксеном тем, что вот уже несколько дней тому назад ворвалось в его душу и перевернуло там все вверх ногами, целиком захватив его мысли. Но осторожность и чувство самосохранения берут верх, и он говорит: — Знаете, Аксен, мы об этом поговорим как-нибудь в другой раз, поговорим так, чтобы никто не знал. А теперь я хочу сказать вам вот что. Вот вы сожалеете, что не можете записать свои мысли… А давайте попробуем поучиться? Аксен в свою очередь опускает глаза, а затем усмехается. — Знаете, голова уже на другое направлена, не тем занята. Хорошо учиться смолоду, а теперь и времени не хватает. По тону его слов и по выражению лица видно, что Аксен не возражает против обучения. — Бросьте! Свободную минуту всегда можно найти, была бы только охота. Приходите ко мне по вечерам, когда время будет. На большую науку рассчитывать не будем, а научиться читать и немного писать, я думаю, сумеем. — Оно… почему бы и нет? Хотя бы только читать да расписываться — и то хорошо. — Давайте попробуем сейчас. Лобанович срывается с места, берет бумагу и письменные принадлежности и подсаживается к Аксену. — Человек вы взрослый, и я буду с вами заниматься не так, как с маленькими. Начнем сразу с письма, в первую очередь с вашей фамилии. Учитель пишет "Аксен Каль", старательно выводя каждую букву. — Вот я написал ваше имя и фамилию. Зовут вас Аксеном. Вот вам этот самый Аксен, слово "Аксен", — ведь наша речь складывается из слов, а каждое слово можно записать. А вот и фамилия ваша — "Каль". На ваше счастье, и имя и фамилия короткие. Всмотритесь в них, а я сейчас печатные буквы достану. Учитель идет к школьному шкафу, берет ящичек с буквами, а Аксен сидит, не сводит глаз с написанных учителем двух слов. Все его внимание направлено на эти слава, но ничего не говорят они ему. Он видит целый ряд странных значков-фигурок из палочек, кружков и крючков, совсем чуждых и незнакомых для его глаза. Лобанович угадывает его мысли и говорит: — На первых порах, конечно, эти написанные слова ничего вам не говорят. К ним надо привыкнуть, присмотреться, как присматривается хозяин к своим гусям в стаде и сразу узнает их. У Лобановича возникает сомнение, правильно ли избран метод обучения, — ведь в школе он пользуется другим, который хорошо знает. Такой же метод тогда не имел распространения и даже не был известен Лобановичу. Но учитель исходил здесь из психологического расчета: собственная подпись должна сильнее заинтересовать его ученика. — Вы разглядываете написанные слова, а теперь я покажу, как они печатаются в книге. Вот смотрите — эти значки называются буквами. Нам надо составить слово "Аксен". Слушайте, как можно сказать "Аксен". Учитель произносит слово по буквам: — А-к-с-е-н. Несколько раз называя каждую букву, он показывает их Аксену и складывает в один ряд. Написанные слова и слова, сложенные из печатных букв, Лобанович кладет перед своим случайным учеником, сам увлекается и наконец расшевеливает и Аксена. Он начинает с большим интересом смотреть на слова, слоги и на отдельные значки-буквы. А когда дошли до мягкого знака в слове "Каль" и выяснилось его значение, то фамилия Аксена неожиданно для учителя и ученика приобрела совсем другой смысл и вызвала сначала неловкость, а потом и смех. Аксен по этому поводу даже заметил: — Тридцать шесть лет живу, а не знал, что может быть из моей фамилии! Вот что значит наука, провалиться его матери!.. Научившись отличать значки один от другого и сложив несколько раз свои собственные имя и фамилию, Аксен приступил к письму. Загрубелые и неловкие пальцы его с трудом держали ручку, стискивая ее, как клещами. Порой он приходил к убеждению, что ничего из этого не выйдет, не одолеет он премудрости держать как следует ручку, но всякий раз на помощь приходил учитель, разгонял страхи и укреплял его веру в то, что это только на первых порах, а потом пойдет глаже. Обучение окончилось, учитель дал Аксену карандаш и бумагу, чтобы он время от времени упражнялся дома. — Вечерком в свободную минуту приходите ко мне, понемногу, незаметно вы научитесь и читать и писать. Аксен крепко пожал руку учителю и пошел домой, дав обещание учиться. Провожая Аксена из квартиры, Лобанович вышел во двор. Было уже часов десять вечера. Аксен зашагал в темную улицу и скоро исчез во мраке, а Лобанович стоял на крыльце, прислушиваясь к тишине холодного осеннего вечера. В конце дощатой ограды возле клена зашуршала под чьими-то ногами сухая листва, и чья-то фигура крадучись, осторожно двинулась в сторону реки. Как видно, кто-то стоял под окном и, наверно, смотрел в его комнату. Порой в окна заглядывали деревенские хлопцы либо даже и молодицы, проходя возле школы, — просто интересно было посмотреть на квартиру учителя, когда там горит яркая лампа под светлым абажуром, а может быть, и на него самого. Лобанович не обращал на это никакого внимания. Теперь же какое-то тревожное чувство шевельнулось в его душе, и те волнующие мысли, которые недавно целиком захватили его, снова вспомнились ему вместе с тем источником, откуда и выплыли они. Два дня тому назад нашел Лобанович на крылечке школы странную вещь. Завернутая в газетную бумагу, на скамейке возле стены лежала маленькая книжечка. Учитель вошел в квартиру и начал читать. Слова и буквы замелькали, запрыгали в его глазах, словно в каком-то танце, и вначале он не мог следить за мыслями автора, хотя они были очень простые и ясные, — до того необычным было содержание книжечки. Все те представления о царе как о помазаннике божием, как о персоне справедливой, беспристрастной, для которой интересы самого последнего бедняка и интересы вельможи совершенно одинаковы, — одним словом, вся та мишура, которой окружалась личность царя, якобы воплощавшего в себе все лучшее, что только может быть в человеке, все это развеивалось здесь самым безжалостным образом, развеивалось в прах. Автор метко бил в этот казенный щит, выставленный перед царской особой, и, изрешетив его, стягивал с царя деликатные покровы, показывал его в настоящем, неприкрашенном, грубом виде — человека-паука, самого большого кровососа на теле народа. Все мысли автора направлены были к одному, били в одну цель — разрушить веру в царя, показать его действительную сущность. В книжечке изображались так называемые царские реформы в совершенно новом для Лобановича освещении. Здесь же высмеивались царские приказы и мероприятия, направленные будто бы на благо народа, как, например, установление института земских начальников и другие. На деле же получались совсем иные результаты, чем те, о которых твердила казенная царская печать, и все это показывалось на простых примерах. Наряду с этим в брошюре раскрывалась действительная роль политических организаций, на чьих знаменах была написана безжалостная, беспощадная борьба с царизмом за освобождение народа из-под ярма самодержавия, тех организаций, которые вынуждены были скрываться в тайных углах и которые шельмовались и клеймились страшными словами — выродки, преступники, крамольники. "Помни, Николай кровавый: теперь тебе масленица, но придут и постные дни", — так заканчивалась брошюрка. Первое, что ощутил Лобанович, прочитав книжечку, был страх, словно под ногами заколебалась почва и перед ним раскрылась какая-то бездна. Эта бездна и пугала и притягивала к себе с такой силой, что от нее нельзя было отойти. Первый страх, как спутник крушения определенного, хотя еще и не совсем оформленного и утвердившегося, строя внутренней жизни, в свою очередь, вызывал другой страх: а что, если бы эту книжечку нашли у него и донесли начальству? Зачем ее подбросили ему? Кто подбросил? Какая мысль руководила человеком, подбросившим ему эту опасную книжечку? Мысли как-то путались, перебивали одна другую, и одно чувство сменялось другим, порождая в душе сумятицу, тревогу. А вместе с тем фигура царя представала в его воображении в своей страшной двойственности: царь — ласковый, портретный царь и царь, показанный в книжечке, — хищный царь, обманщик, со злобно оскаленными зубами, готовыми грызть человеческое тело. И эта двойственность не давала покоя, требовала сделать выбор, признать какой-нибудь один из этих обликов. Целый ряд жизненных фактов, которые довелось наблюдать Лобановичу, и то, как относились к простому человеку люди, стоявшие выше его, и весь общественный уклад — все это вместе являлось наглядным подтверждением тех мыслей, которые высказывались в книжечке. Но неужели люди не замечают этого? Неужели все эти чиновники, все учителя с высшим образованием, которые воспитывают людей нового поколения, неужели все они сознательные лгуны и прохвосты? Как могло случиться, что люди умные, высокообразованные одобряют, восхваляют этот политический строй, находят его лучшей формой общественной жизни, которой нужно служить, которую нужно оберегать? Эта маленькая книжечка произвела целую революцию в мыслях Лобановича, показала положение вещей в совершенно новом для него свете. Книжечку он носил с собой, а вечером, ложась спать, на всякий случай прятал подальше. Постояв на крыльце, Лобанович идет в квартиру, одевается, берет палку и выходит на выгон. Его заинтересовало, кто бы это мог бродить у него под окнами. Осторожно идет он в сторону реки, присматривается, видит — оттуда кто-то движется. Подходит ближе — старый дьячок Ботяновский. Неужели это он подсматривал в окна? Не нравится дьячок учителю, вот почему и с визитом к нему не собрался до сих пор. Дьячок медленно плетется на свой двор, а Лобанович идет в сторону железной дороги, чтобы побыть наедине со своими мыслями. XVII Дьячок Ботяновский таит обиду на своего соседа Лобановича: кто он такой, что не хочет зайти к нему, к старому, уважаемому человеку, двадцать девять лет прослужившему возле святого алтаря? Еще не было здесь учителя и учительницы, кто бы выказал дьячку такое пренебрежение, обошел его дом. Даже Иван Прокофьевич Белявский, казенный лесничий, — разве можно сравнить такую особу с этим учителем! — зашел с визитом к нему, когда приехал сюда пять лет назад, и теперь навещает, точно так же, как бывает у лесничего и сам он, дьячок Ботяновский. А уж какой образованный, умный человек этот лесничий и какое жалованье получает! Да и с кем вообще не знается дьячок Ботяновский! Люди, можно сказать, с фамилиями на все двунадесятые праздники составляют круг его знакомств: Спасский, Успенский, Рождественский, Благовещенский, Воздвиженский, Введенский, Богоявленский, Сретенский и другие. Это если взять по духовной линии, а если присоединить сюда людей светских… Не сосчитаешь! И вообще подозрительным кажется ему сосед. То слоняется, прячется по закоулкам, то шушукается с людьми опасными, такими, как этот Аксен Каль, и по ночам бродит, как вор, по пустынным дорогам. Что-то недоброе затаил он в своих мыслях. И дьячок начинает понемногу присматриваться к своему соседу. Время от времени проходит он мимо школы, заглядывая в окна. Порой остановится и ухо к раме приложит, чтобы уловить хоть несколько слов и по ним разгадать смысл беседы, которая ведется там, за окном. Иногда он тихонько откроет калитку и войдет на школьный двор, заглянет в комнатку, смежную с кухней, и в самую кухню, — ведь у дьячка Ботяновского разные бывают подозрения и догадки. Но таким способом добиться чего-нибудь определенного ему никак не удается, и учитель по-прежнему остается для него некоторой загадкой. Однако дьячок от своего не отступается. У него есть и другие способы узнать то, что его интересует. Он только не хочет торопиться с этим; никуда учитель не денется, и в священном писании сказано: "Ничего нет тайного, что не станет явным". Сторожиха Ганна иногда заходит к поповнам, чтобы оказать им кое-какие услуги, и вообще ее нетрудно встретить и поговорить с нею. — Ну, здорово, Ганна! — остановил однажды ее дьячок. — Здоровеньки булы! — отвечает сторожиха, немного удивленная вниманием дьячка, и хочет идти дальше. — Скоро ли ты меня на крестины позовешь? — издалека начинает дипломатический разговор дьячок. Он вообще любит поговорить с женщинами, хотя уже и старый человек. Дьячихи у него нет — умерла. Ганна усмехается: что сказать на это? — Не знаю, — отвечает она. — Как же ты не знаешь? Хороший хозяин знает, когда его корова отелится, а ты своего срока не знаешь! Разве дело такое запутанное или отцов много? — Отец-то один, но и того пускай холера задушит, — гнусавит Ганна. — А этот, новенький, к тебе не подкатывается? — А зачем вам все знать? Ганна видит никчемность болтовни дьячка, и ей совсем не хочется вести такой разговор. Она быстро поворачивается и идет в школу, а дьячок усмехается, провожает ее глазами. Он немного недоволен результатом разговора — ничего не удалось узнать. Наоборот, теперь он еще больше сбит с толку ее ответом: "А зачем вам все знать?" Немного поразмыслив, дьячок мотает себе этот ответ на ус и качает головой. Ох, эти скромные, тихие молодые люди! Их подлинную сущность давно определила народная мудрость: "В тихом омуте черти водятся". Этот вывод до некоторой степени удовлетворяет дьячка, но полного успокоения не дает, и он не спускает глаз со своего соседа. Многое в учителе кажется ему странным. Взять хотя бы историю с этой сторожихой — неужто не мог он найти себе старика сторожа либо молодицу, ну пусть себе и не только Для обязанностей сторожихи? Но зачем держать эту безносую? В чем тут причина? Нечистое, видно, дело. Или вот еще — подарки своим ученикам покупает. Никто этого не делает. Какой дурень будет выбрасывать на ветер деньги! Видимо, и здесь есть какой-то свой расчет. С крестьянами зачем-то знакомства заводит. Смотришь — то один, то другой, то сразу несколько на квартиру к нему заходят. И кто заходит? Люди, которые в селе никакого веса не имеют, а если и имеют, то в плохую сторону, как этот Аксен Каль. Сама собой напрашивается мысль: "Демократ и смутьян!" При случае дьячок нет-нет и заговорит с кем-нибудь о соседе: интересно знать, как люди смотрят на это? Когда о всех этих фактах дьячок доложил отцу Николаю, батюшка сначала махнул рукой и засмеялся своим мелким утробным смехом, потом, подумав, устремил глаза в пространство, наконец качнул головой направо и налево и сказал: — Все может быть. Примеры, подтверждающие такой вывод, можно было найти в газете "Свет", которую выписывал отец Николай. Иван Прокофьевич, казенный лесничий, лысый человек лет сорока, блеснув своими быстрыми и острыми глазами, заметил: — Пустое! Семинарский идеализм еще не совсем выветрился. А писарь заключил: — Популярности себе ищет. Хотя в этих взглядах разных лиц на одного человека не было согласия, тем не менее дьячок не только не отказался от своей мысли, а, наоборот, еще сильнее укрепился в ней: с какой стороны ни взгляни на дело, поведение молодого учителя не совсем обычное. Людям со стороны это не так в глаза бросается, но старого дьячка не проведешь. Нет, к такому соседу надо присматриваться! И нужно быть осторожным, ибо учитель, видать, тоже человек осторожный. Недаром он тогда, проводив Аксена, ходил возле речки, чтобы дознаться, кто был под окном, и встретил его, дьячка. Узнал или нет? Чтобы не дать повода соседу думать плохое о себе, дьячок решил сам навестить Лобановича. Однажды вечерком он вошел на школьный двор и постучал в кухню. Ганна открыла дверь. — Добрый вечер, Ганна! — громко поздоровался дьячок. — Дома учитель? Лобанович высунулся из своей двери. — Не заходите вы ко мне — так я сам заглянул по-соседски к вам. — И хорошо сделали. Садитесь, пожалуйста. Вы меня простите, что я до сих пор не зашел к вам. Даже и сегодня собирался, — солгал учитель. — Ой, правда ли? — спрашивает дьячок и лукаво прижмуренным глазом глядит на соседа. — Ну, неловко мне и оправдываться, раз я виноват перед вами. — Похвально, что хоть вину признаете свою. — Я всегда уважаю людей, которые старше меня. — А как в святом писании сказано на сей случай? — спрашивает дьячок. — "Пред лицем седаго восстани и почти лицо старче", — ученически отвечает Лобанович. — Священное писание знаете, но по священному писанию не поступаете. — В голосе дьячка слышится укоризна. — А кто живет по священному писанию? Священное писание запрещает таить обиду на кого бы там ни было, а вы на меня обижаетесь. — Сохрани боже! Никакой обиды на вас не имею. Каждый волен жить, как считает лучше, — говорит дьячок и оглядывает комнату. — А ничего себе квартирка у вас. Дьячку нужно что-то говорить, и он повторяет: — Ничего квартирка. Наступает короткое молчание. Учитель пытается заговорить, но разговор не клеится. Его выручает дьячок: — Не скучно вам одному? Лобанович оживляется. Нет, ему совсем не скучно, у него есть работа в школе, а по вечерам он или читает, или готовится к следующему школьному дню. — А я к вам хотел как-то зайти, но здесь кто-то был, и я не захотел мешать вам. — Вы мне нисколько не помешали бы. Пожалуйста, заходите, — говорит учитель и тут же думает: "А лучше, чтобы ты не заходил". Разговор снова прерывается. — Ну, а как у вас хор? — наконец переходит дьячок на деловую почву. — Никак. — Митрофан Васильевич организовал в свое время хор, и ничего себе пели в церкви. Вам бы только поддержать его. Знаете, благочиние церковное от этого во многом зависит. — О, Митрофан Васильевич выдающийся учитель и память о нем не умрет в выгоновской школе. Начинают хвалить Митрофана Васильевича, хвалить неискренне и фальшиво. — А теперь ему повышение дали, — говорит дьячок. — Назначили в городе в приходское училище. А там, знаете, учителя уже и форму свою имеют с блестящими пуговицами, и фуражки с кокардами носят, как чиновники. — Митрофан Васильевич такую честь заслужил в полной мере! — с еле скрытой насмешкой аттестует своего предшественника Лобанович. — Умел человек поставить себя, — замечает дьячок. — Да, это не всем удается. — Не зарыл своих талантов в землю. Нудный, пустой разговор тянется с короткими перерывами, течет, как гнилая вода в грязном ручейке. Дьячок сидит уже более часа и не собирается домой. Да и что ему делать дома? Не знает дьячок, куда девать свое время. Хозяйство его небольшое, Даша одна справляется с ним. Даша — молчаливая, угрюмая, замкнутая девушка. О чем она думает, что у нее на сердце, она никому не говорит, даже отцу не открывается. Правда, отец не очень и старается заглянуть в ее сердце. Он знает, что ей давно пора замуж, но где ты возьмешь теперь жениха! А Даша сама надулась на молодых людей, — что же ей еще оставалось делать? Дьячок сидит, время от времени посматривает на свои вывернутые пальцы, о чем-то думает, и хитроватая улыбка мелькает в его прищуренных глазах. Неинтересно сидеть со старым дьячком. Сухой и пустой, как обмолоченный сноп. Какой-то старческий скептицизм сквозит в каждом его слове, затхлостью прошлого отдает его речь, и сам он, пропахший обветшалыми и бездушными церковными канонами, лампадным маслом и воском церковных свечей, кажется неприятным архаизмом, враждебным всему, что свежо и молодо. Время от времени учитель украдкой бросает взгляд на дьячка: "И был же когда-то человек молодым… Какой он был в юности? — мелькают мысли у него в голове. — Вероятно, были у него тогда какие-то стремления, чего-то ждал от жизни человек. И как он сделался таким заскорузлым, сухим и черствым?" Дьячок начинает его раздражать, злить, мешать ему. А тот сидит себе, покуривает папиросы соседа, разглядывает свои кротовьи лапы-руки. Лобанович не знает, о чем говорить с ним, как поддержать разговор. Вместе с дьячком и он переводит глаза на его руки, останавливает на них свое внимание. Наконец не выдерживает и спрашивает: — Отчего это у вас такие руки, Амос Адамович? Амос Адамович — так зовут дьячка — смотрит на свои странные лапы, растопырив пальцы, усмехается и говорит: — От старости и от ревматизма. Стареет человек — изменяются и формы его тела. Не красит, милый мой, старость человека… А вы знаете, чем лечусь я от ревматизма? — Чем? — Крапивой. И очень помогает. — Как же вы лечитесь крапивой? — Рву крапиву и бью его по рукам. Нахлещешь их — и сразу легче становится. А доктора не знают лекарства от ревматизма. Крапива — самое лучшее лекарство. — А зимой как вы лечитесь крапивой? — Зимой хуже: не растет крапива. Это хорошо свеженькой. Дьячок начинает рассуждать о большой ценности крапивы. Чтобы здоровым быть, не мешает иногда всего себя посечь крапивой. От крапивы он переходит к прошлому. В старину люди никаких докторов не знали и были здоровые. Вообще прежде жилось лучше. Продукты были дешевые. За три копейки черт знает чего можно было купить. И люди были лучше. Ведет разговор Амос Адамович неинтересный, много раз слышанный. Вспоминает какого-то исправника, как тот из сметаны масленку [Масленка — творожистая сыворотка, остающаяся от сметаны после отделения масла] делал. Бедный учитель то и дело смотрит на часы, а дьячок не замечает этого. Кажется, он никогда не уйдет отсюда. Так проходит весь вечер. — Вы, должно быть, поздно спать ложитесь? — спрашивает учитель. — Как когда, — отвечает дьячок и снова сидит, смотрит на свои вывернутые пальцы. "Ах, чтобы ты лег и не проснулся больше!" — думает Лобанович и не может дождаться, когда его гость уйдет. XVIII Начало ноября. Вечер. Лобанович сидит в своей любимой комнатке. На столе горит лампа под светлым абажуром. В окна глядит густой мрак. Низко свисают седые тучи, сея мелкий дождь. Тихо и глухо. Только из кухни доносится голосок Юсты, поющей песенку, да изредка скажет что-нибудь своей дочери Ганна. Учитель просматривает бумаги, присланные сегодня с почты через волость. С почтой пришла и газета "Гражданин". Редактор этой газеты — князь Мещерский. Отвратительная черносотенная газетка "сверхпатриотического" содержания. Высылается в школы бесплатно, издается на казенную субсидию для распространения монархических идей. В газете помещаются и соответствующие рисунки. В этом номере также есть рисунок: царь Николай II сидит за столом среди книг и бумаг с пером в руке. Выражение его лица глубокомысленное и озабоченное. А где-то на заднем плане суетится народ, занятый своими делами. Под рисунком подпись: "Народ веселится, а царь работает". Лобанович смотрит на рисунок, и по его лицу пробегает ироническая улыбка. Потом он хватает газетку и швыряет куда-то в угол. "Мерзость!" Возле школьного крыльца со стороны выгона слышатся чьи-то шаги, а затем осторожный стук в дверь. "Кого это еще нелегкая несет?" — думает учитель и идет к двери, подняв на всякий случай с пола "Гражданина" князя Мещерского. — Кто? — спрашивает Лобанович. — Учительница, — слышится за дверью молодой девичий голос. Визит незнакомой учительницы, да еще в поздний час, его сильно удивляет. Он открывает сначала дверь в свою квартиру, чтобы виднее было, так как в сенях темно, и впускает учительницу. — Заходите, будьте любезны. Учительница входит в темноватую комнату и останавливается. — Проходите дальше — там светлее и теплее. — Но прежде нужно познакомиться. Ольга Андросова… Не испугала я вас? — спрашивает учительница и смеется. — Если пугаться учительницы, то лучше пойти и утопиться в Пине. — Вы простите меня. Еду в свою школу, в Купятичи, и по дороге к вам заехала. — И очень хорошо сделали. Разденьтесь и немного посидите. У меня как раз и самовар сейчас будет готов. Ольга Андросова еще совсем молодая девушка. Год, как окончила гимназию. Смуглая, круглолицая, живая и быстрая. Фигурка у нее стройная, складная. Темные волосы подстрижены. Глаза бойкие и смелые. — Вы еще не были в своей школе? — Нет, не была. И не знаю, какая она там. А вы уже давно здесь? — Скоро два месяца будет. — И работу начали в школе? — Начал. Второй месяц как занятия идут. — Охти мне! Как же я отстала от вас! — Почему же так поздно вас назначили? — Назначили меня с первого октября. Ну, пока пришло назначение, — а живу я на Смоленщине, — да пока приехала сюда, да в Пинске немного у знакомых побыла, вот и опоздала. — Ну что ж, лучше поздно, чем никогда. Андросова — бойкая, общительная девушка. Не прошло и пяти минут, как они разговорились, словно давно уже были знакомы. А когда Ганна принесла самовар, учительница взяла у нее полотенце, стала вытирать стаканы, попросив на это разрешение, и сама налила чаю хозяину и себе. Она пила чай и рассказывала о том, как добиралась сюда. Заговорившись, курила и, видимо, чувствовала себя здесь очень хорошо. Но в самый разгар чаепития и разговора в окно постучал возчик. О нем здесь и забыли. Возчик этот — крестьянин из Купятич. Ему надоело стоять возле школы, и он забарабанил в окно. — Скоро поедем? Ольга Викторовна посмотрела на Лобановича. — Я и забыла, что мне ехать нужно. Что ж, буду собираться. — Ольга Викторовна! Отправляйте вы свою подводу домой, а сами ночуйте здесь. Уже ночь, а пока доедете, еще пройдет час. А в школе вашей, наверно, холодно и, возможно, никого нет. Говорю вам, отбросьте всякие церемонии и оставайтесь ночевать. Завтра пойдете в волость, — а в волости вам все равно надо побывать, — возьмете подводу и поедете. Учительница смотрит на Лобановича. — А знаете, — говорит она, — вы подаете мне гениальную мысль. Лобанович выходит во двор. — Поезжайте домой, — говорит он подводчику. — Учительница здесь останется. — Здесь так здесь. Но зачем я битый час стоял? Возчик поворачивает коня, бубнит что-то себе под нос и отъезжает. Лобанович возвращается в квартиру, а Ольга Викторовна по какой-то аналогии вспоминает один случай из своей жизни и рассказывает о нем. — Однажды в Смоленске останавливает меня оборванный человек интеллигентного вида: "Дайте мне, барышня, на выпивку". — "Сколько же вам дать?" — спрашиваю. Оборванный человек глубокомысленно приставляет палец ко лбу. "Представьте себе, барышня, впервые в жизни наталкиваюсь на такой вопрос! Ну, дайте, чтобы можно было червяка залить". — "Понятие "залить червяка" — вещь неопределенная и растяжимая: одному и "крючка" достаточно, а для другого "крючок" — капля в море", — замечаю ему. "Совершенно справедливо. Я именно из категории тех, для кого "крючок" — капля в море… " Ольга Викторовна как бы спохватывается и говорит: — Может быть, коллега, я вам мешать здесь буду? Бестолковая я! — Нисколечко! — успокаивает ее Лобанович. — Квартира моя просторная, и даже кушетка мягкая есть. — Да вы буржуй! — смеется Ольга Викторовна. — Я только пользуюсь, можно сказать, от вашего брата. — Как так? — Тут была когда-то учительница, которой симпатизировал инспектор. Это он для нее приобрел такую буржуйскую роскошь. Так что вы на нее имеете большее право, чем я. — Ну ладно! — соглашается Ольга Викторовна. — Будем считать этот вопрос исчерпанным. А теперь хотела бы я просить, коллега, чтобы вы ввели меня в курс школьного дела, ведь я в нем ни черта не понимаю. Не знаю даже, как и приступить к нему. — Ну что ж, расскажу вам, как и что. Только с вас за это магарыч, ведь даром, говорят, и коза не прыгает, — шутит Лобанович. — За этим дело не станет. Приезжайте ко мне, угощу, — смеется учительница. — Ну, если так, слушайте. Прежде всего вам нужно собрать учеников. Обычно это делается так: вы назначаете день сбора, а староста — можно и через попа — оповещает родителей, чтобы посылали в школу детей. Соберутся дети, вы их запишете в особый журнал… Вот это все я покажу вам… Лобанович приносит журналы и раскладывает их перед учительницей, показывает, в каком журнале и что надо записать. — Как видите, журнал сам подсказывает, как и что записывать. Но это пустяки. Самое паршивое в нашей учительской практике то, что одному человеку приходится вести работу с четырьмя группами, а у вас еще и школа многолюдная — около ста детей наберется. — Что вы говорите! Около ста человек? И четыре группы! Да ведь это же свинство! Что же я буду делать?.. Охти, головонька моя! Страх и недоумение отражаются на лице Ольги Викторовны. Лобанович смотрит на нее, а затем хохочет. — Так это же обычное явление в наших школах, — замечает он. — Но я не могу себе представить, как можно вести работу в таких условиях. И все четыре группы в одной комнате? — А как же иначе? Страшного здесь ничего нет. Нужно только заранее распределить свою работу таким образом, чтобы у вас всегда была группа, где вы будете вести основную работу, а другие группы тем временем пусть занимаются сами под вашим контролем. Группы вы меняете, чередуете, но ни одну не упускаете из виду, иначе в классе будет шум, беспорядок. — Невеселые вещи рассказываете вы мне, Андрей Петрович. Если бы знала, не приехала бы к вам… Миленький Андрей Петрович, научите же меня распределить работу так, чтобы удобно было вести ее! — Вы так хорошо попросили меня, что я должен научить. Лобанович приносит свое расписание работы в школе. Садятся рядом. Учитель показывает ей расписание и объясняет. Ольга Викторовна присматривается, начинает разбираться и совсем веселеет. — Ну, я спишу ваше расписание, сдеру его до буквы. Дайте мне, пожалуйста, лист бумаги… Ах, как славно, что я к вам заехала и как умно вы поступили, что не пустили меня! Она снова оживляется, с жаром принимается за работу. Через четверть часа они окончили переписывание. — Ну, теперь меня не возьмешь за рубль двадцать! — говорит учительница, пряча расписание. Речь ее развязная, бойкая. С Лобановичем держится по-товарищески. Лобанович присматривается к ней, раздумывает, к какой категории женщин ее отнести. Она напоминает ему тургеневскую нигилистку. — Ну, как вы вообще смотрите на свою учительскую миссию? — спрашивает он. — Ох, скажу вам, нудное это дело! Да я его и не знаю. А вы так напугали меня, хотелось повернуть отсюда и дать драпака. Я только утешаю себя тем, что, к счастью, вы мой сосед, и надеюсь, что вы поможете мне, если я иногда упрусь лбом в стену. — Видите, Ольга Викторовна, все дело в том, чтобы полюбить свою работу. Если вы полюбите ее и увлечетесь ею, то найдете способ устранить и преодолеть препятствия, когда они встретятся. — Чтобы полюбить свое дело, нужно еще и верить в его смысл, — замечает Ольга Викторовна. Она опускает глаза, будто веры у нее как раз и не хватает, только сказать она об этом не отваживается. — Но ведь вы, наверное, верите, если выбрали себе учительскую дорогу. — Вы думаете, все учителя так увлечены своим делом, что целиком отдаются ему? — вопросом отвечает Ольга Викторовна, видимо уклоняясь от прямого ответа. Потом она поднимает глаза на Лобановича. — Андрей Петрович, скажите, пожалуйста, добро вы творите народу или зло, забивая головы детей и их чистые души всякой казенной трухой? "Ах, вот ты какая!" — думает Лобанович и чувствует, как больно уколола его эта странная девушка. — Тот, кто знает, что он сознательно начиняет детские мозги этой, как вы называете, казенной трухой, тот мерзавец, либо несчастный, безвольный человек, или просто ремесленник, готовый за деньги делать все что хочешь. Но что мешает отбросить эту труху и направить внимание детей в другую сторону? — Как же это сделать? — спрашивает Ольга Викторовна. — Вот это и надо обдумать. Я знаю, что такая работа в тайне не останется. Дальнейший разговор сближает их, рассеивает недоверие и настороженность, которые мешают проявлению искренности и прямоты в отношениях людей, особенно малознакомых. Ольга Викторовна рассказывает, как летом она жила среди студентов и учителей, какие разговоры велись между ними, как враждебно настроены они против этой "казенной трухи". У нее есть интересные книги, которыми она охотно поделится со своим соседом. Беседа тянется за полночь, пока Лобанович, как хозяин, не вспоминает, что учительница устала с дороги, что ей нужно отдохнуть. А со двора на них смотрит не одна только черная, молчаливая ночь: дьячок Ботяновский стоит на границе света, падающего из окна учительской квартиры, и густо нависшей над землей тьмы. Он пристально всматривается в молодую пару, ловит каждое движение их мысли на лицах. В его голове копошатся разные предположения, догадки, а когда он убеждается, что эта чернявая стриженая девушка остается здесь ночевать, удивлению и возмущению дьячка нет предела. XIX Ольга Викторовна взяла с Лобановича слово, что он в ближайший праздничный день наведается к ней. На этом они и расстались. А тем временем дьячок Ботяновский не мог удержаться, чтобы не рассказать соседкам-поповнам, отцу Николаю и лесничему о позднем визите учительницы к его соседу и — что еще было интересно — о ее ночевке в его квартире. Дьячок при этом не пожалел красок, чтобы описать все подробно: как они пили чай, как она вытирала стаканы, как он подсаживался к ней и как она наклонялась к нему. И это все дьячок видел случайно, проходя мимо школы. — Подумайте, что творится на свете! Чему же они могут научить детей? — возмущался дьячок. Добродетельные поповны выслушали с большим интересом рассказ дьячка. Слушая, они переглядывались, а по их лицам пробегали иронические улыбки. — А какая она, красивая? — спросила младшая поповна, Антонина, более живая и ехидная. — Стриженая! — ответил дьячок, и это слово прозвучало в его устах как равнозначное слову "пропащая". — А какая она дальше, одному Вельзевулу, князю тьмы, известно. Блудница содомская! — На красоту теперь не смотрят, — сокрушенно замечает старшая, Глафира, считающая себя красивой. — А пример тому — безносая Ганна и Митрофан Васильевич. — И она вздыхает. Оставшись вдвоем, поповны долго обсуждали это происшествие и изливали всю горечь своего застарелого девичества. А Ганне учинили допрос, — ведь интересно же узнать еще что-нибудь новенькое! — И долго они сидели? — спрашивает Антонина. — Не знаю, паненочка. Я уже легла спать, а они еще сидели. — И она сама вытирала стаканы? — А кто ее знает! Взяла у меня полотенце. Ганна боится сказать что-нибудь лишнее: ведь учителя она уважает и ничего плохого в нем не видит. — А где она спала? — спрашивает теперь уже Глафира. — На кушетке. — А он где спит? — А он — в этой маленькой комнатке, что возле кухни. — А ночью не вставал он? Не слыхала? — Нет, не слыхала. Панич еще с вечера, ложась спать, отдал той паненке ключ, чтобы она заперлась. — Ключ отдал? Зачем? — интересуется Антонина. — Должно быть, чтобы она заперлась и спокойно спала. — И она взяла ключ? Ганна выказывает нетерпение и нежелание отвечать на такие вопросы. Отец Николай также выслушал дьячка внимательно. Вначале он сделал удивленные глаза, а затем засмеялся и наконец спросил: — А какова она собой? Ничего девушка? Отец Николай человек молодой, и его нет-нет да и смущает порой дьявол и заставляет заглядываться на пригожих молодиц. Дьячок это знает. — Ничего девушка, сочная и фигуристая. Отец Николай глотает слюну. — Что же, и ты, Амос Адамович, был молодой. Может, и теперь злой дух искушал тебя, когда остановил возле окна? Долгий смех снова сотрясает живот отца Николая, а дьячок опускает глаза. — Спета моя песня, отец Николай, — отзывается он и печально вздыхает. — Так ли это, Амос Адамович? — спрашивает отец Николай и хлопает дьячка по плечу. — Аврааму было сто лет, когда родился у него Исаак, а тебе до ста, гляди, лет сорок осталось? Дьячок выпрямляет сгорбленную спину. — Да оно если бы на то пошло, отец Николай, старый вол борозды не портит. — Вот видишь! Так-то, Амос Адамович, — добавляет отец Николай, — Мы видим сучок в глазу брата своего, а бревна в своем не замечаем. Отец Николай немного разочаровал дьячка. Правду сказать, в глубине души он и сам понимал, что в этом происшествии нет ничего необычайного, но какой-то бес не давал ему покоя, восстанавливал его против учителя. Скорее всего, это была просто глухая зависть к своему соседу, зависть немощной старости к здоровой молодости. Но этому чувству он старался придать иную форму. Как-никак, учитель должен быть примером, а не шашнями заниматься. И дьячок не может успокоиться. Идет к лесничему. Заводит разговор об учителе. — Он, видно, серьезный хлопец, — отзывается лесничий, — и работник хороший. — Гроб беленый! — замечает дьячок и рассказывает про визит учительницы. Лесничий слушает внимательно. На его губах блуждает улыбка. Он сам далеко не святой по женской части человек. Выслушав дьячка, он говорит: — На ловца и зверь бежит, если он только сам не дурак. — А затем он еще больше расхолаживает дьячка: — Это пустяки. Я знаю случаи, когда студент и студентка ночуют в одной комнате, на одной постели, и ничего между ними не бывает. Таким образом, рассказ дьячка не произвел на мужчин того эффекта, на который он рассчитывал. Зато женщинам он дал для пересудов богатый материал, которого им хватило на долгое время. Вскоре после этого происшествия дьячок заявился в школу. На этот раз он пришел сюда в качестве учителя. Отец Николай в связи с хозяйственными или иными делами не мог прийти на "закон божий" и попросил дьячка заменить его. — Ты, Амос Адамович, живешь там близко, сделай одолжение, займись чем-нибудь с учениками. — Можно, отец Николай! — согласился дьячок. В дело преподавания Ботяновский не имел практики. Но она ему и не нужна. Он сам когда-то изучал "закон божий", помнит, как учили в его время. Правда, он многое забыл, но кое-что в памяти еще осталось. Вот о том, что сохранила ему память, он и будет говорить. Ученики были весьма удивлены, увидев Ботяновского в школе. Многим из них приходилось иметь дело с дьячком, когда они забегали летом к нему в сад и огород, а он гонялся за ними и бранился последними словами. Дьячок приступил к делу не торопясь. Сперва сообщил, что отец Николай поручил сегодня ему заняться "законом божиим". Всю школу соединил он в одну группу и приказал детям сидеть тихо, слушать внимательно. А затем начал. — Ну, ты! — тычет пальцем дьячок в школьника. Поднимается несколько ребят, так как вывернутый палец дьячка направляется сразу на нескольких учеников. — Чего вы встали? — кричит дьячок. Дети начинают хихикать. — Я вам посмеюсь, бездельники вы! — грозит он. — Ну, вот ты, чернявый, с краю! Поднимается "чернявый, с краю". — Как тебя звать? — Михалка. — Фамилию твою спрашиваю, дурень! — Мажейка. — Это какой Мажейка? Тот, что возле кузницы? — Эге, — отвечает ученик. — А как тебя дразнят? Михалка молчит, а из всех уголков, вначале тихо, а затем сильнее, звучат голоса: — Латак, Латак! — Много наделал ты в огороде дырок? — спрашивает дьячок. — Нет, немного. — Ну, сколько? — Может, с десяток морковок и вырвал. — Ах ты разбойник! Ну, садись. Под дружный хохот детей Михалка садится, а дьячок топает ногами и машет руками, чтобы успокоить их. — Хоть вы и учитесь, но ничего не знаете, — начинает дьячок речь, причем говорит он на языке полешуков, которым он владеет лучше, чем русским. — Начнем с конца, вернее — с самого начала, потому что вы дурни и ничего не знаете. Так вот… Вначале ничего не было: ни неба, ни земли, ни наших Пинских болот, ни камыша на них. — А чем тогда печи топили? — спрашивает кто-то сзади. — И печей не было, и хат не было, — отвечает дьячок, — ничего не было. Был один только бог… А где живет бог? — прерывает сам себя дьячок, обращаясь к ученикам. — На небе, — гудят дети. — Да, на небе. Кое-что вы знаете. Ну, а вот когда неба еще не было, тогда где жил бог? — Во всяком месте. — О, шельмы, и это вы знаете! Ну, что бы такое спросить у вас, чего бы вы не знали… Ага! Скажите, сколько лиц у бога? — Три. Бог отец, бог сын и бог дух святой. — Вот арестанты, и это вы знаете! Ну, буду рассказывать дальше. Так вот, ничего не было, только дух божий носился над бездной. И замыслил бог создать мир. Отделил бог свет от тьмы и назвал свет — день, а тьму — ночь. Поглядел бог и говорит: "Хорошо вышло". На второй день бог встал рано и начал мастерить небо. Сделал, посмотрел — хорошо. Если есть небо, то нужно, чтобы и земля была. Сделал бог и землю. Но земля кругом пустая и неустроенная, перемешанная с водой. Но уже было поздно. "Завтра сделаю", — думает бог. Назавтра он встал еще раньше. Работы впереди тьма — нужно наделать рек, озер, морей, ну и болота также нужны человеку. Вот это все и сделал бог на четвертый день. А чтоб еще лучше стало, он и украсил небо — солнце, месяц и звезды сделал. В пятницу — это, значит, в пятый день — наделал бог разной рыбы в воде и птиц в воздухе. Весело стало на земле: тут тебе и трава и деревья растут, ветер шумит в листве, пташки поют, прямо и в хату не хочется идти. Не хватало еще зверей и человека. В шестой день сотворил бог зверей. — И человека! — подсказывают дьячку. — Нет, стой, вперед не забегайте. Перед тем как сотворить человека, совещание произошло промежду богом отцом, духом и сыном. Бог говорит: "Надо создать человека по образу и подобию нашему". Взял бог глины, слепил человека и подул. Как дунул, человек сразу и ожил. Начал он ходить, осматриваться, но подобного себе нигде не видит. Скучно стало Адаму — первый человек назывался Адамом, — нигде места не найдет себе, бедный. Ходит, как после хорошей выпивки, ища, чем бы опохмелиться. Смотрел на него бог, смотрел, да и говорит: "Нехорошо человеку быть одному, надо женить его". Девчат же на свете не было, сватать его не повезешь, надо иной выход найти. Истомился Адам, слоняясь по земле, и крепко уснул. Вот тогда бог взял из него ребро, а из ребра сделал женщину и назвал ее Евой. Проснулся Адам, да как глянул на нее, весь и просиял сразу. А бог смотрит и радуется. "Бери, говорит, ее, пусть она тебе будет за женку. Живите, говорит, в добром согласии, в мире, не ссорьтесь, не деритесь. А ты, Ева, ухаживай за своим мужем. Все, что вы видите кругом, все это ваше. Будьте же хозяевами надо всем, что на земле. Не забывайте бога, в церковь ходите. Попа и дьячка также не забывайте, ведь они за вас меня молят". Рассказал затем дьячок, как жили в раю Адам с Евой, как им было хорошо, какие там цвели сады и деревья и какую заповедь дал им бог. Но особенно интересно рассказал дьячок о том, как люди согрешили и как бог покарал их за это.

The script ran 0.035 seconds.